ДА ЗДРАВСТВУЕТ "DEEP PURPLE", ИЛИ ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО (РОК-)МУЗЫКЕ
"Не литература, не живопись, а музыка была тем
стержнем, на который нами же нанизывалось мясо жизни..." (Марцелиус. "Библиотека средней руки")
1. Прапорщик Марже, который замещал лейтенанта Дмитриева, не подписал увольнительный лист. Взял бумагу в руки, повертел перед моим носом, - как, я видел это в старом кино, делали профессиональные разносчики прокламаций, зовущие мирного обывателя на баррикады, - и отложил её в сторону. С таким видом - предварительно стянув губы в узел и сощурив глаза, - словно я продал родину, а выручкой с ним не поделился.
Странную фамилию предок прапорщика якобы честно заработал в детском доме, куда его, беспризорника, под грязны, зацыпенные рученьки привел милицейский наряд. "А как твоя фамилия, ты помнишь?" - Спросили босяка работники учреждения, призванного наставлять на путь истинный детишек, подобранных на обочине жизни. У босяка было не по годам богатое воображение. Свою родословную он ничтоже сумняшеся украсил французскими вензелями - поди проверь сегодня - и так выходило, что в этой родословной нашлось место и маркизу, и виконту, и одному из фаворитов самого Наполеона Бонапарта.
Меня эти прапорщицкие басни нервировали. Во второй раз на моей памяти человек с таким упоением пытался выфранцузиться. Я с интересом всматривался в незавершённый профиль Марже, которого природа, стыдясь своего творения, щедрого на язык, навострилась прятать в полутень пустых погон, и ждал финала. Финал, кстати, был известен издавна. Босяк, несмотря на симптоматическую тягу к иностранному, что выделяло его из рядов таких же, как и он сам, оборванцев, не знал своей фамилии. Странно. У омаркизенного, овиконтенного, наконец и главное, онаполеоненного российского лаццарони имелись определённые трудности с семейным наименованием. Зато у члена приемной комиссии детского дома, спиной оккупировавшего оконный просвет, наблюдалась необыкновенная лёгкость бытия. Точное перечисление мелких деталей, переданных по наследству прапорщику, включало, помимо прилагательных, необходимых спутников в путешествии по прошлому, и одно-единственное трогательно-нежное междометие. Полиглот имени Октябрьской Революции, помечавший что-то в своей тетради, воскликнул, глядя на босяка, как глядят на предмет неизвестного предназначения: "Ах!". И этот вынесенный за поля понимания вскрик обернулся в итоге полноценной фамилией - во французском стиле.
Субординация требовала - с нашей, солдатской, стороны - сочувственного понимания. Я безвольно плыл по волнам, лившимся из словесно онанирующего Марже, и молчал. До поры до времени. Звуки, по прапорщицкой прихоти числившиеся отчего-то в вокабулах, не воспламеняли мой разум гневом. Зато грамотею Ваньке Аникееву, коренному москвичу, слышавшему каждый раз одно и то же, в какой-то момент открылась истина. С нижерасположенными чинами Марже отнюдь не водил компанию. Ему просто нужны были свободные уши, в которые он мог беспрепятственно втюхивать свои байки.
- Разрешите обратиться, товарищ прапорщик, - дрожа студнем, так как предвидел бурю, взмолился Аникеев.
- Разрешаю, - Марже на манер доброго командира приласкал взглядом пытливый лик ефрейтора, в чьих лычках таилась сермяга солдатской жизни.
- Может, ваша фамилия - усечена, обрезана, искромсана?
- Не понял, - искренне сознался прапорщик.
- Не производная ли она от - Бомарше, несколько изменённая? Не остаток ли она от времени, густо приправленного авантюрой и литературой?
Бури не последовало. Зато вывод, предложенный Аникеевым, заставил Марже призадуматься. Отказаться от сопричастности к славе Наполеона ради сомнительной в его глазах известности предка, остроумца-фигародела?
Мне возникшая пауза подарила наконец-то уникальную возможность объявить себя. Так неказистое здание, выпирая вперёд громоздкий фронтон, привлекает всеобщее внимание. Так свежеокрашенная скамья, воспалённо больная предупредительной табличкой, совершает необдуманный поступок - подставляя прохожему свое тело. Я ляпнул - явно цивильничая, позабыв, где нахожусь, - там, в общем, где даже прение ног подчиняется приказу:
- А мне видится дело следующим образом: настоящая фамилия прапорщика - Моржовый.
Прапорщик на минуту замер. Он что-то лихорадочно вспоминал. Он сопоставлял услышанное с прошлым. Видимо, я попал в точку.
Но с этого дня между мной и Вооружёнными Силами страны пролегла глубокая пропасть. В глазах Марже, который и представлял, значит, армию, я измельчал до размеров казарменного таракана, что особого труда не стоило размазать по полу. Надо ли говорить, что с моей лёгкой руки прозвище к бравому командиру намертво прикипело. Придавленный тяжестью суетных погон, сомнительной неопределённости покорный слуга - "курица не птица, прапорщик - не офицер", терзаемый собственными фантазиями, - Марже, однако, не желал мириться с отведённым ему закоулком в лабиринте ономастики. Но - приходилось. Уж, казалось бы, как просто было связать брошенное невзначай прилагательное с десятком существительных! Уж, казалось бы, не стоило особого труда представить шествующий к языку, дабы на нём и подвернуться, клык! Уж и лежбище, множа лингвистический задел, пред солдатским коллективным умом угодливо расстилалось! Уж и шаманствующий чукча робко вырисовывался с бубном в одной руке и костью - в другой. А вот нет! Именно и только шняга ластоногого виделась.
Был ли я бунтарем? Ничуть. В армии не очень-то попрыгаешь. Я потом очень жалел, что не сдержался. Ибо цена такой несдержанности оказалась высокой. Служба моя была, коли подумать, коли сформулировать правильно, радовать не радовала, но полагала относительное спокойствие: ни строевой подготовки, ни стояния в карауле, лишь работа с утра до позднего вечера в окружной типографии, перемежаемая крайне редкими выездами на стрельбище или учения. Вроде бы и жаловаться грех. Не жаловался, впрочем. Рядом с нами - редакция окружной газеты, над нами - опять же редакция, но гарнизонной газеты, в соседнем здании - местное военное издательство. Работы хватало с избытком. На чем мог отыграться злопамятный прапорщик? В наряд не пошлешь. На плац не выгонишь. Оставалось мудрому Марже множить работу: все уходили на отдых, а я всё торчал возле печатного станка. Давал Вооруженным Силам дополнительные экземпляры пропагандистской шелухи. Тискал воспоминания какого-нибудь ветерана, без участия которого, определённо, была бы проиграна война. Неистовствуя, мучил офсет: штамповал лозунговую серость "художественных произведений" армейских писателей - без намёка на живую мысль. Тогда как просто мысль постоянно в карауле мёрзла - на ветру и холоде.
Но тут было нечто иное, я чувствовал. Моржовый, вертя увольнительный листок в руках, что-то удумал.
- Ну, товарищ прапорщик, - заныл я жалобно, но бесслёзно, как записной сирота, ищущий маменьку: пропадал вечер впустую. Меня ждала белокурая бестия по имени Надя. - Вы же обещали.
- Отставить, - отрезал Марже и выразительно посмотрел в угол, где стоял шкаф с красками. В том же месте цыплятами, сосчитанными по осени, томились результаты квартальной поспеваемости в учебно-боевой подготовке воинов N-ской части, готовые к печати. Понять прапорщика мог только человек, настроенный с ним на одну волну: мы оба взволновались. Я враз израсходовал все свои чувства - не хватало мне пластики, понимания и искренности. Марже продолжал колыхать полу своего распахнутого кителя массой неведомо откуда найденных пальцев. - Пройдёмте, рядовой, к вашему рабочему месту.
- Хо, - необдуманно обронил я, выпевая последнюю букву, а заодно уж и прочищая горло - в своей самоуверенности позабыв, что Марже немузыкален, напрочь лишён слуха, - если вы насчет графика...
- Отставить, - во второй раз предложил мне начальник заткнуться, что я и сделал, признаться, без всякого удовольствия. Хотя в молчании есть своя прелесть: детали рта на некоторое время консервируются и износу не подлежат.
- Вот это что такое? - Марже выгреб из кулака указательный перст, который тут же не замедлил воткнуть в фотографию, прикреплённую к внутренней стороне стекла шкафа. Со снимка на прапорщика вдумчиво смотрели патлатые парни из "Deep Purple". Молодые, наглые. Очень уверенные в себе ребята. Добившиеся уже, в отличие от меня, кое-чего в жизни: успеха, известности. Признания. "Лабающие" музыку, при звуках которой сами собой распрямлялись плечи, пламеннее стучал мотор в груди, а ты - ты сам становился на порядок сильнее - целеустремлённее - решительнее - энергичнее.
- Это - англичане... - начал я, отчего-то испытывая робость.
- Да что ты мне голову морочишь. Какие англичане? Вот это кто, я спрашиваю?
Тут только я обратил внимание, что перст не просто так терзает глянцевую поверхность, а с умыслом, выбрав определённую цель.
- Это - Блэкмор.
- Что? - Лицо Марже стало похоже на исхоженную пред употреблением вдоль и поперёк крепкой ладонью газету: оно посерело и смялось как-то повсеместно. - Ты надо мной смеёшься, что ли?
- Никак нет, - произнёс я одну из фундаментальных фраз, на которых, если верить уставу, держится дисциплина в армии.
- Это ты. До армии. В компании своих так называемых друзей-собутыльников.
Сходство между мной и Риччи существовало, неуловимое, правда, - но надо было обладать воистину буйной фантазией, чтобы с точностью совместить наши лики.
- Я всегда подозревал, что ты - из "волосатиков". Из пижонов. Из тех, кто только и знает, что - пить вино, трахать девок, бесцельно шастать по улицам и слушать дебильную свою музыку. Словом, из числа бездельников. Ну, ничего, время еще есть: армия таких, как ты, перековывает.
- Товарищ прапорщик, - жалко залепетал я, вконец теряясь. Я понял, что моему увольнительному наступил армагизддец. Прости, Надя. Не лобзать тебе в этот дивный вечер мои талантливые уста, сложенные в дробь, в которой числитель и знаменатель поучительно равны. - Вы мне подпишите листок?
- А вот это не хочешь? - И Марже совсем не по-уставному ткнул мне под нос кукиш. Занятно: фигура, в противовес самому прапорщику, выставленная на обозрение, никла от стыда, никак не устанавливаясь в правильное положение. Зябла и стремилась преобразоваться в трехперстие. Господи, прости его, неразумного!
- Но почему? - Уже с отчаянием воскликнул я. Мне хотелось знать истину.
- А потому, - торжествующе заключил Моржовый, - что сейчас ты пойдешь в город, где встретишься с какой-нибудь девицей, пошатаешься с ней по улицам, затем где-нибудь, а скорее всего - у неё дома, выпив вина, её же и трахнешь - под дебильную свою музыку...
Казалось, прапорщика заклинило. Казалось, он стал повторяться. Казалось, похороны здравого смысла состоялись - господа, можно расходиться!
Я ошибался!
- Она у тебя член сосёт? - Как-то стыдясь своей любознательности, уже тише спросил вдруг Марже.
В молчании есть и недостаток: оно сушит нежную душу, которой есть что скрыть, и истолковывается противной стороной превратно.
- Вот видишь, - за меня, тактично потупившего очи, подвёл черту прапорщик, печалью наполняясь, - сосёт, однако. Нехорошо. И всё из-за этой дебильной музыки, разлагающе воздействующей на нашу молодежь.
Изо рта Марже сквозило - глупостью.
Можно было подумать, что если бы я слушал только музыку Френкеля, Пахмутовой или - так уж и быть - Антонова или Тухманова, то и пил бы соответственно на пару со своей несравненной Надей чай с баранками.
2. Конечно, сейчас трудно поверить, что были времена, когда "достать" какую-то понравившуюся запись было делом совсем не простым. Мне в этом отношении крупно повезло... Или не так: мне повезло, что я дружил с Ерсиком, который за бешеные деньги покупал пластинки у морячков, ходивших в загранку, и, не жмотясь, позволял переписывать музыку на магнитофон.
И всё-таки бобина ни в какое сравнение не шла с диском. Последний, - упакованный в красочный конверт, снабжённый фирменным знаком, который плавно и, главное, незаметно перетекал в занимательную англизированную географию, расчленённую на приставку "made in" и имя собственное, - вызывал трепет, уважение. Восторг. Оттуда! Из-за бугра! Ненашенская! Глаза предательски увлажнялись, руки, разошедшись по рубежам плотной бумаги, держали бережно, точно найденный кошелёк, приобретение... Обращали внимание на страну, заявленную после "made in". Набирали исподволь слюну, чтобы сполна, лихо сплюнув, рассчитаться с блядской Советской властью: это как же так, уважаемые граждане, выходит, что даже в капиталосоциалистической Югославии, только подумать, нет никаких ограничений на музыку. Давились от счастья той же слюной при одной лишь мысли, что обладают сокровищем, вывезенным прямиком из Англии. Считалось, хотя подтверждённых данных не было, что именно "там" делают самую качественную запись. То, что считалось, то и принималось за основу. Аргументация была такого рода: какой чистый звук у этих бриттов, не то, что у греков (голландцев, немцев и, увы, даже японцев). Острый ум отмечал: весь передовой мир шагает в авангарде искусства муз, и лишь только могучий Советский Союз, сам по себе, продолжает делать ставку на ансамбль педальных ложечников. Нужное, конечно, дело внедрять в массы родные перестуки и уж - в контексте противостояния двух систем - очень полезное.
С "миром зарубежной эстрады" - так стыдливо называли всю забугорную музыку, включая и "наших ребят", всевозможных соловьёв из ближнего и родного социалистического лагеря, - я познакомился довольно рано. Попал в так называемый межвременной коридор: с одной стороны, у родителей хранились старые пластинки, изготовленные из тяжеленного винила, с записями ансамбля Балаша, Робертино Лоретти, Умы Сумак, каких-то ещё экзотических певцов, чьи имена сейчас и не упомнишь; с другой, старший брат, иной, более раскрепощённой эпохи плод, приобретя один из первых гробовых магнитофонов, прямо таки с остервенением принялся заполнять ленты современными - на тот момент - шумами. Упорядоченными и в меру сентиментальными. Основательный крен наличествовал в сторону дружественных стран - Болгарии, Югославии и Венгрии. Лили Иванова, Джорджи Марьянович, Радмила Караклаич, Эмил Димитров, Дьердь Корда. И так далее. Отдельной строкой стоял Дин Рид, без имени которого тонкий информационный слой выродился бы до кокетливого штришка.
Словом, музыкальный замес был готов - но в нём не хватало какой-то малости, как не хватает её в тесте, отчего впоследствии получается не хлеб, а орудие казни для разборчивого желудка. И вот эта малость, проросшая из вполне приятных на слух звуков, имевших классовую окраску (что порой попахивало клиникой - ибо каждый рекомендованный режимом к слушанию певец был непременно активным строителем светлого будущего или, случалось, большим другом Советского Союза), вдруг обрела окончательные формы на шкале допотопного радио. Сама собой нашлась. Была такая занимательная передача на радиостанции "Голос Америки", что как-то странно "глушилась", словно те, кто этим лихим делом занимались, боялись проявить бестактность, излишнее рвение, сами заслушиваясь чужими мелодиями и ритмами. Допотопный прибор, надо сказать, работал справно, не унижаясь до тривиальных поломок в ответственный момент. Субботний вечер, готовясь к сдаче полномочий, таял несуетно, силы его уходили прочь, истекавшее время прямостояния настойчиво звало тело огоризонтиться, - казалось бы, самый раз ретироваться в простынные дали. Но именно в той атмосфере сгустившегося покоя, не предвещавшей рождение новой эры, сон бежал. Каким делом себя занять, терзался я, одиннадцатилетний отрок, видом раскрытой книги тяготясь, не видя в том пользы, чтобы на ночь глядя пропалывать зрачками грядки слов. Какую радость принести утомлённым рабочей неделей родным соотечественникам - неужто сесть да вот в сей поздний час и разработать свой - в укор старым плешивым академикам - план поворота сибирских рек? Каких друзей предпочесть при лунном свете? Соглашающихся с тобой во всём или нагло-дерзких, противоречащих тебе по пустякам? В каком тогда дворе мозоли дитячьи о задники сандалий нарабатывать?
В маленьком окошке телевизора трудолюбивые комбайнёры мяли крепкими спинами жнивище. Было скучно. Стулья миролюбиво стульничали, двери - дверничали, важно вазничала в притихшем углу ваза с цветами, а родители, как им полагалось по статусу, вкруг аппарата родительствовали, с опаской ожидая того волнующего момента, когда на экране появится честная до пояса молотильщица - дабы упредить меня жестом, не приведи Господь, не зрительствовать на празднике домысливаемой эротики.
Радио, моё дружище, подставило нужные волны. На длинных свирепствовала пустота, на средних благодушествовал "Маяк", предлагая голосом рассудительного Владимира Трошина трое суток не спать, трое суток шагать - и ради чего? - ради нескольких строчек в газете. Я осторожно поплыл по коротким.
И всё ушло, растворилось, утонуло - в чёрном бархате нот, перемежаемых с деликатным грохотом jamming station. И было то - Paint It Black.
3. Я не был ни бунтарём, ни возмутителем спокойствия. Какой-то просто чёрт сидел внутри меня и подавал неверные советы. Не склонный к клоунаде, не любитель вымученных шуток и рассчитанных, замороженных на губах улыбок, я - импровизировал. Эпатировал, как говорят, публику. Хотелось оторваться от однообразия, размазанного по сюжету жизни, сотворив дурацкую выходку.
В учебке, где из нас готовили специалистов полиграфического искусства, умозрительно царил дух многоступенчатой взаимной приязни. Курсанты ежедневно возлюбливали сержантов, те в свою очередь - бравого прапорщика, уж и не помню его анкетные данные, а тот - одаривал теплом своей казарменной сути - согласно уставу, взводных начальников. Одолженного, аккуратно переданного тепла командиру роты хватало с излишком. Который, подчиняясь закону круговорота искренности и добра в армии, спешил возвернуть приобретённое сокровище будущим репродуцивистам. Потерь добра не наблюдалось.
Практика же, плакатности себя противопоставив, твердила обратное. Я в той цепочке наряду с остальными ста тридцатью четырьмя олухами роты, одетыми в одинаковую цвета осенней непогоды форму, выделялся разве что, если кто замечал, размером тоски, которую носил неотвязно с собой; она пригибала мои плечи к земле, обезличивала
Я был запевалой. У каждого взвода есть своя походная песня. Спасибо творческому дуэту Шаинский-Пляцковский, который подарил мне уникальную возможность почти ежедневно массировать голосовые связки. В пятый раз спев "Через две зимы", я люто возненавидел вышеозначенных товарищей. В отличие от других носителей ушей, взволнованно начинающих потеть при упоминании сего шедевра и врать о своеобразии текста и неповторимости мелодии, скажу напрямик. Песня - дерьмо высшей пробы. Изъясняясь ленинским слогом, натуральное, батенька, - говно. Свободного человека только неурядицы в личной жизни или повышенная температура мозговых извилин могут подвигнуть написать подобную мерзость, осеменённую вымученной бодростью. Несвободного - государственный заказ. Что и имеем. И пусть мне ставят диагноз, что я якобы переел назойливого мотива и меня доныне тошнит, как нудит народные массы от чрезмерного числа философствующих умников, поучающих их как надо правильно жить. И пусть, мне возражая, находят в творении положительные стороны: ведь вкушающему кисель с бромом солдатику тоже якобы нужна сказка, положенная на музыку, как и шахтёру, и писателю, и зверолову - людям тех профессий, что остаются один на один с собой. Я остаюсь при своём мнении.
Обычно сержант Семакин зычным голосом командовал "Запевай!", шорканье подошв мгновенно сменялось громовым притопом - и по этому сигналу я начинал с чувством выблеивать - да так, что, как говорили окружающие, сморкаясь в оторванные по случаю подворотнички, слёзы наворачивались:
- Письма нежные очень мне нужны, я их выучу наизусть...
На самом деле, я с холодным сердцем прощался с очередным врагом, куплетом, хоронил его и получал заслуженную передышку. Потому что тридцать две глотки - мне в подмогу, пока я отмалчивался, - принимались реветь припев:
- Через две, через две зимы-и-и, через две, через две весны-и-и...
Что может удумать человек, увлекающийся иными направлениями в музыке? Да еще подневольный, в армии?
То был тусклый холодный день. Валил снег. В такую погоду хорошо сидеть с книгой у камина. Или у того же камина сидя, вспоминать прошлое, смотреть в окно и восторгаться окраской снегирей. Камин зримо наличествовал в литературе, которая осталась в прошлой жизни, снегири, очевидно, предпочли иной пейзаж. Перспективу облагораживал лишь фанерный щит с изображением плоского солдата, в котором чуть теплилась мысль. Ибо на большее, чем отдание чести пустоте, демонстративно правильное - в назидание новичкам, он был не способен. Воин безответственно попирал сапогами надпись "Служу Советскому Союзу!".
- Запевай, - обречённо фистулой вывел Семакин, потому как накануне, выкушав бутылку холодной водочки в комнате свиданий сержантского состава, именуемой по-простонародному каптёркой, позабыл сготовленным мясцом снять душевное напряжение - отчего и голос сел, и руки словно пообносились, и в ногах странное шевеление разнообразных ощущений наблюдалось.
Я ещё сомневался. Я ещё не решался. Наверное, так слава примеривается к человеку, мучаясь и высчитывая своё будущее - стоит ли вообще к нему подступать, этому двуногому, что загодя приготовился натянуть на лицо победное выражение? Может, лучше залечь, переждать, не искушать судьбу - уйти, наконец, к другому, уступив место безвестности?
Я начал очень тихо - сверху поглядывая на конфузливо заплетающиеся ноги, что отказывались подчиняться маршевому ритму.
- My woman from Tokyo,
She makes me see...
- Что ты там бормочешь? - Возмутился Семакин, давясь фальцетом. Кажется, он краем уха разобрал что-то про Токио.
И тогда я принялся чеканить слова, на сей раз из вспомогательных членов текста переведя в главные - куплет. Потому как он - о чем ребята из "Пёрпл" и не догадывались - был в действительности маршевым. Походным. Взвод в считанные секунды превратился в сборище проходимцев, озирающихся недоуменно. Нужная нота запропастилась. Наверное, совоины подумали, что мой муштруемый рассудок вышел из берегов дозволенного. И всё-таки я сбился. Всё-таки шаинскопляцковская хренотень лучше укладывалась под шаг, нежели ажурная вещица Блэкмора. И - без всяких "всё-таки" - Семакин, остановив взвод, впал в прострацию. То, что в комнате свиданий сержантского состава меня будут бить, это он знал точно, как основной свидетель на месте преступления, а заодно и - в приближающиеся вечерние часы - прокурор и судья. Он сомневался только, сможет ли самолично приложить свою длань к зарвавшемуся повстанцу: уж больно отдавалось в черепной кости каждое движение. А выбить из крепёжных узлов солдатский подбородок ужас как хотелось.
4. Все спешат выговориться. В том числе - под благовидным предлогом, который можно без особых проблем всегда найти, - и я. Я же - величина средняя, не связанная обязательствами хранить верность правде. Хотя бы уже потому, что с разбрасыванием клятв направо и налево соседствует почти всегда душевная неудобица. Будто тот, кто божится в истинности однажды случившегося, сам себе же не верит и других пытается убедить в этом. Во-вторых, непонятно, что под этим словом следует понимать: у каждого своя правда. А в-третьих, она со временем зачастую меняет положительный заряд на отрицательный: то, что казалось в молодости бесшабашной - основой мироздания, через двадцать лет утрачивает значимость и, случается, изгоняется из памяти.
Вдруг многие, призвав на помощь лирику и громкие имена, ударились в воспоминания, которые можно озаглавить незатейливо, но с претензией на историчность "Как это всё начиналось". Мне на этот счёт нечего сказать. Западный рок, равно как и советский, зародился без моего участия. Отзывчивые сердца скрупулёзно собирают свидетельства тех, чья линия судьбы будто бы преспокойно улеглась в общемировую схему развития "современной музыки". В этой схеме полно путаницы, есть просто туманные места - но некто, вырядившись в одежду мемуариста-всезнайки, на давнее глядит свежим взглядом, и без него, как-то так само собой выходит, не состоялись бы ни Пол Маккартни, ни Мик Джаггер, ни Макаревич.
Неловко читать строки старых пердунов, или скажем более изящно: обременённых годами портачей воздуха, которые во времена оно проклинали "эту бесовскую музыку", а ныне, открыто хамелеонствуя, позабыв о своём старом долге хранить верность музыкальным традициям земли советской, оды слагают о "молодёжных ритмах". Видать, в новую эпоху вросли они крепко. И вот очередной молодящийся Бздунов, вечный комсомолец, слегка печалящийся о несуетности той эпохи, когда интимные отношения с распределительным корытом определялись степенью твоей лояльности к режиму, рассказывает, как он помогал братьям и сёстрам по убеждениям приобщиться к волшебному миру рок-н-ролла. И как же? Пронося под косовороткой импортные "пласты", озираясь по сторонам, дабы агенты госбезопасности не заприметили его, не выделили вольнолюбивому организму почётное место у параши. Полноте, голубчик, хочется воскликнуть, врать-то! Не вы ли, милейший, культурной подворотней именовали всяческие чуждые вашему уху ритмы? Не вы ли заученно кляли "Битлов", рисуя мрачное будущее, что установится в советском раю, коли будет дозволено каждому услаждать свой слух подобной какофонией? Не вы ли, человек с тонким юмором, однажды обронили сакраментальную фразу, будто "наш ответ Чемберлену - неувядаемая "Катюша"? Каково было это - вознамериться провести линию фронта, искусственно мажорничая, по нотному стану? И - какие усилия были вложены в правое дело, чтобы разругать балалайку с электрогитарой? Но ныне неразбериха в умах, и этикет требует от народа сочувственного покачивания коллективной головой: досталось же тебе, голубчик, время пасмурное!
Есть иной вид индивидов, прапорщиков по жизни, что не прочь приобщиться к высоким чинам, под тусклый свет подставляя своё скудное беспогонное плечо. В полутьме кто разберёт степень нужности. Интернет стал крепким подспорьем в этом замечательном деле. Вот - картинная галерея известного миру и городу господина по фамилии, не вызывающей никаких возражений, Штейн. Инструктаж, вывешенный на стартовой странице, советует начать обзор от печки. Как и заведено. Композиции незатейливы, точно выставленные вон из ботинок шнурки. Штейн, Кен Хёнсли и одна на двоих вымученная улыбка. Штейн и Роджер Гловер. На пару с Крисом Норманом. Без Криса, но с неувядающей Барброй Стрейзанд. Мелкость натуры подсознательно требует величественного пейзажа, в котором она будет прописана - при том условии, что найдётся зоркое око не профессионала, а любителя.
5. Отчего-то считалось, что рок-музыка была протестом западной молодёжи, пресытившейся хорошей жизнью. Бунт, так сказать, назревал давно, но грянул неожиданно. Если до сих пор глаголом жечь сердца людей было предназначением поэтов, то в новую эру эта роль досталась музыкантам. У советских же молодых людей, по определению кремлёвских идеологов, повода к комплоту против жизни "ай-люли малина" никакого не было. Эдак всё просто складывалось: ели по сию минуту редьку с хреном, живот выпирало, но держались мыслью, что - народное, или в бесприставочной интерпретации, родное. И тут на тебе: скрип гитарной струны, порождающей черт знает какие видения, самое страшное из коих - пудинг, накачанный наркотиками да обсыпанный вдобавок лобковой щетиной. К причитающим лозунгам было не привыкать, и посему грандиозный плач, могущий взбудоражить население, был моментально извлечён из запасников обыдления граждан: "Советская молодёжь в опасности!".
И никто, никто из этих крикунов не дошёл до простой мысли, что рок-музыка стала соразмерна ускоренному темпу жизни, а значит, и самой её составной частью. В рок-музыке, скорее всего, не бунта мы искали, а отзвука своих мечтаний; по-пастернаковски пытались дойти до самой сути, глубины. Чего? - жизни, факта, явления. Или, если угодно, новую философию, не захламленную враньём и исканием ложных ориентиров, в ней видели. Музыка будила мысль. Надежду. (Нам не важны были слова - мы не очень-то и вслушивались в них. Тексты порой были бездарны, глупы, зачастую - ни о чём. С поэзией ничего общего. А, наткнувшись однажды на признание Леннона, что для рок-музыки именно удобен текст, не стих, потому что он, по сути, второстепенен - то есть центр тяжести расположен в ритме, мелодии, - мы как бы получили авторитетное разрешение игнорировать смысл пропетого. Впервые засев за перевод убойного пёрпловского боевика "Burn", я был страшно разочарован. Надо же! Музыка такова, что взлететь под облака хочется, а слова, выпавшие в осадок, отчленённые от тулова мелодии, к земле, бескрылого, тянут! "Bad Company" и "Foreigner" меня добили. Не байроновский слог, однако. И всё же, всё же - спустя годы, ныне я, любитель поэзии, тоже прихожу к соглашению с самим собой. Текст в рок-музыке должен быть удобослышимым, не выпирающим, но, конечно же, не идиотским. Уровень Макаревича или Hensley - в стихосложении - та планка, которую, понимаешь со снисхождением к несостоявшимся талантам, не многим дано преодолеть).
Ответ был найден: стали сеять, в пику западным вырожденцам, ВИА. Мне давно перевалило за сорок, и, казалось бы, музыкальные пристрастия должны были бы поменяться, как и образ мыслей. Они не изменились, а существенно расширились. Это к слову. К тому слову, что отзывается истиной, только тебе понятной.
И сейчас я, время от времени прослушивая старые записи, тихо тоскую по весенним мотивам, что, возможно, порой были безыскусны, а иногда и подражательны, зато вызывали движение души. "Поющие гитары", "Голубые гитары", ранний Антонов, Жан Татлян, Ободзинский, "Песняры". Водораздел явственно начал обозначаться с появлением "Самоцветов". Ещё экспериментировал Тухманов - и таки довёл страну "до торчка" своей пластинкой "По волнам моей памяти", всё более ясно вырисовывались мелодические контуры буйношевелюристого Макара, блистали "Песняры" (как бы сейчас сказали, фолк-группа), но уже повеяло трупным запахом официальщины. Это и был осовремененный ответ наш Чемберлену, пришедший на смену "Катюше".
6. В десятом классе пред выпускными экзаменами, когда до сладкого мига свободы, прячущейся за массивной входной дверью школы, оставалось всего ничего, историчка Марья Борисовна Бергголь, почти однофамилица известной русской поэтессы, где-то утерявшая последнюю буквицу, вдруг решила позабавиться. Кураж, видите ли, ей не нравился шестнадцатилетних раздолбаев, что мыслями были уже далеки от учебников. Их смелость в начертании жизненных планов была хилой: ее следовало, по выписанным в хороших и правильных книгах рецептам, подкармливать свершением громких дел, которых, по причине малости лет, быть не могло. Её нужно было ещё лелеять, выращивая седалищную мозоль при всасывании вовнутрь питательной массы формул и определений, - что потом могла, кто знает, пригодиться - для бега по служебной лестнице. Но Марье Борисовне даже эта пугливая смелость мнилась дерзостью - чудовищной. Посему она, как обычно, жёстким взглядом оглядев класс, бескомпромиссно заявила:
- Пришло время собирать камни.
Двадцать четыре иероглифа - двадцать четыре человека - составились, переглянувшись, в единое письмо, смысл которого, вероятно, можно было растолковать так:
- Что за лажа?
Марья Борисовна, когда-то чудесным образом пережившая ленинградскую блокаду, пережила бестрепетно и этот непростой для неё миг.
- К послезавтрашнему дню, судари, каждый из вас готовит реферат на тему "Новое вокруг нас".
- Это как понять? - Спросил Митрохин из всех иероглифов, наверное, самый поверхностный, редко употребляемый, о котором, в принципе, за ненадобностью можно было бы со спокойной совестью позабыть. Учился он отвратно, поведением выше "тройки" не отличался, родителей имел не престижных, да мало ещё этого - брат его систематически ошивался по зонам. Словом, выроненный случайно в жизнь человечек.
Бергголь чуть презрительно приподняла домиком правую бровь, как бы припоминая, где она подобный глуповатый вопрос, слышала. Нежданный фрондёр высек зубами из заячьих губ искру заискивающей улыбки.
В отношениях меж учительницей и воспитанниками похолодало.
- А так и понимать. Каждый готовит изыскания в какой-нибудь области. На всех хватит. В истории, литературе. Химии. Балете. Кино. Музыке.
- А в политике? - С тонкой усмешкой спросил Фрилянд, чьи родители безуспешно который год пытались "свалить" за бугор. Но папа Гриши однажды ничего лучшего придумать не мог, как проработать двадцать лет на военном заводе - и теперь это нечаянно власти предержащие вспомнили.
- И в политике тоже, естественно, - ледяным тоном заключила Марья Борисовна, у которой, согласно пятому пункту, имелась приятная возможность, как и у папы Гриши, расстаться с родиной. Раз и навсегда. Ей же, патриотически вскормленной на блокадной коре деревьев, не расставалось. Она, напротив - хотя уж здесь фривольный тон неуместен - считала, что не родина ей, а она - родине до последнего вздоха будет обязана, потому как вполне искренне чувствовала неудобство от того, что выжила в ту кровавую войну.
У Марьи Борисовны были два конька, которых она постоянно запрягала. Любила она быструю езду! К самой процедуре катания по давно отшумевшим страстям - с одновременно строгим разглядыванием нынешнего пейзажа сверху, с крупа того или иного бегунка, готовилась Марья Борисовна загодя, тщательно. Бывало, установится в классе непогода, и нет никакого резона гонять по кругу лошадушек, то есть в самый раз пора копыта сушить. Но нет. Марья Борисовна с остервенением принимается, дабы ни одна лишняя минутка не была потеряна, вопреки кромешному настроению сторон, переделывать ландшафт. Подготовительные работы закончены - и вот уже чалый, выведенный силой из стойла - цок-цок, да побежал.
Бергголь все годы, что преподавала, выстраивала словесно декорации той непростой девятисотдневной поры - и было заметно, как занятие ей нравится. Со временем Бергголь вошла во вкус. Облокадить она пыталась каждую мелочь. Фактически, любое случайно произнесённое слово, каждое телодвижение могли быть привязаны к истории осады северной столицы. Школа помнила одно происшествие трехлетней давности, когда восьмиклассник Петрунин, явный переросток со следами переутомления от учебы на лице, нагло рассматривал на уроке фотографии с голыми телами. Марабора, как её называли питомцы, пленяя класс изрядным румянцем на щёках, попыталась бороться с нездоровой обстановкой методом отвлечения масс от глянцевой провокации. Она упрямо, будто не видела чудовищных фаллосов и беспорядочного сношения всех со всеми, включая на избранных снимках и представителей животного мира, заговорила в который раз о - голоде, промозглом холоде и, тем не менее, царившей вокруг братской любви. Петрунин, перевернув очередную карточку, явил классу волоокую красавицу, примерившуюся вогнать в своё чрево что-то схожее формами с милицейским жезлом. Длина предмета наталкивала невольно на мысль о запредельных возможностях женского организма. Это уже было слишком.
- Немедленно отдай, - потребовала Марабора, слабо веря в компромиссное соглашение с разгильдяем Петруниным.
Восьмиклассник неспешно сложил фотографии в стопку, но с умыслом - выведя на первый план потрясающий младые души кадр. Учительнице он уделил столько же времени, сколько дорожный столб - пыли. Перед глазами Бергголь и сидящих вокруг демонстратора чудес разверзлась бездна: гигантский и чертовски напряжённый язык, в отрыве от владельца, который терялся где-то за горизонтом, искусно планировал над поверхностью зазывно вывернутого влагалища.
- Немедленно выйди из класса, - тут, может быть, впервые в жизни железные нервы Марьи Борисовны поддались, прогнулись. Петрунин оценивающе оглядел старую учительницу, как бы мысленно её представляя в рамках хамской картинки, и неспешно поднялся со своего места. Так же неторопливо поплыл проходом к двери, с прилежанием, что было совсем несвойственно двоечнику и прогульщику, прижимая к равнодушной груди своё сокровище. Марабора намёк поняла, ужаснулась; прошибаемая потом, вскричала:
- Тебя из школы исключат.
Едва дверь аккуратно закрылась, Бергголь, томимая вязнувшей в ушах тишиной, цеплявшаяся шершавыми ступнями за юркие, лишённые устойчивости туфли - так её сносило от перенесённого унижения и горя, что, того гляди, сронится наземь - изрекла с дрожью в голосе:
- Во время блокады нам было не до этого - нас одна мысль мучила: поесть досыта...
- Что "не до этого"? - Зажглась огнём интереса Томочка Лабада, невинно глядя на историчку.
Марья Борисовна вопрос интеллигентно проигнорировала, перевела неосознанно его в плоскость ассоциаций; в итоге и вышло худо: вдруг вспомнила давний сон в одну блокадную ночь - как ей приснилась палка сухой колбасы довоенной поры...
Второй конёк бегал не столь шустро по причине неясности поставленной ему задачи. Как бежать он знал, в том смысле - что, пугая народные массы, с обязательным мылом в уголках пасти и закушенными припадочно удилами. Имела же место проблема направления. Конёк, пытавшийся обынвалидить юношескую суть, давно сроднился с Мараборой, стал её продолжением - и стоило посему присмотреться хорошенько к кентавру, кто в действительности странным союзом руководит. Короче, прославляла вовсю Марья Борисовна дорогого и мудрого товарища Сталина, и при каждом удобном случае кляла она людскую неблагодарность - горячо и страстно, как пуля клянёт рикошет, как берег, на который списан моряк, море.
Над семидесятыми слабо алела заря - ещё не набравшая цвета, не дерзновенная, робко пластающаяся над линией горизонта. О Сталине говорили глухо, словно такой замечательной личности в истории государства и не было. А если и упоминали его имя, то - осторожно, с какой-то примесью положительности. И, видимо, положительность его в том и заключалась, что он, подобно захудалому родственнику на семейной фотографии, пребывал постоянно где-то на заднем плане. Коллективизация: перегибы на местах. Коллективное диетическое голодание в 30-х на Украине и Поволжье: по инициативе местных властей, приобретших бесценный опыт управления трупами. Война: внезапное вторжение тевтонских псов, Брестская крепость, 20 миллионов погибших, дом Павлова, "За Родину!", егорово-кантариевское знамя над рейхстагом - без него, бегущего параллельной просекой. Этот народ смотрелся со стороны внезапно осиротелым. Народ-безотцовщина.
Марья Борисовна подарила классу имя. Ибо во весь голос утверждала обратное: Он знал. Он - раним, трагичен, наблюдателен, вечнозеленоюн, бодр, хрупок, щемяще нежен. Был. Он - боролся с недостатками. Он протестовал. А, прищурив левый глаз, не протестовал, а действовал во благо. Ради счастья. Ради нас. Ради вас. Ради будущего. Ради - и не рады? Людская черная неблагодарность в стылом шепоте и недоговорках.
А ещё, a propos, Марья Борисовна искренне верила, что все нынешние беды в родной стране от этой чертовой гремящей музыки. "Вот если бы Иосиф Виссарионович знал, что до такого докатимся...". То есть, вернувшись к истокам рассказа и хронологически побезумствовав, я должен в ряды высокосознательных граждан, уже включающих прапорщика Марже, влить Марабору - прямиком из школьной поры.
И вот она, вся такая неизбежно требовательная, в строгом деловом платье, скроенном по лекалам заветов Ильича, исключающем всякий намёк на революционный вырез, раздала темы. И, мстительно щёлкнув костяшками суховатых пальцев, пожелала всем успеха.
Хорошо ей было говорить, маститой художнице, не раз уже выписывавшей подобные сцены из жизни простых и юных неучей! А ну-тка, например, каково ему, робкому отроку, без запинки рассказывать о мытарствах и лишениях несчастного хлора, что в новую эру, благодаря неустанной заботе коммунистической партии Советского Союза стал полноценным бутилхлоркарбонатом! Или, взглянуть шире непредвзятым взглядом на искусство, - о наиболее балетистом балете, что обитает в пределах Большого театра, - попробуй он расковать свой язык подобно мастерам разговорного жанра!
Через день состоялись повторные посиделки. Дело двигалось ни шатко ни валко - вяло вышлёпывали ученические губы фальшь: было чудно повсюду и во всех областях применения человеческого разума. Разумеется, "вокруг нас".
Танечка Квитко, круглая отличница и любимица Мараборы, совершила бесславный поступок. Ей выпала удивительная возможность поделиться с однокашниками знаниями о творческих находках Серафима Туликова, помянуть добрым словом Дмитрия Шостаковича, двенадцатой симфонией расшевелившей её неокрепшую душу, о достижениях Андрея Яковлевича Эшпая порассуждать, а она... А она по всему идеологическому фронту перешла в наступление, обходя стороной известные ориентиры, и пошла строчить вражескими именами без передыху - всё "The Beatles" с "The Rolling Stones", да "Uriah Heep" с "Led Zeppelin" пыталась к новизне привязать. Итог был закономерен: в платье классически неприступного кроя немало изумлённой Бергголь открылась широкая прореха. Строптивые ноги, едва донесли тело до стула, тут же и раскинулись по сторонам, являя классу кавалерийские шерстяные рейтузы. Марабора потеряла сознание.
Затем была очень противная, не скрываемая от чужих глаз сцена, в которой мамочка Танечки, понурая дама с кочующим по пространству взглядом, жалко лепетала извинения перед железной учительницей, что заученно кляла "эту подлую музыку" и требовала - требовала! - запрета на её прослушивание дома. Роль школьного Сталина Марье Борисовне была по вкусу. Мамочка Танечки горела желанием тут же приступить к исполнению полученного поручения. Она почти щёлкнула каблуками туфлей. И кабы наличествовал козырёк, присупонив брови, отдала бы честь! Как и положено отличнице, круглой, Танечка дисциплинированно покатилась прочь - подалее от бесхребетной родительницы. Времена ещё были те! Золотую медаль Квитко получила, но, как говорили за её спиной пошляки, в свои неполные семнадцать лет специалисты арьергарда, прошедшие экстерном молодость, не без того, чтобы "нашей Танечке напоследок обильно смазали очко вазелином".
7. Все не прочь позабавиться, упражняясь в составлении таблиц "самые-самые". Буду краток. И совестлив наедине с собой. Моя личная десятка лучших альбомов выглядит, вполне вероятно, и не убедительно для прохожего, зато ничем не хуже иных, составленных по обязанности, в угоду времени и поспешно.
1. Pink Floyd "Dark side of the moon"
2. Queen "A night at the opera"
3. Genesis "Genesis" (1983)
4. Uriah Heep "Look at yourself"
5. Styx "Paradise Theater"
6. Robert Plant "Fate of nations"
7. The Beatles "Rubber soul"
8. Deep Purple "Machine head"
9. Pink Floyd "Wish you were here"
10. The Rolling Stones "Flowers"
А ведь есть ещё с десяток конкурентов, оставшихся за мнимым бортом, подчинившихся нелепым законам статистики и лицемерной диалектики:
- Не могут, господа дорогие, в этом мире все быть богатыми, здоровыми и счастливыми. Каждому - своё.
Supertramp "Breakfast in America", ELP "Trilogy", Led Zeppelin "IV", Elton John "Captain Fantastic...", Harrison "Brainwashed", R.E.M. "Automatic for the people" - чем хуже?
8. Мы не замечали того, что рок-музыка присутствует в каждой частности, каждом незаметном, на первый взгляд, эпизоде. Её изгоняли, а она прочно поселилась в нашем сознании, наших словах, жестах.
В той же учебке со мной произошло однажды вот что. Рутина солдатчины на исходе года, скорбно готовящегося к сдаче своих обязанностей, была прервана приказом дежурного по части срочно явиться на КПП. По дороге два чувства состязались между собой за право главенствования в пределах моей бренной оболочки. То одно брало верх, то другое. Предчувствие беды, чего-то черного, щекотало сердчишко; оно постукивало ровно, но с неявным смущением, отчего подспудно назревало неудовольствие: хотелось зримого праздника с солдатским хороводом вокруг ёлочки, а - не уворованного воображением, который, чудилось, и проведешь, по прихоти высших полупьяных чинов, где-нибудь в глухом углу - один-одинёшенек. Второе шаловливо пыталось привлечь к себе внимание, хотя всеми словарями трактуется отрицательно и, значит, не иначе как должно было быть мрачно, угрюмо, неизобретательно. Я же хрупающему под ногами снегу, его свободе ложиться под солдатский каблук именно так, как он сам того желал; выломленным из серого неба соснам и пребывающему в состоянии постоянной незавершённости дню - их простору в действиях; окнам и пробегающей полковой шавке, прижившейся на кухне, - светло завидовал. Но, жалея себя, не звал, не плакал, зная, что всё когда-то пройдёт, как с белых яблок дым, и тогда - уж точно, забредя по прошествии лет в воспоминаниях на запретную территорию, переиначу, амнистирую прошлое.
- К тебе брат приехал, - дежурный по части, молодой лейтенант мне с хитрецой подмигнул. На душе полегчало. Плоть раскрепостилась. Ноздри опали.
В стороне, мной поначалу незамеченный, стоял двоюродный брат. Кузен.
- Здравствуй, мой дорогой, - кузен бросился навстречу, выгребая из карманов и протягивая мне руки, - я прямиком из Саратова.
- Сеня, - я был в смятении, вглядываясь в тусклое лицо брата, цвета - знакомого нам с детства, - выдохшегося вина, - что с тобой? Устал? Неприятности? Женщины бесчестные? Нужда? Диссидентство? Онтологические проблемы несоответствия этому миру, переполненному пигмеями?
- О, нет, - брат счастливо засмеялся, выдавливая на щеках робкую зарю, - сдал зимнюю сессию, еду в родное поместье.
- Насчет пигмеев, солдат, осторожнее. Вы мне весь, включая южный прононс, ширину плеч и благородный профиль, глубоко симпатичны, - лейтенант, предостерегающе подняв указательный палец, тут же овисочил его многозначительно, - и мне бы не хотелось, чтобы у вас были неприятности. На фронте, что всюду, где пожелает ваш командир, знаете ли, сейчас совсем не сладко. Стреляют. Мёрзнут на холоде в карауле. Интересуются настенными надписями, оставленными щедрыми предками, на гауптвахте. Солидаризуются с кашеварными котлами на кухне. Нарничают и бушлатничают напропалую. А в тылу такие ребята ручной работы всегда нужны.
Я благодарно ему улыбнулся.
Лейтенант меж тем продолжил:
- Я советую вам сейчас же, из лучших побуждений, пройти к командиру взвода за разрешением на увольнение. Всё-таки встреча двух братьев. Перехлёст эмоций. Уж лучше вам звенеть высоким бокалом где-нибудь в гостинице.
Милый, милый лейтенант, угловато торчавший из офицерской шинельки, которому была более к лицу студенческая тужурка. Знал бы ты, советуя, какой предстоит мне разговор с дураковатым комвзвода. Вот - пример обезоруживающей человечности, которую якобы трудно отыскать в армии.
Командир взвода изобразил из себя отравленного горьким жизненным опытом мудреца. Он долго кхекал после моего обращения, наконец, опустошённый долгими раздумьями, обречённо вякнул:
- Где он?
Мудрецу нужен был предмет, на котором он мог успокоить глаз. Ресницы его вяло аплодировали каждый раз, как только он находил очередную точку приложения взгляда. Моргалось командиру через силу, с какой-то, я бы сказал, болью за отсутствие к нему уважения, - до того, впрочем, момента, пока я не ввёл в круг его знакомств даму в стеклянном платьице с непрезентабельной сопроводительной надписью "Столичная". Надо признать, братец, несмотря на приятность общения с дежурным лейтенантом, помолвил меня (видя также в том мезальянс) с представительницей сомнительного света на проходной тайком. Неожиданно представленная комвзвода, добытая из-под шинельного солдатского сукна, чуток распотевшая, она заставила его немало удивиться.
- Мой кузен на проходной, - скромно ответствовал я, передавая ему чаровницу.
Стоявший в углу часовым сейф проглотил безмолвно дар.
- Ну что же, - внезапно заключил этот мерзавец, помесь осла и обгаженных подштанников, чувствуя себя довольно привольно, - совершим променад до горизонта, посмотрим на родственные лица моих солдат.
Сука! Мысль о том, что дама, отданная во власть болвана зазря, наполнила моё сердце обидой.
- А вот это и есть ваш братец, солдат? - Комвзвода бесцеремонно вперился в Сеню долгим взглядом, как, должно быть, это проделывал ранее не раз при подобных обстоятельствах, а именно: при страстном желании родственных душ объединиться с сирым членом семейства, отданным во власть армейской сумятицы.
- Это и есть мой братец, - правильно оценил я ситуацию - предчувствуя несчастье, потому что Сеня, в зимнюю холодную пору хамски бесшапочный, кряду несколько раз демонстративно встряхнул длинными волосами. Он как бы себя выставлял на обозрение.
- Я не могу, солдат, дать вам увольнение по причине вполне резонной. Длинные волосы этого незамаскированного битника никак не вписываются в наш улучшающийся с каждой минутой мир. Вот пусть он идёт, пострижётся. Тогда - и поговорим.
Ну - сука! Что там говорить, кулдыкать, гуторить да базарить.
У Сени наступило отупение - то особое отупение, делающее сердце беспомощным, что случается иногда с людьми очень умными, когда они имеют дело с безоговорочными негодяями. Он открыл рот на манер записного оратора да так и застыл, поражённый догадкой: и сказать ничего не моги - только навредишь, и молчать нестерпимо стыдно. Дилемма-с!
Тень взводного величаво удалилась, волоча за собой хозяина.
И тогда офицерствующий студент дал добрый совет. Ещё один. Безвозмездно. Бежать к замполиту роты. "Мужику - то, что надо".
Ах, как приятно ныне клясть высокую болезнь, мазохизм, что поразила общество, склонное к экспериментам над собой. Мол, идеология выжирала государство почище раковой опухоли, с семнадцатого, рокового, судьбоносного года, а те, кто её насаждал, были априори подлецами по природе - потому как не способствовали выздоровлению организма, а напротив, значит, гробили его.
Выпадал ли вам случай тет-а-тетствовать с замполитом, вглядываясь безбоязненно в самую глубину его армейских глаз? Бывало ли такое с вами, чтобы главный теоретик воинского подразделения без всякой спеси и высокомерия выставлял напоказ свои незаурядные мысли? Дерзали вы в подобных ситуациях целомудренно хранить молчание, когда хотелось - подобострастно поддакнуть, и это ваше усилие над собой было оценено высшей мерой - подбадривающим словом?
Замполит роты, "мужик - то, что надо", выслушав мой бесхитростный рассказ о приезде кровника, который, по понятным причинам, оканчивался отточием, предложил совершить восшествие к непосредственному начальству. То бишь, замкнуть круг мне предстояло повторно. И тогда, понимая, что дополнительный обзор истоптанной алкоголем физиономии комвзвода равен совершению подвига, я, к тому не готовый, обнажил до донышка душу. Отступать было некуда.
- Вашему братцу было предложено постричься? Взамен увольнения? Вы не шутите? Почему вы молчали с самого начала? И - как, как был обозначен ваш кузен? Как незамаскированный битник?
Весь недолгий монолог замполита можно было свести к одной фразе: армия сильна разумом, а не прихотью отдельной заорганизованной личности.
Вряд ли ему было больше сорока лет, хотя тогда он мне казался уже стариком.
- А вы знаете, солдат, у этих самых "битников" пресловутых есть одна чудесная песенка, которая мне очень нравится. Я вот только не помню названия - иностранщина, одним словом. И он коряво напел мелодию, так, что я едва уловил её самость, - "Yesterday". Скорее, по наитию я догадался, что он имел в виду.
И вместо ожидаемого "до вечера" он подписал мне увольнительный лист на трое суток, включая и драгоценную ночь с 31 декабря на 1 января.
Мужик оказался с идеологией побоку. Но вот что странно: лицо его спустя годы в памяти не закрепилось. Тогда как комвзвода с путаницей в извилинах предстаёт пред глазами отчётливо: так и вижу бьющуюся на шее от негодования жилку, шершавую родинку под левым глазом и белесую пенку, выплёскивающуюся между узких губ.
9. Мы собирались обычно у кого-нибудь на квартире, свободной от родителей. "Чао!", - говорило любящее дитя, ласково подталкивая батю и мамушку к порогу, обречённо и вынужденно направлявшихся в синему на просмотр трёх подряд сеансов.
В известном треугольнике "рок-секс-наркотики", подразумевающем пламенное единство всех сторон, имелся, в действительности, серьёзный изъян, что не позволял говорить о его правильности. Возможно, вдали от родных берёз, за границей, в чуждом каждому советскому человеку мире рок-музыки существовала другая, отличная от нашей, геометрия. Возможно, газетчики отечественные что-то в формулировке напутали. Неофициально рока, в виде пребывающих постоянно в обращении "пластов" было навалом; секса, по прошествии лет, можно честно признаться, имелось тоже таки достаточно - правда, в усечённом варианте. Реальное количество его резко отставало от потребного, выдаваемого шустрыми языками при досужих разговорах. Общепринятой единицей измерения секса была "палка", известно куда брошенная. То есть определение данной физиолого-физической величины диктовалось самомнением именно мужской половины. Нетрадиционный секс - ввиду благовоспитанности и зажатости в поведении - ханжески не приветствовался. И все эти "перекрёстные опыления партнёрш", "коллективного пользования паровозики с прицепом" вызывали лишь лихорадку любознательности, не более. И, вероятно, были попытки попижонить, выйти за рамки дозволенного, втягивая в интимный круг всё, что годилось для того - включая и обратную сторону вантуза. Но они были столь малочисленны, что о них не стоит и говорить. Что же касается наркотиков, то тут наблюдался вообще конфуз по причине вполне понятной. Нам с лихвой хватало вина и водки. Что такое наркотики, мы просто не знали. Мы - слышали, что есть подобная бяка, портящая жизнь хорошим людям, в принципе, нашим друзьям, по недоразумению проживающим на Западе. А вот официально в Советском Союзе не было ни первого, ни второго, ни третьего. Тотальный дефицит. Ну, во-первых, рока не существовало, зато была прекрасная, приносящая радость людям музыка Пахмутовой-Таривердиева на слова Добронравова-Гамзатова. Секса - тоже (если вспомнить знаменитое речение времён перестройки, произнесённое целомудренной гражданкой страны Советов во время проведения телемоста Ленинград-Бостон); вот любви - сколько пожелаешь было, бери килограммами, чувств - переизбыток, красивых слов и, на всякий случай, горячих признаний - выше крыши; даже измена фигурировала, как обоснование (и альтернатива) безумной страсти для придания нашей чересчур правильной жизни пикантности; ревность соседствовала с порочностью, а секса - нет и не было! Что тогда говорить о наркотиках?
Кто-нибудь приносил новый диск, бережные руки клали его на вертушку, и игла, зная свою участь, покорно начинала по кругу длинный бег. Рабская её преданность заданной скорости раздражала. И никто ведь не подгонял эту клячу брести проложенной бороздой и не сказал обратное - "тпру".
Раскупоривалась бутылка. Нарастало веселье. С неприличным проворством отверзал своё горло последующий сосуд. Третий по счёту в припадке зависти сам освобождался от пробкового ярема. Веселье, поначалу целительное, трансформировалось в возбуждённое расползание пар по углам. Прямые углы кипели и плавились - от дополнительных градусов. Глянешь на это свежим, промытым в родниковой воде глазом, коли такое состояние тебя, по причине внезапной ссоры с избранницей вечера и вытекающего отсюда сумрачного одиночества, настигнет - и, угнездившись во мнении, поймёшь. Поймёшь - и себе же молвишь с пафосом:
- А что, брат, недурно-с: слушать тройственный союз, ELP, - в то время, как в кухоньке, что предназначена строго для варки-жарки и где места-то нет, напропалую е... - о, нет, говорят о высокой поэзии! Чу! Вот тому и свидетельство - долетела последняя строфа из пушкинского "Анчара", замешанная на томном протяжном вздохе!
Или:
- А что, дружище, совсем admirablemente! Воспарять над удручающей картиной убогого бытия, когда так меланхоличен и мечтателен Genesis! Genesis, о чьи мелодические сгустки спотыкаются строптивые и недалёкие натуры, только и помышляющие об оральщине. Фи!
А то:
- Как по-королевски экспрессивен Freddie Mercury на фоне плоских лиц и замызганных салфеток, использованных не по назначению.
И уже не так клялось неожиданное одиночество. Сиделось, слушалось - сполна. Редко - но порой.
10. Примеряюсь к тоскливому будущему. Преждевременно сенильничаю. Брюзжу по мере надобности. Репетирую роль застоявшегося пред младым поколением тамады. Наливающиеся жизненным соком массы не любят поучений, и воспоминания старшего поколения, давно разменявшего потерянный рай на бездуховность, для них не более, чем мусор, не подлежащий даже утилизации. Массы приходят и уходят, освобождая возрастную нишу иным супостатам, а музыка остаётся. Она вечна, тогда как им самим предназначена роль пересыпающегося впустую песка. С какой части бы речи я начал предполагаемый тост? Конечно, с облюбованного народом наречия "давным-давно". Что движет людом обращаться раз за разом к этому дивному слову? Поиск в прошлом освежающих душу примеров. "Давным-давно, - я бы сказал, - была великая музыка". На этом бы и поставил веселенькой расцветки точку, не оглашая никакого списка. Потому как повторение - конечно, мать учения, но и дальняя родственница старческого маразма, до коего ещё, - постепенно во времени скукоживаясь, рассыпаясь посуставно и борясь с прущей отовсюду растительностью, - шагать и шагать. Хотя кто знает, где и как твою макушку пометит божья длань?
Да, коротким, но энергичным вышел бы тост.
После вялых 80-х и однонотно муторных, электронных 90-х, кои хороши были разве что для жвачных, тупо перегоняющих слюну по чему получится, наметился, вопреки нытью маловеров, прорыв. Но уже в новых формах, - брюзжа - преждевременно сенильничая, - ищешь непроизвольно однажды услышанное. И не накапливающееся раздражение, и не оторопь сопутствуют экзаменации, а усталость и понимание того, что подобные сравнения - бесплодны. Вот - интересная молодая группа "Black Bonzo", выпустившая в 2004 году свой первый альбом "Lady of the Light" и отчаянно напоминающая улучшенную модель "Uriah Heep" с искусными вливаниями в неё - видимо, с целью и вовсе оголить душу заядлого меломана - "Pink Floyd" и "Queen". А сумасшедшим напором и рисунком музыки, простым и ясным, "Big & Rich" очень даже напоминает "Aerosmith". Хотя и числятся обе команды в разных музыкальных категориях. В Bo Bice слышатся отдалённые отголоски "The Allman Brothers Band" и "Free".
"Стареем-с, голубчик, - шепчу себе, - того не замечая, ежели пережитое превалирует над настоящим, озорным и задорным".
"Продолжим, может, тост, потамадничаем, добавим фактов и гитарных рифов?" - Вопрошаю на всякий случай своё второе "я". Эго, отвечая, банально, как перестук колёс поезда:
- Всё в этой жизни повторяется. За связь времён!
Фигурально выражаясь, оно, черт знает что за пипочка внутри меня сидящая, всегда, когда язык вязнет от недословья, настроено на заурядную глупость - им и полнится.
11. Я обзавёлся компанией, но Ерсику в ней места не нашлось. Замкнутый, склонный к пространственному одиночеству, мой товарищ, мой хороший, вечно хмурый друг, чьё лицо формой и содержанием напоминало чуть привядший кладбищенский венок, так что я сдуру - только сам же и понимая свою неудачную шутку - однажды предложил ему подрабатывать у свежих могил, - чурался шума и веселья.
У нас с ним было много "точек пересечения". И он, и я увлекались книгами. Я бы не хотел употреблять здесь убогое словечко "коллекционирование". И уж тем более не желал бы довольствоваться его синонимом "собирательство". Коллекционируют марки, фарфор. Собирают дань и птичий помёт. Книги приобретают, ими обзаводятся, чтобы и в минорные минуты, и в светлые дни с пользой для себя - читать. Книга, бесцельно стоящая на полке, лишь "для создания интеллектуальной атмосферы", подобна восклицательному знаку на географической карте.
И он, и я были заядлыми болельщиками. Чертили сообща турнирные таблицы, в которые, по-юношески неистовствуя, вписывали результаты футбольных матчей.
И он, и я пробовали себя в литературе. Сказать, кто далее из нас продвинулся в достижении цели быть услышанным страной, затруднительно, потому как оба мы получали почти однотипные ответы от представителей народа, крепко сидящих в редакциях центральных журналов, жопами прикипевших к креслам: "Дорогой Тарам-там-там, советуем Вам, обратиться в республиканский журнал, ввиду...". Нам предлагали спуститься в подвал, когда, казалось, лестница, наоборот, вела к вершине. В подземелье - затхлость, плесень, морок и зачатие исподволь обиды: западло. Почему-то Ерсика тянуло на описание, говоря языком товарища Горького, социального дна. Мои герои были все как на подбор безалаберными, трепались на любые темы, но главное - искали безостановочно место, где можно, схоронившись, перепихнуться. Естественно, без любви дело покрывалось пылью, а то и - плесневело. У Ерсика сюжет изобиловал философскими раздумьями, тяжелейшими сценами, в которых зачастую зло, угнобив добро, не успокаивалось, а, наливаясь каким-то особым цветом идиотизма, переходило на качественно новую ступень. Скажем, ерсиковый отрицательный герой, укокошив соседа, начинал истязать еще и кошек. И в этом надо было искать смысл, хотя уж куда более - человеку до этого артиллерийским снарядом продырявили "сократовский лоб". А вот ещё один эпизод - характерный. Итак: славные милиционеры волокут в отделение девушку сомнительного поведения (а год-то на дворе 75-й! и по этой причине отсутствует слово "проститутка"; Ерсик прибегнул к глупейшему эвфемизму: "девушка, которая со многими дружила"). И эта сдружившаяся с полгорода барышня вдобавок ещё пьяна и - матерится во весь голос (год, повторяю, 75-й. Ерсика, право слово, хоть в диссиденты записывай). Вот автор дал портрет - не полный, но деталей достаточно, чтобы понять, с кем читатель имеет дело. Нет же, мало. Присутствует дописка - с философским подтекстом: у взятой в милицейский обхват героини кривые ноги. К чему это? Чтобы намекнуть, что намедни бригада сварщиков посреди корявых конечностей ночевала? Ничего подобного! Объяснение следующее: когда-то девушка была чистой, как вода в колодце, жила в деревне. Была близка к природе, за лошадками любила присматривать. На них и наездила круг между ног. А переехав в город - покатилась по наклонной... Ну, и так далее. Какой ответ мог получить Ерсик из доблестного "Знамени"? Для проформы отметив пару-тройку допущенных автором огрехов, рецензент просто в хамской форме предложил Ерсику выпрямить склонной к коллективной дружбе девице ноги. Всё-таки мне отвечали менее интересно.
Гениями, как принято среди словолюбов, мы друг друга не объявляли - стыдились говорить о том, что было и так с младых ногтей известно.
Были между нами и отличия. Я тяготел к фиксации летящего момента, тогда как мой друг его игнорировал вообще, ковыряясь с видимым наслаждением в куче окартоненного прошлого, что вообще-то более характерно для барышень. Но, кстати, между филокартией и фотографией - дистанция не столь значительного размера, и на преодоление её, чтобы сблизиться и найти общую точку отсчёта, требуется не так уж и много слов.
Ещё Ерсик, чего никак я не одобрял, видя в том блажь, собирал (именно собирал) автографы известных людей. Самые известные из них - Эдиты Пьехи, Марыли Родович и артиста Зиновия Гердта. Последние оставили лишь свои росписи - без всяких сопроводительных текстов. Эдита Станиславовна присовокупила к подписи слова с пожеланиями Ерсику успехов, что дало ему повод, наконец, поменять кладбищенское настроение на широкую улыбку. "Ты не представляешь, как она выглядит, на двадцать пять", - помнится, захлёбывался мой товарищ ненужно от возбуждения, когда душа уже в обнимку с тревогой шагала - тут, как бы перестройка в перестрелку врастала, а он, понимаешь ли, закорючками на бумаге интересовался, точно малое дитя. К 91-му году у него была уже солидная коллекция.
Весь период поисков интересной музыки, до появления в моей жизни Ерсика, я бы обозначил, как и саму станцию, "Голос Америки". Голосоамериканствовал я лет пять. Почему из шумного окружения Ерсик именно меня выбрал в собеседники, почему именно со мной он посчитал необходимым делиться своими музыкальными сокровищами, отнюдь не щекочущая воображение тайна. Противоположности тянутся друг к другу, как магнитные "минус" и "плюс".
Я обронил походя - и не ему, собственно, предназначалась фраза, - что "American woman" "The Guess Who" "est" otchen" khorosho, very good, you understand, chuvaki", встряска для успокоенной души. "Сэр, - спросил он, невзначай выписывающий круги возле, около и рядом, - вы зовёте на баррикады, где принципы похоронены под перевёрнутыми чернью театральными тумбами?". "Фифер, - ответствовал я напыщенно, чувствуя, как от переизбытка внезапно нахлынувшей патетики, меня сейчас стошнит, - бля, хулял бы ты отсель со своей преднамеренной экзистенциальностью. Тоже мне, мечта дежурного электрика - гореть всегда, гореть везде". "А не хульнуть ли нам вместе, дабы побаловать евстахиевы наши трубы более слаженными звуками, нежели те, что заложены в пресловутой "American woman"?
"А что, - подумал я всматриваясь в унылое лицо провокатора, - и хульнём".
12. Ежели отстраниться от иронии, то картинка вырисовывается несколько иная. Конечно, само слово "компания" подразумевает, в первую очередь, теплоту отношений между её членами. Конечно, произнося его, представляешь себе союз индивидуальностей, объединенных общими интересами. Вот почти родственное слово "коллектив". Не воспринимает ли слух его с затруднением, не цепляется ли оно за края ушной раковины, всё потому что суть его в русской речи извращена? В коллективе личностей нет, есть начальники и подчинённые, пастухи и овцы.
Сейчас, по прошествии лет, я уже не задаюсь вопросом: музыка ли к нам прикипела или мы - к ней? Ответ очевиден. И процесс сцепки не столь уж интересен: взаимовлечение, сдобренное искусственно насаждаемыми запретами (чуть позже стало ясно, что бороться с "явлением", то же самое, что гвоздить головой стену), бесконечным враньём и передергиванием фактов (помнится, как в журнале "Ровесник" по-лошадиному фыркали, обсуждая только что вышедший альбом "Queen" "A night at the opera"; маниакальная бескомпромиссность в вынесении приговора: заезженные мелодии, ничего оригинального), могло протекать по одному лишь сценарию - в компанейском обособлении, в кругу, стало быть, единомышленников. Вокруг музыки всё и крутилось, и иначе быть не могло, - и литература, и спорт, и сама жизнь.
Остался единственный вопрос: отчего наличествовал в нашей тяге явный крен в сторону арт-рока (ныне в определениях некая путаница, порождающая подозрение, что кормиться можно производством не только угля, нефти и текстиля, но и неологизмов. Принято стало конфузливо разделять дробью арт-рок и имитирующий намек на углубление достигнутого прог-рок. Хотя в чём разница между терминами, простому смертному не понять). Да, на вертушке пробовали свои силы и "Deep Purple", и "Led Zeppelin", и "Kinks", и "Black Sabbath". И всё же влечение к иным ритмам пересиливало желание слушать лишь тугую барабанную россыпь, приправленную гитарными рифами.
Сначала мне казалось, что это какое-то недоразумение. Нелепость. Чувствовалось в том неестественность - как мы её зримо чувствуем, глядя на строителя, сооружающего из собственной ладошки пепельницу, когда кругом полно подручного материала. Юношеский максимализм недурственно сочетался со стремлением удивить мир своими незаурядными талантами и любопытством к формам плоскостей, способных выдержать массу клубящихся тел. Со сложным рисунком мелодии он сопрягался насильственно. Ибо так поначалу и казалось: для узкой публики молодой слушатель выставляет закоченевшее от восторга лицо, долженствующее зафиксировать интеллектуальный отрыв от скучной повседневщины, тогда как для личного пользования держит - зевок да настойчивое лорнирование во время концерта сдвинутых женских коленок. Время решительно опротестовало данное предположение. Как делегаты всевозможных съездов слушали со сбившимся дыханием незабвенных своих государственных водителей, так и мы - "Genesis" и "Pink Floyd", "ELP" и "Jethro Tull", "Procol Harum" и "Yes" "Focus" и "Camel". И пускай в звуках было полно зазубрин, царапающих восприятие, изъятие их - гипотетически - разрушило бы уже состоявшуюся гармонию.
13. Были и среди нас отщепенцы, как ни грустно в этом признаваться. Некоторые товарищи упорно не желали шагать со всеми в ногу. Позволяли себе вольности, видите ли.
В нашей сплочённой компании выделялась - и своей неординарной фамилией, и отнюдь не монашеским поведением - одна вполне прелестная мадемуазель. Ах, есть такие особы, что, куда ни направишь свои стопы, повсюду - прямо и опосредованно - замечаешь их присутствие. Именно они, шалуньи и ветреницы, наполняют жизнь особым смыслом. Их покладистость, их желание потрафить любому встречному, каждому поперечному, коли дело швах и настроение дрянь, рассеивают беспокойство, утишают боль, заставляют человека искать в мрачном исследовании себя то хорошее, что дарит ему веру и надежду. При обратном же варианте, когда, казалось бы, лучше уже и не надо, душа поёт, а тело от радости обмякает, такие легкомысленные особы, не имеющие и понятия о сдержанности в чувствах, подобны таблетке, вызывающей побочный эффект. Счастье, которое они презентуют окружающим, на поверку оказывается мелкотравчатым. У вышеупомянутой мадемуазель фамилия оправдывала манеру познания мира. Близко (ударение обязательно на втором слоге) пыталась со всеми сойтись близко.
Помнится, стоял чудный вечер. Небесные дизайнеры поспешно навешивали на малиново-чёрный бархат звёзды и из-за ломаной линии многоэтажек гнали на передний край месяц. Тот упирался, озорничал, не шёл, норовил рогами зацепиться за лес антенн. Чуть слышно поскрипывала несмазанная земная ось. Мы, в общем-то, никакие не специалисты, большинством пришли к соглашению, что для устранения дефекта сгодилось бы и подсолнечное масло, и лишь Фима Шустерман, чей папа на прядильной фабрике безумствовал в обществе механизмов, многозначительно обронил нечто странное - "велосит". Как же было после того не признать, что небо - вызвездилось, а действительность - с застившим всё остальное смыслом нового слова - завелоситилась.
Муторное чувство недостачи овладело нами, когда, сев в тесный кружок, мы принялись витийствовать о несомненных достоинствах недавно прослушанного альбома "The dark side of the Moon". Наши подозрения, что земному спутнику есть что скрывать, подтвердились.
- Это - концептуально, - сказал О., со значимостью глядя вверх, на наконец-то начавший полноценно наливаться болезненной желтизной месяц.
- Это - восхитительно, - ничего лучшего не нашёл, чем сбанальничать, Ю.
- Стрёмно, - засвидетельствовала, закусывая кружевным платком собственное высказывание, Г.
- Какая-то светозарность исходит от сего музыкального богатства, - Э. мучило несовершенство мира и способы очищения его от грехов. Мир между тем не улучшался, а сам он очищался, вразрез тому, что был юн ещё и нелеп, постаканно и даже порой побутылочно.
- Да. - Я, как всегда был словоохотлив. Добропорядочен. Исповедален.
Оголившееся место явило себя нам вызывающе и бестрепетно, так же, как стадионному зрителю являет себя трёхногий спортсмен. Ибо была установленная очерёдность в высказываниях. Недостача обнаружилась немедленно. Близкό капризничала на соседней скамье, отказываясь от удовольствия скинуть ноги с шеи незнакомого нам фанфарона, наполовину уже удушенного. И поделом ему было, заезжему гастролёру! За близость с Близкό следовало платить, о чём многие уже знали, раздавленным адамовым яблоком. Бедняга хрипел, невнятно умолял о пощаде, стиснутый сильными икрами, по которым раскидались причудливо его брылы.
- Наталья, - сказал я, поражённый срамной сценой, которую надо было, следуя правилам приличия, прекратить. - Что вы себе позволяете?
Естественно, ответом нам было скорбное пыхтение этой несчастной пары.
Но - предательство интересов братства и отсутствие чувства долга! Как же всё-таки мы были неорганизованны, недисциплинированны при обсуждении животрепещущих тем. Как же мы были слабы, уступчивы порой, потакая прихотям некоторых своих товарищей. А ведь донести правду о "Pink Floyd" было не менее трудной задачей в те сложные времена, нежели рассказывать о предполагаемом коммунистическом рае. И такие, как мадемуазель Близкό, подлежащие исключению из наших сплочённых рядов компании, постоянно нюнили о своей особенности, взывали к совести, убеждая нас обождать, что-то говорили о перевоспитании - что, мол, будут децибелами слушать этот растреклятый "Pink Floyd", конспектируя отдельные, особо удачные фрагменты - в назидание потомкам. И мы, как-то не по-большевистски быстро сдавались. Смирялись с зовом плоти подобных мадемуазелей. Что, в действительности, давно уже были мадамами. Не это ли было первыми, тревожными признаками разложения?
14. Как-то резко произошла смена декораций. Милое детство, имеющее, кажется, сотню запасных вариантов - и которое можно по этой причине в любую минуту переиграть! Милые, милые друзья, снующие вокруг тебя, - неистово отрывающие крылышки и лапки у всевозможных насекомых для сравнения и любопытства ради! Милые подружки, настойчиво разъясняющие предназначение каждого приписанного к тебе сочленения! Городок, раскинувшийся у реки, несущей добросовестно и безропотно свои волны к Черному морю. От обвалившейся набережной до поселка, примыкающего к оконечной улице, где сплошь проживали уркаганы с вечным праздником на лицах, километров семь. В противоположную сторону, ежели шагать, ноги отмерят расстояние в два раза большее. Се - не парадокс природы, а искреннее желание горожанина-путешественника откушать краснобоких, пахнущих воском яблочек, что спеют неспешно, прямо сказать, провинциально как-то почти у самой реки, в саду. Стоящие задумчиво деревца с плодами преступно затягивают - как затягивает ежевечерний покер. Войдешь в сад без того дерзкого выражения на лице, что носишь с понятной только тебе гордостью по улицам - и, притихший, успокоенный, позабывший на время о жизненных неурядицах, начинаешь в задумчивости грести пятернями радость божью. Хорошо-с! Все укромные места, выделенные тебе расчётливой природой, заполнены, пазуха ломится и натружено гудит, под невинно наказанными мышками - нужда в свободе движения от яблочного перебора, и даже промежность не в стороне от обстоятельств - топорщится, мерзко сопротивляется, а всё принимает и принимает товар. Вот дома-то будет радость! Иной горожанин закатывает пиршество прямо на месте, не отходя от коры и корней - будто и неведомо ему, что такое совесть, словно и не обходят парадным строем свои владения сторожа.
Зимой, правда, закон сохранения расстояния в оба конца действует безотказно.
Точно посредине пути, в старом парке с полянами, огороженными по периметру высоченными дубами да пахучими акациями и липами, располагается танцплощадка.
И вот, помнится, кипит августовский вечер, принаряженный народ дефилирует вперёд-назад по дорожкам, но не просто так, бездумно, а с явным привлечением сердца к этому увлекательному процессу. Оно-то, в итоге, и выводит готовый к радости организм к асфальтированному участку, где прижимаются друг к другу такие же ищущие удовольствия другие, довольно взрослые организмы, где медь оркестра соперничает с ведущим вечера, зазывно объявляющим номера программы, где счастлив каждый, кто явился сюда. "Аргентинское Танго", - выговаривает старательно человечек слащавым голоском. Именно так - каждое слово с большой буквы, вкладывая в него столько страсти, что, пожалуй, это уж чересчур - атмосфера и без того благожелательная, интимно-доверительная, и настроенные на дивный танец пары давно в своих чувствах утонули. Первым вступает в разговор кларнет - с какой-то прямо порочной ноткой в издаваемом им стоне, словно мучает его тайна, а он не дерзает её открыть. Почему занавес открывает именно кларнет, а не, скажем, аккордеон или саксофон? А потому что первый в компании духовиков вообще лишний, и привлечён к общему делу токмо по причине сердобольности руководителя оркестра, проявляемой им по отношению к одноногому Бредило, участнику Сталинградской битвы. А у второго социальный статус пожиже: выдувать воздух сраному токарю раньше начальника заготовительного участка консервного завода негоже, если не сказать более сильно - преступно!
Затем наступает черёд валторн и труб. Вкрадывается тромбон. Вливается неспешно солидная речь саксофона, эстета и сибарита, короля звука, привыкшего к восхищению трепетного слушателя, любителя побаловать себя сексуальными фантазиями. Так и хочется воскликнуть в сей момент: жизнь, ты прекрасна, саксофонься и далее, саксофонься беспримесно! Последним, намекая на разлагающуюся в танце нравственность, входит в круг, тяжеловесно и равнодушно, как танк в пленённый город, барабан. Вслушаешься - ошалеешь: о, Буэнос-Айрес, побратим по духу южного города! Неужто это ты научил пары непокорно и смело, без оглядки на общественное мнение шаркать подошвами по изнывающему от избытка тепла асфальту? Лишь редкий дурак с казенной улыбкой на лице откажется управлять своим телом, по сути, предав его и, - разрушив рисунок танца, - предпочтёт стыть в позе, называемой в народе "столбиком".
"А теперь, дорогие товарищи, - сообщает изменённым голосом, голосом гермафродита, потому как иначе не может передать важность момента, ведущий, - дамы приглашают кавалеров". Дамы с видимым наслаждением перебирают выставленный на витрине танцплощадки мужской товар. Ассортимент, включающий в себя, помимо обязательной конфигурации претендентов на танец, усы, горячий темперамент и обещания взъерошенным видом доставить избраннице вагон удовольствия, недурственен...
15. Отдельной строкой, или лучше сказать нотой, звучит здесь рассказ о Ляле Муравьёвой и калеке, назначенном случаем быть исторической личностью. Плакать бы скрипке надобно, обрамляя печальную историю, да никто не пригласил ведь её!
В возрастных окрестностях медленного вальса преимущественно бродят люди с накопленным грузом лет. Ляле - около сорока пяти. Она приближается к облюбовавшему дальний угол человеку, что в сплетении деревянной каталки и своего укороченного тела монументален. Полупьяный человек и есть, на самом деле, живой памятник Тем, Кто Выжил На Той Проклятой Войне.
Весь город понаслышан о житьесказании Васи Пожелаева. Как он рос. Учился. Шалил. Играл в казаки-разбойники. Целовался в кустах с Лялей. До - войны. До того момента, как в тогда и вовсе небольшой городок вошли доблестные румынские солдаты. Те кусты сирени, с аккуратно взбитой вечнозелёной листвой, навешенными в строгой симметрии гроздями никогда не увядающих соцветий, и привинченной к многостволию пояснительной табличкой, ныне охраняются государством. В рамку чёрного цвета, предпочитаемого чиновниками садово-огородной архитектуры, вписаны следующие слова - простые и ясные, как слёзы ребёнка: "Здесь был Вася". И угол школы, о который он облокачивался спиной, толкуя с приятелями за жизнь, помечен жестяным документом: "И здесь был Вася". И даже выстроенный в прошлом году фонтан с жабой, робко лоббирующей интересы земноводных в этом страдающем от недостатка внимания к ним крае, -выплёвывающей тихо струю воды в застойное болото, - обзавёлся свидетельством того, что его однажды - как бы в будущем - посетил Вася Пожелаев. Вася - достопримечательность сонного городка.
Незадолго до войны его призвали в ряды Красной Армии. Уходя, он обнял крепко Лялину роскошь, заключённую в телесную оболочку, душевно высморкался в приготовленный для этого случая рушник и - сказал: "Жди меня, и я вернусь!".
Попал Пожелаев в танкисты. Легендарный Т-34 стал ему домом. И отведённый ему срок он бы честно отслужил до конца механиком-водителем, если бы не 22 июня. Если бы не 41-й год. И довелось Васе Пожелаеву со своим экипажем прорываться сквозь кольцо окружения подлого и несносного врага, что стремился завладеть всем миром, в целом, и населённым пунктом, в частности, за который и сеча по-настоящему не успела развернуться, - таков был мощный напор захватчика. И горел Пожелаев - горел весь, успевший выбраться из боевой машины, подбитой проклятой немчурой. Да, вероятнее всего, попал в плен, где и сгинул, исчез бесследно, растворился в пыли концлагеря. А возможно, и плена никакого-то не было: пуля прошила Васю раньше, чем он обернулся в последний раз к задёрнутому гарью солнцу, прощаясь с жизнью.
А у Ляли в сотворении своей биографии опыта было мало. Едва румынский пёс стукнул в дверь её родного дома, Лялина мама - уже на пороге с солонкой и караваем навынос. "Пофтим, господин хороший!". Улыбка, пускай и временная, но с подтекстом - о честно исполненном долге гостеприимной хозяйки говорит. И грудь вздымается, как океан в шторм, на которой утлым судёнышком плывёт приколотая по случаю к скромному платьицу брошка. Мамина брошка замечательна, но ладные перси дочери ещё лучше, и заставляют нежную румынскую душу резонировать в такт выпеваемой ими оде о неприступности. Перси чуть подрагивают в неглубоком вырезе - манят. Но ещё прекраснее Лялины икры, намекающие о непротивлении злу насилием. Румынский офицер, любящий, кстати, Вагнера, сентиментален. Воспитан. Культурен. В пространственной геометрии разбирается, как и полагается европейцу, получившему образование в Бухаресте и Париже, отменно: знает, где заканчиваются границы солонки и начинаются - постели. Неделями он, находящийся на постое, пьёт полусухое вино, закусывает, не тревожась о мнении общественности, шоколадом - хотя вроде бы молва и приписывает румынам неистовую любовь к мамалыге - и ждёт. Ждёт, как благовоспитанный сын своего народа. Ляля - единственный кандидат на предоставление счастья одинокому офицеру из самой столицы вселенной, Бухареста.
Лялина мама шумит сковородой на кухне - намекает, просит поторопиться. Потому как у голодного желудка иное измерение действительности: завоеватель, несмотря на свои изрядное брюшко и вислые щёки, кажется довольно привлекательным. И хотя румын продуктами помогает, но ровно столько, чтобы не позабыть, увлекшись ими, о главном. Осыпавшееся лицо отца со снимка, инженера, отдавшего пять лет назад свою жизнь за то, чтобы его дочь могла беспрепятственно пользоваться мостом через реку, и сверзившегося с него по неосторожности, - тоже надеждой одаривает. Наконец в один из дней, который по законам смутного времени неотличим от ночи, Лялина мама прямиком заявляет дочери, что та должна разоблачиться перед любителем "Тристана и Изольды" - но на старомодный несколько лад, предварительно помучив своего повелителя искусным пением русско-украинских народных песен - так, чтобы тот исподволь наполнился оргазмом. И видно, видно по глазам этой ещё не старой женщины, что она сама не против оргазма затяжного - без вовлечения в интим, предваряющий его и основанный на двоичной системе взаимопонимания, глупой дочери. Партизанское движение в нашем крае практически отсутствовало, если не считать таковым группу неких подростков-хулиганов, что систематически тырили у румын всякую мелочь. Переоценивать их деятельность, организованную якобы не ради потехи, а с высоконравственной целью - насолить врагу, не стоит. Заказные лирики путь об этом поэмы пишут. Итак, матушка пытается обардачить своё жилище, ублажает и так и этак дочь - на предмет эвентуального совокупления её с классовым и заодно идеологическим врагом, живописует, как это выгодно возлагать молодое тело у изножья бухарестца - взамен дополнительной пайки мамалыги с брынзой. Ляле, однако, такое положение активно не нравится, как окурку не нравится замызганные помадой, пьяные губы. Она, во-первых, без всяких интеллектуальных завихрений, принадлежит только себе. Во-вторых, Ляля комсомолка, и никто её соглашения с данным славным союзом не отменял. В-третьих, морда завоевателя природой выписана отнюдь не в стиле соцреализма - что тонкую Лялину натуру угнетает. Матушка, значит, все силы вкладывает в правое дело, а парни с какой-то прямо пошлой агрессивностью фабулу рассказа разворачивают в противоположное направление. И, по канонам трагедии, будоражат кражей постояльца - отправляют в эмиграцию, в иное измерение вполне разумно выбранный на эту роль предмет. Курительную трубку. Которая чертовски румыну дорога: он с ней начинал свой жизненный путь железногвардейца. Так как офицер важный, чуть ли не самый главный, маме, что фантазиями насыщала свой куриный ум да прохлопала диверсию, стало быть, уготован если уж не поцелуй пули, то арестантский жок в камере. Это - первое, что выкрикнул взволнованный европеец. Выбухарестился, сплюнул: табачок сиротски сыреет в инкрустированном ящичке, лишённый удовольствия тлеть в чаше, а его безмундштучные уста воина вхолостую шлёпают по воздуху! Непорядок. И, не чураясь новаций, присовокупил мстительно - подтвердил: маме - водить хоровод с клопами за решётками, а всему населению городка - ультиматум. Суть которого: в случае полной потери коллективной памяти - расстрел каждого десятого.
Где-то мы это уже слышали.
Припожаловал очередной вечер - ни тебе трубки, ни тебе шквального веселья мамы, что, загнанная в угол, тузом, битым шестёркой, лежит на тахте - готовится к переселению на соседнюю улицу, ни - обозримого будущего, вселяющего надежды. В традициях обыдленного большинства - покорно идти на заклание, коли того якобы требуют обстоятельства. Некие, наиболее активные представители населения, скорбно и на скорую руку составляют перепись душ - комбинируют числами; места, помеченные нулями - с какой-то идиотской утопией в голове - отдают всяким строптивцам и мерзким, на их взгляд, личностям, полагая, что мужественный офицер воспользуется неоценимой помощью. Румын между тем без своей трубки, точно обиженная на костюм пуговица - вот-вот сорвётся. Но - Европа! Культура, воспитание берут своё. Дав слово, держит его: ждёт развязки.
И в этот момент... Расстрельный эпизод, неясно вырисовывающийся в дымке будущего, размывается, тает и уступает безоговорочно пространство душераздирающей сценке настоящего, которую нонешние болтуны от политики озаглавили бы "мирным диалогом двух цивилизаций". Недоступная, гордая, идеологически подкованная - верная идеалам строителя коммунизма, которые и надобно именно в военные годы лишений честно хранить, Ляля усаживается напротив завоевателя, эдакая крепостная по собственной воле, и нежно-нежно берёт его руку. Руку, в суставах которой зябнет страсть к ней, этой удивительной девушке. И предлагает себя - взамен спасаемых ею жизней.
Вам хочется посплетничать о дальнейшей судьбе Ляли? Вам желается услышать рассказ с сальными подробностями - о её сожительстве с годным разве что на вялое кипение чувств потомком даков? Вы не против почесать язык о вставные зубы насчёт выпуклостей Ляли, отданных во власть монстра? Вам что-то пикантное преподнести, чтобы дух захватило, из помеченного грифом "совершенно секретно"? Людская молва добро редко когда помнит. А если и помнит, то с годами смысл его наизнанку выворачивает. То старательно из памяти вычёркивается сочинителями подвигов, что при ином раскладе обстоятельств, обернулось бы для них самих всенародным позором.
А Ляля именно совершила героический поступок: из целого ряда годных для обустройства её личной жизни глаголов выбрала один-единственный - не какой-нибудь завалящий, что используют не по назначению всякие невежды, на обвинительный приговор налегая, а наполненный тонким смыслом. Замарьяжилась девушка, одним словом. Чем и спасла жизни "каждых десятых", должных, согласно первоначальному сюжету, давно уже во рву лежать. Отдалась, вполне вероятно, и с неохотой, зато с чистым помыслом принести посильную пользу людям. Взошла на ложе не с блеском в глазах, а отчаянием - выпросив милостыню, откупную. А что осталось в легенде, равнодушными языками творимой? Что Ляля без принуждения пошла с врагом на контакт. Злые же и завистливые и вовсе - со временем - расстарались, изолгались, воспалённый ненавистью к Советской власти Лялин анус и её же чувственный рот записав в предатели. Обозвали румынской шоколадницей. Честное слово: тьфу! Не знает удержу людская злоба. Вот вам, пожалуйста, реноме маленького, выгнанного на периферию городка, где, в отличие от столичного центра, жители потчуют себя подобными, за неимением иных, развлечениями.
Итак, обстоятельства, помноженные на характер вздумавшей забеременеть девушки, порождают у неё комплекс вины: она тихо просит, пока окончательно не обносились их, как платье, отношения, удалиться гастролёра с глаз долой. Что тот отказался, негодяй, выполнить, сославшись на трудное военное положение, полученное воспитание, узкую, мешающую цивилизованному уходу с арены события обувь и лабиринтные хитросплетения мундира, в который ещё надо было лишний раз влезать. Мелодрама!
Чего не смогла добиться Ляля, с присущей ей несдержанностью сделала Красная Армия, выбив заурядную личность, румынского офицера, с приданным ему военным соединением из городка.
Я не утомлю читателя, как говорят, обилием материала, если скажу, что Лялиному мальчику сердобольные жители послевоенного кроя определили своеобразный ареал обитания - очертили круг, за пределы которого он, мало что понимавший, но понапичканный рассказами о подвигах родительницы, не мог выбраться. Мстили ему за сотрудничество мамаши с оккупантами. Хоть обращайся непосредственно к Иосифу Виссарионовичу за разъяснениями по поводу его замечания, что, мол, дети за предков не в ответе. Саму же Лялю пытались судить, но вовремя от суетной затеи отказались, ибо пришлось бы сажать на скамью подсудимых добрую половину женского населения, обрюхаченную, давшую обильный приплод городу. Настоящая вина Ляли заключалась в том, что она была ошеломительно красива. Её красота возбуждала живую и мёртвую природу: ветер при виде её присвистывал сильнее обычного, небо - светлело, а в зимнюю пору, что отмечалось неоднократно носителями слякотных чувств, таял снег. Что же тогда говорить о всяких там защитниках и обвинителях, в чьих душах партийная принципиальность боролась с мужским началом, чья сознательность ограничивалась размером уклада в ширинке, у которого, в свою очередь, наблюдались все признаки анастрофы! Я и себя помню, наивного мальчугана, встречавшего её, давно уже не молодицу, каждый день - она жила в соседнем дворе - с хлипкой мечтой в мыслях заняться с ней чем-нибудь пристойным, вроде совместного чтения газеты "Пионерская правда". И заодно - серьёзным, наподобие оргийного взаимопроникновения всего во всё.
И вот эта Ляля - тётя Ляля Муравьёва - удумала портить настроение хамелеонистому обществу: решила бодрить себя посещениями танцплощадки - с изрядной долей мазохизма. Позабыться ей возжелалось. Спустя годы. Ибо в насмешку над моралью целомудренных граждан стала, приходя, упорно вызывать на танец "дамы приглашают кавалеров" некоего калеку, который поначалу прикатывал сюда только за тем, чтобы сшибить копейку в свою подставленную кепочку. Ему не препятствовали. А уж затем, вовлечённый Лялей в интригу, обнаглел настолько, что заделался танцором. Если вы не представитель общества дружбы увечных и здоровых народов, то, наверное, вам трудно будет представить себе этот так называемый вальс. Красавица, полунаклонённая над каталкой, с которой ей навстречу тянутся мускулистые и вожделеющие руки пьяноты, Того, Кто Выжил На Той Проклятой Войне. Шорканье колёсиков под плач саксофона и туманные обещания трубы.
Обрубок тела инвалида, определённо, напоминал совестливой Ляле о Васе Пожелаеве, чей образ, как ей казалось, она своим прошлым изгваздала в грязи.
Её визиты начались задолго до того, как история мной заинтересовалась - и продолжались почти десятилетие (!), пока Партия не подобрала ей полноценного партнёра. Как-то это немудрено совпало с началом советской космической эпопеи. Партии осточертело такое индийское кино. Чистой воды издевательство. И, главное, Партия тоже любила со вкусом отдохнуть в парке, послушать хорошую музыку и потанцевать. Фигуры наезжать водителю каталки предстояло отныне в доме престарелых, куда его, ещё не преющего от возраста, определила та же заботливая организация.
16. Да, так вот - вальс... Король танца. После него наступала томительная пауза. Силы и подспудные чувства танцоров были отданы вальсу сполна. Хотелось чего-нибудь встряхивающего душу. Были такие мутные эпизоды, что и вспоминать не хочется. Вдруг объявлялся трепак. Полная свобода действий для мирно топчущих всклокоченный асфальт каблуков. "Батюшки мои, - взывали о справедливости размягчённые фигуры собравшихся, - обувку-то новую жаль гробить перестуком, что, если разобраться, вреден для здоровья: и слух портится, и печень из отведённых ей границ выпрыгивает". Русская плясовая или гопак - примыкающие к вальсу - были тем же, что селёдка после конфеты. Силуэты танцующих мёрзли в августовской теплыни.
Господа! Именно сейчас, когда я пишу эти полные горечи строки, мне пришла в голову удивительная мысль, что все быстрые последующие танцы, как-то: шейк, твист и рок-н-ролл, прижились в наших душах недурственно благодаря таким вот трагическим, требующим осмысления паузам. Ведь что получается? В отличие от Запада, набиравшего скорость постоянно и - резво, вдосталь уже начарльстонившегося и нафокстротившегося, мы копили в своих мозолистых и шершавых, как рашпиль, пятках энергию. Но не для того, чтобы вновь перевести дыхание, поставить в ненужном месте запятую, а дабы совершить - едва приослабли идеологические вожжи - в танцевальный области гигантский прыжок разом. Наподобие Монголии, что попёрла в своём развитии из феодализма прямиком в развитую фазу социализма. Предтеча громокипящей музыки пришлась нашим ногам, готовым на самоотдачу, впору - с изрядным, правда, запозданием.
Далёкое детство с леденцом на палочке и новогодним костюмом зайчика, ладно облегающим тельце, помнится просто замечательно.
Шла какая-то подспудная борьба стилей, мной тогда не разгаданная. Трубы и тромбон истерически взвизгивали, не поспевая за любителем частушек, что вызвался удивить своим самодельным стихосложением отдыхающий город. Саксофон и вовсе от такого мужицкого напора скисал. Отмалчивался. Слова тонули в шуме и ярости танцплощадки, но это не останавливало мучителя общества. И тут же - фотография иного характера. Выдуваемый духовиками модный шейк подозрительно смахивает местами то на "Мурку", то на "Хаву нагилу". Но это - согласитесь, несмотря на приписки в новой музыке, меняет отношение к жизни.
И вот всё как-то в одночасье, незаметно ушло, уступило исподволь сцену электроинструментам и длинным волосам, выращенным в подражание "битлам" до плеч. Товарищи из славной организации построения светлого будущего растерялись, некоторые из них присвистнули: казалось бы, дали народу глоток свободы, твистуй на здоровье! А оглянулись, и крик в горле застрял от ужаса: гниением, как и Запад, уже охвачена вся держава.
17. Я - задним числом сейчас понимая - считал себя едва не всеядным. Исключающее полную победу вкусовой неразборчивости в музыке над моими юными ушами наречие лишь малый процент из прослушанного выбраковывало. Мне в одинаковой степени нравились и зыкинская "Течёт Волга" и Дин Рид. К чему я отвратно относился, так это к песенкам, выучиваемым нами, милыми крошками, для утренников, и хоровым застольным взрослых - без всякого музыкального сопровождения - медленно и плавно переходящим в возбуждённое рассказывание анекдотов и вовсе несмешных случаев из жизни. Этот жанр домашней оперетты меня никак не интриговал. Было скучно и для детской чуткой души совсем неприбыльно.