Я помню себя с очень раннего детства. Такого раннего, что никто мне не верит и если бы не один случай, доказывающий мою честность, то все родные так бы и продолжали прятать кривую усмешку, говоря, что и школу то свою с трудом помнят. Да что школу, порой забывают, на ком и зачем женились.
В общем, это были яркий квадрат окна, прибегающая и убегающая мама с бутылкой ныне несуществующего Коломенского и плоское желтоватое радио с песней Боярского "Все пройдет". Не знаю, пробежите ли вы глазами эту главку, но если вдруг, то Вы, Михаил, вы- чудовище. С таким же чудовищным голосом. И эта песня ваша, Михаил, по мне так должна была пройти проверку минздравом РФ и ратироваться исключительно после одиннадцати вечера, когда все дети уже спят здоровым младенческим сном. Я услышала "Все пройдет и печаль и радость" и безнадежно повзрослела, Михаил. В свои юные семь-восемь месяцев я , холодея от ужаса, думала: Печаль пройдет, мама пройдет и Я пройду. Пройдет Все. Я думала и плакала. Плакала о своем, об общем, молча, просветленно, легко.
А я вожусь на кухне, слышу рев. Подбегаю- все нормально, сухая, кормила недавно- орешь белугой. Сделала потише радио. Замолчала, лежишь довольная, играешь пятками. Добавила звук. Прислушалась, нахмурилась- заревела. Выключила Боярского - ребенок довольный. Боярский- ревет.
Эксперимент показал: нет Боярского-нет слез. Довольная мама ушла доваривать борщ. Если бы она знала, что творилось в моей окологодовалой голове. Если бы у меня было больше волос, уверена- седины коснулись бы висков моих.
Еще я помню квадрат поменьше и оттуда неведомый мир- это моя первая коляска. Скорее всего, меня жутко укачивало уже тогда, но я не могла попросить остановить транспорт и с ужасом выбежать на улицу, а там продышаться, пройти несколько сотен метров, ругая себя за свои слабость и горе от ума.
Через 30 лет я увидела нечто неказистое, угловатое, зеленое в тамбуре у бабушки. -Что это?? С ужасом спросила я мать. -Это твоя коляска! Папа сам собрал! Ничего же тогда не было! Это был буквально закрытый гроб на колесиках с маленьким квадратным окошком. Подарок отца будущему клаустрофобу.
Уже очень взрослой девочкой я загремела в больницу с туберкулезом. Лечиться было весело, не смотря на постоянную боль в заднице, на тошноту и на дикую слабость. Мы все были еще очень молоды и верили в лучшее. Играли в карты до ночи, вспоминали волю, хохотали до упаду в прямом смысле и не особо торопились обратно во взрослую здоровую жизнь. Я помню, как девушке из соседней палаты сказали, что скоро ее выписывают. Я видела этот дикий страх в ее глазах: Как? Уже? Нет-нет, я еще больна, как же так. Как я Там буду? Мы все носили в себе подобный страх где-то под ложечкой, между палочками Коха. Но признаться, что Здесь почему-то лучше, спокойнее и теплее было слишком страшно, даже себе.
Я приехала в институт( это был именно исследовательский Институт, а не больница) как всегда в воскресенье. В воскресенье не было пробок и маршрутки ходили пустые, что было мне по силам. Спустилась в подвал в гардеробную. Дедок вахтер уже прилично поддал, но открыл мне и еще одной девушке без разговоров. Я вся в своих мыслях стягивала с себя осеннее шмотье, шуршала пакетами со сменкой, девушка переоделась быстро, сказала "Все" и вышла. И правда все. Я бросилась к двери- закрыто. Это было слишком даже для самого упоротого клаустрофоба: в воскресенье вечером вероятность, что приедет кто-нибудь еще ничтожна. Любимая Нокия предательски разрядилась и я не могу позвонить матери, чтобы та позвонила Кому-нибудь сюда, опять же в воскресенье! Дед пьян и врубил свой маленький телевизор на весь подвал. И еще прямо надо мной горит и гудит инфракрасная лампа. Если я не выйду отсюда, я сгорю под ней нахер . И самое страшное- на этаже морг. Все остальное просто меркнет, можно закутаться в чужое шмотье, можно заснуть. Но с моргом ничего не поделаешь. Мы слышали, что там была девушка, которую все никак не могли забрать родные из другого города. Институтская байка это была или ужасная правда, не знал никто. Морг точно был и все. Я орала что есть сил и колотила в дверь. Не помню сколько времени спустя, но по коридору зашлепали тапки. - Ах да как же. А я грю Все? А она мне-Все. Ай-яй-яй!
Я влетела в свою палату. В свою маленькую норку. В свою шлюпку, в которой спасалась от матери, от баб, от всех. Вытащила из тумбочки вышивку. Включила телевизор. Налила чай. Я снова была счастлива.
Утром за манной кашей мы колотили тощими руками по столу и хохотали во весь голос. Все представили, как утром понедельника открывается гардероб, а там лежу я, черная, как Вупи Голдберг, ну или как Тина Тернер.