Горы вполне равнодушны к смене времен: так сильно они связаны с вечностью. Жители иных сел, высокогорных или затерянных в таких глухих ущельях, что туда можно добраться только раз в году, в промежутке между таянием снегов и ниспадением летних дождей, иной раз только через годы узнают о создании нового царства, союзе его с другими или о войне, опустошившей долины. Но действительно важные и насущные известия они передают и получают очень быстро - как здесь говорят, на стреле азана. Происходит это благодаря особым, почти волшебным свойствам - силе и, главное, полетности того голоса, что пять раз на дню сзывает их на молитву. Это куда более древняя и всеобщая традиция, чем может показаться: вспомните говорящие тамтамы Африки и колокола Британии, что числом своих ударов, мерой и созвучием боя оповещают округу о смертях и рождениях, имени, поле и возрасте тех, кто приходит на этот свет или покидает его. Ибо человеку в его ближней жизни нужны только ближайшие к нему новости - кто и на ком женится или выходит замуж, когда отбывает торговый караван, настало ли время пастухам отогнать стада и табуны в горы, на весеннюю траву, или же вниз, на зимнюю тебеневку; где угрожает сойти лавина или опасно разлилась вода, какие тропы открыты для пешего странника и какие - для конного... Безумие войн и буйство цивилизаций, капризы мировой политики, катастрофы всемирно известных фамилий и крушения репутаций, падения комет и парады юных звезд - словом, все те лоскуты жизни, что с такой охотой вздевают газетчики на свои острые перья, - сущая чепуха по сравнению как с самым простым и насущным, так и с самым вечным и неизменным. Потому и думается мне, что тамошние азанчи не так уж грешили, сплетая в своих летучих посланиях первое со вторым: ближний мир ведь так нуждается в благословении дальнего. Сам имам на пятничной проповеди, бывает, начнет с Корана, а кончит тем, что сосед соседу неблагочинно бороду повредил. К тому же, посылая по воздуху свои хвалы, нагруженные новостями, муэдзины соблюдали пристойную очередность и хитроумно изменяли тон и тембр своих призывов. С почти забытых времен, когда все азанчи были слепыми от роду или потерявшими свет мира в младенчестве, изобрели они прихотливую систему звуковых образов, знаков и оттенков, словесных кодов и сокращений, которую могли передать и уловить только весьма изощренные голос и слух, и постоянно ее совершенствовали. Сам азан при этом звучал во всей его полноте и соразмерности, силе и красоте: лишь иногда расцвечивали его течение причудливые звуковые арабески. Так река стремит свои воды через купы яблонь, абрикосов и черешен, сквозь пышные травами и цветами луга; так под рукой искусного каллиграфа буквы перетекают в узор никогда не виданных на земле растений.
Когда перестало хватать слепцов - ибо жизнь стала более мирной, а врачи искусными, - умению плести на расстоянии звуковые узоры начали обучать зрячих мальчиков, не лишая их, разумеется, навсегда света очей, но ограничивая его во время обучения, иногда надолго. Делалось это, чтобы развить чувствительность к мельчайшим и прихотливейшим оттенкам звука. Но все равно: разные дети и отроки различно принимали это умение. Оттого и стало прекрасной необходимостью проводить среди них состязания, чтобы из лучших певцов выбрать наилучших и наидостойнейших. Только один из десяти претендентов обыкновенно получал право быть настоящим азанчи, истинным азанчи, азанчи-устодом, мастером своего дела. Прочим также находилось почетное занятие: из них получались примерные чтецы Корана и имамы, глашатаи, предводители на свадьбе и ином празднестве, уважаемые и любимые учителя детворы. Такие люди гордились уже тем, что погружали язык мелодических знаков в нижние слои жизни, даруя благо всем людям и в то же время созидая основание для высшего, верхнего искусства. И всё же им самим это порой казалось если не прямым нечестием, то нарушением пути, данного им Аллахом, коему они оказались не под стать.
Надолго запомнилось людям одно из подобных состязаний, на котором - в этом была особенная трудность - соревновались те, кто уже начал поистине помогать своим учителям. Им нужно было пропеть все пять азанов, сопроводив их верными молениями о здравствующих и упокоившихся; а поскольку негоже, особенно ради соревновательства, валить все призывы и молитвы в один мешок, то на каждого соискателя уходили ровно один день и одна ночь.
И вот всеобщее восхищение вызвал у всех - и ценителей, и судей - один молодой певец, у которого даже не пробивалась пока юношеская бородка. С двух лет, по слухам, умел он переговариваться с птицами на их языке, в три года сложил первый свой бейт, то есть двустишие, а уже в четыре мог бы называться хафизом, хранителем благородного Корана, если бы не скромность, заставлявшая его скрывать от многих свое изустное знание великой Книги. Так вот, когда начал он выпевать свой утренний призыв, призыв к салат-ас-субх, все одновременно узрели, что светлая молитва-благодарение лучше глухого ночного беспамятства, ибо прозрачно небо за дальними вершинами и снегами, и видны сквозь его полог одновременно звезды и заря, и река, спускаясь с гор, звенит камушками в своей пляске, точно кашмирская танцовщица - ножными бубенцами; и курится острый кизячный дым, предвещая теплый дух свежеиспеченного хлеба, призывая хлебопашца и страдника послужить ради него. И все это, вместе взятое, - хвала и молитва Господу.
И когда в надлежащее время провозгласил тот азанчи призыв к молитве послеполуденной, салат-аз-зухр, воплотились в его словах зрелость дня и полнота творения, игра и ликование солнца, сладкий пот на челе труженика и сладостный дух земли, данной ему, чтобы ее лелеять. Всё это также была хвала и молитва.
Салат аль-`аср, молитва повечерия, предварялась азаном, что звучал наполненностью и завершением трудов, благой усталостью и предвкушением земных благ, праведно добытых и честно сохранённых; и кротко сияло небо, обнимая притихшую долину, и зыблилась граница между радостью дня и печалью вечера, между смехом и грустью, и мгновение это медлило в своей прелести и красоте, не осмеливаясь уйти, - но само время покидало его в своем беспрерывном течении. И пели вместе со всем живым миром люди, вознося ввысь свою молитву и хвалу.
Молитва сумерек, салат-аль магриб. Ей придал чудесный азанчи аромат очага, покой хранимого дома и окружил ее малыми, будто дети, мирскими радостями от трапезы в кругу домочадцев, любимого - ради одного сердца - ремесла, от женских ласк и ребяческих шалостей. Так могучий напев жизни окружен бывает извивами и переливами иных музыкальных тем. Но внутри самого азана, в главных и неизменных его словах и мелодии звучал зов иных пространств, и мир на этой земле казался стократ приманчивей оттого, что уже тянуло в дальнюю, неизбежную дорогу, а сама дорога начиналась в пламени и золе домашнего очага, уводя в мечтания и сны как в предварение иного, завершающего пути. И во всем этом также была хвала и молитва.
Азан к салат аль-`иша, азан к молитве ночи, что есть самый таинственный черед в кругу молитв. В нем - покой и тревога сна, защита от тревожных дум и прельстительных тяготений; малая смерть в ожидании вечного воскресения, трепет и упование, мечта и свершение, открытость и прикровенность. Ибо сам Аллах посылает своих ангелов охранять тех, кто уходит в сон, как в неведомое море, унося в своей груди лишь хвалу Ему и устремленные к Нему словеса.
Таковы были пять молитв, к которым призвал молодой азанчи, и были они такими лишь оттого, что он сам окрашивал их своими красками. И к каждому азану искусно и почти незаметно, одними как бы бликами и намеками были приплетены новости, соответствующие их настрою: утром - кто родился, днем - кто пригласил гостей на пир, вечером - кто готовится к пути или уже стал на него.
Собрание знатоков готовилось уже чествовать его как первого и победителя. Однако самый старший из троих судей, совершенно седой, чернокожий и слепой старец, такой древний с виду, будто именно он был тем первым муэдзином из рода зинджей, кого назначил сам Пророк Мухаммед - мир ему и благословение Божие в райских садах, где его нынешнее пристанище! И возразил сей азанчи:
-- Так не годится. Азан должен воспарять к небу, а ты нагрузил его мирской заботой сверх должного и принятого. Азан должен быть подобен увитой плющом стреле, а не птице с подрезанными маховыми перьями.
-- Я сказал бы иначе, - ответил ему юноша. - Азан - чаша, которая наполнена человеческими печалями и радостями, дерзновениями и свершениями, которые мы подносим к небу как нашу жертву.
-- Разве мы можем дать Аллаху что-то, чего у него до того не было? - скривил старик уста в усмешке, не злой, но и не доброй. - Разве Он не богат воистину - зачем ты делаешь из Него нищего? Любой другой азан из тех, что звучали тут наравне с твоими, чище, изысканнее и не отдает богохульством.
Все удивились таким обвинениям: ибо и некоторая отягощенность бытом была здесь приемлема, почти узаконена, и удивительно было слышать от человека столь мудрого, как этот старец, - подобные рассуждения о дозволенном и запретном. Ибо успевает за долгую свою жизнь человек уяснить себе, что у каждого своя вера и множественны пути к ней, един лишь Бог, и Он же стоит в конце всех путей.
-- Возможно, другие азаны изысканнее и уместней моих, - возразил юноша, - но они пусты и не законченны.
-- Пустота жаждет дорогой тяжести, точно кашкуль дервиша, ладонь нищего открыта невесомости неба. И вот - чаша и ладонь всегда наполняются. Разве следует делать последний стежок на шелковом ковре-сюзане, проводить последний штрих в подписи? Нет: ведь только Аллаху завершение, и поистине Он завершает, - сказал черный старик.
-- Просить милостыню стыдно, учитель, - ответил ему юноша. - Недаром наше обычное пожелание - "Да не будет твоя ладонь повернута кверху".
-- Видно, твоей гордости такое не по нраву, - вмешались в спор уже многие из тех, кто не судил и не оценивал, а лишь присутствовал, и заговорили они на разные голоса. - Да, верно, мы молимся о том, чтобы не обнищать, потому что нам нужны земные блага для тех, о ком наша забота: для стариков, детей и женщин. Но разве не нищие по сути мы все - перед лицом Богатого, разве не ждет Изобильный Благом хотя бы малого нашего указания на то, какое из Его сокровищ нам даровать? А то, что мыслишь ты, - и верно, богохульство, да к тому же и святотатство!
И разъярились они, как часто разъяряется людское множество от слова, брошенного в его тесноту, - множество, подобное плотному деревянному строению рядом с огнем спички. Но тут уже вмешался старик азанчи, со слова которого все и началось, и чтобы в сердце своем они не перешли границы, потому что люди в толпе куда менее рассудительны и справедливы, чем взятые поодиночке, - сказал им:
-- Не за святотатство должно нам порицать его. То - между ним и Аллахом. Всё, чего мы хотим, - не позволить ему стать мастером и учить других раньше, чем сам он окончит учение. Не видел он ничего, кроме впадины, окруженной горами; ему неведомо, как в пустыне люди простирают руки к небу и подставляют рты, чтобы уловить мельчайшую каплю дождя, который идет раз в три года; как, устав от изобилия растений, что переплелись между собою подобно борцам, от тысячеклювого щебета птиц, поднимает человек леса слух свой и очи к небесной пустоте и наполняет их синевой и молчанием. Так пошлите его в паломничество!
Он один - и, может быть, кое-кто его сотоварищей - понимал глубинную суть дела. Не во внешних словах и страстях была она. Азанчи должен уметь сплести канву, на которую может лечь любой узор; юноша же сам его создал - и настолько совершенным и законченным был этот орнамент, что восхищение помешало бы другим осмелиться на сотворчество. А ведь канва не должна быть красивее тканого узора, и даже узор мастера из мастеров должен быть достаточно пуст, чтобы побуждать иных к большему совершенству, но не преграждать их тягу к нему как бы плотиной. И еще видел искушенный мастер: все прочие были цветной галькой, что выявляет свою красу от простого касания морской воды, талант же юного азанчи был подобен камню смарагду, огранка которого - дело трудное и жестокое. Но только огранка, снимая поверхностный, как бы стеклянный внешний блеск, открывает миру глубину истинного сверкания.