Якуб прибыл в Софийскую станицу ранним октябрьским утром, в тот день, когда Ксения впервые вышла из юрты гарема Туран-хана, и увидела голубую синь Аральского моря. Он поразился, как изменился и разросся безымянный поселок, за какие-то полгода, и ввел на его улицу самый волшебный и шумный караван за всю историю Великого Шелкового Пути. Ровно в полдень, минута в минуту, золотистый, осенний воздух вздрогнул от гулких ударов, мирно отсвечивающих время, взорвался многоголосой какофонией музыкальных фраз, обрывков полек, вальсов и других механических мелодий, звучащей из полированного чрева сотен часов на спинах верблюдов, дополненных криками деревянных кукушек и угуканьем сов с серебряными глазами. Этот веселый караван, каждый час огромного пути из Персии, отмечавший музыкальными фразами, а полдень каждого дня приветствовавший такой какофонией мелодий, что верблюды глохли, дотащился до Софийской станицы измученный поклажей из огромных часов-комодов для дворцов, уютных маленьких коробочек с маятниками и вульгарными кукушками, несущими уют мещанским гостиным, карманных часов с крышками из фальшивого золота и дребезжащими вальсами, стоит открыть крышку с назидательной надписью. Обитателям Софийской станицы научившимся жить по Солнцу и вечному шуму ветра на перевале, ровно в полдень менявшего направление и с ним свой звук, часы были не нужны, но они накупили их немало, прельщенные приятным запахом полировочного лака и веселой музыкой. Зная, что время в долине у перевала течет не всегда правильно, и вдруг, ни с того ни с сего начинает нестись скачками вперед и назад, а иногда свивается кольцами, они не очень-то доверяли часам, благодаря чему многие из них дожили до прихода Смерти.
Полуголый, в одних штанах, примчавшийся на какофонию пришедшего времени Петр Толмачев, уже давно по-азиатски не скрывающий своих чувств, вскрикнул от радости, увидев Якуба. Они обнялись, и так в эту долину вместе со временем пришла настоящая, степная дружба, подлинное величие которой возможно только на Востоке.
Лиза никогда не видела Якуба, но приняв его в гостях сразу почувствовала симпатию к этому крупному, грузному старику с синими глазами, принесшими в дом запах бессчетных стран и земель и мудрость средневекового восточного мага, направившую Петра Толмачева на путь истинный. Четверо караванщиков принесли в скромный домик его подарок, - огромные массивные часы с тяжелым маятником-секирой, которые только потом остались в этом доме, когда Ксения вышвырнула из него все, изживая запах Лизы, но часы даже с места сдвинуть не смогла. От боя этих часов, слишком больших для маленького домика, дрожали стены, и падала посуда на столе, стоявшие рядом с часами глохли на время, и, пока они не замолчат, объяснялись жестами, но красота мелодии часов, и их чистое, серебристое исполнение возмещало все неудобства.
Якуб загостил в доме Петра до глубокой ночи, наполненной шелестом крыл летучих мышей, все громче ведя непонятный разговор до самого утра, а на рассвете вместе с Петром Толмачевым ушел на безымянную гору к Ковчегу. Лиза осталась в доме одна, и, со всей станицей встретила приехавшим жить к одиноким казакам, уже забывавшим прошлое в мире чудес, их семьи, - жен и детей с Урала, Сибири и Оренбуржья. Они нагруженные стульями и столами, дребезжащей, как её не привязывай, кухонной утварью и тюками перин, простыней и ненужных в этом пекле тулупов, весь свой путь к затерявшемуся в просторах поселку, тащились вслед за караваном Якуба, ведомые музыкой часов, которую они наивно считали звуками благодатной осенней степи этого мира. Они наполнили Софийскую станицу, где на триста казаков жило больше тысячи разноплеменных выходцев из Азии, русской речью Невесты обнимали своих женихов, нетерпеливо расспрашивая, когда будет свадьба, жены сквозь слезы радости рассматривали поля и новые хозяйства, а дети тут же затеяли драку между собой. Между приступов счастья и любви воссоединившихся сердец случилось несколько жестоких скандалов, когда невесты и жены обнаружили что их суженные безрассудно женились на казашках во время великого пира-попойки с казахами, и вцепились в волосы казашкам, плачущим от боли и глупости русских женщин, не понимающих удобств многоженства. Кое-где, шумно или тайно изгоняли служанок-узбечек или уйгурок, исполняющих роль наложниц. Ночью шел дождик, целомудренно заглушая своим шумом происходящее за новенькими стеклами в домах и смягчивший звериный рев Лизы.
Она вернулась в дом сражу же, как только пропыленные от многодневного пути и пахавшие вечной кухней жены казаков рассказали ей что Ксения, не дожидаясь вестей от Петра ушла разыскивать его, как узнала только, что он ушел на восток, еще раз доказав свой упрямый, непоколебимый норов. Они поведали как красива невысокая ростом, юная Ксения с роскошной гривой рыжих волос и упрямыми, зелеными глазами и рассказали какие роскошные юбки и платки накупил ей отец-богатей, и, дали понять Лизе, что они де законные жены, а она случайная любовница с сомнительным прошлым, даже не подозревая на что способна Лиза, убившая барина выстрелом в упор, и наученная видеть любовником-шаманом души людей во всей их наготе. Обезумевшую от ревности Лизу весь вечер тошнило ядовитой желчью, от миазмов которой подыхали мотыльки, и, терзаясь шипами отчаянной страсти и ревности, Лиза понимала, что теперь найдет покой только над трупом соперницы. Но только страх за ребенка, уже шевелившегося в её чреве удержал её от немедленных действий.
Петр Толмачев не заметил ничего странного в Лизе, только потому, что общаясь с Якубом он заметно одурел. Ранним утром, ворочая тяжелые балки Ковчега, осыпавшиеся окаменевшими ракушками, он был погребен под лавиной знаний Якуба, в волнении раздиравшего себе руки о камни. В восторге от того, что так легко найдены все тайны человечества, Якуб, захлебываясь изливал на него все свои знания, истоки которых уходили к молчаливой мудрости жрецов Атлантиды, важных как индюки, а потом, как в калейдоскопе распадались, на нарочитую таинственность жрецов Египта и Вавилонии, полное аристократического снобизма учение пифагорейцев, замутивших простое знание счета, да так изысканно, что у Петра пошла кругом голова, и даже на время угасла его непоколебимая казачья уверенность в собственном превосходстве.
Но все-же он был очень рад, что нашелся мудрец, у которого хватит сил, разворошить неподъемный груз великого знания, нежданно-негаданно свалившийся на Петра, и с которым он не знал что делать. А то, что Якуб великий мудрец, Петр Толмачев не сомневался с того уже далекого вечера, когда сидя у костра, Якуб смотрел на него синими глазами знатока чудес. Так и было; Якуб ел руками плов и жидкую рисовую кашу, и даже макал в суп, за кусками мяса загрубевшие пальцы, рыгал из вежливости после еды, постоянно забивал за губу насвай, похожий на птичий помет, а на запах его портянок под узконосыми сапогами сползались толпы жуков-падальщиков, но он был последним, великим мудрецом Востока, родившимся в крохотном, неведомом миру кишлаке в холодных, поднебесных плоскогорьях восточного Памира, где вечно выл ветер, тлел последней искрой язык древних ариев, а холодными зимними ночами люди спали вместе с яками, погружая руки в густую шерсть, и грелись воспоминаниями побед над Александром Македонским. И они же, земляки и родственники, заставили Якуба пуститься в путь на семидесятом году жизни, потому что поссорились из-за драгоценного топлива в тех краях, - навоза, с соседним кишлаком горных таджиков, и те перестали их пускать к мазару - святой гробнице Курбан-Али. И Якуб снова пустился в путь сквозь войну и кровавый хаос Китая, потому что односельчане замолкали при его появлении и прятали глаза, задумав убить его и пролив слезу на торжественных похоронах, объявить его святым и воздвигнуть ему свой драгоценный мазар, где вымаливать рождение мальчиков и хороший приплод яков у праха того, чьи мудрость и великие знания вызывали трепет у односельчан, заблудившихся в высокогорных дебрях одиночества. Об этом Якуб очень просто рассказал Петру, и поведал, что в четырнадцать лет он бежал из дома на восток, где разыскал китайский городок-форпост на стыке гор и пустыни, где цивилизация встретила его надменными китайскими мандаринами и публичной казнью уйгур в соломорезке. Но он все-же выдержал это, и пошел дальше. Якуб рассказывал, копируя кистью на глянцевой китайской бумаге рисунки и записи Ноя, что учителем его был мудрец-несторанин, заболевший от великих знаний цинизмом, и разуверившийся в милосердии Бога, но потом, его душу спас бедный дервиш-суфий, научивший его правильно понимать рубай Хайяма и пить вино. Якуб был стар, беден и изношен бесчисленными караванными дорогами, и бродящей по его пятам Смертью, щекотавшей его холодным пальцем между лопаток. Он жил в Шанхае, где курил горький опиум и читал на санскрите " Ригведу", и однажды проснулся во влажной жаре Бенгалии, где уже бродили англичане, похожие на вставших на хвосты белых змей в пробковых шлемах. Он ушел от них в Тибет, отвративший его жестокостью казней и гниющими грудами вырванных глаз у дворца далай-ламы, увильнул от Смерти во время восстаний махдистов в Персии, жил в погрязшем в противоестественном пороке Стамбуле, где изучал арамейский и латынь, и без вины отсидел в смрадной тюрьме. Якуба не сумели добить ни восстания в Египте, ни черная оспа в Мекке, ни эпидемия цеце в Эфиопии, где он оттачивал мудрость в беседах с черным, как головешка епископом, в вечной, благословенной весне Аддис-Абебы. Он знал все, но простотой и ясностью своего ума умел изгонять туман тайн с самых загадочных, смутных знаний и находить простые, естественные решения на все вопросы.
Якуб пообещал Петру Толмачеву, что прочитает летопись Ковчега, но предупредил, - " Это непросто и может принести большие беды человечеству". Успокоенный Петр ушел бить неистовым боем кровать с Лизой, а Якуб, суть которого была необъяснимой, уснул на полу и всю ночь беззвучно шевелил губами, беседуя с Сократом и Спинозой, и магами таинственной страны Шамбалы, где Якуб прожил не один год, но сбежал, ибо не смог стерпеть мира без дороги, и мудрецов, умерших заживо для бессмертия.
Якуб проснулся еще до рассвета, приказал караванщикам вести трезвонящий механической какофонией полек караван без него, пообещав нагнать по дороге, и собрав суму барахла, ушел на гору к Ковчегу. Петру осталась только записка на французском, просившая не беспокоиться и ждать его. Петр Толмачев подчинился, хотя Лиза, жалея старика, упрашивала его отнести наверх теплые вещи. Но поражающая мудрость Якуба и величие его миссии внушили бесшабашному Петру такое почтение, что не решился беспокоить мудреца, который в холодный вышине у Ковчега, порой мерз так, что отколупывал от него щепки и жег маленькие костры, проклиная свою непредусмотрительность.
Стояли благословенные, теплые октябрьские дни, когда над перевалом пролетали бесчисленные стаи фламинго и пеликанов, удобрявшие землю пухом и кляксами помета, а обмелевшая горная река несла в себе тонны яблок, груш и слив, лавинами скатывающихся с горных склонов прямо к порогам домов. Обрадованные дети страдали зелеными поносами, и многие покрывались коростой сыпи от гипервитаминоза, улицы станицы в безветренные часы задыхались от фруктовых ароматов, которые сгущаясь, бродили в себе, превращаясь в тонкое, фруктовое вино, и каждый вдох был сродни глотку воздушного вина, пьянившего и людей и животных, живущих в бесконечном блаженстве. Мир, казалось, возвратился в полузабытые времена рая, вновь стал библейским садом и время потекло вспять, чтобы снова повториться и снова изгнать человека, в суровый внешний мир. Опасная степь на этот раз заполонила станицу стадами сайгаков, джейранов и куланов, спасающихся от облав кочевников за земляным валом, и под молодыми деревцами бродили рогатые копытные, и никто не решался трогать их, смотря в прекрасные, доверчивые глаза.
Опьяняющая, беспечная жизнь в щедрой осени юга действовала на людей разлагающе и снова, но теперь тайно, что бы не прознали грифы-стервятники, медленно расцветали изысканные южные пороки, загрузившие бордель Океана, в домах сгущался туман лености и беспечности, шептавший в уши людей, что они нашли рай на земле, забытый Богом и ненайденный чертом. Даже бесконечные птичьи караваны, улетавшие в Индию не могли образумить беспечных людей, нашедших счастье.
Это душистое болото лени и праздности, живущее животными удовольствиями, и сплетнями и домыслами, которые люди умудрялись сочинять даже в этой долине, взболтнул гонец Иван Ветров, в одиночестве странствующий в Великой Степи на легконогом ахалтекинце. Он привез в Софийскую станицу письма и вести, и, молчаливый и задумчивый после одиноких скитаний по великим, как небо степям собрал вокруг себя всех жителей. И молодые, и старые, и дети, уже забывшие, что они родились в России, сбрелись послушать вести о далекой Родине. Они узнали, что на святой Руси, все, слава Богу, тихо, только на Кавказе с Шамилем воюют, выслушали переданные далекими родственниками вести и поклоны, дохнувшие на них сладко-горестными воспоминаниями о жизни в пограничных станицах и торговых городишках у дорог, где жизнь трудна, и прижата гнетом властей. Воспоминания рождали и радость, что они нашли беспечный уголок, но и чувство горестного одиночества и грусти, от того, что настоящая жизнь своей великой страны течет вдалеке, и они, оставаясь частью России, живут вне её, без её забот и трудностей, как оказывается нужных человеку для жизни. Лиза, и Петр Толмачев, каждый скрываясь от другого, узнали, что Ксения появлялась в Оренбурге, где отбилась от бессчетных домогательств, и ушла, с бесконечным как горная цепь военным караваном верблюдов на Сырдарью, к крепости Акмечеть, и сгинула вместе с караваном. Ветров, прославившийся тем, что на своем коне уходил наметом от крутящихся джиннов, гонявшихся за ним по степям, смотрел прозрачными глазами сквозь Петра и Лизу, потому что больше ничего не мог сказать. Ксения пропала.
А на следующее утро, - к счастью оно оказалась ветреным, и пьяный воздух не одурманил людей, - все, не сговариваясь, пошли распахивать целинные земли ниже долины, куда впоследствии поползет разрастающийся Софийск. Петр Толмачев был здесь одним из первых, приобщаясь через тяжелый труд земледельца к исконному русскому труду созидания новой границы империи, и, противясь сердцем приходу её властей. За неимением волов запрягали в плуги кургузых казахских лошаденок и, наваливаясь на поручни, взламывали целину, собираясь сеять озимые. Но урожай земля Азии дала сразу же, потому что плуги выдирали из земли знаки древних эпох этого края, - рукоятки мечей, дешевые, аляповатые кубки, изъеденный ржавчиной щит, со страшным женским лицом на боевой стороне, осколки и какие-то стеклянные флаконы. Часто попадались человеческие кости, которые снесли в одну кучу и зарыли. Даже закаленный чудесами Петр Толмачев был поражен, когда его плуг отрыл лежащий в земле панцирь гигантской морской черепахи, весь изрисованный грубыми, китайскими иероглифами, настолько древними, что даже живущие в станице китайцы их не понимали. Панцирь, когда его вырыли, стал глухо постукивать, и, из него вытрясли бронзовый, витой посох и огромную золотую монету, весом в тридцать пять золотников. Но, несмотря на все древние помехи, Софийская станица превращалась потом и упорством людей из вооруженного поста в обычный русский поселок, всегда окруженный возделанными полями. Петр Толмачев вечерами возвращался домой налитой свинцовой усталостью труда земледельца, и Лизы мыла его как ребенка и накрывала на стол, блаженствуя от наступившего мира, ибо уверяла себя, что Ксения погибла, и, не одна сука, носящая юбку, теперь не посягнет на её Петра.
Так, пока они надрывались, надрывая лошадей до астматического хрипа, распахивая целину, лавины яблок и груш прекратились, завалы фруктов скисли и были выброшены в горную речку, воздух очистился, и людям чтобы опьянеть снова пришлось прибегать к традиционной водке или экзотическими шарикам горького опиума доктора Вэнь Фу. По утрам с горных ледников тянуло свежим холодом, чье дыхание красило в желтые и багровые цвета листву, и украшало пышные розы Лизы патиной росы, и Петр Толмачев встревожился, не понимая как живет в ледяных высях Якуб и чем он там питается. Вечерами сквозь подзорную трубу он всматривался в плоскую вершину с иглой скалы и не замечал на ней признаков жизни. Только фантазии Петра полагавшего, что на вершине творится какой-то магический обряд, и его приход разрушит его течение, удерживали его внизу, заставляя копить тревогу темными ночами. Но Якуб вернулся ровно в тот день, когда терпение Петра лопнуло, и он стал подбирать сапоги покрепче, чтобы вскарабкаться по сыпучим кручам и прямо в дверях столкнулся с обносившимся и исхудавшим Якубом, согбенным под тяжелым грузом.
- Живой! - воскликнул Петр Толмачев.
- Умереть не так просто, - ответил Якуб словами, которые впоследствии приобретут для Петра очень горькое значение.
На радостях тут-же закатили пир, и изголодавшийся Якуб вел себя за столом как свинья, макая пальцы в жгучие корейские салаты, чтобы придать пикантности мясу во рту, и вылавливал капусту из борща руками, только что побывавшими в халве. Но ему прощали все, потому что окрыленный великой миссией познания будущего он говорил без умолку, объясняя завороженному Петру, что Ной великий путаник, потому что он создавал систему записей летописи будущего прямо на ходу, не придерживаясь системы и методичности, изменяя её всякий раз перед новой задачей, совершенствуя раз от разу, и теперь Ковчег стал скопищем головоломок, ключ к которым, он, все-таки, нашел. У Петра Толмачева замирало сердце от торжества, а Лиза любовалась голубыми глазами горного ария, и видела в нем увлеченную, чистосердечную и нестареющую душу, где в мудрости жила печаль. Якуб иногда замирал на полуслове, изнуренный бессонницей, кипением мысли и беспощадными горными ветрами, ободравшими его лицо так, что кожа потрескалась и шелушилась, как кора, но он все же дотащил с вершины пухлые стопки китайской бумаги с зарисованными фрагментами царапушек Ноя и рядами изобретенных патриархом букв, похожих на неправильны дырки, и еще принес ветхие бруски ковчега, окаменевшие раковины с его бортов, глинные черепки посуды семейства Ноя и даже примитивный, бронзовый нож, найденный в руинах. " Все может пригодиться", - так пояснил Якуб свое научное скопидомство.
Вечером, в магическом свете свечей в зеркалах он раскладывал перед Петром глянцевые листы, и спустя десятилетия, даже когда Софийск будет переживать тошнотворный кошмар змеиного нашествия или сотрясаться от снарядов армии Льва Троцкого, осаждавшего город, в комнатах большого, светлого дома Толмачевых будут проступать призрачные, пропускающие свет сквозь себя Петр Толмачев и Якуб, склонившиеся над туманными, матовыми листами. Якуб объяснял Петру, что Ной, столкнувшись с неполнотой записи в рисунках, изобрел письменность, где каждая буква выражала звук, и, сплетаясь в слова, поведывала о замысле жестокого Господа Бога, и что, каждый знак буквы копировал положение губ и языка, если смотреть спереди, - очень остроумное решение. В первых записях Ной даже зарисовывал в каждой букве тридцать два зуба, - Якуб показывал продолговатый кружок с птичкой языка и острыми черточками зубов, обращенных к центру. Но вся беда в том, что Ной ежедневно совершенствовал свой алфавит и довел его до символа, что первые записи были совсем другие, чем последние. " Надо прочитать тест", - не раз повторял Якуб, объясняя нетерпеливому Петру, что рисунки мало помогут, и будут понятны только в толковании прошлого, образы которого нам известны, надо думать даже получше чем Ною. Якуб уже понял значение полутора десятков букв, и уверенно заявлял, что эта речь, отдаленно напоминающая санскрит, является допотопным первоязыком, породившим все человеческие языки и впереди гигантская, кропотливая работа по его воссозданию.
Петр Толмачев с горячностью всей своей молодости жаждавший немедленного чуда был разочарован, и он же был сильно разозлен, когда Якуб поведал на его любопытство, что его желание приучить дракона есть нелепая химера, потому что драконы существа небесные и парят в облаках большую часть жизни, обладая таинственным свойством терять вес, напившись соленой воды озер или океана, а испуская из пасти пламя они снижаются, и, даже, спускаются на землю, чтобы отложить кладку яиц у побережья соленых вод, и снова взмывают в небеса. Драконы опасны длинными струями пламени, которые они испускают из пасти, при этом странно пощелкивая, но особенная опасность состоит в том, что во время гроз с молниями они иногда взрываются огромными сгустками огня и даже однажды, в эпоху Тан, дракон, взорвавшийся над городом Ухань вызвал большой пожар, погубивший тысячи людей. Главное же, засмеялся Якуб, драконы тупые, ленивые, сонные создания с разумом лягушек, и приручить их невозможно, как не пытались это сделать всякие восторженные глупцы, вроде молодого казака из России. Якуб не стал отговаривать Петра, когда тот вскипев бычьим упрямством, закричал, что он, де, докажет свое всяким умникам, вытирающим жирные руки о полу халата и приручит драконов, создав грозную, летучую кавалерию.
- Сначала попробуй приручить варана, - ответил Якуб, который жил так долго и знал так много, что все происходящее казалось ему повторяющимися воспоминаниями.
Но они не поссорились, притягиваясь друг к другу как две противоположности. Якуб был хорошим учителем и, непоседливый Петр Толмачев проявлял рядом с ним чудеса усидчивости и прилежания, помогая расшифровывать каверзными вопросами и спорами круглые дырки Ковчега, и на ходу учась сам, и даже не подозревая, что их образы, как дыхание на холодном стекле, запечатлеваются в Вечности этого края, чтобы проступать миражами в далекую эпоху, когда историки будут спорить, действительно ли существовали великий мудрец Якуб Памирский и легендарный воин Петр Толмачев, укрощавший драконов. Они были поглощены своими заботами, а похорошевшая, сияющая Лиза приносила им холодное мясо, пиалы чая и восточные сладости, наполнявшие рот вкусом пряных тропических стран за перевалом. Петр ранил сердце Лизы, не замечая в горячке учения её новых, белоснежных сарафанов с пышными, расшитыми рукавами и длинных юбок, витых серебряных браслетов и длинных, до плеч серег, добавляющих зависти к ореолу женской ненависти, окружающей Лизу. Только полнейшая самоотдача великим знаниям, не давала ему заметить, что домик украшается пышными коврами и зеркалами, и блестевшим на полках дорогим фарфором, и задаться вопросом, - почему равнодушная к быту, похотливая и ленивая Лиза стала прямо таки хрестоматийной хозяйкой. Когда по стенам комнаты начинали бегать оранжевые кольца усталости и Якуб и Петр Толмачев уже заговаривались, они сбрасывали бумаги на пол и устраивали своеобразную игру, снимающую напряжение с натруженных мозгов, но и дающие знания. " Вещи живые?", - спрашивал Петр Толмачев. " Да", - отвечал Якуб - " Вещи имеют душу. Магнит - это душа металла". " А что такое душа?". " Душа это просто причина всех поступков". " Что такое судьба?". " Судьба - это сила, которая приводит в движение материю". Пока мужчины изощрялись в познавательном празднословии, Лиза во дворике обнажала тело, и приступала к ритуалу омовения, зародившемуся еще у дорогих шлюх античной Антиохии и императорских наложниц Китая. Она смешивала в чане воды ароматические соли, омывала тело и, вытерев его насухо нежным полотенцем умащала гладкую, шелковистую кожу ароматическими маслами, - для каждого участка своим, наносила на подмышки, шею и интимные закоулки афродизиака, и, вплетала в волосы крошку гвоздики. Это ароматическое царство стоило Лизе целого состояния, но она не скупилась, с опаской ожидая, что за Петром может прийти все-таки Ксения и готовилась приступить к схватке за мужчину во всем расцвете своих вызывающих чар.
Якуб провел в доме Толмачевых всего несколько дней, и, обремененный человеческой заботой о хлебе насущном, собрал все свои листы и верхом помчался догонять свой дребезжащий музыкой караван. Он оставил Петру Толмачеву несколько книг, дабы он продолжил свои познания, - труды Платона, Аристотеля, учебники китайского, арабского и латинского языка, и, к безутешному горю Лизы, Ксении, и всех детей Петра Толмачева, учебник астрономии для студентов немецких университетов. Познакомившись со Вселенной, Петр Толмачев приобрел отсутствующий взгляд, не замечающий столов и стульев (что убавило посуды в доме), но постоянно устремленный в необъятные межзвездные глубины, поющие звоном звезд и завыванием солнечного ветра в эфире, но и подчиненные тоже педантичным законам механики и физики. Он совсем забросил изнывающую Лизу, проводя долгие осенние ночи во дворе, наблюдая в подзорную трубу галлилеевские спутники Юпитера, планеты, и кратеры луны, и, едва не ослеп, когда приступил к поискам пятен на Солнце. Учебник астрономии, в горячечном порыве был вызубрен наизусть, и послужил катализатором сюрреалистических фантазий Петра Толмачева, мало-помалу сотворившего новую, волшебную Вселенную, где серебряные лунные степи населяли гигантские, дивные насекомые с разумом мудрецов и печальными, фасеточными глазами, он верил в запустелые марсианские каналы, где от величия древних цивилизаций остались только застывшие в ностальгии спиральные пирамиды, и в холодный, стерильно-чистый мир Ио, где кристаллические исполины-айсберги сияли отраженным светом Юпитера, пахнущего едкими газами. В этом краю чудес, в уединении Азии, где вечера горели багряными закатами, занимающими полнеба, а ночи освещали небесные аллей фонарей Млечного Пути, и люди были растеряны диковинными новшествами, поражающими даже самых туповатых, ничего не сдерживало Петра Толмачева.
У Лизы от отчаяния опустились руки, когда он провел долгие ночи за столом в непонятных записях и расчетах, разговаривая сам с собой на какой-то дикой тарабарщине, и если бы сила её проклятий была действенна, то Якуб, пребывающий сейчас в Китае, умер бы от колик, холеры в бок и разорвался бы не одну сотню раз за то, что подарил Петру зловредную книгу. Лиза ходила за Петром как нянька, трижды в день кормила его, преодолевая недовольное ворчание увлеченного мужчины, одевала в чистое, и не будь её, Петр Толмачев, наверное, умер бы с голоду, блаженно путешествуя по разноцветным Галактикам. Он едва взглянул в окно, когда в ночь на Рождество пошел единственный за всю зиму снег и Софийская станица наполнилась криками ликования людей, с пронзительной ясностью вспомнивших Россию, верными детьми которой они оставались даже здесь, на краю света, на юге чудес. " Какие глупости, - назидательно сказал Петр Толмачев. - На Марсе даже в тропиках снег лежит вечно, только он красный". И вновь уткнулся в пухлые записи. Лиза стала подумывать, что он безнадежен, и стала страстно ждать Якуба, полагаясь только на его мудрость, но вдруг Петр Толмачев прекратил свои расчеты и записи, и замолчал с просветленным видом человека, свершившего великое дело. " Лиза, нам надо лететь на Марс. При третьей космической скорости мы достигнем его за семьдесят дней", - сказал он как о давно решенном деле. Лиза промолчала, решив, что Петр, пусть даже сумасшедший будет её, чем достанется здоровым ненавистной Ксении.
Вся Софийская станица стала утверждаться во мнении, что Петр Толмачев стал жертвой порчи, насланной на него ведьмой Лизой, но Якуб приехавший в начале весны, выслушав план Петра Толмачева о перенесении экспансии человечества на Марс и Венеру, что разом решало все проблемы перенаселения и земельного голода, пожал плечами и нашел его вполне разумным. Он не скрывал своего восхищения Петром, безошибочно рассчитавшего траектории межпланетных полетов с поправками на массы планет, но счел его идею преждевременной, требовавшей огромных затрат и неподъемной для одного человека. " Нам надо знать свои границы", - объяснил Якуб, в котором все еще жили предания детства человечества, что в часы затмения небесный волк пожирает Солнце.
Он привез достоверные и точные сведения из-за перевала; англичане и французы все еще надругались над Китаем, превращая его города и поля в смрадные пустоши, воняющие трупами и унижениями, над которыми страх и отчаяние людей превращаются в вечерних демонов, источающих ароматы кислого пота и мочи. Благоденствуют только крысы. Те, кто не смирился, повязывают голову красными повязками и воюют со всеми, погибая за мечту о небесном государстве Всеобщего Благоденствия, достижимого как Шамбала, вместо того чтобы восстановить обычный порядок. Значит, дела в Китае совсем плохи, если все поняли, что обычная жизнь недостижима и начали войну за неосуществимые идеи. " Следующие будете вы, русские, на кого нападет Европа", - предупредил Якуб, с приходом которого дом наполнился разноязыкой пылью бесконечных караванных дорог, а муравьи стали почтительно кланяться его тени.
Якуб был заметно хмур и озабочен. Его уже нагоняло кошмарное животное старческой дряхлости, напоминавшее о себе многочисленными недугами, и этот чудодей-бродяга не знал, где ему преклонить мудрую голову на старости лет. В родном доме его поджидала насильственная Смерть от рук соплеменников и роскошный мазар святого. Китай горел от интервенции и гражданской войны, Восток, от Египта и Марокко, до Коканда был накануне нашествия русских или европейцев, а Индия отпугивала старого горца изнуряющей жарой. Этот мудрец в обтрепавшемся халате был заметно грустен, хотя за эти месяцы он понял звучание всех букв Ноева Ковчега, и принес в дом Толмачевых певучую, мелодичную речь первоязыка, смысл которой был непонятен, и снова сумел уйти от методичной Смерти в Китае, преследовавшей его среди войны и эпидемии тифа. Якуб был разорен бандитами на дорогах, и ему портило настроение обтрепавшаяся одежда, но он улыбался, щедро одаривая Петра тайнами мудрости и секретами Ковчега. Они вместе собирались отправиться на гору к безднам мудрости Ковчега, и вместе зарисовать пропущенные фрагменты великой летописи.
Но следующий день перевернул все. У Лизы не ладилось с утра; она просыпала соль, а когда из суеверия начертила на ней крест, его концы завились в свастику, из помойного ветра выглянул огромный, полупрозрачный таракан-альбинос с двумя головами, а завтрак на печи оставался холодным, простояв на огне целый час. Сильно похолодало, и из долины на станицу наполз молочный туман, во мгле которого въехал в станицу Иван Ветров. Бесшумный, и молчаливый как призрак, он направился прямо к дому Толмачевых, где проник в комнату не скрипнув дверью, не задев половицы, и даже не потревожив сырой, зимний воздух, словно его не существовало. В могильной тишине он передал Петру Толмачеву тонкий, бледный листок бумаги и исчез, как будто никогда и не жил в этом мире. А листок прошептал прямо в сердце Петра, что караван, к которому прибилась Ксения на подходе был разграблен кочевниками, мужчин перебили, а женщин, и среди них Ксению, надо искать на невольничьих рынках Ташкента и Бухары, где в цене молодые, белые женщины.
И этот шепот, звучавший из сердца услышали и Якуб и Лиза. Гонец исчез, а Петр Толмачев уже зная, что делать, снял со стены карабин и шашку, и стал копаться в вещах, собирая дорожные сумы. Только когда они были уложены, он увидел что рядом стоит Лиза.
- Петя, возьми, не отказывайся, - строго сказала она. - За это ты купишь бухарского эмира со всем его вонючим гаремом.
И вложила ему в ладонь пригоршню необработанных, сверкающих сиянием изумрудов. Петр Толмачев взял их, тотчас поняв, что беглые процветали здесь, отыскивая в заповедных горах изумруды и выгодно сбывая их кочевникам. Он вышел из дома и увидел что Якуб, похожий на синеглазого ворона, уже седлает лошадей.
- Я поеду с тобой, - обыденно-просто являя величие степной дружбы сказал Якуб. И пояснил. - Ты не знаешь Бухары и Коканда.
И, через минуту Софийская станица осталась позади. Петр Толмачев помчался вперед с той же остервенелой отвагой, с какой многие годы спустя повторит этот путь вместе с генералом Черняевым, чтобы сокрушить кокандские и бухарские армии, и кинуть эти земли под ноги очередному императору, который недостоин быть здесь даже прахом. Его вела та же страсть, что покорила все познавшую Беатрис, и, нелепая, необъяснимая вера в свою звезду, которая подарит ему бессмертие. Вместе с Якубом он пересекал желтые, холодные равнины вдоль белых гор, бесстрашно бросая коня в бушующие горные реки, когда-то останавливающие огромные китайские армии. Его боль сердца рождали стоны в завываниях ветров, и гнала его без отдыха и роздыха, заставляя останавливаться только тогда когда кони начинали плакать от изнеможения. За несколько дней он достиг разросшегося, многолюдного Верного, причудливо мешающего город и военный стан, и направился прямо к атаману Колпаковскому.
Он, загоревший и сильно постаревший, за неполный год как-то расплылся и стал напоминать скифскую, каменную бабу. Колпаковский встретил Петра Толмачева с уважением; он возмужал, дышал отвагой и мужественностью, и такая властность и концентрация воли шла от него, что атаман был ошеломлен. Да, подтвердил Колпаковский, большой военный транспорт на Акмечеть был вырезан неведомыми мятежниками в низовьях Сырдарьи без остатка, и об этом узнали только тогда, когда дозоры в степи набрели на курган из отрезанных голов конвойных солдат и офицеров. Колпаковский обстоятельно объяснил, что с пленных с каравана в Хиве нет, потому что там сидит наш консул, пресекший торговлю русскими, а вот Коканд и Бухара стали черными ямами с той поры, когда контрразведку в них возглавили англичане, работающие так профессионально, что все наши агенты были посажены на кол, а с некоторых заживо содрали кожу или облепили голову тестом и залили кипящим маслом. Пленники надо полагать там, на невольничьих рынках, но вызволить их невозможно.
- Я поеду туда, и верну пленных. Мне надо, - горестно, но твердо сказал Петр Толмачев.
- Твоя воля. Но ты не вернешься, - ответил Колпаковский, до спазмов в горле завидующий Петру.
Петр Толмачев не ответил ему, и, обменявшись лошадьми с казаками через час мчался навстречу гигантскому зареву кровавого заката, занявшего полнеба. Он загонял лошадей, вязнувших в тяжелой глине зимней степи, и устремленный, не замечал выносливости и упорства Якуба, не отстававшего от него ни на шаг. Устремленный вперед, расставшийся в тревоге с фальшивой мишурой проектов приручения драконов и экспедиции на Марс, он мыслями был впереди собственного движения и вдруг, разом приобрел ясновидческую способность видеть путь будущих дней. Это были такие же холмистые степи и многоликие вершины под звенящим, голубым небом, цепочка верблюжьих следов, и, шлепки зеленеющего навоза, который с голоду пожирали облезлые шакалы, но эти места были на многие сотни верст впереди того места, где торопили коней Петр Толмачев и Якуб, покачиваясь в седлах.
На эфемерной, невидимой, но смертельно-опасной, как укус каракурта границе, Петр Толмачев повернул коня на север, на миг раньше, чем Якуб предложил обойти ханские патрули, потому, что он увидел, что дорога будущего поворачивает спиной к горам. Они, - два безмолвия, помчались от благодатных холмов предгорий в идеально ровную, глинистую пустыню, спекшуюся в растрескавшуюся корку от тысячелетнего зноя божьего гнева. В своих прозрения дороги Петр Толмачев видел моросящие, стылые дожди зимы, пузырящиеся в лужах, но дождей не было, хотя небеса были низкими, и закрыты ковром серых туч. Дальше к северу глина не пустила в землю воды уже прошедших дождей, и путников встретила огромная зеркальная гладь холодной воды, напитавшей воздух осязаемой сыростью. Мир был похож на замерзшую скорбь победившего потопа, лошади брели в воде по колено, и серебряный всплеск под копытами был единственным звуком, в этом печальном сером мире. Петр Толмачев и Якуб двигались навстречу бесконечным водам, отражавшим хмурые тучи, ехали молча, как лунатики, окунаясь лицом в плывущий над водной гладью туман, чувствуя как безысходная тоска сжимает горло. " Бетпак-Дала",- шептал название этих заколдованных на вечные печали зимы мест Петр Толмачев, встречая из-под толщи воды голый взгляд верблюжьего черепа. Серебряный звон еще долго плескался в ушах Петра, даже тогда, когда бесконечные воды закончились, и лошади вздохнули, ступив на твердую и стали жадно рвать зубами сухую траву. Теперь их дорога поворачивала на юг.
В Чимкенте, - пограничной крепости на холме, окруженной пригородами, они снова увидели заснеженные горы, и возрадовались, ступив вновь на цепочку верблюжьих следов Великого Шелкового Пути. Они переночевали в небольшой, опрятной чайхане, прилепившейся к стене крепости, которую снесет скоро артиллерия генерала Черняева, и в её окровавленную, закисшую от дерьма, крови и страха цитадель во главе казачьих пластунов ворвется Петр Толмачев. Чайханщик предложил им незатейливые развлечения солдат и караванщиков в доме за чайханой, откуда несло клубами дыма анаши, угостил их вкусными лепешками и почему-то помолился за них.
А утром за ними увязались два казаха в нарядных чепанах с чужого плеча, которые сквернословили, как дышали, а переметная сума одного из них, позванивала певучим, высоким лязгом кандалов. Петр Толмачев обозлился, и стал подумывать прирезать без шума плетущихся сзади попутчиков, но Якуб отговорил его, объяснив, что приставленные соглядатаи лучше утонченных восточных пыток, под присмотром вежливого английского офицера в пробковом шлеме. Но присутствие таких попутчиков досаждало как блевотина на одежде, и они добрались до Ташкента в самом мрачном настроении. То ли от их присутствия, то ли от многолюдья, Петр Толмачев утратил ясновидчески дар, и теперь стал полагаться на дорожные указатели, а очнувшись от страстного порыва эмоций, вырвавшей из тиши станицы и дурмана химерических проектов, он признался себе, что не помнит Ксению совсем. Память воскрешала из образов прошлого полустертые пятна рыжих волос и маленьких грудей с отважными сосцами. И все. Время, неотвратимое как Смерть стесало её лицо, и отважные руки, и ненасытное, отчаянное лоно, когда-то выжавшее из Петра все силы, и теперь он ехал во вражье логово за смутным миражом, сопровождаемый кандальным звоном, и сомневался, что сможет узнать Ксению среди бессчетных белых женщин невольничьих рынков.
Ташкент, - молодой город на древней земле вывел Петра Толмачева из оцепления, потому что на въезде его окружили попрошайки с золотыми зубами, воняющие падалью, которых палками прогнали святые суфии и дервиши, скрывающие под чалмами красные, и тяжелые от грязи платки презренных цыган-люли. Якуб разогнал их камчой. Но стразу же, за воротами дорогу Петру Толмачеву загородили кокандские конники. Еще недавно, в вечной пограничной войне, они, как волки шныряли под Верным, а сейчас, сразу узнав по посадке в седле казака, закипели бешенством. Они, на высоких боевых конях, пахнущие кожей ремней, блестя бляхами и серебренными рукояти шашек, стали окружать Петра Толмачева. У него, от предчувствия смерти вдруг стала зудеться спина, а Якуб похолодел, признав в конниках знаменитых отвагой и бесстрашием ходжентских таджиков из под Руми, - Рима, потомков пленных римских легионеров, отстоявших эту землю от китайцев. Назревала безнадежная схватка, и уже стала собираться толпа, чтобы рвать на части тело неверного. Но спасение пришло вместе со звоном кандалов, когда два соглядатая смело подъехали к конникам, и что-то коротко сказали. Выбранившись и плюнув Петру Толмачеву под ноги, конники уехали под недовольной гул разочарованной толпы. А ангелы-хранители, променявшие вольные кочевья в степях на грязный хлеб ханских ищеек, не стали даже слушать благодарностей Якуба, потому что общаться с подследственными им запрещала инструкция.
Якуб так и не признался Петру, сколько сил и денег стоило ему собрать вместе пятерых крупнейших работорговцев, - подлинных владык этих мест, каждый из которых владел империей, раскинувшейся от коралловых рифов Занзибара, до малярийных топей Сингапура. Они пришли в дорогую чайхану, где их поджидал Петр Толмачев, и не спеша, - они никогда не спешили, омыли руки в воде, тихо вскрикнувшей при их прикосновении.
- Как выглядит твоя женщина? - спросил один из них.
Петр Толмачев напряг память, и, из её темной глубины, там, где прячется детство, всплыл аромат волос Ксении, тяжелыми золотыми прядями закрывшими её лицо, когда она оседлала его мужскую суть.
- Я её совсем не помню. Но мне надо её найти.
И, эта многотрудная встреча, должная по восточному обыкновению затянуться на долгие часы, была завершена в десять минут. Работорговцы заговорили между собой на арго, понятном только посвященным. Они, знающие людей лучше всех, потому что люди были их товаром, с одной фразы поняли мотивы поступка Петра Толмачева. Он не любил Ксению, и работорговцы, мыслившие ясно и безошибочно, ибо работорговля была опаснее войны и любая ошибка каралась смертью от собственного товара, поняли, что собеседника бросила в эту смертельную авантюру его гордыня и обостренная, русская жажда справедливости, не дающая покоя пока страдает невинная душа. Они оценили настойчивость и упорство Петра, и, умея мыслить в глубину, заговорили, что русские выиграют схватку за Азию, потому что их чувство справедливости и правды склонит к ним сердца местных простолюдинов, и они признают русских, чтобы вместе построить царство правды на этой дерьмовой, непрочной как навоз Земле, и вместе с русскими сломать шею в этом утопическом порыве.
- У нас нет товара с этого каравана, - сказали они Петру Толмачеву. И напророчили, - "Ты найдешь её, если она осталась жива".
Они ушли, оставив Петра Толмачева одного, в самом начале пути его славы. Он ушел из чайханы, перетирая зубами холодную ярость решимости, порожденную могучей жизненной силой. Соглядатай, увидев его лицо решили, что он идет убивать их, и бросились бежать, но Петр Толмачев пошел на рынок рабов, где не найдя Ксении выкупил несколько русских невольников, и продолжил свои поиски.
Решимость загнанного зверя, обжигающая Петра, разом вернула ему дар предвидения пути, и он пошел вперед, руководствуясь видениями, которые озаряли его как вспышки, порой в самых неподходящих местах. Якубу, утратившему всякое влияние на него, досталась должность переводчика, верно сопровождавшего Петра Толмачева в его хаотических метаниях, лишенных всякой логики и смысла, но, как оказалось не зряшными.
За несколько месяцев Якуб и Петр Толмачев ни разу не переночевали дважды на одном месте, освободили от рабства несколько тысяч человек всех рас и народов, потратив огромное состояние изумрудов без остатка так, что на обратном пути кормились подаянием добрых сердец, и едва не утонули в молочном океане сентиментальной славы, еще несколько десятилетий преследовавшей Петра Толмачева и отравлявшей ему жизнь. А всё началось на уютных ташкентских улицах, где Петр Толмачев уверовав в посещающие его видения нагих, скованных невольников и раскисших зимних дорог, которые облепляли его как вспышки, что он натыкался на прохожих, поносивших его рассеянность, направился к каким-то неведомым кишлакам и городам своих видений. Его даже перестал злить кандальный звон соглядатаев, которые вылезли из-за дувала и верно следовали за ним, но на уже большем, заметно почтительном расстоянии.
Короткими зимними днями они метались по Средней Азии без всякой цели, вслед за поводырем-ясновидением, что впоследствии позволили им избежать несколько покушений. Якуб не спорил и не сердился, поняв, что Петра Толмачева посетил разум ангелов, которые познают мир без цепочек логических рассуждений, а познают реальность мгновенно в прошлом и будущем, и доверился ему.
В своих странствиях они въезжали в кишлаки и в тихие городки, где мечети застывали в сонной тиши остановившейся Вечности, уверенно шли в чайхану и спрашивали у неторопливых узбеков, нет ли у них в поселке молодой, русской невольницы с рыжими волосами, и ему приводили и итальянок, и гречанок и русских и немок, всех мастей. Если в глазах читалась мольба о свободе, или ненависть Петр Толмачев выкупал, без сожалений расставаясь с серебром, обменянным на изумруды. Вечерами невольницы рассказывали ему о невольниках в городке, если они были, готовых обменять жизнь за свободу, Петр Толмачев шел к владельцам и, не скупясь, выкупал сонных рабов-соплеменников, бредивших местью. Так за ним образовывалась свита, а когда число невольников достигало десятков трех, они шли к местному кадию-судье, при свидетелях оформляли им пожалование свободы и отпускали домой. А нелепые странствия друзей снова начинали старую песнь; чайхана-беседы-невольники-кадий. Только серебра в сумке убавлялось, но Петр Толмачев не думал об этом в кинематографической лихорадке своих видений. Он прошел от Ташкента до Оша и Джелалабада, даже забрался в горный кишлак Гульчу, где возвышалась скала-исполин в форме божественного фаллоса, которую столетием спустя русские строители памирской магистрали назовут скала "Ванькин ***", и где реки несли камни и утопленников вверх, в горы, и зачем-то совершил второе кольцо по Ферганской долине, посещая все те же чайханы. Иногда его тошнило от жирного плова и обязательного при беседе зеленого чая, он ненавидел тмин, насыщающий местные лепешки, но он брел за видениями, потому, что больше не было ориентиров, и терпеливо сносил чужую еду и непреходящую усталость дорог.
В редкие минуты между снами он чувствовал как его исступленность, порожденная отчаянием оборачивается против него самого, и спрашивал себя, - зачем он все это сносит, когда может повернуть обратно. Он не чувствовал любви к Ксении, так и не родившейся в ту ночь, когда играл с её грудями а она хлестала его рыжими волосами, и нехотя признавал, что ему не нужна ни она, ни Лиза, ни семья, когда у него уже есть Ноев ковчег, Якуб, драконы и этот волшебный мир, но эти мысли рождали вспышки злости на самого себя, и он спешил провалиться в сон.
Его стала опережать молва искренне сочувствующих ему людей, нелепая молва, что молодой русский ищет свою любимую по всему миру. Когда он входил в чайхану к нему оборачивались все, узнавая его, смуглые лица узбеков и таджиков расцветали приветливыми, сочувствующими улыбками, как больному ему отводили лучшее место, подкладывали под бока подушки и вылавливали из казанов лучшие куски, истекающие жиром, а зеленый чай для него был очень крепок. А когда он уходил впереди него летели рассказы, что глаза влюбленного русского не просыхали от слез, что он в забытьи шепчет стихи о красоте золотых волос любимой, что он дал клятву белому мулле что в подлунном мире не останется разлученных сердец, и продал все, до последней рубашки, и выкупает влюбленных невольников, и, завираясь таинственно сообщали что он не человек, а ангел, воплотившийся из-за хрусталя небесных сфер, чтобы этот скурвившийся мир вспомнил о любви, что он умирает от любви, и жив только мудрыми беседами и наставлениями Якуба Памирского, который тоже не человек, а существо, несомненно, сверхъестественное. Так Петр Толмачев и Якуб стали знаменитыми.
Якуб следовал за Петром Толмачевым не мешая ему ни в чем. Лишь однажды, недалеко от Ходжента, он тронул его за плечо и указал на четырехугольные холмы и прямые валики, похожие на те, на каких построили Софийскую станицу. Они были светлыми от подснежников.
- Посмотри Петя. Здесь остановили Александра Македонского. Это была Александрия Дальняя.
Якуб был мудрее Петра Толмачева и видел глаза людей, обращающихся на Петра, видел столетних, выживших из ума старцев, приползающих в чайхану, чтобы посмотреть на нового святого и скрипуче вещающих, что он сам не Якуб Памирский, а сопровождающий ангела святой Хызр, - покровитель путников и спаситель от бед. Он-то знал, чем заканчивается почетный эскорт из женских голов, прикрытых паранджой, которые высовывались из всех дыр, стоило въехать в кишлак, и приветствующих Петра Толмачева восторженными и жалобными вздохами. То, чего всю жизнь избегал Якуб, - нездоровое внимание общества, опять нагоняло его, грозя драгоценным бирюзовым куполом на гробнице.
А ошеломленный Петр Толмачев мало что понимал. Когда его собеседники обрели деликатность и предупредительность, словно общались с больным дурачком, он стал противен сам себе и озлобился, но своих метаний не прекратил, уверенный, что очередное видение выведет его все-таки на Ксению или даст знак заканчивать постыдные поиски. Молодой, по-казачьи резкий Петр Толмачев не понимал, что его приход смущает людей, стыдящихся собственной черствости, которую они обнаруживали в себе, что женщины под паранджами плачут и благословляют Петра Толмачева и он уже давно местным святым. По Чачу, Фергане, Мавеннахру и Бактрии, - всюду уже ходила слава о нем, о его любви, милосердии и сострадании к невольникам. Вскоре соглядатаев уже стало шестеро, и двое из них были знаменитыми наемными убийцами с нарезными, английскими винтовками в руках. А предупрежденные молвой о его приходе крестьяне и горожане, чей туман иллюзий облачал Петра Толмачева в святую бледность страданий, сами едва сводившие концы с концами, скидывались своими грошами и вручали их Якубу. Он деньги брал, но решился поговорить с Петром, видя, что мелочь они жертвуют, но дорогие вещи продают, а за невольников торгуются отчаянно, часами, боясь продешевить. Он, много повидавший и еще больше почерпнувший из книг и ночных бесед с мудрецами знал, что ни одна власть не потерпит в своих владениях странствующего святого, волнующего народ.
Но разговора не получилось. Они, раздраженные почетом, и узнав, что в кишлаке русских невольников нет, а Ксении никогда и не было, тут же убрались из чайханы и заночевали в брошенном сарае, где при их появлении из гнилых балок пошел дождь из личинок насекомых, а в темных углах зашелестело тонкое шипение новорожденных змеей.
- Весна, - пробормотал Якуб.
Петр Толмачев постелил кошму на пол, и через пятнадцать минут снова убедился на какую настойчивость способны влюбленные женщины. Его вырвало из вечного мира видений дыхание на своем лице и блаженный аромат, жарко вздыбивший его мужскую плоть, он увидел во тьме, а потом ощутил в руках большие, податливые груди, тонкие ободки колец на всех её пальцах щекотали холодом его плечи, и даже распахивая лоно она шептала, что ходила за ним как собака и поджидала мига целую неделю. Эта женщина, - её звали Шахло, светилась от мимолетного счастья и пылала, зажженная даже не конской силой Петра Толмачева, а холодностью и слабостью мужа, который сейчас храпел с младшей, четвертой женой, и не знал даже что третья жена уехала лечиться на целебные воды. В перерыве между приливами страсти она ласкала Петра Толмачева материнскими ласками, и он понял, что его жалеют за несчастную любовь и был даже доволен когда она ушла. Весь следующий день он спал наяву, и не слышал предупреждений Якуба.
Следующую ночь, - по лучу лунного света льющегося в оконце завшивленного караван-сарая, - явилась молодая женщина, почти девочка с тонкими лягушачьими ногами, и темными бороздками слез на лице, которые она лила с того дня, когда её продали в гарем к отвратительному старику-татарину. Её отчаянная страсть спасла ей жизнь, удержав от самоубийства, - она уже припасла большой кувшин керосину, чтобы сжечь себя, лишь бы татарина не видеть, но и она жалела его и даже всплакнула над его несчастной любовью. Петр Толмачев на этот раз не разозлился, забавляясь её лягушачьей щуплостью, мягкими костями и поразительной отвагой, смело принимавшей удары мужчины, сминавшие её тельце как губку, испускающую мускусный запах пота. Она зашипела на Якуба кошкой, когда разбуженный возней он поднялся с пола, и попросила его убраться, и тут же продолжила теребить Петра ласками.
Петр Толмачев ни до, ни после, не пользовался таким успехом у женщин, когда скитался по Средней Азии, в лживом ореоле святого мученика. Теперь-то он узнал, что девушки мечтают переспать с популярным человеком, чье имя на устах. Каждую ночь к нему приходили женщины. И он принимал всех, потому что убедился, что женское лоно самая глубокая дыра забвения. Его сводили с ума видения грядущих дорог, иногда посещающие его даже когда он мочился, - видения несущие вначале новизну и надежду, а теперь же порядком обесценившие, никчемные и пустые. Его опустошали бесцельность странствий и слава, облепившая его как грязь, мучили москиты, поднимающиеся с сияющих розовым закатом идеалистических рисовых полей, и от вшей уже не спасала шелковая одежда. Но стоило проскользнуть к нему женщине, как вся эта тяжесть уходила, словно воспаряла к потолку вместе со стонами. Они все приходили во тьме, а уходили до рассвета, не оставляя ничего кроме умиротворения, разбитости и вечного желания спать, отгоняющего дурные мысли. За Петром Толмачевым уже бродили какие-то женщины в черных платках, трясли в исступлении чалмами мрачные бродяги, прибивались дервиши, а Якуб закрывал глаза и видел химеры нелепых домыслов, сползающиеся к ним.
- Все повторяется. Я стал ваш Иван Креститель, а ты сам он. У евреев хватило сил терпеть его три года, - сказал тогда на привале Якуб.
В тот день его встревожило, что шестеро соглядатаев пропали. Без уже привычного, мелодичного позвякивания кандалов ему стало неуютно, и, ясно вспомнился двор Стамбульской тюрьмы. Якуб провел бессонную ночь, вперив глаза в пустоту и вспоминая всех пророков, которые теперь в его воображении имели черты Петра Толмачева, даже безобидный, кроткий Христос, совсем непохожий на потомственного казака. Он вспомнил и лица власти, от первого царя времен, и до правителей бухарских городков, похожих на разжиревших гусениц, и с трепетом понял, что ни одна власть не потерпит на своих землях странствующего святого, ибо праведность вредна власти.
Эта тревожная ночь, когда Петр Толмачев грешил с полной узбечкой, пахнущей жасмином, которая пришла к нему за избавлением от бесплодия, завершилась до рассвета. Некто проник под стену сарая, где был Петр Толмачев, засунул в окно ствол винтовки и выстрелил. Некто перепрыгнул через дувал, где его ждала лошадь с копытами обмотанными тряпьем и перевязанной мордой. Лошадь вдруг взвилась на дыбы, и некто упал с седла, размозжив голову о камни. На него пришел посмотреть Петр Толмачев, весь залитый кровью узбечки, которой пуля разорвала аорту, и в сердцах пнул труп ногой, дав знак восточной толпе набросится на убийцу и растерзать тело в клочья. Петр Толмачев ушел из кишлака через час, оставив на память о своем пребывании могилу узбечки и насаженные на пику голову и гениталии убийцы.
Но даже эта кровь не сломила упрямого Петра Толмачева. Он продолжил бродить за своими видениями, порой даже забывая о Ксении и с унылой тоской ждал новых покушений. Но никто его не трогал, предоставив ему беспрепятственно собирать нищую дань сострадания в кишлаках. Власти его уже боялись. В Бухарском эмирате и Кокандском ханстве назревало недовольство, и убийство этого странного, русского святого могло отозваться кровавым восстанием бедного люда, обозленным поборами англичан и властей. Тем более он был еще подданным белого царя Николая, перед которым трепетал весь мир. Ползли и ширились слухи о чудесах Петра Толмачева; в кишлаках, где он побывал, выздоравливали безнадежные больные, бесплодные семьи заводили детей и открывались источники вод, благоухающих розами и изгоняющих нечистую силу. Словом наступало напряженное спокойствие, - все знали, что Петр Толмачев обречен, но и все знали что любой, посягнувший на святого обречен, ибо таков закон Всевышнего, - погубивший святого сам погибает в тот же день, и прямым путем следует в ад.
В маленьком оазисе на окраине песков Каракумов, где Алексей Толмачев, сын Петра, одержит победу над афганской армией, Петр Толмачев выкупил двух невольников, - рыжего, пожилого солдата Николая, и молодого немца Гюнтера, отправившегося на поиски счастья из Тюрингии в Азербайджан. Якуб достал из кожаного мешка горсть серебра и показал его Петру.
- Это последнее, - предупредил он.
- Ну и черт с ним, - ответил Петр Толмачев.
На следующий день, это была среда, он посетил местного кадия Алишера, который тут же, без обычных судебных проволочек и обязательных поборов, даже пнув писца, чтобы тот пошевеливался побыстрее, оформил выкуп невольников. Отпустив пленников, Петр Толмачев с толпой последователей двинулся на север, вслед за видениями лодок на огромной мутной реке. Река была только одна, - Амударья, и он, даже не прислушиваясь к инстинкту пути, поехал между огромными барханами, погружая коня по грудь в высокую, молодую траву, кишевшую насекомыми и птицами. Упоенный весенней пустыней, он не заметил как к вечеру добрался до небольшого, спящего поселка на окраине живой, благоухающей травами пустыни.
В тиши захолустья, болотно пахнущего мокрым бельем, он вдруг вспомнил своего деда, Петра Толмачева и его безумства на ложе Смерти, вспомнил его уроки, как убивать людей. " А ведь я его повторение", - подумал Петр Толмачев и загрустил, вспомнив как он далеко от своих драконов. Он лег спать, но поднялся через пять минут, потому что пришел тонколицый подросток-каракалпак. " Твоя Кисения идет с невольниками по реке", - заявил подросток, и вызвался проводить Петра Толмачева. Подросток был дурачок, и рассказал Якубу, что его послали какие-то мужчины, очень любящие русского святого. У Якуба от дурного предчувствия сжалось сердце, когда Петр Толмачев непоколебимо заявил что он поедет, потому что, наконец-то забрезжил свет выхода из безумного вращения странствий. Бросив изнывающую женщину, казашку Айгуль, которая только натерла тело индийским бальзамом, безжалостно расставшись со своей свитой, он и Якуб умчались вслед за подростком в темную пустыню.
На берегу Амударьи его ждали семь всадников. Шестеро из них потели от страха, а седьмой, - англичанин Энтони Коуэн, майор Ост-Индийской армии, нервничал, но не выдавал своих волнений за броней холодного презрения. Он пришел сюда из любопытства и тщеславия, чтобы потом развлекать дам в гостиных Дублина рассказами о безумном белом азиате, которого дикари объявили святым. Когда Петр Толмачев и Якуб были схвачены, а плачущего подростка наградили могучим пинком вместо обещанного колокольчика, англосакс решил развлечься.
" Возьмите его на прицел", - приказал англичанин, и обожженные дула ружей направились на Петра Толмачева, который заметно побледнел, но убийцы приняли белизну его лица за свет святости и растрогались. " Отпустите его", - приказал он державшим Петра Толмачева. И добавил, - " Если дернется, стреляйте".
Он подошел к Петру Толмачеву еще не зная о чем спросить этого русского, удивившего его своей молодостью и вполне трезвомыслящим видом, и, скорее с изумлением принял могучий удар в висок и землю, обрушившуюся на него. А Петр Толмачев, не могущий продохнуть от бешенства, которое вызвал у него ясный облик Ксении лезущей к нему в окно, и одним ударом деда убивший англичанина, сжался с лихорадочным любопытством ожидая пламенных ударов пуль, и увидел огромные зрительные ряды, рукоплещущие ему после опасного номера. Что-то кричал Якуб, под аккомпанемент истерического плача дурачка. Дыры винтовок стали опускаться.
- Слава Аллаху, - сказал наемный убийца, казах Канат. - Ниже по реке начинается земля хана Хивы, там ваши. Здесь рядом мы можем взять лодки.
Так закончились странствия Петра Толмачева. Он вернулся в Софийскую станицу на исходе весны, когда осыпались лепестки тюльпанов и с пустынь уже дышало зноем нарождающегося лета, такого же знойного, как все сто пятьдесят лет опущенных Софийску. Он въехал в Софийскую станицу ночью, один, опустошенный неудачей, стыдящийся фальшивой святости, униженный перед собой и презирающий свои видения, оказавшимися пустыми как миражи. Ему было стыдно. Якуб бросил его в Верном, восхищенный молодым чудом дагеротипии, дающей ему колдовское могущество в запечетлевании знаков Ноева ковчега на посеребренных пластинах, что превращало тысячи пудов деревянных страниц в компактный архив, доступный в любой час размышлений. На его первом снимке был запечатлен Петр Толмачев, смотрящий в мир пронзительным взглядом, каким он остановил Колпаковского, решившего просить для него Георгиевский крест за освобождение соотечественников. Снимок получился мутным и Петр Толмачев не узнал самого себя в молодом, двадцатипятилетнем казаке, пристально и устало смотрящего из запечатленного, остановленного химической реакцией светописи времени. Ему почудилось, что Якуб своим колдовским всемогуществом вызвал из мира Смерти его деда, Петра Толмачева вернувшего себе молодость в мире мертвых. Но Якуб рассмеялся и успокоил Петра, который так ничего и не поняв в загадочных процессах в недрах фотокамеры, в одиночку уехал из Верного и, проделав долгий путь по девственной и пустынной земле въехал в Софийскую станицу в темноте, и возрадовался, что гора с Ковчегом остались на месте. Войдя в потемки дома, он окунулся в новые запахи цветущей сирени и женского тряпья, и смутился учиненному разгрому, чьи контуры проступали сквозь тьму. Только громоподобный бой часов-комода, да родной свист ветра на перевале успокоили его. Он отыскал на ощупь постель и уснул. А когда, по казачьей привычке проснулся вместе с Солнцем, подумал что ему на роду суждено быть дураком, и что судьба написана на досках Ковчега, и надо ждать её с каждым восходом Солнца, а не метаться по чужим землям, расшвыривая чужие изумруды, рядясь при этом в юродские одежды святого неведомой веры. На постели сидела Ксения и гладила его по спине. А когда золотистый утренний свет, благоухающий росистыми тюльпанами затопил всю комнату, Петр Толмачев увидел что Ксения беременна.