Дверь хлопнула. Порыв свежего ветра всколыхнул мягкие полупрозрачные шторы. Молодая девушка медленно шагала, приминая каблуками яркий ворс ковров. Темно-алый пурпур, как горячая кровь, собирающаяся каплями на светлой коже. Шорох дождя о стекло, заглушающий треск поленьев в камине. И, кажется, ничего не предвещает беды, кажется, все как обычно, да не все. И огонь будто бы танцует, резвится, плескается весело, но на деле бьется в агонии, вылизывая добела чугунную решетку, и занавески не порхают бабочками, а рвутся, рвутся сбежать в приоткрытую дверь, забытые сквозняком.
Они чувствуют ее приближение. Приближение новой чумы человечества, что жидким азотом выжигает жизнь на пути и рубцует пустоши. Что превратит бархат кожи в мрамор, а потом жадно, захлебываясь, выпьет весь цвет, подменяя его жалким существованием. А кто-то ведь не заметит разницы.
Клатч на спинку стула, глаза в пустоту. Холод до поры скрывается под маской прекрасных женских черт, но его болезненный оттенок тронул щеки. И оттолкнула бы, и согрелась - да руки связаны, скованы - не вырваться. А серые глаза против воли, но так равнодушно покрывают стены воздушными узорами, как паук украшает паутинкой старинные часы. Моток, другой, и с каждым часом стрелке все труднее и труднее двигаться. Однажды она остановится, остановится время. Однажды. Это скоро и никогда одновременно, это мгновение пулей у виска, и огромная бесконечность длиной в тысячи вселенных.
Пар из полуприкрытых губ как мягкий туман стелется, ластится к ковру послушным псом, обгладывая каждую маленькую ворсинку. И сыплется с ресниц иней сухими слезами бессилия.
- Уходи.
Стремишься прогнать неизбежное, и все наивно веришь, что не конец, что будет еще много-много солнечного света, что не одна сражаешься с темнотой. Но ты больна - не спасти, и первая стадия заражения прошла, прошла, как только морозные узоры запеклись на свежих ранах.
- Нет.
- Уходи!
Кулаком по столу, и поползли, побежали трещины по льду, взметнулся к потолку ворох хрупкой морозной пыли, осыпался на темные кудри пеплом.
- Ты не посмеешь. Это мое тело, моя жизнь!
- У тебя нет выбора.
- Убирайся вон!
Изящные, с ювелирной точностью выполненные лепестки цветов послушно намерзают на окна, душат, давят, как растительность в джунглях, срастаются огромной ледяной коркой, бесконечным пленом, беспробудным сном. И тянет, тянет уснуть, чтобы видеть сон за сном волшебную сказку, мир, полный добра и света. Замерзнуть, покорно отдать душу на растерзание, высушить алую кровь ковров и занавесок, стереть блеск из глаз и непослушными, растрескавшимися на морозе губами шептать одни и те же слова.
- Не надо. Нет, пожалуйста!
Осколки навылет в спину и больно, и страшно, да так, что кричать хочется, кричать и уши закрыть, и зажмуриться, и спрятаться, забиться в уголок поближе к камину. Но губ не разомкнуть - паутинкой льда скованы, покуда не научишься молчать.
- Тише. Не бойся.
По сердцу, по мягкой сильной мышце прошлись бороздками ледяные завитки, как в кулак взяли, и режут, но не разрезают.
- Я покажу тебе чудесный сон.
И вроде бы борешься, хоть проиграла, бросаешься беспомощно к камину согреться, да кудри-предатели за спинку стула зацепились, обвились вокруг шеи и душат, душат, а навстречу огонь, рвется, мечется в маленькой клетке, протягивает огненные щупальца, дотронься - спасена.
А игла ледяная к сердцу тянется.
- Это не больно.
Тянется и вонзается, глубоко в трепещущую в лихорадке мышцу, летят по венам сотни маленьких льдинок, под кожей капилляры переплетаются узорами, и слипаются веки, как мокрая бумага.
- Чудесный, замечательный, волшебный сон. Хочешь?
И хоть закрыты глаза, а видишь все, видишь, как гибнут последние искры в снежной удавке, как исчезает последняя капля цвета, проглоченная ненасытной зимой. И хочется вскочить, сорваться, побежать, да не спрятаться в городе, где больше нет огней. В городе, зараженном чумой, в мертвом городе с белыми заснеженными улицами место есть лишь кованым изо льда телам, столь невыносимо прекрасным и холодным.
Снова и снова будет яд по венам в сердце, изогнутая в судороге спина, а стужа холодными пальцами каждый позвонок посчитает, и в ожидании сна пожелаешь сдаться и бросишься на колени целовать ступни зиме. И не о пощаде молить, а о чудесном забытьи, уйти, уйти по своей воле. Это как будто победила, но на самом деле смирилась и продолжаешь себя обманывать, чтобы не видеть ту пустоту на месте живого теплого сердца, остывающие стенки сосудов и мертвое тело, больше не принадлежащее тебе. Покорно идти туда, куда ведут, с другими, за ними, видеть до боли знакомые лица и заученные, хрупкие фразы. И повторять, через силу выдавливать склеившимися, онемевшими от долгого молчания губами, сама не слыша слабого неуверенного голоса: