ЭХНАТОН И НЕФЕРТИТИ.  
                                                   Р а с с к а з.
                                            Валентин Домиль  
   
           В этот день я был полон священного трепета и предвкушал. Как никак, начало. Первые шаги на врачебной стезе. 
          Отделением, куда меня определили, заведовала Зинаида Ивановна 
   Просянник. "Зёна". 
          У "Зёны" было простодушное лицо сельской дуры и руки заслуженного животновода. Черные, заскорузлые, жилистые. 
         "Зёна" подвела меня к  облезлому шкафу. Открыла его. 
  -- 
Здесь в папках  твои больные, - сказала "Зёна".
          Потом она подпрыгнула на одной ноге, хмыкнула и произнесла: - "Ме-е-е-е" 
  -- 
У меня козы не доены, - объяснила "Зёна". - Одна нога тут. Другая 
   там.
          У двери "Зёна" остановилась. 
  -- 
 До тебя один недоумок работал. Повесился недавно. Барахла  после 
   него  пропасть. Вся нижняя полка завалена. Ты поройся. Отбери стоящее. А остальное на помойку.
         Истории болезни были толстые, многолетние, давние. 
         Заведующий кафедрой психиатрии нашего института Родион Тихонович Макариус говорил, что история болезни -  это трехглазое Божество.
        Одним глазом оно обращено к состоянию больного; другим - к будущим исследователям. 
         Будущие исследователи, пользуясь записями, могли бы  что-то обобщить и выяснить. Может быть, даже, пойти другим путем. 
         Третий глаз Божества смотрит на прокурора, если у того возникнет
   вопрос.
         В историях переданных "Зёной" ничего такого не было. Кроме общего направления и констатации фактов.
         Бредит, мол. Галлюцинирует. Может возбудиться, если дурь, какая, или  другое что-то в голову ударит.
         Ну и, как водится, аминазин по 100 миллиграмм три раза в сутки. На все случаи жизни.
         Не клиническая картина с живописными подробностями и красочными оттенками, а откровенный формализм в искусстве медицины.     
         Будущие исследователи обалдели бы. И прокурор тоже, доведись ему шить дело, в связи с преступным нерадением и нарушением каких-нибудь дурдомовских норм и правил. 
         Руководство больницы, время от времени, возбухало, и оставляло  негодующие рескрипты. 
         "Записи формальны, однообразны, не отражают ни состояния, ни динамики, а также реакции на проводимое лечение. Само лечение также однообразно и, во многом не соответствует и даже противоречит".
         Под рескриптами стояла подпись. Заместитель главного врача по медицинской части  Лев Иевлев. 
         Я подошел к окну. Из окна был виден прогулочный двор. 
         По  залитому ярким июньским солнцем двору бродили больные женщины. Коротко постриженные, приземистые, заторможенные, одетые в белые рубахи.     
           Священный трепет  исчез. Карамельный привкус предвкушения сменился горечью.
           Проза жизни наехала на иллюзии и раздавила их. 
  -- 
Нажраться бы, - подумал я. -  А затем забыться и уснуть.
   Нажраться  можно было только вечером. Вместе с соседом.  У соседа на 
   книжной полке за многотомным собранием сочинений  Шекспира стояла батарея бутылок.
   Я походил возле шкафа. Повздыхал. Покуксился. Потом сел на пол и вы-
   тащил наружу содержимое последней полки. Жалкое наследие почившего в Бозе коллеги и предшественника. 
  -- 
Петля - дело последнее, -  подумал я. - Но обстановка не радует. Не 
   будит оптимизм. И не располагает к творческим потугам и созидательному  труду. 
   Барахло было самое разное. Рваные кроссовки. Спортивные брюки, тоже 
   рваные.  Два-три медицинских журнала. Пачка старых газет. Конспекты лекций по ГО. Ещё какая-то дребедень. И общая тетрадь в коленкоровом переплете. Несколько нумерованных страниц.
   
   Страница первая.
   
  -- 
Во всём мире, -  сказал заместитель главного врача по медицинской 
   части Лев Иевлев, - психи толкают вперед искусство и художественную литературу. Гоголь - псих патентованный. Достоевский, само собой. У Пикассо, несмотря на то, что он был членом французской коммунистической партии, в голове трех главных шариков не хватало. А наши чем хуже?
           Я пожал плечами. Хуже, лучше. Я то здесь причем?
  -- 
Ты человек творческий, - объяснил Лев Иевлев, - стихи в газетах пе-
   чатаешь. Про баб, про весну.
           Наше литературное объединение сунуло в "Вечерку" подборку стихов. Среди них был и мой опус. Плод любовного томления. 
          Но это так. Это в свободное от работы время. Реакция на душевную маяту, вызванную личной драмой. Разводом. Разъездом. Алиментами, наконец.
  -- 
Кроме тебя некому, -  сказал Иевлев, -  сам знаешь, что у нас за врачи. 
   Карьеристы. Мздоимцы. Бабники. Алкоголики. И ни одной творческой личности. Не считая тебя. Да ещё, вот, анонимщик завелся. Правдолюбец грёбаный. 
           -     Странно, - сказал я.                                                                      
           -     А ты не странись - повысил голос Иевлев, - и достал из кармана 
   большой клетчатый платок 
  -- 
Меня  пятый день ринит долбает, - пожаловался он. - Вся морда в соп-
   лях. А ты антимонии разводишь. Стыдись.
   Лев Иевлев  махнул рукой. Мол, иди, пока цел, по добру, по здорову. 
           Он обхватил нос платком и мощно, с оттяжкой высморкался.
           Я попятился к выходу и закрыл дверь.
   
    Страница вторая.
   
           Зёна ушла в отпуск.  Меня назначили исполнять её обязанности. Я сидел в кабинете и выводил на документах своё новое титло -  И.О. Заведующего отделением И. П. Белякович.
  -- 
Игорь Петрович, -  сказала старшая медицинская сестра, - из меди-
   цинской части пришла бумага. Ищут творчески одаренных психов. На нашу долю одна психоединица.
  -- 
Ваши предложения, -  потребовал я. И ущипнул старшую медицин-
   скую сестру за задницу.
   Старшая сестра хмыкнула, признавая тем самым мои новые долж-
   ностные   функции и полномочия.
  -- 
Мы с персоналом, - продолжала старшая, - и так и этак думали. Кроме 
   как Нефертити, некому. 
  -- 
Кому, кому? - Спросил я.
  -- 
Есть  у нас одна дамочка, -  объяснила старшая, - Елена Григорьевна 
   Иванюк, актриса погорелого театра - Я, говорит  Нефертити. Меня, говорит, мой  муж древнеегипетский фараон сюда запроторил, а сам по шлюхам ходит, паскуда. И стихи читает. Жалостливые такие. Я,  мол, одна тебя любила. Я, мол, твой друг, царица и сестра. Извращенка, наверное
  -- 
Ну, ведите, - сказал я, - вашу Нефертити, - покажите мне эту творчес-
   кую  психоеденицу.
   Скажем прямо, на Нефертити Елена Григорьевна Иванюк не тянула. Ни 
   нежного овала лица, ни миндалевидных глаз, ни прямого носа,  ни прекрасно очерченного чувственного рта. 
           Хотя что-то было. Какой-то остаточный, едва уловимый намек на былые утраченные качества.
           Нефертити постояла немного и изрекла
  -- 
Ты одна меня любила, как Осириса Изида, друг царица и сестра...
   Потом она посмотрела на меня и прошептала:
  -- 
Эхнатон, любимый!
   Старшая сестра прыснула.
   
   Страница третья.
          
           Жена, кроме личных вещей и учебников по психиатрии, оставила мне книгу "Египетские древности". То ли забыла в спешке. То ли книга  была её без надобности. Никакой конкретной пользы. Так, пыль веков.
           Тридцать пять столетий назад жил в Египте фараон Аменхотеп четвертый. Ему было мало положенных по штату фараонских  почестей. И он затеял, как Горбачев, общеегипетскую перестройку. 
           Аменхотеп заменил одних богов другими. И тем самым поколебал основы. 
   Нового главного бога звали Атон. Он олицетворял собой животворящий 
   солнечный диск.
           Ну, а Аменхотеп стал  Эхнатоном - "действенным духом" этого Атона. Представлял  божество и правил от его имени.
           Роль Раисы Максимовны  отвели некой Нефертити. Нефертити была хороша собой. Изыскано одевалась. И участвовала в управлении государством. 
           Новая знать, обязанная Аменхотепу-Эхнатону лично относилась к Нефертити, как к живой богине. И вела себя соответственно. 
           Древнеегипетские подхалимы и блюдолизы  завидев Нефертити, падали на колени и, воздев руки к небу, шептали: "прекрасны совершенства солнечного диска". 
           Народ тихо роптал. Собирался на древнеегипетских кухнях. И рассказывал о венценосной чете неприличные анекдоты.
           Народ не любит новаций. Ему от них, кроме неприятностей на одно место ждать нечего. И не только в древнем Египте.
          Эхнатону нужен был сын. Наследник и продолжатель. А Нефертити, как назло, рожала одних дочерей. Целых шесть штук.
         И тогда Эхнатон, вместо того, чтобы обратиться в генетическую консультацию, где бы ему объяснили первопричину этого явления, рассказали о парных и непарных половых хромосомах, о ХХ и ХУ; приблизил к себе некую Кийю.
        От этого в государстве пошла смута, а также раздоры и кровосмесительные браки.
        Потом Эхнатон умер. И всё вернулась на круги своя.
        Эта история стала широко известной благодаря скульптору Тутмесу. Он сделал из Нефертити гениальное произведение искусства. Несчастную царицу признали идеалом женской красоты. И мало кому интересная, кроме египтологов, история, пошла гулять по свету.
   
   Страница четвёртая.  
       
          Дурдомовских литераторов собрали  в музее больницы. Чтобы запечатлеть, как исторический факт и внести в анналы.
          На первое заседание больничного литературного сообщества пришло десять человек. Девять мужчин и одна женщина. Елена Григорьевна Иванюк. Нефертити.
          Лысый толстяк в порванной пижаме пересчитал присутствующих и крикнул:
  -- 
Декамо-р-р-он-н-н-н!
   Вольно или невольно толстяк ошибся. 
   Декамерон - это одно. 
   Десять дней  герои Боккаччо пировали во время чумы и развлекали себя 
   скабрезными историями.
   Декаморон - совершенно другое.
   Морон по древнегречески - глупый, недалёкий. Попросту, дурак.
   Я  пошел ко Льву Иевлеву и сказал: 
   -     Давайте назовём  литературное объединение нашего дурдома "Студией
   десяти дураков".
  -- 
Лучше одиннадцати, - уронил Лев Иевлев. - Вместе с тобой. 
  -- 
Название, - продолжал Лев Иевлев, -должно отражать дух отечест-
   венной психиатрии. Преформировать, так сказать, и оптимистически опосредовать. Назови студию  "Возрождением" и не действуй на мои задолбанные ринитом нервы. 
  -- 
Если верить Ломброзо, -запротестовал я, - литераторы - это дети вы-
   рождения, а не возрождения. Гениальность, так сказать, и помешательство.
           -     Будешь умничать, - насупился  Лев Иевлев, - заберу тебя из студии и посажу на мужское бесплодие, сперматозоиды считать.
   И показал на дверь.
  -- 
Иди, работай, Пушкин.
   
   Страница пятая 
   
  -- 
Я! Я, - сказал лысый толстяк в порванной пижаме, - я прочитаю
   стихотворение.
  -- 
Представьтесь, - попросил я.
  -- 
Галичий Василий Петрович, - сказал толстяк. -  Мое стихотворение 
   связано с возмутительным событием. Врач-садист Юрий Михайлович Лихобаба назначил мне серу. Поправ тем самым мои права - права советского сумасшедшего, а также человека и гражданина.
          Толстяк откашлялся и прочёл:
          
          Нарушителю приличий
          Дать четыре куба серы.
          Пусть наказанный Галичий,
          Для других будет примером... 
          
  -- 
В Гаагский трибунал! -   Завопил  мордатый верзила и стукнул кула-
   ком  по столу. -  Требую, ещё раз открыть двери советских психушек! Не всех выпустили! Свободу Михаилу Перебийнису! 
  -- 
Кто это? - спросил я. 
  -- 
Так ты Перебийниса не знаешь! - Рявкнул верзила и порвал на себе 
   рубаху.
   Пришли  санитары. Перебийниса  скрутили и вывели.
  -- 
  Широкие народные массы чувствуют настоящую поэзию, -  сказал 
   толстяк. - А  ведь ещё не  завершил. Не дошел до кульминации. 
           
           Санитары прибежали,
           Угрожающе крича.
           Готовь жопу, трали-вали,
           По велению врача.
           По велению врача - 
           Юрия Михайлыча.
   
  -- 
 А ты, как видно, штучка,- возмутился сутулый доходяга в спортивном 
   костюме, - то, что инопланетяне на подходе, то, что сгорим  в огне космической катастрофы, тебе без разницы. А из-за каких-то четырех кубиков в задницу, кричишь, людей от главного отвлекаешь, клоноидол!
  -- 
В нашей стране,- поддакнул коротышка в шортах,-  просто так серу не 
   назначают.
  -- 
Граждане литераторы - попросил я, - давайте ближе к анапесту и ам-
   фибрахию. Оставим политику депутатам. Вернемся к стихам
          Елена Григорьевна Иванюк - Нефертити встала со стула и ни на кого не 
   глядя, прочитала: 
          -       Только ты меня любила, как Осириса Изида, друг, царица и сестра.
         Нефертити пошла к выходу. Возле меня она остановилась и прошептала:
  -- 
Эхнатон, любимый.
         Нефертити повернулась, и я ощутил, почувствовал, увидел, сокрытую до 
   этого, томительную прелесть её лица. 
   Меня обожгло изнутри. Тело покрылось испариной. Закружилась голова.
   Крыша музея раскрылась,  и я увидел синее небо и яркое солнце.
   Послышались ликующие клики и возгласы:
  -- 
Да, здравствует его фараонское величество богоподобный властитель 
   Египта Эхнатон и великая  царская супруга, львиноголовая дочь солнца Нефертити.
   Потом свет померк и я умер. Точнее, потерял сознание. 
  -- 
Пить меньше надо, - сказал заместитель главного врача по медицин-
   ской части Лев Иевлев. -  Наше поколение на второй день после бодуна  в обморок не падало  
  -- 
Пусть уж лучше пьяницей считает, -  подумал я. И начал втискивать 
   свои переживания в рамки психиатрической нозологии. 
          Если это реакция впечатлительной личности. Случайный эпизод. Единичное аномальное явление. Это одно.
          Если это шизофрения. Первый звонок.  Намек на будущие психические расстройства и трансформацию личности. Тогда совершенно другое. 
  -- 
Чем больше точек зрения, тем длиннее многоточие. -  Сказал однажды 
   заместитель главного врача по медицинской части Лев Иевлев, обращаясь к членам экспертной комиссии. -   Из-за ваших аргументов я не вижу диагноза. А больной без диагноза, всё равно, что врач без зарплаты. Так, одна видимость. 
   
   Страница шестая.
   
   Старшая медицинская сестра села ко мне колени. Её бюст выпирал и по-
   творствовал. Мои руки погрузились и замерли.
          Первая стадия служебного романа.  -  Подумал я. - Его прелюдия.
          И начал исследовать податливую мякоть тела сотрудницы, одновременно тиская  и поглаживая. 
          Раздался голос, тихий, как дуновение: 
  -- 
Эхнатон, любимый!
  -- 
Что вы себе позволяете, - сказал я, отпрянув.
   Старшая  медицинская сестра вскочила с моих колен и направилась к две-
   ри. Её ягодицы выпирали из-под халата и возмущенно вздрагивали. 
  -- 
Эхнатон, любимый, - донеслось сверху, - иди ко мне!
   Я  взял тетрадь, чтобы отразить это. Если не объяснить, то, хотя бы, выра-
   зить в слове.
           По мере отображения, что-то непонятное до конца, таинственное и ужасное, вело мою руку. И укрепляло в желании никогда до этого не испытанным, всепоглощающем и  неотвратимом. 
  -- 
Я иду к тебе, Нефертити...       
          
         Других записей в тетради не было. 
         Я сложил содержимое полки в корзину, чтобы уборщица смогла его выбросить, а тетрадь забрал с собой.
          Сосед достал из-за спины  классика  бутылку. Разлил по стаканам. Мы выпили.
  -- 
Слушай, - спросил я, - что это за история. Врач, вроде покончил с со
   бой. Из-за чего?
  -- 
А, - сказал сосед -  один придурок, - изнасиловал больную, а потом 
   взял и повесился. 
  -- 
Иди ты, -  уронил я. -  Чего вдруг?
  -- 
Придурок, - объяснил сосед. - Я его сразу вычислил. У нас субботник 
   был. Ну а потом, как водится,  отметили.  Мужикам по полному стакану. Дамам, по половине. Знаешь, что этот придурок  сказал: 
          Я пожал плечами:  - Откуда, мол.     
  -- 
Это не компот, чтобы  пить  стаканами.
   Сосед сплюнул. 
  -- 
Форменный придурок. Скрытый шизофреник. С психиатрами такое 
   бывает. Они поэтому и лезут в психушку, как мухи на варенье.
          На следующий день. Я пригласил к себе Елену Григорьевну Иванюк. 
         Санитарка ввела ко мне в кабинет женщину. Невзрачную, низкорослую су-
   тулую. 
  -- 
И это Нефертити, - подумал я, - повод для безумия и самоубийства.
   Иванюк повернулась, повела шеей. И произошло чудо. На какое-то мгнове-
   ние  её облик преобразился.
           Ощущение усталости и скорби исчезло. И я увидел полную прелести улыбку, таящуюся в уголках её чувственных губ...
   На следующий день  я уволился из больницы. 
   Ещё через неделю начал торговать на рынке тряпками в очередь с одним 
   бывшим искусствоведом. 
  -- 
Да сказал сосед, - когда я поведал ему это историю. - И в небе и в 
   земле  сокрыто больше, друг-Горацио, чем это снится нашим мудрецам. 
  -- 
Шекспир? -  спросил я.
  -- 
Точно, - подтвердил сосед и полез за бутылкой.