Жесткая ветка велосипедной цепью чиркнет меня по голени. Должно быть, на голени останется шрам. Но рана гниет, лопается, в ней появляются серебряные и белые червячки.
Червячки копошатся быстро и медленно, они складываются в слова. В запрещенные иудейские субтитры. В клинопись двадцать второго века. В слова из прошлого. Из прошлого, что когда-то - давным-давно - стало моим собственным.
Коричневый листопад был оберточной бумагой. В такую заворачивают посылки и помечают сургучной блямбой. Это знак, что больше не увидишь вещи, посланные на ту сторону океана. Там какой-то фиолетовый дух в костюме из перьев будет перелистывать твои послания, охать и восхищаться. Ты не видел его лицо, ты никогда не услышишь его голос в телефонной трубке. Но он есть. Он есть там, где песни океанических кариатид звучат заунывным хоралом. Влекомый силой Кориолиса, он движется против часовой стрелки, от своей погибели к новому рождению. Он держит твою бандероль в руках и мнет ее суглинистую бумагу. И такой вот был листопад.
Сказать бы, что его листья кружились и ложились. Но сперва они просто стояли в прогорклом воздухе. Эти мечи Дамокла над головой венецианской голубки, на вид такие прочные, что и ураган не сдвинет. На деле же достаточно оказалось нелепого разухабистого ветерка, чтобы вырвать их из пазух времени. Тогда они посыпались - быстро, как метеоритный дождь. Сыпались и рвали плащи прохожим. Тем, кто не успел увернуться. Я не успел.
Я не успел, и огромный коричневый лист шлепнул в меня своей пятерней. Он хватал и лапал меня, этот жирный старикан. Пятиногая скотина была сброшена, но на щеке остался след грязного пальца. Краска всосалась в кровь, бросилась в легкие, вылезла в облачке дыма над головой. И какая-то мимолетная щепоть вкрутилась в набалдашник мозга. Ей было достаточно.
Достаточно, чтобы там, внутри, во всполохах молний за изломом глазницы, там, где начинаются все мигрени, родить полупрозрачное и вязкое существо. Существо, живущее на изгибе мозговых складок, питающееся жидкостями со свода черепа. Существо без имени и назначения. Нелепое и ненужное воспоминание.
Я бы мог узнать, осознать, что башня развалилась. Что маги повержены, цари распяты, а насмешники торжествуют. Запоздалый зимородок пел мне свои песни, и я слышал в них чужую боль. Боль того, кто мог бы стать моим братом. Кто был моим братом. Вырванный октябрьским морозом из своего благочестия - так и не доживший до отведенного мне.
*В ванной комнате*
Ему было семнадцать лет. Возраст, когда надевают рубаху спереди, а расстегивают сзади. Когда все окружности мира пахнут женской грудью. Когда ищут имя своему бессмертию, но находят лишь звон металлических подков.
Большой город жесток к семнадцатилетним. В большом городе не увидеть неба над крышами - там повисли куски овсянки, залитые синькой. В большом городе не светит солнце - а под пристальным светом электрических фонарей семнадцатилетняя судьба сохнет, как бобовый стручок.
По утрам сквозь его пальцы прорастала сорная трава, нижнее белье покрывалось пленкой ядовитой коросты. Он запирался в ванной комнате, пил пахучие одеколоны, и запах цветочных лосьонов чертил вокруг геометрические сочетания. Как жаль, что он был слишком близорук, чтобы хоть что-то в них угадать.
В конце концов, это тело всегда было неуклюжим и уже не могло выбирать свой способ одержимости. Он хотел бы курить - но от первой же затяжки его выворачивало наизнанку. Таблетки застревали в горле, жидкость в шприцах не смешивалась с кровью. Один только алкоголь обнимал его своими жаркими сиськами, а он тыкался в эти объятия слепым и лысым кутенком.
Ванная была полна тварей, рассекающих пространство кафеля крабообразными телами. Тараканы приносили ему свои тараканьи жертвы и пели осанну. Для них он был чудовищным богом, минотавром-пожирателем, Кронидом на престоле. Он заманивал эти осколки хитинового кристалла в свой лабиринт и давил их старой мыльницей. Давил - и смеялся тихому хрусту маленьких смертей.
Как это похоже на его родителей. На его вечно суетящихся родителей, вечно озабоченных семейным благополучием. Растоптавших испачканным носком ботинка детскую душу. Смеявшихся под ее тихий хруст. А теперь, должно быть, слушающих его надрывный смех в ванной.
Но куда чаще он глядел в треснувшее пыльное зеркало. Он видел там восемнадцатую главу своей судьбы. Буквы были перевернуты, надписи едва различимы, но было ясно, что слова такие же, как и в семнадцати других. Как в семнадцати других.
*Его друзья*
За дымной завесой плохого алкоголя не угадать даже знакомых лиц. Лишь изредка вспыхнет там ухмылка беззубого подростка, которого ты называл своим другом.
Друг - смешное слово. Струна ноет больным зубом, и ты слышишь в ней - "другой". Другой, не такой как ты, не понимающий и не зовущий тебя, лишь притворяющийся рядом, гогочущий над твоими попытками выгрызть лапу из капкана. Его близость - близость убийцы, его глаза впиваются в спину и вырывают оттуда кусок дельтовидной мышцы. Окровавленный, ты висишь на крюке вашей дружбы, раскрываешь рот в беззвучном вопле - за что, за что вы меня предаете, названные моими друзьями? Почему вы держите нож у моей шеи, а не наставляете его против чужих миров?
Его друзья были похожи на мамонтов. Они надевали маски Дюймовочек и мастурбировали перед зеркалом. Он пробовал было стоять рядом с ними, но из его безволосой груди вырастала рука и уводила его в другую комнату. Там, лежа на пластиковых простынях, он по четыре часа слушал, как чавкают бугорки беззастенчивой плоти.
А у себя над кроватью он повесил на стену зеленый крест. Так удобно было втыкать в него заколки жен-мироносиц, когда ты один. И можно никому не объяснять, что делают у твоей постели булавки женщин, которые никогда не станут твоими.
Когда все стали большими, лишь он один не верил, что секс проще, чем водка из горлышка. Лишь он один закрывал глаза, чтобы не видеть клубни потных тел, распластанные по кускам рубероида на многоэтажных крышах, среди использованных шприцов и гигиенических тампонов. Его собственная любовь жила за гранью завернутого века, в висячих парках Семирамиды, разрубленная монгольской саблей на сотни маленьких кусочков. Он ползал по полу и собирал головоломку ненадежного счастья.
*Его любовь*
В ночных клубах пластиковая жизнь оживает нелепо дрыгающимися манекенами. Лазерная бирюза режет сетчатку, и под ударами долота из динамиков взрывается грудная клетка. Щербатая женщина тыкает пальцем, смеется так, что ты гадливо отворачиваешься. А в туалетах из смесителей льется апельсиновый сок и синяя моча.
Пластиковая жизнь моргает красными и фиолетовыми лампами. Ты выкидываешь на нее сотни долларов, чтобы на утро не помнить ничего. Чтобы на утро хриплый голос в голове спрашивал: зачем была нужна прошлая ночь?
Его настолько тошнило от пульсирующего транса дискотек, что он едва мог ступить дальше входа. Охранники выпихивали его на улицу; и пока тело считало ребра ступеней, услужливые прохожие внимали из его карманов семирублевые купюры. Он лежал на краю тротуара, глотал морозную сажу - а едва становилось лучше, экзоскелет вздергивал его над мостовой и волок обратно домой. Домой, где одинокая кровать и зеленый крест.
В квартирах приятелей - антикварная мебель. Все едят вареные сардельки из хрустальных супниц и пьют портвейн в смеси с фантой. Горланят шаманские песни под бренчание бубенцов. Смотрят рисунки чужого счастья, отпечатанные рыбьим глазом. В квартире приятеля косматое счастье приобняло его за плечи.
Ей тоже было семнадцать. Черноволосый чертенок-хохотушка. Можно было задержать дыхание и пересчитать часы, разделявшие их рождение. Ее грудь колыхалась под оранжевой маечкой, бедра прятались в раструбах штанов. Темные кудри щекотали ему шею, когда она поцеловала его - будто бы в шутку, по дружески, но острый язык ящерицы стрельнул и остановился у грани его гортани.
Он писал ей письма и пропитывал их своим юношеским потом. Под пролетами мостов в лиловой воде отражались ее имена, начертанные отсветами неоновых реклам. Они встречались на ступенях зоопарка и бежали раскапывать свои немудрые сокровища. Раскалывать весенние облака на мелкую щепу ливней. Смеяться и плакать от того, что их радость не имела имен в человеческом языке.
Он обнимал ее кончиками пальцев и думал о серебряной узде своих страстей. Она была молнией, разрезавшей его соляную темницу. Его девочкой-цветком. Его маленькой певчей птичкой. Он ставил ее на полку и накрывал сверху стеклянным колпаком.
В окна ударил июнь, и все переменилось. Ее поцелуи потеряли свою тягучесть, но тягучими стали их сопряжения на улицах города. А потом он узнал -почему. В квартире приятеля он шагнул в приоткрытую дверь, и навстречу ему развернулось двухголовое двухголое существо. Девочка-цветок, маленькая певчая птичка, жабой распластанная на потрепанном диванчике, прижатая чьей-то волосатой спиной.
Его стучащее сердце навсегда осталось там - пришпиленное английской булавкой к косяку двери.
*Интернет*
Он не мог общаться с людьми, но люди нащупывали его тазобедренные кости в поясах своих подруг. Под пляшущей картонкой каждого телевизора было написано его имя, а потому каждый второй звонил ему, чтобы отдать на хранение свой собственный кошмар. Через текущую реку пламени он переходил вброд, и ни одна кошка не желала подарить ему жетон на обратный путь.
Харон-перевозчик дал имя этой реке - интернет. Ее лимонные воды плещутся за бортом людского счастья, где-то там, где не жалко прожечь себе руку до кости азотистой кислотой. Она прорывается в твою комнату через телефонный звонок, и ее незарастающая пробоина сочится густым малиновым ядом. На этой реке можно найти любые порты, любую сомнительную пристань - река накормит тебя по-македонски, с двух рук, пока ты не захлебнешься.
Он приходил в залы архангелов и садился среди великих. Слова с горних вершин становились значками на экране, одиннадцатой скрижалью Моисея. Пророчество несбыточного будущего впечатывалось в его изрезанный лоб, туда, где живут думы всех мечтателей. Он думал, что боги посылают ему знак через эти смешные разноцветные полосы букв. Что там, откуда притекли эти знаки, есть люди, которые ждут и страждут его, которые будут одно с ним, ради которых он будет жить.
Однажды в ванильных иероглифах на экране он отыскал мое имя. Имя пульсировало и посылало сигнал за сигналом. Имя знало, как его зовут. Имя знало, о чем он думает, что и как болит в его бескрылой душе. Имя протягивало ему руку, и он жал эту руку, жал в нелепой надежде, что это моя рука.
Через эту протянутую руку он стал моим братом.
Как жаль, что это не я, а кто-то другой дотрагивался до его ладони с той стороны лимонной реки.
Как жаль, что Харон-перевозчик не захотел принять мои монеты в плату за перевоз.
За умершее ожидание нашей взаимной встречи я презираю фальшивых архангелов и богов-олимпийцев.
*Его сны*
А по ночам мертвые духи снов кутали его в свои светящиеся шали.
Его сны всегда были безумными. В одних снах он убегал от погонь, в других - гнался за кем-то. Сны давали ему чувство свободы, которого не было наяву. Словно открывалась дверь в коридорчик, а за коридорчиком - чужая земля и вода, корабельные сосны и звери с человеческими головами.
В одном сне он видел лестницу, по которой восходили и спускались ангелы божии. В их руках были косы и пилы. Лестница была старой и гнилой, некоторые ступени провалились без следа. Ангелы часто оступались, спотыкались и кубарем летели вниз. У многих были сломаны крылья, а лица были залиты кровью.
Кровь у ангелов такая же красная, как и у людей.
И еще он во сне видел солнце. Солнце было одето в дешевый джинсовый костюм, оно стояло у подземного перехода и вынимало пустые бутылки из урны. Бронзовое металлическое лицо все сморщилось от напряжения, лучи на голове ходили во разные стороны. Солнце недовольно бурчало. Один раз оно обернулось и пристально поглядело ему в глаза. Он проснулся в жарком поту.
Но чаще всего он видел лифт на небеса. Вот он ступает в этот лифт, двери закрываются за ним. Он нажимает на самую верхнюю кнопку - туда, к освобождению, к спокойствию, к святым и героям. Лифт вздрагивает и начинает двигаться, все быстрее и быстрее, набирая скорость, но не туда, не наверх, а вниз и вбок, и железные решетки скрипят за дверьми кабины, видны прижатые к ним беснующиеся лица, но лифт несется мимо них, куда-то в самую глубь земли, бездна ревет, и он видит: внизу - как черный каньон - распахнулась до горизонта зубастая пасть.
В последний миг он всегда пробуждался, всегда с криком на покосившихся губах. Потом он долго пил холодную воду, лежал на постели в ночной темноте, и думал, думал - а что же потом, когда ряд зубов в последний раз смыкается вокруг его кабины, и стены корежатся и перетирают его худое тело на фарш?
*Финал*
Он носил свое детство в пластмассовом красном ведре. Подходил к каждому встречному, но никто так и не захотел заглянуть внутрь. Он делал вид, что просто спустился выкинуть мусор, что просто шел мимо на рыбалку; но душа дрожала и плакала от оскорбления. От очередного плевка в створ раковины-жемчужницы.
Так легко проскользнуть в высоту, так легко взметнуть себя в качающийся и пляшущий город под тобой, в город, который обещает успокоение от всякой боли. Он шагнул в окно свежекупленной квартиры, шагнул со своего семнадцатого этажа прямо вниз, туда, где кусты, и дерн, и плотный ворс осенних листьев. Шагнул - и испещренная земля с воплем помчалась ему навстречу. А когда асфальт остановился на кромке размозженного лица, он понял, что же все-таки ждет за концом повторяющихся снов.
На похоронах шел снег. Было очень холодно, и небесные ошметки летели сквозь ветки берез белыми звездочками. Никто не плакал. Мы несли гроб от автобуса, и тело было таким тяжелым, не может тело человека быть таким тяжелым.
Я бросил первый ком земли в синюю кожу на руке.
Каждый кинул горсть вслед за мной. Бригадир могильщиков кивнул, и лопаты в намозоленных руках начали быстро засыпать гроб.
Мать дернулась к закрывающейся яме, но ее тут же оттащили.
Его отец разлил из бутыли в пластиковые стаканчики. Водку? - но когда я пил, прозрачная жидкость не имела ни вкуса, ни запаха. Закусывать не хотелось, все заменил октябрьский снег. На поминки я не поехал.
*Мое отражение*
Я до сих пор иногда жалею, что не вывел его к узкоколейке в лесу, к зарослям иван-чая на самой опушке. Не угостил свежесобранной черникой, не показал гнездо дроздов в развилке ветвей дуба. Не рассматривал вместе с ним занавеси закатов, и не давал вместе с ним имена высыпавшимся созвездиям.
Мы дышали воздухом одного города. Мы ходили по одним и тем же улицам, вглядываясь в одни и те же лица. Но зловоние мегаполиса отравило его изнутри. Он не смог выдраться из крика и
суеты - только так, через свой нелепый немыслимый прыжок.
Мир вышиб ему зубы чугунным молотом. Мир не жалел эту душу, и мясники отрезали от нее каждый по своему кусочку. Огни крутились вокруг него волчком, он терялся в них и брел в чавкающую топь. А я не смог протянуть ему руку, выволочь на единственную спасительную тропку.
Он был моим отражением. Моей несвершившейся судьбой.
Теперь, когда полупрозрачное и вязкое воспоминание уползает в свою норку, когда серебряные червячки слов приканчивают ошметок моей голени, мне грустно. Грустно, что я ничего не сумел ему отдать.
Ему - моему брату, не пережившему свои семнадцать лет.