|
|
||
Я его узнал сразу, несмотря на то, что он погрузнел, как-то размяк, расползся; да и буйная шевелюра, когда-то а-ля Макаревич, усохлась до невыразительного кустика на массивном, также раздавшемся вширь черепе. Только вот громоздкий нос с заметной горбинкой остался тем же.
Да, я его узнал. Шла - чересчур громко сказано - вяло протекала презентация его новой книги; и изрядно усечённый вид проистекавшего, - без обязательной многолюдной пресс-конференции, в пинг-понговую суть коей "вопрос-ответ" вплетены обязательные вспышки блицев как подтверждение популярности, и последующего за тем не менее обязательного фуршета, - наводил на мысль, что виновник торжества - отнюдь не звезда первой величины на писательском небосклоне. И не второй. И если, как говорил главный герой его одного произведения, "хорошенько прикинуть член к носу", то даже и не третьей.
Я слышал, что он заделался писателем. Хотя, поразительно, но - факт, к литературе в школе он не проявлял особого интереса, и, кажется, у него была по этому предмету твёрдая "троечка". И что значит - слышал? Всё им написанное я добросовестно прочитал. Осилил не без внутреннего сопротивления. Заумность фраз чередовалась с "низким штилем". Матерные выражения, однако, скрадывали эффект от удачно найденных оборотов - а, надо отдать должное писавшему, находок было немало, - смещая и закрепляя внимание читателя именно на непристойностях, отчего и общий смысл повествования намеренно размывался - порой до полного и разрушительного обнажения дна чувств и слов; всё это было не что иное как выпендрёж. Писать так было модно. Он писал, кстати, не хуже зачинателей сего "стиля", но, увы, будучи только прилежным продолжателем, - и не лучше их, что, конечно же, отражалось на числе почитателей его таланта. Посему книги его покупали, но, скажем так, равнодушно, без ажиотажа - как покупают на всякий случай гвозди или носки.
Имя, "полунедораскрученное", без сопровождения впечатляющих побед на читательском рынке, у всех вроде бы на слуху, и тем не менее слышимое точно из-за наглухо задраенной двери еле-еле, подталкивало лишь самых отчаянных любителей экспериментов да малочисленных верных его поклонников к приобретению вялоходового товара.
Ещё он увлекался описанием гениталий, выворачивал наизнанку физиологию - это было бы неталантливо, вторично; ведь и до него жили сластолюбцы, запускавшие взволнованный взгляд во все функциональные отверстия человека да млевшие до потери сознания при виде Богом данных выпуклостей и наростов - кабы не сопрягающееся его желание избегать банальностей с тягой к псевдоэкзистенциализму. Что дало повод моему знакомому - уж если быть пунктуальным, другу детства, самонадеянно заявить года три назад в какой-то статейке о своей принадлежности к "новой волне". "Старая" в образе Венечки Ерофеева, или кому как угодно, Аксенова, Довлатова (Лимонова, Искандера, Попова - у каждого есть собственная точка отсчёта) - иссякла, видимо, у прилавка пивного ларька. Половые органы жили полноценной жизнью - им даже можно было позавидовать: раскрепощённые, они размышляли о несовершенстве мира, задавали трогательные вопросы типа "кто я есмь, вещь прикладная или титан действия?" и "что делать?", спорили до хрипоты о национальном вопросе, пели, ссорились, молились и мирились, но главное - главное, любили. Пещерки к тому же имели обыкновение напропалую кокетничать - с какой-то порой коварной - восточной, я бы сказал, - хитростью завлекая фаллосы в свои сети, то бишь глубины, что подчёркивало их женскую природу (как будто могло быть наоборот!), и совершать исторические эскурсы, сравнивая времена и выясняя, в какие им "лучше всего еб...ось". Спор, если я не ошибаюсь, присутствовал во многих романах, и однажды дело докатилось до мезолита, который мой товарищ незамедлительно переименовал в "пиз..лит". Клинки-мошоночники не скромничали: громили человеческую натуру, называли её ничтожной и все поголовно хвастливо заявляли о своей ведущей силе в мироздании. В этой мешанине особое место отводилось соитию, как точке пересечения всех тем и разрешения накопившихся проблем.
Что же касается самих сюжетов, - если отстраниться от всей этой генитальной трепотни, - то они, по большей части, были незамысловаты и разворачивались либо в банковско-бандитской среде, либо в многоплоскостном и сверхпакостном мирке шоу-бизнеса. Случилось, правда, однажды чудо: он отошёл от накатанной колеи. Затронул журналистскую тему - предельно ясным слогом обрисовал преступную связь между продажной пишущей братией, филологами и лингвистами на побегушках, литературно оправдывающими беспредел, и длиннорукой, сросшейся с властью мафией; и, между прочим, искусно ввёл и вёл детективную линию - на заднем плане замельтешил честный майор, который почти до конца расследовал дело, пока... Ну, пока: майор профессионально искал факты, а его у дома деликатно поджидал фактор в виде трудяги-бетоновоза, выполняющего аккуратно, на западный лад, план по заваливанию непоседливых тел готовым продуктом.
И многие рецензенты тогда, бредившие переменами в литературе, встрепенулись - поспешили совокупно выдать аванс наперёд. Это был, кажется, единственный роман, где брань скромно топталась в углу, глаза не мозоля, а участники всепобеждающего промискуитета наконец от своих мыслящих органов дистанцианировались, зажили нерабской жизнью. И это был единственный его роман, вызвавший неподдельный интерес у читающей публики. Которая вскоре, разочаровавшись, заныла о "лёгкой ряби на воде от брошенного невзначай камня".
Я, в общем-то, зашёл сюда случайно. Завидел с улицы - в витрине заурядного клуба, за стеклом, красовавшийся огромный его портрет, опоясанный нетраурной, а даже очень весёленькой розовой рамочкой. Оставшаяся белая кайма, узенькая полоска между двумя границами внешнего и внутреннего миров, была отдана на откуп неизвестному восхвалителю таланта моего друга детства, некоему Судеткину, сообщавшему как бы между прочим о предстоящей презентации-продаже книги Лаонского "Хно и двадцать восемь с половиной" - презентации упрощённой, на которой присутствовать будут только: а) автор; б) его золотой "Паркер", мастак по части надписывания пожеланий на форзацах; в) и - разумеется, гости-покупатели, смогущие почти за символическую сумму приобрести новое творение, оплатив тем самым и право задать, коли пожелают, писателю, один на брата, каверзный вопрос.
Лет двадцать пять прошло с тех пор, как мы в последний раз виделись. Прыжок в детство дался нелегко: многие детали нашей дружбы выветрились, но ощущение - вот именно, само ощущение, что эта дружба была настоящей, осталось.
Он изменился, но я его узнал. Причём сразу.
Впрочем, всё, что я сказал до сих пор, - полуправда.
Ибо, несомненно, его фотографии до сегодняшнего дня мне попадались на глаза: по мере того, как написанное им накапливалось и тянуло уже на "малое собрание сочинений", газеты, имевшие хоть какое-нибудь отношение к литературе и предоставлявшие где - зачуханную колонку, а где и целый разворот какому-нибудь критику, только и ждущему сигнала, чтобы порезвиться, проявляли к моему другу сдержанный, но - постоянный интерес. Никакого нонсенса тут не было. Лаонский числился "в обойме", о нём вспоминали, но не более. Потому и требовалось время от времени фотографически фиксировать его полууспех - на фоне, скажем, разрушенного замка во Франции, куда съехались представители пресловутой "новой волны" со всего света, дабы обсудить насущные свои проблемы: как писать и зачем, когда рынок переполнен и удивить читателя - вот болевая точка современного автора - чем-то новеньким практически невозможно; и где он дал скользко-пространное - ни о чём и обо всём сразу - интервью; или рядом с баобабом в Африке, символом не помню чего уже там в точности, но, кажется, "визуального восприятия Слова, в форме возбуждённого хрена более понятного для готовых всё хавать книгоёбцев". Даже его попытки эпатировать оставались практически незамеченными: читая его скандально-провокационные высказывания, возникало странное чувство, что ты это где-то уже слышал. Дотошные и добросовестные журналисты, знающие всё, правда, утверждали обратное. Признавали охотно авторство Лаонского - и на сём интерес к писателю иссякал.
Кстати, у него не столь уж часто брали интервью, но - брали. Эпизодически. Опять же в соответствии с установленным кем-то в литературных высях рейтингом. Книги его не жгли, хотя мальчики-перевёртыши с пламенным взором однажды намекнули, что были бы не прочь соорудить костёр, наподобие того, что нажрался до отрыжки пеплом творений Сорокина. Открыто власти Лаонский не оппозиционировал, не выказывал презрения к государственникам-портфеленосцам, только и бормочущим о "своём особенном пути", ведущем почему-то всегда в болото; на баррикады не звал; желчи изливал на страницах столько, сколько требовалось для выражения своей точки зрения, которую по отношению к происходящему можно было бы назвать нейтрально-презрительно-настороженной. Словом, он добросовестно описывал то, что вокруг творилось. Приправляя всё это, как я выше отметил, выпендрёжным матом да отрывками из жития членовлагалищных мудрецов. А может, умеренная позиция и была причиной того, что писатель пребывал на периферии литературного поля.
И я следил за ним со стороны и замечал, конечно же, происходящие в нём изменения. Он взял псевдоним; то есть первый роман друг детства опубликовал, такой весь из себя мужественный и наивный, под своей настоящей фамилией Брзян, но уж больно резала она слух, и книга не пошла. И товарищ, разобравшись в механизме распространения звуковых волн в национально-бытовой среде в наше, как говорят сидельцы на телевизионных лавочках, "непростое время", присовокупил к выводам умозаключение об эффекте отвлечённого внимания: потому и выбрал для уха обывателя загадочную, но приемлимую фамилию - Лаонский. На всякий случай расстался и с именем: из Сурена вылупился Сергей, хотя так, или почти так - мы звали его, воспользовавшись кривым лекалом наречения - выкроив из исходного материала привычные для уха звуки,- Серёгой, ещё в детстве.
Сознаюсь, гаденькое чувство зависти сопровождало меня долгое время. Что ни говори, его имя в прессе да проскальзывало, и, значит, безвестность Лаонскому-Брзяну пока не грозила. На знаменитость он не тянул, однако и меня, в числовом выражении равного нулю, далеко перепрыгнул. И это досаждало. И порядком злило. Затем я этим переболел, успокоился: каждому ведь своё. В навозе тоже есть неописуемая прелесть: в тепле, зарывшись по горло, мечтать о лучшем.
Я вошёл в тот момент, когда он, натянуто улыбаясь, расписывался на внутренней обложке "Хна", что, кажется, уже купила особа лет сорока пяти, подтянутая, из отряда ровноходящих и плоскогрудых физкультурниц, для коих книга, в первую очередь, - гимнастический снаряд для приобретения стройности фигуры и уж затем только - средство от бессоницы.
Очереди к представителю "новой волны" как-то не наблюдалось.
Наконец последний завиток нашёл успокоение в братской могиле общих слов. Я мысленно пожелал особе провалиться к чёрту. Исчезнуть. Оставить нас наедине. Её же поход в преисподнюю явно не прельщал.
Возможность задать вопрос в нагрузку к книге придала покупательнице дополнительную смелость. Она наклонилась над Лаонским так, что её спортивные груди, припрятанные на всякий случай под свитерком, легко выскользнув из выреза, едва не мазнули писателя по лицу.
- Сергей Эдуардович, как вы относитесь к славе Пелевина и Сорокина, что, говоря современным языком, возглавляют отечественный литературный хит-парад?
- Да никак, - Лаонский устало прищурился, отстраняясь от нависших над ним пятачков-монбланчиков. Наверное, этот вопрос ему задавали раз сто за последнее время. - У меня встречный вопрос. Как вы считаете: кто возглавлял хит-парад социалистического реализма примерно четверть века назад - даю навскидку несколько фамилий: Марков, Иванов, Проскурин, Пикуль, Семёнов. Можно ещё наскрести при желании. Братья Стругацкие, Шукшин?
Сказать честно, его продуманная неподготовленность - вот такой оксиморон явился на свет неожиданно - мне понравилась.
- А...а... - запела озадаченная физкультурница, вправляя мгновенно свои плоские формы в упаковку и распрямляясь, - а...а...
- Вот видите, - мой товарищ удовлетворённо кивнул головой, - судя по ответу, вы думаете - широко и образно, но неправильно. Ни тот, ни другой, ни третий, ни последний. Верный ответ: Леонид Ильич Брежнев.
- Понимаю. Понимаю, - заговорщически подмигнула физкультурница, явно приходя в себя. - "Малая земля", "Целина" и всё такое прочее. Остроумно. И по отношению к текущему моменту...
Она не договорила, внезапно коснулась губами щеки Лаонского и с удовольствием воскликнула:
- Теперь будет о чём рассказать дома.
И, точно ждал её приз за победу на соревновании по спортивной ходьбе, выворачивая бёдра до отказа в такт поршнеподобно работающим рукам, как это умеют делать марафонцы, - и красуясь откровенно перед Лаонским, - особа двинулась к выходу. Только в отличие от профессионалов, смотрела она не вперёд и не под ноги, а, отвернув голову, - на уплывающий вдаль предмет её страсти. Не забывая при том посылать этому вдруг разнервничавшемуся предмету, в дополнение к сказанному и сделанному уже, - воздушные поцелуи.
Я отклеился от стены.
- Серёга, - сказал я ему, когда мы остались наедине, - Серёга...
- Дура, - не слушая меня, писатель с отвращением стирал носовым платком с щеки следы помады.
Я всё же был неправ. Его знали. Он пользовался успехом. И как автор популярных произведений. И - ну, да - как мужчина. Впрочем, единичное проявление женской экзальтации не могло служить ещё доказательством догадки.- Серёга, ты помнишь...
В помещение вплыла уже очередная посетительница. Уверенным шагом она направилась к Лаонскому. Сняла верхнюю книгу со стопки, громоздившейся рядом с ним на столе. Перелистнула страницы. Протянула загодя приготовленные деньги.
- Нет-нет, - он остановил её мягким движением руки, - там вон, пожалуйста, касса. Принесите чек, и здесь мы, если у вас есть желание, поговорим.
Мне оставалось только ждать.
- Господин Лаонский, - судя по одежде, видимо, недешёвой, но довольно странной: одни пуговицы размером в человеческую голову чего стоили (правда, присмотревшись, я понял, что ошибался - это был выбитый на кофточке "оригинальный" рисунок), и напористому обращению, дама принадлежала к прослойке, что называется, "состоятельных граждан", - ваши произведения заметно отличаются от творений иных авторов. В них, с одной стороны, есть некая абрикосовость, с другой же - загадочная пупырчатость. И обе эти грани удивительным образом, оттеняя друг друга, соседствуют. Вы могли бы подтвердить мои слова или опровергнуть - это так ведь?
Мне показалось, что я ослышался. Какая-то врезка из дурно поставленного спектакля в действительность. Розыгрыш. Речь с претензией на... На что? Уж, конечно, не на оригинальность, что, доведённая бессмыслицы, стала нормой нашей, в общем-то, тусклой жизни.
Мнение моё подкорректировалось: несомненно, дама из круга очень даже преуспевающих, скорее всего - подруга какого-нибудь бизнесмена, тоскующая в одиночестве по причине избытка свободного времени и посему разбавляющая скуку чтением. Выуживая фразы из Мураками и Кундеры, она их перерабатывает, подгоняет под себя и, считая, что таким вот макаром "приобщается" к литературному процессу, затем публично выдаёт; а выдаёт, по сути, всякую хренотень. Чушь.
- Хорошо. Прекрасно, - я не верил своим глазам: Лаонский был счастлив. Он весь сиял, как уличный фонарь, помеченный дворнягой, - ах, как вы верно угадали: с одной стороны - абрикосовость, что перемежается с - как вы сказали? - пупырчатостью. Я, правда, свойства эти обозначаю по-другому: бархатность и драчёвость. По названию видов напильников. Звучит, признаюсь, двусмысленно, но точно. А у вас лучше, лучше получилось.
- Но ведь за этим какой-то смысл просматривается?
- По условию, - Лаонский приподнялся со своего места и лёгким движением губ выгнал на передовую вежливую улыбку, - вы можете задать только один вопрос. Этот - лишний. Извините.
- Вы шутите? - Дама, только что приободрённая успехом, недоуменно воззрилась на писателя. Затем резко отпрянула назад. - Ваш лозунг, видимо: "анекдот - в жизнь"? Мило, нечего сказать!
Она была в замешательстве, решая: перевести всё в шутку или обидеться.
- Третий и четвёртый вопросы. - Бесстрастно констатировал писатель. - Мне жаль, что вы не уложились в отведённые вам рамки.
- Серёга, - сказал я ему, когда мы остались одни. Особа, слава богу, удалилась - нехотя и поминутно оглядываясь, приняв всё-таки поведение Лаонского за элемент организованной им игры. В том и состояла ловушка, что вопрос цеплял вопрос, как одна шестерёнка другую, без вращения коих, известно, любой механизм есть лишь бесполезная железная дура. - Серёга, ты меня...
Я не успел закончить фразу. Как-то сразу стал прибывать народ. Сначала медленно, чуть позже - повалив густо, так что вскоре к столику выстроилась очередь. Я уже и не порывался пристать к заветному берегу. Смотрел со стороны на своего друга, досадуя на него, по-моему, занятого ерундой, на себя, на свою нерешительность, на эту глупую, выискивающую интрижку, толпу. Какой-то мужчина с девочкой лет тринадцати книгу не купил. Он только занудно твердил, ни о чём Лаонского не спрашивая, что "вы, Сергей Эдуардович, обещали опубликовать мою рукопись". "Да, да, - соглашался вежливо писатель, - я что-то смутно помню. Пятьсот страниц. Роман о лошадях". "Не о лошадях, - обиделся мужчина, - а о жизни киргизского революционера Асмолаева". Девочка отца поправила, бархатным голоском сглаживая углы острого разговора: "Акмолаева, папа". Жаждущие протиснуться к гуру от современной литературы выдавили бесцеремонно просителя из своих рядов.
Он отвечал легко, казалось, со всем соглашаясь, в действительности разворачивая вопрос в нужное ему, наиболее удобное направление. И ещё я вычленил из шелухи предложений, что иногда поддакивание имело обратный знак: за ним скрывался противоположный вовсе смысл. Ограничение же, которое придумал Лаонский, иными словами, спланированная недоговоренность, ставило его оппонента в заведомо проигрышное положение. Создавалось впечатление, что писатель знает нечто особенное, о чём спрашивающий не имеет понятия или, в крайнем случае, плохо осведомлён. Напоминая одолевшего лишь полдистанции спортсмена, что не смог финишировать - потому как просто дорожка внезапно сорвалась в бездну - визитёр вынужден был бороться не с самой несправедливостью, что было бы оправданно, а - силой инерции.
Всё шло своим чередом, но довольно странное ощущение не покидало меня, что кульминация бледного сего мероприятия впереди, что воспоследует, определённо, какой-нибудь вопрос, что будет стержневым. И все воспоминания участников встречи затем, оказавшихся на тот момент рядом и слышавших его, будут к нему так или иначе привязаны.
И - вот оно, Лаонский изменил своему правилу. Отблистав весёлостию, расширил ответ, но при том нахмурился - слегка, так что эту гримаску можно было принять за отображение душевного борения, происходящего в нём.
Супружеская пара, обжав виновника события с двух сторон, попеременно стала наседать на него, из слов собирая мозаику - один начинал говорить, другой, эстафету подхватывая, добавлял; подобная слаженность умиляла, но и наводила на мысль о жадности природы, отпустившей им на семью так мало сообразительности. "Вот у вас, господин Лаонский, какое-то противостояние постоянно между половыми органами происходит. В некоторых статьях прямо говорится об описываемом вами русско-еврейском конфликте. Так ли это?". "Ну, при желании всё что угодно можно увидеть", - пожал плечами писатель.
И о вечном и изрядно приевшемся, без коего и литература - не литература, а набор благоглупостей и штампов, повёл речь с воодушевлением, - что если любопытствующей так хочется, то противостояние гениталий - да, есть не что иное как завуалированное изображение непростых, а зачастую трагических отношений между двумя народами, русским и еврейским. "Представьте себе, - воскликнул он, - что завтра исчезнут все женские половые органы - и что тогда делать мужским? Так же и в жизни, что бы ни говорили ура-патриоты с обеих сторон; два этих народа друг без друга жить не могут - в ненависти-любви черпая вдохновение и смысл своего существования и сосуществования". "И... и, - женщине, видимо, неудобно было продолжать, она подбирала слова, наконец преодолела какой-то ею же выстроенную мысленно преграду, выдохнув разом, - кто же прячется под мужским началом?".
Мужчина был прост, как табурет. "От перемены мест слагаемых сумма не меняется", - рубанул он. Но женщина имела своё, отличное от мужа, мнение. Она вспомнила, что в повести "Запрет на время" меж женских половых губок перекатывалась, как по зелёному сукну бильярдного стола - шар, пресловутая картавость. И, значит, яснее ясного, кто есть кто. И, добавила неугомонная гостья, "уж мы друг без друга как-то обойдёмся".
Вот тогда он и помрачнел, но промолвил спокойно - не сбиваясь с избранного курса:
- Послушайте. Употребив "мы", вы пытаетесь в одиночку, решить большую и - больную проблему. И почему-то эти попытки с завидным постоянством повторяются, перерастая в массовое исступление в не самые лучшие времена - эти же времена делая и без того невыносимыми. И эта массовость, безмозглая стадность вызывает отвращение...
А я вдруг вспомнил. В одной газете Лаонский как-то проговорился, высказался, очень даже схоже, что поднимаемая в очередной раз и чрезмерно раздуваемая "еврейская" тема говорит о том, что властям, по существу, предложить народу больше нечего; "еврейская" тема - последний барьер, за который ей нельзя отступать; и если всё-таки препятствие снять, то у власти и выбора не останется: ей придётся признать свою полную несостоятельность. И если бы гипотетически случилось так, что все до единого евреи завтра бы поисчезали, то государственным мужам ничего иного бы не оставалось, как какой-то народ в "пархатые" назначить. Ибо поиск виновных и улучшение экономических показателей - две прямые, что не пересекаются в пространстве. То есть несмотря на всю радужность картины, предлагаемой для "хавки" публике, в двадцати километрах от столицы, в удалении от огней рекламы и бешеных денег, начинается слякотное изъявление чувств, под стать настроению утомлённых безнадёжностью обывателей, с базарным подвизгом - почти по Ромену Роллану-гуманисту, что-то вроде того: антисемитизму - нет! но я им всё, евреям, что о них думаю, выложу, мало не покажется; а заодно, для успокоения совести, немцам и французам хулы поверх похвалы настелю.
Такой всплеск эмоций наблюдался однажды лишь, повторяю. Лаонский был очень и очень осторожен в высказываниях. Казалось, его постоянно сдерживала мысль, что кто-нибудь обязательно припомнит ему факт смены фамилии, - с чего бы это? - обвинив в "манкуртстве", или, напротив, желании посеять рознь, когда как ни крути он всё равно чужой. И никакие отговорки о псевдониме не помогут.
И верно. Моментально последовала реакция. Вполне предсказуемая. В центральном литературном журнале его лягнул некто Празднов. Элементарно в открытую нахамив. Инвектива, написанная в стиле "да кто ты такой, когда сам какашка", завершалась неоригинальным пассажем, что "наш уважаемый писатель, видимо, предчувствует, кто следующий на очереди нести крест псевдомучеников".
Естественно, разгорелся спор, в воздухе запахло скандалом. Хотя сам Лаонский, однажды выступив, теперь предпочитал хранить молчание. Кто-то раскопал "поразительный" факт, что Празднов вовсе не тот, за кого он себя выдаёт, под этим именем скрывается Прунаускас, и, значит, он не без грешка - "своё за Понары ещё не отмолил".
Как это бывает, эстафету подхватили "тяжеловесы", философствующие пустобрёхи. Вся литературная рать делится так или иначе по горизонтали и вертикали на "правых" и "левых", "красно-коричневых" и "остальных", "почвенников" и "городских", "космополитов" и "патриотов". Деление, конечно, условное. И названия в классификации могут присутствовать разные. Один из "космополитов" принялся выискать метафизический смысл в распылении семитов, то есть ДО - евреев, с соответствующим выводом, что "мир не понял своей выгоды, как бы он мог жить, ибо евреи всегда были, в целом, полезным, связующим звеном между народами и, в частности, тем сплавом, лигатурой, что "добавляет прочности благородному металлу"; и С ДНЯ СЕГОДНЯШНЕГО - арабов; этому же непонятливому миру придётся смириться с мыслью, что жить он отныне будет с "вечным ощущением "у края бездны". Ссылки на Всевышнего стали модны. Но Бог-химик, улучшающий свойства человеческой природы игрой в валентность - это уж слишком. Баланс восстановлен был незамедлительно. "Патриот-эзотерист" напустил туману, пояснив, что "антисемитизм - тоже составная часть мировой синархии", не нами сие предопределено. Меня в этой бредятине особенно умилило присовокупляющее словечко "тоже"; и тут была попытка переложить ответственность на некий "высший разум", которому, если он только есть, оперировать подобными мелкими понятиями довольно стыдно.
Спор вёлся некрасивый, с подтасовкой фактов, и в итоге выродился в склоку, в которой грязи было больше, нежели разумных доводов; сами же писатели уподобились торговцам 'блошиного' рынка, предлагающим крикливо своё подержанное барахло.
И ещё я вспомнил, и помню. В одном из ранних его произведений, наполненном по завязку бандитами и проститутками, невзрачное полотно повествования было расшито сразу же бросающимся в глаза чёрным узором отнюдь незабавного случая. Рассказ шёл о двух двенадцатилетних подростках, один из которых чудесным образом превратился вдруг в обрусевшего грузина Вано - родители его давным-давно осели в Одессе, а другой как был так и остался русским. Как-то двинулись они на попутках в сторону Тирасполя, к пальметтным садам, что протянулись, считай, до самого Днестра. Ради этих яблочек особенных, по вкусу райских, стоило совершить столь далёкий вояж. И наткнулись они на сторожа, и этот цербер, озверевший при виде убегающих жоп пацанов, в них и выстрелил, но попал только в одну, по дедовскому доброму рецепту накормив ягодицы солью досыта. Оглушённый и схваченный сторожем, повёл себя, по признанию автора, Вано здорово (а Другой, цел и невредим, струсил - убежав, со стороны наблюдал за неравной схваткой). "Ты кто такой?" - с характерным молдавским акцентом спросил сторож, а вернее - проорал, брызжа слюной и тряся Вано за воротник рубахи. Другой видел, что боль исказила лицо товарища - тот бы с удовольствием усадил свой зад в тазик с водой, чтобы пересоленное место отмокало. Вано не ответил, извернулся и укусил цербера за руку. Цапнул с силой. И побежал прочь от ошеломлённого такой наглостью охранника - не побежал даже, а заковылял нелепо, по-утиному. Мужик догнал его и прикладом ружья ударил по спине: "Так ты ещё и кусаешься, жидовская морда, мало ваших немцы поубивали". Глядя на якобы семитские черты лица Вано, трудно было ошибиться; один шнобель на три килограмма тянул - весы зашкаливало; и, кстати, через какое отверстие могла залететь в голову сторожа мысль, что он здесь имеет дело с потомком Табидзе и Руставели, когда вокруг - выйди только из сада, через шоссе, не горы, а волны кукурузы к асфальтовому берегу прибивает. "Мало? Мало поубивали?". Вано не упал, и он вновь его ударил, и эти неуступчивость и устойчивость сторожа всё более заводили. Тут и Другой напомнил о себе: кинул камень, попал церберу в ногу, и, странно, это остановило распоясавшегося идиота. Он, кажется, осознал, что зашёл далеко - на сбережённых яблочках оправдание потом не выстроишь: "Пошли вон отсюда. Чтобы я вас не видел".
Книжные герои, в отличие от реальных, продолжали расти вместе и мужать. Но один - вывод напрашивался сам собою - превратился в эстетствующего (и неприкаянного) путешественника в виртуальном - мыслительном - пространстве, волной перемен сорванного с насиженного места, Другой - стал (вот!) "членом преступной группировки". И гениталии их набирались ума тоже. И однажды грузинский член, отъэректировав положенное, обмякший и оплёванный, со склонённой головой, спросил у выбритого начисто кошелька - вернее, кошёлочки неопределённой национальности, обладательницу коей звали Лорой, предоставленной ему из бездонных запасов живым телом Другим: трудно ли нести - не На: потому что в этом предлоге заложена якобы открытость, которая легко трансформируется в показуху, а - В себе бремя целого народа, к тому же тебе и чужого? На что кошёлочка без национальных признаков по имени Лора, сытая по клитор этим бременем, ответила с какой-то непонятной мне иронией: совсем нетрудно, если знать, что ты увенчан титулом богоносца, рождённого во вторник. И я тогда страшно оскорбился, усмотрев в этой злой и глупой иронии выпад даже не столько против русских, сколько лично против меня. И причём здесь вторник, думал я. И что это за намёки про "группировку"? Вот и легионы челмарей, единоплеменников цербера, по слухам из початкового надголовья, заражённые вирусом проснувшегося национального самосознания, попёрли на богоносца, который в одночасье вдруг понял, что и сам может быть гонимым. Некогда индефферентные ко всему, кроме как к запасам вина в собственном погребе, потомки римлян возвели себя на пьедестал исключительности, скинув с оного "старшего братья", с коим, согласно хроникам (каким только?), жили веками душа в душу.
И уж потом только меня осенило, какая горечь точила самого, Брзяна-Вано (кстати, его, нынешнего, мне трудно называть Лаонским - никак не подходит ему эта фамилия, хоть тресни. Возможно, память виновата, упорно не желающая перестраиваться; возможно, всё дело в том же могутном носе). А следовало только оглянуться, чтобы понять разочарование Лаонского: всё, абсолютно всё полетело к чёртовой матери.
Формулы выражения его протеста я принял. С трудом. Форму же, шутовско-нижепоясную, в какую они были облачены, - нет. Костюмированный карнавал вызывал глухое неприятие.
Шли и шли. Задавали глупые вопросы и не очень. Он рассыпал щедро улыбки, говорил, пояснял и без устали расписывался.
Крутился неизменный фотограф, выискивал нужные ракурсы. Завтра-послезавтра в газетах появятся очередные снимки охваченного творческим порывом писателя Лаонского.
А я терпеливо ждал, плечом подпирая стену.
Затем ближе к девяти часам вечера народ стал рассеиваться, а ещё через полчаса вовсе никого не осталось.
- Серёга, ну ты меня узнал? - Я раскинул руки в стороны, приготовившись к жарким объятиям.
- Да узнал, узнал тебя, Папирус, - как-то без энтузиазма пробурчал Лаонский, - думаешь, если ряшку отъел, то и изменился?
- Ну, скажем, ты тоже далеко не Ален Делон, - меня распирала радость, - так, если узнал, чего вида не подавал? Зажрался и зазнался ты, Серёга.
- Второй вопрос, не обсуждается.
Я оторопел:
- Ты что, рехнулся?
- Третий по счёту, - пунктуально отметил он.
Как же это я не сообразил: наряду с фотографиями, завтра в газетах будут фигурировать слова о "лишнем вопросе", что существенно повлияют на рейтинг. Глядишь, Лаонский к лидирующему дуэту вплотную и приблизится. Оригинальность - превыше всего!
Но он уже шёл навстречу, похохатывая, не жалея щёк, лыбился:
- Тест для дураков, Папирус. Куда идём отмечать нашу встречу?
Эта улыбка так мало была похожа на ту, что освещала его лицо в детстве, - в том, кажущемся сейчас издалека, счастливом детстве, что, верилось, никогда не кончится, рядом с родителями и дворовыми друзьями, - под сенью нежных акаций, шёпотом обещающих тебе перед отходом ко сну солнечное завтра. В ней теперь чувствовались искусственность и принуждённость - и она явно предназначалась только мне. Обстоятельства и время приучают, конечно, человека мимикрировать, приспосабливаться, скрывать мысли и намерения, говорить не то, что он думает. И всё же, всё же... Эта была ещё улыбка и человека усталого. Уставшего верить. Но не оставившего надежд на лучшее.
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"