Сбежал в Индию! - выкрикнула Ксения, вбежав в спальню, где Петр Толмачев рассматривал оставленные Якубом гигантские стопки бумаги, аккуратно покрытые неведомыми письменами.
Неделей раньше в Софийск прибыл Дмитрий Воронин - ученый-географ академии Наук из Петербурга, поселившийся в крохотной гостинице в квартале бенгальцев, где на первом этаже коричневые люди курили опиум. Его комната на втором этаже была заставлена ящиками с научными, экспедиционными приборами, бывшими такой-же ширмой, как и наивное пенсне без диоптрий для этого матерого офицера-разведчика Генштаба, в прошлом году скитавшегося у библейской горы Арарат, где он поднял курдские племена на резню турок. Теперь же, когда успехи русских войск в Средней Азии вывели их на границы Афганистана и Персии, где солдаты ошалевали от жары и открытий что местные шлюхи бреют все промеж ног догола, вызвали раздражение Европы, грозившей войной и видно что-то уже не срабатывало в потоках скользкой лжи дипломатии князя Горчакова, так что пришлось Дмитрию Воронину отправиться в неведомую точку на самом краю карты империи, - какой-то Софийск, с заданием разыскать путь в Индию по восточным окраинам Китая и спровоцировать антибританское восстание индийцев. Это был путь был предначертанный Александру Македонскому, который выведет его прямо к пустующей могиле царя у подножия горы-исполина Конгур. Когда Алексей Толмачев узнал что чудак-ученый ищет попутчиков в Индию, где, как в британском владении можно будет найти английские кондоны, - в Софийске их не было, - он надвинул на лоб фуражку и отправился к Воронину, сумел обмануть разведчика своих рано возмужавшим лицом и крупной фигурой, и был принят в его отряд. Ранним утром, первого июля он вскочил на коня, за которым следовало еще двое заводных лошадей, и ушел за перевал.
- Молодец - выслушав Ксению, рассудил Петр Толмачев - В Индию сходить дело хорошее. Сам бы пошел.
Только обремененность семьей остановила Ксению, собирающуюся нагнать сына за перевалом и притащить его домой. Пришлось ей смириться. Но в сумятице многочисленных дел, и хлопот от множившихся домочадцев, - ведь вернувшийся Петр Толмачев, даже седеющий от своих войн и бредней, и косматый как дикарь тоже был ребенком, прибавившим хлопот и являющимся для всех детей примером отнюдь не благонравия, она стала задумываться и ощутила серьезные опасения, что не её вечная занятость день-деньской, и не неоскудевающие чудеса, временами как из рога изобилия сыплющиеся на голову, являются причиной что дети сбесились и посходили с ума кто на чем горазд, а то что что-то изменилось в жизни, окрасило её в другие цвета и теперь она сама не соответствует этой жизни. Раньше - Ксения это кожей чувствовала, она была впереди жизни и неслась на ней как на пенной волне, на самом гребне как закусившая удила бешенная кобыла, когда вместе с Болестой собирала платья и гребни для побега и крала с ней родительское золото, когда вещи Лизы вышвыривала из старого дома, и когда разбивала с Петром постель вдребезги, детей делая. А теперь ускользавшая вперед жизнь соответствовала подросшим детям, а она булькалась себе в ложбине между волнами, не видя за их взлетами даже ближайшего будущего, и не зная утром, какое горе придется хлебать в полдень. Раньше знаешь всю свою жизнь на годы вперед, и годы нескучные, жаркие, когда с замиранием сердца думаешь, что натворит через два года выросший дракон, и чем Якуб одарит, вернувшись с очередным караваном через полгода, а теперь, когда бесстыжая парочка займется среди ночи любовью у них под забором, и увидишь, как у заслушавшейся Светланы дьявольски глаза запылают, то невольно смалодушничаешь, и подумаешь что скорей бы Алексей возвращался с английскими кондомами, которые, как видно, в её доме и девушкам понадобятся. Уж какой тихоня неслышимый и невидимый Андрей, похожий на существо не мира сего, эльфа какого-то, и тот стал грешить рукоблудием, - Ксения все знала.
И ведь посоветоваться было нескем. Петр Толмачев ждал Якуба, подозревая что его смерть это хитрый фокус мудреца, и тот вернется что бы благословлять все безумства патриарха. А Болеста, - уж вернее и ближе подруги, чем покойная прапрапрабабка не было и не будет, и та оставила её, а Ксения знает что она постоянно присутствует рядом и замечает живое шевеление кисточек рысьих ушей и золотые волосы этой нестареющей садистки рядом с Наташей (в ту пору Ольгред Дреке проповедуя что все можно стал увлекаться тем, чем двумя столетиями раньше смущали казаков Василий и Болеста, и Болеста поучала Наташу что ей надо делать). Ксения призывала Болесту все сердцем, зная что эта погубительница, в свое время вместе с Лжедмитрием посады сжигавшая, никогда от времени не отстанет, но к ней она не пришла, и когда к ним в дом вошел возмужавший, прекрасный как бог, Юрий Калмыков, у Ксении от волнения даже аппетит пропал.
Он был безупречен. Изящный и стройный юноша, он был затянут в кожаную портупею, обхватившую новую форму подпоручика, был загоревшим дочерна, а прежде томный и расслабленный взгляд был теперь напряжен и решителен, как и его возмужавшее лицо, дышавшее отвагой. "Господи, - подумала Наташа. - Как пошла ему на пользу война". Война лишила его бакенбардов, - как объяснил Юрий Калмыков, в перестрелках все целят в голову и светлые венчики на щеках приманивали пули, и теперь его аккуратные бачки рождали у женщин безудержное желание вздыхать. "Как хорош, - думала Наташа. - Такую мордашку надо паранджой прикрывать, а то все бабы сбесятся". Она глаз с него не сводила, пока они чинно пили чай, и Юрий Калмыков рассказывал Петру Толмачеву о финале среднеазиатской войны, - походе к Каспийскому морю, где казаки увидели бредовое зрелище; арктические тюлени в белых шубах лежали на раскаленных песках пляжа между гуляющих верблюдов. Наташа вышла к нему скрепя сердце с заранее заготовленными словами, должными изгнать подальше этого ангела и посеять в его сердце безысходную тоску о ней, но, от его близости, вдруг томно расслабилась и стала растекаться и сладко подтаивать, как душистый горный мед на нёбе, поданный к столу. И вместо задуманного окончательного расставания она как-то незаметно позабыв заготовленные слова, пригласила Юрия Калмыкова на предстоящие проводы Александра на службу. Надежда Ксении и тайное желание Наташи что Ольгред Дрейке пресечет эти явления совершенной мужской красоты не сбылась - испорченный университетским либерализмом супруг не имел ничего против того что бы бывший любовник жены навещал дом. В свой следующий визит Юрий Калмыков преподнес семейной чете свой свадебный подарок, - дорогой серебряный кальян, выслушал лекцию Ольгреда Дрейке о вреде табакокурения, но Наташа, воркующая как голубка при его визитах, вдруг возжелала курить кальян, и во время первого урока курения, в самый разгар полуденного зноя, когда весь Софийск спал, отдалась Юрию Калмыкову.
Это было не развратом, а было подлинной любовью вновь вспыхнувшей к бывшему жениху. Но и любовь к мужу в её сердце оставалась чистой и незамутненной, и, придя домой с очередной прогулки по горам, где Наташа в животной страсти кусала губы молодого, совершенного мужчины, чья любовная слабость искупалась умелыми ласками и нежностью, Наташа могла часами сидеть у ног Ольгреда Дрейке, любуясь как его аккуратные пальцы все плетут таинственные нити научных исследований, стискивая в загадочные, как писания Якуба, научные формулы все чудеса Софийска. Без всяких угрызений совести, с пьянящим счастьем она понимала что угодила в западню между двумя любвями, каждая из которых отражалась в другой как в зеркале, и только украшала своими отсветами противоположную, делая их обе чудесней и сладостей. Её силы становились безграничными, лоно неутомимостью уподобилось вечному двигателю, одним взглядом Наташа могла подарить счастье и вызвать в мужчине бешенную страсть. Никогда она не была столь счастлива как женщина, никогда не была столь красива и маняща как в ту пору, когда источаемый ею грешный аромат рождал у старожилов воспоминания о наваждении пьяных фруктов с горных садов, опьяняющих всех от мало до велика, потому что один вид светящейся счастьем Наташи вводил в искушение даже высохших старцев. Порой доходило до конфуза, потому что жеребцы ржали ей вслед как течной кобыле, а дворовые собаки домогались Наташу, в исступлении не чувствуя ни пинков, ни ударов арапником. Наташа совсем стала похожа на Лизу времен её самых счастливых дней, и своим лучащимся счастьем сумела обмануть даже Ксению, решившую что её падчерица расцвела беременностью, и погрязшей в размышлениях что неужели она скоро станет бабкой. Времени на раздумья у неё теперь было предостаточно, потому что Светлана впитавшая всю склонность Ксении к жажде деятельности, забот не требовала, но и Андрея держала под своей опекой, а Петр Толмачев вновь своими бреднями задурил голову Александру, и они ушли на коренастую гору, где, зачем-то стали выкладывать на вершине огромный крест из белых камней.
В ту пору в Софийск был назначено новый городской голова, - Михаил Галиев, крещенный, обрусевший татарин из Астрахани. Он приехал демонстрируя серьезность своих намерений вместе с семьей, - женой, тремя дочерьми и младенцем-сыном, и со скромной свитой из секретаря и заместителя. Прежний градоначальник ставший посмешищем после своих докладов о драконах, был отправлен в отставку и вернулся в Гатчину, а Михаил Галиев оказался бесстрашным, что выяснилось во время набега кокандцев. Человек разумный, предпочитающий молчать но делать, а не болтать и лениться, он отпраздновал свое новоселье со старожилами, тотчас поняв что с этими лихими, пограничными людьми одичавшими в Азии, надо быть честным, и дал им обет без их совета никого не судить и не карать. Но он привез с собой шестерых полицейских, тут-же приступил к строительству, самолично заложив первый камень городской управы, полицейского управления и городской тюрьмы, которую ровно сто лет спустя разъяренная толпа возьмет штурмом, а потом снесет до фундамента. Оторвал попа Батыра от его строительства храма-громады, и вместе с ним перенес на окраины китайские курильни опиума и ликвидировал немало злачных мест. Наконец-то до Софийска дотянулась рука власти, которую разожмет только анархия гражданской войны и последующие восстания. Он обложил всех инородцев и пришлых русских налогами, смягчив недовольство собственной справедливостью, честностью и неподкупностью. Казаки налогов не платили, и брожение охватившее Софийск миновало обожженных войной людей, вернувшихся все как один живые ( Смерть избегала Петра Толмачева), и обозленных трусостью бухарского эмира и кокандского хана, сдавшихся в последний миг и лишивших их законного повода разграбить их дворцы и гаремы. И они близко к сердцу приняли затею Петра Толмачева, - выложить на вершине коренастой горы огромный белый крест, заключенный в круг. Смысла в этой затее, обрекающей только на каторжный труд не было никакого, но сотоварищи патриарха зная его упрямый норов и неуступчивость, из сострадания к Петру Толмачеву изможденному валунами, как-то бранясь и чертыхаясь отправились вместе с ним, где весело и сноровисто, с хохотом и шуточками стали таскать огромные камни, и мочиться с огромной выси. Так Петр Толмачев одержал свою последнюю победу, - возвращаясь с вершины казаки объяснили любопытствующим, что они не глупостями занимаются на вершине, а как истинные христиане, не щадят сил отмечая символом веры место, где завершил свое плавание Ной, и спас род людской и всех тварей земных.
Поп Батыр на воскресной проповеди провозгласил что экипаж ковчега и его пассажиры ступили на землю на горе Арарат, и разглагольствования что Ной спасся здесь есть дьявольское наущение, посягающее на веру и святое писание. Эффект от его риторических потуг был обратный, - на вершину началось подлинное паломничество. Как-то, после обеда, в самый солнцепек, и Александр, и Петр Толмачев и его друзья-казаки, замерли с валунами известняка в руках, когда снизу послышался гул, точно бесконечно далекое от юга чудес море, вновь, как в дни потопа, по воле жестокого Господа накатывает на склоны горы. Взглянув вниз они увидели целое шествие, - несколько тысяч человек всех рас и народов, почти все население Софийска вместе с женщинами и детьми карабкались над горными кручами, волоча за собой библейских животных, - прекрасноглазых ослов. Казалось что они собрались на ярмарку, - горный склон расцвел яркими, праздничными одеждами, зазвучал шуточками и смехом, паломники притащили с собой целые тазы с едой и спиртное, и, в подоблачной выси устроили шумное празднество, ликуя и бурно радуясь сами не зная чему. Но всякий раз, обращая взгляд на огромный, не знающий ни конца ни края, тонущий в небесной синеве, желтый как сама древность мир Азии и гигантскую горную цепь над их городком, всякий раз чувствовали гордость и ощущение избранничества, вошедшую в плоть и кровь их несгибаемых и буйных потомков. Подвыпив все с удовольствием сносили и ледяной горный ветер, и неудобства каменистой вершины, а под вечер дружно навалились на белые валуны, и за каких-то несколько часов украсили каменистое поле вершины выложенным крестом, заключенным в белый круг. Фотограф, - очень толстый, хрипящий легкими недостойный наследник дел Якуба, заглаживающий брильятином на лысине единственную прядь волос, проявил прямо таки чудеса своего тонкого искусства, и в последних зарницах заката запечатлел муравьиное копошение людей, таскающих камни, между которых бродили ослы. Столетием спустя этот снимок даже напечатает "Правда", - газета коммунистической партии Советского Союза, что бы доказать восторженным и легковерным, что нет, и никогда не было ни Ноя, ни Ковчега на горе крест Петра во что веруют жители прекрасного края от Оренбурга до Кушки, а огромный крест был выложен не костлявым патриархом-спасителем, а жителями Софийска по каким-то религиозным суевериям. "Правда" шла по стопам попа Батыра, - жители с того дня, и на веки веков знали, отныне и навсегда что вершина коренастой горы крест Петра это последняя пристань Ноева ковчега и гордились и дорожили своим великим соседством даже в страшные дни повального тифа, голода и зверского террора латышских стрелков.
Это паломничество, воплотившее в жизнь последнюю химеру Петра Толмачева, было подлинным нашествием, снесшим последние следы Ковчега. Орда паломников растащила и выгнутые от пожара огромные кованые гвозди, и черепки посуды, и окаменевший кал носорогов с неперевареными пшеничными зернами, - в раскачивающихся закутках ковчега животным мучились желудком. Все материальные признаки пребывания ковчега исчезли в тот день. Прожорливая людская жадность выгребла даже последнюю золу от ковчега, мерзнувшую между камней, и мало-помалу, перевела её как чудодейственное средство от похмелья и бесплодия, - зола действительно помогала. Несколько лет спустя, уже в Петербурге, наказной казак и будущий царь Александр Толмачев увидел возле Казанского собора фальшивых монахов-странников, пропахших сивухой и мазавших голову деревянным маслом, меняющих золу Ноева ковчега на деньги, и от этих вещественных знаков далекой Родины, его сердце сожмут такие лютые тиски ностальгии, что он задумает дезертировать. Но в то время Александр не ведал своих грядущих мук, ибо и так был истерзан отчаянием. Актерское, кочевое ярмо отвратило его позором и пренебрежением, которое вечно сносят лицедеи. От мыслей, что он наследник склада муки и печей пекарни, его охватывало душевное смятение, а ничего больше огромный и пустой мир, обременявший его талантом, предложить не мог. Путь в Индию был занят братом, а горячечные юношеские мысли о войне, охлаждала мысль что война закончилась. Тяжелый, монотонный труд на вершине, когда вместе с Петром Толмачевым пришлось ворочать огромные валуны, открыл ему радость забвения домашнего животного, когда измождение рождает блаженную тупость, в которой туго, как в голове Смерти, ворочаются резиновые, недалекие мысли что хорошо бы отдохнуть, поесть и поиметь женщину. Эта Вселенная безымянных, грубых тружеников оказалась неплохим местом, и он обжился в ней до того, что когда вернулся с вершины в дом, и ему показали повестку, предписывающую через неделю явиться на призывной пункт с собственным конем, оружием и амуницией казака, он даже не сообразил что это значит. Но той же самой ночью он вскочил и заметался по спальне, - тело отдохнуло, а неуемное сердце пронзило его холодом пустоты и одиночества. Но это вспышка отчаяния была недолгой, - его ждала армия.
В тот год было официально признано существование Семиреченского казачьего войска, и по неизменной традиции, что сводный императорский лейб-гвардейский казачий полк собирался из всех казачьих войск, в него был включен семиреченский казачьи взвод. Горделивая стать, и высокий рост Александра на призывной комиссии в Верном приглянулись офицерам, и его отправили в гвардию в Петербург, прямо навстречу предначертанному царскому венцу на Балканах. С его уходом Петр Толмачев рассудил, что все его предыдущие проекты были просто-напросто младенческими забавами, и пора приступить к главному делу всего рода человеческого, - познанию его судьбы от начала начал до дня последнего. Комната Якуба была замкнута на ключ, с той поры, когда его оттуда вынесли, и никто туда не входил, но когда отомкнули дверь и вдохнули полившуюся оттуда грозовую свежесть, то поняли что проворные духи принялись беззаветно служить памяти Якуба, потому что чистота здесь была первозданной, полки сияли свежей влагой аккуратной уборки, и даже разрезанная дыня давным-давно забытая на блюде, прокисшая и изъеденная сверчками вновь источала свежие ароматы. Загогулистые буквы азбуки Якуба совсем не походили на округлые дырки Ноевой азбуки, но Петр Толмачев знал что это древнеиндийская азбука кшарохти, а язык на котором написан перевод это санскрит. Тем же вечером Петр Толмачев был в квартале бенгальцев, где соря серебром и щедро угощая коричневых людей, добился того, что к нему привели местного старца-грамотея Вивикандету, который кормился жалким хлебом уличного писца в Калькутте, пока треволнения судьбы не забросили его в убогий Софийск, где его даже сжечь не смогут по-человечески. Высокий флегматичный старик с коричневым лицом и белоснежно-белой бородой, - оживший негатив, навевающий тоску своими отвисшими губами, покорно поплелся за патриархом, шлепая подошвами туфель без задников, и равнодушный к истории человечества, которую ему предстояло прочитать.
Но, даже навевающий грусть Вивикандета допущенный в комнату Якуба, был удивлен, когда по привычке, нараспев, как псалом, стал зачитывать вслух листы оставленные Якубом, и запнулся, и, подумав, заявил, что это бессмысленная тарабарщина, не имеющая ничего общего со священным санскритом. Но тут вскипело неистовство Петра Толмачева и его бычье упрямство, которое смогло вытащить живого дракона из тьмы страха и неверия людского, и он, держа могучей рукой индуса за плечо, заставил его читать все тексты подряд, надеясь найти хоть какой-то спасительный смысл в певучем нагромождении звуков. Вивикандета измучился до бледного пота и осип, и едва не обмочился, потому что патриарх с горячей, казачьей настойчивостью не отпускал его до тех пор, пока Вивикандету наконец не осенило, и, вслушиваясь в методично повторяющиеся гласные и согласные звуки, он категорически заявил, что это прихотливый шифр, скрывающий смысл.
Вся жизнь Петра Толмачева наконец-то наполнилась смыслом и обрела цель, устремленная к финалу мятежного и прекрасного человечества. Цирк, встряхнувший его душу, спасший от заплесневелой жизни на окраине и своей феерией чудес и волшебства напитавший его сердце так, что оно не приемлемо унылой рассудочности. Коварный и непостижимый как господь Бог Якуб, распахнувший врата в мир древних, абсолютно точных знаний, и дракон, бывший как оказывается не целью, а средством, что бы заглянуть в иные миры, без помощи которых, наверное, в предстоящем деле не обойтись. Могущество разума Якуба граничило с силой создателя, и теперь Петру Толмачеву предстояла титаническая работа, что бы расшифровать его писания, и понять такой-же смысл вложил создатель в грешное и мятежное человечество, создав его на свою беду.
Но взрыв отчаяния от обрушившегося на голову коварства Якуба был столь бурен, что Вивикандета от страха проклял день, когда его глаза увидели свет, когда Петр Толмачев в диком неистовстве вырвал оконную раму и со страшной силой хватил ею об пол, всполошив соседей страшным грохотом, и стал крушить фотографическую камеру, дагерротипические пластины, рвать талмуды и с выкриками извергать из рта кипящую пену. Двадцать два человека не решались приблизиться к бешеному патриарху, ударами сапог выбивавшему доски из пола, и только поп Батыр, спешно прибежавший из храма, сумел совладать с Петром Толмачевым, уже извергавшим изо рта кровь и какие-то невнятные выкрики. Но и скрученный попом-гигантом, он был неудержим, разрывая лошадиные путы, и большой, белый дом, спас от разрушения только Ольгред Дрейке, вколовший сквозь штаны прямо в зад патриарху какую-то мутную жижу, от которой он затих и обделался, что позволило Вивикандете вылезти из под стола, где он укрывался от тайфуна ярости, и рысцой побежать к себе в дом.
Но, через три дня, когда Вивикандета все еще ощущал кишечные спазмы, исхудавший и побелевший от седины Петр Толмачев посетил хижину бенгальца. Белый как голландская скатерть, он не извиняясь, и даже не здороваясь, сразу же приступил к началу своей великой миссии, наградившей его бессмертием и ввергнувшим весь Софийск и его семейство в пучину человеческой истории.
- Ты научишь меня санскриту - повелел он индусу.
- Хорошо - тут же согласился Вивикандета, изрядно струхнув.