Арбат бурлил разукрашенной молодежью. Весна робко ступала по узким переулкам и украдкой выглядывала из-за угла на выложенную серым камнем улицу, где ее встречали толпы парней и девушек в сказочных нарядах, в ярких - кровавых, небесных или морских оттенках рисованными лицами. Одни в карнавальных костюмах цветастыми рядами шли по Арбату, другие собирались под фигурными окнами, с табличками "Обними меня" в руках и все время громко что-то выкрикивали, жалобно и чуть обиженно глядя на прохожих. Встречавшие запоздалую весну то гуще обступали меня, то будто чуть рассеивались, кучкуясь вокруг художников-любителей или одиноких уличных музыкантов. От их разудалости стало веселее, и к лоткам букинистов я подошел с особым настроем.
Книгами на Арбате под открытым небом торговали по-всякому. Упитанные мужики лет пятидесяти в темных куртках с капюшоном и толстых свитерах днями напролет грузно бродили вокруг широких развалов с добротными томами старых изданий, безудержно задирая цену так, что та же книга свежего тиража в магазине за углом, в модном, стильном переплете стоила вдвое, а то и втрое дешевле. Возле "стены Цоя" я знал широкой развал обесцененных книг, где всегда можно было встретить худых, с отстраненным видом студентов, скучающих пенсионеров в больших очках и мятых рубашках, иностранных туристов или не уехавших в выходной на дачи горожан. Мимо пройти не мог, внимательно осматривая плотно уложенные издания: обрывки сборников сочинений, позабытые мемуары и быстро разбираемые, но неизменно пополняющие свои ряды корешки классиков. И не было раза, чтобы не находил себе что-то стоящее. Книги стоили дешевле, чем где-либо, тридцать пять - пятьдесят рублей.
Рядом в крепких картонных коробках лежали кипы списанных книжек, и на каждой коробке сверху цветным карандашом или маркером размашисто выведено "10". Здесь продавались сборники непопулярных статей устаревших политиков, произведения забытых авторов, работы погасших в памяти критиков, и часто, тщательно перерыв кипы, приходилось отходить в сторону с пустыми руками.
Хуже всего десятирублевкам приходилось зимой в метели. Коробки стояли по краям прилавка, вылезали из-под навеса, и случалось, перед тем как перебрать книги, приходилось выгребать полную ладонь снега и отряхивать каждый том, чтобы снег не растаял и не портил бумаги. Коробки во вьюжные дни не убирались, накрывались целлофаном небрежно, и по осени или ранней весной, в мелкий, нудный дождик, и я с мукой наблюдал, как пятнами капель темнеют бумажные обрезы... Так, наверное, погибла не одна позабытая книжица. Но это были неисчерпаемые источники для любителей по-прежнему считывать с бумажных страниц красоту составленных в единый ряд слов. И всякий раз, оказавшись недалеко, я приходил покопаться в развалах, будто дышащих на тебя воздухом старой Москвы: вдруг в опасности порчи находится что-то интересное?
Апрель выдался холодный, и в парках еще лежал снег. У лотка потоки разукрашенных весной подростков поредели. Я напустил на себя небрежный вид и стал рыться в коробках: пожелтевшие доклады Вождя, учебники по физике семидесятых годов, куски сборников соцреалистов... Вдруг изморозь по коже - в руках сами раскрылись "Донские рассказы" Шолохова - давно искал их отдельным изданием. Книга тоненькая, с водяным разводом на выгоревшей обложке и аккуратной дарственной надписью на первом листе: "от бабушки любимому внуку". Но - твердая обложка, крепко сшитый переплет, будто глянцевые, крепкие страницы, печатанные в середине прошлого века. И рядом не хуже - красивая пара из четырехтомного собрания Серафимовича. Я и писателя такого толком не знаю, так, слышал где-то, но обе книги хорошей сохранности, страниц в триста каждая, оформление типового издания конца перестройки. Открыл - написано крепко, чувствую классическую школу - значит, берем. И Стендаль тут, "Красное и черное", но есть уже у меня. А вот встретить Данилевского никак не ожидал. Толстое, красивое издание нежно-зеленого цвета. Ему-то точно делать тут нечего, а вот, лежит, и не берут - неужто забыли?
Пакета нет, книжки - подмышку, расплатился одной мелочью, будто с паперти, и вот уже чуть ли не бегу к метро, согнувшись, с ощущением восторга и азартного сопротивления чему-то неназванному, между блестящих в вечернем освещении дорогих иномарок, жалкий на вид, но от чего-то довольный, будто наперед знаю: чем-то мы их лучше...
Арбат обезлюдел. Тучи нагоняет, с реки хлестнул по лицу промозглый заряженный пыльной моросью ветер, мурашки от холода, но так весело на душе, так хорошо - быстро шагать, прижав рукой к ветровке стопку книжек, и думать, как будешь через полчаса сидеть в твердом кресле, и осторожно, боясь повредить, по одной перебирать страницы, в теплом свете лампы вчитываться в мелкий шрифт аннотаций, пробегать оглавления; как откроешь первую страницу, тронешь взглядом начальное слово и не понимать, как можно за книгу назначить цену в половину буханки черного хлеба.
2
Раскиданные по нечищеным бордюрам автомобили стояли вразвалочку от перекрестка, хотя до входа на рынок идти целый квартал. Под ногами глухо хрустела снежная мерзлая крупа. За ней поблескивали натоптанные зеркальца льда. Навстречу двигался двурядный, черными и серыми пятнами вперемешку, поток - торговые ряды скоро закрывались и девятый вал покупателей, бурно отшумев, схлынул. Рынок пустел.
Самодельные прилавки, наспех сколоченные из старых досок или собранные из ящиков, начинались метров за тридцать до ворот. Здесь не надо было ничего платить за место, никто не проверял и не прогонял, будто обо всем давно было договорено.
Внутри лотки по обеим сторонам первого ряда были завалены той ненужностью, что я никогда не покупал, но что неплохо продавалось по сотне-другой за вещицу. Русские и украинцы, кавказцы и азиаты вперемешку торговали хлебом и нательным бельем, вареньем и спортивными костюмами, воскового вида овощами и сырым, терпко пахнущим мясом. Я проходил мимо, со странной, будто сочувственной улыбкой, ни на кого не смотрел, на призывы не откликался, шел в глубину рядов, где расположилась группа хозтоваров.
Мелочевкой на рынке торговали уже смотревшие в лицо старости мужики. По выходным они заходили за прилавки не столько торговать, сколько посудачить о политике и ценах, пожалеть свою молодость. Они мне нравились. Было в их пропитых лицах что-то душевное, умиляло, что стояли мужики дни напролет здесь не ради прибыли. Они сами вряд ли могли бы внятно объяснить, что здесь делают.
В конце ряда стоял парень и торговал книгами. Лоток его меньше остальных, и книжек от силы десятка два. Сразу замечалась болезненная полнота парня, маленькие косоватые глаза на приплюснутом лице, так и не обрекшем индивидуальный рисунок характера. Это всегда выдавало тех несчастных, кого природа по болезни или наследству от рождения обделила долей ума. Он стоял или сидел на складном алюминиевом стульчике за двумя рядами своих растрепанных книжек, в потертой курточке, почти не двигаясь, часами напролет. Слов почти не выговаривал, я не знал, как его зовут, умел ли он читать и писать. Считать умел точно. Во всяком случае, до десяти. Столько стоила любая из его книг, которые он непонятно откуда брал.
Наверное, над ним здесь частенько с издевкой посмеивались. Хорошо если не шпыняли - без причины, просто так. И как-то сразу было видно, деваться ему отсюда - некуда.
По воскресеньям появляясь на рынке, я подходил к нему, как подходили из жалости многие. Будто стараясь не обидеть излишним, искусственным вниманием, наскоро осматривал книги. Хватало пяти-шести секунд, чтоб понять, нужно ли что мне у него. Когда выбирать было не из чего, хотелось еще хоть минуту внимания уделить ему, и я оставался стоять, рассматривал обложки, оценивал крепость переплетов и вчитывался в пожелтевшие предисловия.
За три месяца знакомства с ним моя библиотека пополнилась десятком добротных томов классики, несколькими книжками, о которых я ничего не слышал, по одному виду которых было ясно - они не сгинут на пыльных полках.
В этот раз я ничего не купил и хотел уходить, но тут его сосед, торгующий мелкой сантехникой старик, знаками вдруг подозвал к себе. Делая вид, что показывает запчасти к смесителю, он обдал меня густым табачным духом и скороговоркой, половину слов глотая, хрипло зашептал:
- Ты там это... не бери у него ничего. Витька, сволочь, тот, корюзлый, что справа стоит, самогонкой его с утра подпаивает. Парень продал-то книжки три, так Витька наливает, паскуда, из-под прилавка и у него деньги берет. Ты книжку купишь, а он ему еще нальет...
Я отшатнулся от старика и, вспыхнув лицом, повернулся в сторону Витьки. Форменный алкоголик, лет под пятьдесят, с озлобленным лицом пропащего человека, он сбывал на базаре бытовое хламье. Жил пьянством и, верно, промышлял самогоном. Стрелял исподтишка глазами, прикладывался к термосу и как комья грязи кидал по сторонам обрывки ругани.
И вдруг мне страшно захотелось схватить его за волосы и что есть силы ткнуть лицом в железный прилавок... или взять у старика блестящий разводной ключ, подойти и, ни слова не говоря, со всего маху ударить по голове... Чтоб кость черепа хрустела. Чтоб он кровью изошел. И ничего не говорить, только бы ничего не говорить...
Я подошел к прилавку и уперся в Витька свинцовым взглядом. Молчал. Стоял так минуты две, пока мужики не закосились в мою сторону. Витька повернулся было, но ничего не сказал и убрал воняющий сивухой термос под прилавок. Я кивнул продолжавшему не мигая смотреть прямо перед собой и так ничего не заметившему парню-книготорговцу, чуть улыбнулся, грустно взглянул последний раз на книжки, порадовался, что ничего стоящего у него в лотке сегодня нет, с трудом отвернулся и быстро пошел прочь.
3
После эскалатора и длинного перехода с фонарями-иллюминаторами, похожего на трюм морского лайнера, наверх вели несколько пролетов каменной лестницы с высокими ступенями, подниматься по которым было, как идти по огромному подъезду с ярко желтыми стенами. Широкие перила облепили странного вида замершие в разных позах группы молодежи, будто заменявшие декоративные статуи. Приятно было вырваться из спертого толпой воздуха подземки к бульварной свежести и, пройдя через трамвайные пути, всматриваться в окаменевшего Грибоедова, скользить взглядом по лицам вечерних отдыхающих, обрадованных последним теплом дыхания августа.
Я оказался здесь впервые и, оглядываясь, медленно побрел по выложенной плиткой дорожке. Через сеть листвы проглядывали старинные двухэтажные дома, подчеркнутые кованой решеткой сквера. В стороне, противно пахнув, стояли переполненные мусорные баки. На аллее повсюду расположились сопревшие от нежданной жары пары. Они сидели и лежали на подстилках, на траве и прямо на бордюрах, под самыми ногами прохожих.
На скамье у рекламных щитов, парень в рваной футболке бренчал на гитаре и хрипел песню. Девушки с гитарными футлярами набивали на барабанах африканские мотивы и что-то тихо напевали. У соседнего дерева тлела не замечаемая урна, пыхтя дымом жженого пластика. Седые старики, в толстых очках и рубашках в крупную клетку, о чем-то весело споря, играли в нарды.
На лысой голове казахского поэта статуей сидел завороженный городом голубь и с опаской глядел по сторонам. Шумели фонтаны. Продавщица азиатского вида торговала мороженым, по двадцать пять рублей за стаканчик. Среди людского гомона выделялась иностранная речь.
За поворотами исчезали уютные переулки, а бульвар-аристократ еще хранил прошедшее через столетие обаяние старой архитектуры, и так и манил идти по бесконечности кольца и никуда не сворачивать.
У белого, будто из огромного цельного камня выточенного, здания театра толпился народ. Было смешно думать, зачем посреди дня, за несколько часов перед спектаклем, столько людей крутится у театра, входят и выходят, останавливаются перед фотографическим портретом труппы. У кассы толпился народ. Не сразу стало понятно, что это очередь - впервые в жизни я увидел странную для меня картину очереди за билетами в театр. Потом посмотрел цены на стенде рядом с окошком кассы и понял, что никуда сегодня не пойду.
В небольшом театре нашего далекого городка я привык из раза в раз отдавать за билет пятьдесят рублей по студенческой льготе, и в полупустом зале всегда садился на любимый третий ряд, поближе к середине. Отсюда хорошо видны лица и глаза актеров, и сам ты не торчишь попугаем на первом ряду.
Здесь билет в партер стоил больше, чем у меня всего было с собой на двухдневную поездку в Москву вместе с затратами на проезд. Люди у кассы на миг показались мне даже не людьми в другом, чем я положении, а какими-то совсем другими людьми.
Выйдя на бульвар с ощущением, будто мне на грудь повесили стопку битых кирпичей, я на нескладных ногах поплелся обратно. То сурово упирался взглядом в асфальт, то изредка поворачивался и щурился на горящие закатным солнцем купола храма между темными контурами домов.
А день продолжался! Дальше был музей великого моего земляка, в доме, где он жил зимами с семьей в Москве.
На выходе со станции, за трассой, сквозь поток мелькающих, размазанных красками в воздухе автомобилей, угадывалась набережная, и виднелись монструозные опоры моста. Справа встречала старая Москва.
У перекрестка стоял большой старинный храм. Темное солнце куполов натужно сверкало, и можно было думать, что ты не один. На фоне темных деревьев его высокие белые стены казались расчерченными сотнями ломанных кривых. Двор храма отделялся от города каменной оградой, возрастом не в одно столетие. Когда я прикоснулся к ней, глубоко в пестром камне откликнулась какая-то неузнанная тайна.
На улочке столпилась череда старинных зданий. Я представил людей, что жили здесь, когда совсем другой была страна и жизнь в ней.
Дом-музей был деревянный, тепло-коричневого цвета, с какой-то несуразной на первый кривизной архитектуры. В тихих небольших комнатах с молчаливыми старушками-смотрительницами, скрытно от слепых сердцем замерла жизнь мысли, и теплилось чувство веры. Вещи в гостиной, портреты на стенах, крепкие, строгих форм стулья. Бурая шкура медведицы на полу. Узкий, с низким потолком проход к кабинету. Обрешеченный стол темного дерева, крытый сукном, низкий потолок, уют рабочей комнаты - все улажено для занятий.
Во дворе за домом, где раньше был сад, я подошел к белой деревянной беседке с многими окошками в четырех стенах и миниатюрными колоннами у входа. Двери были заперты. Я представил, как все было: в теплую погоду он работал здесь с бумагами и рукописями, которых ждали миллионы людей; как склонялся над маленьким столиком и раз за разом правил написанное...
На выходе я зашел в музейную лавку. В витрине, среди наборов открыток, портретов, фотоальбомов и вышедших в печать воспоминаний, выделялась тонкая красная книжечка тетрадного формата, в ламинированнной обложке. Подумалось: это-то, наверное, смогу себе позволить и спросил о цене. Всего десять рублей, сочувственным голосом ответила пожилая продавщица, будто для таких как я подобная цена устанавливалась специально. Я же не мог ума приложить почему так: за что достояние литературы стоит меньше, чем стаканчик мороженного в ларьке за углом? Я вынул мелочь, подрагивающей рукой взял книгу и, не глядя на обложку, вышел за ворота.
Шумели машины, откуда-то из-за угла слышалась ругань, мимо спешили, глядя себе под ноги, прохожие. Я посмотрел на облик Христа в терновом венце на кроваво-алом фоне обложки. "Я верю", написано было им когда-то в заглавии. Я оглянулся на дом-музей, на дымный город за забором, на небо в луже у бордюра. "Я тоже", - сказал себе вслух, и услышал, как сердце упруго застучало с новой силой.