Огнев Валерий Петрович : другие произведения.

Пророк без Отечества

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Первая глава готовой рукописи романа-исследования "Пророк без Отечества (Правда и мифы одной жизни)" - книги об одном из самых ярких и великих русских лирических поэтов XIX века в России Афанасии Фете (Шеншине-Фете), к имени которого до сих пор относятся с некоторой долей общественного пренебрежения, а истинное значение его творчества для родной поэзии и мировой культуры так и не восстановлено, - как, по сути дела, до сих пор не "реабилитирована" в глазах современных читателей его достойная, просвещенная и бескомпромиссная личность, окруженная самыми неприглядными слухами и сплетнями мещанского и политического толка. В книге через его судьбу рассматриваются многочисленные и малоизвестные ныне факты и свидетельства историков, литераторов, писателей и поэтов, философов, известных общественных деятелей, что помогают восстановить подлинные и неизвестные нам представления о роли дворянства в истории страны, народном быте, верованиях, связи язычества и православия, роли религии в общественной жизни и т.д. Это дает возможность по-новому, без идеологических штампов взглянуть на минувшее революционное прошлое в России, оценить невосполнимые трагические последствия многолетнего демократического давления и диктата на всю русскую культуру и духовность. На основании многих источников из дореволюционной критической литературы, творческого наследия русских и советских поэтов, всех имеющихся свидетельств жизни (хотя в архивах до сих пор остаются немало неопубликованных материалов)показано непреходящее художественное и историческое значение его таланта, представляется многообразный и исключительный мир лирики, сделана попытка обстоятельной и положительной биографии, подробно развенчивающей все неблаговидные фантазии вокруг судьбы Фета советского и дореволюционного мифотворчества. В конце посвященной общему экскурсу в историю темы, предлагаемой здесь первой главы - краткое изложение важных моментов других глав готовой рукописи - первой написанной части романа-исследования: "Детство и юность Поэта". Вторая и третья части - о литературно-идеологической борьбе 50-х - 60-х гг.; о противостоянии обществу до конца жизни и "Вечерних Огнях". Немного о себе: Огнев Валерий Петрович, 1948 г. р., казахстанский журналист, работал ответственным секретарем ведущих газет и журналов. В 80-е годы публиковался в "Литературной газете", журналах "Октябрь" и "Звезда" с литературно-критическими статьями о художественной литературе, посвященной целинной теме в Казахстане. Поэт, критик; автор двух сборников стихов. Живу в Алма-Ате. Ищу издателя романа-исследования "Пророк без Отечества" Телефоны: +7(727)229-31-63, +77023381720. E-mail: ognev48@mail.ru

  
  Во второй половине XIX века утверждение первенства гражданской, 'идейной' тематики в творчестве поэтов России по иронии судьбы превращается в революционно-демократический диктат над всей русской поэзией, именно тогда в ней и над ней появляются всякого рода нравоучители, моралисты и приказчики от политики. Поэтому не только зарубежный, но и русский читатель даже сегодня так и не знает до конца, кто же еще после Пушкина и Лермонтова действительно достоин их бессмертной славы, кто и поныне все так же бесцеремонно отодвинут в тень оговора, клеветы и забвения.
   От автора
  
  Не навреди, не оболги,
  И боль, и стыд, и совесть зная,
  Не сотвори в себе слуги,
  Чтоб зло творить, к добру взывая!
   От автора
  
  Несть (нет) пророка в отечестве своем.
   Евангелие
  
  
  Глава первая:
  И Е РЕ М И Я ЮЖНОЙ ЧАСТИ М Ц Е Н С К О Г О У Е З Д А
  
  
  Поэт - кумир Владимира Набокова
  
  Да простит благодушно и неторопливо настроенный читатель, раскрывший эту страницу, что автор, не дав вздохнуть ни секунды, сразу же взвалит на его плечи груз, который никак не назовешь легкой ношей для веселой прогулки.
  Прочитав однажды, лет пятнадцать тому назад, роман теперь уже классика мировой литературы, русского и англоязычного писателя Владимира Набокова 'Дар', опубликованный в Париже еще в конце тридцатых годов прошлого века, ваш покорный слуга столкнулся с темой, упорно умалчиваемой до сих пор всей бывшей советской литературной общественностью. Главный 'объект' резкого, сатирического разоблачения в романе - Н. Г. Чернышевский и революционно-демократическая критика в России, а главный вывод - насильственная, крайне трагическая роль 'тенденции' в развитии русской литературы, всего русского сознания.
  Говорят, из песни слова не выкинешь. Но уж слишком непривлекательно и даже пошло в этом романе выглядит известный вождь революционного движения. Проницательного и лишенного всяких политических заблуждений молодого героя романа, а вместе с ним и писателя, удивляет, что 'человек - прямой и твердый, как дубовый стол', с явно немощным 'умственным и словесным стилем', Чернышевский 'мог как-либо повлиять на литературную судьбу России'. Не лучше выглядят в этом отношении и Добролюбов, со своей 'тупой и тяжеловесной критикой', и Герцен, 'порок обобщений' которого заключался в 'ложном блеске, поверхности', 'и Щедрин, дравшийся тележной оглоблей, издевавшийся над болезнью Достоевского' (то есть не брезгавший никакими средствами в пылу журнальной полемики), и Зайцев, Антонович, Михайловский с их поражавшими воображение 'перлами дельной мысли'! Словом, 'вся эта плеяда радикальных литераторов писала в сущности н о г а м и' (разрядка та же, что и в романе).
  Но вернемся к тому, что более всего волнует нас в извлечениях из этого произведения.
  Набоков, начинавший свою литературную стезю с поэтического творчества, очень хорошо знал русскую поэзию и своего героя сделал поэтом, человеком высокого творческого дара. Им движут самые строгие критерии художественной оценки литературы - 'стратегия вдохновения и тактика ума, плоть поэзии и призрак прозрачной прозы'. Не случайно своим кумиром, образцом высшей художественности он (как и сам Набоков) считает неоднократно упоминающегося в романе Поэта, судьбе и творчеству которого и посвящено настоящее исследование. 'Наши общественно настроенные олухи, - замечает герой в начале повествования, - понимали его иначе'. Но при изучении жизни Чернышевского молодому персонажу Набокова нежданно еще 'открылась забавная черта - по существу пустяшная, но оказавшаяся ценным руководством: за пятьдесят лет прогрессивной критики, от Белинского до Михайловского, не было ни одного властителя дум, который не поиздевался бы над поэзией' этого Поэта.
  Скажем сразу: среди истинных ценителей поэтического слова его имя, открывшее новый путь всей русской поэзии XX века, по праву считается первой из звездных величин после Пушкина и Лермонтова. Но, как ни странным это покажется ныне, общественная неприязнь, ложь и очернительство, обрушившиеся на него вот уже на протяжении почти полутора веков (как во времена дореволюционные, так в советские и даже постсоветские!), сделали все, чтобы в родной стране оставить это имя в стороне от широкого читательского внимания, в тени оговора и забвения, лишить его той значимости, которое оно имеет для русской и мировой культуры.
  
  Воинственный дух тенденции
  
  Сейчас, когда многие политические акценты в современном мире начинают обретать общечеловеческий характер, трудно даже представить, в каком крайнем и загнанном положении с начала 60-х годов прошлого века оказался наш Поэт на литературном поприще в течение более чем тридцати лет своей последующей жизни! До самой его смерти во всех демократических журналах, в среде интеллигенции, по свидетельству писателя
   В. В. Вересаева, о нем 'говорили только как об образце пустого, бессодержательного поэта', постоянно высмеивали его в эпиграммах, пародиях, публикациях издевательского толка.
  Современное наполнение слова 'тенденция' никак не отражает того воинственного духа идеологической агрессии, который внес в русскую жизнь Чернышевский своим крайне упрощенным выводом, что литература не может не быть служительницей того или иного направления идей, а Писарев - призывом к ее практической пользе. Ни одна поэзия мира не знала такого политического пресса, нравоучительной и гражданской опеки, что выпали на долю русской поэзии, начиная со второй половины XIX века. Именно в течение этого полувека главным и безоговорочным требованием 'демократов' было утверждение в ней темы гражданской скорби, негодования и сочувствия по поводу тяжкой участи простого народа.
  И не приведи Господь, чтобы именно тогда решительно и бескомпромиссно восстать против, как выразился наш Поэт, 'такой возбудительной атмосферы', принципиально и твердо отстаивать свое мнение, как это делал он до конца жизни. Общественное осуждение и травля его превратились в упрямую традицию преследования инакомыслия, перешедшую затем по наследству и к советскому литературоведению, которое не только не спешило опровергать самые неприглядные слухи и сплетни вокруг его жизни и творчества, а наоборот - обстоятельно и подробно распространяло их на протяжения многих лет. Вот уж воистину - даже равнодушно злое в своей бесконечности время не отнимает так славу у людей великих, которые приходят в мир удивлять своими талантами и пророческим даром, как это по силам родному Отечеству!
  Попадая не раз в самые крайние переделки в жизни, поэт из легенды, один из очень ярких представителей средневековой французской литературы, Франсуа Вийон однажды смог отшутиться от бесславия и обстоятельств знаменитыми, довольно едкими, но до крайности бесшабашными и насмешливыми строчками:
  
  Я Франсуа, чему не рад -
  Увы, ждет смерть злодея! -
  И сколько весит этот зад,
  Узнает завтра шея!
   (Перевод И. Эренбурга)
  
  От приземленного суда революционно-демократической критики, ее неприязни ко всему, что было против нее, выше ее понимания, сознания, а подчас и просто уровня образованности и культуры отшутиться нашему Поэту при всем его, как отмечают современники, остроумии и железной логике убеждения было нечем. Начиная с Александра II, даже цари в России стали остерегаться общественного мнения.
  И все же, обращаясь к жизни и творчеству Поэта, на примере его судьбы мы вынуждены глубоко затронуть тему, в трагизме которой так ярко и выпукло отразилась вся негативность воздействия 'тенденции' на жизнь русского общества - его сознание, достоинство личности, духовные силы и ценности.
  
  Свойство великого таланта
  
  Наш Поэт - которого иначе и назвать нельзя, как только с большой буквы - громко заявил о себе уже через год после смерти Лермонтова и сделал это так же талантливо, как это сделал Лермонтов после смерти Пушкина. И было новому служителю поэтической музы ровно столько, сколько и Лермонтову, когда звезда автора 'Смерть поэта' ярко запылала на мировом небосклоне.
  Наш Поэт не начинал своего творчества с ярких строк протеста против жизни существующего общества, не слагал печального пророчества о судьбе своего поколения, не размышлял о странности любви к Отчизне, но продолжил эту высокую ноту на своем, только ему присущем вдохе и звучании:
  
   Печальная береза
   У моего окна,
   И прихотью мороза
   Разубрана она...
   ('Печальная береза...')
  
  Не перепутайте: спустя более семидесяти лет юный Сергей Есенин напишет: 'Белая береза // Под моим окном...' и почти точь-в-точь, как отметят отдельные литературоведы, повторит настроение, тему и содержание первоисточника, открывшего в 1842 году новую эру в русской поэзии.
  Уже через пять лет романсы на слова Поэта запоет вся читающая и даже не очень читающая публика России. Его стихи будут настолько неожиданны, необъяснимы по полету чувств и фантазии, дерзки в пренебрежении к прямому смыслу слов, фраз и предложений, что не раз дадут повод современникам для непонимания и сомнений в его таланте. Великий Тургенев, отличавшийся для своего времени блестящим владением литературным русским языком, став редактором одной из книг Поэта, будет всю ее упорно исправлять от непохожести на существовавшие тогда каноны понимания поэзии. Так, он решительно выбросит (списав на 'телячьи мозги' Поэта - как выразится Иван Сергеевич о нем однажды в узком кругу) две последние строфы из знаменитого ныне стихотворения 'Я пришел к тебе с приветом...', которое многие из нас знают сегодня почти наизусть. Что там он! Самые светлые литературные умы той поры: Гончаров, Анненков, Дружинин, Боткин, Л. Н. Толстой, Григорович, Некрасов, Панаев, - собираясь одним кружком, порой всерьез ломали головы над отдельными строчками его стихотворений.
  И хотя им не дано было до конца понять всю глубину его новаторства, они прекрасно осознавали, какой громадный талант появился на ниве российской поэзии. Лев Толстой после первого знакомства с Поэтом и его творчеством выразит свое восхищение исторически знаменитой (но очень печально, как мы увидим ниже, переделанной потом советскими литературоведами) тирадой: 'И откуда у этого добродушного толстого офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов?'
  Некрасов, извещая читателей об издании новой книги Поэта, начнет это извещение особенно высокопарно: 'Смело можно сказать, что человек, понимающий поэзию и охотно открывающий душу свою ее ощущениям, ни в одном русском поэте, после Пушкина, не почерпнет столько поэтического наслаждения...' (и тут же не забудет вставить оговорки, которые уже через несколько лет превратятся в откровенную неприязнь и раздражение к своему собрату по перу).
  Почти забытый ныне замечательный критик Александр Дружинин (главный инициатор и выразитель требований к литературе как к искусству для искусства, литературному направлению, каковое особенно ругательно преследовалось революционными демократами и к какому относил себя наш Поэт) добавит: 'Он кидается на свой предмет, как орел на добычу, и очень часто схватывает его с первого разу, схватывает вполне, воссоздает его небольшим количеством слов, к которым величайший поэтический гений не сумеет приладить одного лишнего слова'.
  Другой, не менее замечательный, но также незаслуженно лишенный славы критик Василий Боткин (тоже представитель 'чистого искусства', напишет о Поэте прекрасную статью, по которой и сегодня лучше всего приобщать школьников на уроках литературы к тайнам поэзии, Толстой даже назовет саму эту статью 'катехизисом поэзии') с гордостью заявит: 'Со времен Пушкина и Лермонтова мы не знаем между русскими стихотворцами таланта более поэтического...'
  
  По закону поэтического 'беззакония'
  
  Тургенев, который, по сути дела, ввел Поэта в этот литературный круг и в 'Современник', в письме к нему с менторской экзальтацией восклицал: 'Что Вы мне пишете о Гейне? Вы выше Гейне, потому что шире и свободнее его'.
  И хотя все те, кого мы только что называли, очень высоко отзывались о достоинствах Поэта, сложившиеся по тем временам стереотипы представлений о поэзии в какой-то мере мешали им до конца увидеть и открыть все, что смогли открыть и увидеть в нем пришедшие за ними поколения. Появившийся на свет на двадцать лет позже Поэта, Петр Ильич Чайковский при доставшихся ему от старшего поколения сомнениях в 'неполноте, неравновесии' отдельных стихов, считал его 'безусловно гениальным', называл явлением 'совершенно исключительным', не сравнимым 'с другими первоклассными или иностранными поэтами...'. Чайковскому он напоминал Бетховена, 'но никогда Пушкина, Гете, Байрона или Мюссе. Подобно Бетховену, ему дана власть затрагивать такие струны нашей души, которые недоступны художникам, хотя бы и сильным, но ограниченным пределами слова. Это не просто поэт, скорее поэт-музыкант, как бы избегающий таких тем, которые легко поддаются выражению словом. От этого также его часто не понимают, а есть даже такие господа, которые смеются над ним...'.
  
  Замечательный русский стихотворец Константин Бальмонт, родившийся уже на 27 лет позже Чайковского, не скрывая своего восторга, напишет о Поэте, после которого придет в литературу, что он был '...влюблен в жизнь, как в женщину, но в то же время он слишком философ, чтобы не понимать, что срывает последние цветы. Он любил любовь и женскую нежность с такой силой, что в его поэзии слова смешиваются с поцелуями, а все его творчество озарено чисто женственным изяществом, полным ласки, намеков и недомолвок'.
  
  Ровно через семьдесят лет после публикации 'Печальной березы...' Валерий Брюсов, говоря о ее гениальном авторе как о предшественнике символистов, так оценит величину его новаторства: 'В 'мгновенья прозрения' весь мир открывается иным, без этой рассудочной правильности, и постигается по другим законам, которые для мысли кажутся беззаконием'. В своих публичных выступлениях Валерий Брюсов отстаивал особое право Поэта на самобытность и исключительную роль в русской поэзии.
  
  Все творчество Александра Блока неразрывно связано с нашим Поэтом. Знаменитый лирик постоянно использует его выражения и отдельные строки в качестве эпиграфов и аргументов для подтверждения своих образов и мыслей в стихотворениях, статьях, рецензиях и письмах, называет его 'незабвенным', 'зрелым и мощным', 'умным человеком и хорошим философом'. Более всего он выделяет Поэта среди тех, чье влияние испытал в юности и молодости, когда 'с упорством декламировал' в числе первых его стихи. Главное же, по мнению Блока, что Поэт ради высокого служения поэзии совершил 'громадный шаг отреченья', он покинул 'родимые пределы' и, 'покорный глаголам уст' божиих, двинулся 'в даль туманно-голубую'. Блоку также принадлежит и крылатая формула всего творчества Поэта: 'нетленная красота в окружении веры и вера в окружении красоты'. Даже незадолго до смерти, в 1920 году, Блок напишет о нем: 'Он очень дорог мне, хотя нечасто приходится вспоминать о нем в этой пыли', а в поэтическом сборнике, вышедшем в том же году, для названия использует известный образ Поэта и в предисловии скажет о его стихах как о своей 'путеводной звезде'.
  
  
  На берегу днепровских волн
  
  Стоит напомнить, что та же 'Печальная береза...', о которой упоминалось выше, в год своего появления была тут же включена в знаменитую хрестоматию для гимназий, составителем которой являлся А. Д. Галахов (как позже и другие стихи Поэта постоянно попадали в другие учебные издания). Можно сказать, что целые поколения русского общества вплоть до Октябрьской революции воспринимали свои первые уроки поэзии по вошедшим в различные хрестоматии стихам Поэта. Чтобы показать, насколько высоки они были по таланту, позволю себе процитировать здесь полностью только одно - 'На Днепре в половодье':
  
   Светало. Ветер гнул упругое стекло
   Днепра, еще в волнах не пробуждая звука.
   Старик отчаливал, опершись на весло,
   А между тем ворчал на внука.
  
   От весел к берегу кудрявый след бежал;
   Струи под лодкой закипели;
   Наш парус, медленно надувшись, задрожал,
   И мы как птица полетели.
  
   И ярким золотом и чистым серебром
   Змеились облаков прозрачных очертанья;
   Над разыгравшимся, казалося, Днепром
   Струилися от волн и трав благоуханья.
  
   За нами мельница едва-едва видна
   И берег посинел зеленый...
   И вот под лодкою вздрогнувшей быстрина
   Сверкает сталью вороненой...
  
   А там затопленный навстречу лес летел...
   В него зеркальные врывалися заливы;
   Над сонной влагою там тополь зеленел,
   Белели яблони и трепетали ивы.
  
   И под лобзания немолкнущей струи
   Певцы, которым лес да волны лишь внимали,
   С какой-то негою задорной соловьи
   Пустынный воздух раздражали.
  
   Вот изумрудный луг, вот желтые пески
   Горят в сияньи золотистом;
   Вон утка крадется в тростник, вон кулики
   Беспечно бегают со свистом...
  
   Остаться б здесь дышать, смотреть
   и слушать век.
  
   ('На Днепре в половодье')
  
  Нетрудно предположить, что именно эта неожиданная, не рифмующаяся последняя строка заставляла вздрогнуть сердце не одного юного гимназиста, чья душа, мысль и воображение с волнением приобщались к высоким тайнам поэтического искусства. Написанное более чем полтора века назад, это стихотворение и сейчас поражает той дерзкой образностью, которой могут позавидовать современные стихотворцы, - '...Ветер гнул упругое стекло // Днепра, еще в волнах не пробуждая звука'.
  Свобода, раскованность и эмоциональная приподнятость его стихов, в большинстве своем написанных о любви, тут же превращали их в слова для музыки, становившейся почти народной - ни много ни мало, а 180 его стихотворений были переложены русскими композиторами. Причем на некоторые стихотворения существовало от 15 до 25 различных мелодий, написанных разными сочинителями. Можно сказать, что благодаря Поэту вся Россия во второй половине ХIХ века вдруг запела о любви самым доверительным и нежным языком, который и создал славу русскому романсу. Часть романсов на слова Поэта ('На заре ты ее не буди...', 'Сияла ночь. Луной был полон сад....', 'Я тебе ничего не скажу...', 'Уноси мое сердце в звенящую даль...' и др.) мы поем до сих пор.
  
  С него начинался импрессионизм
  
  И тут самое время задуматься над вопросом: в чем же все-таки состоял художественный гений Поэта, то особое новаторство, что так решительно выдвигало его имя в один ряд с именами Пушкина и Лермонтова? По иронии судьбы, при жизни, после смерти, а тем более после революции не было, как это того заслуживало, капитальных, а тем более многотомных исследований по его творчеству. Так уж случилось, что почти через сто лет после его смерти первое доступное объяснение наглядно-видимой, или 'открытой для глаз', стороны его поэтического феномена лучше всего удалось сделать автору первой советской, доброжелательно написанной, популярной биографии Поэта для школьников, изданной уже после смерти Брежнева, в 1989(!) году, Е. А. Маймину.
  '...Стихи свои он называл шутливо (но и не без гордости) стихами 'в растрепанном роде'. 14 марта 1892 года, незадолго до смерти, он писал своему другу, поэту Якову Полонскому: 'Мало ли меня бранил даже ты за неясность и спутанность моих стихов? А я продолжаю в этом растрепанном роде. Для образца присылаю вчерашнее стихотворение'. И к этому прилагались стихи:
  
  Рассыпаяся смехом ребенка,
  Явно в душу мою влюблены,
  Пролетают прозрачно и звонко
  Надо мною блаженные сны...'
  
  '...Создается впечатление, что поэт вроде бы специально и не задумывался над словами, а они сами к нему пришли... Он как бы импровизирует на глазах у читателя. И это оказывает сильное художественное воздействие'. При этом '... слова вызывают самые разнообразные ассоциации, соотносятся при их восприятии с различными индивидуальными чувствами и индивидуальным опытом читателя. Они многозначнее, чем точные слова, они менее предметны, но зато внутренне объемны. Этим они напоминают музыкальный образ. Образ внятный и вместе с тем колеблющийся, сильный, но не прямой - и максимально многозначный'.
  '... Предметы у него (продолжим и далее не назвать пока фамилию Поэта, заменяя ее в текстах цитат и извлечений на местоимение он и его производные, тем более, что к разговору о его фамилии или, вернее, фамилиях мы вернемся в конце этой главы) непредметны. Они существуют не сами по себе, а как знаки чувств и состояний. Они чуть светятся, мерцают... Главное смысловое поле стихотворения - между словами, за словами. 'За словами' развивается и основная тема стихотворения: чувство любви. Чувство тончайшее, словами не выразимое, невыразимо сильное. Так о любви до него еще никто не писал'.
  Называя манеру Поэта импрессионистской, а его - 'одним из первых 'импрессионистов' в русской поэзии', биограф, можно сказать, попал почти в самую точку: после Пушкина и Лермонтова пришел тот, который полностью реформировал не только литературный стиль, но и само отношение к поэтическому слову:
  
   Какие-то носятся звуки
   И льнут к моему изголовью.
   Полны они томной разлуки,
   Дрожат небывалой любовью.
  
   Казалось бы, что ж? Отзвучала
   Последняя нежная ласка,
   По улице пыль пробежала,
   Почтовая скрылась коляска...
  
   И только... Но песня разлуки
   Несбыточной дразнит любовью,
   И носятся светлые звуки
   И льнут к моему изголовью.
   ('Какие-то носятся звуки...')
  
  На крыльях звуков - живые идеи
  
  Абсолютная Истина познается в любви', - отмечал еще в 1914 году в своем религиозном трактате 'Столп и утверждение Истины' талантливый богослов, священник и проницательный, резкий, отвергающий все догмы русский философ Павел Флоренский, последняя черта жизни которого обрывается I937 годом и печально знаменитыми Соловками. В конце трактата он добавит, что именно любовь 'толкает вперед: 'Иди и найди во всей жизни то, что видел в полуочертаниях и на мгновение'. Да, лишь на мгновение. И, возвратившись в себя, душа тоскует об утраченном блаженстве, томится сладким воспоминанием...' (и далее следует первое четверостишье стихотворения А. С. Пушкина 'К *** ('Я помню чудное мгновенье...').
  Но как же точно ложится вся эта мысль в контекст только что приведенных выше строк нашего Поэта, по-своему продолжающего пушкинскую традицию! В этих стихах трудно найти обычный прозаический смысл. Даже более того: усвоив все уроки пушкинской грации и тончайшего плетения знакомых на первый взгляд слов, они бесповоротно и решительно отвернулись от прозы, на которую их обратно уже никак нельзя перевести.
  
   Если ты любишь, как я, бесконечно,
   Если живешь ты любовью и дышишь, -
   Руку на грудь положи мне беспечно:
   Сердца биенья под нею услышишь.
  
   О, не считай их! в них силой волшебной,
   Каждый порыв переполнен тобою;
   Как в роднике за струею целебной
   Прядает влага горячей струею.
  
   Пей, отдавайся минутам счастливым, -
   Трепет блаженства всю душу обнимет;
   Пей - и не спрашивай взором пытливым,
   Скоро ли сердце иссякнет, остынет.
   ('Если ты любишь, как я, бесконечно...')
  
  Обратимся все же еще раз к Флоренскому. В своем главном философском труде 'У водоразделов мысли (Черты конкретной метафизики)', опровергающем многие привычные понятия о науке и познании (первая его часть впервые опубликована только в 1991 году), исследователь выдвигает на первый план
  '... язык искренний, как вопль отчаянья или крик боли, свежий, как радостный возглас, детски наивный и ноуменально (по Канту - 'непознаваемо') мудрый сразу'. 'Кто не вздыхал о нем? Кто не знает радости, переполняющей грудь странными звуками, странными глаголами, бессвязными словами, полусловами и даже вовсе не словами, слагающимися сами собою в звуковые пятна и узоры, издали подобные звучным стихам?' И в подтвержденье между двумя вопросами - цитата из стихотворения Поэта:
  
   О, если б без слова
   Сказаться душой было можно!
   ('Как мошки зарею...')
  
  Далее, говоря о широких возможностях революционного преобразования языка (звуковых, музыкальных, изобразительных), философ на трех страницах своего труда обращается к извлечениям из стихов Поэта и свидетельствам современников о новаторском своеобразии и неповторимости его творческой манеры, заключая свое эссе следующей мыслью:
  'Поэзия его, запинающаяся, с неправильным синтаксисом, и порою непрозрачная в своем словесном одеянии, давно уже признана как род 'за-умного языка' (по Флоренскому это - за чертой объяснимого), как воплощение за-словесной силы звука, наскоро и лишь приблизительно прикрытого словом. 'Эти звуки не приносят ни представлений, ни понятий; на их трепетных крыльях несутся живые идеи', - свидетельствует он сам' (то есть наш Поэт)'.
  
  
  Не скорбь, а мировая любовь
  
  Как мы видим, только глубоко заглядывая в лабораторию языкотворчества, определяет художественную манеру Поэта внимательный исследователь. И все же не надо забывать о главном: до конца жизни Поэт при всех его новаторских исканиях всегда будет упорно следовать основной пушкинско-лермонтовской линии в русской поэзии - доверительному диалогу с читателем:
  
  Над озером лебедь в тростник протянул,
  В воде опрокинулся лес,
  Зубцами вершин он в заре потонул,
  Меж двух изгибаясь небес.
  
  И воздухом чистым усталая грудь
  Дышала отрадно. Легли
  Вечерние тени. - Вечерний мой путь
  Краснел меж деревьев вдали.
  
  И мы - мы на лодке сидели вдвоем,
  Я смело налег на весло,
  Ты молча покорно владела рулем,
  Нас в лодке как в люльке несло.
  
  И детская челн направляла рука
  Туда, где, блестя чешуей,
  Вдоль сонного озера быстро река
  Бежала как змей золотой.
  
  Уж начали звезды мелькать в небесах...
  Не помню, как бросил весло,
  Не помню, что пестрый нашептывал флаг,
  Куда нас потоком несло!
   ('Над озером лебедь в тростник протянул...')
  
  Как же обжигающе зазвучали строки Поэта, где все слова были не просто о любви: где боль и нежность, тоска и страсть, отчаяние и радость, безысходность и блаженство вдруг соединялись с такой неожиданной и убедительной силой. Где природа становилась живой и одухотворенной, где исповедально и горячо западало в душу читателя каждое слово и где было совсем не важно, от чьего имени шла речь: все равно эта речь была только о любви:
  
   Отчего со всеми я любезна,
   Только с ним нас разделяет бездна?
   Отчего с ним, хоть его бегу я,
   Не встречаться всюду не могу я?
   Отчего, когда его увижу,
   Словно весь я свет возненавижу?
   Отчего, как с ним должна остаться,
   Так и рвусь над ним же издеваться?
   Отчего - кто разрешит задачу? -
   До зари потом всю ночь проплачу?
   ('Отчего со всеми я любезна...')
  
  Не случайно в лучшем вышедшем в России до революции энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, в одном из последних томов, появившемся в 1905 году, через тринадцать лет после смерти Поэта, несмотря на непримиримое отношение к его творчеству со стороны революционно настроенной части общества и бесконечные оговорки, в библиографической статье по этому поводу все-таки было сказано, что у Лермонтова главное - мировая скорбь, а у нашего Поэта - мировая любовь. И по окончательному мнению того же словаря, 'лучшая часть его оригинальной лирики обеспечивает за ним видное место не только в русской, но и в западно-европейской поэзии XIX века'.
  
  Обвинительный 'приговор' демократов
  
  Но, к сожалению, муза Поэта и через век после этого утверждения так и не обрела по-настоящему достойного к себе отношения ни в русской литературе и ни, тем более, - в западно-европейской. Так и не знакомое до сих пор образованному зарубежному читателю имя Поэта до революции в русском обществе было поводом для насмешек и иронии, издевательских пародий и статей, а в советское время большей частью обходилось, как мы уже говорили выше, особого рода молчанием и пренебрежением.
  Настольный энциклопедический словарь в 8 томах, вышедший в России через четыре года после смерти Поэта, так охарактеризовал его место в литературном строю: 'В русской поэзии его имя пользуется некоторой исключительной известностью как яркого представителя того 'чистого искусства', которое старательно устраняет себя от всякой 'злобы дня', от всяких животрепещущих интересов, предаваясь исключительно беспечальным поэтическим созерцаниям, не идущим дальше неопределенных томлений в сфере очень ограниченных личных ощущений, но в этой области он является истинным артистом: при узком поэтическом кругозоре его небольшие лирические пьесы поражают картинностью и музыкальностью языка, живым непосредственным чувством и той поэтической неопределенностью, которая сближает их с музыкой'.
  В дореволюционной Большой энциклопедии, состоящей из 21 тома, можно прочитать уже следующее: '... такой нравственной непроницаемости, такого глубокого равнодушия как к крупным, так и мелким тревогам и волнениям, радостям и страданиям родного народа мы не найдем в произведениях ни одного из более или менее видных представителей нашей литературы. Совершенная невинность его поэзии и его, - если так можно выразиться, - безыдейная последовательность тем более поразительны, что творчество его охватывает целое пятидесятилетие, отмеченное притом очень яркими моментами в истории нашего общественного развития'.
  Еще более бесцеремонно, со злой иронией говорится о Поэте в знаменитой и цитируемой почти всеми советскими литературоведами книге очерков В. Максимова и С. Золотарева 'Русская литература после Гоголя', изданной в 1913 году. В ней авторы называют Поэта не иначе, как 'Иеремией южной части Мценского уезда, жаловавшимся на крестьянские потравы и восставшим против идейной поэзии'.
  Чтоб понять весь яд этого саркастического определения, необходимо знать следующее. Во-первых, название 'героя' ('Иеремия южной части Мценского уезда...') без кавычек и ссылок грубо вырвано из письма Тургенева к Поэту, где оно имеет совсем иной, положительный смысл. Но с добавлением следующей фразы ('жаловавшимся на крестьянские потравы...') оно намеренно используется в значении негативном и даже пародийном - кому не известно название повести писателя Николая Лескова 'Леди Макбет Мценского уезда'? К тому же поместье Поэта действительно находилось в южной части Мценского уезда, а это в контексте соединения двух фраз звучит уже явно уничижительно. Во-вторых, само имя пророка из ветхозаветной книги 'Плач Иеремии' приобретает иронический смысл - авторы откровенно смеются над всеми экономическими очерками Поэта из деревни, опубликованными в печати в 60-е годы, над его тревогами, сомнениями и размышлениями по поводу развития аграрного хозяйства после реформы 1861 года. В-третьих, если говорить о последней части цитаты ('...и восставшим против идейной поэзии'), русские революционные демократы (так же, как потом и идеологи советского литературоведения) никогда не могли простить Поэту, что он не признавал гражданской поэзии, отводил ей роль 'малеванного хлама', продажного искусства ('На рынок! Там кричит желудок...'). Обращаясь к псевдопоэту (а в нем современники не могли не видеть намека на Некрасова) в одном из стихотворений, наш Певец Прекрасного восклицал:
  
   Но к музам, к чистому их храму,
   Продажный раб, не подходи!
   (Псевдопоэту)
  
  Поэтому дальше в книге очерков, бесцеремонно передергивая уже слова самого Поэта, те же авторы уверенно заявляют: он никогда 'не спорил против того, что его поэзия отличается 'возмутительной невозмутимостью и прискорбным отсутствием гражданской скорби'.
  Но об отношении общества к Поэту и Поэта к обществу, приведшем его к решительному конфликту с революционными демократами, можно сказать, к конфликту века, из-за которого, по существу, он и был лишен той великой славы, которой заслуживает, мы еще поговорим подробно далее. Сейчас же нам важно понять, насколько 'наши общественные олухи' (по определению героя романа Набокова 'Дар') действительно непримиримо и жестко относились к Поэту.
  
  Что породило пародии
  
  Намеренно или по иронии судьбы Константин Бальмонт, придя в литературу после смерти Поэта, заденет вдруг давно наболевший нарыв, возвращаясь в поэзии к употреблению безглагольных предложений. Словно продолжая знаменитое стихотворение Поэта, вызвавшее в свое время бурю негодования и большое количество пародий современников, Бальмонт начнет строки своих новых стихов не только с введенного своим предшественником и уже известного всем синтаксического приема, но и с похожей ритмики и содержания:
  
   Вечер. Взморье. Вздохи ветра.
   Величавый возглас волн.
   ('Челн томленья')
   Ландыши, лютики. Ласки любовные.
   Ласточки лепет. Лобзанье лучей.
   ('Песня без слов')
  
  Нетрудно догадаться, о каком стихотворении Поэта идет разговор - 'Шепот, робкое дыханье, //Трели соловья,// Серебро и колыханье// Сонного ручья...'. Произведя настоящую революцию в стилистике русской поэтической речи своей безглагольностью, оно не могло не вызвать ярый взрыв критики со стороны революционных демократов, усмотревших в нем явную аполитичность, чрезмерное увлечение любовными страстями и чувствами, не имеющее ничего общего с насущными проблемами и нуждами общественной жизни. Поэтому в пародиях на это стихотворение Поэт предстает как ярый служака, помещик-крепостник и реакционер, оторванный от своего народа:
  
   Топот, радостное ржанье,
   Стройный эскадрон,
   Трель горнистов, колыханье
   Реющих знамен.
  
   Холод, грязные селенья,
   Лужи и туман,
   Крепостное разрушенье,
   Говор поселян.
  
  Только два эпизода из деревенских очерков Поэта 'Равенство перед законом' и 'Гуси с гусенятами', где автор на собственном примере спора с работником Семеном, не выполнившим трудовой договор и не вернувшим часть задатка, и владельцами гусей, совершивших потраву на его поле, затрагивает самую острую проблему, - отношений после реформы между помещиками и крестьянами, - вызвали в свое время не только общественное негодование, но и стали поводом для пародий:
  
  Cтрах, невольное смущенье,
  В поле крик гусей,
  И внезапное лишенье
  Десяти рублей.
  
  От дворовых нет поклона,
  Шапки набекрень.
  И работника Семена
  Плутовство и лень.
  
  Естественно, что самого Поэта относят к людям крайне неблагородным, низким, подлым, имеющим отношение к продажным 'писакам' и тайной полиции и т.п.:
  
  Греч и Третье отделенье -
  Вся моя семья.
  И природы омерзенье -
  Я, я, я, я.
  
  Нельзя не отметить, что эти пародии писались людьми не совсем бесталанными - Дмитрием Минаевым, Василием Курочкиным и пр., но сегодня можно сказать, что они в какой-то мере оказались просто пешками в разыгрываемом общественном возмущении.
  
  Исполнители 'главных ролей'
  
  Мало кто знает, что создателем первой пародии, а вместе с тем и главным организатором - не будем подбирать здесь другие слова! - травли и выдворения Поэта из 'Современника', а затем и из русской литературы на двадцать лет, был не кто иной, как Николай Добролюбов (ведь именно его вслед за Чернышевским призвал к себе в 'Современник' Некрасов, когда решил разом отвернуться от всех своих прежних друзей-литераторов). Никогда не блиставший тонкостями поэтических приемов, Добролюбов, мнивший себя великим критиком и общественным провидцем, вдруг нежданно-негаданно обращается к такому низкому и 'подлому' жанру, как пародия, где намеренно подменяет высокие романтические чувства оригинала пошлостью продажной любви:
  
  Вечер, в комнатке уютной
  Кроткий полусвет,
  И она, мой гость минутный,
  Ласки и привет.
  
  Абрис маленькой головки,
  Страстных взоров блеск,
  Распускаемой шнуровки
  Судорожный треск.
  
  Именно Добролюбов был вконец раздосадован хвалебными статьями в адрес Поэта, возросшей популярностью его имени, его решительным выступлением в печати в защиту чистого искусства. Сохранилась неопубликованная заметка о Поэте, которую Добролюбов начал со слов: '... подвизаясь лет семнадцать на поприще стихописания, приобрел уже славу громкую и очень лестную известность'. И добавил с намеком на свою будущую роль: '... но беспристрастной критической оценки его произведений еще не было'. А сыграл ее новоиспеченный революционный демократ исключительно талантливо. Не очень-то разбираясь в особенностях лирики Поэта, он выбрал наиболее уязвимую сторону его публикаций - переводы, которыми Поэт пытался зарабатывать на жизнь. Как выяснилось только спустя восемьдесят лет, чтобы достичь большего эффекта, он использовал для этого, как мы бы теперь назвали, подметную статью переводчика Д. М. Михайловского, полностью переработав ее и снабдив псевдонимом 'М. Лавренский'. Причем, чтобы придать статье скандальный характер, он включил в нее известную только очень узкому кругу пародию Тургенева на переводы Поэта, которому она также была известна.
  Рассказывая обо всем этом подробно, главный советский исследователь жизни и творчества Поэта (Б. Я. Бухштаб - как одно из основных свидетельствующих лиц назовем его далее Литературоведом) заметит, что 'статья, заключающая резко отрицательную оценку переводческой работы... написана в глумливом, оскорбительном тоне и явилась, очевидно, маневром новой редакции 'Современника', рассчитанным на его удаление из журнала'.
  Скажем сразу: Поэт за свою решительную и бескомпромиссную позицию в отношении к идейной поэзии (Добролюбов, спустя некоторое время после публикации этой 'своей' статьи даже 'обидится', что противник никак не реагирует на его критику) станет для революционных демократов главным 'козлом отпущения'.
  Чернышевский, который, судя только по частому цитированию стихов нашего Поэта в своей 'Повести в повести', не мог не знать истинную цену его дарования, скажет в итоге про его стихотворения: '... все они такого содержания, что их могла бы написать лошадь, если б выучилась писать стихи - везде речь идет лишь о впечатлениях и желаниях, существующих и у лошадей, как у человека'. Так и хочется здесь добавить - ну чем это не продолжение темы пародии Добролюбова! Салтыков-Щедрин будет использовать стихи Поэта сплошь только для язвительной иронии и категорически поставит его в ряд 'второстепенных', а его поэтический мир назовет 'тесным, однообразным и ограниченным'.
  Даже самый прославленный советский литературный очеркист и автор многих книг и статей, всегда точно выстраивавший идеологическую оценку творчества русских поэтов и писателей (Д. Д. Благой, назовем его далее Идеологом) по поводу отношения Писарева к нашему Поэту заявит:
  'Писарев, в своей непримиримой борьбе с эстетизмом поднявший руку и на Пушкина, грубо прямолинейно предсказывает, что книгопродавцы за отсутствием спроса на его (то есть нашего Поэта) стихи со временем 'их продадут пудами для оклеивания комнат под обои и для завертывания сальных свечей, мещерского сыра и копченой рыбы. Он, - иронически заключает критик, - унизится таким образом до того, что в первый раз станет приносить своими произведениями некоторую долю практической пользы'.
  
  Россия знала, что отвергает гения
  
  Но здесь заметим самое важное - резко отрицательное отношение к творчеству Поэта со стороны революционных демократов нисколько не изменило принципиальности его поступков и позиции во всей его дальнейшей жизни. 'Впервые услыхав чтение 'Обломова', он заснул от скуки, он скучал за 'Отцами и детьми' Тургенева, а роман 'Что делать?' привел его в ужас, и он написал полемическую статью в 'Русский вестник' Каткова, но столь резкую, что даже Катков не решился ее напечатать' (Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона). Один из советских критиков, имеющий очень яркое перо (Лев Аннинский - назовем его далее Публицистом), приведет немало интересных мнений современников о Поэте. Некоторые из них особо любопытны. Некрасов в письме к Тургеневу сразу определит как диагноз, не поддающийся лечению, - 'не надломленный'; кто-то добавит - 'он прошел сквозь ненастье, только крепче нахлобучив шапку', а сам критик резюмирует - 'отвергая его, Россия знала, что отвергает гения'.
  Всю жизнь, до самой смерти, продолжалась травля Поэта. 'Не везет бедному ему - в 68 лет писать о свиданиях и поцелуях. Вообразите сморщенную старуху, которая еще не потеряла способности возбуждаться, - крайне непривлекательный вид у музы г-на... (и вместо многоточия далее следовала фамилия Поэта). 'Представьте себе семидесятилетнего старца и его 'дорогую', 'бросающих друг друга' на шаткой доске (на качелях)... Как не обеспокоиться за то, что их игра может действительно оказаться роковой и окончиться неблагополучно для разыгравшихся старичков!' (также из рецензии в прессе). Поэт в письме к своему другу Полонскому не без горечи пишет по этому поводу: 'Сорок лет тому назад я качался на качелях с девушкой, стоя на доске, и платье ее трепетало от ветра, а через сорок лет она попала в стихотворение, и шуты гороховые упрекают меня, зачем я с Марьей Петровной (имеется в виду его жена) качаюсь'.
  Доходило до крайностей. От имени Поэта и с целью представить его в наиболее смешном и нелепом виде в 'Русском вестнике' напечатают низкопробную и оскорбительную фальшивку, якобы связанную со смертью Ивана Аксакова, но на самом деле направленную против Поэта. 'Он опроверг ее с подчеркнутым безразличием', - заметит по этому поводу Публицист. Поэт и далее, как мы в этом сможем убедиться еще не раз, будет стремиться возражать цивилизованными средствами. Через 'Московские ведомости' он, сохраняя манеры человека благовоспитанного, даже попытается вступить в полемику с газетой 'Новое время': 'Допустим, что наши стихотворения крайне слабы и плохи; но мало ли ежедневно печатается плохих и даже безграмотных стихотворений? Отчего же их никто не бранит, а с шестидесятых годов (со времени, как это не трудно догадаться, разрыва с 'Современником'), когда мы, в течение многих лет, не согрешили ни одним стихом, литература не переставала бранить нас ежедневно, превращая наше имя из собственного в нарицательное и даже порицательное?'
  Но на все его выступления ответ один - статьи и реплики, где над ним откровенно смеются!
  
  Предавали родственники и друзья
  
  А.П. Чехов от родственника Поэта, его племянника В. Н. Семенковича, узнает злую шутку, что Поэт, как ярый реакционер, 'проезжая по Моховой (само собой разумеется, в Москве), опускал в карете окно и плевал на университет', и писатель, добродушно поверив этой сплетне, обстоятельно записывает ее в дневник.
  Об отношении родственников, близких и знакомых, которым Поэт доверял и нередко посвящал свои стихотворения, а они относились к нему пренебрежительно и даже просто наплевательски, нам еще придется говорить отдельно. Но к концу жизни его предали и от него отвернулись не только они, но и друзья, с которыми он был связан многолетней творческой и личной дружбой: Иван Тургенев (в горьком письме к нему Поэт косвенно напомнит писателю и о 'телячьих мозгах', и о его пародии на свои переводы), Лев Толстой (словно отгородившись стеной богоискательства, он станет относиться к Поэту крайне пренебрежительно, называть все его стихи, которыми ранее так восхищался, 'глупостями, никому не нужными'). Как выяснится потом, расстроят дружбу великих писателей и не менее великого Поэта общие знакомые (которые, кстати, и после этого будут также приезжать гостить в имение Поэта, до конца жизни так и не ведавшего об их подлинной, черной роли). Знакомый чете Толстых офицер Жиркевич, попав к Поэту по рекомендации Софьи Андреевны, так сказать для поэтической учебы, оставит после этого воспоминания, ничем не отличающиеся от ядовитых реплик газетных и журнальных писак. Использовав доверчивость и непосредственность Поэта, он представит его в итоге сладострастным, убогим и недалеким стариком.
  Одинокий, с неразделенным грузом особых требований к поэзии, нравственной атмосфере в обществе, человеческому достоинству и интеллекту, после пятидесяти лет борьбы на поэтической ниве, в конце предпоследнего десятилетия ХIХ века Поэт пишет к своему литературному юбилею стихотворение, которое можно назвать панихидой по самому себе:
  
   Нас отпевают. В этот день
   Никто не подойдет с хулою:
   Всяк благосклонною хвалою
   Немую провожает тень.
  
   Как лик усопшего светить
   Душою лучшей начинает!
   Не то, чем был он, проступает,
   А только то, чем мог он быть.
   ('На пятидесятилетие музы')
  
  Даже очень большой поклонник и знаток жизни и творчества Поэта, автор очень доброжелательных и добросовестных статей и комментариев о нем, составитель единственного двухтомного собрания cочинений Поэта, изданного в советские времена (А. Е. Тархов - назовем его в дальнейшем Сторонником Поэта), вынужден оговориться: 'мы не располагаем материалами, чтобы судить, какими побудительными мотивами было порождено это весьма загадочное стихотворение', хотя не догадываться об истинных причинах он не мог. Это был скрытый вопль отчаяния, который Поэт не смог удержать в себе.
  
  Жертва политического клейма
  
  В обществе, как процитирует Публицист, 'люди смеются над ним бесконечно'. Из уст в уста передаются сказанные о Поэте в пылу сугубо личной переписки слова Тургенева: 'Вы - закоренелый и остервенелый крепостник, консерватор и поручик старинного закала'. Грубо вырванные из контекста, конечно же, не имевшего такого ультимативного характера, эти слова станут для советского литературоведения ярлыком, определяющим все мировоззрение Поэта, и будут обязательно цитироваться почти во всех выходящих о нем статьях.
  Образ Поэта-реакционера, не имеющего никаких положительных общественных воззрений, прочно укоренится в советской литературе. Теперь вместо удивленно-восхищенных слов раннего Толстого ('И откуда у этого добродушного толстого офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов?') возникнет вопрос, который в устах знаменитого Идеолога будет звучать совсем по-другому: откуда 'в этом орловском, курском и воронежском поместном дворянине, жестоком и корыстном сельском хозяине, в этом давно дошедшем до безразличия добра и зла пессимисте, сухом и тщеславном камергере двора его императорского величества - продолжал дышать дух поэта и поэта истинного, одного из тончайших лириков мировой литературы?'
  Как же сильно нужно было вывалять в грязи человека, чтобы убедиться, что он истинный талант!
  Именно по этому поводу Сторонник Поэта в другом комментарии, опубликованном в том же году, что и предыдущее высказывание (хотя на календаре - заметьте! - был уже 1983 год!), возразит:
  'Нужно ли доказывать, что 'крепостником' он никогда не был - и быть им не мог? Если уж искать название для его далеко не прогрессивной идеологии, то скорее всего ее следует назвать почвенническим консерватизмом. У автора 'Очерков из деревни' было немало единомышленников (И. Борисов писал Тургеневу 22 июня 1864 года: '...круг его читателей и почитателей гораздо шире, чем у поэта'), но, конечно, еще больше было противников. Нельзя, правда, не подивиться тому обстоятельству, что ни один из них не выступил с обстоятельной критикой его идеологической системы...'
  Но и в этом своем разъяснении Сторонник поэта допускает явное преувеличение - никакой 'идеологической системы' в сельских очерках Поэта не было и нет!
  'Минуло сто лет со дня его смерти, и вот парадокс: нынче, помимо его лирики, что совершенно естественно, нам в той или иной мере стал интересен и он непоэтический, он - bourgeois, хозяин, помещик', - напишет в 1992 году в кратком предисловии к первой после 130-летнего забвения публикации деревенских очерков Поэта в журнале 'Новый мир' сельский писатель Сергей Залыгин. Называя Поэта 'землевладельцем, настаивающим на покровительстве законов', он отметит, что 'в смысле сельскохозяйственной практики' и 'сегодня вопросы землепользования, аренды и организации труда, о которых говорит он, лирик, весьма и весьма для нас злободневны'.
  А еще девять лет спустя, в начале уже этого, нового века, в изданной отдельно книге очерков из деревни Поэта 'Жизнь Степановки, или Лирическое хозяйство', автор предисловия В. А. Кошелев - будем далее называть его Представителем новой волны в литературоведении, лишенной всех прежних установочных ярлыков - подтвердит: никакой 'идеологической системы' у Поэта в его деревенских очерках никогда не было. Называя его 'человеком, противостоящим какой бы то ни было литературной или общественной доктрине', исследователь не без основания делает вывод, что Поэт стал жертвой 'клейма', 'которым заклеймила его 'либеральная жандармерия' 1860-х годов', и избавиться от него Поэт 'так и не смог'.
  'Политические воззрения его самого не укладывались ни в одну 'партию'. Тургенев считал его 'славянофилом', то есть человеком, придерживающимся противоположных, по сравнению с 'западником' Тургеневым, общественных взглядов. Правда, Герцен, познакомившись с первой его статьей (то есть очерком) в 'Русском вестнике', предположил, что он не примыкает ни к какой из существующих 'партий', а собирается создать новую партию 'усталых от народа...'.
  'А он не был ни в каком стане...' 'Дух какого бы то ни было 'лагеря' вообще был противен ему: он предпочитал строить свои отношения с людьми вне зависимости от 'лагерей'. 'Его вовсе не волновали чьи-либо интересы: он просто 'открывал' серию любопытных 'картинок' пореформенной действительности русской деревни и пытался подойти ко всем 'темным сторонам нашей земледельческой жизни' прежде всего как поэт (слова курсивом в предложении выделены автором), открывая в тех или иных эпизодах собственного 'хозяйствования' живые стороны современных изменений...'
  Прибегая в данном случае к столь подробному цитированию, я хотел бы обратить внимание читателя и на еще одно существенное обстоятельство.
  
  Что может стерпеть бумага...
  
  Как правильно подметил Представитель новой волны, после смерти Поэта возникла и продолжает существовать, словно глухая 'стена, система 'нечаянных' мелочей, которые сами по себе 'мифологизируют' общее представление об этом (а если добавить точнее: 'эдаком') 'странном' поэте' (конец авторского оборота). Перед нами предстает человек расчетливый, алчный, низменный, не имеющий строгих моральных принципов, никак не соответствующий возвышенному облику лирического гения. И главным 'козырем' здесь, как верно считает критик, до сих пор остается 'миф о 'нем-крепостнике', отчаянном реакционере, обскуранте и замшелом консерваторе, который прикрывался маской 'нежного поэта'. Подтверждая эту цитату, заглянем, к примеру, в предисловие И. Н. Сухих к сборнику стихотворений Поэта, выпущенному в Санкт-Петербурге в 2001 году в серии 'Новая библиотека поэта' и прочтем о нашем Певце Прекрасного следующее:
  'Роман его жизни строился как роман карьеры: на самоограничении, жестком расчете, тактических жертвах в неуклонном пути наверх...' 'Он исповедует скорее девиз пушкинского Поэта ('не продается вдохновенье, но можно рукопись продать...')'... 'Темного происхождения разночинец, почти иностранец, жертвуя всем, рвется к заветному званию и положению, становится ревностным защитником, идеологом и поэтом дворянского быта, российской триады - православия, самодержавия и народности'.
  Но страшнее всего, что в описания жизни Поэта начинают проникать самые нелепые перевертыши и сплетни мещанского толка, где все перепачкано черной сажей:
   'Рождение и смерть его загадочны. Всю жизнь его мучило, что он незаконно-рожденный, да еще очень похож на еврея. Он стремился достичь респектабельного общественного положения и ценою страданий достиг своей цели. Служил кавалерийским офицером. Уклонился от женитьбы на бедной девушке, с которой его связывала страстная взаимная любовь, после чего девушка погибла (скорее всего это было самоубийство). Женился на немолодой дочери богатого купца, взял хорошее приданое, стал помещиком. Занимал крайне консервативную общественную позицию, жаловался в журнальных статьях на расстройство порядка в России после отмены крепостного права...' 'Мать, две сестры и два его племянника были душевнобольными, болезнь была наследственной, под этим дамокловым мечом прошла вся его жизнь. Дожив до 72 лет, он хотел кончить самоубийством, а когда его секретарша воспрепятствовала этому, умер от разрыва сердца...'
  Это уже из книги, которая названа автором В. С. Баевским очень громко - 'История русской поэзии. 1730 - 1980. Компендиум'. Примечательно, что это издание, вышедшее в Смоленске в 1994 году, победило на международном конкурсе 'Культурная инициатива', спонсором которого является Джордж Сорос.
  Самое грустное, что подобные биографы даже не знают о существовании опубликованных трехтомных воспоминаний, оставленных нам Поэтом и переизданных репринтным способом в 1990 году, а лишь пересказывают те сплетни, которые так и не развенчало советское литературоведение.
  Но более всего удручает то недоверчивое единодушие, с которым относятся к главному личному свидетельству жизни - мемуарам Поэта - все самые авторитетные советские исследователи. Особенно хорошо это заметно со стороны - человеку, не знакомому с тайнами советской 'идейно-литературной' кухни. Русскому зарубежному исследователю (В. А. Шеншиной - назовем ее далее Открывателем), посвятившему единственную достойную монографию творчеству Поэта после его смерти и издавшему ее в Москве в 2003 году, непонятно, почему 'ни один из критиков не захотел прислушаться даже (курсив здесь наш) к тому, что он сам писал уже в конце жизни в своей автобиографии' (здесь речь идет о Литераторе и Г. П. Блоке, авторе летописи жизни и книги о юности Поэта). По мнению монографиста, биография, написанная Г. П. Блоком, 'преследует только одну довольно странную цель, а именно: противоречить во всем тому, что он говорит о самом себе и своем духовном наследии'; 'литературоведы вообще часто повторяли утверждения, основанные на биографических данных, дошедших из вторых рук, вместо того, чтобы тщательно проанализировать' мемуары Поэта.
  На самом деле, трудно не согласиться с Открывателем, что именно воспоминания - 'неоценимый источник сведений о поэте', и советское литературоведение действительно обращалось к ним крайне редко и недоброжелательно из-за того, что в дореволюционные времена мемуары Поэта были также подвергнуты критике демократами. В нашей книге нам еще предстоит развенчать многие ложные представления о Поэте, тщательно и подробно разобраться с тем, откуда и как возникли различные мифы о его жизни, которые, к горькому сожалению, преспокойно перекочевали и в нынешний век.
  
  Прозевали своего пророка
  
  В 1901 году редактор и составитель первого 'Полного собрания стихотворений' Поэта в 3-х томах, изданного в Санкт-Петербурге, Б. Н. Никольский начнет свою статью об основных элементах лирики Поэта со следующего пространного, но почти пророческого (вчитайтесь внимательно в каждое слово - это того стоит!) отступления:
  'Как Паллада (древнегреческая богиня Афина-Паллада) была рождена во всемогуществе своих доспехов, так и всякое художественное произведение является миру законченным сразу на всю вечность, так образ самого художника предстает потомству единым, цельным и сложившимся. У художника одно имя, один возраст, один облик: это возраст и облик характера его дарования, символом которых является имя, в силу этого легко становящееся нарицательным, подобно именам героев, выводимых поэтами в своих произведениях. Анакреон - вечно юный старец; Гомер - ветхий слепец-нищий... Потомство и в этом отношении счастливее современников, как читатель счастливее самого поэта. На глазах художника - его произведение, сам художник - на глазах современных ему поколений, лишь медленно и трудно дорастают до себя самих, до той цельности и полноты особенностей и черт, в каких будут известны и памятны зрителям и потомству. Современники, старшие и младшие, поневоле знают относительно него, что он когда-то был кавалерийским офицером, потом практичным помещиком, бранившим новые порядки, что стар и мал глумились когда-то над его произведениями, то провозглашая их пошлостью и порнографиею, то заявляя, что их автор - гнусный реакционер, а стало быть, эти произведения никуда не годятся; потомство же все это или забудет, или будет рассматривать лишь как забавное личное воспоминание великого старца, автора 'Вечерних огней' (знаменитого сборника Поэта, изданного в нескольких выпусках в последнее десятилетие перед смертью). Только благодаря глубоким вдохновениям 'Вечерних огней' приобрели в наших глазах совершенно новый смысл его пленительные, благоухающие песни молодости, эти поэтические предчувствия философски-просветленных созерцаний старости поэта; между тем потомство начнет с того, что долго было тайною не только для современников, но и для самого автора; начнет с ключа, а не с запертой двери, начнет с картины, а не с наброска углем на холсте; и потому смело начнет с восторженных похвал, которыми так робко и скупо кончают на наших глазах современники. Он в этом смысле до такой степени поэт будущего, что с полным правом мог бы во главу своих стихотворений поставить знаменитые слова Шопенгауэра: 'через головы современников передаю мой труд грядущим поколениям'.
  Как же здорово и образно сказал здесь горячо любящий Поэта и преклоняющийся перед ним тонкий аналитик и исследователь его творчества, истинный русский интеллигент, какими всегда была богата Россия! И как же несправедливо медленно и неопределенно долго может длиться время забвения! Более чем на век затянулась в итоге передача того духовного богатства, которое оставил нам Поэт, и через головы вот уже скольких поколений он так и не возвращен до сих пор на то достойное место в русской и мировой поэзии, которое по праву заслужил.
  В 1910 году один из популярных тогда критиков и историков литературы Борис Садовской в статье о Поэте, опубликованной в книге 'Русская Камена', сделал нелицеприятный для России и всей русской культуры и образованности вывод: 'Сам факт, что Россия целиком прозевала его - страшен, он заставляет усомниться в праве нашем на национальное бытие'.
  Правда, спустя семьдесят с лишним лет из благих побуждений заботы о чести Отечества наш Публицист возразит: 'Но мы сегодня, оборачиваясь на полтора века, прожитые русской культурой с именем ... (далее называется имя Поэта), можем, наконец, сбросить это обвинение в архив. Нет! Не прозевала!' И это никак не будет соответствовать действительности. Даже выпуск двухтомного подарочного издания 'Вечерних огней', к которому Публицист написал яркие и запоминающиеся вступительные размышления, не могут вычеркнуть из истории того факта, что лучшая книга Поэта не издавалась более 80 лет.
  
  'История драмы еще не написана...'
  
  Затравленный общественным презрением и насмешками, Поэт незадолго до смерти, в мае 1892 года, боясь, что Россия вообще забудет про него, составит рекомендательный план итогового издания самых лучших своих стихотворений, включив туда, естественно, и стихотворения из 'Вечерних огней'. Советским издателям этого было достаточно, чтоб намеренно забыть об отдельном издании лучшего сборника Поэта на долгие годы.
  И вообще, как ни странно, до сих пор так и нет ни одного полного собрания стихотворений Поэта, где было бы соблюдено главное правило для издания такого рода - публикация произведений в хронологическом порядке. При советской власти основные книги Поэта будут издаваться только по составленному им рекомендательному плану. Главным доводом в пользу этого было то, что стихи в этом плане разделены по тематическому принципу, хотя, если сегодня взглянуть на это разделение более внимательно, то нетрудно убедиться, что оно имеет очень условный характер, что, кстати, отмечал и Б. Н. Никольский. В результате даже возник некий парадокс: в наиболее полной из книг под редакцией и составлением Литературоведа стихотворений вне плана, добавленных в качестве приложения, будет гораздо больше, чем по плану, хотя последние нисколько не ниже при этом по своему качеству и таланту.
  Сейчас предпринята, наконец-то, попытка издать хотя бы подобие собрания сочинений Поэта - по заявлению самих издателей, 'не менее 12 томов'. К сожалению, и сегодня мы даже не можем еще заикаться о полном собрании сочинений Поэта, включающем все полностью, необходимое для этого - не только его стихи, но и прекрасную прозу, полемические статьи и заметки, разбросанные по многочисленным журналам и газетам и еще не печатавшиеся до сих пор, очерки из деревни, трехтомные воспоминания о жизни, многочисленные переводы мировой поэзии, 'Фауста' Гете, римских лириков, выпускавшихся Поэтом за свой счет, переводы сочинений Шопенгауэра, всю его личную переписку, раскиданную по различным архивам и отличающуюся высоким эпистолярным талантом. Как отмечала на конференции, посвященной 175-летию Поэта, представительница Пушкинского дома в 1995 году (!), 'объем документов и их малая изученность ставят перед исследователями задачу их скорейшей публикации'.
  Как ни стремился приподнять в свое время авторитет советской литературной науки Сторонник Поэта, говоря о том, что уже 'появились работы, в которых сделано самое главное, что нужно для того, чтобы он занял надлежащее место в отечественной культурной традиции', но, по сути, тут же сам вынужден был оговориться: 'Полемика его с 'шестидесятниками', борьба с идеями революционной демократии (благодаря чему он и заслужил репутацию 'крепостника и реакционера') - это лишь часть той драмы художника, какой, безусловно, был его 'спор с веком' под знаменем 'служения чистой красоте' - спор, начавшийся в шестидесятые годы и продолжавшийся до конца жизни поэта. История этой драмы еще не написана...'
  
  Он знал, что от него хотели...
  
  У самого Поэта не было никаких иллюзий по поводу отношения общества к себе. Он понимал, что 'слова ненависти, в течение стольких лет раздававшиеся вокруг наших стихов, и не снятый с них и поныне остракизм' связаны прежде всего с тем общим настроением российского общества, которое после реформы 1861 года вдруг стало проявлять особую видимость общественной активности, срочно определять себя в ряды демократов и оппозиционеров. 'С легкой руки правительственных реформ... все закипело духом оппозиции (чему?) и запоздалою гражданскою скорбию, - пишет он в предисловии к третьему выпуску 'Вечерних огней'. - Так как скорбели люди, не имеющие никакого понятия о практической жизни, то и самый скорбный недуг поневоле сосредоточился на языке. Быть писателем, хотя бы и лирическим поэтом, по понятию этих людей, значило быть скорбным поэтом. Так как, в сущности, люди эти ничего не понимали в деле поэзии, то останавливались только на одной видимой стороне дела: именно на ее непосредственной бесполезности (тут наш Поэт явно иронизирует над Писаревым). Понятно, до какой степени им казались наши стихи не только пустыми, но и возмутительными своей невозмутимостью и прискорбны отсутствием гражданской скорби' (вспомните, как переделали и использовали эти слова авторы книги очерков 'Русская литература после Гоголя'!).
  И в то же время Поэт знал себе цену: 'Надо прибавить, что чем единогласнее с одной стороны становился хор порицателей, тем с большим участием и одушевлением подходили на помощь нашей музе свежие силы несомненных знатоков дела, и насколько для нас лестно одобрение последних, настолько же мало заботимся мы о приговоре большинства, вполне уверенные, что из тысячи людей, не понимающих дела, невозможно составить и одного знатока'.
   И действительно - с тем тонким, возвышенным и сложным мироощущением, с каким явился в русскую поэзию наш Поэт, очень трудно было надеяться, чтобы в те времена сразу бы обнаружилось множество поклонников его творчества. Об этом же писал в свое время и Василий Боткин. Журнальная критика относилась к лирике Поэта с 'сочувствием и похвалами, но тем не менее, прислушиваясь к отзывам о ней публики нелитературной, нельзя не заметить, что она как-то недоверчиво смотрит на эти похвалы: ей непонятно достоинство его поэзии. Словом, успех его, можно сказать, только литературный (то есть понятный только узкому кругу настоящих ценителей и знатоков): причина этого, кажется нам, заключается в самом таланте его'.
  Естественно, что с этим никак не мог согласиться советский Идеолог:
  'Последнее справедливо лишь отчасти. Истинная причина заключалась не столько в характере его поэтического дарования, сколько в резком, еще более остро обнаружившемся несоответствии его с 'духом времени'. В отличие от гениального выразителя этого 'духа' Некрасова, его лира на всем протяжении его творчества не была переозвучена на 'другой лад'. И дальше, через несколько страниц: 'Причем он не только не считался с 'духом времени', пел на свой 'лад', - он решительно и крайне демонстративно противопоставлял себя этому духу'.
  Надо же! Не перестроился вовремя наш Поэт, явно дал маху - не держал 'нос по ветру', не понял всей глубины происходящих перемен, открыто вступил в спор с теми, кто ковал светлое будущее для всех! И какой же мелочной и несущественной была его тяжба с работником Семеном и владельцами гусей, совершивших потраву на его поле (как ядовито писали об этом Писарев, Зайцев и Салтыков-Щедрин), по сравнению с теми мировыми проблемами, которые решались тогда на страницах печати!
  Вот так или приблизительно так клеймили Поэта в течение всей его жизни и после нее. Но это не значит, что Поэт не понимал, чего от него хотели, не видел, что же действительно происходит вокруг:
  'Конечно, никто не предположит, чтобы в отличие от всех людей мы одни не чувствовали, с одной стороны, неизбежной тягости будничной жизни, а с другой - тех периодических веяний нелепостей, которые действительно способны исполнить всякого практического деятеля гражданскою скорбью. Но эта скорбь никак не могла вдохновить нас. Напротив, эти-то жизненные тяготы и заставляли нас в течение пятидесяти лет по временам отворачиваться от них и пробивать будничный лед, чтобы хотя на мгновение вздохнуть чистым и свободным воздухом поэзии. Однако мы очень хорошо понимали, что, во-первых, нельзя постоянно жить в такой возбудительной атмосфере (выделено здесь и ниже нами), а во-вторых, что навязчиво призывать в нее всех и каждого и неблагоразумно, и смешно'.
  Но стране, где родился и жил этот великий Поэт, не нужен был такой умный и проницательный наблюдатель и критик тех, кто так хотел стоять и по воле судьбы встал на долгие годы во главе общественного сознания России. Естественно, что за время советской власти имя Поэта не очень-то жаловали даже в связи с юбилейными датами его жизни. Как сообщал Сторонник Поэта, такая крупная дата, каким было 150-летие со дня его рождения в 1970 году, 'отмечена весьма скромно, но вместе с тем стала вехой, обозначившей возрождение широкого интереса к художнику'.
  
  ...И все же упорно стоял на своем
  
  Только после этой даты, в 1971 году, были наконец-то изданы 'Вечерние огни' - полностью все четыре выпуска, с научным аппаратом и предисловием к третьему, где он высказывал все свои крамольные соображения. В этом сборнике, спустя почти 90 лет, было наконец-то опубликовано не менее крамольное и запрещенное стихотворение '26 мая 1880 года. К памятнику Пушкину', которое, как отмечается в комментариях к нынешнему изданию, является 'полемически заостренным против революционно-демократической, гражданской поэзии'.
  Прежде чем процитировать его, необходимо все же вспомнить пушкинские строки, к которым обращается Поэт в своем стихотворении и на которые опирается в подтверждение своей правоты. Произведения Пушкина 'Поэт и толпа' и 'Поэту', если кратко передать их суть, объединены одной мыслью: поэт сам себе судья, он никому и ничему неподвластен, он должен быть тверд, свободен от хвалы и хулы толпы, всегда стоять над ней. И как бы ни учили в советской школе обратному, как ни убеждали в том, что поэт прежде всего обязан быть гражданином, Пушкин утверждает прямо противоположное: толпа малодушна, коварна, бесстыдна, неблагодарна, ей печной горшок дороже любого искусства; поэт же, помня об этом, всегда должен оставаться самим собой - и когда толпа восторженно хвалит, и когда бранит, плюет на его алтарь, колеблет его треножник.
  По мнению нашего Поэта, окажись Пушкин в его время, не очень бы он обрадовался тому, какой вавилонский крик и переполох устроили его потомки. Словно вторя библейскому мифу, они давно перестали понимать друг друга, так как разгневанный бог 'смешал язык их', и даже стыд, который бывает перед памятью великих, не делает их умнее и дальновидней. Словом, малоприятной и не очень-то привлекательной картиной все это выглядит со стороны:
  
   Исполнилось твое пророческое слово;
   Наш старый стыд взглянул на бронзовый твой лик,
   И легче дышится, и мы дерзаем снова
   Всемирно возгласить: ты гений, ты велик!
  
   Но, зритель ангелов, глас чистого, святого,
   Свободы и любви живительный родник,
   Заслыша нашу речь, наш вавилонский крик,
   Что в них нашел бы ты заветного, родного?
  
   На этом торжище, где гам и теснота,
   Где здравый русский смысл примолк, как сирота,
   Всех громогласней тать, убийца и безбожник,
  
   Кому печной горшок всех помыслов предел,
   Кто плюет на алтарь, где твой огонь горел,
   Толкать дерзая твой незыблемый треножник.
  
  В последних шести строках, где весь вывод проецируется на ситуацию начала восьмидесятых годов в России, картина, представленная Поэтом, выглядит намного серьезнее, чем она объяснена в комментарии, и охватывает многие негативные явления в жизни страны - неуправляемость, продажность и разброд в общественном мнении ('На этом торжище, где гам и теснота...'); бесконечные, доходящие до крайностей споры между западниками и славянофилами, группами и группками самого различного толка ('Где здравый русский смысл примолк, как сирота...'); не прекращающаяся волна революционного террора, вовлечения молодежи в различные сверхрадикальные и антиобщественные кружки и движения ('Всех громогласней тать, убийца и безбожник...'); насильственное и низкопробное утверждение 'тенденции' в русской поэзии и литературе (в последнем трехстишье Поэт просто блестяще обыграл смысл известных пушкинских строк).
  
  Против всяких доктрин
  
  Как правильно подметил Представитель новой волны, наш Поэт был против любой политической доктрины. По свидетельству современников, в его доме в Москве собирались люди самых разных общественных интересов. Главное в общении - самостоятельность мысли, что более всего ценилось Поэтом. 'По-моему, и наши славянофилы, и наши западники - ряженые маски, которым приличествуют заученные слова их ролей. Жаль только, что от их умных слов у простых русских людей затылок трещит', - пишет он Н. Я. Гроту. И противники при жизни Поэта, и советские литературоведы не понимали всю широту диапазона его мышления. Он, конечно, был против революционных демократов, но, как и в споре с любым оппонентом, не забывал благородного правила: 'Мы, начиная с самого Тютчева (писал он в том же горьком письме Тургеневу), считаем наших противников заблуждающимися; они нас ругают подлецами. - Таков дух самого лагеря'.
  Жизненные поступки и принципиальность мнения Поэта, которые отличали его как личность очень сильную, незаурядную и талантливую во всех отношениях, истолковывались во многих случаях в значении прямо противоположном, намеренно превращая его в мишень для общественного осуждения. Он никогда не был ярым консерватором или крепостником, но часто считал необходимым высказаться в печати о том, что его волновало как гражданина, не задумываясь, устраивало это окружающих или нет. Так, помимо очерков из деревни он публикует в журналах и газетах статьи о реформе образования, из практики мирового судьи, которым он избирался на протяжении одиннадцати лет, по вопросу о личном найме в сельском хозяйстве, о голоде 1891 года и т.д. Однажды он решительно выступит против издевательской критики Салтыковым-Щедриным в 'Отечественных записках' статьи В. П. Безобразова по крестьянской реформе 'Наши охранители и наши прогрессисты', опубликовав по этому поводу свои обоснованные возражения. Все эти публикации, как и многие другие его выступления и ответы на полемику, которые еще предстоит отыскать исследователям для включения в полное собрание сочинений, пока еще находятся в забвении.
  Но есть и то, что хранилось в советские времена под спудом из-за идейных соображений, хотя до сих пор так и не опубликовано. Как сообщается в полном собрании сочинений Л. Н. Толстого (Т.62. -. М., 1953. С.441), это - статья, которая 'явилась резким полемическим выпадом против нигилизма и левых течений в русской общественной мысли. Сохранилась в архиве... в Государственной библиотеке СССР им. В. И. Ленина в переработанном виде, под заглавием 'Наша интеллигенция'. В другом источнике (Литературное наследство. Т. 37 - 38. - М., 1939. С. 227 - 228) мы находим полное перечисление названий всех глав этой работы. Упомянем только наиболее любопытные, на наш взгляд: 'Необходимость философии при известном развитии народной жизни', 'Осуществление французской революцией идеи свободы, братства, равенства', 'Пролетариат', 'Ход новых идей', 'Сущность коммунизма'. В начале 1882 года Поэт пишет другую на подобную тему статью - 'Где первоначальный источник нашего нигилизма', которая, как выяснилось, также не была напечатана в журнале 'Русский вестник', как и ранее его критический памфлет по роману Чернышевского 'Что делать?' Говоря о нигилизме, Поэт отмечает, что двадцатилетие 1861 - 1881 годов прошло 'в безобразном колебании бессвязных тенденций'.
  Кстати, памфлету Поэта по роману Чернышевского все же повезло - по какому-то случайному стечению обстоятельств он был-таки напечатан в тридцатые годы (Литературное наследство. Т. 25-26. - М., 1936), правда, с комментарием, что 'самые бессмысленные и лживые обвинения, которые воздвигались против социализма и коммунизма их противниками, сконцентрированы на этих страницах'. Но к этому мы еще вернемся подробнее в одной из глав книги.
  Среди самых острых полемических выступлений Поэта в журналах - статьи 'Фамусов и Молчалин. Кое-что о нашем дворянстве', где подчеркивается, что дворяне 'всегда были непосредственными стражами государственного порядка на всех его ступенях', а разночинцы-молчалины только пеклись о собственной выгоде и в идеологическом отношении представляли антигосударственную и антикультурную силу; 'Наши корни', где речь идет о том, что 'высокий идеал безделия и презрения к труду' начинает приживаться в обществе, и 'все недовольное, революционное, до стриженых дев включительно', учит в народных школах 'вопиющему вздору', и крестьянину никто не запрещает 'расхищать свое поле и топтать распущенным скотом свои и чужие хлеба', а худому барину 'свалить землю на того же расхитительного мужика'.
  Конечно, такие неожиданно резкие умозаключения и несдержанность тона в отдельных выражениях мысли не могли не вызывать общественного возмущения. 'Именно поэтому он, привыкший жить 'самостоятельно, своими, ниоткуда не заимствованными мыслями и образами' (Л. Н. Толстой), так часто оказывался неуместен. Его не понимали и не принимали ни либералы, ни радикалы, ни консерваторы. И только в исторической - столетней - перспективе оказалось, что он был прав по существу...' - заметит по этому поводу Представитель новой волны уже в другой статье.
  Но еще больше подтвердит историческую правоту Поэта обширный энциклопедический словарь П. В. Алексеева 'Философы России ХIХ - ХХ столетий. Биографии. Идеи. Труды', изданный в 2002 году. Здесь наш Певец Прекрасного не только будет впервые оценен по достоинству как 'мыслитель и публицист', но и достаточно глубоко определен еще в одном не менее ярком его качестве - философа. В частности, говорится в издании, как одно из философских общественных построений Поэта 'следует отметить идею органического соединения государственных и нравственных законов. Если последние находятся в противоречии с первыми, то это неизбежно приводит к общественной дисгармонии'. Именно 'это глубокое противоречие стало предметом рассмотрения' в статье 'Наши корни'.
  
  'Поэту надо ждать бога...'
  
  И все же самое широкое многообразие мировоззренческих взглядов Поэта - в лучшем проявлении его гения, в его поэтическом творчестве. 'Молодые поэты, очень молодые, - напишет он Л. Н. Толстому в конце 70-х годов, - увлекаются звоном рифмы, как не умеющие играть - бренчат на балалайке. Выходит и звонко и в рифму. Но поэту надо ждать бога, когда хоть тресни, а надо сказаться душой...'
  Когда Борис Пастернак, выдающийся советский поэт, в стихотворении 'Весна' пользуется приемом 'одухотворения' деталей пейзажа, -
  
  Весна, я с улицы, где тополь удивлен,
  Где даль пугается, где дом упасть боится,
  Где вечер синь, как узелок с бельем
  У выписавшегося из больницы, -
  
  то здесь он очень талантливо и самобытно следует по пути, который в русской поэзии впервые открыл и проторил еще в девятнадцатом веке наш Певец Прекрасного:
  
  Дул север. Плакала трава
  И ветви о недавнем зное,
  И роз, проснувшихся едва,
  Сжималось сердце молодое.
   ('Дул север. Плакала трава...')
  
   Обратите внимание: природа, которая у Пушкина и Лермонтова была всегда изящной, веселой, грустной или грозной, но чаще всего только сопутствующей поэтическим размышлениям и построениям, в стихотворениях Поэта становится таким же полноправным лирическим героем, как и он сам. Процитируем по этому поводу любопытную мысль из только что упоминавшейся выше энциклопедии:
   'Природа - любовь - творчество - вот треугольник, условно очерчивающий и вбирающий в себя пространство его лирики. Она утверждает единство природы вокруг нас и природы души человека. Растворяясь в природном мире, его герой обретает способность видеть прекрасную душу природы, ощущать полное духовное слияние с ней'.
   Именно поэтому так удивляло и поражало Толстого, а вместе с ним и современников стихотворение 'Еще майская ночь'.
  
  Какая ночь! На всем какая нега!
  Благодарю, родной полночный край!
  Из царства льдов, из царства вьюг и снега
  Как свеж и чист твой вылетает май!
  
  Какая ночь! Все звезды до единой
  Тепло и кротко в душу смотрят вновь,
  И в воздухе за песней соловьиной
  Разносится тревога и любовь.
  
  Березы ждут. Их лист полупрозрачный
  Застенчиво манит и тешит взор.
  Они дрожат. Так деве новобрачной
  И радостен и чужд ее убор.
  
  Нет, никогда нежней и бестелесней
  Твой лик, о ночь, не мог меня томить!
  Опять к тебе иду с невольной песней,
  Невольной - и последней, может быть.
  
   Все, казалось бы, прекрасно в этом стихотворении. Но не очень подготовленному читателю блеклыми и невыразительными в нем покажутся последние две строки. Почему герой идет с 'невольной песней' и почему 'опять'? И что значит - 'последней, может быть'? Не потому ли, что Поэт впервые предлагает русскому читателю взглянуть за грань прямого смысла этих слов в стихотворении (вспомните у Флоренского - 'за чертой объяснимого'). Так появляется в русской, а затем и в советской поэзии понятие подтекста, той огромной подводной части айсберга, которая не видна, но открывает неизъяснимое наслаждение для того, кто тонко чувствует поэтическое слово. 'Невольной песней' - значит, той, которая не могла не возникнуть у Поэта от слияния его возвышенного поэтического состояния души с духом майской ночной соловьиной природы, той, что, потрясая и восхищая, становится источником вдохновения снова и снова, 'опять'. Но будет ли что-нибудь еще лучше для него этой песни ('последней, может быть')?
  
  Тайна лирического треугольника
  
  Любовь в треугольнике лирики Поэта - не просто возвышенное понятие. Ее духовная приподнятость и торжественность, почти заоблачная чистота и нежность с особой яркостью проявляются благодаря природе, ожившей и наполненной таким же чувством сопереживания, и, конечно, душе самого лирического героя, дрожащей от предчувствия счастья:
  Жду я, тревогой объят,
  Жду тут на самом пути:
  Этой тропой через сад
  Ты обещалась пройти.
  
  Плачась, комар пропоет,
  Свалится плавно листок...
  Слух, раскрываясь, растет,
  Как полуночный цветок.
  
  Словно струну оборвал
  Жук, налетевши на ель;
  Хрипло подругу позвал
  Тут же у ног коростель.
  
  Тихо под сенью лесной
  Спят молодые кусты...
  Ах, как пахнуло весной!..
  Это наверное ты!
   ('Жду я, тревогой объят...')
  
   И опять Поэт за последними двумя строками окончания стихотворения оставляет читателю редкое, необъяснимое ощущение, то поэтическое настроение, которое не передается словами, но вызывает в душе чуткой и внимательной целую гамму чувств и переживаний. Этот тончайший настрой и аромат возвышенной чувственности в поэзии, который сродни запаху цветка и послевкусию прекрасного вина, никак не подчиняется здравому смыслу. В этом, видимо, и есть то великое таинство недосказанности, которое от нашего Поэта перешагнуло потом дальше в XX век, к примеру, в финал многих стихотворений о любви в творчестве великой Анны Ахматовой:
  
  Задыхаясь, я крикнула: 'Шутка
  Все, что было. Уйдешь, я умру'.
  Улыбнулся спокойно и жутко
  И сказал мне: 'Не стой на ветру'.
   ('Сжала руки под темной вуалью...')
  
   О необычности и неожиданности концовки лирических стихов Поэта время от времени говорилось даже в литературоведческих исследованиях. Но что удивительно, эти концовки чаще всего имеют сугубо индивидуальный и неповторимый характер. Так, близость, родство, желанное и желаемое воссоединение лирического героя с могущественным, таинственным и непознанным миром природы приводят Поэта в итоге к теме философского осмысления сути бытия и человеческой жизни.
  
  Есть ночи зимней блеск и сила,
  Есть непорочная краса,
  Когда под снегом опочила
  Вся степь, и кровли, и леса.
  
  
  Сбежали тени ночи летней,
  Тревожный ропот их исчез,
  Но тем всевластней, тем заметней
  Огни безоблачных небес.
  
  Как будто волею всезрящей
  На этот миг ты посвящен
  Глядеть в лицо природы спящей
  И понимать всемирный сон.
   ('Есть ночи зимней блеск и сила...')
  
  Выстрелы и осечки советской критики
  
  К сожалению, советское литературоведение всегда относилось к творчеству Поэта идеологически прямолинейно и приземленно. В 20 - 30-е годы прошлого века его называли классовым врагом, так как в его поэзии не было 'любви к трудящимся и ненависти к их угнетателям' (чем отличалось, как приводится в одной из книг, творчество Некрасова), его красота 'жить не помогала'. В 50-е будут уже всерьез утверждать, что 'антидемократизм' Поэта 'враждебен самому искусству' и 'одинаково любить Некрасова и его нельзя'. В 60 - 70-е начинают возвращаться к его изучению, но тут же снова обвинят - в эстетстве и национализме, то есть в высокомерном барстве и презрении к обществу, а проще - все в том же яром крепостничестве. Но, ругая и хуля, советские критики, если верить Идеологу, должны были показать 'дух поэта и поэта истинного, одного из тончайших лириков мировой литературы'.
  Но вот тут-то как раз и получалась осечка. Сам Идеолог написал к вышедшим впервые 'Вечерним огням' пространную статью 'Мир как красота' со всеми вошедшими в нее существующими вокруг жизни Поэта сплетнями и цитатами революционных демократов и с поверхностным анализом стихов, где в качестве посыла явно использована известная строка из сборника 'Целый мир от красоты'. Не удается достичь и особых высот в объяснении того нового пути, который наш Поэт открыл для русской поэзии ХХ века, и Литературоведу, да он и не пытается этого делать, сводя все к художественному своеобразию поэтического стиля. И, конечно, он также не обходится без сплетен, особенно - в своей отдельной книге. Твердят о 'романсовости', музыкальности, новых ритмических и образных приемах (но не более!) другие известные литературоведы.
  И только в 80-е - 90-е годы стали появляться статьи с более обстоятельным анализом отдельных сторон жизни и творчества Певца Прекрасного. И все же в них почти не затрагивались вопросы, касающиеся принципиальной оценки его творчества, глубины и масштаба новаторства, влияния на всю последующую русскую поэзию. Более того, не учитывая многогранности и неожиданности разрешения художественной задачи в его стихотворениях в каждом отдельном случае, того 'приема айсберга', который предлагается читателю для сопереживания и размышлений, литературоведы в своих публикациях не всегда при этом попадали в цель по существу.
  
  От физики слов - к метафизике души
  
  Пришло время совершенно по-другому взглянуть на нашего Поэта, намного опередившего время по смелости и размаху поэтического видения и воображения. Как правильно заметил философ, богослов, достойный его ученик в поэзии, очень близко с ним лично знакомый Владимир Соловьев в статье 'О лирической поэзии', 'то, что для толпы только праздная греза (в данном контексте - лишь первый поэтический восторг и удовольствие), то поэт сознает как откровение высших сил, чувствует, как рост тех духовных крыльев, которые уносят его из призрачного и пустого существования в область истинного бытия'. Вчитаемся, не торопясь, в следующие строки:
  
   Измучен жизнью, коварством надежды,
   Когда им в битве душой уступаю,
   И днем и ночью смежаю я вежды
   И как-то странно порой прозреваю.
  
   Еще темнее мрак жизни вседневной,
   Как после яркой осенней зарницы,
   И только в небе, как зов задушевный,
   Сверкают звезд золотые ресницы.
  
   И так прозрачна огней бесконечность,
   И так доступна вся бездна эфира,
   Что прямо смотрю я из времени в вечность
   И пламя твое узнаю, солнце мира.
  
   И неподвижно на огненных розах
   Живой алтарь мирозданья курится,
   В его дыму, как в творческих грезах,
   Вся сила дрожит и вся вечность снится,
  
   И все, что мчится по безднам эфира,
   И каждый луч плотской и бесплотный, -
   Твой только отблеск, о солнце мира,
   И только сон, только сон мимолетный.
  
   И этих грез в мировом дуновеньи
   Как дым несусь я и таю невольно,
   И в этом прозреньи, и в этом забвеньи
   Легко мне жить и дышать мне не больно.
   ('Измучен жизнью, коварством надежды...')
  
  Какое прекрасное, полутаинственное и полупророческое стихотворение Поэта, из которого, можно смело сказать, вышли Бальмонт и Соловьев, Брюсов и Блок, Сологуб и Белый - с их космическим полетом воображения, неодолимой тягой покорения неизведанных миров, пространства и времени. Именно в этом стихотворении нам удалось, наконец, подобраться ближе всего и к истокам космической дерзости и стремления к бесконечности в самовыражении у Поэта. Ведь главное чудо, которое он совершает, - это яркий и смелый 'акцент на лирической перспективе свободного духа, который неизмеримо шире всех физических ограничений и исторической эпохи. Поэтическая вселенная его устроена согласно собственным законам времени, пространства и вечности, где он не подчиняется законам притяжения этого мира'.
  И тут, но-новому оценивая его творчество, мы выбираемся на совершенно иной путь, который нам подсказывает в своей монографии Открыватель, последовательно и добросовестно объясняя читателю впервые переводимую на русскую почву мысль, что Поэт 'действительно обогнал свое время', что 'только теперь мы в состоянии понять и эстетику, и метафизику его поэзии'. И пришло уже время, объясняя его великую роль в русской литературе, рассматривать его прежде всего 'как метафизического поэта'. Действительно, если внимательно взглянуть на все цитируемые в этой главе стихи, то их отличает стремление не просто приподняться над привычным смыслом слов, выразить те переживания и чувства, о которых мы только догадывались, а совершить невозможное. Весь этот почти неуловимый мир оттенков образов и мысли, еле осязаемых желаний и стремлений можно лишь в том случае до конца понять и соотнести с реальностью, если метафизически верно объяснить все богатство и многозначность, которые может нести в себе поэтическое созерцание.
  
  Целый мир от красоты,
  От велика и до мала,
  И напрасно ищешь ты
  Отыскать ее начало.
  
  Что такое день иль век
  Перед тем, что бесконечно?
  Хоть не вечен человек,
  То, что вечно, - человечно.
   ('Целый мир от красоты...')
  
  'Не только в живой природе, - снова цитируем мы из той же энциклопедии, о которой говорили выше, - но и в мироздании в целом он (то есть наш Поэт) видел единство противоположностей, заключающееся в противоречии между вечностью мира и преходящим характером составляющих его явлений'. Но и здесь он не остался бы самим собой, если бы не сделал своего собственного замечательного поэтического вывода. Казалось, чего проще - закончить последнюю строку более гладко: 'Вечно то, что человечно'. Но наш Поэт следует логике своей 'поэтической вселенной', и его мысль другая - 'то человечно, что вечно', что передается, как эстафета, будущему.
  
  Два взгляда из-за границы
  
  Надо сказать, что первому же зарубежному исследователю (американцу Ричарду Ф. Густафсону, его монография 'The Imagination of Spring. The Poetry of Afanasy Fet' вышла в США в 1966 году), занявшемуся вплотную исследованием творчества Поэта, бросилась в глаза исключительность его положения в русской поэзии. Он говорит о его 'импрессионизме как о закономерном этапе, даже, пожалуй, направлении, явившемся на смену романтизму'. Мало того, 'конечный вывод Густафсона: по теоретическим воззрениям и художественной практике он принадлежит к главному течению западной поэзии ХIХ и ХХ веков, идущей от Блейка, Кольриджа и Новалиса к Бодлеру, Паунду и Элиоту'. Цитирую я все это из книги 'Русская литература в оценке современной зарубежной критики (Против ревизионизма и буржуазных концепций)', изданной в 1973 году. Судя по подзаголовку в скобках, в ней далее мы найдем в основном только обвинения в адрес иностранного автора. Все они почти повторяют друг друга - монография исследователя написана без учета 'анализа конкретной социально-исторической обстановки, современной поэту', 'лишает его какой-либо связи с действительностью вообще', игнорирует 'зависимость от национально-исторического литературного процесса', 'социальную и национальную обусловленность', 'национальную и историческую обусловленность', не учитывает, что 'тема поэта и поэзии в большой русской литературе так или иначе связывалась с гражданскими, общественными интересами', рассматривает его творчество 'без глубокого проникновения в историко-литературный процесс', 'поверхностно освещает и общественно-историческую обстановку, а связанная с ней литературная борьба, имевшая прямое влияние на поэта, не анализируется вовсе'. И еще - нельзя соотносить творчество Поэта с западной традицией (имеется в виду - с западными поэтами), 'минуя его национальную и социально-историческую обусловленность'.
  Такая железобетонная стена 'аргументов' советской критики еще не раз будет встречаться нам при разговоре о творчестве Поэта. Но смысл ее появления очевиден - американский исследователь уж слишком задел за живое авторитетов в советской литературе тем, что очень высоко оценил новаторство и достоинства его поэзии. Мало того, обращая внимание только на ее высокую художественную ценность, он, как представитель совершенно иной школы литературного анализа, далекой от политики, видимо, и не мог вникнуть в ту важную роль 'тенденции', которая отводилась в литературе революционными демократами.
  Но еще в 1861 году, когда в журнале 'Современник' и в его приложении 'Свисток' уже вовсю издевались над 'безыдейностью и пустотой' стихов нашего Поэта, в Лондоне вышла книга российского автора 'Русская потаенная литература', в предисловии которой мы находим следующие любопытные строки:
  'Чем больше наука вдавалась в метафизическую диалектику (а речь идет о духовном развитии русского общества и литературы в тридцатых и сороковых годах ХIХ века), тем больше выявлялось понятие о художественности вне общественной жизни (весь курсив в этом предложении и далее наш). Под влиянием этой школы вышел один великий талант - это он; но и он скорее обрадовался найти себе оправдание в метафизической эстетике, чем действительно был ее учеником; он просто следовал своей личной, в одну сторону настроенной впечатлительности, своей способности исключительно пребывать в пантеистическом наслаждении природой и развил эту впечатлительность в своих произведениях до прелести, до которой, может, не достигал ни один из русских поэтов'.
  Любопытно, что эти строки написал крайний радикал, один из первых революционеров-эмигрантов, сподвижник Герцена Николай Огарев. Обладая тем же пороком 'ложной' прозорливости в своих политических статьях, как и Герцен (см. начало главы), он, являясь все-таки поэтом, в этом своем выводе оказался более дальновиден и прав. Далее в предисловии он добавляет:
  'Это был самый изящный уход из действительности; негодовать на него мудрено; надо прежде спросить - что было делать, когда из действительности ничем живым не веяло? Люди сильные уходили в одиночество, как Лермонтов; люди мягкие бросались в объятия изящной природы. Явление эпикуреизма (разумного стремления к счастью, к красоте, а в искаженном понимании - тяготения к низменным, чувственным наслаждениям) совпадает с тяжелыми временами истории, и только тот может бросить в него камень, кто ни на одну минуту в жизни не отдохнул под его обаянием'.
  Не будем говорить о том, что Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Салтыков-Шедрин и даже Писарев, как подтверждают источники, уж точно 'на одну минуту в жизни' отдохнули под обаянием эпикуреизма нашего Поэта (вспомните Публициста: '... Россия знала, что отвергает гения'). Нам важнее другое. Изучая в студенческие годы философию в кружке любителей Гегеля (об этом, кстати, если внимательно вчитаться, довольно ясно говорится в книге воспоминаний 'Ранние годы моей жизни'), наш Поэт, переосмыслив ее на образный, литературный, художественный лад, впервые так широко и многогранно ввел в русскую поэзию метафизическое миросозерцание как принципиально новый поэтический метод (что раньше всех в какой-то мере и разглядел Николай Огарев). Как справедливо замечает в той же монографии Открыватель, 'эта грань его таланта оказала значительное влияние на русских поэтов последующей эпохи', и мы еще будем неоднократно возвращаться к этой теме на протяжении всего нашего исследования.
  
  Кто понимал его лучше всего
  
  Но могли ли понимать современники глубину и исключительность творческого гения нашего Поэта? Ближе всего к этому были Боткин и Дружинин, писавшие о творчестве Поэта и, конечно, хорошо знавшие, что такая поэзия не для широких масс. Тургенев, обладавший тонким эстетическим вкусом, нередко более всего и не воспринимал метафизических исканий автора. Толстой благодаря своему высокому художественному чутью и интуиции иногда ближе всех подбирался к этой стороне его стихотворений.
  Но лучше всего Поэта, видимо, смог понять поэт - граф Алексей Константинович Толстой, отличавшийся, как и глубоко чтимый им собрат, такой же несговорчивостью с общественными течениями и партиями, иногда резко выступавший в печати против революционных демократов, славянофилов, либералов, отстаивавший высокую художественность как главный критерий поэзии и не терпевший засилья 'тенденции' в литературе. Именно ему принадлежат строки из писем, наполненные почти физическим состраданием по поводу судьбы нашего Поэта, отлученного на долгие годы от русской поэзии. Зная и понимая всю гениальность его дарования, А. К. Толстой пишет Б. М. Маркевичу в 1863 году (в самый разгар травли Певца Прекрасного революционными демократами):
  'Я наконец познакомился с его книгой - там есть стихотворения, где пахнет душистым горошком и клевером, где запах переходит в цвет перламутра, а сияние светляка, а лунный свет или луч утренней зари переливаются в звук. Он - поэт единственный в своем роде, не имеющий равного себе ни в одной литературе, и он намного выше своего времени, не умеющего его оценить. Что за гн.... это время!'
  Другие два письма написаны уже самому Поэту в 1869 и 1873 годах и полны нетолько теплого участия, но и горячего стремления поддержать у него веру в свой талант и предназначение:
  'Мне не нужно вам говорить, что мы все Ваши самые искренние почитатели. Не думаю, чтобы во всей России нашелся кто-либо, кто бы ценил Вас, как я и жена. Мы намедни считали, кто из современных иностранных и русских писателей останется и кто забудется. Первых оказалось немного, но когда было произнесено Ваше имя, мы в один голос закричали: 'Останется! Останется навсегда!' И Вы как будто сами себе не знаете цену!'
  'Что Вы в последнее время так мало пишете? Вам бы не следовало переставать; а так как Вы поэт лирический par excellence (по преимуществу - франц.), то все, что Вас окружает, хотя бы и проза и свинство, может Вам служить отрицательным вызовом для поэзии. Неужели бестиальный взгляд на Вас русских фельетонов может у Вас отбить охоту? Да он-то и должен был Вас подзадорить!'
  Трудно найти в русской литературе пример такого горячего участия, поклонения, признания и понимания той исключительной роли, которую должен сыграть в русской поэзии наш Поэт. Но нельзя не учитывать и другое: вместе с ним и его стихами в России росли и новые поколения читателей, обладающих уже более высокой культурой художественного восприятия поэзии - особой утонченностью чувств, глубиной понимания и сопереживания, неудержимым полетом фантазии и воображения. Недаром об этом упоминал Поэт в предисловии к третьему выпуску 'Вечерних огней' (см. выше), говоря о 'свежих силах несомненных знатоков дела', которые 'с большим участием и одушевлением подходили на помощь' его Музе.
  
  Особое раздражение толпы
  
  Но обличительная критика и литература, начиная с шестидесятых годов и до самой его смерти, делала все, чтобы исключить из общественного сознания высокие художественные достоинства его творчества. Так и не сделав после своего 'черного пасквиля' о переводах Поэта никакого конкретного анализа его поэзии, Добролюбов в одной из последних своих статей назовет его между делом тем, кого 'хвалили когда-то, но из которого теперь только десяток любителей помнят десяток лучших стихотворений'. Стихотворцы-пародисты шестидесятых, критики Писарев, Зайцев, Салтыков-Шедрин вообще превратят его имя в посмешище. В семидесятые, как вспоминает дополнительно тот же В. В. Вересаев, среди интеллигенции о нашем Певце Прекрасного будет гулять злая эпиграмма, которая заканчивалась словами обращения 'что-то вроде' - '...ума у тебя нет!'. В восьмидесятые о нем 'вспомнили', когда появились 'Вечерние огни' и началась новая волна травли против него.
  В статье продолжателя революционно-демократической критики А. Н. Пыпина 'Люди сороковых годов', опубликованной в апрельской книжке журнала 'Вестник Европы' за 1891(!) год и посвященной мемуарам Поэта, мы находим тот же привычный набор обвинений. С издевкой и иронией нам сообщается, что его стихи ценились 'особливо по их изящной непосредственности, не лишенной, однако, некоторых неровностей', что 'непримиримая война против крестьянских гусей (ох уж эта однобокость революционной мысли - дались же им эти гуси!), делавших потравы во владениях его, казалась странной и несовместимой с тем нежным лиризмом, к которому читатель привык в других произведениях его и который, как предполагает читатель, должен был исключительно наполнять душу любимого поэта'.
  Его ругали за все: за то, что никогда не отступал от своих убеждений, за то, что вернул себе дворянское имя и звание и этим гордился, за то, что учил поэзии одну из особ царской фамилии (великого князя Константина Константиновича) и дружил с нею, за то, что вопреки всему отметил свой пятидесятилетний литературный юбилей, получил звание камергера и им гордился также. Антон Павлович Чехов, называвший в одном из своих ранних рассказов стихи Поэта не иначе как 'пленительными', наученный горьким опытом постоянных общественных издевательств (на протяжении почти двух десятилетий!) над дворянским достоинством Поэта, никогда не вспоминал и не говорил никому из современников, что был сам удостоен царем звания дворянина.
  Когда-то на заре своей молодости наш Поэт, неоднократно обращавшийся, как и его предшественники, к антологическим (на античные темы и мотивы) стихам, и владевший этим даром после Пушкина с таким же особым талантом и исключительностью (что, кстати, единодушно отмечали все современники, в том числе и Достоевский), написал пророческие строки почти про самого себя:
  
   Мне грустно: мир богов, теперь осиротелый,
   Рука невежества забвением клеймит.
   ('Греция')
  
  'Он - один из самых заруганных русских поэтов, - скажет о Поэте через сто лет после его смерти писатель Юрий Нагибин. - Было в нем что-то вызывающее особое раздражение окружающих, да и многих потомков тоже...' Даже - 'если отбросить советский период бесчинств...'
  Говорят, что только благодаря невзгодам, потрясениям и бурям укрепляется великий поэтический дух. Но не слишком ли много выпало их на долю нашего Поэта?
  Пережив все мыслимые и немыслимые удары судьбы, за восемь лет до смерти Поэт все-таки попробует как-то отшутиться в стихах (пусть не на французский, на русский манер) по поводу своей участи, грустно иронизируя над самим собой и невольно завидуя тем, кто умеет в жизни хорошо пристроиться:
  
  Глупый перепел, гляди-ка,
  Рядом тут живет синичка:
  Как с железной клеткой тихо
  И умно сжилася птичка!
  
  Все ты рвешься на свободу,
  Головой толкаясь в клетку,
  Вот наместо стен железных
  Натянули туго сетку.
  
  Уж давно поет синичка,
  Не страшась железных игол,
  Ты же все не на свободе,
  Только лысину напрыгал.
   ('Перепел')
  
  
  Благодарная память потомков
  
  И все же память потомков, благодарных за то истинное наслаждение, которое доставляла им его поэзия, оставила любопытные примеры того, как его имя переживало забвение даже в наиболее суровые времена.
  Теперь, когда уже самое время назвать нашего Поэта, не могу не вспомнить одну удивительную историю, которую рассказал мне литератор Рафаэль Соколовский. После Великой Отечественной войны, в конце 1945 года, в Семипалатинске, он, еще совсем молодой человек, на первой литературной среде, которая проводилась при редакции семипалатинского областного радио, среди собственных стихотворений, которые читали его участники, вдруг неожиданно услышал:
  
  Россия - это Фет и Ленин...
  
  Надо ли говорить, какую бурю негодования вызвала эта строка. Ведь в те времена Фета вспоминали только как помещика-крепостника и реакционера, а главное - проповедника чистого искусства, что уже само по себе приравнивалось к крамоле. А тут такое сравнение! И так как прозвучало это крайне неожиданно и дерзко, пришлось поневоле защищать автора, на которого уже набросились собравшиеся. Чтобы хоть чем-нибудь оправдать его, очевидец этой истории вынужден был сказать, что выступавший имел в виду здесь два разных полюса России. Но на это услышал резонное возражение: 'Почему же имя Фета тогда стоит первым?' И все же острота конфликта была снижена, и Соколовский смог, наконец, познакомиться с героем дня. Им оказался молодой начинающий поэт Николай Шатров (один из первых российских диссидентов - сборник его стихов издан посмертно в Нью-Йорке в 1995 году и лишь в 2003-м - в России). Впоследствии они сдружились и сохранили любовь к крамольному поэту на всю жизнь.
  Надо сказать, что по революционности тот переворот в русской поэзии, который совершил Афанасий Афанасьевич Фет (1820 - 1892), был не менее грандиозен, чем то, к чему стремился вождь мирового пролетариата. И хотя поэтическая революция была самой бескровной и незаметной, но, сами того не осознавая, мы порою даже не понимаем, насколько глубоко она вошла в нашу жизнь.
  В начале восьмидесятых от совсем молодого собкора казахстанской республиканской газеты, где мне довелось работать, я запомнил безымянное четверостишье, которое более всего напоминало народное творчество начала шестидесятых годов, хотя и имело, как выяснилось потом, своего автора, поэта Владимира Соколова:
  
  В дни крупных поражений
  И в дни больших побед
  Со мной всегда Есенин
  И Афанасий Фет.
  
   И уже в конце уходящего тысячелетия я услышал с эстрады запавшее мне в память четверостишье автора иронической поэзии Игоря Губермана. Используя слова стихотворения Поэта, которое каждому из нас очень хорошо знакомо, он по-своему напоминает всем нам о творческом гении его создателя:
  
  Я пришел к тебе с приветом,
  Я прочел твои тетради,
  В прошлом веке неким Фетом
  Был ты жутко обокраден!
  
  Итак, вот то имя, яркому свету которого следует уже не одно поколение стихотворцев России. И все же перед новыми главами этой книги нам необходимо сделать еще одну важную остановку, без которой невозможно отправиться в дальнейшее "плавание".
  
  
  Все вынес на своей груди
  
  Относившийся к Фету с истинным пониманием его значимости в русской поэзии даже в самые трудные, "идейные" времена, один из лучших советских литературоведов Вадим Кожинов статью, посвященную происхождению нашего Поэта, начнет с сакраментальной фразы: "Достаточно хорошо известно, что судьба Фета - как и судьба самой его поэзии - глубоко драматична". И далее добавит уже в другой статье: "...история рождения Фета - история прежде всего романтическая - обросла разными малоприятными домыслами".
  Вот тут и пора назвать читателю ту фамилию, что редко вспоминается в истории русской литературы, но которая для Фета означала все в его жизни, так как по воле судьбы и крайних обстоятельств он был лишен ее на долгие годы. Цитируем дальше:
  "Шеншин (отец Фета, как доказывают и последние документальные свидетельства, опубликованные в монографии Открывателя) крестил Афанасия в качестве своего родного сына и дал ему собственное имя (и, разумеется, фамилию), как бы подтверждая родство. Нет никаких оснований полагать, что Шеншин не был убежден в своем отцовстве".
  Ну а теперь о том, что легко найти в любой советской биографии Фета. Наиболее сдержанно и лаконично об этом в предисловии к сборнику стихов Поэта, написанном с большим пиететом Евгением Винокуровым: "... в четырнадцать лет узнал, что лишен всех прав (и в первую очередь, как не трудно догадаться, отцовской фамилии), даваемых законным дворянским детям, - и только в результате долгих и мучительных усилий в 1873 году, когда ему уже было 53 года, добился права считаться дворянином", вернув себе, как это вытекает из всего выше изложенного, и фамилию отца.
  К мифу о рождении и происхождении Поэта, обросшему самыми неприглядными сплетнями, подробностями и фантазиями (см. Литературоведа и Идеолога), мы еще вернемся отдельно и более подробно. Но сам факт упорства и целеустремленности, с которыми Поэт стремился к восстановлению своего имени большую часть жизни, гордясь принадлежностью к старинному дворянскому роду, у нас, мало знакомых ныне с таким пониманием достоинства и благородства, не может не вызвать хотя бы элементарного уважения.
  Борис Садовской, удививший нас пророческой фразой, что Россия целиком прозевала Фета, в той же статье удивляет и другой не менее пророческой мыслью:
  "Нет сомненья, что, если бы Фет не был в жизни Шеншиным, он и в поэзии не был бы тем Фетом, каким мы его знаем, и одинаково остался бы за порогом как жизни, так и искусства. Ему надо было самому вынести на своей груди все блага и печали жизни - любовь, труд, страдания, разочарования, надежду, болезнь". Сохраняя мужество, терпение и выдержку в самых трудных ситуациях, он никогда не опускался в жизни и в поэзии до нищеты и безысходности духа, считая их неизмеримо ниже чести дворянина и имени Шеншина, которое и вселяло ему веру в будущее. В своем творчестве он всегда следовал принципу, о котором очень хорошо сказал, анализируя его поэзию, Владимир Соловьев: "В поэтическом откровении нуждаются не болезненные наросты и не пыль и грязь житейская, а лишь внутренняя красота души человеческой, состоящая в созвучии с объективным смыслом вселенной, в ее способности индивидуально воспринимать и воплощать этот всеобщий существенный смысл мира и жизни".
  Но тут - уже из истинного уважения к жизни и творчеству Фета - снова возникает каверзный вопрос, так и не решенный до конца предыдущими поколениями и совершенно не волновавший советское литературоведение до сих пор: как же быть все-таки с фамилией Поэта, которой он так дорожил? Ведь он - и это особенно возмущало ретроградов, либералов и демократов самых разных мастей - до самой смерти гордился, что вернул себе то, чем должен был по праву обладать.
  В дореволюционном справочном издании, появившемся после его смерти - "Настольном энциклопедическом словаре" в 8 томах, (кстати, как и в других дореволюционных справочниках подобного рода) - мы находим эту фамилию, так мало знакомую современному читателю, первой:
  "Шеншин Афанасий Афанасьевич, лирический поэт, более известный под фамилией матери - Фет".
  В энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона библиографическая статья о нем начинается следующим образом:
  "Шеншин, Афанасий Афанасьевич, он же Фет, известный русский поэт-лирик..."
  В двадцатиоднотомной "Большой энциклопедии" начальное словосочетание выглядит по-другому: "Шеншин-Фет, Афанасий Афанасьевич".
  В советской литературе даже в словарях такого рода первая фамилия исчезает или переходит на второй план. В БСЭ мы читаем: Фет, Шеншин, Афанасий Афанасьевич. А на сайтах Интернета сегодня в этом отношении самая настоящая разноголосица: в большинстве случаев - Фет, реже - Фет-Шеншин, Шеншин-Фет.
  Любопытную в этом отношении версию нашел я в современной варианте энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, выпущенном в одном томе издательством "Эксмо" в 2004 году:
  "Шеншин, Афанасий Афанасьевич, выдающийся поэт, псевдоним Фет..."
  Здесь невольно спотыкаешься на двух закавыках, отражающих парадоксы нового времени: во-первых, по незнанию составителей известная многим поколениям фамилия Поэта вдруг превращается в псевдоним, что, конечно же, не может не вызвать улыбки. Но вместе с тем радует другая "ошибка", допущенная издателями - впервые среди всех словарей Поэту здесь достается самое лучшее определение его таланта - ведь фраза "выдающийся поэт" очень близка к словосочетанию "поэтический гений".
  Говоря о происхождении Фета, Сторонник Поэта подчеркивает, что "у этой проблемы есть свои, вполне определенные границы" - нравственные. Ведь смысл (если задуматься над этим сегодня) до банального прост - нужно ли без конца раздувать и муссировать различные сплетни вокруг поэтического таланта такого небывалого масштаба, гордости не только русской, но и мировой литературы? Может, стоит все-таки подумать о том, как достойно в России на государственном, национальном уровне отметить 200-летие со дня рождения Поэта, которое случится в 2020 году. А к этому времени постараться издать полное собрание его сочинений с привлечением всех государственных литературных архивов и институтов. Ввести, если это станет возможным, во всех справочных изданиях в качестве правильного написания двойную фамилию автора (Шеншин-Фет), что будет достойным возвращением Поэту благодарности потомков.
  К сожалению, в памяти моей все время возникают строки, написанные Фетом в конце жизни и напоминающие, как суровое предупреждение, об отчаянно одиноком уходе из нее пророка, так и не разделившего ответной признательности Отечества:
  
  О, я блажен среди страданий!
  Как рад, себя и мир забыв,
  Я подступающих рыданий
  Горячий сдерживать прилив!
   ("Упреком, жалостью внушенным...")
  
  Его огонь - над целым мирозданьем
  
  И все же вспомним здесь еще один эпизод из его жизни. В 1860 году Поэт, изгнанный из "Современника" и лишенный средств к существованию, вдруг решился на смелый для себя поступок - порвать с литературой и зарабатывать на хлеб в будущем только в качестве помещика-фермера. Но и тут крайне не повезло - попал "из огня в полымя", в разгар реформы 1861 года. Помогала лишь теплая, дружеская поддержка Тургенева, который старался, как мог, писал Поэту длинные, сочувственные письма, одно из которых и начиналось печально известным обращением: "О любезнейший Фет, о Иеремия южной части Мценского уезда - с сердечным умилением внимал я Вашему горестному плачу..." В другом письме, к родственнику Поэта, И. П. Борисову, великий русский писатель замечает: "Я получаю изредка письма от этого милого смертного; он в них плачет подобно Иеремии..."
  Внимательно вчитываясь в эти строки из писем, Представитель новой волны невольно задумался вот над чем:
  "Сопоставление интонаций фетовского рассказа о первоначальных днях своего усадебного хозяйствования с возвышенным, трогательным и жалобным стенанием библейского пророка, оплакивающего некогда цветущий, а ныне находящийся в запустении Иерусалим, - многозначно и многозначительно. Пророческое служение Иеремии пришлось на самый мрачный период иудейской истории... Его собственное семейство отказалось от него, сограждане преследовали его ненавистью, окружающее беззаконие его сокрушало. При нем сменилось несколько царей... и все эти цари пытались услышать от него пророчества, которые им хотелось услышать. В то время Иудея воевала с вавилонским царем Навуходоносором и была близка к крушению, а Иеремия не только не пророчествовал о близкой победе, но, напротив, разоблачал "лжепророков" и не позволял царям успокаиваться. В конце концов он был побит камнями - сами иудеи побили его за обличение их пороков и за пророчества об их погибели..."
  Взглянем и мы на эту цитату многозначно и многозначительно.
  Всю боль и горечь неразделенности и отверженности наш Поэт вкладывал в обжигающие строки своих стихов, но почти всегда сдержанно и мужественно, как на это способна лишь любящая душа великого лирика. Пройдут столетия, но никогда не забудутся, к примеру, емкие по своей силе и одержимости слова стихотворения "А. Л. Бржеской" (современнице, с которой связаны лучшие страницы его жизни), где, словно прорываясь через толщу веков и событий, нам предстает живой образ Поэта, со всею мощью таланта подводящего черту под своим бессмертием:
  
  Далекий друг, пойми мои рыданья.
  Ты мне прости болезненный мой крик.
  С тобой цветут в душе воспоминанья,
  И дорожить тобой я не отвык.
  
  Кто скажет нам, что жить мы не умели,
  Бездушные и праздные умы,
  Что в нас добро и нежность не горели,
  И красоте не жертвовали мы?
  
  Где ж это все? Еще душа пылает,
  По-прежнему готова мир объять.
  Напрасный жар! Никто не отвечает,
  Возникнут звуки - и замрут опять.
  
  Лишь ты одна! Высокое волненье
  Издалека мне голос твой принес.
  В ланитах кровь и в сердце вдохновенье.
  Прочь этот сон - в нем слишком много слез!
  
  Не жизни жаль с томительным дыханьем -
  Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
  Что просиял над целым мирозданьем,
   И в ночь идет, и плачет, уходя.
  
  
  
  Краткое изложение других глав готовой рукописи книги.
  
  Часть первая: 'Детство и юность Поэта'
  
  Вторая глава (детство и отрочество):
  Как Фет стал крамольным в советское время. - Но он никогда не выступал против демократов. - Причины совсем в другом. - Фет был удобной фигурой, чтобы высмеять дворянскую культуру. - Дворянство - вот главный классовый враг. - Революционная агрессия и непримиримость как мина постоянного замедленного действия в обществе. - Трагический поворот русской духовности. - Поэт как воплощение лучших духовных качеств дворянства. - Дворяне - создатели и творцы русской культуры. - Русское Возрождение XVIII - первой половины XIX века. - Родословная Поэта. - Шеншин по рождению и званию. - Государевы слуги. - Любили в России военных. - Страна кузенов и кузин. - Как русские вгрызались в Запад. - Свобода по-дворянски - Европейские манеры победителей Европы. - Русско-немецкий роман. - Безумный поступок и подвиг матери-беглянки. - Возраст отца, рождение и голгофа сына. - Хранитель родового корня. - Крепостное право как необходимость. - В чем заблуждался Радищев. - Удар по дворянскому самосознанию. - Не чужой среди народа. - Сказки русской Шехерезады. - Глубокие корни фольклора и язычества. - Язычество и православие. - Первые уроки веры. - Заблуждения Белинского в споре с Гоголем. - Как выкорчевывали веру. - Азы, буки и первые науки. - Поэзия, страсть детства. - Антибермудский круг родной природы. - Ночной восторг Наташи Ростовой. - Звездное зрение поэта. - Зима, ночь, луна и первая любовь. - 'Удивительная культура сердца' (В.О. Ключевский) как главная черта дворянства.
  
  Треть глава (юность):
  Незавидная судьба 'звездного свирельника'. - Дорога, тройка и русский характер. - Проблемы дворянского образования. - Три года в иностранном окружении - Обучение в немецком пансионе в Лифляндской губернии России. - Испытания характера одиночеством. - Отлучение подростка от своей родовой фамилии.- Неблаговидные утверждения вокруг дальнейшей судьбы поэта. - Мрачные заключения советских биографов. - Три фамилии поэта. - Первые поэтические фантазии. - Образный и чувственный мир. - В Москве, перед поступлением в университет. - Новые уроки
  жизни. - Нигилизм Иринарха Введенского. - Цинизм и предательство первого друга. - Под звуки цыганского пения. - Близость лирики к песне. - Первая взаимная и трагическая любовь. - Без вины виноватый. - Талант стать человеком. - Что значит русская хандра. - Вера и неверие на 'браздах жизни'. - Чуткие струны его души. - Стихи, жизнь и судьба.
  
  Заключение (развенчание мифа о 'неродном' происхождении поэта):
  Время рождения мифа. - Историческая ситуация в конце 70-х и в 80-е гг. - Действия демократов глазами современников. - Облик новых вождей. - Блуждание Герцена в дебрях европейской революционности. - Демократы без ореола в оценке первого советского историка. - Массовый революционный террор и культ насилия. - Нравственная пустота общества. - Забыв приличия и нормы. - Миф о поэте - итог падения нравов. - Убогая логика мещанских эскапад. - Охраняя имя для потомков. -
  Лопнувший мыльный пузырь советских биографов. - Поэт - сын Шеншина. - Сплетни вокруг смерти. - Лучшие русские дворянские мыслители и поэт. - В чем исключительность и значение его таланта.
  
  Ищу издателя данной книги.
  Телефоны: +7 (727)229-31-63, +77023381720.
  E-mail: polinar13@mail.ru
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"