А лгать ему приходилось часто. Так случается с теми, у кого есть жена... и не только она.
И когда ему приходилось лгать по телефону, он становился хмурым и лгать уходил в другую комнату. А потом его от себя тошнило, и, запершись в туалете, он блевал всей своей ложью и всей ихней любовью. Возвращался с зеленым лицом и молча ложился рядом, запрещая говорить и плакать.
Он считал, что трех лет в конечном счете достаточно, чтоб отучиться говорить и плакать...
...так она и проспала эти три года - без слов и без слез. И снился ей все один и тот же кошмар про то, как она обожает этого мужчину.
Он пришел к ней с клыком сибирского медведя на шее и с кольцами о чудных надписях на каждом пальце. У него узкие ориентальные глаза и неуместно белые пряди в безупречно черных волосах. Он снимал головную боль прикосновением, его розы не вяли по три недели, он умел заговорить воду в чайнике, и она никогда не закипала. Он привозил вина с тончайшими привкусами, пряности с невероятными запахами и замысловатыми названиями, он готовил ужин, разговаривая с ножами, а когда с трапезой было покончено, он обувал ее в туфли на каблуке и, подбросив в потолок горсть розовых лепестков, объявлял:
- А теперь, девушка, когда я вас поужинал, я буду вас танцевать.
И кружил ее по всем комнатам медленно, с чувством, наслаждаясь, выжидательно наблюдая, с удовольствием любуясь. Он никогда не целовал ее первым, его руки никогда не дрожали от вожделения, он не срывал с нее одежд, он никогда не спешил увести ее в постель. И ему не пришлось расходовать даже половины своего терпения, пока все это за него она сделает сама.
А когда она засыпала, он водил беличьей кисточкой ей по спине и писал вдоль позвоночника "Я тебя люблю" невидимыми китайскими иероглифами, а на утро там вырастали крылышки.
Утром он пропадал, и крылышки до обеда увядали. А если им удавалась побыть вместе в выходные, то вырастали так, что в понедельник их приходилось подстригать.
А жить с крыльями, кстати, неудобно совершенно. Ехать, например, за рулем неудобно или сидеть в офисном кресле, или бродить по супермаркету... Можно конечно замять их под жакет, можно распустить волосы... но все же хочется как-то без них. Это как в набитом трамвае кататься с развернутой душой...
Что же касается жены, то была она у него не прямо тут и сейчас, а далеко за морем и в слегка отдаленном прошлом. Он честно сказал ей об этом сразу... ну или почти сразу. После второй или третьей ночи.
Так он и сообщил: имеется, мол, супруга, и она мне ничего плохого не сделала. А вот как вообще вы, девушка, могли подумать, что такое счастье ничейное просто себе на дороге упало и валяется, я прямо даже и не знаю.
Ну, может быть, не совсем так сказал, но в этом ключе. Не важно.
Ей сразу, конечно, стало дурно, но виду не подала. Жаль было только, что момент он для этой сногсшибательной новости выбрал, мягко говоря, не подходящий. Она собственно вышла из ванной в полотенце и с другим - на голове, без макияжа, не красивая и, очевидно, смотрелась очень жалко. Вот нет же было это сказать, когда женщина нарядная и страдание ей так к лицу. Тоже идиот, что тут поделаешь...
Она лишь боковым зрением уловила миг, когда ловушка за ней захлопнулась, сердце взвизгнуло и сжалось тоскливо - по-па-лась!.. И потом уже вертись по клетке сколько угодно, перебирай коготками звонкие прутья, замирая, задыхаясь, хоть вяжи от скуки морским узлом свой собственный хвост - судьба твоя предрешена и скоро за тобой придет.
Он уже сделал на лице ту вежливую отрешенную мину, с которой мужчина готовится перенести неизбежную женскую истерику, однако она каким-то усилием истерику не устроила. Тихо присела на диван и вроде как даже улыбнулась.
- Хорошо. Давай тогда побудем вместе до тех пор, пока это возможно.
И представьте себе, они таки побыли вместе, как она и сказала, пока это было возможно, хотя любому нормальному человеку сразу было видно, что это не возможно по определению.
У них, знаете ли, были такие принципы, у каждого, конечно, свои. У него - его восточные, у нее - принципы того типа, что, в принципе, в любви не бывает никаких принципов. Словом, несколько раз они друг друга чуть принципиально не убили. И один раз даже она - себя.
А было так: в одну новогоднюю ночь он не пришел и вообще пропал, а она надела маленькое черное платье, чулки, туфли и тоже принципиально вскрыла себе вены, как и полагается, в горячей ванной, предварительно перебив и растерзав в квартире все, что было возможно разорить. Однако в какой-то момент, уже лежа в слабом растворе собственной крови, она вспомнила о порножурнале, выписанном на имя соседа сверху и ошибочно попавшем к ней в ящик. Понять, что это, было невозможно, пока не сорвешь с него упаковку, а сняв упаковку, отдавать соседу уже было неудобно. Словом, он где-то валялся у нее, и сейчас ей стало очень неловко при мысли, как полиция, учинив обыск, его найдет. Она выползла из ванной, и, пережав вену, пошла искать этот идиотский журнал, найдя, долго думала, куда б его деть, поскольку полиция, она ж такая, она не брезгует ничем вплоть до мусорных баков. Нести его куда-то зимой по снегу в мокром платье, с которого ручьями стекает красная жидкость, не представлялось возможным, а переодеваться - это было уже, ей-Богу, выше ее сил. В конце концов, она беспомощно разрыдалась посреди разоренной своей обители с этим журналом в руке, понимая, что остается жить, в сущности, случайно, из-за какой-то дебильной мелочи, позвонила в скорую и впредь зареклась кончать самоубийством, поскольку для того, чтоб уйти из жизни, по крайней мере, порядочно, нужны, оказывается, хоть какие-то более-менее мозги.
Где был он в это время, знал только его Будда. Но ему, безусловно, тоже было нелегко. Это, знаете ли, совершенно неприятно, когда с одной стороны супруга, которая, как ты ни крути, а таки ничего плохого тебе не сделала, а с другой - вот это что-то, абсолютно сумасшедшее, то безгранично мудрое, то тупое и злое до бесконечности, то непостижимо верное и готовое на коленях ползти за ним по снегам глубокой тундры в пожизненную ссылку (таких, казалось ему, уже давно не делают), то вдруг упрямо дымящее в лицо ему, некурящему, своей омерзительной сигаретой, не поддаваясь ни на какие мольбы бросить курить (ну что ей стоило, женщине, способной ползти за ним по снегам тундры в пожизненную ссылку?). И что уж совершенно не весело, надо полагать, так это в такие свои уже не двадцать лет вдруг осознавать, что, собственно говоря, это и есть твоя первая в жизни любовь.
Он заявлялся, видел ее, понимал, как все это безнадежно, и тут же рвался уходить, злой на все на свете. Она хватала его за руки, плакала, говорила глупости, обещала счастье. Ему же от этого становилось еще более тошно, он бросался прочь. Она звонила, рыдала в трубку, хотела каких-то объяснений. Она была влюблена и, главное, свободна и ничего совершенно понять не могла. Он не мог ничего ей объяснить, он собственно не мог понять, что надо объяснять и как можно чего-то тут не понимать. Он бросал трубку и отключал телефон, а она выла от бессилия. Она приезжала, он гнал ее от себя, распахивал перед нею дверь, она отказывалась уходить, они орали друг на друга, она хлестала его по щекам, он плескал ей воду в лицо, она стаскивала мокрую кофту, он метался из угла в угол, она неподвижно сидела, голая, и мерзла, он брал ее за плечи, прижимал к себе до полуудушия и клал спать, умоляя, чтобы только она не плакала и ничего сейчас не говорила.
...А когда нельзя ни говорить, ни плакать, остается только обнимать. И она осторожно клала руку ему, уже спящему, совершенно прекрасному, на грудь, а та казалась мертво-белой на его бронзовой коже. Целовала дракона на его левом плече и писала ногтем "Я люблю тебя" кириллицей на солнечном сплетении, где на утро вырастало мучение.
Он спал и каждые тридцать семь секунд вздрагивал от своих страхов, а она их отсчитывала. Он спал, и ему снился все тот же кошмар про то, как сильно он ее любит.
А она лежала с открытыми глазами, глядя в потолок, полный ненастоящих созвездий и цветных метеоритов, и ей мерещился розовый торшер из ее детства и свет в окне ее дома, покинутого навсегда в другом полушарии... сиреневые скалярии, задумчиво плывущие по предрассветному небу... все ее бесконечные письма к маме, которые она никогда не напишет... смытые лица всех мужчин, за которых она почему-то не вышла замуж... имена всех нерожденных детей, которыми она никогда не была беременна... и вдруг божественная его Лакшми восточного воспитания, которую он страстно сгребает в охапку соскучившимися руками... а под конец - доктор Фрейд в пыльной фуфайке плюется страшным матом, пробираясь сквозь ее невероятное подсознательное...
Трудно определить, кто там из них больше сходил с ума. Он раз за разом отшвыривал ее от себя, она, устав приходить, пропадала, уезжала с кем-то куда-то, предаваясь скорбным изменам, он бесился, круша все вокруг себя в пьяном беспамятстве, находил ее и клал ей голову на колени. Она сидела молча, зарывшись ледяными негнущимися пальцами в его длинные волосы, и боялась пошевелиться. Он все говорил, что скоро уедет, она говорила "хорошо" и целовала его в лоб. Он покупал билет к своей Лакшми и сдавал его обратно. Он говорил ей, что не может с ней быть, она отвечала "да ладно тебе" и, обхватив его руками, в каком-то забытьи прижималась к нему, теплому, щекой, куда попало, зажмурившись, прятала глаза, тыкалась носом ему под мышку по-щенячьи, прятала лицо в его руки, целовала в ладонь, где линию здравого смысла перечеркивает линия судьбы, и ему чудилось, словно она целует его в открытое сердце.
Он говорил:
- Я могу сделать так, чтоб ты все забыла. Хочешь? Только ты скажи.
- А ты забудешь? - спрашивала она.
- Нет, сам для себя я этого сделать не могу. Хочешь, я так сделаю?
Она качала головой.
В сущности, в один момент ей стало даже как-то все равно, что он говорит и что делает. Она словно окаменела в пространстве с глупой машинальной улыбкой на лице, со всем соглашалась, лишь бы увильнуть от ссор, только чтобы не тратить на них времени. Она не слышала уже вообще ничего, кроме тиканья механизма обратного отсчета, и ей только хотелось, закрыв глаза и залив себе уши воском, забыться и насладиться им без остатка, захлебнуться этим ядом и умереть в летаргии, не приходя в сознание.
А он недоумевал. Он не понимал, почему, сказав так много всего, она ни разу не сказала "останься". Нет, конечно, не надо думать, что он остался бы, просто почему-то, во что бы то ни стало, ему очень хотелось, чтобы она это сказала.
Он оттолкнул ее опять, на самом деле грубо и больно, с тем, чтобы отделаться наконец от всего окончательно. И она пропала. Не вернулась ни через двадцать минут, ни через две недели. Он позвонил ей сам через месяц, уже затерзав себя до предела, стоя у зеркала, чтоб у самого не оставалось сомнений, что он действительно это делает. Но ему никто не ответил.
Тем временем божественная Лакшми из поднебесья все присылала невпопад довольно наивные письма, в которых неизменно сквозила убийственная детская вера в соответствующую божественность ее супруга. То ли она сама по себе была слишком божественна, чтоб опуститься до банального уровня событий, то ли землю затянуло тучами, и со своей божественной высоты она не могла разглядеть грядущей драмы.
Потом он уже даже забыл, сколько прошло времени, так все вокруг завертелось в беспробудном веселье. Проснувшись однажды в темноте под дикий грохот, он обнаружил себя вроде как на своей постели, кажется даже одетым. Где-то неподалеку, за какой-то стеной все еще орали песни и звенели посудой. За окном шумел ливень, и прокатывались оглушительные громы. Кто-то сидел с ним рядом на кровати. Он поморщился от звона в голове и, с досадой закрыв глаза, лег обратно. Вдруг опять сел и протянул руку в пустоту.
- Даже глаз не буду открывать. Я лишь прикоснусь к тебе, ладно?
Его молча взяли за руку и повели из комнаты. Он шел, зажмурившись, спотыкаясь о пороги и оступаясь на лестнице, и очень боялся открыть глаза, потому что в сущности тот, кто вел его, мог быть кем угодно из веселящейся за стеной компании соседей и гостей. Но кто-то вывел его на улицу под ледяной ливень, и, повернув его руку ладонью вверх, поцеловал, слово в сердце.
- Я приехала потанцевать тебя под дождем, - сказала она, - Это первая в году гроза. Я хочу, чтобы мы оба с тобой сейчас простыли, заболели и умерли в один день.
Но, надо сознаться, потанцевать его ей все-таки не удалось, поскольку он, все еще зажмурившись, обхватил ее обеими руками и, прижав к себе, не отпустил, пока оба не измокли до нитки и не промерзли до зубовного стука.
Однако, к сожалению, они не заболели и не умерли. Утром он судорожно вскинулся и, едва одевшись, помчался за билетом на "как можно скорее". В какой-то истерической спешке они оба кое-как закидывали в чемоданы его вещи, он то и дело бросался обнимать ее, осыпая поцелуями, шептал что-то несуразное, нелепое, невозможное...
-... так надо, ты же все сама понимаешь, ты умница, ты моя любимая девочка... сейчас так надо... а я вернусь, и все будет совсем по-другому, вот увидишь... все будет хорошо... ты только должна мне верить... и не думай ни о чем плохом, ладно?.. смотри, я купил тебе рыбку... замечательная рыбка, она может жить даже в ложке воды... она как ты - ей почти ничего не нужно... а я вернусь обязательно, очень скоро, до зимы, еще трава будет зеленой, ты даже соскучиться толком не успеешь... ты же видишь, я почти ничего с собой не беру... о, гляди, шарф, который ты связала... я его надену завтра... только, послушай, я не хочу чтобы ты меня провожала, я даже вообще не буду с тобой прощаться... там будет куча людей, ты же знаешь, родственники, мои, ее... и все такое... не надо тебе там быть... знаю, ты все у меня понимаешь... ты моя самая замечательная...
Был яблочно-зеленый рассвет на пристани. Зеленая туманная изморозь. Это была уже почти весна. Она стояла в красном пальто с огромными черными пуговицами, и ветер таскал его полы, беспардонно распахивая, раздевая. Она стояла там глупым оловянным солдатиком и от замерзания млела, примороженная каблуками к брусчатке. Левой в тесной перчатке подносила сигарету к тонким своим злым губам, правую - в карман. А душа, покинувшая ее, сжалась комком у какой-то стены на расстоянии девяти взмахов крыльями и молилась за нее.
Она всегда знала, как это все будет, знала, что ей к нему даже не подойти, но почему-то все равно пришла.
Стена суетливых тел бросалась на него с прощальными объятиями, откатывала и снова захлестывала. Он дежурно улыбался рассеянным невыспавшимся лицом, беззвучно-смято шевелил губами, обнимал все подряд, не ощущая прикосновения.
Он оказался рядом с ней как-то необъяснимо неожиданно. Щелкнул пальцем у нее перед носом. Улыбнулся. Воспаленные красные глаза, побелевшие от холода губы, а на лбу и на висках - серебряные отпечатки ее вчерашних поцелуев.
- Ты не должен подходить ко мне, - Она встревожено взглянула на толпу за его спиной.
- Они не видят, не беспокойся. Я отвел им глаза.
- Чего?
Громкоговоритель выплюнул в зеленый воздух строгие слова об отплытии.
- Ну, это...того... несложно. Я научу тебя. Когда вернусь... Замерзла? - он обнял ее полами своего пальто, она уткнулась носом ему в грудь и, насколько хватило легких, вдохнула его запах, - Что же ты делаешь, девочка, скажи? Я же просил, - шептал он тихо-тихо, - Ну зачем ты пришла, а? Хочешь совсем надорвать мне сердце? Давай теперь сделаем так: я сейчас разомкну руки, и мы оба вместе отвернемся и уйдем. И ты ни разу не посмотришь мне в спину, ладно? Дома ты покормишь рыбку и сделаешь себе чаю, того, с белыми цветами, на второй полке в шкафчике, ладно? И помни, что ты моя любимая девочка, поэтому ты не будешь плакать, и тебе больше никогда не будет больно... потому что ты моя любимая девочка, запомнила?... и ты больше никогда не будешь плакать... ты моя любимая девочка...
Она очнулась, вздрогнув, открыла глаза, растерянная и одинокая, когда ее уже до нитки растрепало ветром. И сразу вспомнила, что первым делом нужно покормить рыбку и выпить чаю с белыми цветами. Она стояла все там же и все так же, глупо прижимая руки к груди, подавшись вперед, из холодного воздуха жадно втягивая ноздрями призрачное воспоминание его запаха. Но вокруг уже были другие люди, безучастной толпою обходившие ее, огибающие то место, где она стояла, словно заколдованное. Ей в уши внезапно ворвались их голоса, нахлынули звуки, шарканье десятков ног, портовый гул, механический шум, рокот, железный скрежет. Многолюдье мира вдруг навалилось и захлестнуло своим тяжелым присутствием, обжигая холодом и окатывая безразличием.
И только ласково улыбающееся нездешнее лицо многорукой божественной Лакшми смотрело на нее со всепрощающей безграничной нежностью, а ее бесчисленные невероятно прекрасные руки медленно сматывали ниточку, все дальше и дальше уводя от нее по волнам крохотный кораблик, уже просто еле различимую точку, ее растворяющееся на горизонте невозможное счастье.