Лопухин Андрей Алексеевич : другие произведения.

Камчатка

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    роман о диковинном городе Лохов, где родился и куда возвратился после разлуки пофигист Иван Персеев (первая редакция)...


КАМЧАТКА

роман-мистерия

  

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

МЕМУАРЫ МУРАВЬЯ

  
  
  

рукопись, найденная на чердаке

  
  
  
   Подойди к муравью, ленивец, посмотри на действия его, и будь мудрым.
   Притчи Соломона, 6:6
  
  
   В глухом подмосковном городке Лохове, очертания коего с высоты напоминают кривобокую гантель, во второй половине ХХ века жили себе странные отроки Ванька Персеев, Петька Протеев и Андраник Лопухянц: тела их были зело несуразны, лица, увы, неказисты, а души, ах, невесомы и просты.
  
  
  
   1. ЧЕРДАК
   На улице Белки и Стрелки стоял этот старенький дом, где тихо под скатною крышей пылился во мраке чердак. Хотя не совсем во мраке -- одно слуховое окошко слегка этот мрак разгоняло, делая чердак уютным и загадочным. Это днём. А ночью мрак здесь воцарялся, конечно же, самый что ни на есть настоящий -- кромешный: может быть, электричество кто-нибудь когда-нибудь сюда и проводил, но то ли лампочка давно перегорела, а новую некому было ввернуть, то ли в пыли, паутине и хламе старинном проводка сия затерялась, как змейка сокрылась незнамо куда хитроумно, -- впрочем, никому до этого не было никакого дела, никто туда не лазил никогда в те далёкие шестидесятые годы прошлого века, кроме разве что наших разудалых друзей-товарищей, местных мальчишек Ваньки, Петьки и Андрюхи, что забирались на чердак, когда им надоедало гоняться по улицам и взбираться на деревья, и обсуждали там свои сокровенные мысли, задумки и проделки, о которых взрослым дядям и тётям незачем было знать.
   Что ж, дети, как и дикие зверушки, любят устраивать себе укромные гнёзда, тайные норки, уютные убежища -- то ли на деревьях, то ли в зарослях трав и кустов, то ли в городских закоулках и дворах, то ли в подвалах и на чердаках, то ли ещё в какой-нибудь загадочной глухомани, а точнее даже, они эту дикую тайную глушь, аки улиты свои домики-пагоды, носят покуда с собой, в сердце своём, не задавленном смутою века сего.
  
   2. О НАШЕМ И ВАШЕМ ЖИТЬЕ И ЖИЛЬЕ
   Когда я свой разум возвысил до сверхчеловечьих высот, скучна и уныла мне стала моя муравьиная жизнь. Я потянулся к тому, чем живут существа высшего порядка, некоторые особые человеки и духи, что прячутся хитроумно-умело в сумрачных углах и закоулках бытия. Я узнал, где и как я живу (по меркам человечьим, а не нашим, мелкотравчатым), что за пределами моего убогого чердачного муравейника живут и действуют громадные миры. Я завёл себе крупномасштабных спутников -- трёх человеческих подростков -- Ваньку, Петьку и Андрюху, у которых было по два уха, по два глаза, по одной небольшой (относительно туловища) голове, всего по четыре ноги и не было вовсе ни наших широкоугольных глаз, ни цепких когтей, ни сенсорных антенных усиков (окончания коих могут служить молотком), ни наших режущих, щиплющих и хватающих мандибул, ни нашего полного карманов и фильтров брюшка, ни хитинового панциря!
   Да, по многим показателям мы, муравьи, этих человеков даже превосходим, хотя, конечно, мы не столь пластичны и коварны, чтобы думать одно, говорить другое, а делать третье. А так мы во многом похожи. Человеки тоже строят свои муравейники-города, составленные из ряда мало- и многоэтажных домов. И каждый такой город у них чем-нибудь да отличается от другого и даже носит своё персональное имя: об этом я узнал только тогда, когда побродяжил со своими человеческими друзьями по разным местам этого города, у которого было смешное имя -- Лохов.
   Как я телепатически выяснил, до появления в Лохове (на улице Чайковского) первых хрущовок -- знаменитых впоследствии на всю Россию панельных (а отчасти и кирпичных) пятиэтажек (а позднее и девяти-, и одиннадцатиэтажек) -- Ваня Персеев с мамой и папой обитали в коммуналке (т.е. с двумя другими семьями в одной квартире) на улице Белки и Стрелки, Петя Протеев с мамой в общаге на Фартовой, а Андраник (в просторечии Андрюха, Андрюшка, Андрон и Андрей) Лопухянц с родителями жили-поживали себе в собственном домике (N 372) на улице Косичкина недалеко от старой деревянной церкви села Баранково, которое, впрочем, давно уже вошло в жадные объятия загребущей городской черты.
   Потом в середине благословенных (для тех, кто поднялся из грязи) шестидесятых (кажется, в шестьдесят седьмом) в первую (самую первую в Лохове) панельную пятиэтажку по улице Петра Ильича переселилась счастливая семья Ваньки Персеева (благодаря тому, что его отец был не последним человеком на авиазаводе РСК "ФИГ"), тогда как его друзья остались прозябать на прежних местах и перспектив на улучшение убогих условий проживания не имели, по меньшей мере, до конца двадцатого столетия, за пределы которого люди, летящие в никуда в герметичной капсуле с надписью "СССР", заглядывать не дерзали.
  
   3. У ВАНЬКИ В КОММУНАЛКЕ
   В тот вечер мне выпало проникнуть в девятиметровую коммунальную комнатушку Ваньки Персеева, где, теснясь, обитал он с мамкою и папкой, каковой дневал и ночевал зачастую прямо на заводе, на подземном тайном еродроме, где участвовал в создании и испытании летательной машины ФИГ-21бис...
   Ванька долго смотрел, как ма цветными нитками по туго натянутому на раму белому холсту сосредоточенно вышивает лобастую главу великого вождя всех пролетариев: контуры сего башковитого черепа она до этого старательно перевела через копирку из "Огонька", популярного тогда в СССР еженедельника, знаменитого своими большущими картинками, помпезными заголовками и безумно жужжащим роем махоньких буковок там и сям, там и сям вокруг картинок сих...
   Чтобы от этой жизни меньше страдать, её приходится как-то развеселять, украшать, расфуфыривать, облекать уютным структурным единообразием регулярного порядка и дружественной границы, тёплого объятия, то бишь её, эту жизнь, окультуривать, делать своей, осваивать -- орнаментировать. На том стоит и стоять будет всякая культура и всякая цивилизация -- на бдительном охранении достигнутых пределов и на том, чтобы снова и снова перевоссоздавать эти свои великие китайские стены, эти свои пограничные столбы, эти свои песенки и побасенки, эти свои упования и умиления, этих своих золотых драконов и красных петухов, этих своих отцов и духов, вождей и богов и ныне и присно и во веки веков, дабы каждый новый день -- петельку к петельке, стежок к стежку, жёрдочку к жёрдочке, кирпичик к кирпичику -- огород всё тот же городить. За?мки муравейников воздушные громоздить и снова, и опять. Ни дать ни взять. Аминь.
   За их единственным утлым окошком дождик осенний в темнеющем воздухе крапал и крапал, будто кропал заунывно бесконечные свои орнаменты-письмена, тогда как я, в свою очередь, проползал по салатовым блёклым обоям, покрывающим стены их пеналом вытянутой комнатёнки, где какие-то условные стебли, листья и цветы из нездешней жизни сплетались и сплетались в неразличимо-нескончаемые гирлянды, что во всей своей маскировочно-бледной скромности ничем к себе не манят и не зазывают, а будто говорят: не обращайте на нас, недостойных, внимания, ведь мы всего лишь служебный задний план, смиренный фон для отдыха и сна, незримая опора ваших, люди и орлы, муравьи и тараканы, взлётов и свершений, разочарований и падений, но мы, шагающие строем раболепным, на них нисколь не претендуем, ведь наша участь -- немота и вечный покой.
   Авдотья Акрисьевна вышивала вождя кропотливо и размеренно, как миллионы женщин во всём мире и ныне и присно шили, ткали, хлопотали по хозяйству с таким упорством и терпением, каких ни исчислить, ни взвесить никому не под силу, ведь безоглядная самоотверженность эта насколько безыскусна и проста, настолько же неизъяснима и священна, как неизъяснимо и священно всё самое естественное и насущное, идущее от солнца и души. К тому же Ванькина матушка ведь не просто вышивала, а ждала при этом Ванькиного отца Петра Иваныча с работы и беспокоилась о кастрюльке с разогретым ужином на кухонном столе, которую она уже чуть ли не час назад как туго спеленала широким шерстяным шарфом, "а он всё не идёт и не идёт"...
  
   4. УГЛАНЫ-ПОБОЧНИКИ
   А теперь поведаю о чуде, что троих товарищей моих тут же привело к освобожденью от оков отцов и матерей...
   А будучи весьма недовольными жизнью в своих семьях (Ваньку Персеева бьёт отец и притесняет мать, Петьку Протеева мать не пускает гулять и заставляет денно и нощно корпеть над учебниками, Андраника Лопухянца предки достали нелепыми попрёками и сельхозработами), мальчишки решают было бежать на свободу -- куда-нибудь в леса, в поля, в иные земли и края... И вот чтобы обсудить план сего авантюрного предприятия друзья лезут на свой любимый чердак беспросветный с фонариками наперевес (у Ваньки старый офицерский, чёрный и прямоугольный с красным и зелёным светофильтрами, а у Петьки блестящая и цилиндрическая китайская громадина с тигриной мордой на торце, а у Андрюхи зелёный прямоугольный и самый тогда ходовой, ординарный)...
   А надо сказать, чердак под шиферной скатной крышей этой старой полубарачной двухэтажки на улице Белки и Стрелки таил в своём паутинно-пыльном сумраке-мороке море невиданных тайн и чудес -- сладостный мир тягуче текущих томно-персидских превратностей... Но в тот раз ребята на чердаке увидели нечто и вовсе невероятное: из тёмного чердачного угла вылетают вдруг блестящие шарики-горошины навроде подшипников, вылетают эдаким причудливым боевым порядком, после чего, зависнув в воздухе под перекрёстным огнём ребячьих фонариков, начинают вращаться с большой скоростью вокруг своей оси, а когда вдруг замирают, приземляются и раскрываются подобно лепесткам лотоса, из них бодро выпрыгивают крохотные юркие человечки величиной с ноготок. Наши ребята долго не могли понять что же они там такое пищали -- пришлось подставить этим крохотулькам свои ладошки, поднести их прямо к своим внимающим ушам и только после этого удалось разобрать их странную англоподобную (и ангелоподобную) речь: камон! камон! -- что-то вроде этого прописклявили они обескураженным друзьям и подкрепили сей озорной клич настойчивой зазывной жестикуляцией.
   Это были не то гномы, не то тролли, не то эльфы, не то домовые, не то брауни, не то лешие, не то кикиморы, не то блямблямчики, не то цурипопики, не то инопланетяне, не то гости из будущего, но скорее всего это были угланы, хотя сами себя они так называть не любили, а просили, чтобы их называли "чердачными побочниками" или просто "побочниками", тогда они, мол, так и быть, не будут дуться и кукситься (побочники были до чрезвычайности ранимы, поэтому, чтобы их не спугнуть и не обидеть, надлежало вести себя весьма деликатно и предупредительно)...
   Чердачные человечки провели трёх товарищей сквозь невидимую и только им, нездешним лилипутам, ведомую лазейку укромного чердачного угла в побочный -- параллельный -- мир сновидческих парабол и наоборотных возможностей: другое дело, что к этим чудесным возможностям надо было ещё суметь приноровиться, а чтобы вполне ими воспользоваться и насытиться, надлежало быть умельцами особого рода и носителями редкого дара, к коим наша троица себя до поры до времени, конечно, не относила и относить не могла, -- молоко на губах не обсохло.
  
   5. МЫ С ЧУВАКАМИ В НАОБОРОТНОМ МИРЕ
   Ах, если бы знать, что таится на этом глухом чердаке, какие откроются сферы, цветные края и миры, что людям простым недоступны и даже, увы, муравьям: но нам улыбнулась фортуна, удостоив нас чести сии края и миры лицезреть самым что ни на есть непосредственным и невыдуманным образом, ибо и выдумать-то это невозможно, ей-же-ей!
   Чердачные микрочеловечки, угланы-побочники, провели трёх товарищей (и меня, сокрытого в складках одежды одного из них) сквозь невидимую лазейку где-то в углу пыльного чердака в иное, нездешнее измерение, в иной -- как-то странно сияющий и звенящий -- мир, Нао-мир, где всюду царило и торжествовало лишь одно -- узоры, орнаменты, арабески, коим не было ни начала, ни конца: этот мир напоминал собой сплошной персидский ковёр, где даже сам воздух, не говоря уже о чём-то более плотном и материально явственном, на ваших глазах струился и сплетался в бесчётные косицы калейдоскопического узорочья, так что во всякое мгновение это переливающееся всеми красками зыбуче-текущее марево предъявляло вам совершенно новую, небывалую доселе комбинацию составляющих его элементов и вещей, которые играючи тасовались и жонглировались меж собою совершенно спонтанно, без какого бы то ни было понуждения со стороны, ибо сие протеево свойство было присуще этому миру по самой его корневой природе, то есть изначально.
   Здесь небо легко становилось землёй, земля небом, солнце глазом любопытствующей сороки, стена потолком, пол стеной, стол стулом, ложка ножкой, спичка свечкой, ночка дочкой, лужа ложей, сажа лажей, кровать зелёною травой (где, мабуть, почивали когда-то раздольно Тристан и Изольда), машина горною вершиной (где Ницше безумный бродил), рейсшина рынком блошиным (где вывернул душу Ван Гог), человек чебуреком, чебурек чердаком, полночь полчищем белоснежных (как холодильники) кроликов, кошачье мяуканье Млечным Путём, гусарский эскадрон созвездьем Орион (где родина моя, быть может, обитает), министр обороны тыквою румяной, карета ракетой, а фея комариком, а гном великаном, а ковёр-самолёт муравьём-древоточцем, а друзья детства гвоздями в подковах кобылок ретивых, а то и в подошвах истёртых годов...
   Да всё что угодно перетекало непрерывно из чего-нибудь одного во что-нибудь совсем другое в этом мире, хотя, скорее, это был не мир, а самоё себя ткущее спонтанное сплетение, прихотливо изменчивое течение перетекающих друг в друга мириад всего и вся.
   Общая картина мира сего (в смысле, того) всякий раз была уже другая: а если точнее, то она обновлялась каждые 10 в минус 33-ей степени секунды (а может, даже ещё быстрее, хотя само понятие времени, как и все прочие понятия, легко и весело становилось здесь если и не понятием пространства, то любым иным понятием, могущим возникнуть как бы то ни было и где бы то ни было, даже если возникнуть и не могущим никак): то есть через каждые 10 в минус 33 степени метра всё что угодно становилось своей противоположностью (а точнее, может быть, инаковостью).
   Непонятно, когда всё изменилось и стало настолько наоборотным, что мы с побочниками то вроде были мелкотравчатыми коротышками, а то вдруг -- бац! -- и выросли до небес, а гигантские ребята Ванька, Петька и Андрюха измельчали настолько, что никакому разжиревшему на подножной жрачке таракану и не снилось так себя потерять, так исхудать и стать почти незримым: короче, чуваки наши стали такими же крохотными шмакодявками, какими до этого к ним на чердак в своих "шарикоподшипниках" прилетела из Нао-мира бравая пятёрка этих малюпусеньких угланов-побочников, что теперь могучей и внушающей ужас рослой вереницей вела нас, босомыг, за собой в кромешную неизвестность, откуда есть ли, нет ли исхода мы, увы, не ведали, не знали.
   Я же, скромнейший муравьишка Антоша Птарадайкис (N 89164876923), устыдясь своих неожиданно огромадненных размеров, замкнул сие причудливое шествие своей грандиозной усато-ворсинчатой и хитиново-панцирной запятой, -- благо, вкруг нас разноцветными змеями струились и китайскими шутихами искрились электрогазовые завихрения многослойно-бурлескного Нао-мира, средь бурных бликов коих я поспешил укрыть свой новый монструозный облик, узрев который, ребята ненароком могли ведь не на шутку и струхнуть, а разве я хотел им зла? Нисколько. Ведь я, муравей-интеллектуал N 89164876923, был призван судьбою стихийной незримо следовать, аки нитка за иголкой, за чувачками Ванькой, Петькой и Андрюхой, дабы путь их странный затранскрибировать, насколько достанет моих скромнейших насекомых сил... Муравью, если он к тому же жалкий отщепенец и беззащитный индивидуалист, много ли шансов даётся вершить великие дела? То-то и оно... Мы ведь, мелкотравчатые, сильны, когда в толпе, когда нас тьмы и тьмы и тьмы, попробуйте, сразитесь с нами, когда мы ордой и диким роем и воюем, и крушим, и землю роем, и сотворяем свой безмерно изощрённый лабиринтовый андеграунд, и строим свои неподражаемые курганы, пагоды и города-пирамиды (египетские пирамиды, кстати, наши древние предки, сирианские муравьи, когда-то возвели)!..
   А теперь я в этом Нао-мире так немыслимо возрос, что стал по мощи равен аж целому муравьиному царству-государству или даже взрослому человеку, поэтому только здесь я вдруг обрёл зримое оправдание своему нелепому до сей поры отщепенству, горделивому солипсизму, каковой ведь всякий же здравомыслящий муравей справедливо посчитал бы чистым кретинизмом, если бы не видел моего теперешнего бигбэндовского роста...
  
   6. МЫ В НАО-МИРЕ С ЧУВАКАМИ
   Итак, повторяю, проникнув в диковинный край, в Нао-мир, где всё происходит иначе, чем на планете Земля, мы с чужаками-побочниками взросли до размеров наших прежних чуваков (ибо сказано "и последние будут первыми"), а чувачки -- Иван, Петруша, Андрюхан -- усохли-ужались до жалких размеров былых побочников (не говоря уж обо мне, грандиозном скромняге N 89164876923, затерявшемся в аръергарде средь сполохов радужной смуты, что телом-то, может, и возрос, а вот духом, и без того убогим и сирым, усох, обнищал, так что с непривычки чувствовал себя зело не в своей тарелке, никому не нужным и никем, увы, не опознанным)...
   Мы шли гуськом с ребятами-лилипутами за нашими поднебесными нао-апостолами, с трудом порой за этими громилами поспевая, шли за ними в неведомую сизую даль, шли будто по облакам или по сладкой вате, а впереди это наше зыбкое шествие возглавлял в белом венчике из роз генеральный побочник Атлантиус в разлаписто развевающейся жёлто-синей подбитой лисьим (а то ли беличьим) мехом крылатке-домино, каковая развевалась не просто разлаписто, а так протяжно, судорожно и всеохватно, что хлестала чуть ли не каждого из нас по мордасам, -- виртуальный ветер Нао-мира бил в неё как в парус и трепал куда ни попадя, безумец... Можно было запросто голову потерять -- вот мы и потеряли: не на чем было ни глаз застолбить, ни сердце обалдевшее успокоить. Хотя нет -- вдали сквозь дремотно дрожащие слоения разнородного тумана показались угловатые очертания некоего строения, похожего то ли на замок, то ли на храм, то ли просто на холм, сонно висящий в воздухе как призрак, как мираж, как Фата-Моргана какая-нибудь, честное слово...
   Чуваки наши сразу обрадовались -- это была хоть какая-то первая за долгое время определённость в бушующем сумбуре сплошных метаморфоз, коих до этого они уже нахлебались, бедолаги, выше крыши. Меня они уже к этому моменту рассекретили, но, слава богу, не испугались, а приняли за одного из побочников, и не мудрено -- эти подросшие чердачные гномы-угланы либо полностью, либо отчасти были облачены в какие-то дикие зверские шкуры или в их подобия (одежды наши, у кого были, в Нао-мире претерпели те же изменения в размерах,что и носители оных), а посему, возможно, этот их шкурный антураж где-то походил теперь на мои -- тоже выросшие в Нао-мире -- милейшие, право слово, щетинки-ворсинки, усики-антенки...
   Более того, по ходу наших хаотических (как нам, несведущим лохам, казалось) блужданий вне времён и пространств мы как-то незаметно перезнакомились и с нашими могучими сталкерами. Возглавлял их, повторюсь, плечистый "клетчатый" Атлантиус (или Атлет Автандилович); другой, судя по всему, его заместитель, хоть и не такой накачанный, но зато зрелый и мудрый, как змей, назвался (тихим своим, замшевым голоском) Авенариусом (или Авениром Миронычем); третьего звали Амброзиусом (или Амброзом Борисовичем), он был пучеглаз и косолап; потом, опять же по старшинству, шёл тщедушный Антенниус (или Антей Никанорович); а замыкал это великанское шествие-столБотворение кудреватый юнец, племянник, как потом выяснится, Атлантиуса, Аркадиус (или Аркадий Патроклович); правда, я тоже был теперь великаном и тоже, как бы между прочим, успел представиться ребятам, прикинувшись шестым побочником (благо, друзья рады были обмануться на мой счёт): а я, говорю им, Антониус, или по-вашему Антон Казимирович, здрасьте вам...
  
   7. БЕЗУМНОЕ ЧАЕПИТИЕ НА ОСТРОВЕ ЛЕТУЧЕМ
   Воздушный замок взоры нам ласкал, хоть угловатыми краями он напоминал оскал щербатый побитого судьбинушкой изгоя, старика, бомжа и доходягу, что скоро кормом станет для подземных собратьев моих, букашек-таракашек всяко-разных...
   -- Форвард, форвард! -- подбадривал нас "клетчатый" Атлантиус. И мы шли и шли за ним, как заворожённые, но причудливый замок всё никак не приближался, и оттого, дразня, манил к себе ещё больше...
   Сколько так прошло минут, часов, дней, недель, месяцев мы не знали, не понимали, ибо время, то и дело перетекающее в пространство, поминутно переставало быть самим собой, как и все мы -- те, кто в нём теперь погряз и с головой, и со всеми своими изрядно видоизменёнными потрохами.
   Не помню, как мы забрались на летающий (он был заякорен в тот раз) остров (к нам выдвинули сверху, кажется, какой-то специальный транспортёр, или элеватор), но как только мы на него забрались, нас тут же окружили тамошние жители (что были лишь на голову выше нашей лилипутской троицы), которые сначала шёпотом совещались между собой, часто посматривая на наши вконец измождённые долгим странствием кургузые, чудовищно дезориентированные фигуры, а потом один из них что-то нам прокричал на изящном и весьма благозвучном наречии, напоминавшем одновременно итальянский и японский языки. Но на самом деле это был, конечно, какой-то совсем другой (кажется, сирианский) язык, какого ни мы с ребятами, ни наши гигантские спутники-сталкеры не знали вроде бы ни сном ни духом (в прошлой жизни, может быть, и знали, да теперь забыли), поэтому нам оставалось лишь пожимать плечами да разводить руками (да лапами).
   Красные -- в ярко алых плащах с капюшонами -- островитяне жестами пригласили нас следовать за ними и привели в бокс релаксации, роскошно декорированный причудливыми цветами навроде орхидей, что плотно сплетались друг с другом на овальных (без углов) стенах, свисали с круглого потолка и сплошным ковром устилали пол, но под нашими ногами не ломались, а только пружинисто гнулись и, будто резиновые, тут же принимали изначальную форму, стоило с них сойти.
   Однако цветы эти были не искусственные, а самые что ни на есть настоящие, живые, ибо невыносимо сладкий аромат, источаемый их лепестками, пестиками и тычинками, настолько недвусмысленно одурманивал, опьянял наше утомлённое сознание, что мы с трудом удерживали себя на задних конечностях (ногах), поэтому всё что далее происходило на этом летучем острове скорее напоминало случайное сновидение или бездарную выдумку безумного борзописца, чем скупую и унылую реальность обыденной жизни, в которой предпочитает тлеть и смердеть большинство заурядных обывателей мира и века сего.
   Один из красных карликов (то, что их расслабляло, нас возбуждало) -- это был здесь, судя по властным повадкам и канительным позументам на алом плаще, самый из них главный -- пригласил нас в особую залу, где, в отличие от предыдущей, цветочной, комнаты, всё вокруг было покрыто уже не назойливо пахучей флорой, а живыми моргающими глазами, которые поначалу нас здорово напугали...
   Потом нас усадили за длинный банкетный стол, уставленный посудой, напоминающей предметы чайного сервиза, -- видимо, наше появление совпало с файф-о-клоком летучих островитян. В чашки нам налили бурой дымящейся бурды, похожей на тибетский (калмыцкий, монгольский) -- солёный с молоком и бараньим жиром -- чай, после чего, отхлебнув из своих чашек, красные карлики начали задавать нам вопросы на своём скороговорно-мелодичном наречии. Но кроме вопросительной интонации мы, конечно, ничего не понимали, пока не выяснилось, что наш недавно ставший великаном худосочный сталкер Антенниус (или Антей Никанорович) в прошлой жизни, оказывается, знал этот летучий язык почти в совершенстве и теперь потихоньку начал его вспоминать, поэтому попытался быть переводчиком, хотя первые вопросы Архондриандра (так звали их старшего с позументами) он не успел разобрать и был готов переводить только с четвёртого или пятого вопроса:
   -- Хотели бы вы с нами на нашем острове летучем полетать по разным интересным местам?
   -- С удовольствием, -- ответил наш вожак Атлет Автандилович (или Атлантиус) на некоем подобии кейптаунского диалекта англо-бурского языка (а уж этот язык, слава богу, полиглот Антенниус за столетия общения с Атлантиусом успел изучить в совершенстве).
   Пятёрка наших гигантов-побочников быстро освоилась в новой обстановке, -- видно, она всё-таки была им намного понятнее и ближе, чем нам с Ванькой, Петькой и Андрюхой, -- к тому же, нам по-прежнему было жутко от моргающих лупоглазых декораций этой безумной столовой...
   Вдобавок, нам с ребятами очень не подходила предложенная нам с чаем посуда -- облилипутившимся чувакам она оказалась слишком велика и тяжела (красные карлики всё-таки были на порядок крупнее ребят), а мне вообще любая слишком человеческая (и даже парачеловеческая) штуковина была малопригодна изначально (априорно, конституционно, по определению), ввиду моих природных психофизических отличий от людей да и от любых, вообще, человекообразных существ, к каким можно было бы отнести и наших угланов-побочников, и летучих красных карликов, гостями которых мы, волей случая, теперь оказались. Ах, если бы у меня были такие же пятипалые конечности, как и у вас, гоминид!..
   Кстати, к чаю красные карлики предложили нам металлокерамические вазончики с такими твёрдыми, словно каменными, сухариками или пряничками, что даже мои на что уж грозные мандибулы и нешуточная жевательная мельница и то не смогли их раздробить: оказывается, это были не сухарики и не прянички вовсе, а особого рода энергетические батареи, которые красные карлики вкладывали в свои -- в отличие от людей -- незаросшие теменные "роднички" в конце ежедневной чайной церемонии...
   Я попробовал высосать из керамической чашки солёную жирную жижу и, кое-как с этим справившись, решил почему-то схрумкать и саму эту чашку, которая, на удивление, мне весьма понравилась, так как, видимо, была сделана из материала, полезного моему видоизменённому в Нао-мире организму... И если уж говорить об этих твердокаменных шариковых батарейках, то при желании я мог бы, конечно, без особого труда растворить их своей всесокрушающей муравьиной кислотой, но только вырабатывать её не так-то просто, поэтому сей драгоценный "секрет" это мой НЗ -- неприкосновенный запас, использовать который целесообразно лишь тогда, когда угроза полной гибели всерьёз заставляет прибегать к самым крайним мерам, а сейчас был явно не тот случай.
   -- А как вы обычно проводите свой досуг? -- между тем спросил сидящий ошую от папаши Архондриандра остроусый и зело бакенбардистый Апреликур (их имена мы узнали и запомнили позднее, а тогда могли лишь смотреть, слушать и тупо хлопать недоумёнными глазами вкупе с теми безумными зенками, что назойливо окружали нас со всех сторон сей моргающе-зыркающей кают-компании и, казалось, готовы были сожрать с потрохами).
   -- Водим экскурсии в Нао-мир, -- отвечал седой как лунь, но егозливый как лань двухметровый (как прочие сталкеры и я, ваш покорный слуга) сталкер Авенир Мироныч (Авенариус).
   -- А вы? -- обратился красный трёхфутовый (как и прочие его собратья) карлик Апреликур к нашей измельчавшей донельзя (до менее чем двух футов) троице.
   -- Лазаем по чердакам, -- выдохнул Ванька Персеев с трудно скрываемым волнением.
   -- По крышам, -- добавил Петька Протеев.
   -- По деревьям, -- заключил Андрюха Лопухянц.
   -- А не слишком ли вы обросли, не пора ли вам, голубчики, состричь эти ваши торчащие во все стороны космы?! -- ни с того ни с сего вдруг крайне недипломатично возопил набыченно восседающий одесную от папашки до безобразия серьёзный и "правильный" Амбессадор, его, Архондриандра, правая рука.
   -- А это обязательно -- переходить на личности?! -- возмутился такой беспардонностью преисполненный своего достоинства Андрюхан (самый из ребят лохматый и потому, видимо, принявший замечание Амбессадора особенно близко к сердцу).
   -- А что я такого сказал? -- удивился Амбессадор, искренне не понимая где и когда он мог проявить бестактность по отношению к ребятам, неброским послам земной цивилизации в Нао-мире. Ведь он всего лишь хотел подготовить всех нас, профанов и неофитов, к неизбежной процедуре закладки в теменной родничок атомных шариковых батарей, чем для красных карликов торжественно заканчивается каждый их файф-о-клок.
   Правда, для нас, тех, кому это делали впервые и у кого темя лишено ещё было специальной ниши и энергоконтроллера, сия процедура грозила оказаться далеко не столь торжественной: и в самом деле, с одной стороны к нам с большими ржавыми ножницами, видавшим виды штангенциркулем и заскорузлым курвиметром на цыпочках подступал уже рыжий, ражий и разноглазый (один глаз у него был жёлтый и квадратный, а другой зелёный и в серо-буро-малиновую крапинку) Абракадабр, а с другой, безумно хохотнув и врубив извлечённую из потайного шкафчика с глазоморгающей дверцей мощную электродрель, от истеричного рёва которой нас буквально заколотило, с конвульсивными подёргиваньями коварно подбирался завзятый экзекутор Артикуляндр.
   Абракадабр выстригал на темени волосы и делал разметку для открытия третьего глаза; Артикуляндр же твёрдой хирургической рукой высверливал в этом месте избранного черепа подходящую дырку, через которую -- без всякой, конечно, антисептии и анестезии -- сам Архондриандр с важным кряхтением смог бы просунуть эти свои треклятые энергетические шарики, что он с привычным (видимо) для него успехом и проделал.
   Пятёрке наших нао-сталкеров ничего высверливать не понадобилось, они здесь уже бывали и поэтому обошлись без помощи гостеприимных островитян -- сами взяли из вазы по шарику и безропотно засунули их в свои смиренные головки, весьма теперь напоминающие тупые недоспелые тыквы, всем своим содержанием готовые (по крайней мере, пока пребывали на летучем острове) к выполнению любого указания красных, в тесных объятиях которых немудрено было испустить испуганный дух поросячьей свободы и цыплячей независимости.
   Ребята стонали, но смиренно терпели, пока им, одному за другим, не проделали всю эту дикую операцию от начала до конца. После чего все взоры обратились на мою слегка отстранённую от всего этого бреда мрачную воронёную суставчато-хитиновую оглобисто-глыбистую глянцеватую фигуру -- фигуру, надо признать, довольно отличающуюся от всех присутствующих.
   Если бы у красных карликов были не сплошь -- с капюшонами -- алые хламиды, а белые врачебные халаты, то те были бы теперь уже далеко не белыми, а кроваво-алыми, какими они в результате и были, так что стирать их было, в принципе, не так уж и обязательно...
   И тут я понял, что все -- и красные, и сталкеры, и Ванька-Петька-Андрюхан, -- все поняли, что даже в этом диковинном параллельном мире, где все пришлые инородцы и без того уже есть исконные чужаки, самый явственный и недвусмысленный чужак-расчужак, чужак в кубе -- это я, до безобразия раздувшийся муравеище Антуан Птарадайкис, а мои ребята к кому же уже догадались, что я вовсе не тот сталкер, за какого себя выдавал, ведь третий глаз у меня ещё не был открыт, и я, стало быть, такой же здесь зелёный новичок, как и они. Но после всех испытаний их уже не могли испугать мои несуразные сочленения, чудовищная треугольная голова, громадные усищи, жуткие мандибулы, выпученные глазищи и шесть лохматых растопыренных лапищ, -- они, все трое, уже ко мне привыкли, и я был для них как родное домашнее животное навроде морской свинки, кошки, собачки или говорящего волнистого попугайчика... Поэтому ещё не отойдя толком от дикой экзекуции, проделанной с ними красными карликами, у которых руки были по локоть в жертвенной крови юных лоховских атеистов, сии последние могли носить в себе столь бескорыстные и щедрые сердца, что в них ещё достало места для жалости ко мне, их насекомому товарищу и верному спутнику...
   Коварные же карлики, заприметив в моём чернокоже-скукоженном и судорожно-застывшем облике откровенный испуг, наглядно явленный им во всей своей неприкрытой наготе, лишь захихикали на это самым циничным и сладострастным образом и принялись осторожно окружать меня со всех сторон, стараясь не делать резких движений, чтобы я, чего доброго, не сбежал от них куда подальше. В конце концов -- куда бы я делся?! -- и я прошёл свою инициацию, и меня приобщили (просверлили!) к космическому просветлению и энергоинформационному обновлению, дали вкусить ноосферной благодати и принудили к раю, куда, оказывается, без определённого насилия, без крови, пота и слёз выпасть (впасть), аки в осадок, нельзя.
  
   8. ОТХОД
   Когда через несколько дней наши теменные раны более-менее подзажили (и мы въяве почуяли влетающий в нас горячий поток космических лучей), Архондриандр собрал всех нас (девятерых) на капитанском мостике под "вороньим гнездом" и, взойдя на котурны командора, торжественно объявил:
   -- Теперь, дражайшие странники, вы вполне готовы к полноценному астроплаванью к иноплеменным землям и морям, дабы нести им не стон истин первых и последних и не благую весть угрюмого мессианства, а беспечный свет безначального всеприятия и смертельное тепло безоглядной жизни звёзд, сгорающих без остатка в точке собственного освобождения. Ура!
   Из этого замороченного спича мы раскумекали только то, что снимаемся с якоря и отправляемся в путешествие.
   -- Гип-гип!-- проскандировал в ответ наш "клетчатый" Атлантиус для зачина.
   -- Ура! ура! ура! -- тут же продолжили остальные побочники-верзилы и лилипутская троица новообращённых юнг.
   -- Гип-гип! -- снова подсуетился Атлантиус, с трудом размещая в капитанской рубке свои непомерные параметры.
   -- Ура! ура! ура! -- снова ответила бравая семёрка новоиспечённых астроматросов.
   И только я отстранённо молчал, -- смешанные чувства, коим я не в силах был дать самому себе внятного отчёта, перехватили мне горло (как сказал бы завзятый беллетрист), а точнее, основные ферромоны, управляющие моей жизнедеятельностью, сложили во мне небывалую доселе комбинацию, в результате чего в это самое мгновение я перестал быть просто муравьём и стал существом нового, высшего, порядка. Восторг, небывалый восторг переполнял всего меня так... так... так... -- нет в тезаурусе моём слов, чтобы описать как он, этот космический восторг, меня переполнял в то утро, когда мы (Атлантиус, Авенариус, Амброзиус, Антенниус, Аркадиус, Ваня, Петруша, Андрюша и я, Антоша) стояли дружным, братским строем перед мудрым древним Архондриандром в золотых позументах на алой груди парадного плаща с откинутым капюшоном, ибо в этот момент ему, командору, -- через широко открытый третий глаз -- требовалась вся полнота сообщения с верховными архонтами надмирного бытия...
   Прямо на наших глазах он дал ряд команд в специальный раструб(что-то вроде этих -- "поднять якорь", "отдать концы" и "полный вперёд), после чего наш "гаудический" остров тяжело закачался и со страшным скрежетом стронулся с насиженного места, и вот -- мы уже плывём, летим на воздусех, для, вероятно, славных дел, не для пустых утех...
  
   9. ПРАНАДЕЙЯХУМ
   Топографические очертания проплывающих под нами вод и земель были нам, казалось бы, заведомо неизвестны, ибо мы находились не в привычных нам земных размерностях и координатах, а в ином, наоборотном мире, где, судя по всему, тайное становится явным, чёрное белым, кривое прямым, левое правым, малое большим и наоборот.
   Но, с другой стороны, если бы мы пролетали над нашей матушкой Землёй там и так, где и как мы ещё никогда прежде не летали, то та картина, какую мы при этом могли бы увидеть, была бы нам тоже внове и судили бы мы об увиденном вчуже, а стало быть всякий из нас, по определению, первопроходец, ибо всякий новый взгляд даже на хорошо известные вещи открывает их в доселе невиданном свете, а так как дважды с математической точностью повторить один и тот же ракурс практически невозможно, то выходит -- всякий взгляд практически нов и всё, что мы видим, мы, как бы то ни было, видим, по сути, впервые.
   Вот так -- впервые, новыми и свежими очами -- увидели мы нашу Землю, что была всё той же Землёй, но какой-то слегка иной, ведь параллельных миров мириады и все они во многом друг другу подобны, но хоть чем-то -- не сразу порой и поймёшь чем -- друг от друга отличаются: каким-то свойством, какой-то физической константой. Например, ускорение свободного падения g на Нао-Земле равно не 9,81 м/сек, как на известной нам Земле, а 8,91 м/сек; а, к примеру, гравитационная постоянная ?, являющаяся коэффициентом в Ньютоновом законе всемирного тяготения (F = ??M?m/ r'), в Нао-мире равна не 6,67 ? 10??смЁ/ г " сек', как на нашей отчей Земле, а 7,66 ? 10??: а значит сила притяжения между Нао-Луной и Нао-Землёй будет несколько меньше, чем между нашими Луной и Землёй. И таким же макаром всё здесь в Нао-мире сдвинуто слегка (а в результате, при более глубоком рассмотрении, совсем не слегка) в некую сторону, где все вещи, казалось бы, похожие на наши, оказываются совсем не такими, как у нас. Просто есть параллельные миры более приближённые по своим свойствам к нашему миру, а есть менее приближённые, есть миры почти неотличимые от нашего, а есть кардинально ему чуждые, а стало быть с нами пересечься не могущие по определению. К тому же ведь даже и внутри самого нашего мира есть множество факторов (и миров), с ним, казалось бы, мало совместимых, что говорит лишь о неизбежной ограниченности нашего знания, а никак не об ущербности самих этих факторов, каковые всегда правы, ибо обусловлены теми или иными объективными обстоятельствами (а необъективных, с точки зрения вечности, и нет вовсе нигде)...
   Итак. На этой летающей тарелке ( больше похожей на кастрюлю или пароварку с несколькими нелепо-угловатыми надстройками), где шустрые красные карлики высверлили нашей дружной четвёрке третий глаз, мы отправляемся в полёт над Нао-Землёй, которая на первый, зело непросвещённый, взгляд, мало отличается от более-менее известного нам, дуракам, варианта планеты Земля, а на самом деле, как выяснится позднее, отличается весьма серьёзно, только отличия эти бросаются в глаза далеко не всякому (дураку), не сразу и не всегда.
   Мы в океане воздушном, коему нет ни конца и ни края, плывём бесшумно и легко на волшебно отливающей металлом летающей кастрюле, которая предельно материальна, а волшебство её лишь в том, что сия материальность от обычной нашей земной железяки отличается ничтожным сдвигом атомарных структур в сторону той нао-размерности, где любая железяка становится одушевлённой, психофизической субстанцией. А всякой душе необходим баланс, каким у нас на борту служило некое подобие маятника Фуко, подвешенного под высоченным куполом кают-компании: этот, весьма похожий на обычную люстру, маятник удостоверивал общее душевное равновесие всего летучего корабля. Однако у каждого члена корабельного экипажа в специальном нагрудном кармашке прятался свой персональный маятник, посредством общения с которым сей член решал все свои сомнения и вопросы.
   Свой корабль красные карлики называли "Пранадейяхум": он не был вполне твёрдым, а всё время незаметно, как незаметно движение минутной стрелки на часах, менялся -- "дышал". Он, в общем, был живой, а всё живое, как известно, непрерывно саморазвивается, не стоит на месте, то и дело выходит из равновесия, а потом опять стремится его обрести, в какой-то своей части стареет, дряхлеет, в какой-то молодеет, самообновляется, в какой-то части то и дело умирает, а в какой-то то и дело самовозрождается к новой жизни, а в целом, в результате всестороннего приспособления, всё усложняется и усложняется, чтобы в конце концов научиться главному -- больше уже не умирать, а время от времени (вместо смерти) претерпевать всего лишь очередную метаморфозу. И вот с этим живым кораблём красные карлики составляли единое психофизическое целое, которое вдобавок лишь отчасти попадало в границы наших органов восприятия, отчего временами мы теряли его -- это целое -- из виду или оно становилось тягучим, фрагментарным, кусочно-лоскутным: но таковым -- неполноценным для нас -- оказывался ведь и сам Нао-мир, в котором мы очутились при участии угланов-побочников.
   В своеобразные иллюминаторы трудно было углядеть что-либо интересное, больше можно было понять и рассмотреть на главном экране навигаторско-пилотного отсека, который, впрочем, тоже ведь зачастую демонстрировал красным карликам лишь те выборочные детали, что были особенно важны именно им, имеющим совершенно отличные от наших резоны и предпочтения. Поэтому часто бывало, что мы с ребятами смотрели в экран, а видели сплошной туман, иногда прерываемый какими-то непонятными вспышками, бликами и сумбурным (по нашему разумению) мельтешением неизвестно чего и зачем...
   А тут вдруг как-то выяснилось, что наши красные гуманоиды вовсе не такие человекообразные существа, каковыми они нам поначалу себя предъявили: их мимикрия делала их удобными для взоров неподготовленных зрителей... Потом мы узнали, что их полиморфизм имеет столь широкий диапазон, о каком ни одна из известных нам на Земле тварей не может и мечтать. Под красным плащом они прятали свой хвост, что, как у кенгуру, служит им порой своеобразной третьей ногой; человекоподобное лицо их в минуты расслабления, когда они выходили из социальных отношений с чужаками (в данном случае, с нами) и могли себе позволить быть самими собой, вдруг остроносо вытягивалось вперёд и становилось похожим на морду ящерицы и т.д. и т.п. Как-то мы в очередной раз гостили в командном отсеке, пронизанном завораживающим голографическим изображением звёздного неба.
   -- Ты видел? -- спросил лилипут Ванька у лилипута Петьки, когда из-под плаща Архондриандра показался острый конец мощнейшего хвоста. Петька кивнул и, толкнув плечом Андрюху, показал ему ошалелой головой на разноглазого Абракадабра, который, увлечённый настройкой навигационной аппаратуры, забыл, видать, о политкорректности и моментально раздался в плечах, вымахнул на метра полтора вверх (алый комбинезон при этом эластично растянулся) и непроизвольно щёлкнул крокодильими зубами ископаемого ящера, какими вдруг обзавелась его неожиданно вытянувшаяся вперёд морда... Впрочем, через пару-тройку секунд, оглянувшись на ребят, мысли которых не прошли для него незамеченными, Абракадабр тут же претерпел обратное уничижение до исходных параметров убогого красного карлика, образ которого был избран командором Архондриандром для презентования экипажа "Пранадейяхума" гостям из тёмного прошлого в качестве особого рода астральной вежливости, без которой те гости попросту могли бы сойти с ума, а ведь пранадейяхумцам наши мозги нужны были во всей полноте своего психосоматического и интеллектуального здравия. Это мы узнали потом, когда эти ящеры-вампиры высосали из нас чуть ли не всю нашу энергетику ради неведомых нам нужд своей вырождающейся цивилизации.
   Этот Нао-мир то и дело плавился и растекался, как подогретый воск, ручейки которого сплетались друг с другом, образуя причудливые узоры-арабески. Как мы ни пыжились, так и не смогли толком разглядеть ни одной тамошней достопримечательности за бортом нашего живого корабля, ибо стоило нам только обратить внимание то ли на величественные горы, то ли на грандиозный город, то ли на море, то ли на джунгли под нами, как всё это тут же расплывалось и утекало в никуда, -- у ребят будто опора из-под ног ускользала, кружилась голова, их начинало мутить, и они, дабы не упасть, хватались за что попало: мне-то всё это было по барабану, у нас, муравьёв, система ориентации и вестибуляции устроена понадёжнее, чем у человекообразных. Главное, все эти красоты, расплываясь, утекали так, что их место заступала непроглядная чернота -- кромешный мрак небытия, будто излучающий тотальную жуть мирового абсурда, тайный смысл которого был только в том, что его не было и не будет даже там и тогда, где и когда он мог бы быть в принципе.
   Глядя на всю эту безумную фантасмагорию, мы обескураженно хлопали глазами, в то время, как сами стояли в луже растёкшейся реальности, посреди странного, вязкого ярко-попугайчатого нечто, которое неслышно барахталось у нас под ногами, коварно щекоча трясущиеся поджилки наших до мозга костей перепуганных лодыжек. А лужа сия светилась жутковатым инфернальным огнём. Нас охватывала будто горячечная инфлюэнца, или адская тошниловка начинающего лётчика после тренировки на центрифуге, или бесполезная паника астронавта в открытом космосе, отстегнувшего ненароком последний свой фал, связывавший его с орбитальной станцией, -- мы, как и сей астронавт, стремительно улетали в бездонную тьму бездыханной вселенной, откуда спасения нет. Сам наш корабль, сама наша летающая кастрюля тоже ведь растекалась и расползалась по швам то и дело, и гуттаперчево-жидкие шматки её разбрызгивались во все стороны, когда мы слонялись по острову в поисках утраченного смысла, пространства и времени. И так слоняясь, мы постепенно догадались, что первоначальное иллюзорное впечатление от нашего появления на "Пранадейяхум"'е было искусно срежиссировано лукавыми красными наомирцами, которые были, оказывается, вовсе не милыми юркими карликами, а прагматичными ящерами-вампирами, у которых была лишь одна подноготная цель -- любой ценой выжить в их суровом, распадающемся в лохмотья Нао-мире, где, как выясняется, всё устроено вовсе не наоборот, а как попало -- сикось-накось.
   Чаяли мы, выходит, в Нао-зазеркалье прозрения и просветления, а обрели опустошение, смуту и раздрай. А Петька Протеев подслушал даже как-то разговор Архондриандра с Артикуляндром, Абракадабром и Амбессадором о том, что с нами-де пора кончать, ведь у нас можно высосать весьма полезную для них кровь, изъять различные органы, в которых они испытывают острую нужду (их клетки разучились должным образом регенерировать), -- правда, единодушия по этому поводу красные ящеры в тот раз не нашли, после чего решили обсудить нашу судьбу немного позднее, да и не мешало бы, мол, им ещё какое-то время подкормить нас тем особым напитком, который мы приняли за тибетский чай, и специальными плитками (к "чаю" они подавали нам теперь приторные, похожие на пряники, брикеты), чтобы (видимо, под их действием) наша кровь и наши органы обрели бы надлежащую совместимость с их иноприродной наомирской плотью... Этот убедительный довод спас нас от неминуемой гибели и позволил-таки в результате увидеть и Нао-Африку, и Нао-Америку, и Нао-Китай, и Нао-Камчатку: в последней, кстати, мы и решили наконец затеряться, дабы улизнуть из-под смертельно опасной опеки не только наших коварных хвостатых ящеров, но и громадных угланов-побочников, которые, как мы решили с Ванькой, Петькой и Андрюхой, были с красными карликами заодно и, видимо, регулярно поставляли этим продвинутым нао-вурдалакам свежую животину из параллельных миров.
  
   10. НАО-АФРИКА
   Зависли над задворками Кейптауна (только настоящий он или мнимый -- неизвестно). На специальных парашютных зонтах плавно спустились на океанский берег, откуда, если встать спиной к уютной бухте, открывалась захватывающая панорама: слева -- одна гора (Столовая), справа -- другая (Львиная), а между ними, в центре -- сам Кейптаун-город разлёгся вольготно эдаким будто гепардом дремотным...
   Ещё на борту корабля красные карлики пытались уверить нас в том, что Кейптаун находится не на южно-африканском берегу Атлантики, а на южном берегу Средиземного моря, то есть на севере Африки. Так ли это или нет мы сначала не поняли. Впрочем, у них ведь в параллельном Нао-мире такие перевёртыши -- обычное дело. А у нас пока не было оснований в этом вопросе им не верить. Что ж, поживём увидим, решили мы безмолвно, -- а что нам оставалось делать? Мы могли лишь наблюдать и действовать по обстоятельствам...
   Здесь в поисках дармовой еды бегали поджарые бродячие собаки и смешными утячьими лапами вразвалочку шлёпали по песку карликовые пингвинчики с ярко-розовыми бровками: как мы потом узнали, часть их колонии переселили сюда недавно с Мыса Борзой Безнадёги для вящего удовольствия заезжих туристов...
   После приземления запах йода и рыбы так шибанул в мои гипертрофированные (как и весь я сам в Нао-мире) обонятельные рецепторы (числом аж 6500!) на усах, что я еле удержался на лапках. А вдали, смотрю, высятся две горы -- одна (справа) гора как гора, навроде седла, а другая (слева)круглая и плоская, аки стол, но размером в несколько футбольных, бейсбольных али иных каких, подобных им, полей...
   -- Ребята, смотрите! Столовая гора! -- воскликнул радостно Петька Протеев, нетерпеливо нацеливая карликовую длань в даль туманную, каковую та как раз тупоконечно-трапециевидная гора взрезала с размахом ничейного восторга, топорща слежавшиеся мозги и нам, и всем прочим странникам, что когда бы то ни было посещали сии немыслимые места...
   Петька, оказывается, похожую гору видел во Владике северокавказском (Владикавказе), где они с матерью недолго жили сразу после переезда из Усть-Каменогорска -- до того, как окончательно поселиться в подмосковном Лохове. Хотя, отметил Петька, размаху здесь, конечно, больше -- и света разбойно-ползучего, и воздуха терпкого, жгучего, и ветра влажно-горючего, вздорно-разлучного, вздрючного, слоисто-миражного, глючного...
   Наомирец-титан Атлантиус тоже махнул нам рукой, дабы мы следовали за ним, и повёл нас на эту Столовую чудо-гору, где они с племянником Аркадиусом жили когда-то со всей своей многочисленной роднёй (хотя Атлантиус с детьми живёт там и поныне). По дороге, которая была отнюдь не близкой (ведь горы, они ведь только поначалу кажутся близкими, свойскими и легко доступными, а как попробуешь приблизить, а то и с неуместным нахрапом покорить их такие уютные и милые издали громады, те, в лучшем случае, со свойственным им достоинством нездешнего покоя просто не заметят твоего насекомого присутствия, а в худшем -- донельзя истерзают), так вот, по дороге Аркадиус поведал нам о семи дочерях Атлантиуса, своих кузинах, обладающих способностью ослепительного звёздного свечения в минуты радости и счастья, а когда сёстры скучали и тосковали, то они буквально исчезали в сизовато-зеленоватых клубах неизвестно откуда взявшегося тумана. Так вот, шесть более старших сестёр почти всегда веселились и искрились лучами небесных даров и почти никогда не грустили, а седьмая -- младшенькая -- Миларепа, та, наоборот, всегда в основном грустила и горевала и почти никогда не улыбалась, не светилась, бедняжка, ни светом земным, ни, тем более, небесным... Но полюбила Миларепа отщепенца Зисифа -- талантливого мыслителя и горновосходителя, а закавыка в том, что был он чересчур независим и свободен, поэтому не токмо толпа, но и боги его невзлюбили. Весёлые сёстры Миларепы -- Майя, Элина, Тамара, Арина, Марина и Нина -- осмеяли сокровенные чувства своей сестры-оторвы, а отец Атлантиус сурово посоветовал забыть поскорее сего дерзкого негодника Зисифа, которого он, как полноправный хозяин региона, сослал на вечную каторгу в монументальную каменоломню у подножия чудо-горы, откуда на ударные стройки кейптаунского средиземья поступала львиная доля отборного белого камня. Бедная Миларепа от всего этого ещё больше посмурнела и замкнулась в себе, и ещё больше и плотнее окутало её поэтому сизо-зелёное облако, демонстрирующее граду и миру всю беспросветность и жизни, и надежд печальной несмеяны.
   Эта Столовая гора, судя по всему, была как бы крышей здешнего нарочито невсамделишнего мира, небо над которым держалось нынче, небось, лишь духоподъёмными эманациями его нескончаемых чудес и вдохновений, ведь Атлантиус, что подпирал его тяжко нависающий свод в пору своей спортивной молодости, теперь, как мы видим, отошёл от этих своих природных героических дел, ушёл в нао-сталкеры -- надоело ему, должно быть, тянуть свою извечную, привычно-муторную лямку, захотелось, видать, отвязаться от изнурительного самостоянья и погулять, порезвиться там и сям на просторе, и себя показать, и на мир поглядеть, а точнее даже, на миры -- и на параллельные, и на перпендикулярные, и продольно-поперечные, и сикосьнакосные, -- для чего подкинул другу своего детства мудрому драконо-ящеру Архондриандру идею летучего острова и подключил к её воплощению лучшие умы Нао-мира и некоторых даже соседних миров. А когда надмирно-эфирный остров-корабль был наконец сооружён, полетал на нём с другом Архондриандром и его подопечными по межпланетным окрестностям Нао-мира пару-тройку эонов, да заскучал. Поэтому, подобрав однажды себе в подмогу мобильную четвёрку опытных сталкеров, стал водить с ними наивных неофитов из параллельных миров по изведанным маршрутам Нао-мира и окрестностей, дабы опыт его эпохальный не пропал втуне на задворках миров, а стал бы актуальным знанием тех иномирцев, что как нерадивые ученики настолько ленивы и нелюбопытны, что сами, без умелых и мудрых провожатых, не способны пока ещё отправиться в безоглядную даль свободы и просвещения, на какой он, великий и могучий Атлантиус, собаку съел уже -- и не одну!
   Под сумасбродное кричание-чириканье попугаев и воробьёв, что грандиозными тучами кружили над нашими головами, наша бравая девятка (шесть гигантов-наомирцев и троица лоховских карликов), покинув старинный порт, поднялась на набережную и двинулась к близлежащему отелю "Виктория и Альфред", где гостеприимный Атлантиус предложил нам отдохнуть до завтрашнего утра, чтобы, мол, завтра со свежими силами отправиться на Столовую, -- но мы тут же, не раздумывая, отказались: спасибо, мол, наотдыхались уже на "Пранадейяхуме" вашем летучем, хотим, мол, ноги размять поскорее и погулять на солнечном африканском раздолье... Поэтому мы и пошли налево, не позарившись на халявные гостиничные хоромы, где, как мы поняли, за Атлантиусом было зарезервировано несколько шикарных номеров.
   Шли мы, шли и наконец пришли к подножию горы, где у виллы Атлантиуса нас гостеприимно встретили некоторые из его дочерей -- те, что были всегда веселы и приветливы, угловатых и безысходно печальных средь них не наблюдалось... Дочери проводили нас к шезлонгам, под сень благодатных платанов (или каких-то иных тамошних деревьев, похожих на платаны своими столь же широкими, раздольно-разлапистыми ветвями). Когда мы в шезлонгах сих с дружными вздохами расселись-полуразлеглись, гибкие лёгкие сёстры расторопно вознаградили нас высокими стаканами с прохладным кисленьким оранжадом. После этого нас заклонило столь же дружно в сон -- и мы задремали... А проснулись от жуткой холодрыги, исходившей от странного зеленоватого облака, окутавшего нас своими извивающимися щупальцами, готовыми, казалось, вот-вот ухватить за горло и утянуть в Преисподнюю. Что это было такое? Оказывается, как выяснилось потом, это мимо проходила младшая дочь Атлантиуса Миларепа и коснулась нас всего лишь аурой своей, тоскою преисполненной извечной... И уж тогда-то мы поняли, что сия инфернальная печаль -- штука весьма нешуточная и относиться к ней поэтому надлежит без всяких усмешек и фамильярных ужимок: ведь ежели подобная зелёная тоска завлечёт тебя в свои цепкие сети, выбраться из них без посторонней помощи будет практически невозможно -- ей-же-ей! Ух-х! Нас прямо передёрнуло от неожиданности -- всякая дремота тут же нас оставила... А Атлантиус метнулся к дочурке:
   -- Постой, Миларепа!
   Аркадиус тут же высказал предположение о том, что несмеяна опять, небось, ходила к Зисифу, драгоценному своему камнеборцу, который, мол, неподалёку отсюда на вольном поселении жил и работал в здешней каменоломне, а папашка ей ведь это давно запретил, а она, непокорная, продолжает, видать, гнуть свою линию...
   Разъярённый Атлантиус выволок из дома бедную Миларепу за волосы и давай мутузить -- у всех на виду: мы от неожиданности застыли на своих местах, окаменели и отвели стыдливые взоры в сторону от безумного отца... Хорошо хоть, безобразие это продолжалось недолго -- за беззащитную бедняжку какой-то юноша вступился, бесстрашно подставив под тумаки Атлантиуса свою облечённую полутуникою грудь: Аркадиус шепнул нам, что это, мол, братишка Миларепы Аристид вступился за сестру по праву крови... Папаша мог бы и сыночка отдубасить, но не стал -- не было у него на Аристида никакого зла, -- да и на Миларепу злоба иссякала на глазах. Поэтому он вернулся к нам и рухнул устало в лонгшез,а тот возьми да развались от нахрапа таковского -- хрясь! Мы опять застыли, не зная как нам на всё это реагировать, а Атлантиус вдруг воззрился на наши оторопевшие рожи -- да как захохочет! Этот наомирский гигант при всех своих невероятных возможностях был в то же время и самым обычным обывателем, обычным отцом -- ничто гуманоидное, оказывается, было ему не чуждо, -- поражённые сим открытием, мы загрохотали вслед за ним, сбросив с души тяжёлое впечатление от увиденного.
   Потом супруга Атлантиуса Кифалестра угощала нас в гостиной лёгким афроужином, а мы, ни о чём не подозревая, наивно дивились сонным ящеркам гекконам, осовелыми глазками лениво озирающим нас с потолка и со стен. Скоро стемнело и нас проводили к походным раскладушкам, что были, видно, приготовлены на случай подобных туристических визитов. Мы начали было укладываться спать,но тут услышали дикие вопли, доносившиеся со двора, -- вопли ширились и разрастались как снежный ком, поэтому со сном в этот душный вечер нам пришлось повременить. Выбежав на улицу, мы в жутком свете восходящей луны увидели дочерей и сына, живописной скульптурной группой склонившихся над телом отца, уже испустившим последний дух. Кифалестры, однако же, с ними не было -- она с любовником своим Эготистом (как выяснилось позже), содеяв сие зело непростительное зло, сбежала в сторону порта, где была пришвартована заранее приготовленная ими яхта с говорящим именем "Электра", на которой они, судя по всему, и уплыли куда подальше с глаз долой. Сбежали с места преступления. Расспросив случайных очевидцев последнего, Миларепа с Аристидом, недолго думая, бросились за нерадивой матерью вдогонку.
   Через пару дней в кейптаунском порту, готовясь к восхождению на борт ожидающего нас "Пранадейяхума", мы узнали от Аркадиуса, что прошедшей ночью Миларепа с Аристидом на торпедном катере береговой охраны настигли-таки яхту беглецов, которая проигнорировала приказание остановиться, а поэтому была обстреляна из крупнокалиберного пулемёта -- и лишь тогда остановилась. Но когда преследователи, заранее торжествуя, ступили на борт вдоль и поперёк изрешеченной "Электры", яхта была совершенно пуста -- Кифалестра с Эготистом исчезли: может быть (или даже скорее всего), крепко обнявшись, они в отчаянье бросились за борт и утонули...
  
   11. НАО-АМЕРИКА
   Красные карлики встретили нас как родных. А отсутствия средь наших гигантов главного нао-сталкера Атлантиуса и племянника его Аркадиуса (что вынужден был остаться, дабы проводить дорогого дядюшку в последний путь) даже, казалось, и вовсе не заметили. Хотя, хитрюги, всё они прекрасно заметили, а только, будучи себе на уме, вид делали, что всё ОК. Они же ведь были ясновидящие и узнавали всё, что им нужно, без лишних хлопот и вопросов. Другое дело, что раскусить их реальные интересы нам, крайне им чуждым существам-иномирцам, было явно не по зубам.
   Потом мы то ли несколько дней, то ли несколько часов плыли над Атлантикой -- плыли преизрядно петляя, будто следы заметая, будто пытаясь запутать вероятных преследователей, которых, конечно же, скорее всего, не было и быть не могло. А покуда плыли, красные карлики снова продолжили коварные свои поползновения, направленные на получение от нас хоть каких-нибудь биоматериалов -- хотя бы по стаканчику-другому кровушки просили нас пожертвовать якобы ради поддержания иссякающей жизнедеятельности их летучего острова-биокорабля "Пранадейяхума": дескать, даже такого небольшого количества крови, клетки которой можно было бы для этого многократно клонировать в бортовой лаборатории, хватило бы для работы биореактора, входящего в состав силовой установки, в течение одного-двух месяцев... Немного покобенившись, мы в итоге размякли и сдались -- зашли-таки в лабораторию и дали их завзятому экзекутору Артикуляндру вскрыть наши бренные вены, откуда он забрал у каждого из нас (не исключая и трёх наших гигантов-проводников) по бутылочке наших кровных жизненных соков, после чего, и без того сбитые с толку, мы (за сталкеров, правда, ручаться не стану) теперь уж совсем почти не отдавали себе должного отчёта ни в том, что мы делали, ни в том, что мы видели. А видели мы -- чудеса.
   Духи, призраки, мертвецы и народы, целые народы, толпы странников летучих, явившихся к нам из инферналья, полки и дивизии солдат, погибших в разных войнах на протяжении всей человеческой истории, бо?льшую часть которой никто из нас (в том числе и из наших земных учёных-мудрецов) доподлинно не знал и знать не мог, -- вот что нам предстало будто въяве, а будто и не въяве... Полчища диковинных невиданных существ и чудесных приспособлений -- летающих тарелок, цилиндров, пирамид, додекаэдров, иксаэдров, звёздных тетраэдров, бешено вращаясь, манили нас в незримые дали, где нас ожидали ответы на все земные вопросы и где нам стали бы ясны подлинные причины всех явлений и событий, однажды случившихся на нашей заплутавшей в космосе бедной, сиротской планете...
   Сошли, кажись, на Юкатане, где индейцы майя вроде бы города свои с эдакими ступенчатыми пирамидами, башнями, скульптурами и прочими строеньями и памятниками понастроили на века и нам, стеросовым, на загляденье. Вкруг сих дивных городов грандиозные джунгли (аборигены называют их сельвой) сплошной стеной стоят там безмолвным дозором, под настырным натиском которого мы ощущали себя невольно мельчайшими насекомыми, одним из коих я пребывал ещё ведь совсем недавно на Земле, а теперь мне казалось, что это было тыщу лет тому назад. Теперь ведь я не мелкий, а гигантский муравей, и я теперь догадываюсь, что подобные насекомые переростки обитали на нашей планетке родимой как раз несколько тысячелетий тому назад... Всё, безусловно, относительно, а тем более здесь, в наомирско-майском городе Паленке, где четыре юкатанские пирамиды, бывшие некогда храмовыми комплексами весьма цивилизованных индейцев, ухитрялись стоять вверх ногами, то есть вверх широкими своими основаниями, а вниз, соответственно, неширокими вершинами, поэтому ни трое наших сталкеров, ни трое лоховских ребят -- никто из них не мог на такие, наоборотные, пирамиды забраться, -- один лишь я, великий муравей, сподобился сей славной чести -- вниз макушкой заползти на то широкое основание одной из пирамид, каковое в наших прежних земных обстоятельствах стояло бы, надо думать, на своём законном месте -- на земле, на матушке.
   С нао-неба три солнца аж бросали жар своих лучей на изнемогающие наши головы, поэтому под "грибками" наоборотных пирамид мы теперь время от времени, быстро устав от новых впечатлений, всё чаще устраивали очередной бивуак, а попросту лежбище морских котиков, -- мы ведь вдобавок ещё, судя по всему, не оклемались толком после героического своего донорства, давшего нашему летучему острову вторую жизнь (и, в свою очередь, отнявшего от наших и без того хилых незаёмных жизняночек львиную долю их хоть и сирой, но суверенной праны)...
   Впрочем, Амброзиус с Антенниусом быстренько принялись обучать нас, лоховских профанов, медитативно-дыхательной практике наомирских йогов, каковая в считанные минуты восстанавливает утраченные силы... Авенариус же предложил нам покинуть перевёрнутый Храм Надписей (в котором все скульптуры тоже были чудесным образом перевёрнуты) и углубиться в почти непроходимую, дикую сельву -- там, по его словам, таились диковинные индейские колодцы, где можно было бы освежиться в экзотическом антураже из разноцветных древних камней, в которых были, мол, искусно вырублены и ступеньки, и удобные сидалища, и ванные... Но мы уже, кажется, нахлебались этой нао-экзотики по самые мандибулы, как говорят у нас в муравьином нашем царстве...
   Вняв нашим уговорам, Авенариус повёл нас всё же обратно к "Пранадейяхуму", который в режиме ожидания буквально уже растворялся в воздухе -- становился попросту невидимым, поэтому без наших могучих сталкеров наш странствующий в Нао-измерении островок нам, пожалуй, было бы никак не отыскать.
   Наконец, донельзя измотавшись в труднопроходимой сельве, набредаем на ставшую нам уже почти родной парящую над залитой солнцем опушкой нелепую нашу кастрюльку, забираемся по выброшенному с неё трапу, с облегчением отчаливаем и когда уже набираем сумасшедшую крейсерскую скорость, вдруг обнаруживаем, что кроме меня и троих крохотных лоховских ребят на борт летучего корабля поднялись лишь двое сталкеров -- седой старикан Авенариус, что шёл до этого впереди, у нас на виду, и пучеглазо-косолапый Амброзиус, что телепался сзади вместе с доходягой Антенниусом, который как раз и пропал. Спрашиваем Амброзиуса об Антенниусе, но тот лишь разводит руками. Авенариус же говорит, что красные карлики возвращаться в Америку сейчас ни за что не станут -- они-де строго придерживаются предписанного (когда? кем?) маршрута, -- поэтому нам надлежит смириться с существующим положением вещей.
   Здесь, в Нао-мире, поведал нам своим замшевым шёпотом Авенариус, не принято беспокоиться и попусту суетиться, -- ежели бедняга Антенниус жив и заблудился в сельве, мы его потом при случае отыщем, а ежели ненароком погиб, упав в колодец или попав в индейский капкан, то и ладно, и нехай ему земля мериканская пухом будет... Вот так они здесь легко ко всему относятся -- как в нашем, считай, муравьином мире: судьбу, мол, плетью не перешибёшь. Смешно и глупо сетовать на то, чему с неизбежностью суждено случиться, на то, что заведомо нас сильнее и сокрушит нас в итоге, и сотрёт в порошок без нашего на то соизволения. Аминь.
  
   12. ГАЛОПОМ ПО АЗИОПАМ
   Приплыли в Срединное царство Великого Дракона, стоящего на пятидесяти тысячах иероглифах, волшебных снах, облаках, холмах и водах, с любовью прописанных на свитках художников, в царство Золотого Дракона, то лениво возлежащего, то блаженно плывущего на многозначных словесах и дивных звуках, воспетых музыкантами и поэтами, на высоком искусстве жизни и мудрости Ян Чжоу, Мо Ди, Лао-цзы, Кун-цзы, Хань Юя и Будды Шакья-Муни.
   Плутали средь величественных гор, просторных степей и пустынь, вдоль струящихся вод, средь щедрот и диет, средь восторгов и бед...
   Всё (или почти всё) вокруг было древнее -- бедное, неброское, скупое, простое, некичливо-ненарочитое, хотя от этого, быть может, более подлинное, всамделишное, ничем почти не отвлекающее от главного, чем сии края отличались, -- от священного благоговения.
   Монахи, ламы, аскеты, адепты разных религий и гуру в изобилии бродили вокруг. Крестьян и ремесленников-простодыр тоже было немерено. Нищих бродяг и отщепенцев-доходяг -- пруд пруди. Музыкантов, факиров, поэтов, воинов, мандаринов и госчиновников, за которыми согбенно-покорными тенями следовали писцы, дабы записывать за хозяевами вдруг пришедшие им на ум мыслишки и стишки: каким-либо искусством, не говоря об изящной словесности, обязан был всенепременно владеть всякий мало-мальски уважаемый и уважающий себя господин (то есть мало-мальски образо?ванный человек, не обязательно господин, хотя в старину среди господ образованные встречались, конечно, чаще, чем среди нищей братии простолюдинов).
   При этом помимо допотопных великов, велорикш и паланкинов вокруг сновало великое множество самой разнообразной автотехники -- мопеды, скутеры, мотоциклы, легковушки, рыдваны, автобусы, грузовики...
   Впрочем, перед приземлением на сей благословенный Нао-Китай кровожадные красные карлики-трёхфутовики Артикуляндр с Абракадабром опять отняли у нас по толике крови родимой, после чего ручаться за достоверность увиденного нами, увы, не приходится. Хорошо, что гигантские наши проводники -- седовласый мудрец Авенир Мироныч с брюхатым добряком Амброзом Борисычем -- вполне заботливо опекали меня и троицу лоховских мальчиков-с-пальчиков: в отличие от нас, ведо?мых ими чужестранцев, очередная кровосдача на борту "Пранадейяхум"'а нисколько на них не сказалась -- они по-прежнему были бодры и оптимистичны: а точнее, им всё было по фигу и по барабану. Таким дао-буддо-пофигистам самое место было теперь потусоваться средь достославных примечательностей тамошнего, где мы теперь оказались, Нао-Китая.
   -- Лаоцзя, цинвэнь тянтан цзай нар? -- услышали мы вдруг за спиной, едва сойдя с подножки автобуса на одну из легендарных китайских земель.
   -- Авенир Мироныч, -- обратился Ванька Персеев к седовласому нашему вожаку Авенариусу, что вместе с Амброзиусом вёл нас, недотыкомок, к новым рубежам и весям, а в данный момент к выходу из автовокзала, -- ты у нас, кажись, кумекаешь по-китайски?
   -- Да я не то чтобы очень кумекаю... -- пробурчал то ли в белые усы, то ли в бороду преисполненный доставшимся ему вдруг авторитетом Авенариус.
   -- Но немного ведь разумеешь, ведь видел я, как ты со словарями "Дао дэ цзин" переводил! -- возопил Амброз Борисыч, выпучив красные глазищи и почесав через запотевшую футболку хоть и изнурённое долгим странствием, но по-прежнему преизрядное пузцо.
   -- Пытался переводить! Всего лишь пытался...
   -- Ну всё равно!..
   -- Совсем не всё равно! Китайский -- это вам не хухры-мухры, это такой бурелом неподъёмный, какой не всякому по плечу! -- возмутился Авенир Мироныч. -- Десяток-другой слов да несколько расхожих фраз кое-как успел я выучить, только и всего.
   -- А у нас и этого за душой нема! -- сиротливо усмехнулся Амброзиус.
   Тут вдруг коротконогая юркая тётка в жёлтой помятой панамке выскочила у меня из-под бока и набросилась на троицу наших лоховских ребят с тем же пискляво-цокающим вопросом, видимо, приняв их, столь же коротконогих, за своих соплеменников:
   -- Цинвэнь тянтан цзай нар?!
   -- Кажется, -- обернулся к нам Авенир Мироныч, -- она спрашивает, где находится Храм неба.
   -- Откуда же нам знать такие подробности? -- обескуражено развёл корявым веером свои толстые пальцы-сардельки Амброз Борисыч.
   -- Бу ши, бу ши, -- наклонившись к тётушке, прогундел Авенариус, -- вомынь милу лэ, вомынь милу лэ.
   -- Милу лэ?
   -- Ага. Ши. Вомынь ши элосыжэнь. Фром Раша.
   -- Элосыжень?
   -- Угу. Ши. Руси, бхай-бхай.
   Мы глазели на сей пересыпанный разъяснительными жестами диалог, как рабочие муравьи на новый термитник, -- не понимая ни бельмеса. Тётушка в панамке желтокрылой, слава богу, куда-то убежала, дав нам возможность продолжить предначертанный свыше путь: апробированный предыдущими экспедициями маршрут в общих чертах был, кажется, ведом Авениру Миронычу и в совсем уж редчайших чертах и резах местами мог бы, по идее, вспомниться и безбашенному пофигисту-гедонисту Амброзиусу. Поэтому нам, четверым лоховским странникам, оставалось лишь полностью вверить себя сим двум великорослым и великовозрастным мужам, следуя букве и духу периодических покрикиваний ведущего нас за собой Авенариуса:
   -- Не отставать!.. Подтянись!.. Шире шаг!.. Шибче загребай!.. Вперёд, недоноски!..
   Вскоре мы оказались в хутонах -- лабиринтовых улочках затрапезной окраины и всецело погрязли в стихийной прихотливости изгибов и поворотов, какими с нами щедро делились её бесчисленные переулки, закоулки, дворики, неподвластные ничьим приказам людские и собачьи тропы... Традиционные дома сихеваны -- старинные китайские хижины с широкими крышами и внутренними двориками, уютно вписанными в квадратуру хозяйственных строений, огромным "броуновским" роем теснились вкруг пекинского Запретного Города, старинной обители императоров царства Чжоу. Зрение не в силах уже было сносить разноречиво-разноплановых, чрезмерно живых перемещений и мельканий всего и вся, а утомившийся слух -- густой звуковой палитры из зазывных выкриков неутомимых торговцев, детского смеха и плача, писклявых завываний китайской виолы, блеянья-мычания скота, гомона хищно слетевшихся на лёгкую добычу бесчисленных птиц -- воробьёв, голубей, галок, ворон: всё это нас окружило и будто спеленало жарким коконом азиатского Востока, где плодится и кишмя кишит своя особая, мало кому из инородцев понятная жизнь.
   На тамошней барахолке процветала суматошная торговля всем и вся -- всевозможной едой, которая в облаках разноцветных паров и немыслимых запахов готовилась тут же у прилавка (пельмени, морепродукты, змеи, лягушки, сверчки, павшие, бедняги, в знаменитых боях на выживание, корнеплоды, грибы, злаки, в основном, конечно, рис, травы, овощи, фрукты, ягодно-фруктовые настойки, соевый кисло-сладкий суп, соевый творог, нюхательный табак, диковинные зелья народных целителей, приготовленные по рецептам трёх-, а то и четырёхтысячелетней давности, пряности, говядина, баранина, свинина, конина, лосятина, крольчатина, курятина, перепелятина, голубятина, виноградные улитки, всевозможные потроха и прочие субпродукты), источая безумное разнообразие запахов, от самых ужасных и диких до самых прекрасных и нежных; помимо еды торговали там домашними животными, одеждой, хозяйственной утварью, холодным оружием, декоративными -- и магическими, колдовскими -- поделками народных мастеров...
   На несколько своих дзяо (это такие монеты с дырочкой), которые им в качестве карманных денег Авенир Мироныч выделил ещё на автовокзале, Ванька, Петька и Андрюха купили себе у древнего седого старца старинный бумеранг из чёрного дерева, на котором было начертано пять древних иероглифов, таких древних, что никто их прочитать не мог -- ни сам старец, ни его многоопытные соседи по торговле, ни тем более наш мудрый Авенариус, владеющий китайским на среднем базовом уровне.
   Лишь несколько часов спустя, когда они вернулись к монументальным пагодам Запретного Города, тамошний экскурсовод познакомил их с учёным, которого он почтительно называл "дедушка Вэнь Пут Ин": дедушка был из тех редких специалистов, знающих кроме основного массива из 50000 иероглифов и тысячу-другую наиболее древних иероглифов, что со временем подверглись упрощению, а потом и вовсе вышли из употребления и были забыты. Так вот, дедушка Пут Ин, пригласив нас в один из закутков музейных запасников, до потолка заваленный древними свитками, с интересом долго разглядывал ребячью покупку, вертел её и так и эдак, а потом угостил нас зелёным чаем из термоса и с восторженным благоговением поведал Авенариусу то, что на современном китайском языке означала представленная ему запись. А Авенариус -- уже на чистейшем русском -- поведал нам:
   -- Камча окаймляет Путь, смиряет ретивое сердце: ступай осторожно вглубь от горьких разочарований закосневшего в собственном величии Конца к беззащитной пластичности неискушённого Начала...
   Потом мы отправились в Запретный город, где в нарочитых архитектурных красотах и показной роскоши обретались императоры царства Чжоу, начиная с тринадцатого века, но, признаться, в небогатых, убогих хутонах, естественных и спонтанных, как любовь и вдохновение, нам понравилось больше.
   Потом мы слетали на северо-запад империи к пирамидам, что были так хорошо скрыты от досужих глаз хитроумным, а, скорее даже безумным и тупым, временем, что открыли их, по историческим меркам, совсем недавно, в середине двадцатого века (в 1945 году американский лётчик, делая разведку местности, увидел с высоты аккуратные их очертания). Здешние пирамиды исполняли ту же почти роль, что и египетские, то есть были священными, сакрализованными усыпальницами тщеславных правителей... Вот только нерассуждающе-грубое Время обошлось с ними ещё более сурово, чем с египетскими, -- потому и не могли их так долго найти. А когда нашли и докопались до их погребённого временем основания, то ахнули -- помимо погребённых в роскоши правителей там были упокоены и сотни убитых за компанию слуг, и целые подразделения императорских воинов в полном своём воинском облачении: похоже, древние чжоунцы и к жизни, и к смерти относились так же легко и просто, как мои собратья-пофигисты -- муравьи...
   13. НАО-КАМЧАТКА -- ПРОЗРЕНИЙ ЗАЧАТКИ
   Красоты пекинского Запретного города настолько нас заворожили, что мы не заметили, как пролетели отпущенные нам на эту экскурсию часы. К тому же, кто-то из нашей компании отстал, а кто-то, наоборот, всех обогнал и затерялся то ли впереди, то ли где-то сбоку. Первым спохватился седовласый Авенир Мироныч, когда взглянул на свой именной брегет, крышка которого открывалась под музыку английского гимна "Боже, храни королеву": до отхода "Пранадейяхума" оставались сущие пустяки. Авенир Мироныч начал торопливо нас созывать, и вроде бы он всех нашёл, собрал в одно место и сообщил, что время не терпит и надо спешить, иначе "красные" улетят без нас. И мы помчались.
   А проблема в том, что экзотический сей воздушный корабль приходилось маскировать в складках местности вдали от города, дабы не привлекать внимания досужих наблюдателей. Поэтому надо было сначала доехать на автобусе до небольшой пригородной деревушки, а потом ещё пройти полтора-два километра, чтобы за холмами в овраге найти наконец заякоренный "Пранадейяхум".
   Только в автобусе мы обнаружили, что с нами нет нашего пучеглазо-кособрюхого добряка (похожего на панду, китайского бамбукового медведя) Амброза Борисыча, что заплутал где-то в тайных закоулках Запретного города, -- хотя зычный голос Авенира Мироныча он, скорее всего, услышал, но из-за своей безнадёжной неуклюжести просто не подоспел к тому моменту, когда мы собрались и побежали на автостанцию. "Может, он уже едет вслед за нами следующим рейсом", -- рассуждали мы, подъезжая к нашей деревушке. Потом, уже забравшись на борт корабля, мы просили красных карликов подождать хотя бы полчасика, но те были непреклонны: пространственно-временной континуум Нао-измерения вынуждал их строго следовать просчитанному расписанию, иначе выделенный для нас энергоинформационный коридор закроется, и мы навечно останемся в болоте междувременья, что равносильно смерти, так как мы не сможем уже двигаться ни назад, ни вперёд -- никуда...
   ...Японию минуя, снижаемся над Авачинской бухтой полуострова Камчатка... Отыскиваем (конечно, красные ящеры-карлики отыскивают) укромное местечко за Авачинской сопкой, в овражке, где и бросаем якорь. Недолго думая, полезли на красавицу-сопку, откуда виды открывались непередаваемые.
   Могли бы пойти и по проторенным тропкам -- их там было несколько штук, -- ан нет, нам подавай где потруднее: то и дело спотыкаясь и чертыхаясь, пошли (попёрлись!) зачем-то по нехоженой целине. И почему вообще полезли на этот, ближайший к губернской столице (Петропавловску Камчадальскому) спящий вулкан?! Но Авенир Мироныч настоял на восхождении, ибо, мол, на вершине ждёт нас нечто необыкновенное... Шёл бы тогда -- Мироныч! -- впереди, а то плетётся в аръергарде... Хотя, конечно, где ещё должен быть командир "на белом коне"? Или с белой -- седой -- головой?..
   Меж тем начинали ветра задувать неслабые -- то с запада, то с востока -- и норовили сбить нас, подуставших уже с непривычки, не только с наших некрепких ног, но и с планомерного пути, дабы он у нас из-за многочисленных зигзагов оказался бы если не втрое, то вдвое длиннее: за что нам такие страдания? -- вопрошали мы немыми своими взорами, обращёнными в сурово-седовласый тыл... Но тыл в лице хитрющего Мироныча был непреклонен.
   В конце концов, пройдя почти половину пути, присели-таки на камешки передохнуть. Да так присели, что задремали и не хотели больше никуда идти. Пришлось седому предводителю опять взяться за уговоры:
   -- Сами же потом мне спасибо скажете! Давайте, поднимайтесь! Вперёд, дохляки-доходяги! Что ж вы у меня таки неспортивные?!
   -- Да-а, вам легко говорить, -- заканючил Ванька Персеев, вы ведь из чердачного лилипутика превратились в ого-го какого гиганта, а мы стали карликами слабосильными с шириною шага в тридцать, максимум, сантиметров...
   -- Да-а-а, вот именно... -- поддержали Ваньку Петька с Андрюхой. -- Были бы мы такие, как раньше у себя дома, мы бы... мы бы... бы-бы...
   В конце концов, вняв сталкерским уговорам (я, заметьте, всё это время терпеливо молчал и сносил все понукания), мы, незаметно притерпевшись и примирившись с неизбежным, снова пошли, и пошли, и пошли, подобно тем невзрачным юрким насекомым, что не сеют и не жнут, а стойко бегут и бегут туда, куда зовёт их долг всевышний...
   Когда уже подходили к вершине Авачинской сопки, Ванька Персеев вдруг решил почему-то испытать в деле наш чёрный китайский бумеранг, что торчал у него из-за пазухи, как нечто самое дорогое, каковое держат ближе к сердцу или к солнечному сплетению. Мы пытались его отговорить, но он стоял на своём. И вот, заприметив над нами какую-то птицу, с силой метнул в неё испещрённый древними иероглифами Г-образный снаряд: тот взлетел, закрутился пропеллером и -- исчез. Больше мы его нигде никогда не видели -- пропала китайская наша реликвия, оставалось лишь охать и вздыхать сокрушённо. Впрочем, с тем, что легко достаётся, и прощаться легко. И мы взмахнули рукой (и лапой), мол, чего уж теперь попусту горевать, улетел, так улетел, а мы себе ещё состругаем...
   И вот мы к жерлу подошли, к огромной чаше-пропасти, откуда рано или поздно забьют фонтаны газа и пепла, и потечёт огненная лава, ведь всякий спящий вулкан когда-нибудь да проснётся...
   Подошли мы к самому краю жуткого жерла, как когда-то подходили к краю плоской крыши панельной пятиэтажки, и дух у нас перехватило, в зобу, как говорится, дыханье спёрло... И тут вдруг Авенир Мироныч как нам в спины заорёт:
   -- А ну-ка, слабаки-доходяги, смелее, вперёд, прыгайте! Ваше странствие закончилось! Пора возвращаться на родину! Быстро! Время не ждёт! А то закроется энергоинформационный коридор в пространственно-временном континууме... Промедление смерти подобно! -- Мы, естественно, заупирались, прыгать в эту жуткую пропасть нам никак не хотелось, ведь этот Нао-мир, как выяснилось, был не менее реален, чем наш привычный земной мир, и все наши чувства и переживания в обоих мирах, как ни странно, были, по сути, одни и те же, и страхи были те же, и вообще глубинная сущность любых миров и вселенных едина, а отличаются они, эти миры, лишь внешними проявлениями, отдельными своими деталями...
   В конце концов, не мытьём, так катаньем озверевший Авенариус принудил-таки нас прыгнуть в жерло Авачинского вулкана, и мы прыгнули -- и полетели, зажмурив глаза, и с дикими воплями:
   -- А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!!
   А ровно через 3,33 секунды мы очутились в полумраке родного чердака с его знакомыми затхлыми запахами, в двухэтажном жёлтом доме на улице Белки и Стрелки, как будто никуда не улетали, а лишь задремали ненадолго и увидели необычный сон -- один и тот же сон на четверых. Всё вернулось на круги своя -- ребята возросли (и даже слегка возмужали), а я, как и полагается мелкотравчатым, усох до прежнего невзрачного безобразия... Троица лоховских хулиганов, конечно, обрадовалась, что обрела свои прежние, более солидные, размеры, а вот я, скукожившись до размеров незримой пылинки, признаться, слегка загрустил... Было обидно, к тому же, что они, с радостью вернувшись к привычному своему мировидению, тут же обо мне забыли, хотя ведь в Нао-мире мы, как я считал, успели подружиться...
  
  
   14. СНОВА В РОДНЫХ ПЕНАТАХ
   Сумасшедший наоборотный мир дарил столькими обещаниями, щедротами и соблазнами, что нам, сдружившейся за долгие странствия четвёрке, оставалось одно -- побыстрее оттуда сбежать восвояси, чтобы долго потом сей мир вспоминать, чтобы снова и снова грезить о нём и готовиться к новой с ним встрече, чтобы после этого опять вернуться в родные, ясные и понятные, пенаты, где верх наверху, низ внизу, лево слева, право справа и удивляться окружающему как-то не приходится, ибо оно заурядно зело и предсказуемо донельзя...
   Но главное было в том, что мы, самые обычные земные существа, обрели удобную лазейку из этого нашего унылого заурядья в мир чудесных невероятностей и забавных приключений, куда всегда при случае можно было ускользнуть, стоило лишь забраться на известный нам чердак старой жёлтой двухэтажки и припасть к означенной лазейке всем своим нутром, измученным гнусной обыденностью и скукой земных претерпеваний и трудов.
   А хоть однажды попавши в сей мир необычной сверхтекучести и наоборотной нестабильности, всякое живое существо претерпевает мощное и глубинное -- на атомарно-генном уровне -- преображение, при котором в организме улучшается и укрепляется способность адаптации, приспособления к любым, даже самым невероятным изменениям окружающей среды, в результате чего каждый, кто там, в том мире, побывал, впоследствии начинает порой прыгать выше своей головы и активно проявлять некоторые новые для себя способности и таланты: вот, к примеру, я, муравей Антон Казимирович Птарадайкис научился читать и писать, а к тому же, я на десятилетия пережил своих сверстников-собратьев и, возможно даже, стал бессмертным, ибо здоровье моё с годами только улучшается, и складывать лапки свои я, дорогие мои читатели, нисколько не намерен -- ура!
  
   15. О МОЕЙ НАСЕКОМОЙ СТЕЗЕ
   Наш город-муравейник уже который год под крышею уютной на дряхлом и трухлявом, но милом чердаке жил насекомой жизнью общественной своей, и за эти годы мы так с ним, этим чердаком, сроднились, так его полюбили, что иной жизни себе не могли и уже не хотели представить.
   Правда, начальник нашего муравьиного ГРУ В.В. Мутин просчитывал любые, самые неожиданные, возможности, что могли бы пресечь привычное течение нашего чердачного бытия, и для их разыскания периодически посылал нас, своих верных офицеров-разведчиков, в разные заграничные края, где не все из нас сумели сохранить себя, свою доблесть и верность высокому муравьиному долгу: вот и я поддался искушению и сделал то, чего делать был не должен, -- разделил с людьми их человечью долю, а стало быть вышел за пределы муравьиных своих полномочий. С Ванькой, Петькой и Андрюхой дни безбожно прожигал, с дружной троицей слонялся я по лоховским местам -- там, сям, там, сям...
  
   16. ВО ГЛУБИНЕ ОДНОГО КАРМАНА
   Обрыдло, честно говоря, мне обитать в кармане, откуда выхода на свет я не сумел найти и где уже почти три дня лелею я надежду себе свободу обрести на жизненном пути.
   Тут, правда, крошек различных навалом, коими я могу ещё, по идее, питаться не один день: такова наша муравьиная доля -- хоть жизнь у нас и непроста, но зато жратвы кругом для нас природою промыслительно предусмотрено с избытком. Поэтому (и не только поэтому, но ещё благодаря тому, как бог нас сотворил) мы живучи до невозможности и никогда нигде не унываем, и верим в свою муравьиную звезду, что выведет нас из любой, даже самой безвыходной, ситуации.
   Так и вышло -- на третий день Ванька Персеев отстегнул карман своей куртки, где я как раз и томился, чтобы положить в него мелочь, предназначенную для покупки хлеба: мать время от времени давала Ваньке подобные поручения, дабы воспитать в нём, наверно, какие-нибудь необходимые для жизни навыки.
   Точно так же ведь и у нас, муравьёв, старшие воспитывают младших, учат их трудолюбию, обязательности, честности и прилежанию.
   Улучив удобный момент, я выбежал из кармана и быстренько взобрался Ваньке на плечо...
  
   17. ШУРУМ-БУРУМ
   Проказы, выкрутасы, шари-вари, друзья мои на выдумки хитры: пока себе раздолья не подаришь, никто тебе не сможет подарить тот шухарной ничейный креатив, что себе на пользу обратив, они использовали для того, чтобы разыграться не на шутку, на полную, что называется, катушку, не попадаясь занудливым взрослым на мушку.
   В начале лета прыгали полуголые с забора в буйные заросли жгучей крапивы, вопили что есть мочи от жути и боли, а потом ходили с гордо поднятыми головами и как высшими наградами похвалялись друг перед другом покраснениями и волдырями на покуда бледной коже.
   Через пару-тройку недель друзья уже каждодневно пропадали на речке Вопле, где под расплавленными золотыми потоками ближайшей звезды на глазах темнели, темнели, темнели и чуть ли уже не в расу чернокожих человеков переходили, отчего их даже собственные родственники уже не всегда узнавали.
   За кинотеатром "Колос" в те годы Вопля была классной рекой -- не очень большой, но и не слишком маленькой, а главное, чистой и доброй, ведь ондатры и щуки в грязной и злой воде водиться ни за что не будут, а они тогда в реке водились!
   Потом, конечно, городок Лохов разрастался, расползался гидрой глупой, а жители его, умножаясь и дичая, засоряли её, бесчётно сосали из неё воду для полива близлежащих огородов и дачных участков, мыли в ней свои машины (особенно после того, как рядом построили ряд гаражно-строительных кооперативов), пока, свинтусы нерадивые, не освинячили её вконец, не загадили до того, что она к XXI-ому веку превратилась в жалкий, ни на что уже не годный вонючий ручей...
   Но тогда, в конце 60-ых, людей было меньше, машин было меньше, а чистого воздуха и чистых мыслей было больше, а любви и совести было больше, а может, и не больше, может, это только так мне кажется, что больше, ведь тогда я был зелёный и наивный, чувства во мне были ярче и свежее, а теперь я старый больной муравей, хоть и чистых чердачных кровей, а такие старпёры, как я, вечно бурчат на молодёжь и на то, что активно действует, бодрствует и бурлит здесь и сейчас.
   Машины -- это ведь тоже природа, какая-то её закономерная часть, что кому-то нравится, кому-то не нравится, но мало ли что кому нравится-не нравится? Так устроен здешний мир. Однако не только в этом, но и в иных мирах всё течёт, всё всегда уже другое: одно неизбежно иссякает, усыхает, издыхает, другое же столь же неизбежно нарождается, всякий привычный порядок всегда когда-нибудь да умирает, вопи-не вопи, но всё преходяще, а мы -- звери и люди -- быстрее всего остального.
   Конечно, от понимания этого нам больно, но боль сия на выдумки хитра, поэтому мы норовим чего-нибудь такого разного напридумывать (вечную жизнь, например), дабы себя обмануть, обмануться и возрадоваться этой своей хитроловкой обманке. Как говаривал ваш эфиопско-русский поэт Феофилакт Косичкин, "ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад" (у этого поэта были и другие имена и псевдонимы, например, Сверчок, Ханибелл, ас Пушкин и т.д.). У нас же, муравьёв, до меня поэтов не было, хотя был один, кажись, арбатский муравей... Ну, это так, в сторону...
  
   18. СНОВА О МОЕЙ СТЕЗЕ
   То в кармане, то в портфеле, на плече иль в рукаве путешествую я смело вместе с троицей друзей -- с Ванькой, Петькой, Андраником...
   Долго ль мне гулять на свете, сам не знаю, чего ищу я в этих путешествиях, что хочу увидеть и услышать, о чём догадаться, до чего додуматься... Но только чувствую, что должен этот путь вершить и что-то важное однажды распознать на этом пути, слишком далёком от того, чем живут мои муравьиные родственники. Из глубины своей ничтожной насекомости взываю к Тебе, Господи, помоги мне возвыситься над собой и стать человеком, небольшим хотя бы человечком муравьеобразным. Пусть я не сею и не жну, но тем сильнее власть Твоя надо мной, недостойным... Впрочем, я считаю себя очень даже достойным, талантливым, а то и гениальным, ведь таких муравьёв-писателей, как я, вы больше нигде не найдёте.
   Да, смирения у меня, в моём махоньком тельце не сыщешь днём с огнём: себя я люблю, уважаю, ценю. Но Господь, надеюсь, не столь мстителен и невеликодушен, чтобы за дерзость сию одного мелкого, сирого муравьишку покарать, ведь Бог, Он хоть изощрён и всемогущ, но уж точно не злонамерен. Ура!
  
   19. О МУРАВЬИНОЙ ДОЛЕ
   Судьба ползучая моя уж только потому невероятна, что люди думают о нас, что мы глупы, а мы на самом деле башковиты: чувствуешь себя джокером-хитрованом, королём-шутом, шпионом-суперантом 008, когда ползёшь униженно пред высокомерными очами гордого человека, для которого тебя попросту нет, ведь ты якобы слишком мал, чтобы что-то видеть и что-то понимать.
   Ах, муравьи, они не сеют и не жнут, но с их молчаливого согласия все остальные совершают то, что им больше всего подходит, -- пашут, сеют, косят, забивают, жнут, собирают или ловят, потихонечку жуют отбивную с кровью или чего-нибудь вегетарианского хотят куснуть, или же хотят они уснуть и видеть сны... Как пел один арбатский муравей закавказских кровей, "так природа захотела, почему, не наше дело, для чего, не нам судить".
   Нюх у нас усачий, усы у нас первичны, ибо это универсальные датчики нюха и слуха, расчитанные, по большому счёту, на любые волновые процессы от нуля до где-то порядка ста тысяч герц (сто тысяч колебаний в секунду), дальше по значимости у нас идут глаза, фасеточная структура которых даёт зрительным центрам мозга широкоугольную четырёхмерную картинку в формате намного более объёмном и подробном, нежели ваш 3D.
   Вдобавок, повторю, что мозг у нас занимает 85 % всего тела, а наши мозговые нейро-синаптические узлы на несколько порядков более миниатюрны, чем у вас, поэтому, фигурально выражась, чипсеты наших многоядерных процессоров намного более микроукромны, чем у вас, гордецов, коим без костылей культуры, науки и продвинутой техники, самим по себе, голышом достигнуть наших успехов практически невозможно: а ведь мы стремимся к тому, чтобы со временем, когда вы друг друга сожрёте в ядерных, бактериологических, эко-ресурсных али в иных каких войнах, прийти вам на смену, дабы стать ведущей разумной цивилизацией на этой, третьей от солнца, планете. Ура!
   Конечно, чтобы стать таким чудовищно продвинутым, таким акселератом, как я, Антон Птарадайкис, кого породил славный город Лохов, или арбатский муравей тбилисского разлива Булат Окуджава, или напористый дюймовый муравей-бульдог Стефан Кингсайз, быть просто муравьём недостаточно -- надо быть мутантом, отщепенцем, выродком, странноватым чудиком и монстром, который покидает поначалу стройные ряды своих соплеменников, чтобы что-то на отшибе совершить своё особенное, что-то такое смачное сварганить, с чем и вернуться потом было бы не стыдно, дабы занять уже достойное, наилучшее место в иерархии, а самое достойное место в муравьиной пирамиде находится, как ни странно, не на вершине, а в основании, в уютной и защищённой глубине, где обитает царица со своими крылатыми приближёнными (египтяне, впрочем, тоже фараонов своих усопших прятали туда же)... Впрочем, смогу ли я когда-нибудь вернуться к сородичам своим -- это теперь большой-пребольшой вопрос.
  
   20. ЧЕРДАЧНЫЙ КУЛЬТПРОСВЕТ
   Когда несмышлёным подростком я у слухового окна увидел в лучах ненароком газеты случайный клочок, что долго и тихо пылился с другой ерундой наряду: здесь был и пустой спичечный коробок, и старый кошелёк, и драная телогрейка, и допотопный чайник, и гнутая алюминиевая ложка, и липкая зелёная бутылка из-под лимонада "Буратино", и наполовину разбитые очки в роговой оправе, и бабушкин деревянный гребешок, и ржавый багор, и вонючий лошадиный хомут, и инвалидная табуретка о двух ногах, и облупленный эмалированный таз с голубенькими цветочками, и фанерная, морилкой крашенная этажерка, и довоенная детская кроватка-качалка, и засаленное продавленное кресло, и кожаная, окаменевше-скукоженная перчатка с левой руки, и молью траченный узорчатый ковёр восточной масти, и бабушкин рушник из Белой Церкви с квадратурно-красными петухами, и многоуважаемый шкаф эпохи раннего военного коммунизма, и телевизор "КВН", и ёлочная гирлянда, и целлулоидный Ванька-встанька, и 86-ой процессор IBM, и граммофонная пластинка с русскими народными песнями в исполнении Лидии Руслановой, и старая, ржавая пишущая машинка "Москва", по чёрным клавишам которой я долгими зимними вечерами наощупь изучал азбучные истины, с чего и началось тогда моё человеческое образование, с познания то бишь русского алфавита, а когда несмышлёным подростком я у слухового окна увидел в лучах полдневного светила обрывок какой-то газеты, я и думать не гадал, что он станет моим главным букварём, который научит меня связывать уже изученные мной буковки в слова и предложения немыслимой длины.
   Когда я впервые забрался на этот газетный обрывок, я вдруг увидел, что отпечатанные на белой бумаге чёрные строчки составлены из множества моих любимых значков, и я долго по этим буковкам ползал туда и сюда, пока вдруг -- бац! -- не научился читать и понимать прочитанное. Боже мой! В этот момент не было на свете муравья счастливее, чем я, -- мне открылись миры и тайные смыслы вселенной!
   Вы не поверите, но я, затерянный в мировой паутине муравей Антон Казимирович Птарадайкис, овладев уже в XXI веке портативным компьютером, снабжённым сенсорной клавиатурой, настукал выше- и нижеследующее в часы, свободные от шпионской работы, ведь я, между прочим, не абы какой муравей, а муравей-нюхач, муравей-разведчик, который, не зная покоя ни днём ни ночью, бросается то и дело в неизвестность, дабы первым известить сородичей о всякой удобной возможности улучшить и украсить их непростую муравьиную долю: впрочем, я об этом, кажется, где-то уже говорил...
   Вы, небось, дурачки, думаете, что вы одни на белом свете способны мыслить и страдать, любить и созерцать, тогда как на самом деле мы с вами устроены по одним и тем же принципам и делать умеем, примерно, одно и то же, только масштабы и параметры ключевых задач, обусловленные нашими психофизическими отличиями, у нас, естественно, иные.
   Вы, люди, как и мы, тоже, между прочим, меж самими собой функционально отличаетесь неслабо: есть средь вас, к примеру, технари, а есть гуманитарии, есть спортсмены и крестьяне, шахтёры и строители, а есть интеллектуалы и музыканты, артисты и униформисты, лётчики и налётчики, хулиганы и ботаники, физики и лирики, миноры и мажоры, трагики и комики, натуралы и гомики, поэты и прозаики, смельчаки и зайки, подчинённые, начальники, болтуны, молчальники...
   Мы, муравьи, вообще-то болтать не любим лишнего ("болтаем" мы через запахи и тактильно), мы, подобно вашим немцам и китайцам, предпочитаем дело и порядок, Arbeit und Ordnung, но и средь нас тоже встречаются свои изгои и отщепенцы, которые вместо того, чтобы шагать в ногу в едином строю соплеменников ради общего дела и светлого будущего, отходят немного в сторонку и обихаживают там потихоньку свой секретный садик, огородик, свою делянку самостийную, незалежную, мало, честно сказать, кому интересную, акромя него самого, самобытно самостоящего, самоидущего, самоползущего, самобегущего в одному ему известную сторону: такие ребята и у вас и у нас получают что? Правильно -- по шапке.
   И я, Антон Птарадайкис, вот такой ушибленный муравьиный панк, отщепенец и хиппи, хулиган и пройдоха, эдакий муравьиный бивис-н-баттхед в одном флаконе, отойдя на время от своих общественно-муравьиных обязанностей, прикипел ненароком к человеческой доле чудно?й, дабы долю сию описать худо-бедно...
  
   21. О ПОДРОСТКОВОЙ ДОЛЕ
   Персеев и Протеев, а также Лопухянц любили забираться куда-нибудь наверх -- на трубы заводские, на вышки и холмы, на мачты и на крыши, откуда можно было смотреть на обычную жизнь свысока и где самым диковинным думкам открывался вольготный простор птичьего полёта. И каждый раз друзей тянуло вознестись всё выше и выше.
   Однако взрослые, то и дело норовившие с руганью прервать эти их надземные штудии, были страшнее и опаснее любой, самой что ни на есть опасной, высоты. Поэтому приходилось быть осторожными и бдительными, а одному из троих стоять иногда на атасе (на стрёме), дабы во время проникновения на очередной высотный объект предупредить опасное приближение подозрительного взрослого.
   Персеев, Протеев и Лопухянц были всего лишь двенадцатилетними подростками, на которых вешают всех собак -- и в школе, и дома, и на улице. А им оставалось одно -- ощетиниваться и тихо ускользать, всё время ускользать (настаивать на своих правах было смешно и глупо -- их никогда никто не соблюдал и соблюдать не собирался)...
   Не только, конечно, ввысь они ускользали, но и в неказистые городские закоулки, на свалки и стройки, в подъезды и подвалы, убегали на зачуханные окраины, в дикие загородные поля и рощи, пропадали на берегах то Копуши, то Вопли, то Жёлтой, на Чугунке жгли костры, собирали орехи, ягоды и грибы, ловили голубей и ворон, играли в футбол, проводили рискованные эксперименты на грани жизни и смерти (задержка дыхания, зажимание сонной артерии и т.д.).
   В любом случае, они искали новых необычных ощущений, что присуще всяким нормальным -- жизнь исследующим -- подросткам, которым, если честно, никто не указ -- ни нравоучительные родители, ни занудные, бездарные учителя (коих сокрушительное большинство), ни прочие блюстители мертворождённой нормы, убогой морали, полицейского порядка и сыто рыгающего мещанским самодовольством "здравого смысла".
  
   22. ХОРОШЕЕ ДЕЛО -- ТРУБА
   Ваньке, Петьке и Андрюхе очень нравилась труба, такая мощная кирпичная труба, буро-красная высокая труба южной городской котельной. Хорошее это дело -- труба. Интересно, кто выше всех сумеет на неё забраться? Ребятам это сделать было довольно трудно, ведь железные скобы в качестве ступенек на этой трубе изначально были рассчитаны на взрослых мужиков, поэтому расстояние между ними было слишком большое, чуть ли не с метр.
   Сначала Ванька Персеев полез (я полз, а точнее, бежал с ним рядом, прямо по кирпичам, внимая его эманациям)... И вот он лезет -- всё выше и выше. И я тоже лезу -- всё выше и выше. Всё выше и выше стремим мы полёт наших лиц -- так у нас головы закружились (я заразился от Ваньки этим его головокружением!), что лица наши будто отделились от нас и завальсировали в миксе полусонном, в глазах туман, в ушах звон, руки-ноги трясутся... Всё, нет больше сил: почти добрался Ванька до половины трубы, долго там отдыхал и лишь после этого, кряхтя, спустился кое-как на землю.
   Потом полез Петюня, но не пройдя и половины того пути, что преодолел первопроходец Ванька, повернул, трясясь всем телом, назад, а спустившись и быстро забыв о недавнем страхе, посмел утверждать, что забрался выше Ваньки, и так они все горячо заспорили, что чуть не подрались.
   Андрюха средь них был один сторонним, а значит почти уже незаинтересованным и независимым, наблюдателем (глядя на мучения ребят, он расхотел повторять их подвиг трубного восхождения), и он честно заявил, что Ванька залез чуть выше, чем Петька. Но ведь это снизу только так кажется, что чуть, возразил оскорблённый в лучших намерениях Ванька: в результате все оказались обижены друг на друга, -- ничего не поделаешь, у каждого свой взгляд, свой угол зрения, ракурс...
   Их могло рассудить лишь существо кардинально иной природы -- некто Чужой, то бишь я, чёрный муравей-соглядатай, хотя мой голос слишком слаб для вас, человекообразных мартышек, что возомнили из себя царей зверей. Но я, муравей, тоже зверёк не последних кровей: не смотрите, что мозг у меня с булавочную головку (хотя относительно всего тела он занимает у меня аж 85 %). Мозг -- это только ментальный приёмник, декодер, дисплей, плейер и всё остальное навроде этого, тогда как мыслим мы с вами в полной мере не органом каким-либо отдельным и даже не всем своим существом (хотя и им тоже), а буквально всем миром, божественным единством всего сущего... Хотя зачастую, конечно, по глупости своей обходимся лишь своим умом убогим -- и тогда делаем что? Правильно -- глупости и всякие безобразия. А на Руси водится, как я узнал, ещё какой-то "задний ум", однако моё самообразование (мой декодер) таких странных вещей ещё не раскусило (от них меня, чёрного, пучит и глючит)...
  
   23. О НАШЕЙ И ВАШЕЙ ДОЛЕ
   Я самый, в натуре, крутой муравей, крутей на земле не бывало зверей!.. Не "крутей", конечно, а "круче", -- я вполне уже образован, чтобы это понимать, но без грамматической ошибки, как говаривал Феофилакт Косичкин, я речи русской не люблю, знаете ли. Ради красного словца, как говорится, не пожалею мать-отца!
   Но гласа моего никто не слышит, уж слишком он слаб и высок (высокочастотен), только через посредство специального преобразователя и усилителя можно было бы донести до людей мой почти ультразвуковой писк, мою дельфино-китоподобную речь и песни насекомого абсурда... Жалобы турка...
   Я ведь вынужден быть до ужаса метафоричным и мифичным, ибо глас наш слагается из сложной палитры химических ингредиентов, а звуков в вашем, человечишкином, смысле мы, увы, не издаём. Аминь.
   Какие ещё были игры? Чувачки наши уже, конечно, выросли из совсем детского возраста, когда их привлекали всякие там деревянные или пластмассовые машинки, сабельки, рогатки, несерьёзные пистолеты-автоматы...
   Более реальные игрушки-страшилки их уже манили -- взрыв-пакеты, петарды, самострелы-самопалы, от которых по неосторожности можно было и пострадать. Но тем ведь они и интересны, что опасны -- тинейджеры любят (а с точки зрения науки, даже просто обязаны) рисковать. Муравьиные тины ничем не лучше -- тоже приключений себе ищут на одно место, отлучаются из муравейника незнамо куда, приходится их потом искать с помощью муравьёв-воспитателей и в особых случаях муравьёв-разведчиков: видите ли, непроторенные пути они ищут, а у самих ещё молоко на губах не обсохло и вообще... сидели бы себе дома и уроки учили... Так им родители и прочее старичьё советуют, кряхтя изношенными горловодами и поскрипывая немощными сочлененьями. Чем, мол, шляться где ни попадя, лучше бы родителям и коллективным сельхозникам помогали гусениц, зелень и патоку на зиму заготавливать, а то ведь сами потом будете лапки сосать от голода, когда придут холода и нас завалит снегом по самое не хочу: тогда ведь один у нас останется источник надежды и жизни -- закрома родины, муравейные погреба, стабфонд.
   У нас, правда, в отличие от вас, матриархат, а поэтому и госуправление, и детское воспитание проходят в более разумном, спокойном и мягком ключе: для этого надо всего лишь чутко внимать и чаяниям народным (при госуправлении), и детскую непосредственность, любознательность, и естественную тягу к приключениям с добрым пониманием учитывать (при воспитании). Прежде чем требовать чего-то от детей, пойми, что творится в их душах смятённых, стеснённых, смущённых стенами, перегородками, словами, правилами, неудобствами, сомненьями и страхами, исходящими от неведомой, новой для них жизни.
   Именно из этого исходит верховный женсовет нашего муравьиного царства, нашего муравейника, что является своеобразным городом-государством, где, конечно, нет никакой демократии, потому что не надо никого ни выявлять, ни выбирать, ибо сразу ясно who is who, так как повзрослев, каждый муравей есть уже тот, кто он есть по праву природного рождения -- королева, солдат, колхозник, поэт, носильщик, строитель, нянька, мыслитель, разведчик и т.д. Правда, и у нас бывают исключения из правил, мутации, болезни, художественные и генетические сбои. Вот и я, например, природный шпион, но предав своё исконное призвание (а может, я его и не предавал?) и тем самым и весь свой муравьиный род, я ушёл в чуждый нам народ, человечий сброд, как сказали бы мои муравьиные соплеменники, ушёл и, научившись чужому языку, стал письме?нником, забурился (как двойной агент) эдаким чайником в человечий муравейник -- человейник. И воспечалился я, узрев, что человек человеку -- бревно в глазу подслеповатом, что каждый человек -- се атом, изъеденный жадностью, завистью, ленью, всякоразной дребеденью...
  
   24. ПЕРЕКРЁСТОК СУДЕБ
   Ах, я бедный соглядатай сотоварищей троих, что ведь, оказывается, родились не в Лохове, а за тысячи километров от него. В очень раннем детстве с обоими родителями в Лохов прибыли и родившийся на Камчатке (г.Елизово) Ванька Персеев, и родившийся на Северном Кавказе (г.Моздок) Андраник Лопухянц. А Петька Протеев с матерью-одиночкой приехал сюда из Северного Казахстана (г.Усть-Каменогорск) в одиннадцать с половиной лет.
   Но если Протеевы и Лопухянцы никогда прежде в Лохове не бывали и приехали сюда впервые, то Персеевы (Ванькины мамка и папка) здесь родились и вернулись на родину своих предков: в селе Последняя Слобода жила ещё мать Петра Иваныча (отец его погиб на войне, на той, что сокращённо называют ВОВ), а на улице Пупкина в северной части Лохова -- отец Авдотьи Акрисьевны (мать её умерла молодой).
   В поисках лучшей доли увезли нашу троицу предки от места их природного рождения, от корней земного их произрастания -- поближе к более обустроенной и богатой цивилизации, к Москве.
   Всех троих -- Ваньку, Петьку и Андрюху -- будто неким магнитом судьбы притянуло зачем-то в неказистый Лохов, чтобы столкнуть друг с другом лбами и направить на решение какой-то общей задачи, на путь к какой-то покуда неведомой цели.
  
   25. БУМЕРАНГ
   Пытались честно состругать из деревяшки бумеранг -- это такая штуковина буквой "Г", которая обтёсана на манер воздушного винта, только винт этот как бы обрезанный, уполовиненный, а посему летит не по окружной, а по полуокружной траектории. Однако при малейшей неточности в изготовлении сей вещицы её полёт чреват неточностью чаемой траектории: бумеранг, по идее, после метания должен был бы возвращаться прямо к хозяину-метателю, но у чуваков это холодное оружие австралийских аборигенов летело куда угодно, но только не туда, куда полагалось. Чуваки подправляли то и дело бумеранговы лопасти наждачной шкуркой, но бесполезно. Тогда они состругали ещё один бумеранг, потом ещё один, но всё без толку: впрочем, кое-какой толк всё же был.
   -- Наука имеет много гитик, -- сказал им Исидор Вениаминович Пуздрич, уролог лоховской поликлиники, -- но чтобы научно до чего-то дознаться-докопаться, нужно дикое, зверское терпение, железная воля, неземная любовь и жертва, саможертва. А потом, чтобы всё это правильно сработало, нужно время. И деньги. И только тогда будет жатва. Будет щедрый урожай -- успевай только руки подставлять.
   Уролог Пуздрич был поддатый слегонца и не на шутку краснорож, когда всё это говорил ребятам, что ковырялись со своими бумерангами на лавочке у второго подъезда персеевской хрущовки N 5 по улице Чайковского: он шёл из стоящей на другой стороне улицы "Кудесницы", кафешки-стекляшки, и присел, подустав, отдохнуть на скамейку напротив ребячьей. А завидев бумеранговы треволнения трёх отрешённых от мира сего ребятишек, усмотрел во всём этом действе старинный смысл и символ извечный того, что вот же все мы делаем что-то, чтобы отдать (запулить в небеса) и получить (поймать синюю птицу), но если что-то делаем не то, не так и не совсем туда запускаем, куда надо бы, то остаёмся с носом, со сном золотым о том, как всё бы быть могло прекрасно, но как не будет ни-ког-да... Да-а...
   Ребятам это послужило наукой -- Ванька бросил в небо бумеранг и тот вернулся, но не к Ваньке, а как хлопнет по темечку Петьке, а Андрюха потом другой бумеранг запустил, и тот тоже не по расписанию вернулся -- куда? -- правильно, Ваньке по лбу как заехал!.. И смех, и грех. Но зато -- ха-ха -- наука...
  
   26. ДЕТИ ПОДЗЕМЕЛЬЯ
   Как-то мы с Ванькой за хлебом пошли и какой-то ещё ерундой, мамка дала ему мелочь в ладошку (не больше рубля), сетку-авоську и всё: я на плече, как обычно, сидел у него, вцепившись покрепче в материю хлопчатобумажной рубахи в клеточку разноцветную.
   Мелочь Ванька ссыпал в правый карман брюк, авоськой же на ходу принялся размахивать перед собой из стороны в сторону эдакой бесконечной восьмёркой с лихим захлёстом на свои плечи, и рядом со мной пару раз со свистом и грохотом обрушился чудовищный авосечный удар, чуть не сбросивший меня на землю, -- хорошо, что я вовремя сорвался со своего места и опрометью почти уже перескочил в безопасное укрытие под воротник рубашки, когда авоська обрушилась как раз туда, где я только что находился, -- бамс!
   Да, с людьми нам жить небезопасно, но любопытство и открывающиеся перспективы делают риск совместного с ними проживания вполне оправданным: тараканы и мыши знали об этом давным-давно, а мы узнали недавно -- сначала мои побочные, рыжие, сородичи, а затем и прямые, чернявые сестрёнки и братишки...
   Я ведь чёрный средний муравей (если кто не знал): нас аж целых 2000 (две тыщи) видов на Земле обитает, плодится, -- колонизируют очередную планету хитиновые наши полчища без страха и упрёка, чтобы со временем, быть может, подхватить знамя планетарного разума из слабеющих ручонок дряхлеющего человечества.
   Ходить за хлебом и за чем-то там ещё -- это значит зигзагом путешествовать в разные стороны -- туда, куда влечёт тебя свободный ум, не требуя награды за беспечное глазенье на воробьёв, устроивших очередную оперативку на разлапистом тополе у автобусной остановки, на солнышко, будто захлёбывающееся уже собственным летним жаром, -- так торопится ниспослать побыстрее всё своё добро тем, кто изнывает без надежды и тепла, но попутно разливает своё расплавленное золото и на тех, кто вполне согрет и обнадёжен. Такова его беспримерная щедрость -- через край. И никаких гвоздей!..
   Мы с Ванькой заплутали в этом солнечном бликующем бриллиантово мареве настолько, что головы у нас закружились точно на каруселях, и мы сами не заметили, как оказались в автобусе, на котором доехали зачем-то до жэ-дэ вокзала, рядом с которым был тогда (в 60-70-ых годах) единственный в Лохове книжный магазинчик, небольшой бревенчатый пятистенок, некогда (в 20-ых годах) экспроприированный у горе-кулака Авенира Воблина, коего (беднягу) со всей его семьёй сослали в далёкую холодную Сибирь: по дороге туда младший сынишка кулака заболел воспалением лёгких и умер, жена тоже тяжело захворала и потеряла всякую дееспособность, но прежде чем помереть, пролежала ещё на куче тряпья почти полтора года, после чего следы этой семьи (отца с двумя детьми) теряются где-то в таёжных глубинах, где не ступала покуда нога белого человека...
   Суровое бремя картаво-лобастого красного большевика кровавыми реками легло на всех почти потомков несчастных его современников, а особенно на тех, что родились в 30-ых, и чуть меньше на тех, кто появился потом, в 50-ых. Отсюда -- люмпен-пролетарское убожество и бесприютная сиротливость в глазах даже тех, кто вступил в благодатное отрочество в начале 70-ых годов, когда бездарные старпёры-алконавты решали судьбу грандиозной страны.
   Уютный запах старинной избушки смешивался с запахом множества книг и бальзамом блаженным вливался в наши дремлющие души, пробуждая их после душной уличной дури и безумной солнечной хмари к жизни и свету (свету знаний, знамо дело).
   Глаза разбегались от книжных соблазнов: если б мог, Ванька купил бы книг пятнадцать, а то и все двадцать! Но сумел наскрести монет лишь на две -- "Дети подземелья" и "Чёрная курица"... Ни на что другое денег у него, бедолаги, больше не было, но, может, за книжки-то уж она не будет слишком сильно его ругать, думал он о матери, когда мы возвращались в тревоге домой.
   Авдотья Акрисьевна, покряхтывая, мыла голыми руками полы, согнувшись в три погибели над мокрой тряпкой и валтузя ею туда и сюда; на кухне что-то булькало-варилось и шкворчало-жарилось; в ванной буксовала стиральная машина "Ока", с трудом проворачивая в себе слипшуюся груду чумазого белья, -- забот , как говорится, полон рот.
   И тут задребезжал звонок над входной дверью, которую матушка прямо с мокрой тряпкой в руке пошла открывать. Открывает и видит -- на пороге Ванька в обнимку с новенькими книжками стоит, виновато потупясь и переминаясь с ноги на ногу...
   "Пришёл, явился-не запылился, а где хлеб?!."... "Да я, вот... книжки"... "Книжки?! Щас я те покажу книжки!!!"
   И полетели ни в чём не повинные книжки куда-то в дальний угол недомытой комнаты и, неровно упав, скорчились от боли нестерпимой, а вслед за ними и Ванька полетел, гонимый тряпкой мокрой, каковой маманька его по морде, по морде, по морде!!!
   Ах, замордованная бытом, сия матерь почти ни в чём не виновата, разве только в том, что Ванька, уходя, никогда (ведь описанный случай не единственным был) уже больше не спешил домой к родным своим вернуться, предпочитая поваландаться где ни попадя -- на свалке, на стройке, в подвале, на чердаке, на крыше, в лесах, полях средь малознакомых, а то и вовсе незнакомых людей, с которыми ему было лучше и теплее, а точнее, предсказуемей, чем со своими, с родными, по физической сути, людьми...
   Но совсем хорошо ему было там, где не было совсем ни одной живой души, хотя нет, животных он любил, и любил намного больше, чем людей, потому что с ними, животными, ему было вполне уютно.
   А родителей своих он не винил (почти), ведь их можно понять -- они, дети войны и полусироты, сами не знали любви, рано потеряв кто мать, кто отца... А предки этих родителей, в свою очередь, тоже, небось, сурово дни свои влачили без ласк, без неги, без любви... Увы... Се ля ви, как говорят французские муравьи.
  
   27. ШАЛЯЙ-ВАЛЯЙ ИЗ XXI ВЕКА
   Я, Антон Птарадайкис, бессмертный бродяга, муравьишка лихой, насекомая тварь, что свободы искал, незаметный трудяга, не нашёл ничего, никудышний сыскарь.
   Чего я ползал, семенил, на что, спрашивается, нарывался?! Я пережил свои желанья, устал я мыслить и страдать, ведь я первый муравей в мире, которому удалось прожить уже аж тридцать с лишним лет на белом свете, где отсутствует уют, детки плачут на рассвете, волки зайчиков жуют. Я пережил всех своих родственников и друзей, остались мне в награду за сие сиротское моё отщепенство соратники мои по Наоборотному Миру братцы-кролики Ванька, Петька и Андрюха, вместе с коими мы подсмотрели в нездешнем подспудье текучую суть вещей, что являют себя во всей своей красе лишь потому, что достигают торжествующего равновесия с полной своей противоположностью, а это непререкаемое равновесие и есть судьба, или призвание, или провидение божье, что вынуждает нас жить, или держать, подобно канатоходцу, равновесие на линии горизонта меж светом и тьмою, между городом "да" и городом "нет", о коих, помнится, писал один поэт (припоминаю, подумав хорошенько, что это был Эудженио Евтушенко), которому я рад послать горячий мой привет, хотя уже прошло немало лет, как переехал он на Новый Свет, куда его зазвал один университет, дабы лекции о русской литературе читать иностранцам, модернизируя "совковый" свой былой компартменталитет и укрепляя свой авторитет в глазах истеблишмента: ах, велико влияние текущего момента на противоходный момент, ткущий, аки ковёр, мою ритмическую прозу из сегодня во вчера, когда была весёлая пора слоняний беззаботных меж мирами, дыханий бездомных лугов разнотравных, ничейных кузнечиков хор, дурашливых нелепостей флёр, милых неудобоваримостей укор тем, кто то и дело норовит их причесать одной и той же, ох, засаленной гребёнкой... Мировоззрение ребёнка -- это очень опасная бездонная воронка, заставляющая вас всё время рисковать, не щадя живота своего, ради того, чтобы перепробовать наибольшее число окружающих возможностей и ещё для чего-то такого, чему названья нет и быть не может. И чтобы подытожить -- на свете счастья нет, но есть на свете тайна: айда, за ней, ребята и девчата! Коль наша жизнь была уже почата, мы радость в неизвестности найдём, куда, как в омут, с головой нырнём и вынырнем откуда как из воды живой в обличии ином, и снова занырнём, и снова, и потом... И как один умрём в борьбе за это! Карету мне, карету!..
  
   28. О ПОДРОСТКОВОЙ ДОЛЕ И ЛОХОВСКОМ ХРЕНЕ
   Протеев Петька с мамкой жил в общаге, в клоповнике, где общий коридор уныло завершался туалетом, который был один на весь этаж, второй этаж; внизу же, на первом, пилила скрипочками, тарабанила пианинами, тренькала балалайками и тягуче-резиново зудела баянами утлая музыкальная школа, музыкалка, куда, кстати, Ваньку Персеева отдали два с половиной года назад на баян, а он собирался её бросать, хотя музыку любил, но учителей хороших никогда нигде он не встречал, такая невезуха!..
   А совсем неподалёку отсюда (от улицы Фартовой) была их основная школа N 6 (на улице Голикова), где Ванька и Петька сидели вместе на камчатке ("камчаткой" в классе прозывались последние, самые дальние от доски парты) и при любой возможности норовили заняться посторонними делами -- чтением Майн Рида, Фенимора Купера, Вальтера Скотта, Александра Дюма, писанием фантастического романа "В щупальцах спрута", игрой в морской бой и мало ли чем ещё можно заниматься на камчатке, когда училка у доски заученно и занудно повторяет то, что давно уже написано в учебнике.
   Ванька с Петькой учились в шестом "А", а Андрюха, их третий товарищ, в параллельном -- шестом "В", где тоже сидел на камчатке и драгоценное время тоже не тратил на учительскую ерунду -- читал про путешествия Колумба, Пржевальского, Невельского, Лазарева, Крузенштерна, Магеланна, Кука, Марко Поло, сочинял стишки, медитировал, то глядя за окно на жизнь деревьев, птиц и облаков, то зарисовывая безумно трогательный профиль Надежды Вышкворкиной, что сидела за соседней партой прямо перед ним с двумя своими хвостиками на голове и в которую он был томительно влюблён именно во время уроков, но только уроки кончались, эта Надежда становилась ему совершенно безразличной, моментально растворяясь в убогом однообразии девчачьих мышиных передников и повадок.
   Получается, что, по существу, Андрюха был тоже камчадалом -- оторвой, отщепенцем, анархистом, не желающим усредняться и бездумно повиноваться ни учительским понуканиям, ни родительским причитаниям, ни советам прочих дядь и тёть, что даже на улице порой могли его остановить и наставлять на путь истинный, если им почему-то вдруг казалось, что он попадает мячом не в то окно, или швыряет камешком не в тот "Москвич", или курит что-то не то, или взрывает что-то не так, как им бы хотелось.
   Поэтому наши бедовые друзья раз и навсегда усвоили одно: что бы ты ни сделал, взрослые будут всегда недовольны, им никогда ничем не угодишь, а посему -- незачем и стараться; если и стремиться к чему-то, и мечтать о чём-то, и делать что-то, то только в стороне от них, лишь собственными силами обходясь. Иного не дано. Они, конечно, не понимали почему, но определённо чуяли животным своим чутьём, что их интересы и интересы взрослых расходятся самым что ни на есть решительным образом.
   Не стоит пугаться той элементарной истины (какой крайне избегает ныне господствующая культура), что родители -- это лишь временные инкубаторы, биокапсулы для первоначального вынашивания того организма, душа которого была уже рождена в бездонной бесконечности живой природы никогда и всегда всею вселенскою мощью, а посему какие-то частные родители не в силах всецело властвовать над своими детьми, а, подобно вратам, лишь принимают их погостить в своём земном мире, где взрослые уже обжились, освоились, пообтёрлись, а детишки здесь покуда новички, инопланетяне, незнакомые с местными обычаями и порядками, хотя им ведь знакомы законы и нравы, с коими они сроднились, обитая в иных мирах, когда они ещё обладали совершенно другими телами и одеждами (и надеждами). А те чувства страсти, обладания и благоговения, что эволюция природы даёт родителям во время деторождения и всего, что ему споспешествует и сопутствует, необходимы лишь для того, чтобы обеспечить, по возможности, более успешное сочетание привходящей души с нарождающимся телом и более благоприятное вхождение нового организма в чудовищно непростые для него условия покуда чуждой жизни.
   И даже если душа не раз уже пребывала в разных телах на здешней Земле, всё равно ей почти так же тяжело приспособиться к очередной земной жизни, как было в самый первый раз, ведь каждое очередное рождение приходится на совсем другое время (иные начальные, натальные условия), а во-вторых, тела, к которым всякий раз заново приходится притираться, настолько своими свойствами сильно отличаются друг от друга, что душа в таких, небывалых для себя доселе, комбинациях с плотью попросту теряется, впадает порой от непосильного ошеломления в некий ступор и спячку, и хорошо, если успевает очухаться, опамятоваться и прийти в себя годам к двадцати-тридцати.
   А просыпаться приходится, ведь мы выскакиваем сюда, чтобы учиться, хотя уроки и задачи у каждого из нас свои, сугубо персональные, и учитель каждому из нас надобен свой, сугубо персональный, но где ж их стольких найти, разноликих?
   А кому не достанется своего личного учителя, гуру, сэнсея (что бывает сплошь и рядом), того научит всё сразу, всё остальное, что ими не является: как говорится, жизнь -- лучший учитель, лучший подарок -- книга, Россия -- родина слонов, а лоховский хрен -- лучший хрен в мире.
  
   29. РАЗ ПОШЛИ НА ДЕЛО...
   В крохотном домике частном жил Андраник Лопухянц, садик у дома прекрасный радовал многих из нас, кто в этом доме, на Косичкина-372, гостил, -- на самой южной оконечности лоховской "гантели" сей дом находился, в селе Баранково, которое когда-то естественным образом срослось с городом, а самый южный край Лохова, лежащий на закрайской дороге, в какую плавно переходит улица Косичкина, грациозно знаменует собой уникальная деревянная церковь Николая Угодника, построенная аж в XVI-ом веке, прихожанами которой и были как раз жители села Баранково, где родители Андраника и купили уютненький домик, когда переселялись с Кавказа в далёкую холодную Россию...
   Вообще, сам Лохов зарождался с северной части "гантели", а потом (в начале 50-ых) в южной части начали строить секретный авиазавод с подземным аэродромом, где создавался и испытывался самолёт-невидимка "ФИГ": имена его конструкторов открылись миру лишь в самом конце двадцатого века и теперь их можно назвать наконец -- Фоменко-Ицков-Григорович отдали отчизне сполна все силы ума, вдохновенья и веры-надежды-любви! Ура!
   А рядом с авиазаводом (градообразующим предприятием, как говорят канцелярские крысы) начал как раз (стройбатовскими силами) расти городок, чтобы его, завода, строителям, рабочим и служащим, многие из которых приехали из разных российских краёв, было где жить-поживать да добра наживать.
   Вот так посёлок, а впоследствии город, Лохов стал "гантелью" -- с северной, вокзально-административной, старой частью и частью южной, заводской, новой, каковые соединяет меж собой перемычка в виде улицы Косичкина.
   Недалеко от андрюхинского домика когда-то была библиотека, но когда Баранково окончательно слилось с городом, её решили закрыть, а книги развезти по городским библиотекам, которые были ближе к центру и к начальству, что всё это мероприятие "мудро" придумало: но ведь оно пошло навстречу широким народным массам, что давно-де просили устроить им свой продмаг с ассортиментом продуктов первой необходимости (соль-спички-хлеб-сахар-крупы-растительное масло-водка-консервы-чай-леденцы-карамель-пряники-печенье), который и решено теперь было устроить на месте упокоенной с миром библиотеки.
   И вот однажды, когда эта баранковская библиотека уже давно была закрыта, но книги из неё ещё не вывезли, Ванька, Петька и Андрюха под покровом ночи (из своих домов улизнуть им, хитрованам, не составило труда) отправились на чёрное дело -- грабить это, и без того уже, дескать, бесполезное, книгохранилище.
   Полночи пилили напильником навесной замок, устали как собаки, замок был хороший, первосортный... А потом взялись за окно и минут за десять его открыли -- решётка лишь для вида кое-как была на гвоздиках к оконной раме приторочена, так ребята гвоздики эти отогнули, толкнули посильнее в окно, створки и распахнулись. Ух, вздохнули радостно и полезли внутрь: бояться нечего, сигнализации на окнах не было... Правда, фонарик (надо же!) забыли взять, а тамошний верхний свет включать побоялись -- библиотека стояла на самом видном месте между церковью и закрайским трактом, и свет в её окнах кто-нибудь мог бы, не дай бог, заметить и кое-кому сообщить... Жаль, ночь была безлунная, беззвёздная -- хоть глаз выколи. Набрали с полок в сетки-авоськи (хоть ими не забыли запастись!) чего под руки попало, книг по десять каждый -- и улепётывать.
   Прибежали к Андрюхе домой, затащили авоськи в баньку, что стояла в саду на отшибе, на задах, включили свет и стали на столик в предбанничке выкладывать свой библиоулов... Боже!.. Не на те полки они набрели в темноте, не те книги уворовали, за какие их потом могла бы мучить совесть, а вот эти -- "Товароведение", "Справочник сантехника", "Материализм и эмпириокритицизм", "Лично причастен" (о коммунистах шестидесятых), "Советские традиции, праздники и обряды", "Спутник пропагандиста", "Фразеологический словарь языка В.И.Ленина", "Изречения и афоризмы К.Маркса и Ф.Энгельса", "Трубы и насосы", "Диалектическая логика", "Организация Красных уголков и Ленинских комнат (практическое пособие)", "Изоляционные материалы" и прочая дребедень.
  
   30. КОЕ-ЧТО ПРО ПЕТЬКУ
   Бедный Петька Протеев страдал от диктата самовластной маманьки, что его каждый шаг, каждый вздох, каждый миг норовила собою объять и прищучить, дабы, невзирая на собственную Петькину природу, всецело подавить её для удовлетворения своих ожиданий и маний... Ужас, короче...
   Понятно, что Петька, дабы совсем себя не потерять, норовил при любой возможности (и невозможности) из своего общажного клоповника над трындящей музыкалкой улизнуть на свободу, каковой оказывалось всё, что сим клоповником не являлось и куда не доставали щупальца цепкой материнской слежки.
   Но Маргарита Пална отследила-таки, что Петька, когда она позволяла ему наконец погулять, ходит к хулиганам-камчадалам из параллельного класса Персееву и Лопухянцу, к которым ходить он не должен, ибо они, мол, ничему хорошему научить его не смогут: по этому поводу Маргарита Пална наносила неоднократные визиты и в школу, и домой к родителям Ивана и Андраника. Но и сии родители, и школьные учителя, моментально поняв, что сия визитёрша -- неизлечимая маньячка, которая способна лишь измучить своего сына и изуродовать всю его последующую жизнь, -- только кивали головой, а после её ухода, понимая, что с ней ничего поделать невозможно, махали рукой, старались о ней побыстрее забыть и, жалея бедного Петьку, уповали лишь на то, что у того достанет внутренних сил, чтобы такое материнское давление хоть как-то смягчить и нивелировать, иначе ведь с ума сойти можно.
   Поэтому, чтобы жить и развиваться, Петька со временем научился лгать своей матери без всякого зазрения совести, ведь каждое живое существо при угрозе нападения имеет маломальское право на защиту, то есть на то, чтобы хотя бы вовремя увернуться от удара или чего-нибудь ещё неприятного и ненужного.
   Благо, перед тем как покинуть требовательную Маргариту Палну, его отец, опытный рыбак и охотник Иван Петрович, успел сделать сына настоящим следопытом и зверополиглотом, владеющим буквально животной хваткой и изворотливостью (что и помогло ему не грохнуться вслед за своей "Сменой-8" с крыши пятиэтажки, когда Ванька с Андрюхой отпустили его ноги): пример отца -- он один держал Петьку в этой жизни и даже уже без отца Петька с годами становился всё более ловким, проницательным и умным, то бишь всё более походил на отца, которого мать ненавидела и следы которого стремилась вытравить из Петьки во что бы то ни стало, то есть в собственном сыне мать эгоистически принимала, любила и культивировала лишь ту его часть, что он унаследовал от неё, и наоборот -- ненавидела те черты и таланты, что он унаследовал от отца. Что прикажете после этого делать, чтобы не стать однобоким уродом? Но на его счастье, Петьку эта пытка даже, скорее, закаляла, чем уродовала, хотя сам он этого не очень пока замечал.
   В девятиметровой комнатушке Маргарита Пална, вернувшись из дворницкой подсобки, где проверила и подготовила инструмент для завтрашней утренней уборки вверенной ей территории, взялась за штопку носков (натягивая их предварительно на электрическую лампочку Эдисона-Ладыгина).
   Раннюю темноту зимнего вечера лениво высветляли квёлые хлопья мокрого -- зябкого, зыбкого, липкого -- снега... На электроплитке уютно сипел старый зачуханный чайник... А ведь, с другой стороны, Маргарита Пална держала Петьку в ежовых рукавицах и только поэтому учился он в школе, в основном, на "отлично" и лишь иногда получал твёрдые, с плюсом, "четвёрки", что позволит ему в будущем поступить в престижный вуз, а когда он сделает достойную карьеру, будет ещё, глядишь, её, маманьку свою занудную, благодарить...
   Но сейчас, когда он за своим столом в углу под жёлтым конусом настольной лампы в виде эдакого зелёного грибка щёлкает задачки по алгебре и физике, она штопает носки и бурчит у него над душой свою каждодневную песню: "Вот выучим сейчас уроки, тогда будем отдыхать; сначала самое трудное, алгебру и физику, а потом русский, немецкий, историю, географию; а потом будем ужинать, а ужин надо ведь ещё заслужить, картошку в мундире я сварила, селёдочку почистила, посыпала её лучком и убрала в холодильник, пусть пока там полежит, а щас я носки заштопаю, потом надо будет кое-что погладить, а то вчера всё постирала, а погладить успела не всё"...
  
   31. КОЕ-ЧТО ПРО АНДРЮХУ
   В тот год вокруг торфяники дымили, а вслед за ними травы и леса, отчего весь Лохов с окрестностями на несколько недель погрузился в белёсое марево едкого дыма.
   Из горящих лесов бежали звери и немудрено, что в таком беспросветном дыму даже они теряли порой ориентацию: так на окраине Лохова у села Баранково оказался отбившийся от мамы-лосихи лосёнок, что упал, потеряв сознание, прямо неподалёку от калитки дома N 372 по улице Косичкина.
   Андраник обнаружил беднягу и на тачке притащил его в закуток за сараем, где соорудил ему из сена уютное лежбище. Несколько недель выхаживал лосёнка, кормил с руки, поил из бутылки с соской. Лосёнок оклемался, повеселел и, признав Андраника за своего родителя, стал ходить за ним по пятам, как верная собачка. А через пару лет, когда он подрос и окреп, родители Андраника его зарубили, дабы угостить приехавших из Кавказа гостей экзотической лосятиной. Задумав это чёрное дело, Гамлет Арамович и Ирина Суреновна и не думали поинтересоваться мнением Андраника, хотя это было бы пустой формальностью, ведь они прекрасно знали, что своего лучшего друга, каким за эти годы стал для Андраника выращенный им лосёнок, он ни за что не отдаст на заклание.
   Своё смертоубийство они совершили втихаря, пока Андраник был в школе, а потом ещё, годы спустя, всё удивлялись, почему это единственный сын, чадо родное их не любит и не уважает так, как им бы, бедолагам, хотелось.
   Благо, что нравоучениями им заниматься было не с руки, да и некогда, его школьные оценки их не волновали (Андраник по всем предметам кое-как перебивался с "тройки" на "четвёрку"), он интересовал их преимущественно как подсобный работник по хозяйству: пока старшие на работе, Андраник должен был воды из колодца натаскать, за скотиной (свиньи, барашки, корова, куры, утки, гуси) убрать и её накормить, а потом и картошку почистить, и полы помыть, а если зима, то и дров наколоть (если кончились заготовленные впрок), и печку натопить... Попробуй тут вырвись погулять! А когда уроки делать? Потому (помимо отсутствия нынешней контрацепции) и бытовали в старину на селе многодетные семьи, чтобы суровый сельский труд был им не в тягость, а в радость...
   А Андрюха был у своих родителей один-одинёшенек, и пока они зарабатывали на хлеб насущный в своём АТП (отец автомехаником, а мать кондуктором), он должен был сначала (когда они учились в первую смену) учиться (или, может, лучше сказать, отдыхать?) в школе, а потом не по-детски горбатиться на домашних работах, которых избежать было ведь никак невозможно. Это такой рок, такая судьба. Неохота, а надо.
   Войну в 45-ом году выиграли настырные выносливые сельчане, ведь Россия была тогда по преимуществу крестьянской страной (Афганскую войну 79-89 гг. тоже крестьяне выиграли, но уже не русские, а афганские). Такие пироги.
   С одной стороны, жизнь тяжела, а с другой стороны, сильных трудности, ежели не убивают, делают ещё сильнее, хотя слабых (каковых большинство) угнетают и гробят. Но мы свою судьбу, как и своих родителей, вероятно, не выбираем (буддисты считают, что выбираем). Се ля ви, как говорят забугорные муравьи.
  
   32. КРЫША
   Муравей искал уюта, а нашёл безумья свет, а ведь это свет языка и знания, каковые я вкусил, и, выходит, просветился, но стало мне, образованцу, не ясно и тепло, а грустно и даже больно, ведь был я прежде глуп, как пробка, из которой однако не только, между прочим, затычки для бутылок делают, а и спасательные жилеты (оранжевые такие): но порвал ведь я ритуальные связи с муравьиным племенем своим, что крутится себе по привычному кругу привычных забот, не ведая человеческих упований и страхов -- и страха смерти в том числе, какого тёмные мои собратья не ведают ни сном, ни духом, а посему они столь бодры и беспечальны. Мне же, познавшему начала и концы, нет уже к ним обратной дороги. У меня появилось человеческое любопытство, что каждый день озадачивает меня вопросами -- а что дальше, что теперь делать и кто во всём этом, чудно?м и странном, виноват?
   Угланы-побочники на нашем чердаке больше, увы, не появлялись, и в Нао-мир побочный мы с чуваками теперь уже не могли не только проникать, как прежде, но и носа просунуть ни сном ни духом, -- без посвящённых нао-сталкеров это было невозможно...
   Поэтому нас потянуло куда-нибудь повыше забуриться, -- в нас обнаружился вдруг эдакий омут, исполненный томительной жаждой небывалых чудес и прозрений, свободных от всего слишком известного всем и каждому.
   Я был беспомощен и слаб, и не понимал -- зачем нам было забираться на крыши и рисковать там жизнью, -- просто захотелось, просто туда потянуло и всё.
   Но не зря потянуло, ведь каждый из трёх чувачков по-своему нашёл себя на крыше: Лопухянца потянуло там на сотворение стишков размашисто-раздольных; Петька Протеев придумал здесь фирму "Фотосенсация века", чтобы щёлкать своей "Сменой-8" под необычным углом зрения "нижнюю", земную жизнь; Ванька Персеев начал сочинять фантастический рассказ о высокоразвитой цивилизации летучих муравьёв...
   Я пока инкогнито путешествовал с чуваками -- то с одним, то с другим, то с третьим: наомирское знакомство, где всё было шиворот-навыворот, осталось за порогом этого, земного, мира, и не придумал я пока, как снова наладить мне с ними хоть какую-нибудь связь, как сообщить им, что я есть, что я здесь, что я рядом и могу быть им даже чем-нибудь полезен, могу быть другом, верным и надёжным...
   Но пока выходит, что меня как будто бы и нет на белом свете: с прежней своей жизнью я порвал бесповоротно, былое своё насекомое общество навеки потерял, а к новому, человечьему, покуда не прибился, не притулился, а я мечтал бы с ним сродниться, ведь я уже и язык ихний знаю и вообще -- во мне ума палата N 6, по ихнему я мыслить и страдать вполне способен... Ах... Это воистину трагедия. Довелось же мне с моим умом и талантом родиться в беспросветной трясине российской безнадёги...
   Я, может быть, всего лишь сочиняю, когда говорю, что я муравей, я уже в самом себе сомневаюсь: может быть, я человек, который свихнулся, сошёл с катушек и возомнил себя муравьём, -- а может, и наоборот, я муравей, в припадке мании величия возомнивший себя эдаким супермуравьём и почти уже человеком с большой буквы "Ч", на которую начинается ещё одно славное слово -- "чепуха". На неё одну, на чепуху, на всякоразную ерунду-ерундовину остаётся теперь мне надеяться, ибо из её никому неподотчётных закромов и кормятся эти беззаконные и бездомные кометы на буковку "с" -- случай и судьба...
   С плоских крыш первых панельных пятиэтажек южного Лохова открывался вид чудесный на ДК "Взлёт", парк им. Воробьянинова, кинотеатр "Колос" (вблизи), а также на авиазавод РСК "ФИГ", на лесочки и покатые поля (вдали), летящие навстречу небесам, изменчивым, но навсегда парящим и летящим туда куда-то -- шире, дальше, выше, выше!..
   Оттого мы вновь на крыше, что хотим мы тоже так же с небесами заедино воспарить и улететь. Надо лишь решиться и посметь: вера двигает горами, говорил ваш Христос, но подробной инструкции по использованию сей заповеди не оставил. А раз уж сей великий Сын Человеческий никого не смог научить столь сильно и точно, чтобы вам свершить желаемые чудеса, то каждый из вас должен с мечтами своими разбираться в одиночку.
   Если бы на плоских крышах не было антенных расчалок, можно было бы по этим крышам побегать вволю, да и вентиляционные трубы тоже мешали ребятам раззудить плечо. Однако наша троица умела извлечь яркие, незабываемые впечатления из любой ситуации, в которой их застигала судьба-индейка шухарная.
   Думали они, думали и нашли как им порезвиться, как им не на шутку приколоться на плоских крышах панельных хрущобок -- надо, решили они, состязаться в смелости без шуток, жизнь свою поставивши на кон: кто ближе всех подойдёт к краю крыши, козырьком нависающему над окнами пятого этажа, тот и будет чемпионом смельчаков и главным героем всех времён и народов.
   Но состязания из этого не вышло, потому что все -- и Ванька, и Петька, и Андрюха -- приблизились к краю крыши, примерно, одинаково, на метр-полтора, точно измерить дистанцию до пропасти они не могли, хотя на глаз это расстояние можно было прикинуть по окружающим ориентирам -- по неровностям, наплывам и трещинам гудрона и асфальта, коими коммунальщики периодически покрывали подобные крыши, ибо их слабым местом были многочисленные протечки во время дождей...
   Но однажды Петька Протеев, снимавший на фотоплёнку всё что шевелится или же если и не шевелится, то так чем-то к себе завлекает, что уже будто и шевелится; так вот, Петька однажды свесился с края крыши, чтобы зафоткать с закрышного ракурса перевёрнутую обыденность нижнего мира, а друзья держали его в это время за ноги, дабы он смог высунуть перископ своего оптически вооружённого кумпола как можно дальше...
   Но подтягиваясь от твёрдой реальности крыши к зыбкой пустоте окончательного капута, Петька неожиданно ощутит весь ужас хладного дыхания чудовищной бездны и вдруг как вскрикнет, до смерти напугав этим двух своих ногодержальщиков, один из которых (кажется, Лопухянц) отпустит ненароком его ногу, а другой (кажется, Персеев) тоже от такой неожиданности отпустит было другую ногу, но меньше чем через секунду схватит её опять, тогда как опешивший Лопухянц всё ещё валялся на спине и пытался прийти в себя, в свою тарелку возвернуться...
   Оказывается, уже выпростав авантюрную главу с руками, которым покоя не давала жажда общёлкать запределье во всё новых и новых ракурсах да к тому же и с разными настройками выдержки и диафрагмы, Петька со всем этим заигрался, забылся и вдруг выпустил аппарат из рук, по привычке подумав, что тот висит как обычно на шейном ремешке, а тот не висел и поэтому улетел в пропасть...
   Протеев вскрикнул, отчего Лопухянц оказался в отпаде, -- хорошо, что Персеев вовремя пришёл в себя, в свою простую плошку или миску, чтобы не пустить драгоценного Петьку Протеева умчаться вслед за пропадающей точечной перспективой, куда с ускорением свободного падения (9, 81 м/сек) устремился его оптикомеханический фотоглаз...
  
   33. ОЧЕРЕДНОЙ НАСЕКОМЫЙ БРЕД
   Ах, как мы малы, муравьи, но нам не сносить головы, когда б мы стонали и злились и с писаной торбой носились: чем попусту небо гневить, нам надобно чашу испить сполна -- до покрышки, до дна, то есть прежде чем роптать, воспользуйся сначала тем, что тебе уже дано по праву твоего рожденья, а потом уже только бей в набат, зови на помощь. Таков каждый уважающий себя муравей. "Ты всё пела, -- говорит он безосновательно беззаботной стрекозе, -- так поди же, попляши!"
   Дети ваши ведь тоже малы, но им надо ухо держать востро, иначе дяди и тёти повяжут их и сделают безвольными пустыми старичками с огромными консервами-очками на носу. А взрослых хлебом не корми -- дай поругаться на малых сих, сорвать на них всю свою злобу из-за собственных неудач; любят они нас, крохотуль беззащитных, обзывать и неряхами, и безрукими, и бессердечными, и эгоистами, а сами хотят использовать нас только лишь для собственного удовольствия -- ну чем не эгоисты?! Дети, не успев толком родиться, прозреть, оклематься и что-то в этой жизни понять, должны уже, видите ли, им неустанно служить и во всём угождать! Но дети -- не вещи, не рабы бессловесные! Дети -- это только перципиенты, капсулы родительских биоматериалов, а родители, соответственно, доноры-инкубаторы, которые за свои любовно-половые утехи получают через девять месяцев биотический приз -- новорождённого младенца.
   Это, конечно, не человеческий, а всего лишь насекомый взгляд -- взгляд со стороны, который разрушает ваши культурно-исторические стереотипы. Человеческая мораль, конечно, трактует всё это иначе -- она драпирует-украшает эти взаимоотношения флёром призрачной святости и сказки, хотя ведь "сказка -- ложь, да в ней намёк, добрым молодцам урок".
   Но буддисты, например, считают так же, как и мы, муравьи, что будущий ребёнок сам выбирает себе родителей как наиболее сподручный на первых порах и на первый, прикидочный, взгляд биоинженерный инкубатор, как биоврата в нижний мир, мир страданий и бед, а ведь мы знаем, что не столько глупая природа, слепая стихия приносит людям эти беды и страдания, сколько сами люди с энтузиазмом и рвеньем доставляют их друг другу изо дня в день, неустанно и непрерывно. А кого легче и проще всего укусить и прищучить -- того кто далеко или того кто близко? Правильно -- ближний более безоружен, открыт и доступен для угроз и посягательств. От чужого и дальнего ещё можно, при случае, увернуться, а от своего, от ближнего не увернёшься. Поэтому легко и просто любить и жалеть далёкого и чужого, а своего, близкого -- ох, нелегко.
   Впрочем, как он, муравей-шмакодявка, смеет нас, венцов творения, учить, -- могли бы вы подумать. Ещё вы могли бы спросить: разве кто-нибудь кроме нас, гоминид, мог бы претерпеть эволюцию от низших стадий к высшим, разумным? Мог бы, отвечаю я, муравей Антуан Птарадайкис, которому от вас, гордецов, ничего не надо (да и что я мог бы от вас получить?).
   Я -- self-made-ant (сам-себя-сделавший-муравей), образованный представитель вида существ, которому наконец пришла пора высказаться начистоту без экивоков и недомолвок, нравится это вам, двуногие мартышки в штанах и юбках, или нет.
   Я, муравьиный Нестор, имею свои представления о целесообразии, поэтому то, что для вас банальная риторика, для меня откровение, ибо вы, давнишние дети Гутенберга, летаете по строчкам праздным взором с известной долей автоматизма, а я ползу от буквы к букве, как вы с крыльца на крышу и с крыши до крыльца. Даже читать ваши книги для меня -- подвиг, а уж писать их -- тем более.
   Недавно я узнал, что некоторым из ваших, видимо, особенно высоко развитых субъектов настолько опостылела традиционная примитивность процесса чтения, что они решили даже в революционном порыве и вовсе от него отказаться, чтобы перейти, вероятно, к более сложным способам коммуникации. Жаль, нам, неразумным муравьям, этого пока не понять...
  
   34. ЕЩЁ О ПОХОЖДЕНИЯХ ТРОИЦЫ
   ...Ходили на Чугунку, на речку, на карьер, слонялись следопыты по рощам и полям, как будто бы искали неведомо чего, отслеживая знаки, знамения судьбы...
   Чугункой в Лохове прозывали уютное местечко для тайных пикников и неофициальных прогулок за соцгородом (так с начала 60-ых годов начали называть сначала те коттеджи и двухэтажки, что быстро воздвигли солдаты-стройбатовцы для тружеников военного авиазавода "ФИГ", а потом по инерции и всю южную часть Лохова), рядом с жэдэ-одноколейкой на Закрайск (что параллельна улице Ф. Косичкина и автотрассе на Закрайск и проходит к западу от неё), где у лесозаградполосы образовались случайные продолговатые полянки меж старыми и дуплистыми, будто из Лукоморья, вётлами, скромными осинками, кустами волчьей ягоды, дикой малины, ежевики и шиповника и чем-нибудь ещё не менее деревянным, где виднелись облюбованные народом очаговые стойбища с чёрными головёшками на местами выжженной земле, бережно обложенными однако булыжником и кирпичом (се взгляд муравья, повторяю).
   Милое дело, в благолепном равновесии бабьего лета выйти троицей дружной в распаханное после уборки картошки поле на запад от пересечения улиц Ф. Косичкина и Т. Мора, ненароком набрать по пути на Чугунку дюжину (-другую) недоубранных (как водится на Руси безалаберной) аляповатых картофелин, устроиться на уютной полянке у ритуального кострища, развести на базе старых головёшек новый костерок, испечь в угольках латиноамериканские крахмалистые корнеплоды и завести необязательно-пустячную беседу о всякоразной чепухе, которую мы, мелкотравчатые бродяжки без определённого места жительства, любим и ценим больше всего на свете (кто бы мог подумать?)
   Гумус (цимес, квинтэссенция) искусства и жизни -- лишние подробности, глупая ерунда, "нестреляющие ружья", случайно-судьбоносные совпадения незнамо чего с неизвестно чем. Такие совпадения просто чуешь -- они пробивают как удар молнии -- "вот оно, то самое, бац! в самую десятку, в яблочко!" Ура!
   А на севере Лохова неподалёку от жэдэ вокзала в окружении сосново-янтарного благоухания парили голубые песочные озёра лоховского карьероуправления: пока один из карьеров активно разрабатывался плавучим земснарядом, другие дремали в режиме ожидания, но зато вода в них была идеальная, чистейшая и даже целебная, -- загорать на белом мельчайшем песочке средь вод и сосен и плавать в умноженном сими водами летнем золоте вопиющего сладостно солнца было сродни Икарову парению, если бы только не было краха и последующего падения, а он, летучий, ведь, в принципе, мог бы, если уж настолько воспарил (а стало быть уже обладал вполне сносными, хоть и воском склеенными, крыльями), приземлиться как-нибудь более безболезненно, плавно и нежно... Хотя ведь за всяким взлётом следует когда-нибудь падёж...
   На покатых озёрных берегах из просмолённых жэдэ шпал местные пацаны варганили огромные (под 10-15 метров) зыбкие вышки, откуда отрабатывали прыжки в бликующую водную гладь, -- благо, озёра были в тех местах достаточно глубоки. Загорелые, смуглые Ванька и Андрюха ныряли с этих вышек только так, а бледнолицый, зашуганный мамкою Петька долго, на протяжении нескольких лет не решался прыгать с больших высот, а если и прыгал, то с небольшого возвышения, метра в 2-3.
   Но однажды хлипкий Петька решился и всё-таки прыгнул с десяти метров: а всё потому, что он был окружён примерами героизма, из победоносного единства которых выпадать не хотел (муравьи, между прочим, вот в таком же духе беспримерного коллективного действа, служащего однако всеобщим примером, и взрастают, и обретают небывалую настырность и мощь, а потом все почему-то удивляются, как это они вдруг ни с того ни с сего могут и горы свернуть, и любую проблему с ходу решать, и не унывать ни при каких обстоятельствах, и никто ведь не в силах столкнуть их с задуманного пути).
  
   35. ОПЯТЬ ПРО ПЕТЬКУ, И СНОВА НАСЕКОМЫЙ БРЕД
   С ума сойти, друзья, когда я понял, что Петька -- следопыт и полиглот, я сам себе сказал: без паники, спокойно, его способности я должен взять в расчёт. Для уточнения следует сказать, что он не человечьих языков знаток, а звериных, то есть он, скорее, не полиглот, а зверополиглот.
   Природный талант общаться с животными достался Петьке Протееву, скорее всего, от отца Ивана Петровича (что остался в Усть-Каменогорске), полевого геолога, а также страстного рыбака и охотника, от которого Петька с младенчества унаследовал кое-какие повадки мира свободной неприрученной природы.
   Прослышав и узрев, как Петька перечирикивается с воробьями, перемяукивается с кошками, перетявкивается с собаками, перекаркивается с воронами, перегулькивается с голубями, переблеивается с козами, перемукивается с коровами, я, муравьиная душа, размечтался было о том, что и мы могли бы с ним когда-нибудь побеседовать на равных.
   Но Петька не Господь Бог, он хоть и балакал запросто чуть ли не со всеми животными планеты Земля, но с теми, кто меньше напёрстка, пока ничем перемолвиться не умел -- ни звуком, ни иным каким-нибудь знаком, увы.
   А ведь мы, сии малые стойкие дети природы, суть её подлинные цари и владыки, пред коими и слон, и бык, и человек -- сущие ведь шмакодявки, если подумать. Что мы малы, на это не смотрите: ведь, в отличие от вас, гигантов с излишками мяса и мозга, нам, поджарым миниорганизмам, незачем думать и гадать, а тем более сомневаться (как ваш Гамлет) то в одном, то в другом, ибо мы, примитивные реакционеры, умеем доверять своему природному знанию, поэтому без раздумий сразу реагируем всей мощью естества, что стоит у нас за спиной, на всякий внешний раздражитель и попадаем точно в десятку рефлекторного запроса, не тратя драгоценную энергию на апробирование прочих вариантов: на лишние, бесполезные побуждения и движения природа наша куцая никак не рассчитана, нет у нас на сомнения, стенания, роптания, метания, душевные томления и благоговения ни лишних (про запас) телес, ни студенисто-разлапистых мозгов, а стало быть и нет никакого люфта меж побуждением и действием, душой и телом, свободой и судьбой, верхом и низом. Таким животным культура и искусство чудовищно чужды. Хотя я, Антон Казимирович Птарадайкис, из своего рода-племени выпал, и выпал настолько сильно и безвозвратно, что во мне всё муравьиноприродное расстроилось, перекосилось безнадёжно и страшно, поэтому я прыгнул поневоле выше головы и во мне открылась потребность к художественному постижению жизни, чтобы сим творчеством залатать образовавшуюся в сердце моём трещину мира и связать разорванные времена и нравы, что мне открылись вдруг во всём своём трагическом разладе, как только я однажды осознал весь ужас своего отщепенства, изгойства, босячества без определённого места жительства.
   Впрочем, всё в мире двойственно: с одной стороны, всё в мире случайно, необязательно и бессмысленно, а с другой стороны, ничего лишнего в природе нет. Всякая смешная ерундовина для чего-нибудь, небось, да надобна. Ага.
  
   36. ПИСЬМО НАВЕРХ
   Искали как-то крышу пораздольней, где б можно было раззудить плечо, и открыли для себя крышу ДК "Взлёт", а ключом для этого открытия послужила узкая железная лесенка сбоку, ведущая к дверке киномеханика под самой крышей: это ребята так решили, что дверка эта вела в закуток киномеханика, хотя куда она вела на самом деле они не знали.
   На верхней площадке этой лестницы были слева и справа перила, а левые перила как раз очень удобно приближались к козырьку крыши, что в этом месте очень удобно изгибалась влево, поэтому взобравшись на эти перила, можно было без особого труда, хотя и не без риска нежданного падения, перелезть на крышу, что наша троица и сделала не долго думая. Это было в первый день их знакомства с крышей "Взлёта".
   А потом они обнаружили ещё более лёгкий и удобный способ на неё взбираться -- с тыла здания, что имело трёхступенчатую форму, а сзади было значительно ниже, чем спереди (чем-то эта конструкция напоминала то ли среднеамериканскую, то ли среднекитайскую пирамиду).
   0x08 graphic
0x01 graphic
   Там, сзади, были удобные неровности в стене, что, конечно, не всякому, но альпинистам и опытным ловким мальчишкам позволяет взобраться на крышу ДК только так -- на раз-два.
   Эта крыша стала для чуваков самой любимой из всех лоховских крыш, потому что на ней были и вольготная поднебесная площадка для того, чтобы порезвиться от души (на третьем, самом верхнем, уровне-этаже), и укромные безветренные уголки для того, чтобы подкурить слегонца (на первом, самом нижнем, уровне-этаже), и место, вдохновляющее на то, чтобы читать, сочинять, фантазировать (на втором, среднем, уровне).
   И вот сидели они как-то на эдаком кубическом выступе второго уровня этой самой крыши, болтали ногами, а также курили, читали, сочиняли, фантазировали и записывали фразу-другую из нафантазированного в солидную амбарную книгу, которую они нашли однажды на каком-то чердаке среди древнего хлама, и сама эта книга была почти древней, а может, и совсем не древней, но зато пожелтевшей и перекособоченной от долгого лежания в неестественной позе трупа. Десяток чем-то бухгалтерским исчёрканных листов пришлось безжалостно выдрать, скособоченность Ванька поэтапно выправлял подкладыванием под грузы типа стола, дивана, стопки книг -- и отчасти выправил, а отчасти и нет. И на том спасибо (в те давние годы подобные книготетради формата А 4 было не так-то просто раздобыть).
   Так вот. И я там был, за ребячьими речами и взбрыками следил и следил, и следил, -- и так мне вдруг стало обидно, что я им не друг (ещё не друг!), не товарищ (пока не товарищ!), хотя (надо же!) ближе друзей, чем они трое, у меня никогда не было и не будет, и это несмотря на то, что я не только существо иного вида, но и такого ничтожного размера, что Ванька-Петька-Андрюха даже и не подозревали о моём очень близком участии в их повседневной жизни. Три танкиста и собака... насекомая. Да уж, я стал, пожалуй, таким же привязчивым, как иная собака, а точнее даже блоха, на сей собачке шествующая верхом туда, куда несёт нас рок событий и где Макар телят не пас уж точно. Горько. Обидно. Досадно.
   Ну ладно, всё! На этом втором, срединном этаже, лишь только ребята (шило у них в заднице!), бросив на бетонную тумбу тетрадь с космической одиссеей (начало эпопеи о международной экспедиции в созвездие Гончих Псов) и сигареты со спичками на ту же тумбу швырнув, умчались подразмяться на том же, среднем, уровне (честно говоря, они на этом, втором, уровне только, в основном, и обретались всё время, потому что на первом не было заметной отрешённости от всего слишком земного, а на третьем их легче было заметить с улицы, снизу, а это им было, может быть, даже страшнее, чем упасть)...
   Так вот, лишь только ребята, бросив лишнее, убежали поскакать козлами и повыкрикивать что ни попадя от преизбытка диких сил, я чертыхался и плевался после того, как еле успел отскочить от грёбаного коробка спичек, что, падая на бетон, чуть меня не убил, но я вовремя успел от него отскочить, а он вдруг раскрылся, упав, и пара дюжин спичек веером эдаким -- раз! -- из него и выпрыгнула: а меня осенило -- ба! а ведь это идея!
   Рядом лежал распахнутый гроссбух и неисписанной справа страницей, манящей и будто зовущей -- "возьми меня и напиши на мне что хочешь, дурачок"!.. Я поглядел на спички, поглядел на эту развратную страницу и наконец решил -- всё! Надо перетащить на неё десяток-другой спичек и выложить из них пару-тройку словечек, мне это раз плюнуть, другое дело, успеть всё это сделать до ребячьего возвращения, но глядя на них, беззаботно скачущих вдали, кажется, что я вполне могу успеть, если буду бодро выкладывать что-нибудь покороче.
   Главное, сообщить ребятам о своём существовании и о том, что я вполне разумен, чтобы с ними общаться на равных (о нашей туманной встрече в невсамделишно-зыбком Нао-мире, где я был безобразным гигантом, а ребята вполне себе насекомыми козявочками, сейчас, решил я, лучше и не вспоминать, ибо соотнести меня-тамошнего и меня-тутошнего дело слишком уж непростое и небыстрое): впрочем, если я посредством спичек напишу им, что я муравей, они и так должны понять, что я вполне разумен, ведь неразумный и безграмотный муравей этого написать не сможет.
   Поэтому я быстро взялся за дело и выложил, кряхтя, первое словечко. Вначале было слово "Я":
   0x08 graphic
0x01 graphic
   На это мне потребовалось пять спичек. Потом я начал было выкладывать букву "М", чтобы написать слово "муравей" и выложил из трёх спичек единицу наоборот:
   0x08 graphic
0x01 graphic
   А потом, поглядывая на прыгающих, но уже не так резво, как вначале, ребят, я подумал, что слово "муравей" я до их возвращения выложить вряд ли успею, а поэтому надо написать что-нибудь покороче, -- например, на каком-нибудь иностранном языке. Ванька с Петькой в своём 6 "А" изучали немецкий, и я знал, что по-немецки "муравей" будет Ameise ("амайсэ"), но в этом слове было шесть букв, всего на одну букву меньше, чем в слове "муравей", а выложить целых шесть букв я тоже могу не успеть. Но ведь Андрюха в параллельном 6 "В" изучает английский, а по-английски "муравей" -- ant ("энт"): это выход. В этом слове всего три буквы. Тем более, что я сам давно уже дал себе имя Антон, а вдобавок придумал себе и отчество (Казимирович), и даже фамилию членистоногохитиновую (Птарадайкис).
   Но всё-таки как лучше писать -- как пишется ("ant") или как слышится ("энт"), а также латиницей или кириллицей? Писать как слышится ("энт"), пожалуй, не сто?ит, потому что я уже выложил единицу наоборот, и не хотелось бы её разрушать и начинать всё заново. Лучше из этой наоборотной единицы сделать букву "А", но если я напишу по-английски "ANT", тогда может возникнуть вопрос: а зачем я слово "Я" написал по-русски, ведь можно было бы написать "I" ("ай"), но обратного, за неимением времени, не вернёшь, надо спешить писать дальше, отталкиваясь от того, что уже, так или иначе, но сделано. К тому же, когда чуваки прочитают начало предложения, как оно уже написано -- по-русски ("Я"), -- они, исходя из элементарной логики, будут по инерции и дальше пытаться читать по-русски. Поэтому, подумал я, лучше всего будет, если выложить слово "АНТ" русскими буквами, тем более, что я называю себя Антоном, Антоном Казимировичем, а не Антуаном или Энтони, и такое прочтение в данном случае будет даже очень кстати.
   И тогда я быстренько начал выкладывать буковку "А", подтаскивая к наоборотной единичке ещё две спички: одну по направлению (если прибегнуть для наглядности к круговому циферблату) 5-11 (часов), а другую 3-9. И вот что у меня получилось --
   0x08 graphic
0x01 graphic
   После этого я из ещё пяти спичек выложил букву "Н":
   0x08 graphic
0x01 graphic
   И последнюю букву "Т" я выложил из четырёх спичек:
   0x08 graphic
0x01 graphic
   В итоге у меня вышло следующее заявление: "Я АНТ".
   И только я это написал, как друзья сногсшибательным ураганом прискакали обратно, -- еле я ноги унёс: а сбегая с бетонной тумбы на чёрный горячий гудрон, мечтал я о тех временах, когда ребята узнают обо мне, о том что я есть, что я здесь, и будут хотя бы учитывать моё присутствие рядом с ними, когда мне больше не надо будет держать ухо востро, вечно убегать и прятаться от их громадных, тяжеленных тел, одно движение которых может оставить от меня, насекомого бедолаги, лишь мелкое мокрое место, весьма слаборазличимое невооружённым зраком... Аминь.
  
   37. ПИСЬМО ОСТАЛОСЬ БЕЗ ОТВЕТА,
ЗАТО СО "ВЗЛЁТА" ВИД КАКОЙ!
   Ах, как мне жаль, что понапрасну двуногим отпрыскам писал своё письмо, чего же боле, что я могу ещё сказать...
   Прибежали они, увидели мою гениальную композицию из спичек, две минуты погадали-покумекали что да как, да и забыли благополучно об этом: обидно. Они, видите ли, решили, что спички, выпав из коробка, сами (с усами!) сложились в эту странную комбинацию -- "ЯАНТ": а что такое "яант"? Да, мол, чепуха, бессмыслица какая-то!
   Надо же!? Вот так они, эти людишки, проходят мимо великих знаков судьбы, что кричит им, зовёт их и просит прозреть и услышать, а им, видите ли, некогда притормозить и подумать немного... Они бегут дальше, а куда бегут, зачем бегут, сами не знают. Обидно. Досадно. Ну хорошо же, решаю я, надо продолжать свои наблюдения, а потом когда-нибудь, глядишь, снова удастся выйти с ними, этими дылдами стоеросовыми, на связь обоюдоудобоваримую. Главное, не терять надежды, что зачастую однако так же глупа и пуста, как и породившее её отчаянье. Но что же делать? Всё в нашем мире стоит на зыбкой пустоте, на череде иллюзий и придумок...
   Кстати, с крыши ДК "Взлёт" -- там, вдали, за рекой Воплей -- отлично просматривался авиазавод "ФИГ", а точнее, его наземные постройки -- цеха, ангары, домики служб, контрольно-диспетчерские пункты, навигационные антенны и локаторы, -- тогда как каждому в Лохове было известно, что сердцем завода "ФИГ" является секретный подземный аэродром, которого (аки Бога) никто никогда не видел, но все о нём знали и таинственно шептались по углам о том, какой он весь секретный и удивительный. А особо секретными были сведения о том, что помимо самолётов марки "Фиг" на заводе в экспериментальном порядке изготовлялись (по слухам) летающие сундуки, супницы, миски, блины и галушки, но сии последние летали, дескать, только ночью, летали бесшумно и так быстро, что за несколько минут будто бы могли облететь весь земной шар...
   Чуть правее на горизонте в облака вонзался шпиль церкви Николая Угодника, чьим небесным попечением окормлялось вверенное Ему село Баранково, ставшее ныне естественным продолжением улицы Косичкина... Совсем рядом по правую руку -- парк имени Воробьянинова, чуть левее, на обрыве у поймы реки Вопли -- кинотеатр "Колос" с нелепыми колоннами плебейского советского ампира, а там, за рекой -- унылая череда серых заборов и куцых дерев шестисоточных садово-огородных участков, а по левую руку от них -- дорога на авиазавод с крутым спуском от Наныкина бугра (там раньше был пустырь, где стоял лишь домик некоего Наныкина) к небольшому речному мосту, а потом она снова круто взмывала наверх, чтобы чуть погодя раздвоиться на правый рукав в сторону Марино и левый в сторону завода российской самолётостроительной корпорации "ФИГ".
   Ах, почему люди не летают, как муравьи крылатые и птицы, тогда бы им не надо было мучиться, кумекать, как самолёт какой-нибудь сварганить, чтоб улететь куда-нибудь туда, где дед Макар телят своих не пас!..
   А наш ведь фасеточный широкоугольный глаз-алмаз лазейки в небывалые дали и глубины всегда, по идее, способен отыскать, ежели только сей оптикой чудесной правит ум, способный, в свою очередь, дали и глубины сии осознать, дешифровать и проинтерпретировать корректно, а ум такой встречается нечасто. Аминь.
   А то многие из наших соплеменников (имя им легион) хоть и смотрят порой в книгу (когда ползут иной раз в местах её очередной дислокации), но ведь видят-то они что? Правильно -- фигу. Мало смотреть, надо ещё адекватно понимать и реагировать -- и муравью ясно. Dixi.
  
   38. УНЕСЁННЫЙ ВЕТРОМ
   У нас, у муравьёв, как и у вас, людишек, есть горы всякого добра, алканий и надежд, есть небо скребущие города и годы настырного строительства разных культур, есть фараоны, пирамиды, депутаты и мандарины, жрецы и педагоги, врачи и хулиганы, солдаты и артисты, господа и няньки, рабы и суперзвёзды, рабочие и бездельники, больные и святые, бескрылые и крылатые -- всё, в общем, как у порядочных людей. Хотя, конечно, компьютеров и космонавтов, штанов и дензнаков у нас, муравьёв, в помине не бывало и никогда не будет, но зато у нас сильно развиты телепатия, телепортация, телекинез, ясновидение и ясноползание, то есть при необходимости бороться и побеждать мы ползём и копошимся до последнего, пока либо сдохнем, либо добьёмся-таки своего, чертяки усато-полосатые (осы и пчёлы -- наши старинные родственники).
   К тому же, как сообщает тараканолюб и муравьевед Бронислав Сиракузович Бей-Биенко (замзав лаборатории систематики насекомых Зоологического института РАН), сегодня в мире насчитывается около 2000 видов муравьёв, а самые агрессивные из них -- муравьи-бульдоги -- достигают в длину двух (а то и двух с половиной) сантиметров (или дюймов?) и могут вас так покусать, что мама дорогая не узнает. Ещё член-кор Бей-Биенко утверждает, что пропорционально у муравья самый большой головной мозг среди всех живых существ, потому что составляет аж 85 % от его туловища в целом.
   Когда-то миллионы лет тому назад абсолютно все муравьи были крылатыми, даже рабочие и солдаты, а потом у большинства из них крылья атрофировались, усохли и исчезли, потому что оно, это приземлённо-послушное большинство, пользовалось ими всё реже и реже, пока окончательно не смирилось со своей более простой и удобной ползучестью, а когда в те стародивные времена у бескрылых муравьёв рождались дети, им, сим детям, говорили: рождённый ползать летать не может -- вот, мол, мудрость жизни и т.д. И со временем у безропотных рабочих и дисциплинированных солдат крылья за ненадобностью деградировали и отпали.
   Правда, случаются порою чудеса, когда нас, сугубо приземлённых шахтёров-трудоголиков, землеройных рабов и тупорыло-самоотверженных бойцов, асов-асассинов биохимических атак и коварных подковырок, подхватывает и уносит вдруг в неведомые дальние края забубённый ветер-хулиган и гуляка бездомный, бездонный, -- а нас ведь, сонных, покорных тетерь, иногда хотя бы вот ветром таким подстегнуть не грешно. Не всё же по одним и тем же стародавним маршрутам ползать -- туда, сюда, туда, сюда, -- можно ведь и с ума сойти от скуки, чёрной и землистой, и тоски, зелёной, травянистой.
   И меня однажды так вот ветром подхватило и, словно помелом, сорвало с привычной колеи, и унесло от друзей моих Андрюхи, Петьки, Ваньки (что по-прежнему пока ещё не знали ничего об этой моей всё ещё односторонней к ним привязанности).
   Серым осенним деньком шли мы из школы N 6, где друзья мои учились, по домам, я, как обычно, на плече одного из них сидел себе, ни о чём таком не думал, как вдруг с листвою жёлтой ветер шалый налетел, сорвал меня с Ванькиного плеча и, закружив, завертев в ворохе жестяной листвы, вознёс в сырые небеса над Лоховом, беззащитным пред волею стихий...
   Всё помутилось у меня в башке, но я краем своего широкоугольного глаза успел углядеть, что понесло меня куда-то в северную часть лоховской гантели, где я прежде никогда не бывал...
   -- Господи, -- взмолился я в страхе и тревоге, -- пощади меня, не погуби!
   И тут вдруг вижу, краснобуро-оранжевая волна меня обволокла пушисто и говорит:
   -- Не бойся, дурачок, я, Рыжий Чёрт, сделаю тебе мягкую посадку на улице Пешкова, а дальше ты уж сам...
   -- А ты кто такой? -- спрашиваю.
   -- Я демон Лохова по кличке Рыжий Чёрт... Но я должен улетать, меня вызывает на ковёр-самолёт мой начальник, дух юго-востока Московии Сварожич Джон Верблюжатников.
   Увлекшись вдруг сей инфернальной беседою, я вовсе забыл про свой страх, про печаль и говорю:
   -- А кто над вами, местными духами, веет ещё выше и дальше?
   -- Летучий дух Барбело... Впрочем, мне пора, прости-прощай... -- и, бережно посадив меня в царство побуревших трав, Рыжий Чёрт исчез, в беспокойных мрачных небесах как его и не было.
   Вот это, думаю, дела! Оказывается, духи-покровители земель -- это не выдумка досужих фантастов и тёмных язычников, а самая что ни на есть реальность.
   Так что это за улица? Кажется, он сказал, это улица Пешкова? Но я впервые об этой улице слышал и не знал куда теперь мне двигаться, чтобы вернуться в родную, южную часть Лохова: конечно, муравьи умеют ориентироваться по магнитному полю Земли, но навсегда с ними порвав, предав их память м ступив на скользкую дорожку человеческой, слишком человеческой участи, я навсегда лишился этого дара моих хитиновых шестиногих предков и былых собратьев. Такова цена просвещения: я научился читать и писать, но разучился внимать некоторым бессловесным энергоинформационным (а иных и не бывает) полям. Что-то теряешь -- что-то находишь. За всё приходится платить. Се ля ви, как говорят французские муравьи-отщепенцы. Но не будем отчаиваться, решил я, у меня ведь есть ещё зрение (впрочем, весьма неострое, хоть и фасеточно-широкозахватное), а также обоняние и осязание (в передних лапках, мандибулах и усах-антеннах) -- они пока ещё не сдохли и ещё послужат мне в моих странствиях верой-правдой.
   Я попробовал оглядеться, чтобы как-нибудь определиться куда идти и стоит ли куда-нибудь идти. Мощной оптикой левого глаза углядел я таблички с номерами домов -- 11, 13, 15; а правым глазом я выхватил чётные дома здешнего участка улицы Пешкова -- 14, 16, 18: так-так-так, ну-ка, ну-ка, чем-то знакомым повеяло вроде бы с этой, правой, стороны на мои обонятельные рецепторы, или нет? Или да? Вроде бы от дома N 14 несколько десятков молекул знакомых ветвилось извилисто под действием причудливых воздушных завихрений. Я ещё внимательнее пошевелил усами и побежал в сторону наибольшей концентрации сих пахучих молекул.
   Этот примечательный запах я впервые уловил в квартире Ваньки Персеева (чей отец работал на авиазаводе), а наиболее полно и сильно учуял будучи на крыше ДК "Взлёт": он лился широко и говорливо с юга, от авиазавода корпорации "ФИГ" и сам по себе, как спектр, состоял из многих довольно ярких и сочных запахов -- запахов техники, металлов, композитов, горюче-смазочных материалов и продуктов их горения, различной аппаратуры, спецдокументации, спецодежды, нагретого солнцем бетона, тёплого гудрона с крыш громадных ангаров, запахи различных социальных групп трудящихся, составляющих известную ступенчатую иерархию и т.д. Это воистину был один из главных запахов южного Лохова.
   Пойдя на этот запах, я вышел на квартиру, где, как потом выяснилось, обитала семья авиадиспетчера РСК "ФИГ" Анатолия Зашивалкина. Найдя подходящую щель у замка входной двери, я не без труда пробрался в прихожую покуда безлюдного жилища: взрослые были ещё на работе, а сынок их в детском саду (об этом мне, опять же, поведали запахи). Чтобы с отцом сего семейства добраться до южного Лохова, придётся дожидаться утра следующего дня, когда тот снова пойдёт на работу. Поэтому, дабы провести оставшееся время с наибольшей для себя выгодой, я перво-наперво отправился на кухню перекусить чем бог послал, а потом, насытившись, забрался в один весьма укромный уголок под плинтус -- подремать...
   Наутро ни свет ни заря Анатолий, наскоро позавтракав, взял скрупулёзно приготовленную женой большую хозяйственную сумку и вышел -- вместе со мною -- из дома: ну, думаю, теперь-то уж я попаду наконец на родину, в южную часть аляповатой лоховской гантели. Да не тут-то было. Оказывается, наступила суббота, и Анатолий пошёл совсем не на работу, а в баню на улице Огуречной (совсем рядом, за стадионом "Кухулин").
   А баня -- это особое место у русских людей, что-то вроде популярного сетевого клуба, где в назначенное время собираются группы заединщиков-единомышленников, которых хлебом не корми, дай им только хоть раз в неделю сходить в баньку, попариться часок-другой-третий в горяченной парилке, поболтать с разомлевшими сотоварищами "за жизнь", запивая всё это то ли пивком пенным, то ли чайком разнотравным, то ли водицей минеральной, то ли даже чем ещё покрепче (последнее -- по окончании процедур).
   Да-а, здесь мне открылось нечто ещё неизвестное о человеке: я ведь никогда покуда не видел людей без их охранительного панциря, без одежды, голышом, а тут увидел и поразился -- надо же! столько искусственных шкурок на себя напяливать, а потом их долго и нудно с себя стягивать, чтобы от грязи, а точнее, от природного внешнего слоя, избавиться... Какой в этом смысл?! Непонятно. Вот мы всегда ходим голышом и поэтому таких проблем не знаем: овевают, омывают нас натуральные, природные стихии, а посему мы чистые, блестящие, сухие...
   В банной влажной суматохе средь непривычных запахов и картин я поначалу растерялся и чуть было не угодил под ноги возбуждённых парильщиков. На всякий пожарный я поспешил укрыться промеж декоративно обожжёнными деревяшками, коими были сплошь обиты стены предбанника (это то место, где посетители раздевались по приходу и одевались уходя).
   Оклемавшись немного и слегка подпривыкнув к гулкому гаму и ору, к жутким испарениям и миазмам потовых и иных желёз обнажённых телес homo sapiens, к невероятным запахам нечистого исподнего белья, я начал уже различать особенности отдельных людей, з которых, впрочем, воочию, помимо Зашивалкина, с которым я в баню сию и пришёл, я видел прежде лишь одного -- уролога Пуздрича Исидора Вениаминовича, что как-то застал моих друзей-товарищей Персеева-Протеева-Лопухянца за изготовлением бумерангов на лавочке у дома N 5 по улице Чайковского и что-то там по этому поводу им выговаривал, будучи под лёгким градусом... Потом я различил присутствие учителя истории Геннадия Зиготова, проживающего на улице Плохина, по совместительству секретаря парторганизации средней школы N 11. Потом я учуял Александра Николаича Звездецкого с улицы Пупкина, что служил художником-оформителем в районном ДК, что на улице Пролетарской (рядом с исполкомом и райкомом КПСС)... А вот смотрю -- кто же это ещё такой моложавый и бравый? А-а, понятно -- Май Митрич Борода с улицы Прудона, замдиректора ДОКа в Марино, что неподалёку от завода корпорации "ФИГ"... А это кто там такой рафинированный и весь из себя важный даже и в голом виде? Так-так-так, понятно -- чистокровный москвич Вальтер Оскарович Подмышкин, видный радиофизик, не так давно построивший дачу на улице Красных Каменщиков... А с Подмышкиным рядом дружок его дачный с улицы Сливовой Бронислав Сиракузович Бей-Биенко, таракановед и муравьелюб, ведущий сотрудник (замзав) лаборатории систематики насекомых Зооинститута РАН. Сии высоколобые дачники решили на прощанье после уборки урожая со своих участков сходить помыться в баню, чтобы с чистым сердцем и лёгкой душой отъехать в свои несусветно-суетливые столичные человейники...
   Но больше всех, конечно, обращали на себя внимания бойкие говоруны-балагуры из Последней Слободы -- Авенир Мироныч Воблин и Шурик Наливайко, которые трындели без умолку на всю баню о том, что им на всё плевать и что терять им нечего, потому что работая-де на своём крохотном лимонадном заводике, они зарабатывали так мало, что нет у них другой радости в жизни, как только в баньку сходить раз в неделю: и вправду, бедняги были изгоями советского общества, успев даже уже и в тюрьме отсидеть -- год (один) и два с половиной года (другой) за рядовую деревенскую потасовку однажды в субботу у старой корявой ветлы, что росла себе у клуба, кажется, со дня его основания году эдак в двадцать третьем, а, кстати, там через дорогу от этой ивы стоит как раз дом бабушки Ваньки Персеева с цветочным палисадником и садом-огородом, где он в летние каникулы гостил иногда недельку-другую-третью, когда его родители уезжали куда-нибудь на море, чтобы от него, обузы и пройдохи, отдохнуть: Ванька завидовал тем ребятам, которых родители брали с собой отдыхать на море, ведь его не брали никогда родители с собой туда, где им и так было хорошо...
   Вы, может быть, спросите, откуда я, тщедушный муравей, всё это знаю, а я отвечу: мы все телепаты и ясновидцы, в том числе и вы, человеки, но вы в суете века сего разучились этими своими способностями пользоваться в полной мере, а мы, шмакодявки мелкотравчатые, нет. Хотя я вот уже чую, что моё приобщение к вашим человеческим обычаям и ценностям, как пить, не пройдёт для меня даром -- память моя совсем усохнет, безмолвие зрячей мысли иссякнет и несуетность вечности в душе загнётся в дугу, ведь только вам, людям, а теперь уже отчасти и мне, присущи тотальная лживость, безудержная суета, лицемерная чувствительность, пустые надежды и знание смерти, то есть конечности своей после всех этих бесполезных сует и надежд.
   Отогревшись и расслабившись, я из щели между рейками на стене сполз на подоконник, рядом с которым стояли широкие банные скамейки с персональными местами для одежды и прочих вещей. Это было серьёзной ошибкой -- то, что я сполз на подоконник. А с другой стороны, не вечно же мне прятаться меж деревяшками на стене! Рано или поздно пришлось бы спуститься. И я спустился. И получил по полной программе: бамс! тяжеленная мокрая мочалка грохнулась на подоконник и подмяла меня под собой! Как я выжил, буду знать только я один, оказался я живучим, как Синдбад и Насреддин. Я почти уже умер, но мысль о том, что я должен оставить просвещённому человечеству свои мемуары, не позволила мне смириться и отдаться слепому фатуму -- я начал сопротивляться и барахтаться из последних сил, подобно той лягушке в молоке, что сбила его в сметану и выбралась-таки на свободу. И я на свет божий потянулся, к окну, и поначалу выпростал из-под мокрой штуковины, что люди называют "мочало", лишь голову и передние лапы: но я тянулся, тянулся, тянулся и потихоньку, потихоньку вылезал, вылезал, освобождался и рраз! -- наконец освободился полностью, весь! И окончательно уже обессиленный с трудом пополз к окну, к его приоткрытой форточке, хотя, может, разумнее было сначала отдышаться, пообсохнуть, придти в себя. Хотя после того, что я пережил, оставаться на подоконнике рядом с этой чудовищной вонючей блямбой, которой люди в бане дерут себя со всей мочи, чтобы не только получше очиститься от грязи, но и кровь свою сонную для дел великих разогнать в огромных своих телесах (и этого им мало, они ещё вениками берёзовыми и дубовыми хлещут себя в жаркой парной что есть силы), оставаться после этого на подоконнике я не мог и не хотел. Такой я ужас пережил... не приведи Господь... полз я без сил и без всяких уже представлений о времени и о пространстве за пределами той форточки распахнутой, к которой одной я душой и телом всецело стремился, полз неимоверно медленно, не один, быть может, даже час... А выбравшись на свободу, отполз от этой ужасной бани как можно дальше в страну дремучих трав, где ещё несколько часов дремал, приходя в себя -- суша усы и лапы...
   Начинало уже темнеть. Пора было снова определяться куда идти, что делать дальше -- смиряться ль под ударами судьбы, иль надо оказать сопротивленье... Приподнявшись на задних лапах, я вытянул усы повыше и начал принюхиваться, и принюхивался до тех пор, пока снова не учуял знакомый запах авиазавода корпорации "ФИГ": и я снова пошёл на него, хотя это был уже запах не Анатолия Зашивалкина, то есть не его спектральный фрагмент, имеющий отношение к означенному заводу, а спектральный фрагмент Герундия Мученикова, проживающего в доме N 9 по улице Войны и Мира инженера радионавигации подземного аэродрома РСК "ФИГ": у него была красная, даже почти бурая рожа и вечно виноватый взор с маленькими бегающими глазками, как у нашкодившего щеночка. Врачи предупредили его о скорой гибели, если он не образумится и не начнёт заботиться о своём здоровье, поэтому на днях он бросил курить и пить больше чем мог безболезненно выпить за раз, а утром по выходным выбегал на спортплощадку школы N 11, что была неподалёку, и разминался там в своём синем спортивном костюме с двойными белыми лампасами, подаренном евонной женой в день его 35-летия (этот шерстяной костюм назывался тогда "олимпийским" и был жутким дефицитом, хотя что тогда более-менее нужное и надёжное не было дефицитом?).
   Так в воскресенье утром я оказался на улице Первоапрельской, где по другую сторону от школьного стадиона тянулись подряд и чётные, и нечётные частные домики исконных, коренных лоховчан и откуда я учуял настолько ещё более родные запахи, что не задумываясь покинул синие шерстяные просторы измождённого нездоровым бытом Герундия Мученикова и, сломя голову, помчался к дому N 24, где жил ученик 6 "Б" класса средней школы N 6 Санька Прозазоров, который в этот момент как раз шёл с тремя своими однокашниками по 6 "Б" (Санькой Тананыныхиным, Санькой Дыдыдымовым и Санькой Мумудровым), шёл на тот же самый стадион, где уже разминался незадачливый Герундий, с обшарпанным мячом под мышкой в футбольчик сыгрануть...
   Моя же троица училась в параллельных 6 "А" (Персеев-Протеев) и 6 "В" (Лопухянц) классах той же школы... И тут вдруг я учуял ещё более сильный запах одного из этих моих друзей, а именно дух Андрюхи Лопухянца: и я пошёл на этот дух, и пришёл к дому N 31 на той же улице. Проскочил под воротами, миновал горбатый "Запорожец" во дворе, будку с незлой дворнягой на символической цепи и через неплотно прикрытую дверь вбуравился в жилище Лёхи Диванова, что учился в одном классе с Андрюхой и сидел за соседней партой справа вместе с Ёлкиным Егором.
   Лёха с отцом уехали на рыбалку, а я вернулся на стадион, где квартет Саньков пополнился прожжённой дюжиной местной ребятни, и вся эта шантропа весело носилась с мячом от одних ворот к другим и обратно, а я, отпетый беспризорник и бродяга, взгромоздился на боковую зрительскую скамейку и заворожённо за ними следил, упиваясь их безоглядной беспечностью, а также бабьелетним солнышком нежарким, и краем глаза паутинок вальяжных парение отслеживал ленивовато...
   Оказывается, двое из этих "шестибэшных" однокашников жили прямо на границе меж Севером и Югом Лохова -- на улице Самарской, а третий, Санька Мумудров жил хоть и на Юге, но на самой северной улице этого Юга -- на Ювенильной. И я мечтал ведь оказаться на юге (хоть и на таком пока, "северном" юге) как можно скорее, поэтому когда солнце перевалило за свой зенит и ребята начали расходиться по домам, я недолго думая прицепился к одному из Саньков -- Мумудрову, что, отправившись в сторону юга с двумя своими тёзками и корешами Санькой Тананыныхиным и Санькой Дыдыдымовым, попрощался с ними на Самарской (по коей проходит скоростная магистраль Москва-Самара) и через 40-50 метров был уже на своей Ювенильной. Я мог бы теперь переждать здесь ночь, чтобы наутро спокойно отправиться с Мумудровым в школу N 6, где я уже без всякого труда нашёл бы своих дорогих друзей Персеева, Протеева и Лопухянца, по которым успел уже сильно соскучиться на лоховском севере дальнем. Это (переждать) было бы вполне даже му-мудро... Но ведь осталось миновать лишь небольшое поле вдоль трассы на Закрайск (вдоль улицы Косичкина), чтобы добраться до южных окраин улицы 39 лет Октября и улицы Белки и Стрелки. К тому же через это поле туда вела стихийная народная тропа, на которую с улицы Ювенильной ступил как раз ещё один ученик школы N 6 -- Витя Перекуров, и на него-то я эдаким лихим блошиным прыжком (ему нас обучали в разведшколе отчего моего муравейника) сиганул с Мумудрова Саньки: и таким вот Макаром -- на перекладных -- добрался я до лоховского юга, до финских домиков улицы 39 лет Октября, до одиннадцатого магазина, куда послали Витю предки купить селёдки и рожков и хлеба чёрного буханку... Куда теперь?
   Мягкий вечер спускался почти незаметно на город, а мне не терпелось уже к кому-нибудь из двух своих друзей поскорее добраться (до третьего, Лопухянца, отсюда было уж чересчур далековато), прежде чем наступит непроглядная ночь, какую хотел провести я теперь непременно в уютном кругу давно знакомых и привычных мне предметов, явлений, существ... А тут вдруг гляжу -- знакомая девчонка из класса Ваньки и Петьки Верка Велимирова идёт, и я сиганул на неё прежде чем Витька вошёл в магазин.
   Но зачем же это я прыгнул на неё, не поразмыслив толком, куда она может меня привести, ведь шла она не ещё дальше на юг, не в сторону улицы Чайковского, куда бы надо было идти, чтобы приблизиться к домам, где жили Ванька с Петькой, а совсем даже наоборот -- куда-то на запад. Древний инстинкт в этом случае опередил мой ещё неокрепший разум и заставил прыгнуть на малознакомую мне Веерку, ибо я учуял в букете запахов, коими она была объята, серьёзную фракцию чего-то до ужаса мне близкого и родного, о чём я как будто успел позабыть, но что моя память хранит в своих двойственных тайных глубинах...
   Мы приближались к улице Белки и Стрелки, к той её части, где жёлтый двухэтажный домик детства Ваньки Персеева стоял, будто айсберг, у коего на виду лишь мелкая, неглавная часть его сущности, а всё самое большое и важное -- в незримых бездонных глубинах таится... Ах, и тут я вспомнил всё -- своё детство и родину свою на чердаке того самого дома, где в детстве раннем Ванька жил и где я сам на чердаке, Антон Птарадайкис, на свет появился таким же почти что осенним вечером, как и сегодня...
   Верка Велимирова жила в соседнем с нашим с Ванькой домом, -- догадавшись об этом, я спрыгнул с неё и помчался, тут же забыв обо всём остальном, на родину свою муравьиную, на Чердак.
   Не поминая моих прегрешений, родительский муравейник встретил меня, на удивление, распростёртыми объятиями бесчисленных родственников -- братьев и сестёр, дядьёв и тёть, и близких, и далёких, не говоря уже о самих родителях. Мать моя Антонина и отец мой Казимир были пока ещё живы-здоровы, хоть и сильно постарели за месяцы моего отсутствия, а поэтому от тяжёлых работ были нашим правительством освобождены и получали еженедельную надбавку к обычному шугарно-растительному пайку.
   В Главном Разведуправлении решили, видимо, пока меня не трогать, чтобы я освоился в кругу рядовых муравьёв, и старых, и новых, что успели народиться в моё отсутствие (хотя ведь я и без того прекрасно знаю, что бывших разведчиков не бывает).
   И стал я жить-поживать, как простой муравей, забыв на годы о всех своих приключениях в чужестранном мире Homo Sapiens'ов, будто ничего такого слишком человеческого в моей жизни никогда и не было...
   Я-то забыл, но чердачные человечки, угланы-побочники, что открыли когда-то и мне, и моим человеческим дружбанам чудеса Нао-мира, куда при удобном случае можно и впасть ненароком через какой-нибудь удачный тёмный уголок, обо мне эти псевдо-лилипутики и миссии моей не забывали (так мне показалось): однажды, по их разумению, я должен был вспомнить всё и снова встретить троицу своих двуногих братьев в том самом странном Нао-мире, в который без их загадочного ведома мне было не попасть...
   Однажды меня всё-таки вызвали в наше муравьиное ГРУ и напомнили о моём кровном шпионском долге: хватит, дескать, почивать на лаврах семейной жизни (а я к тому времени уже успел отрастить прозрачные крылья, жениться и нарожать со своей женой Аделаидой дюжину шустрых детишек), пора, мол, и честь знать, то бишь главным делом своей жизни вновь подзаняться, стало быть в разведку собираться, дабы новые возможности для развития нашей муравьиной обыденности сыскать, а то, мол, жизнь наша больно уж в последнее время заскорузла, зачахла, поскучнела, зациклилась на сугубо муравьиных мелочах, нам не хватает, дескать, новизны, перспективы, эпических замахов. Пока тебя не было, сказали мне, у нас ведь несколько правительств сменилось (а я и не заметил) и было решено устроить перестройку былой муравьиной жизни, поэтому когда ты вернулся из вынужденной эмиграции, тебя и не ругали мы, и не наказывали, ибо ты путешествовал в мире немыслимых человеческих высот, о которых мы, недостойные, могли лишь мечтать. Ты, сказали мне, единственный из нас, мелкотравчатых, кому удалось вырваться из унылой муравьиной предопределённости и кто может указать путь новым поколениям муравьёв, кто может дать им надежду на светлое будущее... Поэтому, заключил директор нашего ГРУ В. В. Мутин, мы тут посовещались, и я решил, что ты, Антошка Птарадайкис, возмужав и окрепнув, должен стать примером для своих детей и всей нашей чердачной молодёжи, для чего должен отправиться туда, откуда пришёл, в мир громадный человеков, дабы довершить там то, что ты так хорошо начал (зря я так, дурак, рассупонился в родной муравьиной обстановке, что успел уже чуть ли не всем соплеменникам растрезвонить о том, как научился читать и писать, о своих похождениях в дальних краях)...
   А я, признаться, в семейном гнезде подпригревшись, уж и не горел желанием возвращаться к прежнему одинокому скитальчеству, а если бы теперь к нему и вернулся, то что бы из него такого уж особенно ценного мог принести для мелких своих сородичей, какой такой опыт? Я спросил об этом печального Мутина, а Мутин мне с пафосом ответил, царственно оглядев при этом восседающий с ним рядом синклит престарелых шпионов: "Иди и возвращайся с победой, с великим рецептом от скуки и мелкотравчатой нашей тоски!"
   Я весь обмяк, ибо понял, что с Мутиным спорить себе дороже, и только перед уходом, будто приговорённый к смерти, испросил себе лишь одно -- напоследок повидаться, попрощаться с матерью Антониной, отцом Казимиром, женой Аделаидой и стайкой забавных отпрысков своих... Хотя может эта уютная семейная жизнь мне попросту приснилась, привиделась? А что если я вовсе не возвращался в мой прежний муравьиный мир и крылья у меня не отрастали? Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне...
  
   39. ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ВАНЬКИ И ПЕТЬКИ
   В понедельник пришли они в школу, шестиклассники Петька, Иван и дружок их из класса другого, класса "В" -- Андраник Лопухянц.
   Урок истории в 6 "А" не предвещал поначалу для Ваньки и Петьки ничего опасного. Учитель истории Вдовиков по понедельникам приходил с глубокого похмелья -- эдакой жёлтой субмариной тяжело и неохотно всплывал на свет суровой исторической реальности: бормотал что-то себе под нос, долго развешивал настенные карты, а то и задрёмывал временами над столом, подперев свинцом налитую главу нетвёрдою рукой...
   Поэтому такое невнятное историческое время ребята старались употребить на пользу другим, более трудным и "опасным" для себя, предметам: доделывали (досписывали) домашние задания по математике, физике, русскому и иностранному языкам, читали учебники по биологии, литературе, а то и вовсе посторонние книги и журналы.
   А кто-то развлекался морским боем, стрельбою жёваной бумагой, черканием и пересылкой секретных записок, похвальбою какими-нибудь особенными картинками, брелоками, вещичками, стибренными у занятых своими делами взрослых родственников и т.д. и т.п. В общем, время зря терять ребята ещё не умели, поэтому сотворяли, неустанно ткали свою жизнь из всего того, что было у них под егозливыми руками, которые пока филонить, хоть ты тресни, не могли и не хотели.
   Однако в этот понедельник случилось непредвиденное -- на урок истории в 6 "А" прибыла (приплыла) проверяющая, инспектор РОНО, Нина Ивановна Кабанова, дама с непомерным бюстом домоправительницы (из мультика про Карлсона, который живёт на крыше), огромным рыжим шиньоном на горделиво зрящей поверх всех нас, мелких людишек, главе и в странном буро-зелёном костюме, разрисованном эдакими блескучими чешуйками, отчего напоминала то ли мифическую, но явно перезрелую русалку, то ли дядьку Черномора из пушкинской поэмы...
   Попросив Верку Велимирову пересесть с предпоследней парты у окна (за последней как раз сидели Персеев с Протеевым) на вторую парту среднего ряда, она грузно заняла её место рядом с Клавкой Ворлодовой, чем ввергла Ваньку с Петькой в полнейшее недоумение, -- к тому же пахло от неё какими-то то ли до ужаса омерзительно-доморощенными духами, то ли кислыми щами... Мысли о посторонних делах на этот раз пришлось отбросить с глаз долой, из сердца вон.
   И даже Вдовиков по такому случаю приосанился, встряхнулся, крякнул и прямо на глазах у класса посвежел, приободрился -- в экстренных случаях он мог ещё взять себя в руки хотя бы на сорок минут, чтобы потом расслабиться вволю...
   Он начал опрос с образования "Союза борьбы за освобождение рабочего класса": эту тему чуть ли не хором вкратце отлично отбарабанили главные палочки-выручалочки всего класса записные отличницы Ира Чебурашко и Эля Чумичкина, сидевшие прямо перед учителем на первой парте второго -- среднего -- ряда. Мол, в 1895 году Владимир Ильич Ленин создал в Петербурге означенный союз, первую пролетарскую революционную организацию, что выросла из разрозненных марксистских кружков и возглавила рабочее движение в столице, а потом, дескать, раскинула свои сети чуть ли не по всей стране...
   Потом Вдовиков заинтересовался, а что же и в каком году было содеяно Лениным потом, на несколько лет позже? Поводив жёлтым от курева пальцем по журнальному списку, историк застопорился вдруг на второй его половине, где значились фамилии на букву "П" и, заикаясь, произнёс:
   -- П... па... пэ-э... Пр... Пер... Персеев!
   Ванька от неожиданности подпрыгнул, как ужаленный, и все свои и Петькины посторонние и непосторонние предметы уронил на пол, потому что, когда подпрыгивал, всю парту попутно ненароком задел и встряхнул, так что не только то что было на парте, но и портфели, укромно почивавшие внизу, в своих нишах под наклонными столешницами, -- всё это тут же, в одно несуразное мгновение сверзилось на пол...
   Грохот при этом раздался такой, что даже статуарно-неповоротливая инстпекторша РОНО, по-лошадиному передёрнув громадной чешуйчатой спиной перед Ванькиным носом, борзо вскочила и в испуге обернулась на неожиданный шум (она ведь не знала, что вызванный Вдовиковым Персеев обитает прямо за ней): даже блескучий её наряд по швам затрещал от этого могучего разворота...
   А Ник-Ник (Никодим Никудыкин), сосед с правой парты, уже подсказывал, шептал ничего не соображающему Ваньке:
   -- Первый съезд РСДРП, тыща восемьсот девяносто восьмой!
   Но Ванька с Петькой залезли под парту и принялись подбирать свои книжки, ручки, портфели...
   И вот они собирают, собирают, а в классе меж тем нарастает гул, странный, будто пчелиный или осиный, гул...
   Так бы и оставаться им под партой на веки вечные, так бы оттуда не вылезать, ведь они ничего не знали, да и знать не хотели об этой дурацкой рабочей партии какого-то там Ленина, чёрта лысого, уж лучше им из-за парты не показываться, не выставлять себя на позорище всеобщее, не хитрить, не изворачиваться, а быть хоть здесь, под партой камчадальской, самими собой...
   Но тут сквозь нарастающий гул голосов они услышали рядом, слева за спиной из-за угла какой-то невероятно странный, звонкий и настоятельный, как сокровенный зов природы, писк:
   -- Камон! Камон! Камон!
   Они судорожно оглянулись и увидели крошечных -- с палец -- гномиков, старых своих знакомых, угланов-побочников, сталкеров наоборотного запределья, о которых и думать почти забыли: сколько ни пытались Ванька, Петька и Андрюха после первого путешествия в тот дивный мир вызвать этих крохотных проводников из пыльного чердачного угла старой двухэтажки на улице Белки и Стрелки, ничего не выходило. А тут они вдруг сами объявились нежданно-негаданно. Вот чудеса!
   Микрочеловечки зазывно загребали ручками из затянутого странной зелёной дымкой угла, приглашая Ваньку с Петькой с собой, и всё повторяли своё смешное почти ультразвуковое послание:
   -- Камон! Камон!
   И произошло, во второй раз произошло невероятное -- друзья бросились в этот зеленовато-облачный угол, в кротовую нору вневременного гиперпространства, чтобы исчезнув из гулкого 6 "А" класса, тут же объявиться в параллельном измерении нездешнего Нао-мира.
  
   40. АНДРЮХА ОСТАЛСЯ ОДИН
   А в параллельном 6 "В" классе тем временем шёл урок физики.
   Рыжая и конопатая училка Балабакина, активно жестикулируя, спрашивала о природе теплоты:
   -- Так кто мне ответит -- кто первым воочию увидел причину теплоты и научно обосновал увиденное?
   Сидевшие прямо напротив нетерпеливой физички розовощёкий активист Гена Катков и не менее безупречный Коля Бескудников тянули свои правильные правые ручонки так бойко и нагло, что буквально перекрывали ей обзор задних, наиболее хулиганистых мест класса, где, в частности, на самых дальних, камчатских партах восседали Лопухянц-Гаглоев (у окна), Ёлкин-Диванов (в среднем ряду) и Тришкин-Трещёткин (у стены), а те, кто сидели перед ними (Вышкворкина, Тупицына, Курослепов, Перекуров и другие) обычно вели себя более благопристойно, хотя тоже могли иногда вспомнить о том, что они ведь всё ещё дети пока, а дети ведут себя порой не так, как хотелось бы тем взрослым, что, окончательно перестав быть детьми, повернулись к собственному детству спиной и семимильными шагами устремились в объятия собственной смерти, которая одна теперь диктовала им как жить и что делать на этом белом свете, где отсутствует уют и где волки позорные ночью зайчиков бедных грызут...
   -- Ну ладно... Катков!
   Пухлый Катков радостно подпрыгнул, аки мина-лягушка:
   -- Английский ботаник Броун!
   -- Что он сделал?
   -- Он увидел в микроскоп броуновское движение?!
   -- Движение чего? Что там у него двигалось?
   Катков замялся, и Балабакина повелительным жестом руки приказала ему сесть, а сидевшему рядом и по-прежнему тянущему руку Бескудникову -- встать, -- тот тут же вскочил и отрапортовал:
   -- Частицы растения, сока растения, они двигались в разные стороны!..
   -- Почему они двигались?
   Бескудников замялся, хотя и знал верный ответ, но внутренне не был готов к такому напору конопатой физички, отчего и был посажен на место прежним её жестом глухонемых.
   -- Из-за тепла! -- возопил Ёлкин с камчатки.
   -- Диванов! -- взвизгнула рыжая бестия.
   -- Это не я! -- возмутился Лёха Диванов, догадавшись, что физичка недовольна разговорами с места и перепутал его с соседом Гошей Ёлкиным, который сам поднялся и спросил:
   -- Можно мне?..
   -- Нет! Нельзя! -- И Гоша, уныло разведя руками, сел. -- Пусть лучше Тупицына скажет!
   Варя Тупицына, что сидела перед Андрюхой Лопухянцем у окна, нехотя поднялась, оправила чёрный (повседневный) фартук и повторила скороспелую реплику Ёлкина:
   -- Из-за тепла!
   -- Ладно, садись, Тупицына! Из тебя всё равно больше ничего не вытянешь! А может, это в растении микроорганизмы двигались, а теплота здесь вовсе не при чём? Что сделал Броун, чтобы это проверить, Гаглоев?!
   Серёга Гаглоев, нехотя поднимаясь, томительным взглядом глухонемого попрошайки вопрошал Андрюху Лопухянца, своего соседа по парте, о действиях ботаника Броуна, на что тот, жадно пошарив глазами по нужному параграфу в учебнике и обнаружив там искомый ответ, свистяще прошептал партнёру по парте:
   -- Глину! Глину в воде размочил!
   -- Глину замочил! -- выкрикнул Серёга в потолок.
   -- Да! Частицы глины тоже не могли оставаться в покое, а стало быть двигались под действием теплоты, -- заключила Балабакина, махнув Гаглоеву рукой, чтобы тот садился. -- Это тепловое движение частиц и было потом названо Броуновским, и оно присуще любым, и макро- и микрочастицам, и молекулам, и атомам...
   ... На перемене Андрюха отправился в параллельный 6 "А", но Персеева с Протеевым не нашёл: они бесследно пропали, хотя все их вещи остались на месте. И самое интересное, их одноклассникам было на это начхать. И учителям, похоже, тоже.
   Андрюха и на следующих переменах пытался что-то узнать о судьбе Пыр-Пыр (как он иногда про себя называл неразлей-пару Персеева-Протеева), но без толку -- никто ничего определённого не мог ему сказать: так, мямлили что-то невразумительно-необязательное, мычали, хмыкали, кряхтели, отделывались междометиями.
   Ничего не изменилось и тогда, когда Андрюха снова приплёлся в 6 "А" после всех уроков, уже и не надеясь отыскать там своих Пыр-Пыр, но надо же было хотя бы вещи их забрать...
   Потом, сгорбившись под гнётом трёх портфелей, будто вокзальный носильщик, потащился на Фартовую, где отдал Петькиной мамаше портфель её запропавшего детища, -- а Маргарита Павловна решила, что это, мол, Ванька-хулиган опять совратил её замечательного Петеньку, коварно заманил в свои сети, бегают теперь, небось, снова на речке или на Чугунке...
   Потом он приковылял на Чайковского к Персеевым, но дома никого не было, -- родители, видимо, как всегда, горбатятся на авиазаводе, а Ванька с Петькой и впрямь куда-то сбежали, никого не предупредив. Обидно, что даже ему, Анрюхану, их самому близкому дружбану, ничего не сказали, не намекнули даже ни словом, ни пол-словом...
   Но когда и во вторник пропавшие Ванька с Петькой не объявились, Андрюха забыл обо всех обидах и в кабинете у директора школы, где утром собрались встревоженные родители Ваньки и Петьки и вызванный по такому случаю участковый милиционер, пообещал поискать ребят в местах, где они обычно любили гулять втроём. Это было даже интересно, ведь директор лично отпустил его со всех уроков, а таких подарков (что его по-настоящему радовали) он в своей жизни давно не получал.
   И теперь он даже с радостью отправился по местам боевой славы их когда-то неразлучной троицы, которая теперь, похоже, становилась знаменитой, хотя слухи о таинственной пропаже Анрюхиных корешей расползалась по Лохову почти так же незримо и коварно, как стелется по дому угарный газ от незаметно треснувшей печки...
  
   41. АНДРЮХА ИЩЕТ ИХ НА КРЫШЕ
   Я навроде "жучка", что нарочито прячут, чтоб подслушивать тайно чужестранную речь; я навроде шпиона, что скрытно внедряет свой дотошный глазок в посторонний мирок, тот, короче, кто суёт свой нос не в свои дела, тот, кому больше всех (муравьёв) надо, а чего надо, он и сам, дурак, не знает ни сном ни духом.
   Однако моё дело не рассуждать, а смотреть и видеть, что свой обход лоховских достопримечательностей, особенно памятных ему по их совместному с Ванькой и Петькой освоению, Андрюха начал с крыши первой в Лохове панельной пятиэтажки (дом 5 по улице Чайковского), построенной градообразующими силами авиастроительной корпорации "ФИГ", где Петру Иванычу Персееву, как передовику производства, посчастливилось получить квартиру-полуторку на втором этаже (второй подъезд).
   На крыше этого дома было пусто, то есть, конечно, не совсем пусто -- вентиляционные трубы, ТВ-антенны и провода сетевого радио на этой крыше, как и на прочих крышах, конечно, были, но ни Ваньки Персеева, ни Петьки Протеева здесь не было ни сном ни духом...
   Впрочем, дыхание ду?хов надземных витало над крышей неслышно: даймон дома N 5 Ерёма, над ним даймон улицы Чайковского Петруша, над ним дух Лохова шляхтич Рыжий Чёрт, над ним дух юго-восточной части Московии Сварожич Джон Верблюжатников (по совместительству таракан), а над ним Летучий Дух Барбело, ведающий центром европейской России от Вологды до Ростова-на-Дону, а также Аргентиной, Уругваем и юго-восточной частью Бразилии.
   С Андрюхой вместе мы посылали духам сим запросы о местоположении пропавших Ваньки и Петьки, хотя я-то ведь знал, примерно, куда умчались чувачки (как корова языком слизнула) -- в параллельный Нао-мир, наоборотный то есть мир, где мы однажды уже были, а точнее, быть может, мы были лишь в демо-версии Нао-мира...
   Попав туда, мы были ошеломлены всем увиденным, и поэтому наши сирые мозги соорудили себе скоренько защитную блокировку, запрятав удивительный опыт этого путешествия к тайнам запределья в тот пыльный загашник сознания, где хранятся до поры смутные образы сновидений и бесконтрольных блужданий ума.
   Потом мы что-то вспомнили про тот дивный Нао-мир, но вспомнили, увы, далеко не всё, и сколько ни пытались опять в него проникнуть, у нас ничего не получалось: видимо, чтобы где-нибудь открылась кротовая нора, лазейка в это нездешнее измерение, должно совпасть множество разных условий. И теперь, когда для Ваньки и Петьки эти условия наконец сложились в заднем углу у окна их 6 "А" класса, мне, ничтожному соглядатаю, оставалось лишь безропотно следовать за Андраником в его ностальгической одиссее по местам былой боевой славы троих бедовых друзей-товарищей из города Лохова, очертания коего с высоты напоминают кривобокую гантель...
  
   42. МЫ ЗАБРАЛИСЬ НА КРЫШУ "ВЗЛЁТА"
И УЛЕТАЕМ В НАО-МИР
   Я -- муравей буддического толка: куда б меня судьба ни занесла, доволен я родимою сторонкой, котомкой и ушами от осла...
   С крыши самой первой панельной пятиэтажки бросил Андрюха взор на крыши других таких же хрущоб, -- благо, стояли они прямо вплотную друг за другом, будто карточные домики, в едином новостроечном ряду, -- но и там он искомой парочки дружков не обнаружил.
   А ступенчатой крыши ДК "Взлёт" отсюда было не углядеть (лишь помпезный стеклянный фасад был отсюда замечательно виден), поэтому мы спустились на грешную землю и отправились туда, где я, незримый спутник шустрых человеков, когда-то попытался начертать им спичками, что я муравей, который с ними дружит (хотел бы дружить), повсюду их сопровождает и почти всё о них знает, но сказать им ничего не может...
   Так вот. Пошли мы забираться на ДК, а я уже улавливал усами, как в Андранике волнообразно нарастало настроение печали и сиротства: он, странный отщепенец, не мог в 6 "В", как ни старался, найти себе друзей, он всё ещё был здесь чужаком, -- его ведь из 6 "А", где он вместе с Ванькой и Петькой учился пять с половиной лет, перевели в 6 "В" в качестве наказания за якобы плохое поведение, хотя сам он считал, что бездарные учителя, с которыми он вечно спорил на уроках по существу преподаваемых ими предметов, преследовали его несправедливо, ведь учиться он любил и, как прирождённый эрудит, читал множество дополнительной литературы, откуда черпал знания, доводящие этих горе-учителей до белого каления, потому что они зачастую такими знаниями, увы, не владели. Искренне злясь на этого "выскочку", на этого "умника", они задирали его по мелочам -- за разговоры, за чтение на уроках посторонней литературы и т.д.
   Новые одноклассники шпыняли его за то же самое "умничанье", за то, что слишком много, мол, о себе понимает, что ни на кого не похож, за то, что он "белая ворона".
   От родителей дома он тоже доброго слова не слышал, они вечно твердили, что он плохой, плохой, плохой, всё норовит-де улизнуть со скотного двора и с огорода, чтобы книжки свои дурацкие читать или носиться незнамо где с неугомонными дружками Ванькой и Петькой...
   Дружба с Ванькой и Петькой была для Андраника чуть ли не единственным в жизни светлым окошком, поэтому отыскать их он теперь хотел во что бы то ни стало. Единственное, что скрашивало нарастающее в нём чувство тоскливого одиночества, было чувство радости от разлуки с нелюбимыми учителями (а любимых учителей на его пути пока ещё, увы, не встречалось).
   Забравшись на крышу "Взлёта" и увидев, что Ваньки с Петькой там не было, Андрюха мысленно воззвал к небесам, моля их о том, чтобы его друзья были живы и здоровы и поскорее бы нашлись. Шляхтич Рыжий Чёрт, дух-покровитель Лохова, не мог не услышать сей зов, ведь Дворец Культуры "Взлёт" был одним из ключевых объектов его подопечного града, хотя непосредственным покровителем ДК "Взлёт" был даймон завода РСК "ФИГ" благодушный Фигушка, так как сей ДК был ведомственным (построенным на заводские деньги): сделав несколько ознакомительных виражей над ступенчатой крышей ДК, Рыжий Чёрт углядел, как зовут его оттуда два печальных организма -- Homo sapiens et Lasius sapiens (т.е. человек разумный и муравей разумный). Потом он сделал ещё пару виражей и уточнил, что эти двое -- Андраник Лопухянц и Антон Птарадайкис. Так-так, подумал дух-эгрегор, надо устроить им встречу с их друзьями Ванькой Персеевым и Петькой Протеевым на пару-тройку секунд (Ванька с Петькой были ведь в Нао-мире, а там земные секунды можно было растянуть как угодно, хоть на два года)...
   И тут мы с Андрюхой впали в Нао-мир -- БАЦ! -- и я смотрю -- о, боже, Андрюха превратился из человека в большущего муравья, а я из незримого муравьишки обратился андрюхоподобным человечищем, стал чуть ли не Андрюхой, внутри себя оставаясь всё же самим собой. Я мысленно был к этому почти уже готов и воспринял это с восторгом, а вот Андрюха -- он горестно заныл и заканючил, оплакивая потерю своих человекообразных членов: я же, оказавшись в его (вплоть до одежды) шкуре, принялся этого могучего муравья (который хоть и вырос, но был только что мной, Антоном Птарадайкисом, а стал теперь Андраником Лопухянцем) успокаивать как мог, -- и при этом сразу же заговорил нормальным русским языком, тогда как он, новый Андрюха, Андрюха-муравей, мычал пока что-то непонятное... И -- надо же! -- мы при этом стояли на той же вроде крыше "Взлёта", да не совсем той, коли приглядеться повнимательней... В общем, чёрт голову сломит (только не эгрегор Лохова Рыжий Чёрт) разбираться во всех тонкостях сходств и отличий двух миров -- земного и Нао...
   Моя муравьиная броня-оболочка изменилась, взросла и стала теперь вровень с человечьей, только в ней теперь был Андрюха Лопухянц, а я, Антуан, оказался в его, Андрюхи Лопухянца, теле, что внешне осталось как будто тем же, что и прежде. Я всё это сразу понял, а он, Андрюха, в гигантском муравьином теле оказавшись, долго трагически себя ощупывал, а потом, тыча в меня передними лапами, возопил (хоть и неразборчиво, но я понял):
   -- А ты? Кто ты такой?!
   -- Забыл меня что ли? Я Ант! -- ответил я и уточнил: -- Ант, Антон, муравей Антон, попавший в твоё тело.
   Заскрежетав зубами, он задумался, припоминая, что это заявление ("Я Ант") он где-то уже когда-то слышал (или видел). А о наших совместных странствиях в Нао-мире, судя по всему, и вправду ничего не помнил: видно, кто-то позаботился о том, чтобы вычеркнуть из памяти ребят, побывавших там, некоторые фрагменты, к адекватному восприятию которых их неокрепшее сознание было ещё, видимо, не готово...
   А мы теперь стояли как раз возле той самой бетонной тумбы, где я когда-то спичками сие самое своё заявление и выкладывал. Поэтому я и похлопал теперь ладонью по этой тумбе, приглашая Андрюху-муравья к тем незабываемым для меня воспоминаниям, когда я, будучи муравьём, совершил подвиг, доселе недоступный никому из прочих муравьёв во всём подлунном мире. Но для него-то, для Андрюхи, это не каким-то особенным событием было, а всего лишь заурядным, мелким эпизодом в богатой более впечатляющими перипетиями жизни: наши с ним ценности и представления были всё-таки, видимо, слишком несоразмерными. Я так и не понял -- вспомнил он о том случае или нет: он ещё чересчур неадекватно вёл себя в чужом и пока ему чуждом муравьином обличии, жесты его были какими-то ещё "болгарскими" (у болгар ведь кивок головы означает "нет", а мотание оной из стороны в сторону -- "да"). Но я всё же постарался растолкать его и растолковать ему прямо в усы -- что с нами случилось на самом деле, кто я такой, кто он такой, чтобы он не паниковал, а мотал себе на ус реальное положение вещей. Я дорвался наконец до общения с одним из тех, с кем я уже давным-давно делил и кров, и пищу, и душу, и мозги... Уж я всё ему про себя поведал-рассказал, уж я заверил его клятвенно в полнейшей своей преданности и т.д. и т.п. До того я довёл его своей горячечной болтовнёй, что он -- с непривычки опять же -- занемог и опрокинулся на спину, и забарахтал шестью своими лапищами, аки утопающий в водах летейских... Пришлось его переворачивать -- сам он перевернуться на новые ноги свои уже не мог... А когда я его переворачивал, то с удивлением увидел, что у этого муравья, который был когда-то мной, в Нао-мире, где мы сейчас и находились, вдруг прорезались крылья, а значит он, в отличие от меня, рабочего и, по определению, бесполого муравья-разведчика (у таких муравьёв ведь крыльев не бывает), был молодым самцом, а значит в Нао-мире всё переворачивается не строго зеркально, не буквально наоборот, а каким-то более сложным и неоднозначным образом.
   Да, таков был этот странный Нао-мир, где одно меняется на другое, где что-то вновь появляется, а что-то вовсе исчезает, хотя в общем и целом всё будто остаётся прежним -- земля, небо, улицы, дома, деревья, привычные ландшафты, машины, посторонние люди и т.д.
   Так, некоторые промежуточные -- между событиями -- куски реальности здесь исчезали, будто какой-то незримый редактор-монтажёр вырезал их из текущего ролика за ненадобностью. Видимо, именно поэтому не успел я перевернуть Андрюху со спины на ноги, как смотрю -- мы уже с ним подлетели к Чугунке и начинаем приземляться, и при этом я сижу у Андрюхи на шее, а он так ловко управляется со своими прозрачными крыльями, будто делал это не в первый, а, по меньшей мере, в сотый раз.
   Столь динамичная -- клиповая -- нарезка кадров бывает обычно в сновидениях, блокбастерах и квестах, что являют нам события в призрачном свете праздничного веселья и увлекательной игры, без той нелепой инерционной тягомотины, с какой они обычно происходят в обыденной жизни (не зря же у З.Фрейда есть работа -- "Психопатология обыденной жизни"). Ведь на самом деле красота и гармония присущи не окружающей действительности, а нашему соблазну, искусу ими её наделить, ими её преобразить, под них её подогнать, подтасовать, подчистить, подмакияжить, подпудрить -- то есть её окультурить.
   Это глупо и смешно, но все мы хотим жить удобно, интересно и весело -- и не время от времени, а каждый день. Поэтому и придумали эту хитроловкую штуковину с её охранительными костылями, подушками, пуфами и перинами безопасности для тех, кому слабо? смотреть подлинной реальности прямо в её немигающие глаза, -- культуру. Стоит попробовать ею попользоваться, от неё уже не отлепишься -- приставучая она и липучая до невозможности. У неё авторитет и слава (зачастую дутая)...
   Короче, в Нао-мире происходило, примерно, то же самое, что в нашем мире происходит под влиянием культуры, -- в муках обретая повествовательную последовательность и законченную сюжетность, реальность плавилась, слоилась, утекала, ускользала от самой себя, хоть потом и возвращалась, но в иное место и в иное время, а значит она уже бликовала, расщеплялась, дробилась, раздваивалась, расстраивалась, растекалась, "играла" туда-сюда...
   Всё дело в ракурсе, а он и вправду нов при каждой попытке взглянуть сызначала на то, что лежит перед самыми твоими глазами: как посмотришь, так и увидишь.
  
   43. МЫ ИЩЕМ ИХ В НАО-МИРЕ
   Гигантский муравей Андрюха Лопухянц рассказывал мне байку про Чугунку, где, мол, не только жгли они костры, в которых пекли стыренную картоху, но и поджигали-де короткие тепловозные поезда, что несколько раз в день ходили в Закрайск и обратно, -- железка-то была одноколейной и низкоскоростной, поэтому было бы странно, если бы шухарные чувачки не попытались бы однажды на такой вот поезд забраться, когда тот вдруг слегка притормозил, а потом он снова набрал свой обычный ход, когда ребятам хоть и не хотелось, а прыгать всё-таки пришлось, после чего им почти сразу же встретился лось, эдакое аляповатое и неловкое горбатое чудище о четырёх копытах (тогда в загородных лесах водились не только лоси, но и лисы, кабаны, волки, зайцы и прочие славные твари), а ещё через несколько лет ещё один его, Андрюхин, сосед по улице Косичкина, с коим за одной камчатской партой сидели в "В" классе, Серёга Гаглоев доигрался с таким же поездом до того, что попал тому под колёса и погиб: а ведь он единственный, с кем Андрюха успел более-менее подружиться после перевода из шестого "А"...
   В Нао-мире времена прихотливо наслаивались друг на друга, в нём не было ни определённого будущего, ни определённого прошлого -- все времена в нём были видны друг через друга, если только внимательно к ним присмотреться: будто каждое время призрачной акварелью рисовало свои события на собственном стекле, в то время как все эти "стёкла" стояли-стоят-будут стоять в Нао-мире друг к другу впритык, и поэтому немудрено было-есть-будет ошибиться с определением текуще-ткущего момента...
   Потом мы с летучим Лопухянцем прилетели на речку Воплю (за кинотеатром "Колос"), где (кстати, о зверях) наблюдали симпатичнейших ондатр, что, взгромоздясь на слегка подзатопленные у берега чурбачки, сладко грелись на нежном индейском (бабьелетнем) солнышке и попутно чистили свои подсыхающие шкурки, ловко перебирая их махонькими ручками-лапками. Мы, дабы не спугнуть такую красоту, осторожно перебрались левее, к старому канализационному коллектору, откуда лоховские нечистоты устремлялись в пока ещё добрые чистые воды, полные разнообразной и здоровой, покуда здоровой живности, каковая через несколько лет загнулась, и речка зачахла, и стала жалким ручейком в 3-4 метра шириной...
   А ведь в 60-ые здесь, за кинотеатром "Колос", был самый любимый лоховчанами пляж, и не каждый осмеливался переплыть на другой берег Вопли, так он был неблизок. Чувачки же наши по весне праздновали здесь ледоход, прыгая со льдины на льдину, как бравые папанинцы, и при этом кто-нибудь из них когда-нибудь обязательно оказывался в воде, а остальные начинали беднягу спасать: в один год не везло одному, в другой год другому.
   А как-то летом на здешнем берегу попробовали реализовать один рискованный аттракцион, что мог закончиться очень плачевно. Андрюха с Петькой слегка отрывали стоящего Ваньку от земли, Ванька расслаблялся, а друзья пережимали ему одновременно солнечное сплетение (в центре груди) и сонную артерию (сбоку на шее), отчего тот терял сознание и мог бы даже умереть, если бы кровь ещё некоторое время не поступала бы ему в мозг. Такие шуточки опасны тем, что даже если "уснувший" потом "просыпался", в его мозгу могли образоваться необратимые патологические изменения, чреватые тяжелейшими болезнями, а то и страшной гибелью. После этого случая Ванька даже начал писать стихи (вслед за Андрюхой) и фантастические рассказы -- что-то, видать, перемкнуло у него в башке.
   Чуваки его тогда еле откачали -- от их пощёчин он совсем ошалел, а когда пришёл в себя, ещё несколько минут ничего не слышал -- только звон потусторонний... музыку нездешних сфер...
  
   44. И СНОВА МЫ ИЩЕМ ИХ В НАО-МИРЕ
   ...А мы уже кружили над Карьером, и чайки аж шарахались от нас, ведь столь чудовищно огромных насекомых им в этой жизни знать не довелось (парадокс в том, что Нао-мир зачастую лишь поигрывал с нашим земным миром, никогда от него окончательно не отделяясь; они, эти миры, являлись, как выясняется, неотъемлемой частью друг друга, поэтому любой из нас может то и дело выпадать из одного мира и впадать в другой, не отдавая порой себе в этом отчёта)...
   Здесь добывали белый кварцевый песок посредством земснарядов, что обычно работали на одном-двух карьерных озёрах, зато остальные пять-шесть озёр, отдыхая от рабочих треволнений, обрастали со временем своими экосистемами, обзаводились рыбой, чайками, цаплями... И всё это мирное благолепие нежными и плодотворными объятьями окружали вдобавок прекрасные хвойные и лиственные леса с птицами, зайцами, лосями, грибами, ягодами (черникой, голубикой, земляникой, малиной, ежевикой)...
   А когда городские речки начали усыхать, загрязняться, болеть и хиреть, с наступлением летней жары лоховчане всё чаще уже устремлялись к этим карьерным озёрам, где забывали обо всём на свете, и это, право, стоило того...
   Есть существа, для которых вода и солнце являются наиважнейшими субстанциями в жизни. Из нашей троицы к страстным приверженцам сих даров земли и неба всецело относились Ванька Персеев и Петька Протеев, а отчасти и Андраник Лопухянц, который ввиду кавказского происхождения хоть к солнечному теплу и благоволил, но воду, однако же, недолюбливал, поэтому пока Ванька с Петькой часами барахтались в воде, Андрюха предпочитал поваляться на берегу под святыми лучами ближайшего светила.
   К тому же, лето в России зачастую не лето, а дразнилка: поводит перед носом, поманит теплом и ласкою солнечных чар, а потом и обманет, и заморозит, и дождями зальёт... Поэтому перманентно обманутым россиянам приходится жить сегодняшним днём и тупо верить в светлое будущее.
   К конкретным берегам конкретных озёр друзья почему-то прикипали всем сердцем, определённые деревья у сих берегов уже их, казалось бы, даже любили, кивали им кронами, и конкретные чайки их иногда узнавали и явное дружелюбие к ним проявляли, не всякому, конечно, заметное, но даже тогда, когда наше воображение нас обманывает, оно тоже говорит нам правду, хоть и не ту, что у нас перед глазами, а ту, что за ними, в глубинах наших тайных дум и желаний: знаки природы и правды -- они ведь являют нам себя не только снаружи (в том, что мы видим), но и внутри (в том, что нам видится).
   Вода и солнце, умножаясь -- купаясь -- друг в друге так, что один его кусок вдруг исчезает в никуда, а другой застывает смолою сосновой, эдак текуче бронзовеет и двигаться уж больше не спешит -- да и зачем двигаться, когда и так всё слишком распрекрасно и блаженно, а что там дальше будет никто ведь не знает, да и вряд ли будет уже лучше, чем сейчас: когда мгновение прекрасно, оно само застывает, как муха в янтаре, в сознании простора и судьбы и увлекает тебя, парящего в нём наблюдателя, в свои янтарные вневременные топи и сны -- спи спокойно, дорогой товарищ. Аминь.
   Здесь изобилье бабочек милейших и стрекозок разноцветных, и мириады иных насекомых, многие из которых не только не вызывают во мне умиления, но и являются моими прямыми природными врагами, хотя здесь, в Нао-мире, я был ведь в шкуре человека Лопухянца, но все мои муравьиные представления, весь мой инсекторский опыт остались при мне: в этом неправильном мире форма содержанию не соответствует, не то что в обычной земной жизни, которую мы с Андрюхой, ставшим теперь большим муравьём, покинули покуда ради поиска пропавших корешей.
   Тут вот, у озера, прыгнула на меня ужасная травянка, то есть кобылка, которую обыватель называет кузнечиком и каких наш брат, муравей, на дух не переносит: в составе своих воинских подразделений мы сих особей атакуем и утаскиваем в своё логово на съедение (они также удобны для консервирования на зиму в муравьиной кислоте). Так вот, прыгнула мне на руку эта самая кобылка-травянка, и я машинально тут же её схватил и бросил в рот -- рот уже человеческий, а не муравьиный -- и моментально, ни о чём не думая, сожрал. То есть -- машинально. Этот случай наглядно доказал мне самому, что я, хоть и претерпел невероятную метаморфозу, ставши человеком, по сути остался тем же, кем был -- насекомым и насекомоядным (всеядным). В параллельных мирах, если хоть немного жив и здоров, с тобой может случиться всё что угодно, кроме одного -- гибели твоего глубинного "Я", ибо сущность твоя корневая неистребима.
   День уже был в самом разгаре, но луна эдаким бледнолицым, папироснобумажным полугрошиком давно уже противопоставляла себя бабьелетнему солнышку, а меж нами степенно, вальяжно и царственно нарезал свои круги без единого взмаха крылами парящий в воздусях коршун, вершина животно-пищевой иерархии, под которой неказисто копошилась вся прочая живность этой фантастической планеты.
   Осмотрели мы одно озерко, осмотрели другое, третье... И добрались наконец до четвёртого -- самого странного и глухого, самого затерянного средь диковинных сосен продолговатого водоёма, где средь лотосов и лилий доисторические кистепёрые рыбы и камчатские лососи эдакими непугаными ленивыми брёвнами торжественно и мирно бороздили идеальную сонную гладь летейских вод...
   И вдруг одна из этих гигантских ископаемых рыб, отчасти даже напоминающая небольшого аллигатора, выползает на песочный берег неподалёку от нас и, заприметив наши настороженные тела, замирает, обмирает от страха. Смотрю -- а её плавники плавно переходят в маленькие лапки с зачатками пальцев...
   И вдруг Андрюха-муравей как крикнет этой жуткой костлявой рыбине:
   -- Эй! Ты! Кто ты такой?! -- Его лишь недавно обретённое им звериное чутьё унюхало, видать, в этом земноводном монстре что-то для нас очень важное...
   -- А ты кто такой?! -- отвечает вдруг вопросом, полуобернувшись к нам, сей монстр, и голос его кажется нам таким знакомым, таким родным... Боже, неужели... неужели это Ванька Персеев?! Невероятно!
   -- Ванька! Ты?! -- прокричал я, уже догадавшись, что не ошибся, что это и вправду он, наш дружище незабвенный, Иван Персеев как таковой, собственной персоной, облачённый только в костисто-броневую шкуру сей странной рыбы земноводной...
   Мы бросились друг к другу, но я ведь имел облик Андрюхи, и Ванька поэтому метнулся ко мне, принимая меня за Лопухянца. А настоящий Андрюха в моём преувеличенном муравьином обличье обиженно мялся в стороне... В конце концов мы с Ванькой объяснились, расставили все точки и титлы, после чего он обратился к преображённому Андрюхе, и они наконец попытались друг друга обнять, хоть сделать это гигантскому муравью и ископаемой полурыбе-полусаламандре было ох как непросто.
   Долго ли, коротко ли охали мы да ахали, но пришла пора нам вспомнить ещё одного пропавшего друга -- Петеньку Протеева. И вот мы втроём отправились его искать. Забраться на летучего Андрюху вместе с Ванькой было теперь ещё труднее -- пришлось мне непривычными для меня человечьими руками обхватить его как можно сильнее, чтобы он не выпал в полёте, после чего мы кое-как взлетели и отправились осматривать оставшиеся озёра... Но и там мы Петьку не нашли...
  
   45. ОСТАЛОСЬ ЛИШЬ ПЕТЬКУ НАЙТИ
   Летели мы с ящером-рыбой, с Иваном летели верхом на жутко большом и крылатом Андрюхе, что был муравьём, каких не бывает обычно на матушке нашей Земле, а в Нао-мире -- это другое дело, это пожалуйста, там случиться может что угодно...
   Вылетая из района карьерных озёр, летели вдоль одного из рукавов речки Жёлтой, где чуть не столкнулись с гигантской фиолетовой птицей колибри, что вдруг выпорхнула из густого прибрежного ивняка и обдала нас реактивной воздушной струёй от своих неугомонных крыльев, и истребителем тьмы и скуки исчезла в незримой дали, будто её и не было, -- а может, и вправду не было?..
   Миновав живописную пойму реки Вопли и поле за Чугункой, приземлились у рощи за селом Троицкие Норки, где троица, начитавшись Фенимора Купера и Алана Маршалла, резала, бывалча, из орешника заготовки для луков, а из берёзы для бумерангов, каковым надлежало ещё за зиму просохнуть в сухом помещении... Потом, изготовив орудия охоты, приходили сюда же пострелять из лука по птицам и пошвыряться бумерангами по чему-нибудь столь же живому... А в итоге подстрелили лишь однажды неказистую ворону, попытались её приготовить -- кое-как подпалили, подвесили над костром, но ничего у них не вышло, не так, видать, они были голодны, чтобы есть это...
   Зато Петька Протеев, опытный следопыт, показывал им следы диких зверей -- зайцев, лис, лосей... А на костре, наколов на палочки-шампуры, сподручней всего было грибы твёрдые поджаривать -- подосиновики-краснячки, коричневые подберёзовики да маслята сопливенькие, а если взять с собой на природу хлебца да колбаски чуток, никакой вороны не надо...
   Луки со стрелами удобно было опробовать в поле и в лесу, но для испытания бумерангов чувачки нашли себе охоту поинтересней и поопасней: как-то вечерком залегли в кювете трассы на Закрайск и начали обстреливать бумерангами проезжающие автомобили. Ох, и наделали они тогда делов!..
   Некоторое время вечерняя темнота ещё как-то спасала ребят от разгневанных водителей, которые, получив звучный удар по крылу, капоту или стеклу своих автоповозок, останавливались, осматривались и, обескураженные, уезжали. Но однажды нашей троице досталась не столь безропотная жертва: этот водитель "Москвича" никак не мог смириться с полученным ударом и, притормозив у правой обочины, отправился налево, где и обнаружил вскоре их кюветный схрон, и погнался за ними, а ребята помчались от него со всех ног и почти убежали, но, к сожалению, не все. Ванька Персеев споткнулся, замешкался и в результате погорел.
   Сначала разъярённый водитель притащил упирающегося Ваньку к своему помятому бумерангом "Мосвичонку", тыкал его носом во вмятины, а потом попытался затащить в машину, чтобы отвезти в милицию, но Ванька что есть силы уцепился за низ кузова и не дал-таки себя затащить, -- правда, об острую кромку этого низа пальцы себе раскровянил, что обнаружил лишь дома, куда (на улицу Белки и Стрелки, что была недалеко от этого участка дороги) настырный мужик приволок Ивана, который в запале препирательства разболтал о месте своего жительства, о чём потом очень жалел, потому что был наказан отцом -- хоть и не битьём (окровавленные руки послужили смягчающим обстоятельством, спасшим его от ремня), но зато такой громогласной и занудной нотацией, что, ей-богу, ремнём по заднице получить порой меньше переживаний доставляло, чем такая эмоционально сокрушительная отповедь...
   Облёт мест былой боевой славы пока ни к чему не приводил, то есть Петьку пока нам найти не удавалось. Где ещё он мог бы быть?.. Кстати, ребята любили с риском для жизни лазить по недостроенным зданиям. Особенно активно строились тогда панельные пятиэтажки, поэтому мы теперь полетели именно туда, в конец улицы Чайковского, где в это время строились и новые дома, и новая школа, и новая библиотека, и новые магазины. Лазили по этажам, по лесам, то там, то сям, дышали цементной пылью, и всё без толку. Не было, не было здесь Петюни нашего пропащего! Куда же он, бедолага, мог ещё свалить? Может быть, на свалку за больницей, за моргом, где мы (то есть они и я, мелкотравчатый, с ними) любили иногда полазить, с кунсткамерным любопытством обозревая всякие причудливые медицинские штуковины -- старые зубоврачебные и гинекологические кресла, ржавые каталки, допотопные весы для младенцев, кучу старого хирургического и иного инструмента, спринцовки, ванночки, колбы, шприцы, пузырьки, мензурки, пробирки, стеклянные палочки и трубочки, просроченные лекарства, дырявые халаты и т.д. и т.п.
   Но и на свалке ЦРБ не было, не было нашего родного Петеньки! Что ж, будем дальше искать, решили мы, и полетели на "ФИГ"...
  
   46. НАШЛИ!
   Фоменко, Ицков, Григорович когда-то придумали "ФИГ" -- лихой самолётик, и это явилось началом начал КБ, а потом и завода, где его выпускали серийно и испытывали на секретном подземном аэродроме, где Ваньки Персеева папка работал в сборочном цехе сменным инженером, к которому мы поначалу и хотели подлетнуть с подачи Ваньки-рыбы-ящера, но эгрегор авиазавода Фигушка ещё в воздухе ловко нас перехватил и ласково перенаправил в ангар цеха N 39, где производилась финальная доводка уже собранных летательных объектов перед их лётными испытаниями.
   Здесь мы увидели весь ассортимент выпускаемой заводом лётной продукции -- и самолёты с дельтовидным крылом ФИГ-21, и летающие пельмени ПИЛ-103, и летающие платформы ВИНТ-1, и летающие тазики ФИГ-35-ОВТ, и летающие кубы КУ-12, и космопланетарные бублики ТОР-ХР, и летающие микрокорыта Л-1 ("Леший")...
   Тут в сопровождении свиты из ведущих инженеров в ангар деловито и гордо вошёл орлиноносый директор завода Кантемир Кипарисович Кеткониди и сразу же направился к последней разработке КБ РСК "ФИГ" летающему тазику ФИГ-35-ОВТ, облепленному техперсоналом так, будто это был героический отряд муравьёв-солдат, напавших на гигантского паука, который, осознав неизбежность своего поражения, смирился с участью жертвы и впал в каталептический ступор.
   Мы -- Ванька-чудо-юдо-рыба-монстр, Андраник-здоровенный-муравей-не-бывало-здоровей и я, Антуан-мальчуган -- поспешили спрятаться за летающий куб КУ-12. И вовремя -- Ка-Ка Кеткониди со свитой подскочил к ФИГ-35-ОВТ и начал, размахивая руками, распекать инженеров, окруживших его справа и слева, за то, что они задерживают доводку тазика до лётной кондиции, за срыв графика вывода объекта на околоземную орбиту и т.д.
   Мысленно обратившись к заводскому даймону-эгрегору Фигушке с вопросом о бесследно запропавшем в мировом континууме Петеньке Протееве мы наконец-то узнали, что на этом достославном авиазаводе ловить нам нечего и надо нам лучше уматывать куда-нибудь в другое место, где Петенька мог бы найтись... А то он-то, Фигушка, решил поначалу, что мы прилетели на его завод с сугубо экскурсионными намерениями, дабы изнутри-де подсмотреть подлинную тайну рождения неопознанных или даже опознанных летающих объектов...
   И полетели мы тогда в Последнюю Слободу, где жила бабулька Ваньки Персеева и куда Ванька зачастую приглашал двух своих корешей покупаться на Вопле, что была здесь совсем не такой, как в городе (более уютной, чистой и живописной), полазить по развалинам старинной церкви, разведать сельские окрестности, что изобиловали диковинными холмами, оврагами и интересными полями, полакомиться дарами садов-огородов, поиграть со здешней боевой детворой, сходить в местный клуб, где иногда крутили такие фильмы, которых не увидишь в городе, и где, вперившись в экран, детвора самозабвенно грызла диковинное местное лакомство -- плитки подсолнечного жмыха (это такие спрессованные вместе с чёрной кожурой семечки, что на колхозной ферме добавляли в комбикорм коровам для увеличения его питательной ценности)...
   Возле клуба росла старая большущая ветла, половину которой однажды на глазах у Ваньки во время проливного дождя срезало шаровой молнией как по маслу, -- срезанная верхняя половина загорелась и упала, а шаровая молния размером с футбольный, если не баскетбольный, мяч поплыла себе дальше, как ни в чём не бывало...
   На этот раз мы сразу направились к развалинам церкви, где застали таракановеда Бронислава Сиракузовича Бей-Биенко, с увлечением наблюдающего у царских врат битву заезжего таракана-бульдога Стефана Кингсайза и местного рыжего таракана Прохора, за которыми, включая и цокающего языком Бей-Биенко, сверху наблюдал эгрегор юго-востока Московии Сварожич Джон Верблюжатников, что был в то же время в душе чистокровным тараканом (у них, духов-покровителей, такое двуличие, а то и многоличие, не редкость).
   Не успели мы и глазом моргнуть, как наш супермуравей Андрюха, не сумев воспротивиться инстинктам насекомого бойца, оказался в центре тараканьего боя и молниеносно откусил обоим тараканищам головы -- хрусть-хрусть и нету! И, не жуя, сии смачные головы он проглотил. А он ведь при таких размерах своих телес и человеку мог бы чего-нибудь откусить: поэтому обескураженный Бей-Биенко предпочёл по поводу увиденного безобразия промолчать, хотя поначалу и порывался было припечатать Андрюху крепким русским словом.
   Авторитетный и весьма влиятельный дух Верблюжатников, будучи и сам отчасти тараканом, не мог оставаться безучастным свидетелем происходящего непотребства, а поэтому, виртуально ухватив всех троих (Андрюху-муравья, Ваньку-рыбу и меня-человечка) за шкирку, вышвырнул нас из Нао-мира в исходное место первых тайных сходок троих неприметных подростков -- на чердак дряхлого двухэтажного домика на улице Белки и Стрелки, где мы тут же стали теми, кем были, и где встретил нас Петька Протеев, что прямо перед нашим прилётом нашёл в груде пыльного старья древнюю зелёную папку, которую только успел раскрыть, как мы -- бац! -- явились из тёмного чердачного угла и подошли к нему поближе (я, снова став крохотным бескрылым муравьишкой, восседал теперь у Ваньки на плече)...
   После радостной встречи и братских похлопываний по спинам и плечам мальчишки начали расспрашивать друг друга о выпавших на их долю приключениях в Нао-мире, откуда Петьку (что был в Нао-мире юркой крысой), оказывается, тоже, как и нас, изгнали за дерзость, наглость, хулиганство, и произошло это всего лишь несколько минут назад.
   -- А что это за гранит науки ты тут грызёшь? -- поинтересовался Ванька, что был уже не рыбой-монстром, а мальчуганом прежним и, открыв зелёную папку, попробовал прочитать надпись на титульном листе: папка при этом электрически затрещала, и пронзительные голубые искры судорожно пробежали по её краям...
   Но Андрюха, побывавший в шкуре наглого гигантского муравья, отстранил ещё не забывшего кургузую шкуру кистепёрого чудища Ваньку Персеева от "электрической" рукописи и зычно зачитал:
   -- Мемуары муравья, рукопись, найденная на чердаке... В глухом подмосковном городке Лохове, очертания коего с высоты напоминают кривобокую гантель, во второй половине ХХ века жили себе странные отроки Ванька Персеев, Петька Протеев и Андраник Лопухянц: тела их были зело несуразны, лица, увы, неказисты, а души, ах, невесомы и просты...
  

  
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

  
  

ГЕморРОЙ ВРЕМЕНИ НАШЕГО

  
   ...этот городишко -- задница вселенной...
   К. Воннегут, "Завтрак для чемпионов"
  
  
   1. АВЕНИРОВ СГЛАЗ
   Выйдя (со своего слободского лимонадного заводика) на пенсию, Авенир Мироныч Воблин стал старцем святым пофигизма, брадатым юродивым, хиппи лохматым, панком седым, отбросом, ГВНом общества, геМОРроем времени нашего, белой вороной, бельмом и бревном в родном глазу лоховских обывателей и лоховского начальства.
   Он любил болтаться рыбой вольной в южной части лоховской гантели на площади меж базаром и двумя вокзалами -- жэ-дэ и авто-. Дорожно-базарная суета, окутанная флёром надежд и предвкушений, ласкала его сиротскую душу непофигическим чувством причастности к преходящим заботам века сего. Пофигизм его был, видно, головной, показной, а сердцем он, как и все мы, дурошлёпы, одним этим миром извазюканные, чаял многочисленных ответов от окружающей его среды, хоть и не подавал вида. Впрочем, кто хотел увидеть, видел, что весь его тщедушно-юродивый облик, увенчанный невыносимой печалью бездомно-собачьих очей, не столько даже просил, сколько требовал чего-то неведомого, отчаянного и сверхчеловеческого -- подвига, идеала, звезды, али неба в алмазах. Но этого ему, естественно, никто обещать не мог.
   Однако Воблин с синантропной занудливостью продолжал встречать приезжающих и заглядывать им в глаза с неизменным немым вопросом во взоре щенячьем: ну что? что, мол, новенького вы нам сюда привезли на крыльях незримых стремлений подспудных, подобных пыльце золотой на крыльях бабочек нездешних, а?! Но людям видеть эту взъерошенную рожу Воблина было зело нелицеприятно -- и они отводили от него свои глаза, заточенные под то, что привычно, прилично, обычно, типично (тУпично)... А Воблин -- он ведь был из ряда вон, а всё слишком откровенное и неизвестное среднему человечку обычно втайне внушает ужас... Поэтому его, Авенира ненормального с седыми космищами на квадратурной башке, серые людишки трусливо обходили стороной.
   А тут вдруг на двадцать лет постаревший Ванька Персеев, отслужив своё офицером ВВС, приезжает с Кавказа в родной Лохов, где детство своё золотое провёл, и, продираясь сквозь толщу пассажиров с чемоданом и баулом из автобуса на платформу автовокзала, увидел вдруг Воблина ищущий взор -- и глаз отвести не посмел! Надо же! Каков пострел! "Видать, -- решил Авенир Мироныч, -- это человек особенный, раз на такого дурака, как я, глядеть нисколько не страшится"...
   Хотя из-за такого пристального -- поверх голов -- визуального зацепа Иван Петрович не миновал затыка -- забыл под ноги вовремя посмотреть (а ведь на дворе был тающе-слякотно-скользкий марток!) и бац! -- поскользнулся, и на три шага не успев отойти от автобуса, на котором только что приехал из Рязани, куда, в свой черёд, чуть ли не тридцать часов телепался -- тык-тыры-дык! -- на владикавказском дальнего следования прямиком из прифронтового Моздока: через Лохов сей поезд хоть и ходит, но -- не останавливается (идёт почти прямиком до Москвы -- через Голутвин и Люберцы). Персеев носом полетел в грязное снежно-оттепельное месиво, подбитое леденцово-ландриновым ледком, сразу уронив, знамо дело, свой неподъёмный скарб, -- Воблин тут же бросился ему на подмогу (будто только этого и ждал!), вполне удостоверившись в силе своего пофигического магнетизма-месмеризма, хотя Персеев просто-напросто, увидев когда-то виденное лицо (седовласую голову с бешено горящими очами), ошибочно принял его носителя за некоего старого знакомого, которого он за годы своего отсутствия вполне ведь мог и подзабыть.
   После подобных случаев Авенир Мироныч, поникнув было, снова окрылялся в излюбленном теперь своём деле -- опекать и поучать "малых сих", как им в пофигизме жить и класть на всё с прибором. Поэтому в полном осознании своей правоты и ощущении себя хозяином создавшегося положения Воблин помогал Персееву подняться, отряхнуться, оклематься, носовым платком своим старинным физию дико заляпанную гостеприимно обтереть, а потом баулище и чемоданище схватил и, заскрежетав всем своим древним скелетом сразу, оторвал их было от земли, ан потом передумал и решил, что уж пусть их хозяин сам несёт свой жизни крест, а он, сэнсэй и гуру, помогает своим адептам не физически, а духовно. Оклемавшийся Персеев и вправду замечательно справился сам -- оторвал от отчизны баул левой, а чемодан правой рукой и попёр, и попёр их к городской маршрутке, а Воблин при этом семенил слева и, разбрызгивая старческие слюни, тарабанил что-то невнятное о временах и нравах века сего. А потом помог забраться в тесную "Газель", и не только помог, но и сам забрался вместе с Иваном, ему, Воблину, ведь за проезд платить было не надо (он ездил по пенсионной карте), а лишний десяток-другой минут побыть визави с неокрепшим пока неофитом мирового пофигизма (о чём, о своём то бишь неофитстве, сам подопытный, конечно же, и не подозревал ни сном ни духом) -- это ему теперь было очень даже кстати: узок был круг тех безбашенных революционеров, что терпели его пофигические проповеди более десяти минут кряду. Слава богу, хоть у родительского подъезда (Чайковского-5) Воблин Ваньку беззащитного отпустил (но и сговорился настырно о будущей встрече в расширенном, как он сказал, составе).
   Родители встретили Ивана с радостным воодушевлением, но... Родители знали и помнили его по детству и отрочеству, и Иван, в свою очередь, жил с ними лишь до тех пор, когда им исполнилось по сорок лет: теперь им по шестьдесят, а ему самому уже под сорок. Поэтому они, пытаясь наладить отношения исходя из прежних представлений друг о друге, друг друга не понимали и, закосневши в своих устоявшихся мировоззрениях, понимать не хотели, потому что не могли. И не могли, потому что не хотели: "если бы молодость знала, если бы старость могла"... Ломать старые привычки тяжело и совсем неохота. Да и натура исконная требует своего.
   Ванька был разочарован -- и не только родительским домом. Город детства тоже был ему теперь уже неудобен и во многом неведом, не бросался в объятия и не раскрывал своих. Былая ностальгия вмиг куда-то испарилась. Жизнь надо было теперь начинать заново. Поэтому очень скоро -- из-за полнейшей безнадёги в душе -- он вспомнил о Воблине, о его пофигизме и безумном блеске в глазах, полном однако обещаний и надежд. Конечно, ему, Персееву, не всё пока ещё было по фигу, не всецелый он был пока аутсайдер, анархист и эскапист, хотя от многого в этой жизни он всё-таки убегал (и убежал-таки), но за что-то пока ещё всё же наивно цеплялся рудиментарным душевным коготком...
   В конце концов, Лохов накрывала крылом прихотливым -- весна! Несколько часов до следующей встречи с Воблиным Иван решил провести на солнечных улочках очужестранившегося Лохова: он был опытный одинокий слонялец, и любил это дело -- валандаться, шляться, болтаться и фланировать, что, может быть даже, было главным его призванием в жизни... Пошёл по Чайковского к ДК "Взлёт"...
   Странно было не видеть в окружающих небесах привычных горных очертаний, -- в Моздоке его согревал каким-то непостижимым уютом и даже нездешней лаской неизменный нежный абрис Главного Кавказского Хребта на юге: а без гор небеса оголились и опустели, взгляду не на что было теперь опираться... А ведь у каждого взора должна быть верная опора в жизни, иначе он теряет фокусировку, ориентацию, вестибуляцию и природный курс. Человека с таким неопределённым, размытым взором сглазить и завлечь в те или иные коварные или даже вполне лояльные сети пара пустяков. Сбить с панталыку, чтобы собственным умом он жить уже не мог.
  
   2. ПОФИГИЧЕСКАЯ ДЮЖИНА
   В парке Воробьянинова (у ДК "Взлёт") на двух противостоящих друг другу вдоль неширокой дорожки лавочках расселось двенадцать воблинских пофигистов (средь коих был теперь и наш Иван Персеев), а сам Авенир Мироныч (тринадцатый пофигист) эдаким седовласым чёртиком из табакерки с ужимками и подёргиваниями всевозможными частями неугомонного, хоть и заметно уже одряхлевшего, тела занимал прямоходящее положение меж ними, дабы учить их, апостолов стоеросовых, уму-разуму сверху вниз.
   Удивительное дело, но половину этой чёртовой дюжины составляли хорошо известные Персееву лица его одноклассников по средней школе N 6 -- Даньки Авачева, Никодимки Никудыкина, Родьки Прикольникова, Кларки Ворлодовой, Верки Велимировой и Элки Чумичкиной. Какие-то, видать, витали средь них одни и те же судьбоносные флюиды, раз их столь прицельно и синхронно прибило вдруг к одному и тому же берегу, где им помстилось духовное освобождение от привычных оков обыденной жизни -- серой безнадёги и всеразъедающей рутины. Хотя, как показывает его, Персеева, опыт, в жизни совпадения (ежели цепко их примечать) случаются чаще, чем в романах (но не чаще, конечно, чем в романе Б.Пастернака "Доктор Живаго"). Правда, именно с этими, совпавшими с ним сейчас по времени и месту, однокашниками Иван особой дружбы не водил, хоть некоторых из них и уважал заглазно (талантливого саксофониста Никодимку, бескомпромиссного правдоруба Родьку, художницу-модернистку Верку)...
   Из объяснений Воблина явствовало, что пофигизм есть разновидность то своеобразного русского буддизма, то обломовского даосизма и к его отправлению у нас-де склоняются те, кто не намерен признавать руководящую и направляющую роль новоиспечённого (и новомодного) российского православия (подвизающегося под зело многогрешным брендом РПЦ) и нашего традиционного рабского патернализма...
   Кем же были эти воблинские пофигисты?
   Данька Авачев, белобрысый сурдоабсурдист и гармонист-слухач, ничего, бедняга, не понимал и от этого морщился, но скрепя сердце слушал, потому что искал всегда именно такого высоколобого общества, в котором он мог бы вырваться из беспросветного алкогольно-свинячьего быдлизма своей семьи -- хоть на время забыться и выпрыгнуть из своего повседневного дерьма, что досталось ему по наследству и сумело почти уже полностью им завладеть.
   Гаглоев Серёга был двойником и полным тёзкой погибшего на Чугунке двенадцать лет назад Серёги Гаглоева, однокашника Андраника Лопухянца, с которым Иван (ввиду странной своей черты опасаться назойливых дружеских притязаний) ещё так и не встретился, но в скором времени собирался всё же встретиться -- после того, как вернётся в свою тарелку после муторной суеты переезда из северокавказского Моздока в подмосковный Лохов.
   Никодим Никудыкин, долговязый саксофонист, последователь Джона Колтрейна и Чарли Паркера в той части их творчества, когда они, ломая границы замшелой традиции, закладывали основы нынешнего отвязанного фри-джаза и философско-нордического кул-джаза.
   Толян Зашивалкин, авиадиспетчер подземного аэродрома ФГУП РСК "ФИГ" и жмур-духовик, кларнетист, дружок Никодима Никудыкина.
   Надин Вышкворкина, рассеянная и нелепая пышка, редакторша телестудии "Дринк".
   Родион Прикольников был не только известным (в узких кругах) правдорубом, но и в некотором роде лесо-рубом, когда в лесхозной артели "Лохлома" точил на токарном станке немудрёную деревянную утварь, какую потом девки-художницы расписывали золотом, перламутром, киноварью, ультрамарином и прочей красотою нездешней...
   Кларисса Ворлодова, мировая чувиха, которой было далеко не по фигу что о ней подумают окружающие после того, когда её увидят. Но это фигуряние перед людьми в конце концов довело её до ручки, и образовавшийся разлад меж телом и душой привёл её в лоно воблинского пофигизма, где она училась не казаться, а быть.
   Лёха Диванов, босяк, бродяга, бомж, каковым стал в результате, как он считал, коварства супруги и её хитроловкой родни; мечтал снова оказаться в своей тарелке.
   Курт Подмышкин, компьютерный хакер и экстремист, сын видного московского радиофизика, у которого в Лохове была дача.
   Вера Велимирова, свободный художник-модернист, отвергаемый обществом ввиду эстетической несовместимости, что приносило ей ужасные страдания, от которых она чаяла избавиться.
   Элеонора Чумичкина, секретарша какого-то греческого бизнесмена (что, кажется, даже дорос до высших эшелонов местной власти), который сосёт её энергию в непозволительных масштабах, а она хотела научиться как от этого безобразия защищаться (Воблин и этому учил).
   Теперь же к сим страждущим присоединился и Ваня Персеев, который, где бы ни находился, везде чувствовал себя чужим и неприкаянным отщепенцем, изгоем, выродком рода человеческого... Но воблинские пофигисты объяснили ему, что -- дабы не быть озлобленным аутистом -- внутреннюю борьбу с собой и окружающей реальностью надо оставить в покое, уйти от неё на несколько шагов и со стороны посмотреть на себя, раздражённого собственной бессмысленной тяжбой с миром, что являет собой само естество, саму природу, тягаться с которой бесполезно и глупо. Чтобы обрести мир, надо прекратить воевать с кем бы и с чем бы то ни было. Надо быть как текучая и восприимчивая вода, что без тупого лобового противодействия добивается своего (то бишь того, что ей наиболее органично) не мытьём, так катаньем.
   Но самое главное, пребывать в равновесии (на "срединном пути"), то есть в точке баланса меж крайностями, что всегда деструктивны и губительны. Точка сия подвижна, текуча и знаменует собой полную -- "канатоходную" -- включённость сознания в текущую здесь и сейчас реальность, неусыпную (но при этом совершенно ненатужную) бдительность духа, через которую обретаются внутренняя свобода и безмятежная независимость.
  
   3. ЛОХОВСКАЯ ХРЕНОТЕНЬ
   В Лохове (на так называемых "низах") издавна произрастал какой-то уж очень особенный -- фаллократический -- хрен (chrenus vulgaris), за которым на рынках Москвы рьяно охотилась вся столичная элита, высоколобая интеллигенция, не говоря уже о полуподпольной богеме, злачно декадентствующей в миазмах западного постмодернизма.
   А в прошлом году мэру Лохова Кантемиру Кипарисовичу Кеткониди пришла в голову и вовсе гениальная идея заказать бронзовый памятник сему знаменитому лоховскому хрену и торжественно водрузить его на главном городском перекрёстке улиц Самарской и Косичкина, по коим пролегли стратегические дороги на Рязань (и дальше до Самары) и на Закрайск (и дальше до Озёр и Серебряных Прудов), дабы слава о таинственном Лохове, лоховском ядрёном хрене, а заодно и о лоховском остроумном мэре разносилась по всем далёким (и недалёким) весям...
   А ведь в Лохове и впрямь не было ничего более замечательного и особенного, чем этот самый диковинный хрен: его здесь и натирали, и солили, и варили, и мочили, и сушили, и квасили, и забраживали, и вырезали из него обереги и ладанки -- и надо же! -- даже чёртиков каких-то особенных да извилистых ящерок и змеек. С ума сойти, до чего народ у нас не додумается от тоски и скуки обыденной жизни!
   На открытие памятника приехал даже сам генерал-губернатор Московии Илья Пророкич Десантуров со свитой, как за год до этого он приезжал открывать памятник великому поэту России Феофилакту Косичкину в крылатке, что стоял теперь через дорогу прямо напротив сего нововознесённого хрена...
   Но Ваньке Персееву в это время было не до хрена, хотя нет: времени у него свободного было до хрена, а денег ни хрена, потому что он ещё пока не нашёл себе подходящей работы, и чтобы найти её, слонялся по городу от одной конторы к другой, но всё без толку.
   Иногда встречался и с пофигистами-подпольщиками во вглаве с седовласым Авениром Миронычем Воблиным, который для конспирации всякий раз назначал очередную встречу единомышленников в новом месте: вместе с Персеевым их теперь было тринадцать человек, и некоторых из них, по довольно странному и необъяснимому совпадению, он даже неплохо знал по прошлой своей жизни в Лохове -- здесь были и его однокашники по школе N 6, и просто жившие неподалёку соседи.
   Все в этой чёртовой дюжине, кроме старика Воблина, были люди среднего возраста, кризис которого, может быть, и заставил их так легко подпасть под соблазнительное воблинское влияние, дабы докопаться наконец до смысла собственной жизни, коего к своим весьма уже зрелым годам они так и не нашли ни в себе, ни вкруг себя, ни в доме, ни в семье, ни в работе -- нигде. А дело в том, что культура нашей цивилизации с детства приучает каждого из нас к смысловым костылям-суррогатам, к симулякрам добра, любви и вечной юности, к иллюзии неизменности достигнутых благ, отсутствия смерти и того, что текуче и преходяще, а преходяще -- всё. Но лишь "земную жизнь пройдя до половины", мы подчас обнаруживаем в себе подспудные сомнения в том, чему мы так долго и твёрдо верили и чему была посвящена вся деятельность и быт окружающего нас общества...
   Деньги, работа, семья, родина, государство -- стоит ли всему этому служить беззаветно, стоит ли посвящать им всю свою жизнь, все свои силы и думы?! Стоит ли искать у общества поощрения, ведь точно так же ищет его и дрессированная собачка в цирке?! Стоит ли жить с оглядкой на мнение тупой толпы, средь коей мы живём, как изюминки в пироге миллиардотелом?! Страдания и метания зачастую только разрушают душу и жизнь: стоит ли попусту себя истязать? Не лучше ли сразу заранее положить на всё с прибором, чтобы перестать беспокоиться и начать жить -- не в мечтах о несбыточном будущем, а здесь и сейчас?..
   Надо уметь посмотреть на себя и окружающие обстоятельства со стороны, с точки зрения вечности (sub specie aeternitatis) -- к этому призывает воблинский пофигизм. Надо, учит он, преисполниться весёлым мужеством пребывать в чёрной пустоте, в невесомой межеумочной середине, свободной от всего слишком известного и привычного. Если уж действовать, то действовать спонтанно из ничего в никуда, если уж быть, то ненарочитым, непреднамеренным, простодушным, открытым и бесстрашно-беззащитным, не суетиться, не делать лишних движений, из бдительного бесстрастия смело идти в неизвестность, полностью доверив себя бессознательному природному автоматизму, который никогда не даст нас в обиду, если мы ненатужны, естественны и просты, как небо, земля и трава, как муравей, собака, птица, дерево, облако, камень...
   Воблинский пофигизм представлял собой, в некотором роде, особую разновидность ядрёного лоховского хрена, что сам весь белый, но растёт извилисто и прихотливо вглубь земли, в тёмную, чёрную бездну забуряется борзо, аки шахтёрский крот настырный, -- подслеповатый, извазюканный в гумусе корневых смыслов, но чистый сердцем и чутьём.
   Здесь русский дух -- здесь хреном пахнет! Русский хрен есть корень жизни! У дальневосточных братьев женьшень, а у нас на Руси -- ядрёный хрен без прикрас, вырви глаз!..
  
   4. ДОПЕРЕСТРОЕЧНАЯ ГИТАРА
   Главными спасительными стихиями в жизни Персеева были вода и музыка, что, если подумать, довольно ведь родственны меж собой всесопрягающей вездесущей текучестью, абстрагирующей глубиной и проникновенной непреложностью гармонических начал естества.
   В родительском доме под скрипучим диваном, что уже потащили было выбрасывать на свалку, дабы заменить его новомодной софой, Ванька вдруг обнаружил свою старую -- ещё доперестроечную -- гитару. Она, бедняжка, была обшарпана и искорёжена преизрядно, а в нескольких местах даже и проломлена: сейчас уже не упомнить -- то ли от бесчисленных падений во времена дружеских похождений бесшабашной юности, то ли просто от старости... Пришлось подремонтировать старушку, чтобы она вновь смогла исторгать более-менее благозвучные сочетания звуков, хоть как-то напоминающие ещё памятные беглому бедному Ваньке былые аккорды, в живучем изливании которых так легко если и не утолить, то приглушить тоску по любви и свободе, а их ведь не бывает на свете нигде...
   Вода и музыка, живые жидкости организма и трепещущие жгуты мировых колебаний, журча и заново перевозрождаясь в жаре-кляре небесного фотосинтеза, поднимали Ивана на щит вдохновения, когда он забывался в обнимку с гитарой, с гитаной, цыганисто изогнутая фигура коей сливалась с ним в едином акте космической свободы.
   По многу часов Персеев теперь забывался со струнной подругой наедине, пока предки пропадали на работе (на пенсии им было слишком скучно, да и прожить на пенсионное вспомоществование было непросто, поэтому они продолжали на родном авиазаводе горбатиться, которому и так отдали уже почти всю свою неброскую жизнь)...
   Наблатыкавшись понемногу опять, как и прежде, извлекать из гитары удобоваримые и даже вполне уже прекрасные произведения музыки, Персеев вдруг с удивлением обнаружил, что как-то незаметно, будто сами собой, начали сочиняться им замечательные, удивительные песни -- одна за другой, одна за другой: он так вошёл в раж, что насильно принуждал себя останавливаться после написания очередного хита, дабы не наслаивать новое творение на прежнее, ещё не закреплённое ни в памяти, ни на плёнке магнитной. Наученный прежним горьким опытом (в юности он тоже писал песни, но о них нигде не осталось никаких следов), он теперь для памяти записывал новую песню на диктофон, а потом подолгу шлифовал её и заучивал до полного почти автоматизма, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор бесполезного слоняния по свету эдаким шутом стоеросовым, пустоголовым джокером, который, губошлёп и пустобрёх, всё всегда только начинает, но никогда ничего не доводит до конца, до кондиции, до крыши с резным восторженным коньком, куда посмотреть потом было бы любо -- бы -- дорого! Бы! Всё "бы" да "бы"!
   Но, с другой стороны, бренчание сие дохода пока принести не могло, а на шее у предков сидеть ему, великовозрастному мужику с бородой, было стыдно и зело унизительно, поэтому он время от времени всё же отрывал себя от любимого дела и уходил слоняться по разным конторам в поисках какой-нибудь работы для себя. Но его никуда не брали.
   Витая в своей музыке, он запустил свой интерфейс настолько, что походил скорее на бомжа, чем на достойного работника, которого какому-нибудь начальнику, даже вполне добродушному, хотелось бы взять к себе на работу: как это ни банально, но встречают у нас по одёжке, и лишь когда протянешь ножки (в смысле, коньки), тебя оценят, может быть, по достоинству, и то не всегда, редко, редко когда...
   Но из конфликта формы и содержания высекается ведь искра, дающая жизни необходимое ей движение: дабы что-нибудь хорошее найти, надо сие заслужить, то бишь потыкаться, помыкаться по всяко-разным углам и закоулкам. Хотя чем заветнее цель, тем она зыбучей и призрачней: идёшь к ней, идёшь, а в итоге по ходу дела меняешься сам и цель заветная твоя -- уже иная, так ли, сяк, -- ведь так?.. А? Мы не хозяева в собственном доме -- теле. И зачастую стремимся к чему-то стороннему от своей природной дороги и чуждому себе, а на поверку оказывается, что бо?льшую и лучшую часть жизни убиваем на то, что нам чуждо, тяжело и болезненно, а на то, что мы любим и к чему по-настоящему призваны, остаётся с гулькин нос и фига с маслом.
   "Оказывается, -- догадался Иван наконец, -- главное моё дело -- сотворение музыки и песен, Ура!" Не поздно ли он это понял? Но лучше поздно, чем никогда, ведь так?!. А хрен его знает, честно говоря, как...
   А тут как раз в сосновом укроме северной лоховской гантели меж нежных песочно-карьерных озёр открывался десятый -- юбилейный -- фестиваль авторской песни "Зелёные иголки", радостно подвёрстанный местной властью к юбилею самого Лохова. Но на отборочном туре Иван не сумел ни одну из своих новых песен исполнить достаточно чётко и внятно, поэтому к дальнейшему выступлению на большом, помпезном помосте допущен не был. А всё оттого, что песни он выбрал не совсем ещё им заученные и родную гитару с собой не взял: играть пришлось на совсем уж дрянном детском инструменте ядовито зелёного цвета, с глухими нейлоновыми струнами, что звучал совсем не так, как хотелось бы Ивану. Он сбился раз, сбился два -- да и отшвырнул в сердцах от себя это зелёное деревянное чудище... А уходя, составлял в раззадоренной адреналином и желчью башке перечень текущих бед и обид:
   -- дома своего у меня нет,
   -- отношения с родителями (и прочими родственниками) ни к чёрту,
   -- работы нет,
   -- денег нет,
   -- личной жизни нет,
   -- друзей нет,
   -- некуда идти,
   -- незачем жить...
  
  
   5. КЕТКОНИДИ VS. КОТОФЕЕВ
   Две лоховских головы -- города и района, Кеткониди и Котофеева -- бились меж собой насмерть, кому из них отвечать за освещение и вывоз мусора, а кому за торговлю, бизнес и серьёзные дома, которые можно сдавать а аренду и сшибать с этого в свой бюджет неплохую деньгу.
   Кеткониди, используя свои столичные связи с влиятельной греческой диаспорой, оседлал взрастающую на дрожжах дикого рынка опару денежных потоков, а Котофееву осталось то, что приносило одни убытки. Котофеев отсудил себе было ДК "Взлёт", стадион "Сепаратор", Водно-спортивный центр "Тюлень", книжный магазин и ещё несколько некрупных торговых точек. Но Кеткониди через суды более высоких инстанций вернул всё это обратно под своё орлиноносое владение... Тогда Котофеев, зазвав к себе борзописцев и чёрных пиарщиков из соседней губернии, начал выпускать подмётный дубликат муниципальной газеты "Лоховские благости", где ядовитой сатирой, обрамлённой карикатурными коллажами, клеймил нещадно своего смертельного врага на чём свет стоит.
   Но Котофеев всегда оставался с носом, ибо все рычаги управления городом были полностью во власти Кеткониди: газеты "Лоховские благости" (главред Гюльчатай Джейханханумова) и "Смотрю сюда" (учредитель Антон Силыч Кораблёв), телеканал "Дринк", преданный и слаженный аппарат, куда входили, помимо прочих, зам мэра по среднему бизнесу Одиссей Ахилессович Пентаклидис, зам мэра по малому бизнесу Федот Фомич Тащи-Хватай, директор биржи труда Май Митрич Борода, чиновники класса "Б" Курослепов и Перекуров, главбух Лохова Ираида Эдуардовна Мурашкина (кстати, одноклассница Персеева), три "волосатые" руки в Госдуме в лице влиятельных депутатов Геннадия Каткова, Геннадия Зиготова и Вольфрама Ширинковского, секретные сотрудники ФСБ, милиция, полиция, ОМОН, охранные агентства "Кумпол-Лох" и "Вегетарианец"...
   Тимофей Африканыч Котофеев годился Кантемиру Кипарисовичу Кеткониди в сыновья и в этом было главное его прегрешение.
   А то, что закона о разделении полномочий между органами местного самоуправления Госдума к тому времени всё ещё не приняла, это была не их вина, а их беда, на какую толкнула их сама безличная судьба, винить которую нелепо и смешно.
   Хотя ведь ежели не суетиться, то можно просто немного потерпеть, и всё устаканится само собой: старый хрен уйдёт на заслуженный отдых, его сменит некий новичок, с которым Тимофею Африканычу договориться, в любом случае, будет немного проще, чем с заскорузло-закосневшим Кантемиром Кипарисовичем.
   Глухая провинциальная жизнь небогата резонансными общественными событиями, поэтому грызня двух ветвей муниципальной власти хотя бы развлекала досужих лоховских жителей -- и то хорошо. Иной пользы от неё не было и быть не могло.
   Кеткониди поставил памятник русскому хрену -- Котофеев же настаивал на том, чтобы последнего перенесли на улицу Чайковского: мол, негоже похабному хрену дразнить легендарного поэта, который хоть и был в своё время весьма охоч до женского полу, но свои приватные поползновения напоказ выставлять более-менее стыдился...
   Долго ли, коротко ли грызлись Кеткониди с Котофеевым, но приближающийся юбилей Лохова волей-неволей заставил их мыслить в одном направлении и действовать в единой связке: две норовистые лошади могут, хотя бы на время, примириться друг с другом, если меж ними встанет третья лошадь -- общая цель. И тогда они вполне могут (хотя бы на время) стать той славной птицей-тройкой, на какую и Гоголь бы полюбовался, е-б-б-ж (ежели был бы жив).
   Старина Кеткониди задёшево нанял гастарбайтеров (таджиков, белорусов), закупил необходимые материалы и оборудование и возглавил косметический ремонт зданий и тротуаров, примыкающих к главным улицам и дорогам; гонористый Котофеев, не без экивоков и взбрыков, но взялся-таки за модернизацию помойно-контейнерных участков, уличных фонарей, парков, придорожных кустов и деревьев. Кеткониди занялся памятниками (установкой новых и обновлением прежних) и общей декоративно-прикладной аранжировкой; Котофеев зело преуспел на ниве обихаживания внутренних дворов и детских площадок, в озеленении и цветоводстве. Предъюбилейный Лохов стал чище и краше.
   От всего этого произошёл даже эффект удивительной метаморфозы, -- если раньше в глаза бросались лишь серые, безликие вереницы провинциальных горожан, то теперь откуда-то появилось множество ярких молодых людей, торжественно-степенных и опрятных ветеранов и нескончаемые эскадры немыслимо красивых мам, плывущих со своими разноцветными колясками по красно-бурому булыжнику обновлённых тротуаров и аллей и излечивая сиротливую лоховскую неприкаянность домашним уютом и ладом своим.
   Вроде бы всем нашлась работа по душе и по силам. Здоровая конкуренция споспешествовала общему делу, ан два настырных лба сих властвующих персон по-прежнему высекали друг из друга искры непримиримого негодования и даже вражды. Впрочем, то уже хорошо, что, более-менее изучив остро выпирающие свойства соперника, они научились худо-бедно их обходить, и поэтому малопродуктивные лобовые стычки случались меж ними теперь всё реже и реже.
  
   6. НЕПРИКАЯННЫЕ ПЕРСЕЕВСКИЕ СЛОНЯНИЯ
   Встав на учёт в военкомате (в отделе офицеров запаса), Персеев пошёл сразу же оттуда -- от Первого Будённовского переулка -- бродяжить по истекающему звенящими весенними ручьями Лохову: о тотальном потеплении климата в ту пору не говорил только ленивый, но лишь один Персеев знал правду, ведь это именно он "привёз" кавказскую погоду сюда, на север, ибо для него и без того уже было достаточно резких в жизни перемен. Как-то:
   -- досрочное увольнение из армии;
   -- потеря привычных условий жизни;
   -- разрыв драгоценных человеческих связей;
   -- мучительный дискомфорт нового жития в чужом, хоть и родительском, доме;
   -- персональный депрессняк;
   -- безрадостное обретение статуса безработного изгоя;
   -- вдруг оказалось, что дважды в реку детства, отрочества и юности войти, увы,
   никак нельзя;
   -- некуда податься;
   -- родная депрессуха;
   -- незачем жить;
   -- незачем дышать;
   -- остаётся только выть,
   -- духом падать и дремать...
   Прошвырнулся по однотипным параллельным с аккуратными одноэтажными домиками улочкам -- Пупкина, Котовского, Орджоникидзе, Мартовской, откуда вышел на Косичкина, где проходила трасса на Закрайск (лежащий в тридцати километрах к юго-западу от Лохова), преодолев которую, упёрся в только недавно отстроенный по инициативе мэра Кеткониди водно-спортивный центр "Тюлень" (на торжественное разрезание ленточки, как обычно, приезжал генерал-губернатор Десантуров): искупнуться в бассейне было бы сейчас совсем даже кстати, но дама на вахте его не пустила -- мало ли кто ходит по улицам, если всех подряд пускать, ничего хорошего не будет, а здесь пропуск по спецабонементам, которые распределяются по месту работы, а также среди льготных категорий граждан -- детей, ветеранов, инвалидов, начальников, их родственников и знакомых. Что-то из этого вахтёрша называла явным порядком, буквально, а что-то намёками и экивоками.
   Рядом с "Тюленем", слева громоздилась арена стадиона "Кухулин". Но его теперь тоже -- после дорогостоящей модернизации (два искусственных футбольных поля с подогревом и т.д.) -- охраняли от таких случайных слоняльцев, каким являлся бедный, никчемный Персеев... Видать, и вправду в России установился матёрый капитализм, раз все теперь видят в ближнем своём проходимца, бандита и вора, кладущего завидущий глаз на чужое добро.
   Да, в детство снова вернуться нельзя, однако неприкаянность его нынешняя была сродни детской сиротливости: а он всегда ощущал себя сиротой, хотя имел как будто полноценную семью -- и маму, и папу, -- но любви и ласки от них он не получал, а если и получал, то так мало и редко, что пяти пальцев на руке для пересчёта припомнившихся ему случаев оных было даже чересчур много, двух вполне бы хватило.
   От родительской ругани и попрёков он в детстве убегал на улицу и слонялся по окрестностям в поисках уюта и укрома, каковые в тёплое время года находил легко и быстро -- на крышах, стройках, свалках и в полях, в проулках, на задворках, загородных огородах, водоёмах и в лесках. Там никто его не замечал и ни к чему не обязывал. Там он был почти бесплотным и свободным духом, витающим где и как ему угодно.
   И сейчас, ввиду такого своего выбитого из колеи положения, он снова был тем же неприкаянным недорослем, парящим в буйном весеннем журчании, щебетании и ликующем бликовании вездесущих солнечных стрел, слепящих наотмашь, хлещущих своими бриллиантовыми пучками по щекам и по глазам, так что люди, зажмурившись, напоминали даже уже отважных монголов-моголов, неисчислимые полчища коих завоёвывали мир, выпуская в небо смачно звенящие тучи стрел, что праздничным хором обрушивались на противника, на наших обескураженных сирых пращуров, холщово-лапотных заскорузлых мужичков, ходивших под князем-хозяином туда, куда он -- царь и бог -- позовёт: хучь на живот, хучь на смерть. Один хрен, ведь жизнь в те поры везде была ох, не сахар, зато хрена, репы и редьки росло тогда на Руси преизрядно, а капуста с хлебом была и вовсе деликатесом...
   Влажная земля вдоль улицы Косичкина, выбираясь из-под тающего снега и понемногу отходя от зимнего забытья, источала спросонья пары такой животворящей силы, что Персеева буквально шатало, аки алконавта-наркомана, когда он, оставляя по правую руку автопарк и пожарную часть с невысокой квадратурной каланчой, подходил к главному лоховскому перекрёстку (улиц Косичкина и Самарской), историческим узлом связавшему северную часть города с южной, где два памятника смотрели друг на друга с двух сторон улицы Самарской: с севера на юг обращал свой бронзовый взор великий русский поэт Феофилакт Косичкин в крылатке, живописно свисающей с правого плеча, а с юга его, сей вдохновенный взор, парировал суковато-бородавчатый хрен, фаллический символ лоховского процветания, вызывающий закономерную улыбку у всякого наблюдателя, ибо весь был преисполнен ядовитой иронией и скоморошьим сарказмом позднего постмодернизма ХХ века...
   Куда он шёл, зачем он шёл, Персеев и сам не знал, но что-то он будто искал, как больная побитая собака ищет по наитию целебную травку, тычась то туда, то сюда.
   Где-то на периферии его сознания, мешаясь с блаженными колебаниями весеннего воздуха, проплывали миражно какие-то несбывшиеся террасы, арки, крыши, города то ли из снов, то ли из прошлых жизней, о которых он страшно тосковал втайне от самого себя, но никак, никак нигде не находил, -- лишь иногда, очень редко, где-то в облаке или куске асфальта, или в случайном фрагменте какой-то замшелой кирпичной стены он с ёканьем в сердце узнавал что-то родное и давно забытое навек... Но что это узнавание значило, откуда оно взялось -- он, простофиля, простак несуразный, понять пока не мог, и поэтому, чтобы понять, продолжал ещё жить и надеяться, надеяться неизвестно на что...
   За Перекрёстком попал он, Иванушка-дурачок, впросак, будто оставшийся за спиной монументальный хренус, зло надсмехаясь, наслал на него, простака, своё заскорузло-кряжистое проклятие, -- соскользнул ногой неловкой в будто бы заснеженный кювет, примыкающий к закрайскому тракту, но кювет сей оказался глубже, чем можно было предположить на первый взгляд, да к тому же под тонким слоем наружного снега означенный кювет предательски прятал ту жидкость, какой становится залежалый снежок под напором весёлой солнечной дури.
   Однако глубокий кювет был полон сюрпризов, аки слоёный пирог али торт, -- когда левая нога, пробивши снежный слой, плавно погрузилась в укромную ледяную водицу до середины своего бедра, прековарной индейке-судьбе этого оказалось мало, потому что за подснежной водой последовала щедрая доля своего рода донного ила, а попросту грязючки древлерусьской, куда ногу начало засасывать, словно в болото, после чего правой ноге не оставалось ничего другого, как присоединиться к левой.
   Короче, Иванушка погрузился в месиво сие по пояс. Экспрессивные сентенции, какими он при этом разразился, на удивление органично сочетались с оставшимся за его спиной бессмертным образом корявого истукана, нехреново и даже талантливо сооружённого во славу всех лохов стоеросовых и лузеров бильярдных, по земле российской прозвеневших кумполом пустым...
   Шёл потом раскорякой патлато-небритой Персеев домой, роняя по пути ошмётки грязи вешней, весьма собой напоминая бомжа, бродяжку, алкаша. Шёл с тем же почти виноватым ощущением в душе, какое нёс в себе ещё подростком сирым, когда в тридцатиградусный мороз он провалился под панцирь ледяной речушки Вопли и долго потом добирался до дома, неуклонно и твёрдо покрываясь броневыми слоями замороженных доспехов короля Артура, которые матушка, встретившая его на пороге отчего дома, оттаивала потом в чугунной ванне, наполненной горячею водой: и всё причитала, причитала, всё ругала, всё кляла его за нрав его бедовый и рисковый, шебутной...
  
   7. В ПОИСКАХ РАБОТЫ И ЖИЛЬЯ
   Изнурительно-пьянящие слоняния Персеева по Лохову, помимо иррациональных, имели всё же под собой и вполне очевидные причины -- нужду в работе и жилье, вызванную тем, что сидеть на шее у престарелых родителей было уже невмочь. Невмоготу. Не в масть. Не в жилу. Хотя родители были вовсе не против его проживания с ними. Больше того, они за годы его службы успели по нему соскучиться и поэтому, в любом случае, были бы рады, если бы он пожил вместе с ними. Но Иван считал, что он-де совсем не дитя, а взрослый мужик, которому надлежит давно уже вершить свою, сугубо отдельную, жизнь.
   Первым делом Иван отправился на местную биржу труда -- прямиком к её начальнику Маю Митричу Бороде, что был с иголочки одет в костюм цвета топлёного молока и очень, очень чисто выбрит. Понятно, что Май Митрич, перекинувшись с Иваном парой дежурных слов и тряхнув кудрями, перенаправил его к своим нижестоящим сотрудницам (двум кряжистым дамам), что проворачивали всю рутинную работу с приходящими клиентами. Но они предложили ему извечно свободные вакансии дворника, кочегара, штукатура, скотника и разнорабочего, на которые мало кто соглашался по причине их малопрестижности и низкопошибности и на что он, продвинутый специалист по авиационному радиооборудованию и офицер ВВС, тоже не мог согласиться, по крайней мере, сейчас, в самом начале своих поисков. "Спасибо, этого мне не надо", -- заявил он осанистым тёткам с чувством оскорблённой гордости и вышел вон.
   Руководящие учреждения Лохова кучковались, в основном, в северной части, на улице Пролетарской и в пересекающем её начале улицы Косичкина. Поэтому, раз пошло такое дело, Персеев заодно решил обойти как можно больше этих контор, так как знал за собой неудобную черту, из-за которой в другой раз на подобный обход он мог бы и вовсе уже не решиться: кланяться и нижайшего соизволения испрашивать он, с детства преисполненный сознанием собственного достоинства, ох, как не любил.
   Забрёл в РОНО ("а что, я, в принципе, мог бы чего-нибудь преподавать"), заведующая коего Виолетта Лессинговна Минская заверила его, что подходящие места (завхоза или учителя ОБЖ), на какие он мог бы претендовать, заняты другими офицерами запаса, которых, мол, нынче развелось, как собак... И то правда -- в те годы из армии бежали все, кто хоть как-то мог передвигаться и хоть что-то более-менее округлое носил ещё на понурых плечах...
   Забрёл в муниципальную администрацию, в сортире которой встретил школьных однокашников из параллельного класса "В" (где учился Андрюха Лопухянц), а теперь чиновников класса "Б" Курослепова-Перекурова, что, потягивая "Кэмел" и "Честерфилд", вняли его нуждам и направили в кабинет заммэра по среднему бизнесу Одиссея Ахиллесовича Пентаклидиса (что слыл-де верным Пятницей Кеткониди, ибо, считая себя окружённым бескрайним морем недоброжелателей, последний по-настоящему доверял лишь своим друзьям, лоховским грекам, к коим, помимо Пентаклидиса, относился также гендиректор греко-римской компании "SRAM" Спиридон Скипидарович Сектонидис).
   Однако Пентаклидис сказал Ивану, что ничем не может ему помочь, и направил в соседний кабинет к заммэра по малому бизнесу Федоту Фомичу Тащи-Хватай, что, в отличие от предыдущего зама, был поджар и подвижен, но и от него Иван поимел толку меньше, чем с гипотетического козла молока.
   Забрёл к директрисе Туристско-уфологического центра Азизе Айзековне Азимовой, что поначалу было задумалась, когда Иван поведал ей о своём профессиональном и туристическом (ходил пару раз по кавказским горам) опыте, но потом, экая и мыкая, всё же отказала в предоставлении подходящей работы: приходите, дескать, месяца через два, тогда у нас местечко одно освободиться вроде бы должно...
   Зав отделом культуры Гюзель Бишбармаковна Опломбаева удивила Персеева тем, что не стала, подобно предыдущим начальникам, отговаривать его от работы на ниве лоховской культуры и просвещения, а порывшись в своих бумагах, торжественно объявила сразу о целых трёх свободных вакансиях, на какие он мог бы, в принципе, претендовать. В сотрудниках (может, и не везде высококвалифицированных) нуждались Культурно-выставочный центр, редакция муниципальной газеты "Лоховские благости" и телестудия "Дринк". Иван при этом известии воспрял духом, ибо он был неплохо знаком с людьми, имеющими некоторое отношение к двум последним конторам. Основателем лоховской телестудии был его одноклассник Колян Дринкин, а бывший главный редактор городской газеты Егор Ёлкин учился в параллельном классе вместе с Лопухянцем.
   Потом, когда он забурился в Культурно-выставочный центр (располагавшийся на улице Огуречной за стадионом "Кухулин", рядом с баней) и встретился там с художниками Тришкиным и Трещоткиным, то в первом из них -- горбатом инвалиде с цепкими, внимательными глазами -- узнал он бывшего мальчишку из Последней Слободы, которого встречал там в детстве, когда гостил у бабушки неделю-другую на летних каникулах. Центру требовался куратор, культуртрегер, организатор специальных мероприятий, встреч, выставок и пленэров -- юркий, подвижный и общительный человек, эдакий живчик, желательно с личным транспортом, разъезжающий по городам и весям, чтобы встретиться с художниками и иными важными и нужными людьми и тому подобное. Персеев, скорее, сам бы стал художником (каковым, в некотором смысле, он отчасти и являлся), чем пошёл бы работать таким вот живчиком, -- да он и не сумел бы ни за что. Совсем не таким человеком он был, совсем не таким... Ему больше подошло бы что-нибудь неспешно-созерцательное, где было бы время и место для мечтаний, посторонних чтений и прочего бития баклуш.
   Ух! Хватит, решил он, на сегодня ярмо себе на голову искать, -- "Лоховские благости" и ТВ-студия "Дринк" пусть пару-тройку деньков подождут... Что за тягомотина, честное слово, эти просительно-уничижительные обивания порогов сильных мира сего! Персеев, конечно, предпочёл бы не ходить с униженно поникшею главой по конторам, где его не знают и не ценят, а сидеть себе дома и с гордо поднятой головой самому принимать выстроившихся в очередь просителей, заинтересованных в его бесценных знаниях и богатом опыте...
   В этот день по дороге домой в южную часть Лохова он, используя поисковый энергетический заряд, ещё по инерции бродивший в его сознании, зашёл в несколько частных домиков на улице Косичкина на предмет устройства на постой, но везде получал немотивированный отказ, причину коего сначала не понимал, а потом всё же уразумел, -- внешний вид его внушал мало доверия у посторонних ему людей, ибо он так безобразно зарос, что в лучшем случае походил на обдолбанного или обкуренного хиппи, однако коль скоро он просил о жилье, то, всего вероятнее, его попросту принимали за бомжа, пусть пока и не вонючего, но при первом знакомстве этим фактором можно было бы пренебречь. К тому же, всякий деградант ведь не сразу опускается на самое дно, а постепенно, -- какое-то время он пыжится ещё худо-бедно блюсти хоть какие-то социальные приличия...
   Он не бросился тут же в парикмахерскую, решил пока потерпеть и подождать, когда сама жизнь припрёт его к стенке настолько, чтобы заставить его, русского даобуддопофигиста и по-гамлетовски нерешительно-медлительного субъекта, регулярно хоть что-то делать для своей же пользы. Не так, значит, хреново жилось ему на свете, раз он не проявлял особого энтузиазма к изменению наличной своей жизни, раз мирился с её подножками и буераками...
   Его нынешняя наружная запущенность явилась естественной реакцией издёрганного организма на чрезмерную зарегламентированность армейской жизни, когда на ежеутренних построениях личного состава вышестоящее командование проверяло внешний вид подчинённых, коему надлежало соответствовать жёстким уставным требованиям. Последние, к тому же, трактовались разными начальниками очень даже по-разному -- сообразно их прихотливым индивидуальным вкусам. Отсюда -- один шаг до самодурского произвола, каковым строптивый Персеев наелся на многие годы вперёд... Ещё бы год-другой, и армия сломала бы его окончательно. Но когда его прижимали к стенке, Персеев, в обыденной жизни инертный и малоподвижный, предпринимал самые решительные действия, на какие только бывал способен. Он объявил голодовку, и голодал до тех пор, пока не был уволен "по несоответствию занимаемой должности".
   После майских праздников (что по продолжительности и накалу всенародного разгула занимают в России второе место после новогодне-рождественских вакаций) Персеев намылился-таки, скрепя ленивое сердце, отправиться на телестудию "Дринк".
   Завидев в коридоре знакомое по телепередачам рябоватое лицо дикторши ("лицо" телестудии "Дринк"!) Гульсухор Забировой, Персеев обратился было к ней, но та стремительно исчезла где-то за поворотом, а Иван, миновав аппаратную, оказался вдруг в редакторском кабинете, дверь которого была наполовину раскрыта, но сам кабинет был пуст... На полированном столе рядом с компьютерным монитором в художественном беспорядке громоздились бумаги, телефон, чудаковатые модельные очки, лаковая женская сумочка с блестящими пряжками, дырокол, степлер, органайзер, цветные ручки и прочая канцелярская дребедень.
   Персеев двинулся было прочь, но столкнулся нос к носу с Надин Вышкворкиной, своей одноклассницей по школе N 6 и однокашницей по союзу воблинских пофигистов, членом коего она являлась уже не один год.
   Это была неудержимо полнеющая скуластая брюнетка в чёрных мелкосетчатых чулках, один из которых был дырявым, -- серьёзная дырка диаметром в пять-шесть сантиметров кричаще белела в районе левой щиколотки, но Надин по обычной своей рассеянности её не замечала (а может, как истинная пофигистка, и не хотела замечать?).
   Со стороны она могла показаться неказистой, нескоординированной и даже какой-то суетливо-дёрганой, почти косолапой, но стоило ей с вами заговорить своим сочным бархатно-женственным голосом, как вся эта нелепо-неуместная аляповатость облекалась таким духоподъёмным и нежнейшим обаянием, что тут же оборачивалась её собственным самобытным отличием, пленительным "лица необщим выраженьем".
   В таких случаях бестолково-бессмысленная симпатия противоположного пола с радостью цепляется за подобные бросающиеся в глаза изъяны или индивидуальные особенности, обретая тем самым наглядную логику и виртуальный смысл, на какие ей проще потом опираться, дабы биохимический обман первоначальной влюблённости длить потом и длить, а то и со скрежетом протаскивать сквозь годы и годы рутинной обыденности, ведь надо же как-нибудь скрашивать их...
   Надин, оказывается, была тамошним редактором: правда, по части трудоустройства от неё мало что зависело -- так она, во всяком случае, Персееву сказала. "Хотя, -- подумал он обиженно, -- словечко-то замолвить об однокласснике могла бы своему начальству, если бы захотела". Но потом выяснилось, что вроде бы из-за недостаточного финансирования руководство телестудии со дня на день намеревалось-де приступить к сокращению штатов. Так Ивану заявил вышестоящий начальник, -- а может, так он отвечал всем "неблатным", приходящим с улицы незнакомцам, чтобы побыстрее от них отвязаться. Давно пора понять, что в подобные организации с весьма ограниченным числом сотрудников случайных людей не берут. А Иван в тот период своей жизни был именно таким случайным скитальцем ("странником в ночи"), не внушающим никакого доверия у обычных бездарных людей, каких в этой жизни средь нас большинство (хотя потенциально каждый, конечно, одарён в чём-то больше других). Жаль, другой его одноклассник, организатор и первый директор лоховского телевидения Коля Дринкин жил и работал теперь где-то в Москве, -- безразмерная столица ненасытным вурдалаком всегда высасывала из провинции лучших людей, лишая последнюю последних жизненных соков!
   Потом на очередной сходке лоховских пофигистов Надин, оправдываясь за свою былую чёрствость, сообщила Ивану о том, что у неё сложились довольно натянутые отношения с нынешним директором студии, и поэтому она, мол, опасается, что её саму теперь могут уволить за милую душу.
   Персеев, кажется, слегка на неё "запал"... Или -- только начал "западать"... Или будучи слишком уже одичавшим волком, хотел хоть какой-нибудь не слишком противной чувырле в сердчишко запасть...
   Они с Веркой Велимировой сидели на предпоследней парте у окна, а Персеев с Протеевым -- на последней, на камчатке... Иван на них на обеих тогда, с класса шестого-седьмого, начал уже заглядываться, а первые впечатления пубертатного периода, по определению, самые яркие.
   Они с Надин тогда даже как-то на картошке (на уборке картофеля, куда их посылали в сентябре) целовались (пусть по-детски неумело), когда оказались одни в автобусе пустом перед отъездом в город. Они были грязные, как черти, -- ведь в поле дождик моросил весь день! -- но помыслы их были чисты и возвышенны...
   Вернувшись после этого домой и поразмыслив о справедливости и смысле бытия, в "Лоховские благости" он решил уже не ходить, будучи теперь совершенно уверенным в том, что там его никто не ждёт и цацкаться с ним, несвоевременным лохматым бородачом, не будет.
   К тому же, Кеткониди, впавший в параноидальный бред тотальной подозрительности, убрал недавно с должности главреда этой серой газетёнки персеевского ровесника и школьного товарища Егора Андреевича Ёлкина, а на его место поставил бездарно-безропотную гастарбайтершу Гюльчатай Алибабаевну Джейханханумову, работать под началом которой у Ивана не было никакого желания.
  
   8. ТРОИЦКИЕ НОРКИ
   В итоге -- как ни пыжился Иван казаться сам-себе-сусам -- пришлось идти на поклон к самовластному папаше, что тут же и устроил его по блату радистом-локаторщиком на авиазавод РСК "ФИГ", а точнее, на Дальний Привод, ДПРМ (дальний приводной радиомаяк) испытательного аэродрома, располагающийся в четырёх километрах от торца взлётно-посадочной полосы близ села Троицкие Норки.
   То есть та самая работа ему и досталась, о какой он по-настоящему и мечтал: включаешь станцию перед полётами, а после полётов выключаешь, вот и вся работа. Приходится, правда ещё кое-что проверять, настраивать, иногда ремонтировать, но, на поверку, всё это Ивану было совсем не обременительно. Главное, практически дачная обстановка, никто над душой у тебя не стоит, сослуживцы не докучают (три человека, Иван, Сан Саныч Козырев и Лёха Диванов, пользуясь отсутствием проходной, втихаря делили дежурство на радиомаяке между собой, чтобы выходить на работу не по двое, как положено, а по-одному через два дня на третий, а их главный инженер Герундий Александрович Мучеников заочно, сидя у себя на КДП, закрывал на это глаза, чтобы при случае использовать это в своих целях), занимайся чем хочешь, пожалуйста, пой, пляши, спи (топчан подходящий имеется), читай, твори, выдумывай, пробуй, -- хоть картошку сажай, территория позволяет. Его сослуживец Сан Саныч одно время тут как раз и выращивал разные огородные культуры (и картошку тоже) и плодово-ягодные деревья (яблони разных сортов, сливы, вишни и т.д.). А Лёха Диванов (надо же, как тесен лоховский мир! -- ещё один знакомый пофигист встретился Ивану на новом месте работы) -- тот здесь даже жил полгода, когда бывшая жена хитростью и коварством отсудила у него родовой (что и обидно!) домик на Первоапрельской (рядом со школой N 11)...
   Всё здесь располагало к отдохновению, покою, созерцанию. И не мудрено, ведь домик (в старых советских документах он назывался факторией), где находился приводной радиомаяк, ютился на весьма живописном отшибе -- вдали от основной территории предприятия, вдали от начальства и рядом с полями и рощами, за одной из которой виднелись антенны второго кольца ПВО столицы.
   Выходит, что обуреваемый незрелыми мечтами и покуда нереализованными талантами, а по сути отгороженный ими от реальной земной жизни, он тыркался туда, где его заведомо не могли принять, а опытный отец, видящий жизнь в сугубо практическом, хоть и непритязательном, разрезе, предложил ему вариант трудоустройства, лучше которого для него на тот момент найти было просто невозможно. Иван с большой неохотой, но вынужден был признать, что родители, оказывается, определяют направление (и зачастую вполне себе благоприятное направление) нашей судьбы в значительно большей степени, чем он хотел бы и мог полагать. Ключевые, реперные точки его жизни, как бы то ни было, но без родительского участия миновать никак не получалось, так, будто он и его родители до сих пор были единым организмом (как ветви дерева с его стволом). А он, выходит, и двадцать, и десять, и пять лет назад серьёзно заблуждался, считая, что гнездо сих предков он покинул навсегда и бесповоротно, что стал он самостоятельным, независимым субъектом, как некое молодое развивающееся государство, сбросившее с себя опостылевшее колониальное иго. Глупыш.
   Немало зверушек диковинных в полях и лесах близ Троицких Норок водилось. К фактории дэпэрээмовской забредали зайцы, лисы, лоси, косули; летали здесь без всякого стеснения ястребы, коршуны, канюки, пустельги, соколы, совы, выпи, кукушки, перепела, славки, овсянки, ткачики, вьюрки, чижи, щеглы, трясогузки, воро?ны, во?роны, сороки, голуби, горлицы, сойки, скворцы, дрозды, пеночки, иволги, соловушки, синицы, московки, поползни, дятлы, чибисы, стрижи, а о самых околочеловеческих (синантропных) птичках, о воробьях, и говорить нечего...
   А по утрам прямо у входа в домик Ивана встречала духмяная кипень белой сирени, объятая жужжащим осино-пчелиным маревом -- в те майско-июньские дни ей пришла как раз пора явить себя во всей своей ошеломляющей красе. Тут же, недолго думая, зацветали и вишни, а потом, слегка помедлив, яблони.
   Здешние раздольные поля, до разрушительной перестройки сплошь засеваемые овсом, пшеницей, рожью, кукурузой, картофелем, свёклой и капустой, большей частью теперь пустовали, но зато на них, анархически зарастающих вольною, дикой травою, с мая по октябрь, а практически аж до первого снега пасётся теперь (с перестройкой тоже, впрочем, заметно сократившееся) крупнорогато-парнокопытное поголовье местной молочно-товарной фермы.
   Забор фактории давно пришёл в упадок, поэтому мычащие и периодически шумно выдыхающие сычужно-растительные газы коровушки, эти ходячие молочные фабрики, покинув своих сомлевших от солнца и возлияний пастырей и без привычного внешнего управления глупо тыркаясь то туда, то сюда, забредали порой под тенистую сень здешних дерев, -- помимо плодово-ягодных, здесь по периметру объекта в два-три ряда выстроились тополя и берёзки, под коими в свой срок грибочки даже дивные взрастали... Со временем Иван уже знал все грибные места фактории и бывало, сделав с десяток шагов к одному из них и найдя пару-тройку подберёзовиков (другие грибы там встречались значительно реже), уже через несколько минут варил из них свеженький супчик к обеду.
   Иван потихоньку в работу втянулся, а в дни, свободные от поездок в Троицкие Норки (а дней таких было немало, особенно, когда и Козырев, и Диванов оба работали с ним на смену), читал любимые книги, писал стихи и песни, общался с лоховскими пофигистами, хотя и на работе ведь он тоже по большей части читал и писал, а также слушал радио и дышал свежим воздухом... Лафа житуха, ежели взглянуть со стороны. Но любая лафа, ежели её специально не обновлять, рано или поздно становится рутиной беспросветной, что и случилось -- и очень даже скоро случилось -- с Иваном Персеевым нашим. Всё вдруг -- и даже корефаны-пофигисты -- стало ему по фигу. По барабану. До фонаря. До фени.
   Персеев заскучал. Должно быть, пришла пора найти Андрюху Лопухянца и Протеева Петра, дабы в кругу друзей детства встретить юбилей родного Лохова, который Кеткониди с Котофеевым, несмотря на взаимные драчки, приводили всё ж таки в порядок надлежащий, а через пару месяцев, когда и грянет юбилей, они, глядишь, так ещё успеют всех удивить, такого ещё понапридумают-понагородят!..
  
   9. А ЗА КОЗЛА ОТВЕТИШЬ...
   Иван скучал теперь даже и на любимом своём карьерном пляже, где с первыми жаркими деньками раннего июня он, загорая, почитывал Амброза Бирса (в разных местах Иван читал разное -- на работе Сашу Соколова, например, Набокова и Джойса, дома Мамардашвили, Ницше, Монтеня, Битова, Белого, Маканина, Томаса Манна, а на пляже Апдайка, Воннегута, Бредбери, Бирса)...
   А тут как-то Воблин собрал своих подопытных пофигистов-депрессантов на том же почти пляжике, но в стороне от досужих загоральщиков-купальщиков, близ коих, вероятно, было бы резонней разместиться, чем в том непрезентабельном буреломе, куда они в итоге и забурились. И Лёха Диванов, облокотясь на вероломно поваленную сосёнку, сообщил тогда Ивану, что видел в городе Андрюху (Лёха с ним в одном классе когда-то учился), и теперь Андрюха, дескать, знает, что они, Иван и Лёха, работают вместе в Троицких Норках (правда, на днях Лёха ушёл в отпуск): а ведь каждый раз в рабочие дни им-де дважды приходится проезжать мимо дома Андрюхи -- по дороге туда и обратно, -- и, по идее, нетрудно было бы Ивану как-нибудь теперь к старому дружаре своему после работы подгрести (так Лёхе, мол, Андрюха Лопухянц с печалью в голосе сказал)...
   Что ж, Иван однажды так и сделал -- подгрёб... В пятницу после работы отправился он к дому N 372 на улицу Косичкина, куда прежде и не думал заходить, потому что с детства был наслышан о главной мечте Лопухянца -- покинуть предков-эксплуататоров и уехать куда-нибудь подальше -- в Гималаи, в Океанию, в ливийскую Сахару к туарегам сонным с их дромадерами и глиняными городами... Мечты, выходит, не сбылись.
   Знакомый полутораметровый забор привлёк его уже издалека, ведь тот украшен был особым узором, какой, по давнему заверению Андраника Гамлетовича Лопухянца, вроде бы украшал также и надгробие великого Месропа Маштоца, автора армянской азбуки и, стало быть, национальной письменности, которую все настоящие армяне чуть ли не боготворят (она значительно древнее нашей, Кирилло-Мефодиевской, но её никто никогда и не думал реформировать, подгоняя под специфический гонор очередных властителей)...
   Заглянув через забор с армянской вязью, он увидел домик с уютным крыльцом, а на крыльце -- рогатого козла. А за козлом -- парнишку в телогрейке.
   -- Какой козёл хороший! -- сказал Иван со смехом.
   Козёл и впрямь был неплохой -- статный, длинношёрстный, рога нерусские, витые...
   Андраник взглянул на патлато-бородатого Ивана и, конечно, поначалу не узнал друга детства, с которым грабили когда-то баранковскую библиотеку.
   -- Какой у вас красивый, я бы даже сказал, грациозный козлище! -- совсем уже издевательски возопил ехидно ухмыляющийся Персеев.
   Впечатление от сего ехидного голоса, совокупившись с ещё неверифицированным визуальным эффектом, привело-таки к опознанию с детства знакомого образа, и Андраник, решительно отстранив своего нерусского козла, бросился отпирать калитку.
   Сей сын армянского народа за двадцать лет почти не изменился -- таким же почти худосочным остался, кудрявым и юным, только трудовые сельхозручонки его с тех пор огрубели и заскорузли так, как у Персеева огрубели и заскорузли одни лишь подушечки четырёх пальцев левой руки -- от гитары: Персеев был носителем конечностей, явно не расположенных к трудовым подвигам. А Андраник, выходит, тем же трудягой подневольным на хозяйстве приусадебном остался, что и двадцать лет тому назад -- с теми же почти босыми грязными ногами и телогреечке на голое тело.
   Приобнялись, похлопали, как это водится у человекообразных, друг друга по спине и по плечам, после чего украдкой пробрались в сарай укромный на задах, любимое логово Андрюхана, подальше от матери-старушки Ирины Суреновны, что по всякому пустяку умела и любила разводить турусы на колёсах.
   А в том сарайчике под голой лампочкой на проводе косичкой -- верстак, диванчик дряхлый, плитка, чайник закопчённый и книг завалы по углам уют особый излучали, -- Андрюха, судя по всему, проводил там львиную часть своего свободного времени. Сей малопрезентабельный сарайчик стал его и Гималаями, и Океанией, и Сахарой, а по сути -- последним прибежищем босоногого мечтателя. Босомыги, так и не ускользнувшего от рутины ординарного прозябания, подобно большинству незадачливых гуманоидов, что понапрасну прожигают отпущенные им ресурсы третьей от звезды С. планетки небольшой...
   Оказывается, он всё ещё был женат на девочке, с которой совсем не случайно познакомился в Ереване, где гостил однажды у родственников. Короче, по старым кавказским законам эту Джульетту Джираян ему приготовили в невесты без его ведома: как говорится, "без меня меня женили"... И в этом он тоже оказался безропотной жертвой. Хотя и пытался уверить иронически настроенного Персеева, что будто бы что-то там вякал и брыкался -- и даже в армию пытался убежать. У него, дескать, был гениальный план побега -- отслужить положенные два года где-нибудь вдали от дома, как это водится на проклятой Руси, а потом уже и вовсе не возвращаться к родителям с их непосильной сельхоз-тягомотиной, к тягловой этой повинности, лямку которой он тянул с младых ногтей. Но -- в армию его не взяли по медицинским показаниям. Диагноз -- "патологическая гипертрофия левого желудочка сердца".
   Но ирония слетела с Персеева после того, как в сарайчик боязливо заглянула Андраникина матушка и учтиво попросила было о какой-то услуге, а сынок великовозрастный так её шуганул (и шуганул, как Иван догадался, далеко не впервые), что голова её моментально скрылась из их поля зрения, а грубо сколоченная дверь прикрылась настолько бережно и аккуратно, насколько это было возможно.
   Разговор их -- после двадцати годков разлуки! -- сумбурно перескакивал с темы на тему, но чего-то главного об Андранике Иван, как ему показалось, не узнал и после третьей кружки зелёного чая с вареньем и мёдом.
   Андрюха работал электриком на лоховском АТП, где также работал его недавно умерший отец, с женой Джульеттой он развёлся несколько лет назад, развёлся в реале, но не по форме, не юридически, то есть официально они по-прежнему женаты, и Джул даже по-прежнему живёт с ним, с ним и его матерью, в одном доме, ибо деваться ей некуда, да и сложные национально-родственные связи и обеты делают эту ситуацию трудноразрешимой. Пожалуй, печально рассудил Иван, тебе, мол, Андрюха, в таком раскладе себя винить не след, ибо, судя по всему, здесь славно поработала коварная судьба-индейка-профурсетка -- такие заплела узлы, какие с кондачка не разрубить обычному смертному Лопухянцу...
   Чуть позже, во время второго или третьего визита, Андрюхан познакомил дружка с этой формальной женою по имени Джул (девичья фамилия Джираян), и дружок, воплотившись мгновенно в Ромео, -- пропал...
   Любовь, как море, горы и прочие великие стихии вселенной, внятному описанию заведомо не подлежат, а посему на этом зыбком месте автор обречённо замолкает и уносит ноги (пока ещё, слава богу, здоровые и сильные).
  
   10. ПЕРЕЛОМ
   И вот он упал...
   Но прежде они в сарайчике с Андрюхой поговорили за жизнь, вспомнили их дружную троицу, которая одно время, правда, была квартетом: помимо Андраника, Ивана и Петьки в него входил Гаглоев Серёга, что жил в Баранково через несколько домов от Андраника и даже придумал как-то для них презабавную организацию -- "С4" ("Союз четырёх"), вырезал из ватмана удостоверения и даже для пущей солидности снабдил их и фотками, и печатью (фотки были вырезаны из общеклассного снимка, сделанного во время поездки в Музей имени Ленина, а печать из обычного ластика и чернил). В старших классах, признаться, от Серёги остальные трое почему-то отдалились, или он от них отдалился, не поймёшь, но так бывает сплошь и рядом, и зарываться в причины и следствия тут не имеет никакого смысла. А потом, уже после школы, когда все они разъехались кто куда, Серёга провожал в ночи подругу со свадьбы каких-то их друзей. Шли они пешком из северной части Лохова, где проходила свадьба, шли по закрайской железке, намереваясь через Чугунку добраться -- он до Баранково, а его подруга то ли до улицы Мора, то ли до Чайковского. Короче, Гаглоев Серж попал под поезд и погиб. А его подруга поведала интересующимся именно такую версию случившегося. Надо признать, версия сия далеко не всем показалась убедительной.
   Серж был славным парнем, таким же, пожалуй, бесплодным мечтателем, как и Андрюха-сельхозник. Любил поэзию, театр, пытался даже поступать в Школу-студию МХАТ (на курс Антона Палыча Табакова, который в тот год как раз набрал себе тех абитуриентов, что в большинстве своём составят потом основу его будущего театра "Табакерка"), но, закончив торгово-промышленный техникум, стал в результате зауряднейшим товароведом.
   Зато Протеев Петруха не подкачал -- закончил в Питере гидрометеоинститут и стал матёрым океанологом, странствующим, на зависть друзей детства, по морям и океанам планеты Земля. Иван с Андрюхой решили срочно написать Петрухе письмецо, пригласить на юбилей Лохова, дабы на этом празднике жизни воссоединиться славной былой троицей, вспомнить запредельно-чердачные чудеса, побродить по местам боевой славы и, быть может, совместными усилиями разогнаться, набрать новую скорость для новых жизненных свершений, чтобы утроенным мозговым штурмом, эдакой шальной птицей-тройкой проскочить как-нибудь этот пресловутый кризис среднего возраста и т.д. и т.п.
   Да, неплохо было сейчас слазить на любимый чердак двухэтажного жёлтого домика, что на улице Белки и Стрелки, неподалёку от Сбербанка и телестудии "Дринк", ждёт, должно быть, не дождётся, когда же старые друзья его, беднягу, навестят. Подумав эдак, ребята решили брать быка за рога. А чего тянуть? Андраник, по такому случаю, потянулся к заветному дряхлому шкафчику, бережно отворил его скрипучую дверцу и благоговейно извлёк на свет божий раритетный графинчик с ядрёной ягодной настойкой, дабы их общее с Иваном дело заспорилось ещё бодрее, ещё праздничнее, -- ведь встреча двух старых друзей через двадцать лет разлуки, разве это не праздник, разве не особый знак или перст сурово немотствующей судьбы?
   Первым делом они начали писать послание Протееву Петру в Питер: для этого в сарайчике у Андрюхи было всё необходимое -- бумаги пачка А4, конвертов красочных набор, гора различных авторучек и пуленепробиваемая пишущая машинка отечественного производства типа "Москва". Пиши-не хочу! И написали Петрухе, чтобы тот за оставшиеся два с половиной месяца организовал себе одну-другую недельку в первой половине сентября для приезда на празднование юбилея славного города своего незабвенного детства.
   А назавтра утром -- благо, была суббота -- друзья, снова раззадорив себя сокровенными воспоминаниями (и походным вариантом вишнёвоклюквенносмородинового эликсира), отправились прямо на тот вожделенный чердак, чтобы по пути к нему бросить заодно конверт с этим письмом в стольный Святой Питер в главный почтовый ящик лоховского почтамта (Чайковского, 2/8).
   Всё вокруг в тот день цвело и пахло, будто сама природа готовилась уже к предстоящему городскому юбилею, но, помимо природы, усилиями Кеткониди-Котофеева улицы, дома, скверы, площади и парки на глазах становились всё чище и краше. Рабочие, вооружённые необходимой техникой, будто муравьи или пчёлки, без выходных трудились на своих объектах -- покрывали дома чуть ли не всеми цветами радуги, обновляли дороги, укладывали булыжником тротуары, реконструировали парки, сажали новые деревья и кусты, разбивали клумбы с пиршеством диковинных цветов...
   И вот, встретившись на улице Чайковского у почты и бросив письмо в ящик, друзья побрели среди всего этого кипучего благолепия по улице 39-летия Октября, ошеломлённые вдобавок слепящими лучами золотого солнца, что в тот день, казалось, будто сошло с ума, -- так ярко и разгульно вскружило оно головы двум старым друзьям, что они совсем позабыли о возрасте и будто снова проскользнули сквозь тесные врата немеркнущей памяти в чердачный мир свободы и судьбы.
   Свернув налево, на улицу Белки и Стрелки, увидели свой любимый раритетный домик, сутью коего уже была труха, а двухэтажная наружность в угоду грядущему юбилею оказалась вдруг свежеперекрашенной, -- друзья почти одновременно всплеснули руками и заохали то ли сокрушённо, то ли восхищённо, и было из-за чего, ведь домик их фантастического детства перекрасили не в какой-нибудь цвет, а в ярко-розовый -- цвет безмозглого гламура и псевдосветской пошлости!.. Хотя в то же время -- это ведь и цвет безмятежной детскости и незрелой мечтательности, каковыми наша чердачная троица в пору своего отрочества была преисполнена под самую под завязку. А значит сей малосерьёзный мэйкап декорировал их общее чердачное прошлое по праву высшей -- судьбоносной -- справедливости. Уж коли рожа крива -- неча пенять на её наоборотно-изнаночное отражение.
   Короче, взобрались чуваки на чердак и вспугнули свору наглых жирных сизарей, безнадёжно засравших гуаном и засыпавших сугробами пуха и перьев им всю ретроспективу их сакрального пространства. А всё, что не было погублено циничными, а скорее всего, просто-напросто глупыми, тупыми голубями, этими ненасытными крылатыми грызунами, было покрыто такими многолетними слоями пыли, трухи, праха и тлетворных микроорганизмов, что бедный Андрюхан поперхнулся первым же своим вздохом на этом обетованном, обласканном коварной памятью чердаке и закашлялся, и кашлял до тех пор, пока никудышный Иванушка не побрёл, вытянув вперёд руки слепца-визионера, к слуховому оконцу, единственному в тот раз источнику надежды и света, и пока не замер в солнечном конусе волшебного луча, где манною небесною, как в аквариуме, плавали мельчайшие пылинки, пушинки и ворсинки, покуда не споткнулся и не чихнул, упёршись мордой в пух, перо и то ещё гуано, -- и чтобы продышаться и глаза от брения продрать не бросился к окошечку сему, последнему, как в тот момент бедняге показалось, спасению... Свежий воздух крыши поначалу вроде спас Персеева от безвоздушных памяти просторов, где жить, как выясняется, нельзя...
   Высунувшись на полкорпуса наружу, Иван жадно и судорожно заглатывал воздух отчизны, пахнущий солнцем, сиренью, черемухой и мириадами прочих флюидов и духов, раздувающих разгульные меха начала лета среднерусского, когда надеешься, как никогда, дышать и жить... И глядь! -- тут-то как раз что-нибудь нежданно-негаданное и произойдёт...
   Ах, как пьянящ этот лоховский воздух, ах, как хочется снова и снова дышать и дышать его солнечной праной! Беспечный Персеев всё безрассудней и рискованней высовывается на воздух свежий, свет божий и дурак-дураком, взмахнув нелепыми руками, выпадает, словно птенец несмышлёный из родного гнезда, словно пёрышко пизанское из Галилеевой длани, словно капля дождевая с капитанского мостика одноногого Ахава, словно повзрослевший Питер Пен из детства, неусыпно хранящего летучий секрет золотистой пыльцы...
   И Андраник услышал вопль снаружи крыши протяжный в виде умляутно-карамзинского:
   -- Ё-ё-ё-ё-ё-ё-ё-ё-ё-ё-ё!!!
   И Ванька шмякс!!!
   -- Ё-ё-ё-ё-ё-ё-ё-ё-ё-ё-ё!!!
   И Ванька хрррясь!!!
   И вот он упал -- а вопль ещё эхом звенел -- и ногу сломал. Чхрумкс! Хорошо хоть -- не репу. Не шею. И не всё остальное. Повезло чуваку! Мог бы ведь и насмерть разбиться. "Молодец, -- похвалил его дежурный хирург Погожин, сверля ему дрелью лодыжку, дабы подвесить к ней растягивающий противовес, -- удачно упал, как настоящий десантник".
  
   11. МИФ О ПЕРСЕЕ
   И вот он полетел. Поплыл, поплыл по воле волн в то лоно сокровенное, откуда он произошёл и где пропал наверное... Припомнил конус золотой, в котором солнцем осиянные парили пылинки, пушинки и микроикринки настырнейшей рыбины красной, какого-нибудь лосося, что возвращается рожать через тысячи миль к истоку своего собственного рождения, к истоку дремучих сил и замыслов своих. Во гробике утлом, в ящике, в бочке уютной Иван Петрович плыл по Тихому, Тихому океану, пока не прибило его к полуострову, похожему на ромбик, или рыбку, на аппендикс, на некую чрезмерную добавку к и без того полновесному пирогу материковой жизни. Не исключено, что Иван Петрович был в своё время зачат во чреве древнего лосося непорочно -- от слепого золотого дождя, образованного одним из горячих камчатских гейзеров.
   Всякое забытьё мифично и стало быть оно есть репетиция смерти, поля которой безразмерны, широки и преисполнены дыханьем жизни вольной, внепространственно-вневременной, непривязанной к поверхностной рутинной жизни, какую люди в рациональном мороке своём наивно почитают за реальную и единственно возможную.
   И вот Иван Петрович полетел. И подхватил его сначала даймон улицы Белки и Стрелки Ушастый Доберман, потом дух Лохова Шляхтич Рыжий Чёрт, потом дух юго-востока Московии Сварожич Джон Верблюжатников, а потом и духовный управляющий европейской России от Вологды до Ростова-на-Дону, а по совместительству Аргентины, Уругвая и юго-восточной части Бразилии Летучий Дух Барбело, решивший не давать Персеева в обиду голодным монстрам тления и тьмы... Все эти духи -- каждый по-своему -- встряхивал подшефную душонку за виртуальную шкирку, дабы та опамятовалась от обморока смердящего повседневья и возвернулась к началу, где некогда являющемуся на свет был даден ряд насущных напутствий, был задан ряд задач...
   Найти свою родину и тем самым вернуться к себе -- вот задача. Но в конечном итоге и наивысшем смысле это ведь означает -- найти сокровенное, творчески продуктивное небытие, ничейное и всеобщее поле творения, откуда по заказу времени и места выплетаются арабески той или иной самости: так что родина у всякой конкретной реальности одна и та же -- пустота небытия, чреватая всеми красками творения, которую надо ли нам искать где-нибудь вдали от себя, ведь в каждом из нас она дремлет, свернувшись уютным калачиком, не так ли?..
   Предстоял путь. Путь к простоте и свободе от тщетностей и сует. Путь к очевидной скудности и неприхотливости камня, дерева и солнца, щедрость коих непреднамеренна, непроизвольна и лишь поэтому пофигично-алогична, беспредельна и настолько насущна, обыденна и по-интимному привычна, что её уже можно и не замечать, не говоря о том, чтобы за неё ещё и благодарить (кого?).
   Лишь простодушная первозданность ненарочито-бескорыстного -- докультурного -- побуждения приводит к подлинному, не всегда очевидному, но преисполненному вечности, движению жизни, предваряющему всякую диалектику, всякую логику, а значит и всякий язык.
   Элементарные механизмы, обеспечивающие жизнь простейших организмов, обязательно действуют и в жизни более сложных организмов, поэтому сии примитивнейшие механизмы -- механизмы жизни, основные инстинкты -- сильнее и неистребимее, основательнее самой жизни. Оттого и крохотные насекомые оказались, например, сильнее и неистребимее огромных динозавров (популяционно, филогенетически более простые существа всегда сильнее и живучее более сложных). Элементарные механизмы жизни -- это механизмы движения, всякого движения, ибо жизнь, в первом приближении, это и есть движение, всякое движение.
   И вот он упал -- и полетел. С детства Ванька Персеев мечтал подпрыгнуть как-нибудь эдак хитроловко да и взлететь -- и улететь к чёртовой бабушке, а точнее, куда-нибудь туда, где безрадостная тягомотина обыденной жизни не донимала бы его ранимую душу своими изматывающими (и изначально вовсе не обязательными) обязательствами. Поэтому девизом и гимном всей его жизни стал гимн ВВС (несмотря на то, что тот представляет собой практически дословную кальку с марша немецких лётчиков 20-30-ых годов ХХ века):
   Всё выше, и выше, и выше
   Стремим мы полёт наших птиц,
   И в каждом пропеллере дышит
   Спокойствие наших границ...
   Ещё где-то лет в двенадцать обнаружив среди домашних книг пожелтевший отцовский конспект по аэродинамике, Иван потихоньку начал его изучать, а попутно стал сочинять свой крылатый летательный плащ для зимних полётов на лыжах: съезжаешь с горы сгруппировавшись, а набрав максимальную скорость, распахиваешь руки, к запястьям коих прицеплена крылатая конструкция, сшитая из прочной ткани навроде капрона или кевлара, последняя расправляется и -- ты взлетаешь и летишь... Да, там ещё, в этом крыле, были предусмотрены два щелевых отверстия для стабилизации полёта... Рассчитав (по формуле подъёмной силы Н.Е.Жуковского) необходимую площадь крыла, достаточную для подъёма 50-60кг веса (т.е. тогдашнего Ивана), Иван начертил выкройку летательного плаща -- оставалось только его сшить, а потом пойти на Чугунку, где была ближайшая к городу крутая горка, с которой, по всем прикидкам, можно было бы взлететь хотя бы на два-три метра, а там бы, глядишь, Летучий Дух Барбело его бы подхватил и понёс, и понёс...
   Летучий Дух Барбело Персеева любил, но и за нос между делом не раз его водил: это было несложно, ведь Персеев Иван с объективированной судьбою своею всё время играл -- и жонглировал ею, и жуировал её, то терял её, то находил, то хулил, а то хвалил.
   Паря в свободе от известного, Персеев истину искал, а истина блохою ловкой ускакала в никуда, хотя, может быть, и здесь она где-то порхала, али дремала, незримая, рядом, да нам не дано ведь её объективировать, вербализировать и прищучить себе на потребу, уж это Персееву было известно, да только не мог ничего он с собою поделать, бедняга, дубинушка стоеросовая, ведь знание наше, ребята, нам, увы, совсем не друг, по большей части, а по меньшей мере -- сурьёзный зело товарищ, не терпящий к себе амикошонства.
   У Летучего Духа Барбело было много дел, ведь помимо Московии и центральной части европейской России он ведал Аргентиной, Уругваем и юго-востоком Бразилии, а посему время от времени препоручал Персеева Джону Верблюжатникову, ведающему Подмосковьем от Казанского вокзала до Серебряных Прудов; но и Джону, по причине своей занятости, также приходилось передавать покровительство над персеевской душой эгрегору града Лохова хулиганистому духу с пушистым лисьим хвостом и громадной львиной гривой по прозвищу Шляхтич Рыжий Чёрт. Вот в эдакой духовной матрёшке и обретался Персеев покуда до той благословенной поры, как соберётся с духом ещё куда-нибудь, хотя бы за пределы пребывания Рыжего Чёрта, ускользнуть, а он, не успев ещё толком обжиться и закиснуть в этом скучнейшем Лохове, уже втихаря намеревался улизнуть куда подальше. Однако Персеев предполагал, ан Рыжий Чёрт располагал...
   Поговорив с Андраником в сарайчике дряхлом, Иван удивился, каким конформистом стал его старый дружара, хоть и разукрашивал он это своё рабское соглашательство золочёными позументами сладчайших словес, хоть и цеплял он к нему вагон и маленькую тележку, под завязку загруженных многотонною грудой чугунных риторических болванок, от которых мало толку, зато грохоту навалом...
   "Ну что ты, бедняга, маешься, -- говорил Ивану Андраник. -- Плывёшь по течению, так и плыви себе спокойненько, только делай иногда необходимые телодвижения, чтобы не наткнуться на мель своим нежным брюшком, а то ведь полезут кишки из образовавшейся прорехи, не приведи господь". "Велеречив, собака", -- подумал Иван, хотя ведь и Персеев языком был одарён не меньше, чем козлоюноша армянский. Оба они, короче, друг друга стоили. Только природа Андраника была более худосочной и непоседливой, более нервной, егозливой и дёрганой даже, тогда как Персеев был полноват, на подъём не скор, резких движений не любил, а любил посозерцать неторопливо какую-нибудь ерунду, не двигаясь с места, посомневаться, ежели выбор мучительный какой-нибудь надо было сделать, да и всякий выбор был для него по-своему мучительным, но уж если он что-то выбрал, на что-то решился, то спихнуть его с намеченного пути было ох, как непросто (хотя и возможно)...
   Да, все мы разные, но центровые вожделенные вершины (Монблан, Эльбрус, Эверест, К-2) у нас одни и те же, и это всех нас, людишек, роднит между собой. Мы ходим разными путями, но -- по одной земле, по шарику одному и тому же. И какие бы ни были цели у нас, конец -- один (как, впрочем, и начало одно). Хотя кромешные базовые смыслы всего этого -- вне нас, дурошлёпов. А стало быть и не нашего ума это дело -- чего нам хотеть и куда ж нам плыть. Куда лететь.
   Иванушка, Ванька, Иван Петрович, как и всякий из нас, с чем-то смирялся, а с чем-то и нет -- свою золотую середину и свои приоритеты каждый выбирает сам (ой ли?). Претерпевая унылое пребывание в занюханном бездарном Лохове (что больше походил на примитивное общежитие для командированных и прочих транзитных чужаков, чем на полноценный город, какому надлежит огораживать своих жителей от бед и обид века сего), Персеев держал на периферии сознания гипотетический портал своей виртуальной Камчатки, куда ввиду полного отсутствия каких бы то ни было средств он покуда не мог стопы свои направить (цены на всё теперь так поднялись, что даже просто съездить в отпуск на другой край огромной державы Персееву, получающему минимальную зарплату, которую вдобавок ещё и задерживали, стало теперь совсем не по карману, хотя за несколько лет, конечно, можно накопить на билет в один конец, и то, если сидеть на хлебе и воде и ничего, кроме еды, себе не покупать). Однако же надо бы нам заподозрить Персеева в лукавстве -- подобные мечты вряд ли рассчитаны на то, чтобы сбыться. Но догадывающемуся об этом Персееву, в общем-то, было на это плевать. Он как будто бы был не против, чтобы смириться -- и с несбыточностью, и с тем, что ему на неё наплевать. Хотя отчасти он, может быть, подспудно и догадывался, что если мечту не мурыжить, не мусолить, не насиловать, а отпустить в самостийное плавание, притворившись при этом безразличным ко всему бревном али камнем, как делали наши пращуры, добывая себе высококалорийное пропитание в дикой тайге, -- то она, сия заветная мечта, предполагал Персеев, может быть, и сбудется: впрочем, и на это ему было (с некоторых пор) дважды плевать. Хотя -- мало ли о чём мы мечтаем и на что нам плевать, ведь мы не хозяева в собственном доме, в собственном теле. Все мы (за исключением полных дураков) с некоторых пор становимся полнейшими пофигистами -- кто раньше, кто позже.
   Но прежде чем стать окончательными и безнадёжными пофигистами, мы не можем отказать себе в удовольствии поупражняться в мифотворчестве пустопорожнем, что всегда заканчивается одним и тем же -- горьким разочарованием, откуда до серебряных врат пофигизма один шаг.
   Мы всюду, всюду -- только гости, где нас никто не ждёт, а ежели и ждёт, то лишь тогда, когда мы на коне, когда мы сильны, упруги и здоровы, когда нам сам чёрт не брат, а стало быть когда нам, по большому счёту, наплевать ждут нас или нет: подлинное достоинство своих былых авуаров может постичь лишь полнейший банкрот. Потому мы обретаем надежду, а значит и жизнь, лишь обманываясь и витая в облацех. А трезвомыслящим реалистом может быть кто? Правильно -- только живой труп. А мы -- живые и тёплые идиоты -- вынуждены культивировать в своём представлении о своей жизни производство всё новых и новых лазеек, игрищ, убеганий, ускользаний, трюков, зигзагов и лавирований вкруг себя и вкруг вешек, которые, как нам кажется, мы высматриваем на виртуальном пути из мифического пункта А в мифический пункт Б. Но разве в человеческой жизни есть что-нибудь более реальное, чем миф, чем то, что позволяет от этого реального то и дело ускользать? Правильно -- нет. ЧТД.
   Парус Персея один вдалеке
   мчится куда-то в бескрайней реке,
   в море скользит, окияне,
   в этом бездонном романе,
   где, глубине одичанье скормив,
   ветер вершит офигительный миф...
  
   12. ДЖУЛ
   Чуть ли не две недели Персеев был прикован к постели со своим изломанным правым бедром, что через специальную подвесную систему было задрано вверх и вдобавок его через блок за дальнюю спинку кровати тянула на себя восьмикилограммовая гиря, чтобы хирургам потом удобнее было на операционном столе осколки ноги, как пазлы, собирать и соединять их друг с другом титановыми болтами, гайками и винтами.
   Ближайшие родственники тут же актуализировали свою значимость в жизни оступившегося Ивана -- матушка и батюшка с домашними приношеньями попеременно стали появляться в палате N 6 (именно так! -- это была палата N 6 травматологического отделения, что на третьем этаже лоховской ЦРБ), -- Иван теперь, как никогда, осознал, что у него в жизни есть два по-настоящему верных человека, что безоглядно способны пойти на всё, только бы вызволить его из подобных переделок. Надо бы помнить это и ценить, покуда они живы. А он ведь -- до этого в его жизни рубежного перелома -- успел и забыть, и судьбу благодарить за то, что жив, здоров, и нормальных маму и отца имеет в жизни, что ещё ему, дубине стоеросовой, надоедают своей регулярной, неусыпной заботой: на, Ванюша, то, на, Ванюша, сё... Теперь, оказавшись страдающим узником, он по праву ощутил себя за все прошедшие годы, что воротил нос от родительских щедрот, неблагодарной скотиной, которой нет прощения.
   Однако угощения, приносимые извне, не говоря уже о больничной еде, развозимой на каталках согласно расписанию, не попадали в ЖКТ Ивана Персеева, потому что не имея возможности приплачивать нянечкам за вынос уток с экскрементами, что без дополнительного вознаграждения делали это весьма и весьма неохотно и редко, Иван ввиду чрезмерной, может быть, гордыни решил сих экскрементов вовсе не выделять до тех пор, пока сам, без посторонней помощи не сможет добраться до сортира. Исходя из этого решения, он две недели ничего не жрал, а только пил, так что суда с мочой он всё же под завязку регулярно наполнял, хотя те порой потом по полдня стояли на табуретке рядом с кроватью, испытывая на крепость его совесть и стыд. Поэтому и пить-то он тоже почти и не пил -- так, пол-литра в день, не больше.
   Унизить побитого судьбой -- для многих людей это большой соблазн. А как в такой ситуации поступить со своим достоинством каждый побитый решает сам, ежели он ещё в сознании, во вменяемом сознании, адекватно реагирующем на привходящие обстоятельства. Когда после операции с общим наркозом Иван несколько часов от него отходил, нога, в которую только что вкрутили титановые болты, сокрушила его оторопевшее сознание такой дикой болью, что , забыв о всяком достоинстве, он истошно заорал и к нему сбежались все хирурги и врачи, что были тогда на этаже, и стали его успокаивать и советовать как унять боль -- надо было хотя бы для начала поднять ногу на специальный постамент и обложить больное место льдом из холодильника (а хорошие обезболивающие стоят денег, на необходимость предоставления которых намёки эскулапов столь тонки, столь изощрённы, чтоб юридических последствий избежать, что Шекспир и Мольер отдыхают)...
   А перед операцией он, исхудавший после двухнедельной голодовки, успел ещё поругаться с анестезиологом Удаевым, вздорным разжиревшим пнём, из-за чего тот отказал ему в дорогостоящем спинномозговом уколе, заявив ассистирующей сестре:
   -- Давайте ему хлороформ! Большего он не заслужил!
   Сестра вставила ему в рот специальную капу (чтобы язык не запал), приложила к лицу маску, и он потерял сознание...
   Трудно блюсти своё достоинство, когда ты слаб и беспомощен. Но можно -- хотя бы -- пытаться. Несмотря на то, что в данной ситуации каждая такая попытка зачастую -- сущая пытка.
   Иван совершил путешествие в мир боли, такой боли, какой он никогда прежде не ведал, не знал. Эта была даже не боль, а целая иерархия множества её разновидностей. Поначалу наивно думаешь, что сильнее и страшнее той боли, что мучает тебя сейчас, быть уже попросту не может, а потом подходит новая волна страдания, ещё сильнее и страшнее предыдущей, и тогда думаешь, ну всё, теперь-то уж точно боль самая невыносимая из тех, что только может быть в природе, но потом тебя накрывает следующая волна боли, сильнее всех предыдущих, и таких волн может быть и десять, и двадцать, и ты их все переживаешь, хотя искренне полагал, что не сможешь пережить...
   А потом появилась красавица Джул.
   Джул, Джульетта -- законная жена Андраника Лопухянца, с которой тот, впрочем, собирался расстаться, ведь её, согласно древним патриархальным канонам, выбрали ему заботливые армянские родственники. Выбрали десять лет назад, а через три года Андраник нехотя приехал в Ереван, где и состоялась свадьба, то есть Андраник нехотя сочетался браком с Джульеттой, что оказалась далеко не безобразной девушкой. Парень не сумел противодействовать мощному нахрапу многочисленных родственников и поднял лапки кверху. Но потом он непременно собирался развестить. И прособирался уже аж семь лет. Нехотя прособирался.
   Вот так зачастую и проходит заурядная человеческая жизнь -- во власти слепого случая и тупорылой инерции. Люди, привыкшие к такому прозябанию, считают, что от свободной человеческой воли в этой жизни почти ничего не зависит. В итоге они с головой погрязают в унылой и постылой бытовой рутине, где и находят быстро свою моложавую смерть, как бы она, бедняжка, ни норовила от них улизнуть...
   Лопухянц сам собирался навестить больного, но родное автопредприятие неожиданно отправило его в отдалённый подшефный колхоз на авральные сельхозработы, а посему, отправляясь в дорогу, Андраник наказал своей жёнушке Джул навестить своего давнего дружка и офицера ВВС в запасе, пострадавшего от Белки и Стрелки -- первых космических посланцев, именами коих была названа улица, где и стоял теперь тот розовый дом детства, с покатой крыши которого и сверзился бесславно означенный офицерик...
   Иван увидел Джул во второй раз, и чувство, забрезжившее в нём после первой, почти мимолётной, встречи, развернулось теперь во всей своей красе, подобно хвосту павлина, природная суть которого настоятельно рекомендует ему как можно быстрее приступить к спариванию с подходящей павлинихой, в противном случае за дальнейшую эволюцию животного мира нехай отвечает дедушка Дарвин...
   Со своими апельсинами, бананами и йогуртами Джул была неоригинальной. Да и больничная тумбочка Ивана была уже предельно переполнена харчами, которых он, ещё только выходя из голодовки, не мог за короткое время сожрать при всём своём, пока ещё очень скромном, желании. Но с Джул Ивану вдруг так стало легко и свободно, что он тут же и выложил ей откровенно всю свою историю, включая и обстоятельства с экскрементами, мочой и голодовкой. И даже нажаловался ей на борова-анестезиолога Удаева. С ней он вдруг с радостью почувствовал себя ребёнком, чего даже при родителях уже давно себе не позволял. Родную душу в ней почуял, дурачок, -- а не таков ли всякий влюблённый, то есть слепой обожатель, ищущий в жизни природной опоры, а по сокровенной сути, эволюционно-биотической связи. Не таков ли павлин, узревший желанную павлиниху в подходящее время и в подходящем месте?.. Вопрос риторический, а стало быть пустой и слишком приблизительный, чтобы иметь реальное отношение к реальной, то бишь сложной и запутанной весьма, действительности.
   Бежит описания всякая подлинная космическая стихия: начнёшь писать хоть о море, хоть о горе, хоть о счастье, хоть о горах, хоть о Боге, хоть о смерти, хоть о подвиге, хоть о любви, неизбежно сорвёшься в зловонную пошлость, в отхожую яму жеманно-загребущего графоманства, яркими томами которого кишит вырождающийся издательский рынок.
   Во всяком случае, Джул поступила, в глазах Ивана, совсем как родная, родней, чем даже родители, -- она, вникнув в его (весьма, признаться, дурацкие и спутанные) объяснения, согласилась не оставлять своих традиционных больничных приношений, а унести их обратно, к себе домой, тогда как родители его в подобной ситуации на это не пошли, потому что не хотели и не могли вникать в те мотивы и просьбы их детища, что, по определению, были им чужды и непонятны. Женщина же, желающая завоевать мужчину, должна вдумчиво и глубоко вникать во все его бзики и взбрыки, на что зачастую даже кровные родственники малоспособны.
   Иван решил, что Джул, воспитанная в дремучем национальном традиционализме, проникшись глубинным состоянием страждущего бедолаги, пошла против традиции, то есть забрала свои дары обратно, чего кавказская гордость не должна была ей, по идее, позволить (а это Иван, проживший на Кавказе не один год, знал доподлинно). Но на самом деле мотивация Джул была совсем другой: воспитанная в дремучем традиционализме, она твёрдо усвоила, что в поведении добропорядочной женщины возможен лишь один приоритет -- безропотное служение мужчине и семье. Рабская покорность. Послушание. Аминь.
   Но у влюблённого свои резоны. Хотя о своей влюблённости Иван в ту пору толком ещё не догадывался -- разве что смутно умилялся и всё чаще задумывался о том, как ему жить после выхода из больницы. Как прежде жить, он уже не хотел, -- ему мечталось взять и решительно всё изменить, совсем всё! Ведь нельзя, невозможно прозябать и продолжать жалко влачить ту беспросветную бодягу, что он сиротливо влачил после увольнения из армии. И там ему было несладко, но ведь и здесь, когда он вроде бы обрёл желанную свободу и вернулся в родные пенаты, тоска всё та же снедает грудь... Н-да, от себя не убежишь... Он мечтал о чём угодно, но только не о женитьбе. И правильно, это ведь разные вещи -- любовь и брак. Если первое есть естественное человеческое чувство и исходящее из него никому неподотчётное взаимоотношение людей, то второе -- юридическое построение элементарного государственного образования, входящее в общественный договор и подразумевающее сопутствующие обстоятельства, детально описанные законом.
   Джул была смугла, подобно смуглой леди сонетов... Молчалива. И потому загадочна...
   А между тем настал июль. Окна палаты N 6 -- громадные окна (три окна) во всю стену -- выходили на солнечную сторону, и солнце било в них нещадно с утра и до вечера, так что любящий и солнце, и свежий воздух Иван, начавший уже потихоньку скакать на купленных отцом новомодных углепластиковых костылях, то и дело открывал (костылём было очень удобно доставать до верхнего шпингалета) правую створку среднего окна, но боящиеся сквозняков больные вскоре её закрывали (другие створки, по старой русской традиции, были ещё с зимы заклеены длинными полосками бумаги), Иван снова скакал к окну, открывал эту же створку, но те же, боящиеся живого дыхания природы доходяги, снова настырно её закрывали. Иван снова скакал и снова открывал, а те снова закрывали -- и конца сему противостоянию не предвиделось: а, с другой стороны, чем ещё в больнице заниматься тем, кто по состоянию здоровья заперт в четырёх стенах палаты N 6?.. Хорошо хоть, потолок у неё был довольно высок -- метра четыре, если не пять... Севшую на него муху или комара можно было часами, лёжа с больною ногой, наблюдать. Но муха или комар почему так долго сидели на том высоком больничном потолке, этого Иван никак понять не мог... Сядут себе на потолок вниз головой и -- бесконечными (в сравненьи с их короткой жизнью) часами прожигают жизнь: выходит, им её совсем-совсем не жалко? Выходит, они, эти самые живучие из всех живых существ (за сотни миллионов лет они не изменились), -- настоящие пофигисты, что тратят свою единственную жизнь почём зря? Безоглядно и бессмысленно?..
   У Джул были большие круглые, будто туманом подёрнутые, глаза, напоминающие коровьи (он видел такие у Троицких Норок). Да и вся она в целом своими плавными, ленивоватыми движениями напоминала юную, свежую тёлочку, ещё не пропахшую концлагерным бытом навозного коровника.
   Вымя... Грудь была великолепная у нея... Лёжа в палате, Иван не торопясь, будто старую, древнюю книгу, перелистывал воображаемые прелести милой Джульетты, что помогало ему хоть немного отвлечься от непреходящей ноющей боли, от которой не помогали даже регулярные обезболивающие уколы. Даже любымым своим делом, которому только и предаваться, казалось бы, в больнице самое место, -- чтением книг (штук десять лежало под подушкой, которую надо было поднимать повыше, чтобы полусидеть, а не лежать, отчего совсем дурно делается) -- и то он не мог заниматься из-за боли такой невыносимой, такой невыносимой, что описать её нельзя, как и любовь, как горы и моря, долины и пустыни, как реки и озёра, как землю, небеса... И боги, и духи все тут были бесполезны и помощи Ивану никакой не оказывали, хотя в этих больничных стенах кому он только ни молился, каким богам ни присягал... А чтоб быть богооставленным атеистом, надо иметь наибольшую отвагу, и гордость, и честь. Надо быть сильным и крепким человеком, что в угоду страданиям и ударам судьбы не склоняет своей головы, не смиряет ни зрелой дерзости своей, ни чистых идеалов юности зелёной.
   Не то чтобы худа, не то чтобы толста, не то чтобы низка, не то чтобы высока была сия Джульетта, а то, что в самый раз была она для Ваньки, что уж который день от боли всё стонал... Стонал... А ведь эта боль есть подготовка к смерти, ему теперь старухи те, что смерть к себе зовут, не кажутся нелепыми, непонятными и выжившими из ума, какими прежде представлялись...
   Потихоньку после операции вкус к еде в Иване пробудился, и она, еда, теперь, пожалуй, одна скрашивала почти непрерывную боль в правой ноге, которой вряд ли теперь он сможет пользоваться, как прежде: он раньше кроссы любил бегать, особенно на лоне природы...
   Джул, Джул, Джу-у-у-у-у-у-у-ул! Он звал её порою про себя, а кого ещё ему было звать, кого просить о нежности и любви?!. Ведь духи и боги, должно быть, оставили Ваньку покуда, или решили такими душераздирающими муками поучить его, доставшего небо своими неоправданными депрессиями и претензиями, уму-разуму (и потом он всё-таки поймёт, что именно так оно, по сути, и было). И вправду, первые шаги с костылями обернулись для Ивана безразмерным счастьем, для которого, оказывается, достаточно просто хоть как-нибудь жить, иметь хоть какой-нибудь свой уголок, худо-бедно уметь ковылять по матушке Земле, худо-бедно иметь положить чего-нибудь на зуб, чтоб только с голоду не сдохнуть, -- и всё! Совсем всё! И быть радостно благодарным за всё за это! Испытывать неиссякаемое благоговение перед жизнью, к чему всех людей призывал великий музыкант, мыслитель, доктор и гуманист Альберт Швейцер, что бросил сытую жизнь в буржуазной Европе и отправился в сердце Африки, сердце нищеты и страданий, где построил госпиталь, чтобы лечить безвозмездно всех, кто к нему приходил. Миллионы, сотни миллионов, а то и миллиарды людей на Земле до сих пор прозябают в нищете запредельной, а мы, пресытившись, обожравшись экспоненциально растущими щедротами тупиковой для природы цивилизации, впадаем в капризное уныние развращённых деградантов, для которого придумываем красивые псевдонаучные обёртки -- "депрессия", "невроз", "вегето-сосудистая дистония", "кризис среднего возраста"...
   Не сразу он, конечно, научился бодро и быстро рассекать на своих коротких, локтевых костылях, будто скакал на них всю свою сознательную жизнь. В первый раз после двухнедельного перерыва намылился отправиться в сортир, доковылял кое-как до покрытого скользким линолеумом коридора, а тот, оказавшись после влажной уборки ещё более скользким, коварно опрокинул неопытного ходока, что грохнулся прямо на правую, ещё не заросшую, хоть и стянутую болтами, ногу... Но это был необходимый урок, что научил Ивана безоглядную смелость свою и отвагу упреждать разумною подушкою опаски, без которой он, ослеплённый первыми успехами костыльных перебежек, неизбежно свернул бы себе шею. Освоив в достаточной мере прыжки по коридору, необходимые для перемещения на перевязку и в сортир, он попытался освоить хождение по ступенькам лестницы с этажа на этаж, что оказалось ещё более сложным делом, особенно нисхождение, -- восхождение удалось сразу, с первого раза. На улице была такая чудесная, такая цветущая всеми летними красками и запахами погода, -- а он всё никак не мог самостоятельно спуститься вниз. Как-то заскочил в соседнюю палату, где был один безногий инвалид, у которого пытался получить консультацию по поводу технологии скакания вниз по лестничным ступенькам, а тот, пожимая плечами, говорит, что, дескать, нет ничего проще -- ставишь костыли на нижнюю ступеньку, потом прыгаешь на неё, потом опять ставишь на нижнюю и опять прыгаешь, и так далее... Иван сразу же после этого допрыгал до лестничной площадки, попытался спуститься с третьего этажа, но в этом раз у него ничего не получилось. И во второй раз не получилось, и в третий. Тогда он заказал матери принести ему в больницу верёвочки, из которых потом соорудил контровочные петельки, страхующие костыли от выпадения из рук, когда он будет спускаться на них по ступенькам. Но когда он буквально через два-три дня освоил технику такого ступенчатого спуска, эти петельки оказались и вовсе ненужными, и он от них избавился. Затем он узнал, что в человеческом мозгу с освоением вертикального прямохождения образуется сложнейший математический алгоритм, переводящий его в автоматический режим, а после перелома ноги и перехода на костыльное прямохождение, этот алгоритм требует значительного перерасчёта, стимулируемого регулярными тренировками. И он ежедневно -- до проливного пота -- тренировался прыгать на своих костылях, и с каждым разом это выходило у него всё лучше и лучше. Он прыгал, прыгал и прыгал -- по ступенькам вниз, по ступенькам вверх, на прогревание, на перевязку, в буфет, на свежий воздух, хоть сил поначалу совсем не хватало и башка с непривычки кружилась... И он уже в этом находил свои плюсы -- эти модерновые локтевые костыли были отличным тренажёром для грудно-плечевого пояса, а этот бесформенный пояс было бы неплохо подкачать, чтобы торс свой мужской не стыдно было обнажать пред вожделенным женским полом, что теперь, в разгар июльской жары, было особенно кстати. Короче, пришла-таки пора за всё, за всё судьбу свою и духов своих благодарить, не погрязать в тупой рутине быта и не забывать, что просто быть на белом свете -- уже счастье, уже успех! С готовностью открыть всего себя для радости, для света и улыбки до ушей -- хоть завязочки пришей! "Вот счастье, вот права"! Весёлый пофигизм -- вот нынче наше кредо, сказал себе Иван, скача на костылях куда-то в самоволку -- то в парк, то в магазин, то просто погулять...
   К этому времени прежняя непреходящая боль хоть и не пропала никуда совсем, но зато, став привычной и родной, подпритупилась и всё-таки, хоть и медленно, и малозаметно, но стала слабеть, истончаться, скучнеть и сдуваться, будто шарик со слабеющей завязочкой на горле, что начинает от этого стравливать свои заготовленные впрок воздушные запасы... Теперь Иван даже иногда, когда боль отпускала свои тиски, мог уже читать понемногу стихи, а потом и прозу (проза давалась труднее). Хорошо хоть, большинство прежних инъекций и таблеток ему отменили, отчего у сбитого с толку организма появилась возможность использовать природные ресурсы для восстановления утраченного баланса. Ждать от врачей чего-то хорошего и полезного больше уже не приходилось. И на очередном утреннем обходе Персеев попросил своего лечащего хирурга-ортопеда Погожина о досрочном освобождении, после чего тот недолго посовещался с сопровождавшими его коллегами и пообещал -- "завтра" -- и, для пущего заверения в правдивости собственных слов похлопав брадато-патлатого пациента по плечу, вышел со свитою вон...
   А Иван с чувством исполненного долга засунул больную ногу в подвесную люльку, которую сам смастерил из полотенца, используя возможности своей специальной ортопедической кровати, водрузил себе на грудь отцовский радиоприёмничек с выдвинутой телескопической антенной и начал шарить по коротким волнам в поисках любимых вражеских голосов...
  
   13. ХРОМОЕ МЕЖДУВРЕМЕНЬЕ
   Роскошное лето царило повсюду, а дома у родителей, что, слава богу, большую часть будних дней проводили на заводе, было скучно и душно, "и некому руку подать"...
   Раз в две недели Иван посещал поликлинику, где ему продляли действие больничного листа, но нога так ещё сильно болела (к тому же в месте перелома образовался свищ), что большую часть времени всё ещё поневоле приходилось проводить лёжа на постели с поднятой больной ногой, под которую было подложено несколько толстых подушек.
   Но всё чаще и чаще Иван вырывался куда-нибудь в парк, на природу или просто потренировать на любимых костылях свой почти уже окрепший плечевой пояс -- попрыгыть по близлежащим улицам туда-сюда, -- благо, погода на редкость была всё время сухой и тёплой. Прискакивал домой всегда насквозь мокрый от пота, что и требовалось, чтобы доказать себе, что тренировка прошла не зря. Жаркое лето и стремление к рождению в своей инвалидной жизни какой-то новой, небывалой доселе динамики принудили его подчистую обрить неопрятно-клочковатую растительность на всей своей дынеобразной башке, после чего он сразу помолодел лет на двадцать. "Так держать!" -- поддержал его отец, облысевший ещё в давней молодости и приветствующий во всём армейскую строгость и показной порядок, чего нельзя сказать о его сыне-пофигисте.
   Теперь он стал совсем неузнаваем, да ещё и на этих своих "спортивных" углепластиковых костылях! Встречал на улице знакомых, но те его не узнавали -- никто не узнавал, ни те, с кем был он шапочно знаком, ни те, с кем был знаком отлично и давно: с одной стороны, это было ему неприятно, а с другой, делало его будто неким шпионом, секретным агентом 007, преступником международного масштаба, сделавшего себе пластическую операцию, дабы не быть пойманным Интерполом, тайным наблюдателем в маске или клоуном "дель арте" -- "да, я шут, я циркач, так что же..."
   Кончался роскошный июль, а Ванька страдал от шрамов на своей ноге, что почему-то зарастали неохотно и медленно. Единственной радостью в его жизни было то, что иногда он мог теперь читать и пребывать на природе -- в парке им. Воробьянинова, в сквере и на детской площадке у ДК "Взлёт", где он даже с удовольствием катался на каруселях, изготовленных из самолётного четырёхлопастного винта, у живописного Репинского пруда, что за Наныкиным бугром, рядом с дорогой на авиазавод, а также на родительской дачке близ посёлка Красная Помпа, куда батя вывозил его на своей раритетной "Копейке".
   Что-то теряешь -- что-то находишь, по меньшей мере, обновлённый взгляд на вещи. На мир. Боль, терзающая плохо заживающую ногу Персеева, оттеняла собой всё остальное, будто брала на себя весь мировой негатив, отчего то, что этой болью не являлось, становилось для Ивана заведомо прекрасным -- чистым и свежим, будто росою омытым. И он старался теперь быть внимательным ко всем мелочам (незаметным предметам, пылинкам, бликам, искоркам, теням, очертаниям, тонам, полутонам, контрастам и т.д.) и тварям ничтожным (мухам, комарам, бабочкам и иным насекомым, к птицам, разным зверушкам, собакам и кошкам)...
   Уж август наступил, уже последние деньки надёжного тепла, возможно, будут греть макушки и сердца тех, кто на матушке Земле покуда копошится... И Ванька, наскоро перекусив чем Бог послал, спешил оторвать себя от треклятого телека, наркотически засасывающего в свои цветные сети любого, кто соблазнится увлечься гипнотически мелькающими картинками его притворно-мистериальных игрищ. А с другой стороны, как было не увлечься изнемогающему от ноющей боли страдальцу, чья комфортабельная лежанка с горками мягких подушек в головах и в ногах была уютно установлена прямо супротив вожделенного экрана? Лежи-не хочу!.. В иные, особенно в пасмурные, дни он так и делал -- с утра до ночи и с ночи до утра лежал перед сим неусыпно гомонящим волшебным ящиком, что от боли, скорее, немного отвлекало, чем её устраняло. В этом ведь и состоит, видимо, защитная роль цивилизации и массовой культуры, когда расхожее враньё в красивенькой обёртке эдакой ширмой, декоративной перегородкой встаёт меж голеньким, беззащитным человечком и страшными, болезненными реалиями непридуманной жизни и судьбы. Высокое же искусство поднимается поверх барьеров и узревает за ними ту заповедную даль, что дальше горизонта.
   Так вот. В один из редких погожих деньков первой половины августа Иван поскакал, поковылял, кряхтя и зубами скрипя, к скверу у ДК "Взлёт", что солнцем нежарким, но и не холодным радостно озарялся. Оно в лице своих лучей падало, негордое, к ногам людей, сидящих на скамейках, дабы те не помнили зла, а знали лишь добро, что жизнь дарила им до нынешнего дня... Но все скамейки были заняты в том сквере (заняты пенсионерами, бездельниками всех возрастов, тунеядцами и мамами с детскими колясками) -- слишком, видно, поздно удалось в тот день Ивану отодрать себя от тлетворного телеэкрана...
   Преодолев по пешеходной зебре улицу Чайковского, он сделал ещё несколько длинных, полутораметровых скачков и остановился отдышаться, повиснув на костылях, отчего стал невольно похож на старого, дряхлого грифа с утонувшей в крыльях-плечах головой...
   Обозрев со стороны всё скверно-парковое пространство и не увидев свободных скамеек, он начал медленно, с неохотой разворачиваться, чтобы скакать восвояси, но тут услышал, как его окликнул нестройный хор голосов:
   -- Эй, Персей! Иван! Персеев!
   Он обратился в сторону сего разноголосого зова и увидел метрах в ста слева, ближе к ДК "Взлёт", группу некоторых лоховских пофигистов, что зазывно махали ему руками. И он, помедлив, нехотя к ним поскакал -- выслушивать их охи и ахи у него сейчас не было никакого желания, но отказать им в приглашении было бы и вовсе беспардонным вызовом и непростительным цинизмом, на какие он, в принципе, потенциально был готов, но не сегодня, когда он слаб и поневоле покладист.
   Пятеро наличествующих пофигистов, занимающих одну из массивных, с выгнутой спинкой, скамеек, -- Авенир Мироныч Воблин, Даниил Авачев, Никодим Никудыкин, Толик Зашивалкин и Верка Велимирова -- радостно потеснилось, приглашая Ивана притулиться с краю. День был будний, поэтому остальные пофигисты пребывали на работе, хотя кое-кто вроде бы уехал в отпуск.
   Воблин лихо управлялся с походным барабаном, там-тамом в форме песочных часов, Никодька Никудыкин пиликал на маленькой флейте-сопрано, Данька Авачев импровизировал на блестящей губной гармонике, Толян Зашивалкин худо-бедно бренчал на фанерно-еловой гитаре, а Верка Велимирова дула в расчёску, обёрнутую папиросной бумажкой, будто это была не расчёска, а губная гармошка. Оказывается, под этот нехитрый походно-бардовский аккомпанемент ребята распевали индийские мантры и самопальные пофигические гимны. Ивану это очень понравилось и он попросил у Толика гитару, чтобы спеть ребятам парочку своих ударных песен, которые, по его мнению, вполне могли бы стать центральной частью их пофигически-мантрического репертуара. Ребята по ходу дела ему подыграли, а потом рассыпались в похвалах и попросили исполнить на бис последнюю песенку.
   -- Хорошо, -- сказал Иван и добавил: -- Арбатская арба. Песенка арбатских пофигистов. -- И запел: --
   Кругом пророки, прокураторы --
   Христос, Пилат, Илья и Брут...
   На смертный бой зовут ораторы,
   руками машут и орут.
  
   А по булыжнику арбатову
   тряслась убогая арба,
   где тихо пели мы с ребятами,
   легонько струны теребя.
  
   Мы разглядим ужимки подлые
   политиканов-палачей
   и проплывём бродячей кодлою
   сквозь строй заманчивых речей.
  
   Похерим борзых повелителей,
   царьков, крышуемых ордой
   братков, богатых покровителей
   и чинодралов чередой.
  
   Нам всё до фени -- право, дочиста
   нам опостылела борьба...
   Не уповая на пророчества,
   беспечно катится арба.
   А до этого Иван исполнил пофигистам свою программную песенку с аллюзией на шекспировского "Гамлета" под названием "Фортинбрасов блюз":
   Хоть я живу как собака,
   но я умру как король:
   Мне свет засветит из мрака,
   ведь я знаю пароль.
   Тот свет не шутка, однако
   я там забуду про боль.
   А в этой здешней клоаке
   мне не светит нисколь.
  
   Когда заранее знаешь,
   что всё уходит в песок,
   когда заранее знаешь,
   куда судьбы обушок
   тебя ударит, не станешь
   себя стирать в порошок,
   чтоб развязать бы, как раньше,
   пустых радений мешок,
   ведь что найдёшь -- потеряешь
   под стрекотанье сорок.
  
   Шальная слава артиста
   не улыбается мне,
   ведь я живу неказисто
   и от толпы в стороне,
   а по ночам бескорыстно
   взываю к бедной луне,
   кричу "ин вино веритас"
   и "алягер ком алягер"...
   Придёт в конце Фортинбрас
   взамен сомнений и вер.
  
   А в той трагедии датской,
   что сварганил Шекспир,
   целых восемь героев
   наш покинуло мир.
   Но ведь место святое
   не бывает пустым:
   мы за борзость харизмы
   Фортинбраса простим
   и в приют пофигизма
   всех людей пригласим.
  
   14. РЫБА
   Тем томным ярким августовским утром многие дома, стоящие вдоль солнцем объятых главных улиц Лохова, были всё ещё облеплены строительными лесами и люльками, откуда гастарбайтеры-маляры резво и трезво обновляли фасадную наружность юбилейного града, когда троица друзей в составе Ивана, Андрюхи и Джул отправилась на карьер -- на встречу с природой и водой, от коих не ждали они, бедолаги, подвоха, а ждали одной благодати, добра и просветленья.
   В автобусе Иван поведал Андрюхе о прозрении, накрывшем его после перелома и открывшем -- какое же это счастье просто жить, просто ковылять и зырить по сторонам распоследним разгильдяем, шаромыжником и фармазоном. Имеешь себе минимум для самого простецкого, элементарного выживания -- и достаточно: а всё остальное не стоит сует и треволнений. Того, что природа изначально дала человеку до того, как человек изобрёл всё и вся усредняющую цивилизацию и расхожую культуру, уже вполне достаточно для его полнокровного счастья: все остальные -- позднейшие -- довески-финтифлюшки только его утяжеляют, обременяют чрезмерными повинностями и провинностями, искусственными желаньями и страстями, безудержной жаждой потребления, обладания и внешнего успеха.
   Эти искушения бездарно-самодовольной культуры и безбожно-громоздкой цивилизации есть непосильный камень на шее природного, вольного человека, что, по определению, лёгок, поджар и подвижен, что бодр, отважен и живуч: последние остатки этого типа людей сгинули где-нибудь в середине прошлого века средь глухомани таёжных лесов и захудало-обветшавших сёл.
   Вот он -- беспощадный геморрой времени нашего -- донельзя грузный Молох-маховик цивилизации и назойливой массовой культуры, порабощающие человека через косные институты утилитарно-сословной семьи и полицейского государства, что держат его в своих цепких кандалах от безрадостного рождения до беспощадно-бессмысленной смерти.
   Природа весело и мощно ускользала от лобовой утилитарности человеческих понятий, когда Джул, Андраник и Иван с палочкой, пройдя ободряюще пахнущий сосново-еловый (и лишь кое-где слегка лиственный) лесок, вышли к блаженно возлежащей в жарком белёсом песке раздольной чаше то ли синего, то ли зелёного карьерного озера, над коим -- высоко в антициклоническом ультрамарине -- парила неспешными кругами пара степенных орланов, дарующих дрожащей горизонтали перегретого солнцем ландшафта своё высокородное вертикальное измерение, отчасти доступное досужему взору всякого созерцателя, но много ли таких созерцателей найдётся средь лениво дремлющих вкруг озера вкушателей солнца, вконец погрязших в убогой своей горизонтали со всеми их изнурёнными обжорством потрохами?!.
   Выйдя из соснового -- по преимуществу -- леса к вольготной чаше восхитительного озера, троица ощутила, как внедрённые в них стереотипы цивилизации поспешили ретироваться во тьму лицемерия и лжи, обнажая сокровенную суть...
   Здесь -- изобилие стрекоз чудесных, разноцветных. Одна из них -- красная -- выбрала Ваньку в друзья, села ему на колено, а потом на палец ноги: видимо, клевала минеральные соли (это Персеев ещё на работе в Троицких Норках заметил, когда, вымочив ноги в росной траве, выкладывал у порога под лучи восходящего солнца обувь и носки -- сушиться: бабочки с удовольствием слетались на сохнущие носки и склёвывали с них своими хоботками специфический секрет)...
   Загорая на берегу, листали взятую с собой литературу. Андраник читал недавно выпущенную местными краеведами (ограниченным тиражом) "Лоховскую энциклопедию", томная Джул ленивовато вникала в старый номер "Иностранки", а Иван построфно глотал знаменитый грузинский эпос "Витязь в тигровой шкуре" Шота Руставели. Когда на сей покетбук садилась роскошная стрекозка, Иван с неизбежностью понимал, что любование ею есть занятие более драгоценное и увлекательное, нежели чтение великого эпоса (в заурядном, впрочем, переводе Н.Заболоцкого, который подобными переводами вынужден был зарабатывать на жизнь, когда ему после ссылки была запрещена публикация собственных оригинальных сочинений), но вот -- стрекоза улетела -- и эпос снова начинает его увлекать, и он тогда понимал уже, что нет, стрекоза это стрекоза, а эпос это эпос, сравнивать их глупо и бессмысленно, аки зайца и геометрию: всему, мол, на свете найдётся своё место и время, своя неотменимая необходимость; всё для чего-нибудь да надобно, как этот вот ползущий по некогда сломанной ноге жучок-светлячок...
   Невдалеке на берегу Иван заприметил дружков-музыкантов Никудыкина и Зашивалкина, которым он было махнул рукой, но они его не заметили, -- ну и ладно, подумал Иван без особой обиды.
   Изящная красная стрекозка села на большой палец правой ноги Лопухянца...
   Справа к берегу на BMW хищно подкатила рафинированная семейка -- безобразно пузатый папашка, безнадёжно худеющая мамашка, длинноволосо-кудреватый, стриженный по моде, пацанёнок в шортиках и лощёный мордатый мастифф: сокровенная сущность хозяина и порода собаки, которую он для себя выбирает, как правило, наглядно коррелируют друг с другом... По собакам их узнаете их...
   -- А любите ли вы Лохов наш предъюбилейный, а? -- спросил Андраник Ивана и Джул, продолжая с лукавым хмыканьем листать увесистую "Лоховскую энциклопедию". И добавил не без сарказма: -- Как люблю его я?..
   -- Да-а, -- не очень-то уверенно протянула глуповатая Джул, качнув гривой угольных волос на смуглой главе дщери армянского народа, где зазывно сквозь смутную полуулыбку ярко накрашенных губ сахарно белели безупречные зубы, глядя на которые любой бы постеснялся раскрывать свой рот без особой надобности.
   -- И не спрашивай! -- без всякого стеснения отрезал Иван, хотя и поморщился, как от зубной боли.
   -- Что, не любишь?
   -- Когда прозябал на Кавказе, по дурости своей ностальгировал по нему, отчего в итоге и уволился раньше срока, и без пенсии остался...
   -- А теперь что-то изменилось?
   -- Я изменился.
   -- А Россию любишь?
   -- "Люблю Россию я, но странною любовью"...
   -- Понятно.
   Пролежавши долго на спине, перегрел Ванюшка вроде солнцем щёку левую поболе, нежели правую, отчего первая горит однобоко, асимметрично, неравновесно, что и явилось, быть может, провозвестием грядущей динамики нешуточной...
   Кузнечик на него запрыгнул...
   Играя травинкой и глядя в до банальности синее небо, Ваня подумал, что он ведь счастлив, ведь да? Да! Надо бы этого не забыть, надо бы это запомнить навек, до последних дней своей жизни. Чтобы снова и снова суметь сказать себе это: я счастлив абсолютно теперь. У меня -- здесь и сейчас -- есть абсолютно всё, что мне надо для полного счастья. Всё -- во мне, и я -- во всём! Никто ведь не застрахован от внезапной гибели всерьёз и надолго, навсегда -- не ждёшь, не гадаешь, а не сегодня-завтра вдруг бац! и спотыкнёшься, и башку разобьёшь ненароком, али сердце случайно прихватит, али пуля шальная бандитская залетит невзначай в те пределы, какие в то же самое время очерчивает тело твоё, что сегодня есть, а завтра, глядь, и нетути, физкульт-привет!
   А счастье -- это торжественное замирание на вершине, гомеостаз, к которому привела вся предшествующая ему динамика: с этой горной вершины весь приведший к ней извилисто-колдоёбистый путь получает новое -- всецело позитивное -- означение. Значит все тяготы и бессмысленные копошения беспросветного прошлого были не напрасны.
   -- Мы выходим на лоно дикой природы, чтобы на время покинуть свою патологическую цивилизацию, лоно которой -- смерть.
   -- А пофигизм тем ведь и хорош, что основан на понимании бессмысленности всякой борьбы с этой цивилизацией, ведь она и без того обречена, и ей осталось жить совсем немного, несколько десятков жалких лет.
   -- Да! Лет где-то через пятьдесят она под давлением грандиозных экологических катастроф будет вынуждена заняться кардинальным пересмотром своих оснований, но это будет уже слишком поздно, потому что лет через 80-90 всем нам, большинству населения планеты, будет большой кирдык.
   -- Согласен. Планетарное сознание слишком инерционно. Тотальное осознание глобального кризиса приходит слишком поздно, а уж доходит до каких-то практических мер и без того тогда, когда польза от них оказывается слишком ничтожной и бесполезной.
   -- Больше того. Пока существуют сегодняшние институты и традиции по организации общества и хозяйственного производства, пока существуют деньги и рыночная экономика, основанная на хищническом уничтожении природных ресурсов, нет никакой надежды на спасение от глобальной катастрофы...
   -- Которая уже началась, и даже не сегодня, а вчера, а сегодня находятся уже в необратимом своём развитии.
   -- Да! Имеющий глаза -- да увидит! Имеющий уши -- да услышит!
   -- Не хотят ни видеть, ни слышать! Местнические, узкособственнические, национальные шоры мешают мыслить глобально.
   -- Транснациональные компании мыслят глобально, но не ради экологического спасения, а ради собственного сверхобогащения, чем только способствуют скорейшей гиебли нашей общей, третьей от Солнца, планеты.
   Поднявшись размять свои жилистые ноги, на влажном прибрежном песке трёхпалые следы цапли узрел Андраник с тем почти удивлением, с каким Робинзон Крузо впервые углядел на своём острове след голой ноги неизвестного человека, оказавшегося потом Пятницей, обаятельным чернокожим обалдуем. Пара знакомых цапель любила охотиться у другого -- обрывистого -- берега, средь зарослей камыша на мелководье. Слева -- из густой травы в воду -- шлёп! -- плюхнулась лягушка.
   Рыбам тоже мил, видать, сей предвечерний час, подплывают к самому берегу, а если, стоя в прибрежной воде, притвориться деревом или камнем, то можно очень скоро дождаться того благословенного момента, когда они подплывут к тебе вплотную, а то и примутся клевать твои бледные ноги, привлекаемые колеблемыми на них волосками, похожих на махоньких червячков...
   -- В августе у нас каждый такой солнечно-блаженный денёк может запросто оказаться последним, -- элегически заметил Иван.
   -- Поэтому, как завещал нам Лёв Николаич, -- подхватил Андрюха, -- будем каждый свой день на земле проживать так, будто он у нас в этой жизни последний.
   -- Но это мало у кого получается, -- заключила благодушно-скептическая Джул. И добавила: -- Большинство живёт абы как...
   -- Как бог на душу положит? -- риторически уточнил Андрюха.
   -- Вот именно.
   А Иван подумал, примерно, так: "Всё самое главное, самое насущное и желанное, оно всегда рядом, надо только суметь его разглядеть и вычленить из повседневного сумбура, где всё свалено в кучу -- прошлое и будущее, предметы и приметы, идеи и люди, страхи и бзики, факты и фикции, надежды и разочарования, грёзы и воспоминания, и много чего ещё... Но прочь мусор! Прочь всё случайное и наносное! Вот он я, здесь, лежу на старом своём полотенце и торжественно констатирую -- в этот момент я счастлив и чист, счастлив и чист, аки агнец божий, и только об этом я всегда мечтал, сам того не зная, я, может, и до сих пор об этом не догадываюсь, но достаточно было на одну лишь секунду догадаться об этом, поглядев на себя со стороны, чтобы понять истину -- не надо никуда бежать, не надо ничего искать, ибо каждый из нас заведомо обеспечен той долей мира и счастья, какую способен вместить, надо только внимательней глядеть себе под ноги и не забывать тех редких мгновений, когда истина озаряет нас своим счастливым прозрением".
   Красная стрекозка капитально уселась на левую ногу Андрюхи, на её палец, к коему она притулила свой изогнутый хоботок: запах потовой соли её привлёк, подумал он. Он как-то в огороде разулся после очередных сельхозработ, стянул с себя потные носки и бросил их на траву, так на них потом слетелись страждущие бабочки и стали сосать из них пот, восполняя нехватку насущных солей в своих баттерфляйно обворожительных организмах...
   На краю леса свинтусы из фирменной иномарки развели беспардонный костёр и затеяли готовку шашлыков, -- премерзким дымом от них обдало по воле ветерка наших друзей, что на пляж приходили не жрать и не дымом, не запахом жареных трупов дышать, а нежной девственной природе-матери внимать, хотя, конечно, у них было с собой три скромных яблока да обычной водицы пластиковая бутыль.
   По горизонтали у нас -- муравьишки, кузнечики, бабочки, ящерки; а по вертикали -- обрамляющие песочную чашу карьера сосны, ёлки, берёзы, осины, над коими в немыслимой небесной сини кругами неспешно орёлик парит, парит несуетно, расслабленно, оптимально-экономично, бездумно, сомнамбулой беспечной колышет незримо крылами большими, почти что так, как Ванька в большой своей воде, плывёт в родной своей стихии, ловя всходящие потоки с нагретой солнышком земли. А Ванька, в отличие от него, ловит плешивым затылком потоки теплыни с небес, что сил ему заметно прибавляют.
   Важнее ерунды и никому на сей момент не нужной чепухи, насущнее камня, отброшенного суетными строителями, нет на свете ничего: сегодня это хрень, дрянь и пыль придорожная, а завтра перл и камень краеугольный -- и логос родных палестин...
   ...А может, он родственник каких-нибудь моржей, котиков, дельфинов, касаток и китов? Ведь он тоже подолгу погружался в воду, а потом выныривал, отфыркивался и снова погружался...
   Эх, по морям бы, океанам бы поплавать! -- это было Ванькиной детской мечтой вместе с Петькой Протеевым, что всё-таки в Питер поехал и стал океанологом...
   Он плыл, читая мантры и молитвы, посредством чего сроднялся и с озером, и с небом, и со всей экосистемой, куда входил он, как по маслу, по солнечной искрящейся дорожке...
   Большую виноградную улитку, ползущую по веточке куста, увидел Андраник, что отошёл от бивака в стороночку -- отлить ("привязать лошадей", как он говорил)... Сделав своё прозаическое дело, взял её за пагодку-панцырь, подождал, когда она выставит рожки-антенки: поднёс к одной из них палец, рог убрался, поднёс к другой, и другой убрался... Отпустил её, такую зело пластичную, с миром, в родную стихию -- в царство трав дремучих...
   Вокруг -- масса живности, что особенно бросается в глаза, ежели приглядеться попристальней: слепни, мухи, комары, таракашки, жуки, исполненные любопытства муравьи (эдакие собачки насекомые -- всё-то им надо обнюхать!), кузнечики, стрекозки, ящерки...
   Изящный комарик грациозно посетил кисть левой Джульеттовой руки, а когда он вонзил свой жадный хоботок в одну из пор её белой кожи и начал засасывать через него алую терпкую жидкость нашей армянской подружки, стало ясно, что это делает именно комариха, ведь привилегией хищно атаковать живых тварей и сосать их сокровенную кровь наделены, как известно, исключительно лишь комариные дамочки.
   А пара огромных оводов больно вцепилась в бледную спину и впалый живот худосочного Андрюхана, отчего бедняга аж подпрыгнул и руками гневно замахал...
   А плывущего посреди озера Ивана нашёл себе на потеху чудовищный слепень, что эдаким истребителем-камикадзе предварительно покружил над его затылочной плешью, зеркально бликующей на солнце и потому ещё более влекущей к себе кусачих монстров, после чего резко спикировал и вонзился в неё сладострастно, чем вынудил Ваньку к жестокой, но справедливой мести: Ванька накрыл негодяя ладонью, сгрёб его в щепоть той же, левой руки и, погрузив в воду поглубже, отпустил, -- мол, а теперь, если сможешь, плыви! Таков, друзья, естественный отбор, закон джунглей -- если не ты, то тебя...
   Впрочем, мы не токмо убиваем, но и спасаем, подумал Иван, когда обнаружил на поверхности воды перед собой зелёную стрекозку, что трепетала и будто молила о помощи, -- острожненько взял её в левую руку и подставил в раскрытой ладони под солнце. Бедняжка подогнула под себя зелёное своё тельце и нервно запульсировала, затрепыхалась, будто вышедшая из воды собачка... Пообсохнув же в благотворительных лучах светила, стрекозка собралась с духом и взлетела, после чего запыхавшийся Иван с радостью подключил к работе по поддержанию своей плавучести к ведущей руке освободившуюся вторую...
   И вот он в совершенно затихшей и блаженно тёплой воде остановился, замер и завис невесомо, пропал в никуда и краем ускользающего сознания понял, что вода сама его держит где-то на уровне рта, так что носом он вполне себе может дышать, даже если не будет стараться удержаться на воде посредством характерных движений рук и ног...
   Но знакомый чайк по кличке Серый вывел его из бездонной прострации -- спикировал пару раз на блескучую плешь и прокричал своё весёлое приветствие... А потом он опустился на воду и вот -- плавает неподалёку уточкой...
   В последнее время Иван стал замечать за собой некоторые странности: температура его тела снизилась, в среднем, на градус-полтора, над ключицами образовались непонятные шрамовидные покраснения, а стоило ему оказаться в воде, он тут же впадал в такую блаженную прострацию, что с трудом потом заставлял себя возвращаться к берегу и опять выходить на ненавистную, тягомотно-безрадостную сушу, где твоё тело становится неповоротливой тушей, на которую всей тяжестью давит невыносимый груз атмосферного столба... Судя по всему, он незаметно становился ихтиандром... Не зря, видать, они с Петькой Протеевым в детстве так увлекались ныряньями, а также книжками, связаннами с морем и океанологией...
   Чайка-товарищ появился недавно у Ваньки по прозвищу Серый, что был крупнее и серее прочих -- белых в чёрных чепчиках -- чаек: это был изгой, какого остальные чайки сторонились. А в тот день и вообще -- все чайки рядком восседали на одном понтоне ржавом, том, что ближе к земснаряду, а Серый, бедняга, на другом. Подплыв к этому понтону изгоя, Иван поприветствовал последнего:
   -- Здорово, братишка Серый!
   Изгой тут же, заёрзав, Ивану ответил, что-то каркнул -- гаркнул -- в ответ, а потом, когда Иван, исполненный блаженным забытьём и отрешеньем неземным, возвращался к родному побережью, подлетел к нему и какое-то время кружил у него над головой, явно давая понять, что они теперь и вправду стали друзьями...
   Когда плывёшь долго и далеко неспешно-ритмичным брассом, мысли ходят кругами, варьируя одни и те же посылы по нескольку раз...
   Ну да, чайки здешние, кучкующиеся на понтонах земснаряда, Ивану более-менее уже знакомы, особенно из крупной породы, эдакие пеструшки бело-серо-коричневатые, что, пожалуй, более индивидуально самобытны, чем эти мелкие востроносые беляночки в чёрных шапочках, крикливо безликие и глупые, напоминающие наших блондинок из анекдотов... Иван заприметил средь серо-пёстрых эдакого великовозрастного детину, который уже далеко не птенец, а всё требовательно орёт старшим родственникам, чтоб они кормили его, как прежде, из клюва в клюв: он, паникёр и крикун, и тревогу сегодня первый поднял, когда Иван огибал понтон, на котором чайки рядком восседали, а когда почти уже обогнул, они от глупого страха взмыли все поочерёдно и улетели, а если бы не улетели, то по-прежнему сидели бы клювами супротив ветра, поджав под себя тонкие ножки и головы в плечи вобрав...
   Мимо -- довольно быстро -- проплыл один самодовольный пацан, а потом он борзо вышел на песочный берег, и Ванька разглядел на его ногах большущие ласты. Ванька на это презрительно хмыкнул -- без удобных придумок, приспособлений цивилизации желающих пересекать это сравнительно широкое озеро было немного: в ластах это каждый дурак сможет, -- подумал Иван, -- а ты попробуй как я, туда и обратно без единой остановки... Так он мысленно риторически обращался к пацану с ластами и тому трусливому большинству, что либо лениво возлежало на берегу, либо плескалось вблизи от него...
   Клонящееся к горизонту солнце бросает клином играюще-бликующую дорожку на воду...
   Плывя, он вдруг подумал, что быть буддистом, даобуддопофигистом значит быть таким вот плывущим медиатором меж разными мирами и средами, чутко балансировать меж ними, чтобы не быть ни слишком лёгким и невесомым (дабы не улететь по воле ветров), ни слишком тяжёлым (дабы не пасть на дно и не утонуть по воле вод).
   Наполняясь восхитительным восторгом счастья, он стал выпевать солнечную мантру "Гайятри", что способствовало погружению в транс, блаженно освобождающий его от поверхностной житейской коросты...
   Карьерный водоём -- это чаша всеприятия, радар, локатор, многочастотный телескоп, где одновременно и свободу получаешь, и дары того добра, что до поры в тебе спало, а тут проснулось вдруг -- ура!
   Вода -- в совершеннейшем почти безветрии -- тиха и покойна, как тих и покоен, кажется, только сам рай да и весь чертог небесный, где, наг и незрим, восседает сам Бог, к Коему сердце Персеева открывалось в прострации невесомого парения в притихшей, озарённой солнечным катарсисом, воде.
   ...плывёшь и сам не отдаёшь уже себе отчёта, что не просто плывёшь, а уже живёшь ты в этом водном мире широкой и глубокой жизнью, какою живёт и сам этот мир, и, живя, тоже ведь не отдаёт себе в том отчёта, ибо естество если куда и бежит, то всегда без оглядки.
   Тишина! Покой! Ни одной рябинки на воде! И вот он поплыл по искрящейся от заходящего солнца дорожке, аки по линии азимута, и почувствовал себя в объятиях солнца и благодатной, как парное молоко, воды, аки в люльке детской, невесомо и легко, и начал понимать тех солнцеедов, что, не потребляя ничего из обычной человеческой еды, питаются только солнцем, посредством фотосинтеза, через кожу, как растения... Безраздельное колыхание в солнечной зыбке и бриллиантово слепящие блики всеобъемлюще-всепонимающего покоя...
   Счастье -- это когда забываешь все человеческие слова и становишься Богом, самой природой всецелой, но всё тебе при этом ясно и понятно, и не требует никаких объяснений... Но -- в солнечно-водном мареве жаркого августа всё однако зыбко и неверно...
   Вдруг вдали над поверхностью воды показалось что-то вроде плезиозавра или Лохнесского монстра -- Иван оторопел, но потом расслабленно усмехнулся -- надо же так ошибиться! Вот что значит аберрация зрения, когда близкое кажется далёким: это, оказывается, была изящная уточка, что, испугавшись Ваньки, нырнула, а потом вынырнула уже на приличном расстоянии. Иван потом некоторое время наблюдал её плавающей вдали и ныряющей уже, видимо, за обычным своим пропитанием, разными мелкими организмами...
   Радуясь солнышку, рыбки-карасики там и сям выпрыгивали из воды, а порой и не просто выпрыгивали, а успевали даже отчебучить при этом парочку весёлых пируэтов...
   Склоняется солнце к закату, образуя искрящуюся треугольчатую дорожку на водном зеркале, вершиной устремлённую к Ивану. А тут ещё в середину сей чарующей искристости вплыла со своим парусом на доске юная, не менее чарующая, винтсёрферша...
   Опять встретил прежнюю уточку: она так же заныривала и, скорее, не за какими-то мелкими козявками, а за самой что ни на есть рыбёшкой, потому что зачем бы было за сими козявками нырять столь глубоко и при этом так далеко проплывать под водой. Выходит, когда она при первой встрече с Иваном занырнула на глубину и далеко от него уплыла, это она сделала совсем не потому, что его испугалась...
   Аж сантиметров в тридцать рыбина от избытка чувств, то бишь радуясь воцарению блаженно-невесомой штилизации водной глади, какую солнце проницает с наименьшими потерями животворящей праны, смачно вдруг выпрыгнула из воды два раза подряд -- шлёпс-шлёпс!.. На что Иванушка аж ахнул восхищённо, ослеплённый на секунду-другую вспыхнувшей на солнце зеркальной чешуёй сей, всякую бдительность потерявшей, рыбины, каковую, видать, и впрямь пьянящая радость момента заполнила по самые по жабры и вовсю даже стала её распирать, иначе зачем бы ей было тогда родную стихию свою покидать и целых два раза над нею взмывать...
   Когда стада ангорских коз на небе солнце заслоняли, в душе Андрюхи рос вопрос о музе гнева и печали... Но недоумённый сей вопрос моментально разрешался в блаженную истому адепта-солнцепоклонника, как только означенные стада разбивались горящими пиками и мечами с заоблачных высот и в образовавшиеся прогалы просовывались слепящие пальцы божественного светила...
   Небо потеменело, тучи набежали и нажданно-негаданно загремела гроза...
   По дороге домой Иван свернул с тропы в сторону и бросил друзьям:
   -- Я вас догоню!
   Пошёл за стволы дерев -- отлить ("привязать лошадей"), прислонил свою стальную трость к берёзе... А пока отливал, зыркал по сторонам и увидел прямо перед собой краснячок-подосиновик, а справа -- заросли черники... Почему-то в этот раз не стал трогать ни того, ни другого... Боялся, быть может, расплескать в себе некое нежное, девственное единство с запредельным, нездешним взором, что мог позволить себе лишь видеть, понимать, принимать и трепетно благословлять.
   Тропа меж сосен у карьера напомнила ему тропу в предгорьях Кавказа, где, помимо причудливых переплетений корней и порыжевших елово-сосновых иголок под ногами, там и сям уютно громоздились подёрнутые мхом каменные глыбы...
   Поплутав для разнообразия по лесу, встретили гигантский муравейник высотой чуть ли не больше человеческого роста: подошли поближе, посмотрели, но муравьёв не увидели. Одно из трёх -- либо он безжизнен, и муравьи здесь больше не живут, либо они засели внутри, чтобы приготовиться к чему-то для себя неприятному, либо у них просто в это время плановый мёртвый час, сиеста (хотя часовые всё равно ведь должны стоять на вахте, стоять незаметно для чужеродного взгляда)...
   Дикой малины здесь было в избытке вдоль тропки -- шли и по ходу срывали с кустов нежные -- алые -- сочные -- пупырчатые ягодки и загружали ими свои первобытные ротовые полости с их вожделеющими рецепторами и сладострастной слюной...
   А когда возвращались с карьера, к речке Жёлтой они подошли, где увидели синюю птицу, отчего даже вскрикнула впечатлительная Джул: странная нездешняя птица облетела по кругу блаженную троицу...
   -- Это -- синяя птица удачи! -- возопил Андраник Лопухянц.
   -- Зимородок, -- заключил Иван Персеев.
   -- Да нет же! -- возразила Джул. -- Эта синяя птица похожа на колибри, но только размером побольше.
   -- Ну да, -- заключил Андраник, -- размером с дрозда, аль скворца...
   -- А это и есть зимородок! -- настырно повторил Иван.
   -- Ярко-сине-зелёное у неё оперение с блестящим оттенком молочно-сизого перламутра, -- мечтательно произнесла Джул.
   -- А это ведь и есть один из многих видов зимородка! -- прокричал настырный Иван.
   -- А техника полёта у неё, у этой птички, кстати, очень даже напоминает колибриеву, -- сказал Андраник, -- она так быстро машет крыльями, чуть ли не как оса или муха, хотя, конечно, медленнее...
   Перейдя закрайскую железку (Чугунку), шли вдоль речки Жёлтой в сторону стадиона "Кухулин", и Ванька с Андрюхой отметили со спины суперфигуристую молодую женщину, что несла с реки тазик свежевыполощенного белья, -- так грациозно, так изящно и невероятно ловко несла, что чуваки залюбовались, понимающе переглянувшись втихаря, чтобы, не дай бог, не обидеть ненароком полнотело-бесформенную Джул, бредущую за ними по пятам эдакой косолапой медведицей...
   Джул была на самом деле немного не той, какой её знал Андраник, и совсем не такой, какой её представлял себе Иван... У каждого из нас несколько наружных слоёв-оболочек, и каждый слой, каждая оболочка по-своему обманчивы, а точнее, лишь ничтожную часть той целокупности представляют, каковой является наше подлинное природное лицо, которого мы и сами, его шоумэны и хозяева, ограниченные собственными убогими представлениями, не видим, не знаем и знать не хотим зачастую...
   Но втроём ли они возвращались с карьера или вдвоём? Не забыли ли они кого-нибудь в пучине беспросветной? Ведь покуда плыл Иван по закатной солнечной дорожке в блаженной истоме покоя и воли, время остановилось, а если и не остановилось, то мультиплицировалось, размножилось разнонаправленными струями, путая следствия с причинами, начала с концами, понятия и смыслы с картинками бездумных арабесок, видимость с незримым жонгляжем бездонных подоплёк... Но вдруг поднялся ветр нежданный, и набежала тема туч, какую можно определить одним лишь ёмким словом -- тьма. Образовались тут же волны, почти навроде морских, и стали всё настойчивей и непреклонней захлёстывать Ваньку по самую макушку, какую венчала стеснительная плешка, эдакая тонзурка, безволосый кругляшок... Узрев такой расклад событий в дали озёрных палестин, на берегу засуетились весьма встревожено тщедушный Андраник с дебелою Джульеттой...
   Волны всё чаще и сильнее накрывали Ивана с головой, отчего он с каждым разом полностью скрывался под ними на всё большее время, никак, впрочем, о том не беспокоясь, ведь и время у него внутри теперь струилось совсем другое, и дыхание его в воде от двухчасового плаванья настолько видоизменилось, что без привычного прежнего дыхания ему становилось теперь всё легче и легче, отчего даже можно было подумать, что он дышал то ли некими тайными жабрами, то ли кожей, то есть становился обыкновенным ихтиандром -- рыбой.
   Дикий ветер поднялся над миром, и тучи набежали, и солнце закрыли всерьёз и надолго, и Персеев устал с непривычки бороться с волнами, и ногу больную его начинало сводить каменной судорогой, а потом и другую ногу, а потом и всё остальное тело, хладное тело камчатского ихтиандра...
   Конечно, если бы он всё же добрался до прежнего берега, Андрюха и Джул его бы согрели, растёрли, привели бы в более-менее божий вид... А он, вильнув мистическим хвостом, умчался восвояси, на Камчатку, где средь гор, вулканов и горячих гейзеров явился однажды на свет...
  
   15. ПРИЕЗД ПРОТЕЕВА ПЕТРУХИ
   После спёртого духа вонючей электрички измученного Протеева, шагнувшего на аляповатый утренний перрон лоховского жэ-дэ вокзала (который сразу же после сооружения в конце XIX века посетил и торжественно открыл аж сам государь император), слегка зашатало, повело куда-то вбок и назад, чуть ли не вниз, на рельсы, точно обкуренную толстовскую Аннушку, -- золотой воздух сентябрьской родины, воздух детства вовсе не пьянил ароматами жасмина и розмарина, но эти флюиды мазута и базарной тухлятины, что поначалу чуть не сбили его с ног, в следующее мгновение уже будто прямо ткнули его носом в, казалось, напрочь позабытое отрочество, в те киплинговские джунгли неприкаянности и свободы, каковые рождались не сознанием всезнающего циника (каким он, пожалуй, стал теперь), а безбашенностью только-только вылупившегося из икринки головастика .
   И хоть Петька родился в Усть-Каменогорске, где, пожалуй, будет и повольней, и подухмянистей (Северный Казахстан!), но всё сознательное детство, когда человек впервые в жизни входит во владение своей природной самостью и планиметрией судьбы, что развёртывается перед ним как никем ещё не читанный свиток небывалых чудес и откровений, провёл здесь, на юго-восточном отшибе-аппендиксе Московской губернии -- в захудалом Лохове, а посему здешние базовые раздражители засели у него в подкорке двойными агентами извечных начал и концов...
   Вот Петька ступил на перрон... Сварожич Джон Верблюжатников -- Дух юго-востока Московии -- тут же, не мешкая, передал его грешную душу Духу шелапутному Лохова-града шляхтичу Рыжему Чёрту (что замешкался меж сосен у песочных карьеров, там, за рельсами, где игольчатый дух пьянит даже духов бесплотных): в этот самый момент, момент такого не совсем согласованного переподключения-переподчинения, и шандарахнуло Петруху, а тот, стоеросовый, и подумал, что это-де так на него нахлынул волной духовитой воздух родимой отчизны... Рыжий Чёрт усмехнулся в свои точно коловоротом закрученные километровые усищи и подтолкнул Петеньку в спинку -- неча, мол, глазеть по сторонам, пора уже идти садиться в автобус N 24 или N 30 и ехать к дружаре своему Андрюхе Лопухянцу в дом N 372 по улице Косичкина.
   И вправду -- пора, а то, понимаешь, застыл, как вкопанный, отрешился, уплыл в канувшее в никуда былое и совсем один остался на осиротевшем перроне, а шалый народ ведь давно уже ломанулся на автостанцию занимать себе тёплые местечки в автобусах...
   Пётр Иваныч, Петька, Петюньчик, Петюньча надвинул поглубже бейсболку, поправил-поддёрнул тяжкую дорожную суму на согбенном плече и шагнул, растревоженный просыпающейся памятью, к тяжёлой вокзальной двери...
   Выйдя с обратной стороны жэ-дэ вокзала, Петюньча вместе с прочими пассажирами, приехавшими в Лохов из разных мест, мог бы быть ошеломлён пронзительными песнопеньями, что изливались из репродукторов, развешанных на фонарных столбах, а также яркими баннерами и растяжками с риторическими лозунгами и позравлениями с круглым городским юбилеем. Но умудрённого океанскими странствиями Петра, приехавшего из града-музея, названного именем другого Петра, трудно было чем-то удивить, а тем более ошеломить. Хотя где-то в глубине души он, конечно, оставался тем же всё Питером Пэном, летящим ввысь и вдаль мальчиком, которого жизнь потом помяла, пообтесала и пробкой вынесла на реальный оперативный простор, где ценится всё самое поверхностное и показушное, а сумрачно-извилистые глубины чьих-то там душ большинству людей, погрязших с головой в бездушно-заурядной обыденщине, попросту ведь до фонаря, не так ли?..
   Перейдя дорогу (улицу Космонавтов) и преодолев ещё метров сто к югу, Петя оказался на автостанции, у которой рядком стояли автобусы -- большие и поменьше. Но здесь ему сказали, что дорога в южную часть Лохова, куда он собирался ехать, чтобы нагрянуть в гости к Андранику Лопухянцу (на Косичкина, 372), перекрыта на время проведения праздничных мероприятий и визита генерал-губернатора Ильи Пророкича Десантурова, который должен будет торжественно открывать памятник Павлу Первому у лоховской биржи труда.
   А кто ему всё это сказал? Кто поймал его пытливый, вопросительно-ищущий взор и пустил немотное сие вопрошание в спасительное русло просвещённого пофигизма? Да, это был именно он -- импозантно-седовласый старец (старец-живчик) Авенир Мироныч Воблин, что и специализировался как раз на прибывающих в Лохов неофитов, -- их, бесприютных, оторванных от привычных своих реалий и уставших от долгой езды, можно было брать голыми руками и страстно-елейными посулами завлекать в лоно лоховского даобуддопофигизма.
   -- Это теперь, считай, до обеда продлится бодяга сия, -- доверительно заметил Воблин после того, как они представились друг другу, и предложил Петрухе сдать тяжёлую суму в здешнюю камеру хранения, чтобы не теряя времени даром, пойти налегке прогуляться и заодно поглазеть на праздничное мероприятие с участием знаменитого генерал-губернатора.
   Петя согласился -- Воблин умел завлекать в свои сети новых людей. Да и как ему было не согласиться, ведь он и ехал сюда ради этого лоховского юбилея, ведь здесь прошли его лучшие, тинейджерские годы и т.д. и т.п.
   Только вышли они на дорогу близ привокзального рынка-базара, как их тут же взяла в оборот разгульная карнавальная толпа разнообразно разряженных демонстрантов, которую возглавлял сводный духовой оркестр (составленный из оркестров Лохова, Куломны и Закрайска), весело выдувающий в темпе бравурного марша "Пусть бегут неуклюже..." -- русский вариант забугорного хэпибёздея... Некоторые люди в этой разноцветной толпе казались Петрухе смутно знакомыми, будто он встречал их в своей прошлой лоховской жизни, а может, это ему только так казалось, или он хотел хоть кого-нибудь узнать в этой почти уже родной толпе и невольно принимал желаемое за действительное. Хотел принимать. Поэтому он судорожно вертел головой то туда, то сюда -- и вдруг увидел Андраника Лопухянца, которого нетрудно было узнать по его неизменной худобе, наполовину оторванному левому уху и характерному шраму на подбородке, хоть и малозаметному из-за трёхдневной щетины, какую Лопухянц отпустил не из-за природного своего свободолюбия или рассеянности и не потому, что был в курсе новомодных голливудских нравов, а потому, что просто времени для бритья не выкроил в обычной череде своих беспросветных хозяйственных забот.
   -- Андрюха! -- застыв на месте, крикнул Петруха.
   -- Петя, ты?! -- чуть погодя, обескуражено откликнулся Андраник и, подойдя поближе, добавил: -- Ты бы хоть телеграмму прислал, чтоб мы тебя встретили, как полагается...
   И тут, немного помявшись, друзья обнялись. И снова присоединились к разухабистой карнавальной процессии.
   -- Я сюрприз хотел сделать, нагрянуть инкогнито, как ревизор! -- смеясь, объявил Протеев.
   -- Считай, что сделал...
   -- А Ванька Персеев где?
   -- Да где-то вроде здесь был, неподалёку... с пофигистами своими... Ты письмо-то наше получил?
   -- Получил. Куда же Ванька запропал?
   -- В эдакой толпе заплутать немудрено, -- лукаво заметил Авенир Мироныч, игриво растягивая слова и оглаживая на ходу седую свою бородищу (он по-прежнему следовал за Петрухой, как привязанный) и вдруг невнятно-безумной скороговоркой добавил: -- А, между прочим, если хотите знать, пофигисты, они не чьи-то, они ничьи, то есть они суть те, кто раз и навсегда решил для себя смотреть на всё со стороны, со стороны вселенной, со стороны вечности, со стороны свободы и независимости...
   Андрюха же их обоих, и Петьку, и Воблина (с которым он шапочно, через Персеева, был знаком), поспешил успокоить:
   -- В любом случае, мы к вечеру обещали друг другу собраться на нашей крыше, на крыше той девятиэтажки, что рядом с телестудией "Дринк"... Это на Косичкина, 143...
   -- А что вы там забыли, на этой крыше? -- бесцеремонно вопрошал Авенир Мироныч.
   -- Детство золотое вспомнить мы там собираемся, мы ведь -- скажи, Петь! -- в детстве по крышам лазить любили... и бумеранги бросать в небеса...
   -- Да-а-а, -- протянул петербуржец Протеев с ностальгическим вздохом.
   -- И нынче там у нас как раз, на этой крыше, вечеринка намечается крутая, так что ты, Петруха, вовремя приехал, как чуял... Потусуемся на высоте, пошвыряем бумеранги! Посмотрим на салют с высоты птичьего полёта! -- И Андрюха, с видом заговорщика распахнув свою серую китайскую жилетку, продемонстрировал Петрухе деревянный бумеранг, лихо заткнутый за джинсовый пояс на манер разбойничего ножа.
   -- Вон видишь? Помнишь его? -- Андрюха показывает Петрухе на белобрысого парня во фраке и бумажном звёздно-полосатом цилиндрике на макушке, а также с плеером на шее и портативными наушниками в ушах.
   -- Дядюшка Сэм?
   -- Да! Данька Авачев! Твой одноклассник! Но к нему сейчас бесполезно обращаться, он весь в себе... Сурдоабсурдист...
   После этого узнавания человека из прошлого зрение Протеева сразу перестроилось на новый режим глубины, и он тут же одного за другим стал вдруг узнавать тех, кого знавал двадцать лет назад, -- и двухметрового Никодима Никудыкина, что играл теперь на кларнете в духовом оркестре; и увальня Серёгу Гаглоева в аляповатой рясе и смешной шляпе эдакого патера Брауна (хотя этот Серёга Гаглоев был всего лишь тёзкой и двойником, а может быть, и тайным братом того Серёги Гаглоева, который двенадцать лет назад попал под поезд и погиб, о чём Петрухе писали друзья); и Толика Зашивалкина, дружбана Никудыкина, играющего вместе с ним в духовом оркестре на альте; и пышнотелую, наряженную в кокетливый костюмчик китайской панды, Надюшку Вышкворкину; и своего одноклассника Родьку Прикольникова в латах из фольги и с камуфляжным топором железного дровосека страны Оз; и свою одноклассницу Кларку Ворлодову в остроносом колпаке и звёздном плаще сказочного волшебника-звездочёта; и вечного расстебая Лёху Диванова в облике кровавого графа Дракулы с накладными клыками; и смутно знакомого парня в тесноватом ему костюмчике Санта-Клауса, живо о чём-то беседующего с однокашницей Протеева Велимировой Веркой в облике то ли Рембрандта, то ли Казимира Малевича, каким он предстаёт на своём знаменитом автопортрете; и когда они подходили уже к бирже труда, перед которой высилось нечто прикрытое до поры белоснежным покрывалом, Петька углядел рядом с пузатым чиновничьим начальством, по обыкновению прикрывающим свои причинные места известным футбольным жестом, ещё одну свою одноклассницу -- писаную красотку Эльку Чумичкину, что, оказывается, как сообщил ему на ушко Андраник, была в тот момент секретарём-референтом лоховского мэра Кантемира Кипарисовича Кеткониди...
   Вот только Ваньку Персеева нигде не находил он блуждающе-бегающим взором, хотя вот вроде бы парень вон там промелькнул, слегка на него похожий, и вон там, и там...
   Петюньча в нетерпении схватил Андрюху за рукав и потребовал, чтобы тот разрешил наконец его сомнения по поводу этих, смахивающих на Персеева, парней, но Андрюха заверил его, что ни один из них совершенно на теперешнего Ивана не похож, так как эти парни были, во-первых, короткостриженными, а один так даже и совсем лысым, а во-вторых, вполне поджарыми и подвижными, да к тому же держались на своих двоих уверенно и твёрдо, тогда как Ванька был, оказывается, теперь, во-первых, патлато-брадатым хиппарём, во-вторых, довольно раздобревшим, погрузневшим дядькой, а в-третьих, изрядно хромал, подволакивал ногу и не мог обходиться без палочки, что, мол, явилось следствием недавнего происшествия в жёлтом доме на улице Белки и Стрелки...
   -- Какого-какого происшествия? -- удивился Петюньча.
   -- Да он ногу сломал в Нао-мире!
   -- Как сломал?!
   -- А вот так -- понесло его с чердака на божий свет, на крышу на скатную воздухом подышать, вот оттуда он и грохнулся на землю... Кстати, Гамлет с Геттинбергского универа тоже ведь вернулся располневшим на разгульных студенческих харчах... В родном дворце его, видать, держали в чёрном теле...
   -- Кто-кто?
   -- Хамлет, был такой у Шейкспира херой от слова "хам"...
   -- А-а-а...
   Ряженая процессия меж тем встала пред сизым милицейским оцеплением, возглавляющий её духовой оркестр судорожно, будто поперхнувшись, умолк, и тут от здания районной администрации к чиновникам в парадных, с блестящим отливом, костюмах медленно и почти бесшумно подкатило друг за другом три помпезных "Мерседеса" цвета вороного жеребца, откуда -- из головной машины -- в угодливом окружении одинаковых суперделовитых мэнов вышел статный генерал-губернатор Десантуров в штатском тёмно-синем костюме, белой сорочке и вызывающе красном галстуке, после чего, совсем почти утонув в двух струях столичной и местной свит, отправился открывать памятник весьма неоднозначному императору-реформатору, закомплексованному сыну Екатерины Второй и Петра Первого, рыцарю Мальтийского ордена Павлу Романову, который, конечно же, хотел всё сделать как лучше, а получилось у него, как получается обычно в России у многих -- через пень-колоду...
  
   16. ГУЛЯЙ, РВАНИНА, -- ЮБИЛЕЙ!
   Тягомотные чиновничьи речи, знамо дело, нимало не интересовали нашедших друг друга друзей, да и кого они ещё могли заинтересовать, кроме самих этих чиновников -- дубоголовых пузачей, -- которые, в основном, ведь, и то лишь по суровой своей обязанности, а совсем не по любви, вынуждены были блюсти суровый протокольный устав: здесь и теперь они должны были немного потерпеть и претерпеть ярмо прескучнейшего официоза, чтобы потом в другом месте, но взять своё и с запасом компенсировать себе это нынешнее своё претерпевание (уж что-что, а компенсировать они умели!)...
   Друзья спешили прозондировать скучающую толпу на предмет обнаружения хромого лохматого хиппаря с палочкой, своим не слишком ухоженным видом могущего напоминать в том числе и начинающего бомжа, и какого-нибудь подпольного алкаша, и во всём разуверившегося бывшего интеллигентного чела (хотя бедняга Ванька Персеев не был ни тем, ни другим, ни третьим, он лишь несколько сдал после тяжёлой травмы, что вполне простительно).
   Но такого как будто в толпе не наблюдалось. И тогда Андрюха попытался было увлечь другана за собой, но Авенир Мироныч, клещом вцепившийся в очередного пофигического неофита, Петеньку не отпускал, ведь он ещё не рассказал тому, что такое русский пофигизм, бессмысленный и беспощадный, и кто такие лоховские пофигисты, к каким ведь, кстати, принадлежит и пропавший куда-то Персеев Иван, что с крыши упал и ногу сломал, ибо был ещё покуда не лёгким и пластично-податливым суперпофигистом, а косным, грузным, ломким недопофигистом, не успевшим ещё освободиться от окаменевших лохмотьев общечеловеческих ценностей и энергососущих страстей зауряд-обывателя, от всего "слишком человеческого"...
   Однако Андрюхан оказался настырнее до безобразия назойливого старикашки и, выдрав Петруху из цепких клещей этого отца лоховского пофигизма, увлёк его за собой на поиски пропащего летучего Персея -- туда, на лоховский юг, на улицу Косичкина, у истока которой их тут же подхватил её дух, её даймон кудрявый по прозвищу Пушкин.
   -- А как же шмотки мои? В камере хранения? -- Петька не прочь был вернуться на автовокзал за вещами.
   -- Что ж вы всё о шмотках да о шмотках!.. -- возопил Андрюха риторически в ответ на какую-то свою внутреннюю полемику, начала и середину которой никто вкруг него и слыхом не слыхивал.
   -- Да ладно! -- махнул рукой Петюньча, смирившись со своей участью и не желая провалиться в трясину этой, чужой и чуждой ему, полемики, пусть даже она и родилась во чреве друга детства, ибо теперь он, возмужав и пройдя горнило ошибок и разочарований, доподлинно знал, что в самой что ни на есть сокровенной глубине никто никому не друг, не товарищ, не брат, тогда как поистине, до отчаянья родные души чаще всего не могут найти друг друга в материальном плане здешней реальности.
   Исключения, конечно, случаются, но настолько редко, что и мечтать об этом мало толку. Да и глупо мечтать. Никто не обязан отвечать твоим ожиданиям, быть твоим поверенным, слугой, рабом и т.д. А нынешние друзья в прошлой жизни зачастую могли быть твоими врагами. Зная такое, поневоле станешь бесстрастным пофигистом.
   Андрюха волок Петруху по пешеходной части моста через реку Жёлтая и продолжал свою нутряную полемику:
   -- Мне мать моя тоже все уши прожужжала про все эти шмотки, эти показные вычурные одёжки, по которым, мол, люди тебя и встречают, и провожают, а совсем даже не по уму. Что за дурацкая пословица!.. Прежде чем семью заводить, надо, говорит, сначала добра накопить, поэтому когда мы с Джул разошлись, она радостно руками потирала -- "а я что говорила!.. на воздушных замках счастья не построишь"!..
   А когда миновали по левую руку стадион "Кухулин", оба, став вдруг на время единым ментальным телом, заметили ускользнувшего влево за здание водно-спортивного центра "Тюлень" -- по улице Пешкова -- хоть и хромого, но довольно ещё подвижного мужичка, что вполне мог оказаться и Персеевым, и кем угодно, ибо забликовал вдруг в солнечных лучах, играющих с праздничными речёвками, доносящимися со стадиона, с цветистыми растяжками и глянцеватыми плакатами, опоясавшими дороги, с потоком автомашин, завязнувших в пробке по случаю перекрытой ментами трассы вдоль улицы Косичкина, забликовал и растворился где-то меж баней и школой N 11, то бишь в районе то ли Огуречной (слева), то ли Первоапрельской (справа) улиц, что пересекали улицу Пешкова до того, как она достигала банка "Пробуждение" (справа) и культурно-выставочного центра (слева)... Это зайчики бабьелетние плясали, прощаясь с летом эдакими ностальгическими взбрыками и наводя революционную смуту на логику унылых очевидностей, что юбилейному Лохову было нынче особенно на руку, ведь зайчики эти прощально-ностальгические будто не только плясали, как сумасшедшие, но и вопли золотые разнузданно разбрызгивали:
   -- Гуляй, рванина, с утреца! Ламца-ламца-дри-ца-ца!
   Быстрым шагом пройдя метров сто до Перекрёстка, посмотрели налево -- на Огуречную, посмотрели направо -- на Первоапрельскую, что вела к школе N 11, а потом к районному ОВД (налево) и к главному Перекрёстку Лохова (направо), делящему город на северную и южную части, к Перекрёстку улиц Косичкина (переходящей в трассу на Закрайск) и Самарской (переходящей в трассу на Рязань и далее, на Самару), где к тому же красовались памятники лоховскому хрену и поэту Косичкину...
   Посмотрели направо и узрели посерёд Первоапрельской некоего попрыгунчика, то есть хромого, но весьма при этом подвижного мужчинку, какой с палочкой своей скакал так быстро, что двум дружкам, уставшим от трудов, дорог и житейских передряг, догнать сего гипотетического Ваньку, что, на поверку, может, вовсе и не Ванька, будет не так уж и просто, и это несмотря на то, что Андрюха с Петькой были худы, сухопары, легки на подъём и выступали в наилегчайшем весе, весе мухи али мотылька, а искомый ими Иван Петрович Персеев был мало что хромым, претерпевшим совсем недавно тяжелейший перелом ноги от падения с крыши жёлтого дома на улице Белки и Стрелки, но и страдающим лишними килограммами субъектом, не догнать которого в ближайшие минуты им было бы попросту обидно, позорно и, в конце концов, западло.
   Однако сей увалень Персеев, когда ему было очень надобно, мог оказаться на удивление крутым, живым, живым и только, живым -- и только до конца! До дней последних донца!.. Ежели припечёт, каждый из нас на такое, такое способен, такое способен свершить! Мама, не горюй!.. Хотя с какой это стати Персееву надо было убегать от своих лучших друзей?!
   Кто бы это ни был, он убегал и не от них, и не от кого-нибудь ещё, а просто прыгал себе и скакал по своим делам в южную часть Лохова, и так быстро скакал, что Андрюха с Петрухой никак не могли сократить дистанцию меж ними до того, чтобы хотя бы их крик исступлённый достиг бы персеевского слуха, если к тому же учитывать летящую со всех сторон из репродукторов малоразборчивую праздничную какофонию, долженствующую на один этот день, день круглого юбилея, отбить у населения привычку к пространственно-временным представлениям заурядного быта, когда от шумного тотального праздника спасенья нет нигде -- ни на вольном воздухе, ни в своей домашней конуре... Они -- Андрюха с Петрухой -- и друг друга-то без крика почти уже не понимали, куда уж там до Ваньки докричаться... Вдобавок когда они его всё-таки чуть ли почти не догнали, свернув направо, к Перекрёстку (по улице Берёзовой), -- внезапно образовавшееся у светофора броуновское мельтешение машин и людей сбило их с толку вконец... Но надо было ещё скорее миновать по пешеходной эстакаде этот Перекрёсток и мчаться в единственную сторону, куда мог теперь отправиться Ванька, -- в южную то бишь часть Лохова, до которой более полукилометра тянулся сиротливый тротуар средь чуть ли не голого поля, а на этом оперативном просторе отыскать хромоножку Персеева ищущим взором двух пар пронзительных следопытских глаз было, казалось бы, делом техники.
   И не зря казалось, потому что согбенная спина юркого калеки была запримечена ими у контрольно-распределительного пункта рязанского газопровода, на расстоянии 300-400 метров, то есть уже на середине пути меж Перекрёстком и книжным магазином, откуда начиналась плотная городская застройка южного Лохова.
   -- Слишком уж скорый этот хромой! -- удивляется Петька. -- Вряд ли он недавно сломал свою ногу... Он похож, скорее, на матёрого инвалида, что не один год тренировался управляться с тростью, чтобы при своём повреждении двигаться быстрее многих здоровых сограждан...
   -- Это ты точно заметил, -- сказал Лопухянц, увлекая Петруху перейти на ещё более быстрый шаг, почти на бег.
   -- Попить бы, -- взмолился Протеев, облизывая пересохшие губы.
   -- Щас, купим в городе минералки...
   -- Подустал я в дороге...
   -- Ничё, скоро отдохнём... А пока перебирай ногами побыстрее!
   -- А что, Андрюх, этот дед седой, он и вправду знаменитый местный пофигист?
   -- Кажись... У Персеева спросишь -- он к нему ходит на посиделки... У них здесь целая подпольная организация... Они каждый раз в разных местах собираются... для конспирации...
   -- Угу...
   -- Пора на бег, на бег переходить, на резвую трусцу, иначе мы его окончательно потеряем...
   -- На джоггинг?
   -- Ага.
   Когда же друзья миновали газораспределительную колонку, неуловимый хромоног достиг книжного и повернул налево (на улицу Кайнозойскую) -- в сторону духмянистого хлебозавода, чьи животворящие флюиды проголодавшийся Протеев почуял даже из той тротуарной дали, откуда они с Лопухянцем уже начали понемногу сокращать дистанцию меж собою и тем чудаком, который вряд ли теперь окажется тем Персеевым Иваном, какого они потеряли, но им теперь, в любом случае, из болезненного любопытства надо было выяснить, кто это есть такой, что за человек, от них убегающий, но сам о том не ведающий ни сном ни духом. Уж сколько они за ним прошкандыбали -- и всё зря?! Ну нет, теперь они его уж точно обязаны настичь и что-нибудь, в результате, узнать для себя новое, интересное и/или полезное, дабы хоть пред самими собой не предстать распоследними дураками и раздолбаями (а предстать, как мы с вами догадываемся, придётся).
   Теперь, по идее, и крикнуть что-нибудь псевдо-Персееву в спину можно было бы попробовать, да сил у чуваков на это уже не осталось -- запыхались, бедняги, вконец, пока в догонялки эти нелепые играли: в искусстве напрасных энергозатрат им, пожалуй, не было равных (как, впрочем, и многим из нас, сирых отпрысков мира сего).
   В те, теперь уже давние, годы ещё не изобрели портативный мобильный телефон, да и обычным, патриархальным проводным телефоном в Лохове тогда имела счастье пользоваться хорошо, если третья часть жителей... Хотя у Персеева дома (ул. Чайковского, 5-25) такой телефон как раз был...
   А у книжного стояла раздолбанная будка телефона-автомата, откуда можно было запросто позвонить и узнать про Ваньку Персеева всё, что было нужно чувакам, если бы только дома был сам Ванька или кто-нибудь из его предков.
   Петька многозначительно мотнул головой в сторону этой будки, и Андрюха остановился, обдумывая эту идею -- позвонить Персееву домой. Они были уже на середине Кайнозойской и, загнанные сомненьями в ступор, смотрели, отдыхиваясь, то налево, на поперечную улицу 39 лет Октября, что увела за угол (направо) псевдо-Персеева, то направо, на книжный магазин с притулившейся к нему телефонной будкой, откуда если звонить, то можно окончательно потерять из виду псевдо-Персеева и никогда уже не удовлетворить тупого, настырного и глупого своего желания в лицо узреть этого борзого попрыгунчика, который, небось, и без палочки прекрасно мог бы обойтись, дабы от любой погони улизнуть, -- а трость свою носил из чистого форсу, любил, стало быть, повыпендриваться...
   В конце концов, Андрюха махнул рукой, решив, что звякнуть Персееву на хату будет более разумно, чем бегать, высунув язык, за неизвестно кем и чем. И друзья рванули к будке с начисто выбитыми стёклами и дико изогнутыми дюралюминиевыми обрамленьями оных, ибо в те далёкие от истинной демократии годы молодёжь на подобных будках проверяла свою удаль молодецкую и зримо зреющий потенциал для будущих сражений на фронтах как личной, так и общественной жизни.
   И -- надо же! -- у Петьки даже двушка медная завалялась в кармане синих штанов, и он бережно протянул её Андрюхе, а тот, в свою очередь, вставил оную в специальное монетное ложе в верхней части аппарата с закрытой прорезью внизу, каковая после набора номера на вращающемся диске и соединения с абонентом, должна открыться и дать монетке кануть в телефонную кассу, но... Андрюха начисто забыл номер персеевского телефона -- хоть ты тресни! Как ни бил себя ладонью по лбу, а телефон-автомат по искорябанному металлическому лицу, но вспомнить не мог. Всё это начинало напоминать странное сновидение... В конце-то концов, до персеевской квартиры (Чайковского, 5-25) пройти осталось с гулькин нос -- чуть ли не вчетверо меньше того, что они уже прошли, так стоит ли огород городить?!
   -- Пойдём к Персееву на хату! -- наконец заявил Лопухянц.
   И они ринулись по Кайнозойской в сторону хлебозавода, свернули направо по 39 лет Октября, потом у бани свернули налево на Томаса Мора, далее между детским садом и детской библиотекой свернули направо, прошли в сторону Чайковского меж трансформаторной будкой и площадкой мусорных контейнеров, и вот он слева -- панельный дом N 5, знаменитая лоховская хрущоба, первый подъезд, второй -- тот, что нужен, вошли в открытую дверь (замков и домофонов на таких дверях тогда ещё не было), поднялись на второй этаж, и первая квартира слева -- N 25 -- была как раз персеевской.
   Когда Андрюха нажимал на кнопку звонка, Петька, устало спотыкаясь, ещё только телепался в самом низу лестничного марша. Впрочем, к тому времени, когда вожделенная дверь открылась, Петюньча уже замер за правым плечом Лопухянца, хоть и отдыхивался украдкой одним лишь носом, а плотно сомкнутым ртом и растопыренными глазами выказывал нарочитую обыденность и заурядность своего появления в доме любимого друга, будто он в последний раз был здесь не двадцать лет назад, а всего лишь на днях.
   Вышел в бесформенных трениках папашка Персеев (тёзка Протеева -- Пётр Иваныч), почёсывая ядрёное арбузное пузцо под майкой бледно-голубовато-застиранной и смачно, с чувством, с толком дожёвывая, судя по доносившемуся из кухни запаху, картошку, любовно поджаренную на сале с вышкворками, как жарят везде на Руси патриархальной те, кто что-то в этом понимают...
   Поздоровались -- без энтузиазма (оторвали батю от стола). Ответ по поводу возможного месторасположения сынка был сколь коротким, столь и ничего не говорящим:
   -- Ушёл на праздник!
   И давая всем видом, далёким от всего, что не касалось его сковородки на кухне, понять, что разговор окончен, Пётр Иваныч Персеев развернулся и, радостно захлопывая за вспотевшей спиной входную дверь, скрылся из глаз опешивших чуваков, изрядно уже в этот день набегавшихся: оба от нахлынувших и впечатливших их запахов застыли на месте, как вкопанные, и пытались хоть как-то сглотнуть длинную слюну звериного аппетита, что не мог уже в них не проснуться после всей этой дурацкой беготни с севера на юг...
   -- Теперь уже и я не прочь похавать! -- заявил Андрюха, когда друзья со смехом выбежали из подъезда персеевского дома и с вожделением дружно взглянули налево, где через дорогу, зазывно бликуя стеклянными стенами, располагалось кафе "Кудесница", в те стародавние годы главное злачное место всех лоховских алкашей (Чайковского, 6А).
   Перебежали дорогу, зашли в заведение, а там народу -- не продохнуть! Все столики заняты и у стойки толкучка -- яблоку негде упасть. И вонь -- соответствующая.
   Подошли к витрине, оглядели убогий ассортимент закусок -- сушёный лещ, тарань, копчёная скумбрия, бутерброды с колбасой, яйцом и сыром, капустно-морковный салатик, селёдочка ржавая с луковыми колечками... На зеркальных стеллажах за широкой спиной боевитой барменши, эдакой балагуристой бой-бабы -- водка "Столичная", вино яблочное, пиво "Жигулёвское", минералка "Боржоми", папиросы и сигареты табачных фабрик "Ява" и "Дукат".
   -- В очереди неохота стоять, -- заявил Петруха.
   -- Да-а, -- согласился Андрюха.
   -- Что, тогда пойдём? Или останемся?
   Андрюха пожал плечами. Попереминались -- под невольными тычками нескончаемых встречных потоков лоховских мужичков, вожделеющих встретить праздник родного города во всеоружии внутреннего разогрева, а ежели докапываться до совсем уж неприкрытой правды, в тот день их (большинство из них) вдохновлял более чем законный повод нажраться, наклюкаться и даже выйти потом на улицу в разобранном состоянии, ибо в подобные дни милиции даётся особое указание не гнобить вольно гуляющую публику и дать наконец труженикам городского вытрезвителя (на улице Воробьянинова) заслуженный отдых.
   -- Здесь слишком суетно и душно. пойдём отсюда, чувачок... -- с этими словами Андрюха взял друга за плечо и увлёк за собой к выходу.
   Тот не сопротивлялся.
   Проще оказалось зайти в гастроном (Чайковского, 1), взять там по бутылочке пивца и по плавленому сырку "Дружба" в характерной жёлтенькой фольге, а потом на подходящих дощатых ящиках уютной окраины П-образного дворика за гастрономом всё это оприходовать -- на свежем воздухе и средь родимого хаоса русских задворок, какого ни понять, ни сокрушить не сумел ни один правитель на Руси, каким бы башковитым и осанистым он ни был.
   В нашем отчем затрапезе нам уютно и тепло -- в нём сквозь тьму тысячелетий сохранили мы себя, свой национальный анархо- и даже где-то даобуддо-пофигизм, означающий нашу угловато-непокорную невместимость в рациональные формы и рафинированные границы здравого смысла европейского человека, для которого элементарная, банальная математика -- царица не только наук, но и всего остального.
   Потом, завидев -- и заслышав -- над головами барражирующий кругами вертолёт МИ-8, решили отправиться на стадион "Сепаратор", где, как припомнил Лопухянц, в сей праздничный день этому вертолёту было назначено загружаться досужими зеваками, желающими поглазеть на юбилейный Лохов с высоты птичьего полёта.
   -- Кто знает, может, там Персеева найдём, -- закатив дурашливо глаза, сказал Андрюха, и снова на правах хозяина потянул петербуржского гостя за собой, хотя тот совсем уже было ослабел и расклеился -- ему ведь так и не дали с дороги отдохнуть по-человечески...
   -- Ничего-о, -- завидев кислую Петрухину физиономию, протянул Андрюха мечтательно, -- потом отдохнём, я тебе в своей резиденции такую сеновально-духовитую постель организую!.. А перед этим ещё в баньке попаримся русской... Я хоть и нерусский по крови, но душа у меня русская, честное слово!
   Потопали на стадион "Сепаратор". Перешли по "зебре" дорогу перед гастрономом, миновали почтамт (Чайковского, 2/8) и ту же "Кудесницу" (с тыла), дряхлую музыкалку (Чайковского, 10), на втором этаже которой и поныне размещалась не менее дряхлая общага, где с матушкой некогда жил Петруха, но матушка давно почила в бозе, и Петька в ответ на участливое предложение Андрюхи заглянуть в родные пенаты хмуро буркнул:
   -- Не сегодня.
   -- Понимаю.
   Тогда пошли дальше. Миновали замшело-облупленный кинотеатр с коллонадой ампирскою "Колос" и застойно-конструктивистский ДК "Взлёт" (улица Голикова), закруглились вправо и ниже по петле улицы Кашпировского, идущей по-над обрывом бывшей поймы речки Вопли, что прежде разливалась аж до "Колоса", и если бы и поныне она была такой полноводной и такой вольготной, то стадиона в низине не возникло б.
   А там и вправду люд толпился, возбуждённый возможностью полетать стрекозою над родиной милой... Массовики-затейники чрез мобильные матюгальники зычно этот люд выстраивали в ручейки дисциплинированных очередей, дабы дать геликоптеру футбольное поле для взлёта и посадки и не дать ему бесславно покалечить кого-нибудь из славных жителей юбилейного Лохова, рвущихся в небо вспорхнуть поскорей.
   Друзья сбежали вниз к толпе сограждан с детьми, ожидание которых скрашивали клоуны, смешные ростовые куклы и лёгкие коммерческие палатки, торгующие безалкогольными напитками, жвачками, конфетами, шоколадками, пирожками, ватрушками, блинами, поп-корном и сладкой ватой.
   Голубой вертолёт уже был готов совершить свой очередной взлёт -- запустил двигатели, закрутил винтами... Подбежав к знакомой тётке с матюгальником в руке, Лопухянц её на ухо что-то шепнул, и та пропустила друзей без очереди (хотя денежку взяла) в нутро блёкло-голубоватого аппарата, после чего член экипажа в белёсо-голубоватом комбезе закрыл и задраил за ними изнутри покато-ребристую дверь. Все места по обоим бортам у иллюминаторов были заняты родителями и егозящей ребятнёй, поэтому нашей парочке пришлось сесть на зелёные ящики а самом хвосте, затянутые специальной транспортной сеткой...
   Из своего укромного хвостового закутка наша парочка могла наблюдать и разглядывать остальных более-менее подсвеченных пассажиров, тогда как поглотивший и Андрюху, и Петюньчу таинственный полумрак превращал их в малоразличимые тени, идентифицировать которые со стороны впередисидящих, при всём их желании, было невозможно. Такую удобную позицию обычно выбирают для себя шпионы, тайные агенты и опытные рецидивисты.
   Помимо родителей с детьми, здесь была разномастная публика, состоящая из пары парочек юных влюблённых, группы подростков-акселератов, повязанных общностью модных аксессуаров, нескольких более-менее нетрезвых мужичков и безвкусно напомаженных-разряженных тёток, а также тёток более тонких и разборчивых из разряда, должно быть, местной интеллигенции. Не было средь этой публики лишь искомого Персеева Ивана Петровича, не было даже ни одного патлатого бородача и даже с тростью вроде тоже не было никогошеньки. Хотя...
   Всё вокруг слишком сильно тряслось и мелькало, чтобы можно было застолбить внимание на таких подробностях. К тому же, мочевые пузыри наших доморощенных сыщиков (в результате выпитого за гастрономом пивасика) с каждой секундой начинали подавать всё более и более явные звоночки, своеобразные сигналы SOS, отчего Андрюхе с Петрухой стало не только не до Персеева Ивана, но и не до роскошных аэровысотных пейзажей и ландшафтов Лохова и окрестностей, видом которых с охами и ахами восторгалась прочая публика, более умеренная в своих предполётных возлияниях. Впрочем, если постараться, можно было разглядеть ещё пару мужичков с иссиня-багровыми рожами, что откровенно дремали затылками к иллюминаторам, тем самым невольно мешая дамочкам и детям обозревать с небесного ракурса до смешного измельчавшие подробности родного края сквозь выпуклые и поцарапанные плексигласовые кругляши вертолётных окошек, то и дело при этом радостно восклицая, когда в очужестранившихся объектах на земле удавалось вдруг распознать что-то давным-давно известное -- свой дом, свою школу, знакомую улицу, рощицу, речку...
   Сделав кругаля над южным и северным массивами аляповатой лоховской гантели, что заняло каких-нибудь 8-10 минут, пошли кружить уже над границей всего, довольно обширного по площади, района, что занят, по преимуществу, сельхозугодьями, лесами, озёрами и реками такой необычайной красоты и стихийно-естественной неухоженности, будто нога белого человека здесь и вовсе не ступала, но и они были бы здесь и вовсе невозможны, если бы цивилизация пришла в эти края столь же нахраписто и быстро, как она нагрянула в ближнее Подмосковье, где живому человечку негде уже вволю ни разгуляться, ни душою отдохнуть...
   Пролетели -- по часовой стрелке -- Фисташково, Нижнее Сметанино, Васюки, Сносово, Пригорьевское, Газпромовск, Гамадриловское, Остапино, уютные Троицкие Норки, швейцарские красоты сёл Велесово и Брехино, смешную Мытару, раздольную Красную Помпу, крохотное Согретово, приокское Бабиново ("Бабиново -- село морское", как привыкли говорить патриотично настроенные бабиновцы, ибо ещё при царе Алексее Михайловиче в Бабиново была-де при помощи голландцев создана первая в России судоверфь и построен первый в России корабль "Коршун", на котором, и тоже, мол, впервые, был поднят, по клятвенным заверениям тамошних краеведов, флаг в виде бело-сине-красного триколора), миновали живописное Ловчее, колоритный Корешок, оригинальный Баламут, весёлую Фартовую, дачные Драчёво-Корки... Оставили позади зелёное Голавлёво, трудовое Тротилово, желтоватое Марино и вернулись опять туда же -- на зелёное поле стадиона "Сепаратор".
   Однако оба наших дружка, сиротливо оцепеневших позади радостных волнений и восторгов, никаких таких земных красот с тряской геликоптерной высоты так толком и не разглядели, ибо уже буквально лопались от скопившихся в них излишков токсической жидкости, что, казалось, уже разъедала им измученные мозги, начисто забывшие о смысле сего зубодробительного путешествия и желающие теперь лишь одного -- поскорее выбраться из этой воздушной телеги на свет божий, отбежать куда-нибудь в сторонку, в кусты и отли-и-и-и-и-и-и-и-ить... И обо всём забыть, к чертям собачьим!..
   Но когда друзья, пьяно пошатываясь, уже выбирались из этой дребезжаще-винтокрылой бочки, они вдруг увидели рядом с собой странного чувачка с бритым, вытянутым к затылку, как у Эхнатона, черепом и в огромных, закрывающих пол-лица, чёрных очках, и вдобавок он как-то нелепо косолапил, хотя после эдакой колдобистой езды кто бы не закосолапил... А может, у него геморрой (от какого даже никакой герой времени нашего не может быть застрахован)...
   Впрочем, спустившись по трапу на травку и суетливо оглядевшись, наша парочка заприметила вдали за торговыми палатками две синеньких кабинки биотуалетов и что есть мочи поспешила к ним -- не до чувачков ей было в тот момент, какими бы странными они ни были и как бы ни хромали...
   А когда они уже отливали, освобождено выстрелив двумя брайнспойтными струями в одно очко (другая кабинка была занята), в голове Лопухянца, что всё-таки не двадцать лет, как Протеев, не видел Персеева, а каких-нибудь несколько дней, всплыл вдруг диковинный образ этого лысого, бритого и хромого на обе ноги чудака, спрятавшего свои хитрые глазки за тёмными очками, что выходил вместе с ними из вертолёта, хотя во время полёта Андрюха почему-то среди пассажиров его не углядел.
   А когда друзья, освобождённо вздыхая, вывалились из голубенького биосортира, они как раз и столкнулись с ним, с этим загадочным лысиком, нос к носу: он, оказывается, тоже захотел отлить, -- хотя почему бы и нет? Он ведь тоже, небось, живой человек, а не какой-нибудь биоробот...
   Обнаружив себя заметно полегчавшими и посвежевшими, Андрюха с Петрухой будто увидели окружающий мир в некоем новом свете, какие-то его необязательные подробности и знаки настойчиво и несоразмерно овладевали их вниманием, чего в прежних, вполне заурядных, обстоятельствах вряд ли могло случиться... Они, например, заметили, что мелкие монетки, десюнчики (именно десюнчики, а не какие-нибудь другие), были в странном изобилии разбросаны по земле -- прямо у них под ногами. Андрюха сдержался и подавил соблазн, а Петька, ослабив самоконтроль, нагнулся и стал их судорожно собирать, удивляясь -- откуда столько мелочи?
   А лысый мужик в чёрных очках-консервах тоже плевать хотел на традиционное мужское достоинство и нагнулся за халявной мелочью...
   -- Эй, товарищ! -- вдруг зычно обратился Андрюха к этому бритому конспиратору, которого собрался наконец вывести на чистую воду. -- А не могли бы вы снять на минуточку эти ваши очки, а? Мы незнакомы? Или я ошибаюсь?..
   Взопревший лысик, излучая злобное удивление и не разгибая согбенной спины, резко поднял заокуляренные очи навстречу Андрюхе, с игривым вызовом уперевшего руки в боки, -- какого, мол, чёрта?! Получив сей виртуальный посыл негодующего недоумения, Андрюха несколько замялся, но быстро вернулся к прежней напускной самоуверенности:
   -- А вы случайно не Иван Петрович Персеев, который сбрил с себя всю свою роскошную растительность, а?
   -- Случайно нет, -- недобро осклабясь, отвечал разогнувший натруженный хребет незнакомец. -- Я, с вашего позволения, борт-техник этого судна, -- и мотнул блестящей от пота головой в сторону винтокрылой машины.
   -- Ну, хорошо, хорошо, -- кивая, согласился Андрюха, -- но нельзя ли вас попросить о небольшой любезности...
   -- Какой такой любезности?
   -- Ну, чтобы мы окончательно удостоверились, что вы, извините, не наш товарищ детства и отрочества Ванька Персеев...
   -- Показать вам мой фингал?
   -- Что показать? -- не понял Андрюха.
   А борт-техник, выпрямив гордую спину, заявил:
   -- Пожалуйста, любуйтесь! -- и торжественно поднял очки на лоб.
   Набрякший сизо-багровый синяк под левым глазом картинно явился взору ошалевших напарников, а целиком открывшееся им простодушное и сплошь усеянное крупными веснушками лицо с белёсыми бровями и ресницами отмело последние сомнения в искренности сего смешного забияки, что, видать, вчера по случаю праздника где-то крепко бухнул и по пьяной лавочке с кем-то поцапался, подрался, отчего наутро, чтобы, не дай бог, не отстранили от полётов, вынужден был сокрыть суровый след сего события от сослуживцев и начальства. И нетвёрдая походка этого бритого субъекта была теперь вполне объяснима неслабым похмельем, усугублённым естественной вертолётной трясучкой...
   Так. Ладно. С этим разобрались. Теперь Андрюха с Петрухой не знали что им дальше делать, а потом увидели, как очередная группа детей под присмотром взрослых потянулась со стадиона направо и вверх к Наныкину бугру, к церкви Рождества Христова, и подчинились стадному инстинкту, присоединившись к этой обаятельной звонкоголосой группе, к её уютной, домашней теплоте, непреднамеренной открытости и весёлой бесшабашности (что ведь, кстати, и провозглашает подлинный пофигизм в качестве своих центральных постулатов)...
   На Наныкином бугре, оказывается, вот-вот должен был начаться праздничный кросс для любителей бега всех возрастов и рангов, дистанция которого пролегала вниз по улице Чайковского вплоть до улицы Косичкина. Когда друзья поднялись на бугор, физкультурники с номерами на груди уже разминались на старте, обозначенном широкой белой полосой на асфальте между чётной (левой) и нечётной (правой) сторонами улицы Чайковского. Средь этих поджарых и пышущих здоровьем бегунов хромого и одутловато-патлатого Персеева нашей парочке уж было точно не найти, и, не дожидаясь начала забега, друзья отправились по нечётной стороне улицы Чайковского вниз -- мимо захудалой библиотеки, ЗАГСа с пошлыми ампирными завитушками на фасаде, мимо мебельного магазина, пошивочного ателье, петушиных башенок "Леопольда" (магазина, выстроенного в виде старого замка с жестяными псевдофлюгерными петушками на конусах декоративных башен), мимо зубной клиники, хозяйственного магазина, газетного киоска, торгового дома "Надежда", мимо самолёта (памятника в виде устремлённого ввысь самолёта ФИГ-23), мимо отделения Сбербанка, магазина "Авоська", ДК "Взлёт", сквера имени Воробьянинова, мимо персеевского дома N 5...
   И тут Андюха тормозит и без того уже еле ковыляющего Петруху и предлагает ещё раз вместе заглянуть домой к Ивану -- а вдруг тот уже дома? Или, может, предки его что-нибудь новое смогут ребятам поведать о сыне единоутробном?
   -- Да и передохнуть бы не мешало перед крышей, -- заметил Пётр с тоскою в голосе и в осовелых глазах, вдобавок напоминающих глаза бездомной, голодной и вусмерть забитой собаки, а потом мечтательно добавил: -- Я бы вообще не прочь бы, честно говоря, слегка перекусить, а потом бы и вздремнуть минут эдак сто двадцать-сто тридцать...
   В ответ на это Андрюха предложил пойти к нему домой в Баранково (дом N 372 по улице Косичкина)... Но всё же они решили сначала для успокоения совести заглянуть, как и порывались, к Персееву.
   -- Зайдём напоследок к Ивану, а потом и ко мне, у меня ведь и баньку ещё можно затопить, -- заключил Андрюха с интонацией дьявольского соблазнителя.
   -- А я ведь до твоего дома, боюсь, не дойду, упаду на полдороге, -- с грустной улыбкой заметил Протеев, которому с дороги так и не удалось отдохнуть по-человечески.
   У второго подъезда персеевской хрущобы дежурил допотопный РАФик "Скорой помощи", по поводу чего ребята даже и не думали беспокоиться -- мало ли кому могло понадобиться вызвать "Скорую" в этот праздничный, а значит, по определению, обжорно-запойно-оголтелый день?!
   Однако поднявшись на второй этаж и обратившись к первой двери налево -- персеевской двери (квартире N 5), -- увидели, что та приоткрыта немного, что сразу же рождало подозрение, будто приехавшие люди в белых халатах находятся сейчас именно там, за этой, коричневым дерматином обитой, дверью с расхожим английским ("захлопывающимся") замком.
   Друзья настороженно замерли и, подтянув головы к этой дверной щели, с тревогой прислушались, но ничего особенного пока не услышали. А минуту спустя, когда за дверью в прихожей послышался нарастающий шум голосов, они отпрянули от двери и посторонились вправо, вглубь лестничной площадки...
   Наконец дверь распахнулась, и за порог навстречу ребятам шагнули два разнополых медика в белых (а если точнее, не совсем уже белых) халатах и шапочках, а за ними показалась и чета, сих медиков с умильно-льстивыми благодарностями провожающая, -- это были всё тот же "арбузный" Пётр Иваныч в трениках и майке плюс его верная супружница и Ванькина маманя в просторном до пола шёлковом халате с причудливыми китайскими цветами, который она несколько нервозно всё запахивала и запахивала на бывшей талии, будто хотела запахнуть чуть ли не за спину...
   Оказывается, папашка Ванькин подавился котлетой, а вскорости пришедшая домой мамаша обнаружила супруга на полу меж кухней и прихожей, где тот хрипел и, казалось, отдавал уже концы, и скоренько вызвала "Скорую"...
   А после ухода медработников она, в отличие от папаши, встретила ребят куда как приветливее и пригласила их в дом (а до этого без труда распознала в них давних закадычных дружков её сына), и угостила теми самыми телячьими котлетами, что не пошли папане Ванькиному впрок, и даже выпить налила по стопочке-другой наливочки рябиновой, и посетовала на то, что Ванюша-сынок куда-то запропастился, и это с его больной ногой ведь не шутка, не дай бог, с ним что-нибудь случилось нехорошее, не дай бог, упал куда-нибудь в канаву, и потом поведала героическую историю о том, как ещё до приезда "Скорой" спасла своего муженька от верной гибели, как перевернув того на живот и обхватив за грудь, резко дёрнула на себя, отчего застрявший в дыхательном горле кусок выскочил наружу, и Пётр Иваныч заново родился...
   -- А ведь это не в первый раз, -- закончила Авдотья Акрисьевна, удовлетворённая тем, что выговорилась от души.
   Вежливо всё это выслушав, ребята облизнулись, вздохнули, поблагодарили хозяйку за гостеприимство и ретировались туда, где им всё-таки дышалось и непринуждённее, и легче, -- на улицу, на улицу Чайковского, откуда через Воробьянинов сквер и кинотеатр "Колос" спустились к ржавому железному мостику через Воплю, перейдя которую, бодро направили стопы свои в Баранково, к дому N 372 по улице Косичкина, -- благо, смачный перекус у домовитых персеевских предков вовремя подкрепил их подувядшие было силы.
   А потом Андрюха застелил питерскому океанологу роскошную постель на полосатом матраце, набитом свежим сеновальным разнотравьем, у себя в саманном закутке на задах близ бревенчатой баньки, какую и отправился растапливать, как и обещал:
   -- Щас попаримся! А потом и вздремнём!
   Но Петруха, порывшись было в несуразных книжных нагромождениях взбалмошного хозяина, зевнул, потянулся, потом снова зевнул, ещё более протяжно и сладко, а потом, будто ненадолго и ненароком, привалился на невыносимо духовитую постель, оставив пока ноги на полу, да так и провалился моментально в астрал, как в затяжное и глубокое пике вдруг западает подбитый самолёт и уже не надеется более ни на что, ибо в таком, хоть и скользящем, но резком и крутом падении попросту уже не успеваешь найти ни концов, ни начал -- так оно неожиданно, сокрушительно и всевластно.
  
   17. УЛЁТ ПЕРСЕЕВА ИВАНА
   А Ванька Персеев всё это время, оказывается, гостил у младшего брата Женьки, что с женою Любашей и дочкою Катей обитал на последнем этаже той самой девятиэтажки (N 143) по улице Косичкина, на плоской крыше которой и затевалась как раз та сакраментальная вечеринка, что станет для Петьки и Андраника сюрпризом, ибо Ванька по лукавому наущению даймонов этого дома по прозвищу Кулёма и этой улицы по прозвищу Пушкин протрубил общий пофигический сбор, то есть позвонил, как было принято меж пофигистами, одному из своих, в данном случае это был Зашивалкин Толя, а тот оповестил остальных соратников...
   Квартира Ванькинова брата была как раз у лифтёрского выхода на крышу, что позволило Ваньке организовать удобную транспортировку напитков и закусок снизу вверх: брательникова хаза была удобным перевалочным пунктом.
   Пофигисты, хотя и в неполном составе, но прибыли более-менее организовано и помогли Ивану водрузить на крышу, а потом и выложить из пакетов на расстеленные газетки бутерброды, пластиковые стаканчики и бутылки с горячительным пойлом -- водкой, вином и абсентом. Потом и пива несколько упаковок подтащили. И полдюжины литров воды в пластиковых бутылках. А то и поболе...
   Что-то назревало в смутном тёплом сумраке, неспешно спускавшим с небес, где появлялись уже первые звёзды, мягкую прохладу бабьелетнего вечера, способного отчётливо говорить лишь о том, что всё, господа, преходяще, что скоро придут холода, что морок и морось промозглых осенних ночей и дней безнадёжно-ненастных посеют в нас скуку и сплин...
   Помимо Толяна, Персеев, подумав, позвонил и Джул Джираян, бывшей жёнушке Лопухянца и Ёлкину Егорке, бывшему редактору "Лоховских благостей", и те -- надо же! -- пришли почти сразу же вслед за пофигистами, среди которых, правда, не было ни Воблина, ни Даньки Авачева, ни Серёги Гаглоева, ни Кларки Ворлодовой, ни Эльки Чумичкиной...
   И вот уже и час, и полтора все собравшиеся переминались с ноги на ногу и лениво слонялись по крыше, обходя кабели и антенны, а главных Ванькиных корешей -- Андрюхи с Петрухой -- всё не было и не было. Что было делать? Ванька достал из-за пазухи два своих старых бумеранга и предложил ребятам пока побросать их в небо, но только аккуратно, чтобы, не дай бог, кого-нибудь не зашибить ненароком...
   Однако бумеранги, будучи кем-то из гостей заброшенными в это самое небо, тут же пропали куда-то во тьме непроглядной, отчего Персеев неприкрыто загрустил, пожалев о потере любимых с детства Г-образных деревяшек...
   Он первым отхлебнул из литровой бутылки абсента пару-тройку горько-сумеречных дринков, а за ним, распростившись со скукой, потянулись и другие слоняльцы... скитальцы...
   Подошёл Никодим Никудыкин, спрятав в карман клетчатого пиджака свою губную гармошку, на коей пиликал что-то из Гершвина, Боба Дилана и фолка, Зашивалкин Толик подставил пластиковый стакан под раздачу, Лёха Диванов, глотая продолжительную слюну, тоже стакан протянул за полыновкой зелёной, чреватой глюками и взбрыками разных слоёв реальности и духа.
   Тройка мясистых, но весьма утончённых девчонок -- Надин-Верка-Джул -- потянулась к сухому винцу, Курт и Егорка разухабисто взяли по пиву, Родион набулькал полстакашка водочки кристалловской себе и столько же с готовностью подошедшему Ванюшке...
   И -- пошло-поехало! Три горки бутербродов с сервелатом и сёмгой дефицитной незаметно, штучка за штучкой истаяли со своих хлипких бумажных подносов, -- два-три сэндвича, правда, осталось, но не о таком скоростном опустошении мечтал Персеев, в результате которого и в этой группе незлобивых товарищей и однокашников ощущал себя опять всё тем же сирым, голым Робинзоном, что и в лоховской больнице, куда угодил, упавши со скользкой покатой крыши своего детства, крыши двухэтажного домика на улице Белки и Стрелки (что, кстати, стоял буквально по соседству с этой девятиэтажкой -- прямо за мусоркой и бойлерной будкой)...
   "Будто Мамай прошёл, -- подумал Ванька об истаявшей закуске. -- Что же, Андрюхе с Петрухой одна бухаловка останется?" Хотя в ту самую минуту он ещё не знал ни сном ни духом, удалось ли Андрюхе встретить на вокзале дорогого питерского гостя...
   Егорка Ёлкин, смущённо морщиня нос и щёточку прилежно подстриженных усов, подступил к Ивану как-то эдак бочком:
   -- Ну как ты? Грустишь?
   -- Да так... -- ответил Ванька неопределённо и, чтобы хоть что-то сказать, продолжил: -- Слыхал я, будто ты руку приложил к "Лоховской энциклопедии"...
   -- Да-а, было дело! -- обрадовался Егорка и распустил павлиний хвост заслуженного лоховского краеведа: -- А между прочим, знаешь, кто первым предложил идею церковь построить на Наныкином бугре?
   -- Когтев? -- так звали ещё одного записного лоховского общественника и краеведа.
   -- Нет! Ваш покорный...
   -- Ты что ли? Правда?
   -- Я! А кто же ещё?
   -- Молодчина!
   Тут на крыше объявился запыхавшийся Серж Гаглоев, и Ванька подумал, что его можно было бы послать в "Сову", любимый дежурный магазин всех местных алкашей, за добавочной закуской...
   Меж тем Верка Велимирова, окружённая собратьями-пофигистами, читала им нечто полубезумное из Хлебникова:
   -- Детуся! Если устали глаза быть широкими,
   Если согласны на имя "браток",
   Я, синеокий, клянуся
   Высо?ко держать вашей жизни цветок.
   Я ведь такой же, сорвался я с облака,
   Много мне зла причиняли
   За то, что не этот,
   Всегда нелюдим,
   Везде нелюбим.
   Хочешь, мы будем брат и сестра,
   Мы ведь в свободной земле свободные люди,
   Сами законы творим, законов бояться не надо,
   И лепим глину поступков.
   Две сдобные пышки -- Надин и Джул -- делились познаньями из области разгрузочных диет... Никодим где-то в стороне на своей блок-флейточке пиликал что-то заунывно-индуистское...
   И тут -- со стороны ДК "Взлёт" -- в потемневшее небо взметнулись огненные бутоны огромных фейерверков и своим раскатисто-спотыкающимся грохотом заставили обратить на себя внимание даже тех, кто не успел ещё секунду-другую назад заметить над дворцом культуры и сквером Воробьянинова ошеломительный разлёт сего отчаянно сверкающего салютования...
   И в этот как раз момент, когда кругом гуляли и прыгали безумные, как во время сварки, сполохи и тени, на крыше объявилась пара дружков запропавших -- Андрюха с Петюньчей петербуржским... В таком фейерверковом ореоле их неожиданное появление показалось Персееву неким космогоническим чудом... Он бросился к питерскому океанологу, который, конечно, и посуровел, и заматерел в житейских штормах, но остался всё тем же Петрухой, всё тем же чертякой, в доску родным дворничихиным сыном, прозябающим в надмузыкалковской общаге ради будущих океанских свобод, где маменькин сынок раззудил наконец своё тщедушное плечико и вкусил на всю катушку, почём фунт лиха и тэ-дэ...
   Под буйный грохот канонады Ванька пытался поначалу объяснить Петьке что-то, как ему казалось, очень важное, но это было невозможно, и он оставил бесполезные попытки, и махнул разочарованно рукой, рукою с палкою железной (какую носил в подражание Пушкину, что руку качал для будущих дуэлей), и даже будто горько рассмеялся...
   Каждый выстрел салюта весь город, что в тот момент ещё мог устоять на ногах, со всех сторон приветствовал дружным ором, и ребята на крыше, вторя ему, тоже кричали, орали, прыгали, плясали козлами...
   Ванька же пригласил новоявленных старых друзей к остаткам выпивки и закусона, а те предложили ему выбрать один из бумерангов, что у себя в саманной сараюшке Андрюха состругал на днях. Завидев любимые летучие загогулины, Ванька ещё более воспрял духом, выбрал себе одну из них и скрылся во тьме, хищно играющей разноцветными сполохами юбилейного фейерверка...
   Больше Ивана Петровича Персеева никто никогда не видел. Ни живым, ни мёртвым.
  
  
  

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЗЕРКАЛЬНЫЙ ЩИТ ПЕРСЕЯ

  
  
  
  
  

из показаний свидетелей

  

  
   Иван Петрович умер...

Александр Генис

  
   Змеятся локоны по плечам.
   Взгляд выжигает в душе печать.
   Горе тем, кто тебя повстречал:
   Лучше бы им тебя не встречать.
   Горе тем, кто, как мрамор бел,
   Тебя увидев, окаменел.
   Виктор Шнейдер, "Медуза-горгона"
  
   Возможно, он уже мёртв.
   Иэн Макьюэн, "Амстердам"
  
   Всё это невозможно понять, как всегда невозможно понять то, что понять необходимо.
   Хулио Кортасар, "Игра в классики"
  
  
   1. Андраник Лопухянц
   -- ... И вот, когда он прыгнул...
   -- Постойте, Андраник Гамлетович, не так скоро... По поводу крыши...
   -- Да я собаку съел на этих крышах...
   -- Какую собаку? Вы что, шашлыки там жарили корейские? Крыша у вас, что ли, поехала?
   -- Да нет, у нас холодные закуски были, бутерброды с рыбой, колбасой...
   -- Ладно, Андраник Гамлетович... Так вы говорите, он прыгнул?
   -- Возможно.
   -- Куда он прыгнул? И когда?
   -- Он бумеранг запустил, а когда тот возвращался, прыгнул за ним, чтоб, в смысле, его поймать.
   -- Кто кого ловил?
   -- Ну не бумеранг же Ваньку...
   -- Так. И что? Прыгнул и?..
   -- И не рассчитал. Темно ведь уже было. Почти.
   -- Почти...
   -- Ну так, слегка кое-где темнело...
   -- Как это "кое-где"?
   -- Ну, пятна тёмные там-сям метались между нами, сокрышниками...
   -- Что за пятна такие?
   -- Можно сказать иначе: светлые пятна меж нами метались, это салюта огни, отсветы салюта до нас долетали, и от этого всё, к чёрту, кру?гом пошло...
   -- Головы вам вскружило на высоте?
   -- Да, как сказать...
   -- А, кстати, что вы все там пили?
   -- Виски, текилу, абсент...
   -- Ого-го!
   -- Пиво-воды-самогон...
   -- Н-д-да-а... Немудрено после такого упиться, забыться, оступиться, сорваться...
   -- Да нет, выпивки было с гулькин нос, ведь нас там было человек пятнадцать, и по стопке на нос, дай бог, если кому хватило.
   -- По стопке виски, по стопке текилы, по стопке абсента?
   -- Да нет! По стопке того, что кто успел урвать! Мы ведь с Петькой вообще пришли к шапочному разбору, нам мало что досталось...
   -- Бедняги... Но Персеев-то там был уже давно, за несколько часов до вас?
   -- Ну да, наверно.
   -- Что значит "наверно"?
   -- Я его не спрашивал...
   -- Понятно. Так, значит, бросил он свой бумеранг...
   -- Да, бросил...
   -- Куда же он его бросил?
   -- Во тьму.
   -- Куда "во тьму"?
   -- Вперёд и выше.
   -- То есть под неким градусом...
   -- Слегка под градусом...
   -- Между осями абсцисс и ординат...
   -- Absolutly.
   -- Начался праздничный фейерверк, и после этого Персеев начал метать?..
   -- Мечут икру на Камчатке лососи...
   -- При чём тут лососи?
   -- А он в сторону Камчатки швырял, ведь он туда мечтал вернуться...
   -- Куда вернуться?
   -- На Камчатку, метать свою финальную икру...
   -- Какая такая Камчатка? При чём Камчатка-то здесь?
   -- Он там родился, на Камчатке.
   -- А-а, понятно. Ладно. Салют начался в девять вечера.
   -- Наверно...
   -- Что "наверно"?
   -- Может, в девять, а может, в десять...
   -- Да нет, в девять, тут сомнений нет. Вопрос в другом: какого лешего вы все так себя распустили, так потеряли бдительность? Ведь при полном вашем попустительстве вся эта чудовищная нелепость и произошла! Ведь вы друзья, а друзья должны беречь друг друга, заботиться о ближнем своём...
   -- Ясный перец.
   -- Значит, вы говорите, он метал в сторону Камчатки, а Камчатка у нас где?
   -- Где? Там, на востоке далёком...
   -- Значит, на восток?
   -- Да нет, это я образно так выразился, он бросал в сторону Москвы, на северо-запад, на закрайскую дорогу.
   -- Ах, так? А этот дом идёт ведь вдоль закрайской дороги?
   -- Стоит.
   -- Что?
   -- Да, вдоль закрайской дороги.
   -- Которая идёт с северо-востока на юго-запад, где у нас, относительно Лохова, и находится город Закрайск...
   -- Ну да... А что?
   -- Дом, значит, тянется вдоль закрайской трассы, а торцом своим одним, к которому примыкает здание телестудии "Дринк", смотрит на Закрайск, а другим -- на Перекрёсток, где наш памятник хрену...
   -- Ну да, вдоль улицы Косичкина, а улица Косичкина идёт вдоль закрайской дороги от лоховского вокзала до консервного завода в Баранково.
   -- До предприятия с ограниченной ответственностью "SRAM"...
   -- Раньше там хоть соленья и варенья делали приличные, соки отличные, томатный, например, мой любимый... А теперь эти супы дурацкие для московских богачей...
   -- Почему для богачей?
   -- А вы видели их цену?
   -- Ну да, понятно. Зато они налоги платят в лоховскую казну...
   -- Львиная доля которых уходит туда же, куда и эти срамовские супы...
   -- Но, с другой стороны, у них там целиком западная линия автоматическая с роботами и компьютерами установлена... Спецы из заграницы приехали, всё установили, наладили, наших операторов обучили и уехали. А линия теперь сама штампует чисто зарубежный продукт...
   -- Вот на это мы только теперь и способны -- чужие достижения угодливо перенимать, чуждым дядям и указаниям бездарно прислуживать, пред юрким, предприимчивым Западом и настырным Востоком униженно пресмыкаться!..
   -- Хорошо-хорошо, но не об этом же речь... Иван Персеев запропавший должен нас здесь и сейчас беспокоить перво-наперво, куда и зачем он исчез...
   -- А чего здесь рассусоливать, всё и так ясно -- он с крыши сорвался и вниз улетел!
   -- Туда, где закрайская трасса?
   -- Ну да... И разбился вчистую...
   -- А тело где? Труп...
   -- Тело? Ну, есть одна мыслишка...
   -- Так, поведайте нам поскорее, кому же могло понадобиться убирать упавшее с крыши тело Ивана Петровича Персеева.
   -- Хорошо. Закрайская трасса довольно сильно загружена транспортом, так?
   -- Так.
   -- И грузовиков средь этого потока тоже ведь встречается немало?
   -- Как сказать... Бывают и обычные грузовики, и фуры, и рефрижераторы, но не так чтобы очень уж много...
   -- Но вполне достаточно, чтобы тело Персея принять на себя, то есть в свой кузовок... Там как раз пешеходный переход, и машины притормаживают, так что вполне возможно, что труп Персеева уехал в кузове грузовика -- либо в сторону Закрайска, либо в сторону Москвы... Я ведь сам профессиональный водитель и вполне могу себе представить такой вариант...
   -- Ах, вы водитель? Я как-то это упустил... Работаете, значит, шофёром?
   -- Да, я водитель, но не такой простой и примитивный, как вы могли бы подумать. И среди водителей нынче встречаются интеллектуалы, ибо дух веет, где хочет, не только в столицах, элитных вузах и блатных конторах.
   -- Вы ведь были закадычные друзья?
   -- С Персеем?
   -- С Иваном Петровичем.
   -- В отрочестве, тинейджерстве...
   -- А потом?
   -- Сначала нас всё чаще разлучали комплексы ранней юности, смута болезненно взрастающих душ и тел, а потом, после окончания школы, все мои друзья уехали в свои институты и училища, а я остался здесь, в лоховской обыденной глуши...
   -- Но связь-то вы поддерживали?
   -- Очень вяло... Но на пятидесятилетие Лохова, через пятнадцать лет после окончания школы мы -- я, Персеев и Протеев -- решили капитально встретиться и отметить славный юбилей...
   -- А кому первому пришла идея встречи?
   -- Персееву, кажись.
   -- Так, может, он неспроста вас всех собирал? Может, он решил проститься с вами перед тем, как пропасть насовсем, сбежать втихаря в заранее намеченное место?.. А?
   -- Не могу знать. Неисповедимы пути...
   -- Ещё скажите "всё в руках божиих"...
   -- Всё. В руках. Божих.
   -- А может, вы всё это втроём и придумали?
   -- Не могу знать, ваше скородие!..
   -- Так-так... К чему это ёрничанье?
   -- Не могу знать-с!
   -- А вы, Лопухянц, и вправду непростой водитель.
   -- Превратностями российской жизни умудрённый.
   -- Похоже, вам есть что скрывать.
   -- На это я пожму плечами... А диалог я поддержать готов при любом раскладе.
   -- Так, значит?..
   -- Значится, так...
   -- Так значит Персеев был разочарован, когда вернулся в Лохов?
   -- Может быть.
   -- Он вам не жаловался на жизнь?
   -- Да так, мы все друг другу на неё, треклятую, жалились, ведь мы, по большому счёту, нытики ещё те... И это, может быть, единственное основание для нашей дружбы.
   -- Я имею в виду, были ли у него серьёзные основания к тому, чтобы всё бросить и куда-нибудь сбежать?
   -- А у кого их нет? Я, может, тоже хотел бы сбежать, да духу не хватает, а у него, видать, хватило.
  
  
   2. Пётр Протеев
   -- Так вы, Пётр Иваныч, оказывается, океанолог?
   -- Да, океанолог.
   -- И приехали к нам из Петербурга?
   -- Да, на юбилей города, где прошло моё детство.
   -- Это похвально. Так это правда, что вы были одним из ближайших друзей пропавшего Персеева?
   -- Думаю, да. Просидели с ним шесть лет за последней партой у окна, на камчатке.
   -- На камчатке?
   -- Да, это на школьном жаргоне последние места так называются.
   -- Если считать от доски?
   -- Да, те, что дальше всего от учителя, от начальства.
   -- И там обычно сидят те ученики, что любят похулиганить?
   -- Не обязательно. Я думаю, там любят сидеть наиболее творческие и свободолюбивые натуры, которым внутреннее рабство не присуще изначально.
   -- Ах, даже так?
   -- Именно так.
   -- Вы с пропавшим Персеевым, в таком случае, относитесь к таким непокорным, летучим натурам, я правильно понял?
   -- Правильно.
   -- А Лопухянц?
   -- Что "Лопухянц"?
   -- Он тоже ближайший друг?
   -- Да, тоже.
   -- Он тоже ваш одноклассник?
   -- Нет, он в параллельном -- "вэ" -- классе учился.
   -- А вы в "бэ"?
   -- Нет, в "а".
   -- Понятно. Так чего же он хотел, этот ваш закадычный дружок Персеев? К чему стремился в этой жизни? О чём мечтал?
   -- Трудно сказать. Мы с ним не виделись пятнадцать... или шестнадцать лет. Да и в шестом классе он в "вэ" класс перешёл, к Лопухянцу. И встретились мы впервые после окончания школы только на той злополучной крыше...
   -- Ну вот, зачем же он тогда сбежал, не захотел с друзьями детства пообщаться?
   -- А что если это абдукция?
   -- Что-что?
   -- Абдукция, похищение инопланетянами или коллегами из параллельных миров...
   -- Вы смеётесь?
   -- Нет, вполне серьёзно. У меня есть всё основания так полагать, я этой темой давно интересуюсь, и, более того, я с ними встречался.
   -- С кем это, "с ними"?
   -- И с НЛО, и с НПО, и даже с их пилотами...
   -- Ну, НЛО я знаю, это неопознанные летающие объекты, а НПО?..
   -- Плавающие...
   -- А-а, вы же у нас океанолог, вы в море видели это НПО?
   -- В океане...
   -- Атлантическом?
   -- И в Атлантическом тоже.
   -- Вы там плавали?
   -- Ходили.
   -- Надо же! А с пилотами НЛО вы как могли встречаться?
   -- Обыкновенно. В астрале.
   -- Это как?
   -- Выходишь в астрал и встречаешься, с кем хочешь...
   -- С кем хочешь?
   -- С кем хочешь. Хоть с Далай-ламой, хоть с Папой Римским. Хоть с Лениным, хоть со Сталиным. Хоть с духами людей, хоть с иными сущностями, каких во вселенной тьма тьмущая... Проблема лишь в том, что в том запредельном, нездешнем мире мы можем увидеть лишь то, на что внутренне заведомо настроены, нацелены: как радиоприёмник не может быть настроен на все станции, все частоты сразу, так и мы, попав в духовный мир, можем получить лишь то, что нам по-настоящему, органически близко, то, чему мы и здесь, в нашем здешнем мире, сопричастны. То, что нам чуждо, неприятно и, тем более, враждебно, мы в принципе тоже можем в нездешнем мире обрести, но редко и лишь в качестве крайнего исключения, и только после того, как сумеем слишком этого захотеть и научиться это получать, а научиться такому почти невозможно. А большинству из нас и не нужно. Большинство из нас радо уже и тому, что может воплотить в полной мере собственную природу, заложенную в нас праотцами ещё до нашего рождения. Другой вопрос, что зачастую мы за всю свою жизнь на земле не всегда даже успеваем сущность её раскусить. По поводу собственных качеств мы зачастую впросак попадаем: думаем, что умны, а на самом деле глупы и так далее...
   -- Так вы у нас, оказывается, не только и не просто океанолог, а специалист по астральным странствиям.
   -- Ну, не дай бог весть, какой специалист... Так, любитель...
   -- Не прибедняйтесь, я же вижу, что вы в этом вопросе далеко не дилетант...
   -- Да нет, я просто говорун преизрядный, а в этих делах изощрённой болтовнёй добиться ничего нельзя -- без многолетней молчаливой практики...
   -- Ну вот же, сразу видно, что вы спец в этом деле.
   -- Да никакой я не спец! Кто знает, не говорит, а кто говорит -- не знает.
   -- Ну, ладно, ладно... Ну, а как вы к анархистам относитесь?
   -- К кому-кому?
   -- К анархистам.
   -- Никак.
   -- А к пофигистам?
   -- А кто это такие?
   -- Пофигизм -- это такая нынче разновидность анархизма.
   -- Серьёзно?
   -- Серьёзней некуда. Но признайтесь, вы притворяетесь, что ничего о них не знаете...
   -- О ком?
   -- О пофигистах наших лоховских!
   -- Ни сном ни духом.
   -- Странно. Хотя... вы же только-только приехали, ещё ничего не видели, ничего не слышали.
   -- Конечно!
   -- Просто я наивно полагал, что пофигизм, как идеологическое течение, не есть сугубо лоховский феномен, что вы, как житель культурной столицы, должны были бы о нём что-нибудь слышать...
   -- Но я крайне далёк от политики.
   -- Вряд ли наши местные губошлёпы сами способны что-то подобное придумать, наверняка где-нибудь в Интернете подсмотрели...
   -- Зря вы так о земляках. К тому же, Интернет ещё мало кому доступен...
   -- Ничего не зря! Здешние выскочки глупы и недалёки!
   -- Нет пророка в своём отечестве...
   -- Ну ладно... Крыша-то -- вы не заметили? -- скользкая была?
   -- Крыша? Да нет, гудрон там даже размякший слегка после жаркого сухого дня, липкий даже местами, как пластилин... Цепкий.
   -- Цепкий? Это хорошо. Пётр Иваныч, а родственники у вас какие-нибудь здесь, в Лохове, остались?
   -- Нет. Матушка была, но давно уже умерла.
   -- А отец?
   -- Отец в Усть-Каменогорске, жив-здоров.
   -- А чем отец занимается?
   -- Он был геологом, а теперь на пенсии и всё свободное время занимается охотой и рыбалкой, там рядом озеро Зайсан...
   -- Но это, кажется, теперь другая страна...
   -- Да, республика Казахстан. У отца там и в горах и на озере такие уютные секретные заимки...
   -- Правда?
   -- Я время от времени там отдыхаю, раз в два-три года... Там первая моя родина...
   -- А вторая здесь?
   -- Да, здесь, в Лохове.
   -- А Персеев про эту вашу первую родину знал?
   -- Конечно, знал, но у него ведь своя была первая родина, на Камчатке...
   -- Да-да, я в курсе.
   -- Но, в отличие от меня, он у себя на Камчатке с самого младенчества не был... У меня-то хоть есть кого навещать в Северном Казахстане, а у него на его Камчатке никого нет.
   -- Все здесь?
   -- Ну, да...
   -- А может, он по вулканам камчатским соскучился и по Тихому Океану, а?
   -- Может быть.
   -- Может, он на эту свою первую родину втихаря умчался автостопом?
   -- Не знаю. А почему автостопом?
   -- Потому что билета на поезд или на самолёт он вроде бы не брал, мы выясняли. И своей машины у него нет.
   -- А у отца его есть.
   -- У отца есть. "Копейка". Стоит в гараже.
   -- Это вы тоже выясняли?
   -- Конечно. В рамках предварительного дознания.
  
  
   3. Джульетта Джираян
   -- Джульетта Давыдовна, здравствуйте.
   -- ДавИдовна.
   -- Джульетта Давидовна Лопухянц, так?
   -- Нет. Не Лопухянц, а Джираян.
   -- Так вы в разводе?
   -- Практически, да. Так, кое-какие формальности остались...
   -- Понятно. А проживаете где?
   -- В общаге на Томаса Мора, шестнадцать.
   -- Это общежитие корпорации "ФИГ"?
   -- Да.
   -- Ясно.
   -- А вас как, извините, называть?
   -- Дознаватель прокуратуры Пыталов. Натан Гидеонович.
   -- Очень приятно. Здрасьте.
   -- Ага. Итак. Что я хотел спросить? Из головы вылетело...
   -- Не знаю. Чужая душа -- потёмки.
   -- Так вы в разводе с Лопухянцем?
   -- Да.
   -- Но вы же брали его фамилию и меняли паспорт, когда замуж выходили?
   -- Да, брала. Но теперь ещё раз паспорт поменяла и вернула себе прежнее имя.
   -- А если снова решите замуж выйти?
   -- Во-первых, оставлю девичью фамилию, а во-вторых, я больше замуж не пойду.
   -- Почему?
   -- Из принципа. Патриархальная модель семьи, когда жена является рабыней своего мужа и в знак этого берёт его имя, своё отжила.
   -- Вы как по писаному это говорите.
   -- А я об этом много передумала и несколько раз заявление в паспортный стол переписывала, пока не пришла к этой простой и ясной формулировке.
   -- Понятно. Вы у нас, выходит, настоящая феминистка.
   -- А это у нас что, запрещено?
   -- Упаси-боже!.. Не за этим мы здесь собрались. Нас сейчас интересует судьба Ивана Персеева, который, как вы знаете, бесследно исчез, а мы теперь намерены его найти, каким бы он ни был -- живым или мёртвым.
   -- А я здесь при чём?
   -- Вы были с ним близко знакомы.
   -- Нет, вы ошибаетесь.
   -- Так вы что, не были с ним знакомы?
   -- Была, но не близко.
   -- А как?
   -- Так...
   -- Ну, как же так? Ведь вы же встречались, гуляли и, по моим сведениям, даже целовались, разве нет?
   -- Мы чисто по-дружески, не взасос...
   -- А вы меня, конечно, извините за нескромный вопрос... Но вы регулярно имели раньше интимную близость?
   -- А вы случайно раньше гинекологом не работали?
   -- Мы здесь, в органах охраны всеобщего правопорядка, по совместительству кем только не работаем... Проникая в суть вопросов поневоле приходится копать и в тех местах, куда не всякий рискнёт свой сунуть нос...
   -- Как отвечать на ваш вопрос -- по совести иль по чести?
   -- А как хотите, так и отвечайте! На такие вопросы вы, впрочем, вправе не отвечать.
   -- Ну, да. Так вас интересует, всерьёз ли мы жили с Лопухянцем как муж и жена или нет?
   -- Примерно, так.
   -- Раз в неделю.
   -- А сейчас?
   -- Мастурбирую помаленьку. Есть ещё вопросы?
   -- Да я всё это не для того ведь, чтобы над вами поиздеваться, Джульетта Давидовна, поймите меня правильно. Я только выяснить хотел, насколько ваша связь с Персеевым пропавшим глубока. Мне ведь надо до истины докопаться, то есть до его, пропавшего Персеева, реального местонахождения. Мы, конечно, ещё поищем его на территории нашего района, а потом в федеральный розыск будем подавать, если не найдём. Опытным рецидивистам многие годы удаётся скрываться от зорких глаз правосудия...
   -- А в чём провинился Персеев?
   -- Он виноват уж тем, что без предупрежденья родных и близких тайно сбежал неизвестно куда, поставив свои личные устремления выше общественных, ведь семья -- это ячейка общества, и в ней, как и во всём обществе, тоже есть свои законы, нарушать которые негоже никому... К тому же, прописан, зарегистрирован он здесь, в Лохове...
   -- Ну да, конечно...
   -- Вы как-то с иронией говорите...
   -- Потому что чихать хотела на эти ваши семейные кодексы... Спасибо, попробовала создать в России эту вашу ячейку, больше пробовать не хочу. И не буду. У нас куда голову ни сунешь, обязательно попадёшь в одно место -- в ярмо; а куда ногу ни поставишь, обязательно вляпаешься...
   -- Диссидентские речи! Уж от кого, от кого, но от вас, Джульетта Давидовна, я этого не ожидал!
   -- Будете знать, с кем связались!
   -- Какие мы колючие!
   -- Да, вот такие...
   -- Вы теперь даже если будете знать, куда он сбежал, всё равно никому не скажете, я правильно понял?
   -- Правильно.
   -- Ладно. Тогда что вы можете сказать про Надежду Вышкворкину и Веру Велимирову, что вместе с вами были в тот злополучный вечер на крыше? Они ведь тоже у нас феминистки?
   -- Пофигистки они.
   -- В каком смысле?
   -- В прямом. Художественные натуры, могут себе позволить...
   -- Вышкворкина ведь на телевидении работает? На телестудии "Дринк"?
   -- Да, редактором.
   -- А Велимирова в художественной школе преподаёт?
   -- Да, она художница международного масштаба... У неё на картинах не одни только пейзажи и натюрморты встречаются, как у других наших местных мазил...
   -- А что же ещё?
   -- Люди, животные, композиции с неожиданными сочетаниями форм и цветовой гаммы...
   -- Понятно. Ну, так насколько они с Персеевым знакомы?
   -- Кто "они"?
   -- Вышкворкина и Велимирова.
   -- Они вместе, в одной школе учились...
   -- Стало быть, у них какое-то общее прошлое есть, а это сближает.
   -- Может быть.
   -- Ну хорошо, спасибо. Я вас больше не задерживаю, Джульетта Давыдовна.
   -- Я вас -- тем более, Султан Гвидонович...
  
  
   4. Егор Ёлкин
   -- Присаживайтесь, Егор Андреевич. Здравствуйте.
   -- Здрасьте.
   -- Вы были, кажется, главным редактором "Лоховских благостей"?
   -- Был. Но чем-то не угодил Кантемиру Кипарисычу...
   -- Кеткониди? Мэру?
   -- Ну да, критику какую-то он вроде бы углядел у меня в передовице.
   -- Он в своём праве. Ведь эта газета -- орган мэрии, муниципалитета, то есть администрации города... Он, я слышал, какую-то девочку чёрненькую на ваше место взял...
   -- Да, гастарбайтершу из Узбекистана -- Джейханханумову Гюльчатай Алибабаевну.
   -- Надо же! Видимо, вас это сильно задело, раз вы имя такое сложное запомнили...
   -- Да она по-русски-то ни бэ ни мэ!
   -- А ей это совсем не обязательно. Подчинённому органу негоже претендовать на командные функции целого организма, он должен их что?
   -- Что?
   -- Транслировать, и, по возможности, без искажений. Для чего достаточно быть исполнительной, робкой девочкой... Вы ведь не пропали после ухода из редакции этой периферийной газетёнки, а, используя старые связи, уютно устроились в столичном журнале, и даже, кажется, не в одном?
   -- Редактором в одном краеведческом издательстве и журнале экологического направления.
   -- Сейчас ведь свобода слова и свобода рынка! Газет и журналов издаётся тьма тьмущая!
   -- Конечно, вы правы, но только чтобы в этой сфере хоть что-нибудь заработать, крутиться надо!..
   -- Ну и как, получается?
   -- Более-менее. Я даже теперь благодарен мэру за изгнание своё. Если бы не он, я, пожалуй, так бы и не выбился в люди, так бы и сидел в лоховской своей берлоге безвылазно.
   -- Ну вот! Заранее не знаешь -- где найдёшь, где потеряешь. Были транслятором чужих представлений, а стали творцом собственной судьбы.
   -- Да, это вы в самую точку попали. Вы, я гляжу, неплохой дипломат...
   -- Профессия обязывает. Но, надеюсь, вы догадываетесь, что я пригласил вас не ради душеспасительной беседы о вашей славной карьере.
   -- Да, конечно.
   -- Вы хорошо знали Ивана Персеева?
   -- Да так... Он был поэт...
   -- Был?
   -- Но он же ведь разбился?
   -- Это ещё не известно. Тела не нашли.
   -- Как не нашли?
   -- А вот так. После падения с крыши Персеев бесследно исчез, испарился, будто его и не было.
   -- А я и не знал...
   -- Теперь будете знать. Он всех перехитрил. Сбежал от проблем.
   -- Так он жив?
   -- Неизвестно. Может, жив, а может, нет. Это есть большой секрет. Вот и я уже почти поэт. Ха!..
   -- Почему бы нет?
   -- Потому что это редкий, я бы даже сказал, редчайший дар свыше...
   -- Согласен. Персеев тоже так считал.
   -- И поэтому с лоховскими графоманами не якшался?
   -- Да, он именно так и называл местных поэтов, рядом с которыми печататься категорически не соглашался, а отдельно мы его здесь почему-то никогда не печатали...
   -- Слишком много чести какому-то наглому, задиристому отщепенцу? Ведь он в местной творческой среде слыл отщепенцем, что слишком задирает нос?
   -- Да, пожалуй. Но с одним стихослагателем он всё-таки дружил.
   -- С кем?
   -- С Андроном Лопухянцем.
   -- А тот разве поэт?
   -- Неофициальный и неформальный, потому что тоже не хотел печататься вместе с другими здешними "стихоплётами", как он их называл.
   -- Вот уже два отщепенца. А их третьего дружка Протеева вы не знаете?
   -- Знаю. Но он ведь в Питере живёт.
   -- Да, но недавно, буквально на днях оттуда вернулся?
   -- Кажется, да, на пару дней...
   -- Протеев тоже стихоплёт?
   -- Да вроде нет...
   -- Вы с ним в последнее время встречались?
   -- С Протеевым?
   -- С Протеевым.
   -- Только один раз, в тот самый день на крыше...
   -- Ведь он неспроста из Питера примчался, как вы думаете? Вы там, на крыше, ничего странного не заметили?..
   -- Не-ет...
   -- Случайно не слышали, что они там друг другу говорили, о чём, может быть, секретничали?..
   -- Кто "они"?
   -- Персеев и Протеев.
   -- Случайно слышал...
   -- Так что, что говорили?
   -- О прошлом своём, о детстве, о бумерангах.
   -- О чём?
   -- О бумерангах. Они бумерангами с детства увлекались, и Лопухянц с Протеевым, когда пришли, даже принесли с собой несколько штук. Их ведь долго не было, они в конце пришли...
   -- О чём они ещё говорили?
   -- Да так, о выпивке, о закуске...
   -- И всё?
   -- Всё. Потом Персеев пошёл метать и куда-то запропастился, улетел...
   -- Куда пошёл?
   -- Бумеранги метать, на край крыши...
   -- Какой край, с какой стороны?
   -- С северной вроде... или западной... А может, и нет...
   -- Откуда эти сомнения?
   -- Да ведь кутерьма вокруг царила страшная -- шум, гам, там салют грохочет, все ужрались до положения риз... Всё вокруг сверкает, все носятся туда-сюда, прыгают, кричат, что-то поют на разные голоса, хлопают в ладоши...
  
  
   5. Пушкин
   -- Кто ты, кто ты, говори!
   -- Я даймон улицы Феофилакта Косичкина по прозвищу Пушкин.
   -- Ты дух, душа?
   -- Дух, даймон, демон, душа -- один чёрт...
   -- Зачем ты пришёл в этот мир, отвечай?!
   -- Чтобы по просьбе одного прокурорского сыщика свидетельствовать об Иване Персееве.
   -- Свидетельствуй!
   -- Иван Персеев жив, здоров, красив и молод!
   -- Там или здесь? Где он "жив" и "здоров"?
   -- Везде! Иван Персеев там и тут! Какая разница?!
   -- На каком он свете -- том или этом? В каком он мире -- вашем, инфернальном, или нашем, земном, материальном?
   -- Одной ногою там, другой ногою здесь.
   -- Падал ли Иван Персеев с крыши дома N 143 по улице Косичкина?
   -- Падал.
   -- Упал ли он на улицу Косичкина?
   -- Нет.
   -- Значит он не разбивался?
   -- Да!
   -- Да -- "да" или да -- "нет"?
   -- Ни да, ни нет!
   -- Он жив?!
   -- Да!
   -- Где?
   -- В Караганде!
   -- Кто это говорит?
   -- Конь в пальто!
   -- А если честно?
   -- Не дай мне бог сойти с ума, нет, лучше посох и сума, нет, лучше глад и мор, и каркнул ворон: "Nevermore"...
   -- Так ты поэт?
   -- Пиит!
   -- Каков смысл твоего пребывания здесь?
   -- Желание посмертной славы.
   -- Но ведь ты, Пушкин, и без того давно прославлен, и никто тебя как будто не забыл.
   -- А на самом деле меня забыли, хоть я и на слуху как будто... Вот, например...
   Раз в унылую полночь, в молчаньи немом
   Над истлевшим старинного тома листком
   Задремав, я поник головою усталой...
   Слышу в дверь мою лёгкий и сдержанный стук:
   Верно, в комнату просится гость запоздалый...
   Нет, всё тихо и немо вокруг.
   -- Это Пушкина творенье?
   -- След и плод воображенья.
   -- Ради удостоверенья, вдохновенья и сравненья выдай что-нибудь ещё!
   -- Вот ещё стихотворенье.
   Здесь смерть себе воздвигла трон,
   Здесь город призрачный, как сон,
   Стоит в уединеньи странном,
   Вдали на Западе туманном,
   Где добрый, злой, и лучший, и злодей
   Прияли сон -- забвение страстей.
   Здесь храмы и дворцы и башни,
   Изъеденные силой дней,
   В своей недвижности всегдашней,
   В нагромождённости теней,
   Ничем на наши не похожи.
   Кругом, где ветер не дохнёт,
   В своём невозмутимом ложе,
   Застыла гладь угрюмых вод.
   Над этим городом печальным,
   В ночь безысходную его,
   Не вспыхнет луч на небе дальном.
   Лишь с моря, тускло и мертво,
   Вдоль башен бледный свет струится,
   Меж капищ, меж дворцов змеится,
   Вдоль стен, пронзивших небосклон,
   Бегущих в высь, как Вавилон,
   Среди изваянных беседок,
   Среди растений из камней,
   Среди видений бывших дней,
   Совсем забытых напоследок,
   Средь полных смутной мглой беседок,
   Где сетью мраморной горят
   Фиалки, плющ и виноград...
   -- Но разве это Пушкин?
   -- Наши здешние границы между сущностями и твореньями иные, не те, что у вас...
   -- Каков образ жизни уважаемых духов?
   -- Ничем не отличается от вашего. По сути.
   -- Духи живут вечно?
   -- Время относительно. Всё зависит от точки зрения. Но главное, каждый получает по вере своей.
   -- По заслугам?
   -- Нет, личная вера -- это и есть заслуга. Иных заслуг не бывает.
   -- А наказанье за грехи бывает?
   -- Нет ни наказаний, ни грехов.
   Душа томится в теле
   От головы до пят:
   Никто на самом деле
   Ни в чём не виноват.
   -- Все твои друзья там -- поэты?
   -- Отнюдь... Есть и прозаики, -- например, Рабле, Набоков, Пруст, Борхес, Кафка, Кортасар, Сэлинджер...
   -- А Сэлинджер разве умер?
   -- Он почти всё время в медитации, часто гуляет в астрале, поэтому давно нерукотворную тропу в пенаты наши протоптал.
   -- Так ты, Пушкин, как смотрящий за улицей Косичкина, не можешь ли окончательно и твёрдо заверить нас, живущих в этом своём мире на земле, в том, что не принимал упавшего на неё Ивана Персеева в мире мёртвых?
   -- Могу, но при одном условии.
   -- Каком?
   -- Если вы ответите на два моих вопроса из инфернальной тьмы.
   -- Слушаем тебя.
   -- Что сталось с супружницей моей Натали после моей смерти от пули Дантеса?
   -- Башмаков не истоптавши, вышла замуж за Ланского, то ли князя, то ли графа, от какого нарожала кучу детей.
   -- Второй вопрос. Издано ли полное собрание моих сочинений?
   -- Издано множество раз и многомиллионными тиражами.
   -- Слава богу. А то я маюсь тут в неведеньи туманном...
   -- А разве дух не может такую ерунду узнать сам по себе, без посторонней помощи?
   -- В том-то и дело, что может, но только совершенно в другой, нечеловеческой знаковой системе, которая напоминает крупноячеистую сеть, сквозь которую проскакивает в никуда большинство значимых для человека деталей!
   -- А как же мы с тобой разве не в нашей, разве не в человеческой знаковой системе сейчас общаемся?
   -- Да, конечно, но нам лишь иногда позволено выйти из нашей системы в вашу, и то не без последствий, ведь когда я снова вернусь в свою, нечеловеческую, систему, я снова забуду всё, что узнал от тебя. Такова плата за спиритизм, который, в принципе, непозволителен ни нам, ни вам. Вас ведь тоже за него накажут...
   -- Упаси, Боже!..
  
  
   6. Курт Подмышкин
   -- Здравствуйте, Курт Вальтерович! Сюда, пожалуйста, присаживайтесь.
   -- Спасибо.
   -- Натан Гидеонович Пыталов, это я, дознаватель, что вас сюда пригласил.
   -- А-а, понял, да, хорошо... конечно...
   -- Не волнуйтесь... Вы работаете компьютерным программистом?
   -- Да, системным администратором.
   -- А это одно и то же?
   -- Не совсем, но, в общем, родственные специальности. Программист сочиняет, пишет специальные программы для компьютеров, чтобы они могли решать определённые задачи, сайты, например, или программы бухучёта, по строительству и обслуживанию различной техники, графические, текстовые программы, операционные, разные утилиты, и так далее. А сисадмин...
   -- Кто?
   -- Системный администратор, сокращённо -- сисадмин... Он на конкретном предприятии следит за правильной работой группы компьютеров или локальной сети, за их защитой от спама и других вредоносных программ, а если какие-то программы всё-таки порушились, то лечит их, ставит заплатки, бэкапит, восстанавливает данные, и так далее.
   -- Понятно. Хотя вру -- ничего не понятно. Но неважно. Так вы на предприятии "Труба" работаете?
   -- Да. Там диагностикой труб нефтяных и газовых занимаются.
   -- Да, я в курсе... Так как же вас-то занесло на эту сакраментальную крышу?
   -- Это откуда Персеев?..
   -- Да, откуда Персеев свалился и как сквозь землю провалился!
   -- Друзья меня позвали.
   -- Какие? Не по "Трубе" же ведь друзья?
   -- Не по "Трубе", а по волеизъявлению неподцензурному...
   -- Ах, даже так? Ныне на затяжном постперестроечном изломе это звучит уже несколько двусмысленно... Разгул плюрализма давно не приводит к прежнему щенячьему восторгу... Разбросанные камни понемногу сбираются к центру... Безалаберность отечественной анархии, при которой неотрегулированные тормоза в головах россиян идут вразнос, чревата погибелью, за которой любые поползновения будут уже бесполезны. Пора, пора заканчивать с беспорядком. Пора закручивать гайки и болты. Опять.
   -- Не согласен. Всякая достаточно сложная система прекрасно самоорганизуется, если ей не мешать. Хотя чем система сложнее, тем ей в этом её праведном деле труднее мешать. Таково государство. Таков Интернет. Таково колесо мировой истории. Или, иными словами, Провидение Божье.
   -- Ого-го! Курт Вальтерович, папаша ваш, Вальтер Оскарович, в Москве работает?
   -- В НИИ радиофизики.
   -- А вы тогда здесь почему прозябаете с нами, безынтересными провинциалами?
   -- Я так не считаю. У нас здесь, на улице Красных каменщиков, хорошая дача, отец сюда часто приезжает, особенно летом.
   -- Отец ваш "тарелочками" занимался?
   -- Не совсем. Он радиотелескопы строил, хотя их тоже иногда называют "тарелочками"... Это вроде наших спутниковых "тарелок", но во много раз больше. Их, как правило, ставят в горах и поближе к экватору.
   -- Так вы хакер, известный борец за свободу распространения информации?
   -- Возможно. Но раз вы всё знаете, к чему все эти вопросы вокруг да около? Вы что, судить меня собираетесь?
   -- Да нет, что вы... Мы лишь хотим найти ускользнувшего неведомо куда Персеева... С той самой крыши...
   -- Я, к сожалению, не видел, как он пропал... куда упал...
   -- А кто видел? Ваши эмансипированные друзья?
   -- Не знаю. Наши взоры были обращены к югу, откуда исходила канонада салюта, а Персеев, насколько я слышал, упал с противоположной, северной стороны крыши, и как раз в тот момент, когда мы стояли к нему спиной.
   -- Кто это "мы"?
   -- Я, Никодим, Толик, Родя, Лёха...
   -- А по фамилиям?
   -- Подмышкин, Никудыкин, Зашивалкин, Прикольников и, как же его...
   -- Диванов?
   -- Точно! Лёха Диванов!
   -- Выходит, что вы компактной группой из пяти человек любовались салютом...
   -- Можно и так сказать... Вдобавок я ещё отлучался с Надей, спускался в свою квартиру, потому как закуска у нас вся вышла, а у меня в холодильнике колбаса была...
   -- Послушайте, какая ещё колбаса? И что за Надя такая?
   -- Ну, Вышкворкина, что на местной телестудии "Дринк" редактором...
   -- А, да, да, помню! Но меня сейчас интересует не Выкш... выклш... Ну что за фамилия -- язык сломать можно!..
   -- Вышкворкина!
   -- Да, она самая! В смысле, что не она меня сейчас занимает, а ваш хитрый предводитель, он-то где в тот час обретался?
   -- Кого вы имеете в виду?
   -- Воблина я имею в виду, Авенира Мироновича, главного лоховского пофигиста и соблазнителя в свою тоталитарную секту малых сих... Прожжённый такой старичок седовласый... Учтите, нам всё известно, отпираться бесполезно!
   -- А я и не собираюсь отпираться. Мне нечего скрывать. А что, у нас уже нет законных свобод и прав человека, о которых вы так любите писать в ваших конституциях?..
   -- Нет-нет, извините, это я по привычке... Вы со своими друзьями-пофигистами вправе собираться и обсуждать всё что вам угодно, пока не начнёте делать что-нибудь противозаконное.
   -- Угу.
   -- Но на крыше, между прочим, без разрешения владельцев здания собираться и распивать вдобавок спиртные напитки не положено. Это хоть и мелкое, но административное нарушение...
   -- А эта крыша, как и сам дом, принадлежит уже, между прочим, самим жильцам этого дома...
   -- А при чём здесь ваша пофигическая гоп-компания?
   -- А при том, что я сам являюсь жильцом этого дома!
   -- Ах, та-ак? Интересно... А у вас что, разве ТСЖ уже оформлено?
   -- Практически...
   -- Ну конечно, у нас в районе это дело ещё в самом зачатке, и поэтому все дома пока находятся либо в муниципальной, либо в районной собственности...
   -- Вы всегда найдёте, за что зацепиться, работа ваша такая -- уязвлять и гнобить людей, а за что, это для вас дело десятое...
   -- Ну, это вы заблуждаетесь, это прежде так было, в глухие годы глубокого социализма...
   -- И завтра будет то же самое, по сути. Такова уж исконная природа вашей хищной профессии -- перерабатывать свободу в несвободу.
   -- Ладно, хватит язвить... Что-то вы раздухарились не на шутку! Держите себя в руках!
   -- Извините...
   -- То-то же! А то ишь!.. Дай вам, анархистам-пофигистам, волю, вы такого нагородите!..
  
  
   7. Алексей Диванов
   -- Так вы работали вместе, на аэродроме РСК "ФИГ"?
   -- Да, на Дальнем Приводе аэродрома, близ Троицких Норок.
   -- А проживаете вы в собственном доме на Первоапрельской?
   -- Нет! Уже нет! Меня оттуда выжили, и дом родительский отняли у меня... Дом номер тридцать один...
   -- Кто отнял?
   -- Бывшая жена с её роднёй коварной...
   -- А где же теперь живёте?
   -- Снимаю комнату в общаге заводской.
   -- Там же, где Джульетта Джираян?..
   -- Да, на улице Томаса Мора, шестнадцать.
   -- Что можете сказать о Персееве, о его неожиданном падении с крыши и возможных причинах этого падения?
   -- Даже не знаю. У него есть друзья-крышелюбы, с которыми он с детства лазил по крышам, они, небось, получше меня могли бы вам об этом рассказать, а я что? Я ничего не знаю.
   -- Но вы же вместе с ним работали?
   -- Ну и что? Я же не знаю, что у него было внутри...
   -- Но ведь внешнее есть выражение внутреннего, разве нет?
   -- А он всё время улыбался, когда я его встречал.
   -- Значит внутри него жила улыбка, значит в нём жил свет, который он излучал...
   -- Наверно...
   -- А как он сорвался, вы видели?
   -- Видел. Он подошёл к краю крыши и шагнул...
   -- Куда шагнул?
   -- В пустоту.
   -- В пустоту?
   -- В пустоту.
   -- А может, он не знал, что это пустота?
   -- Может быть. Даже наверняка. Ошибся просто ненароком.
   -- А когда до этого падал и ногу сломал?..
   -- Тоже ошибся.
   -- Что же это он всё время ошибается?
   -- А он рассеянный, странный такой человек...
   -- Не от мира сего?
   -- Да, наверно. Мысли витают его далеко...
   -- А ведь вы говорите о нём в настоящем времени...
   -- А труп его разве нашли?
   -- Нет, не нашли.
   -- Останки не найдены, значит он жив.
   -- Пока не найдены. Он мог запросто упасть в кузов грузовика, едущего по закрайской дороге...
   -- А водитель этого грузовика разве не сообщил бы об этом в ментовку и в больницу или куда-нибудь ещё?
   -- Ну... разные бывают случаи...
   -- Я думал, чудеса в расчёт вы не берёте...
   -- Зачастую то, что поначалу кажется чудом, потом оборачивается тем, что имеет элементарное логическое объяснение.
   -- Наверно.
   -- Так вы говорите, что видели, как Персеев упал в темноту?
   -- Да, видел...
   -- С какой стороны крыши?..
   -- Там, где закрайская трасса...
   -- А Подмышкин говорит, что вы с ним и ещё тремя друзьями любовались в то время салютом, а значит стояли спиной к северу и, соответственно, к закрайской дороге...
   -- Ну да, любовались. Но мы же не стояли, как вкопанные, на одном месте, а ходили, выпивали, разговаривали, как всякие нормальные люди, и смотрели то туда, то сюда...
   -- Странно, вы вдруг увидели, как он сорвался в пропасть, а потом спокойно продолжали заниматься своими делами, выпивать, закусывать, любоваться салютом?
   -- Да нет! Если бы он закричал, другое дело, но он подошёл вдруг к краю крыши... А там в то время всё искрилось, всё мелькало, и я поэтому не удивился тому, что он то был на краю крыши, а то вдруг раз -- и пропал. Я не сразу понял, что он упал, сорвался... Среди всей неразберихи, когда все вокруг прыгали, бегали туда-сюда, пели, орали, когда всё мелькало, сверкало вокруг в темноте, голова шла кругом, никто потому ничего и не понял тогда, это только потом, когда всё улеглось, затихло, когда все успокоились, сопоставили факты... Только потом хватились Персеева, а его и нет нигде. Стали его звать, стали искать, решили сначала, что он спустился, наверно, через лифтовый проход... А потом кто-то сказал, что вроде бы видел, как он убежал в "Сову" за выпивкой и закусоном... Но это только потом, когда Лопухянц с Протеевым подошли, у нас на самом деле все припасы закончились, и ребята хотели послать кого-нибудь в "Сову"...
   -- Это круглосуточный магазин?
   -- Да...
  
  
   8. Родион Прикольников
   -- Зачем вы меня сюда вызвали? Я что, преступник какой или кто?
   -- Успокойтесь, пожалуйста. Вам разве Воблин не говорил, как надо относиться к окружающей жизни?
   -- А при чём здесь Воблин?
   -- Совершенно ни при чём. Хотя... Костяк здешних пофигистов, которыми, как вам известно, руководит Авенир Миронович, оказался на крыше дома номер сто сорок три по улице Косичкина как раз в тот момент, когда оттуда сверзился некто Персеев...
   -- Ах, это по поводу Персеева?
   -- Да, конечно. Вы вместе с вашими друзьями были свидетелями его падения, поэтому вас сюда и пригласили.
   -- Теперь ясно, а то я думал...
   -- Что вы думали?
   -- Да так, разное... А других вы тоже приглашали? Или только меня?..
   -- Конечно, приглашали. И будем ещё приглашать... Что у вас с рукой?
   -- Двух пальцев на левой руке я в молодости лишился, среднего и безымянного, было дело, нарушение техники безопасности, на станке я токарном учился работать, на заводе...
   -- А сейчас вы где работаете?
   -- Сейчас я по дереву, точу в "Лохломе" чаши, кубки...
   -- А разве "Лохлома" ещё существует? Я думал, вы давно обанкротились и закрылись...
   -- Почти... Перебиваемся с хлеба на воду. А на мне ещё два инвалида...
   -- У вас, кажется, дочь больная?
   -- Да, Глафира, она глухонемая от рождения. И мать моя ещё шейку бедра недавно сломала...
   -- Чёрная полоса?
   -- Нет, почему же? Совсем даже не чёрная... Обычное дело. Главное, у меня есть любимое дело...
   -- Какое дело?
   -- Люблю по дереву резать, точить, ковырять, рубить...
   -- На работе?
   -- Нет, на работе само собой, там я на токарном станке простые рутинные операции выполняю, от них ни сердцу, ни уму радости никакой.
   -- Так вы, значит, мало что на работе деревянную утварь вытачиваете, так ещё и дома... А что вы дома делаете?
   -- Дома я, как Конёнков, Эрзя, вырубаю фигуры, статуи, рельефные картины, мебель уникальную в особом художественном стиле, в виде различных животных, растений, человеческих фигур...
   -- Невероятно! Но у вас же на Воробьянинова квартирка крохотная совсем!..
   -- Откуда вы знаете?
   -- Нам ли не знать?
   -- Ну тогда вам и всё остальное известно, в том числе и моя мастерская где находится...
   -- В Баламуте?
   -- Да, в доме родителей моей покойной супруги по адресу: посёлок Баламут, Малая Огарёвская, сто одиннадцать.
   -- И как же вы успеваете мотаться между Баламутом, "Лохломой" и квартиркой на Воробьянинова?
   -- В "Лохломе" сейчас объёмы небольшие, зарплата символическая, поэтому меня там силком не держат и когда я не нужен, отпускают. Там у нас самое трудное -- расписывать изделия золотом, киноварью и другими красками, а этим только женщины занимаются... А у меня -- простейшие заготовки, болванки наточил, настругал на станке, в кучу свалил и свободен. Много времени и сил на это не требуется.
   -- При известной сноровке...
   -- Ну да... Потом я еду в Баламут, в свою мастерскую и делаю там то, чем по-настоящему зарабатываю себе на жизнь.
   -- А зачем вам тогда "Лохлома"?
   -- А в "Лохломе" я пока ещё работаю только из уважению к традиционному народному промыслу, чтобы оно не пропало совсем, а то молодёжь уже почти и не знает, чем занимались их предки когда-то... А что касается Персеева...
   -- Да?
   -- Он просто палку свою уронил и поэтому оступился и упал...
   -- Трость уронил?
   -- Ну да, у него ведь сломанная нога ещё не до конца зажила и поэтому он, когда бумеранг-то швырял, то палку бросил, или забыл про неё, а потом вперёд сделал несколько шагов и споткнулся или... нет, не споткнулся...
   -- Ну!.. Ну!..
   -- Нога у него просто сломанная подкосилась, подвернулась, ну, он, как это обычно бывает, забыл, видать, про неё, про больную ногу, забыл, что она больная, и по запарке опёрся на неё, как на здоровую, а она его не удержала и подкосилась, и он -- брыкс! -- грохнулся!.. Исчез моментально! Никто и подумать не успел, что случилось что-то ужасное...
   -- А тела почему же потом не нашли?
   -- Ну-у...
   -- Вы случайно не слышали, он не намеревался куда-нибудь уезжать?
   -- Нет, но там же внизу балконы, бельевые верёвки, мало ли за что он мог зацепиться...
  
  
   9. Кулёма
   -- Где ты, где ты, дух дома сто сорок три по улице Косичкина, отвечай!
   -- Да здесь я, здесь, зовут меня Кулёма!
   -- Кулёма, ты дома?
   -- Тута я, тута!
   -- Так это ты на крыше своей пофигистов собрал?
   -- Не я один, мы с Пушкиным не без соизволения вышевитающих духов -- Шляхтича, Сварожича и Летучего Барбело.
   -- И, разумеется, вы, хитрецы, заранее знали, что Персеев в результате сего антиобщественного сборища свалится с крыши, чтобы всех нас поставить в тупик, ведь мы не нашли его после этого ни живым, ни мёртвым.
   -- Нам ваши результаты и резоны по барабану! Живой он или мёртвый, таков он лишь для вас, а для нас при любом раскладе душа его жива и с нами говорит на едином языке, какого вы пока с тупыми своими стереотипами понять не способны.
   -- А пофигисты вас, значит, понимают? Они ведь все большие оригиналы, чудики, умники, клоуны, музыканты, стихоплёты, художники, хакеры... Выпендрёжники, одним словом.
   -- Отчасти понимают... Без здорового скепсиса ко всему, что вас окружает, вам к подлинному пониманию реальных процессов никак не приблизиться.
   -- Кому это "вам"?
   -- Человекам, зацикленным на общеизвестном и привычном.
   -- А пофигисты-анархисты и прочие отвязанные отморозки, значит, на этом не зациклены?
   -- Как правило, да, не зациклены. Это на Земле большая редкость, поэтому мы их курируем.
   -- Что, что вы, невидимые самозванцы, можете у нас курировать?!
   -- Свободу и независимость! Искреннее стремление к духовной полётности!
   -- Полётности... Это всё слишком общие слова. Ты вот, Кулёма, мне лучше скажи, ведь брат Ивана Персеева Евгений живёт с семьёй на последнем, девятом этаже твоего дома?
   -- Живёт. И жил. И будет жить.
   -- И балкон его совсем незастеклён, совсем открыт и расположен ведь прямо под северным краем крыши этого твоего дома?
   -- Ну да, открыт всем ветрам и атмосферным осадкам, что весьма Евгения Петровича беспокоит. Но он, кажется, скоро это исправит, он уже денег на это дело скопил...
   -- Так падал ли Иван Персеев с этой твоей крыши?
   -- Падал, как не падать...
   -- Разбился ли он после падения насмерть?
   -- С одной стороны, да, а с другой стороны, нет.
   -- Попал ли он после падения на балкон брата своего?
   -- Не могу знать!
   -- Как это "не могу"?
   -- Очень просто. Была ли душа Ивана Персеева в гостях у души брата своего Евгения? Была. И на балконе была? Была. Когда была? Время у нас другое и в ваших категориях мы его не мыслим и не понимаем, а понимаем так, как я и сказал. Душа бессмертна, и там, где она когда-то побывала, она уже всегда и есть, и будет, и была...
   -- Ну ладно, оставим брата. Он ведь, Иван Персеев, мог и на какой-то другой балкон попасть открытый, тем более, что на некоторых наружу дополнительно выставлены достаточно прочные конструкции, кронштейны с натянутой на них, как струны, бельевой верёвкой... Иван Персеев мог бы ведь, упав, за эти струны бельевые зацепиться, а потом и забраться по ним на балкон... Могло бы ведь так приключиться?
   -- Конечно, могло. Всё, что могло случиться, -- случилось, но отчасти в одном мире, отчасти в другом, отчасти в третьем и так далее.
   -- Опять ты, Кулёма, увиливаешь от конкретного ответа.
   -- То, что у вас конкретно, у нас абстрактно, и наоборот, но, опять же, не напрямую, не в полной мере, а только отчасти, в разных своих частях и элементах, которые распознать почти никто не в силах, за исключением самых высших духов...
   -- И впрямь, дух веет, где хочет...
   -- Где может...
   -- А может, его тарелочки, инопланетяне похитили?
   -- Вполне возможно... А вы Сержа Гаглоева спросите, он наш агент в пенатах ваших, хоть сам об этом и не знает...
   -- А это кто такой?
   -- Друг детства Персеева, Протеева и Лопухянца, что попал под поезд и погиб.
   -- ???
   -- Но, видимо, погиб не безвозвратно, потому что средь пофигистов наших появился его то ли двойник, то ли просто случайный тёзка, хотя для нас, как вы, должно быть, теперь понимаете, разницы нет и случайностей нет...
  
  
   10. Надежда Вышкворкина
   -- Итак, Надежда Анатольевна, вы пропавшего Персеева хорошо знали?
   -- Да так...
   -- Вы ведь тоже состоите в пофигическом сообществе под крылом Авенира Мироновича Воблина?
   -- Я вольный слушатель.
   -- Это в дореволюционных университетах были штатные студенты и вольные слушатели -- внештатные.
   -- Да, вот именно. Это у нас тоже ведь что-то вроде вольного университета или неформальной школы, где мы учимся свободе от известного, искусству жизни как непрерывному риску оказаться на высших этажах человеческого бытия, то есть в том счастье, где царит вневременное, безвоздушное пространство изначальной пустоты, лишённое привычных ориентиров и опор, но чреватое творчеством как таковым...
   -- Да это же мир духов бестелесных!
   -- Это мир перехода меж мирами...
   -- Похоже, вы все озабочены поисками смысла жизни?
   -- В каком-то смысле, да, но...
   -- Значит вам не всё по фигу? Какие же вы после этого пофигисты?
   -- Всё по фигу, наверно, тому, кто прыгает с крыши, не думая о последствиях. А здоровый пофигизм -- это на самом деле такой эмпирический скептицизм, своеобразный даосизм и в то же время вольный, неортодоксальный буддизм...
   -- Так в чём он, смысл нашей жизни?
   -- Наша корыстная склонность повсюду искать смысл и идею мешает нам видеть кармические детали и взаимосвязи всего со всем. Конченный алкаш, насильник и убийца без труда находят уважительные оправдания своему падению и своим злодеяниям -- так же, впрочем, как толкователи туманных стишков Нострадамуса задним числом усматривают в них несуществующие пророчества...
   -- А кем вы у нас работаете?
   -- Редактором.
   -- На телестудии "Дринк"?
   -- Ну да. Зачем спрашиваете, если знаете?
   -- На всякий случай. А вдруг моя информация недостоверна?
   -- Понятно.
   -- А ведь ваша телестудия "Дринк" располагается в том же здании, откуда сорвался Персеев?
   -- Нет, она рядом с магазином "Весна", вплотную к нему примыкает, то есть пристроена к нему позднее, хотя, с другой стороны, конечно, формально, на первый взгляд, составляет с ним единое целое.
   -- У вас какой-то вид измождённый, вы не больны?
   -- Да нет, это я голодаю, вес пытаюсь сбросить...
   -- Стандарты красоты сильно разнятся от эпохи к эпохе...
   -- Это да...
   -- И от страны к стране. В Африке, в странах Ислама до сих пор в моде женщины рубенсовских форм.
   -- А вы как раз приметили взором сыщика, что я и есть такая вот пышка с полотен Рубенса?
   -- Ну... Мне кажется, зря вы себя истязаете, вы вполне ничего...
   -- И на том спасибо.
   -- Все мы порой страдаем, но более всего тогда, когда идём против собственной природы, когда свою исконную органику ломаем через колено.
   -- А вы полагаете, что вам ваша природа известна, что органика ваша дана вам с рождения как бонус?
   -- Не знаю, может быть...
   -- Я хочу порхать, как птичка небесная, и это моя природа, понимаете?
   -- Не-ет...
   -- Ну, тогда это ваши проблемы. Вам вряд ли известно, что за границей был случай, когда один молодой человек прыгнул вот так вот с крыши и... полетел...
   -- Как Персеев?
   -- Не знаю. Есть плёнка, там видно, что он парит над крышей вертикально, ноги вместе, руки врозь, горизонтально...
   -- Правда?
   -- Чистая правда! Вы не читали повесть Павла Вежинова "Барьер"?
   -- Нет.
   -- Там девушка одна умела летать, но это ведь непростой процесс, он требует чудовищных усилий духа... Эта повесть основана на реальных событиях... Так вот, девушка в итоге полетела после того, как поругалась со своим сожителем, композитором, и не удержалась, не смогла из-за расстроенных чувств сосредоточенность необходимую соблюсти...
   -- И что?
   -- Упала и разбилась насмерть. Это левитация, редкая вещь, но она существует. И требует такой концентрации и духовной независимости, каковые по своей природе похожи на те, что требуются для телекинеза, -- это когда предметы посредством дистанционного воздействия сдвигают с места или даже удерживают в воздухе...
  
  
   11. Анатолий Зашивалкин
   -- ...в северной части проживаете?
   -- Да, на Пешкова, четырнадцать.
   -- На работу в РСК "ФИГ" далеко добираться?
   -- Да нет, нормально, я на автобусе...
   -- Кем вы там работаете?
   -- Авиадиспетчером на аэродроме...
   -- Подземном аэродроме?
   -- Да...
   -- Там ведь у вас проходят испытания уникальные летательные аппараты, помимо самолётов фирмы "ФИГ"?
   -- Да, проходят.
   -- "Тарелки", платформы, индивидуальные летательные машины ранцевого типа, летательные костюмы?
   -- Это, к сожалению, секретная информация.
   -- Понял. Молчу.
   -- Пропавший Персеев ведь тоже в РСК "ФИГ" работал и тоже на аэродроме?
   -- Да, но только он на Дальнем Приводе, за территорией аэродрома...
   -- Этот Дальний Привод -- для обеспечения полётов?
   -- Да, радионавигационная служба.
   -- Так зачем в тот праздничный день Персеев собирал народ на крыше той девятиэтажки? Может быть, хотел что-то продемонстрировать? Может быть, он научился летать?
   -- На одном из наших летательных аппаратов?
   -- Нет, сам по себе... Хотя кто его знает, может, и на аппарате, я ещё не уверен... Но, судя по всему, он был вроде бы сам по себе...
   -- Без ничего?
   -- Да, левитация...
   -- Но он же упал?
   -- Тела внизу не нашли. Вы ведь по его просьбе обзванивали всех ваших пофигистов?
   -- Да-а...
   -- А Воблина тогда почему не было на крыше вместе со всеми?
   -- Воблин сказался больным, да и дозвонился я не до всех...
   -- Странно. А вы, кстати, не в курсе, как это индусы-факиры на дудочках играют, и кобры после этого из кувшинов поднимаются, как загипнотизированные?
   -- Дудочка здесь ни при чём. Всё дело в том, что кобры, и змеи вообще, они, между прочим, практически глухие... Кобры реагируют на покачивание факира, он всем корпусом и головой слегка покачивается из стороны в сторону...
   -- А как же она, кобра, узнаёт, что пора подниматься?
   -- Кувшин всё время закрыт. Факир его просто-напросто открывает, вот она на свет и поднимается. А к чему вы это?
   -- Вы ведь у нас тоже дудочник?
   -- Да, играю на кларнете и на альте в городском духовом оркестре.
   -- Вместе с Никудыкиным?
   -- Да. Мы -- друзья по саксу.
   -- По чему?
   -- По саксофону.
   -- И на похоронах подрабатываете?
   -- Да, жмуриков носим под Шопена...
  
  
   12. Никодим Никудыкин
   -- ...Выходит, вы пили на крыше сугубо для сугреву?
   -- Да, я мерзлячий, приехал с юга.
   -- Крым? Кавказ?
   -- Кушка.
   -- Что-что?
   -- Кушка, Туркменистан.
   -- Туркмения?
   -- Юг Туркмении, самый южный город бывшего Советского Союза.
   -- Персеев тоже для сугреву пил?
   -- Не знаю. Но ведь мы собрались отпраздновать юбилей города, хотя... Персеев лучшие годы провёл на Кавказе, и он мне говорил, что лето для него начинается только тогда, когда температура поднимается до тридцати градусов -- в тени...
   -- Вы с Зашивалкиным вместе играете в городском оркестре?
   -- Да.
   -- А как же вы в тот день оказались на крыше?
   -- Мы к вечеру уже своё у ДК "Взлёт" отыграли.
   -- Но на крыше вы тоже играли?
   -- Ну, это так, ерунда... Я свою блок-флейту и одну из губных гармошек всегда ношу с собой...
   -- Omnia mea mecum porto?
   -- Не понял.
   -- Всё моё ношу с собой. Цицерон.
   -- А-а...
   -- Латынь.
   -- Латынь?
   -- Латынь. Ладно. Вернёмся к Персееву. К тому времени, как он начал метать бумеранги, он был уже достаточно пьян?
   -- Достаточно для чего?
   -- Для того, чтобы потерять баланс, ориентацию в пространстве...
   -- Да он и так ведь был хромой и с тросточкой ходил...
   -- Был?
   -- Был.
   -- В прошедшем времени?
   -- В прошедшем...
   -- А где он сейчас?
   -- А разве он не разбился?
   -- Этого никто не знает. Его после падения никто уже не видел ни мёртвым, ни живым.
   -- И я не видел...
   -- То-то и оно! А что вы там все пили?
   -- Пиво, водку, джин, абсент...
   -- Стоп! Абсент?
   -- Да, полынную настойку.
   -- Artemisia absinthium.
   -- Латынь?
   -- Латынь.
   -- Понятно.
   -- Что вам понятно?! Как абсент действует на мозг, вы знаете?
   -- Не очень.
   -- То-то и оно!..
  
  
   13. Рыжий Чёрт
   -- ...это не галлюцинация?!
   -- Но ты же не пил абсент?
   -- Не пил! Ведь я прокурорский работник, мне на службе нельзя...
   -- Пыталов?
   -- Да! Натан Гидеоныч!
   -- Так вот! Я -- Шляхтич Рыжий Чёрт, священный дух Лохова-града!
   -- О, это здорово! Я был бы рад, если бы ты что-то новое мне подсказал во всей этой смешной истории с Персеевым хромым.
   -- Не всякий вопрос человеческий могу я корректно считывать...
   -- Не всякий?
   -- Ох, не всякий!
   -- Но про одну-то душу лоховскую, что куда-то затерялась, ты поведать можешь мне?
   -- В каком-то смысле, да.
   -- В каком же смысле?
   -- Лишь тогда, когда душа, что по определению текуча, непостоянна и низкочастотна, окажется вдруг настроенной на одну частоту со мной, духом Лохов-града.
   -- То есть, грубо говоря, когда ваши интересы пересекутся?
   -- Да!
   -- А сейчас они у вас хоть в чём-то пересекаются?
   -- Нет!
   -- А в прошлом пересекались?
   -- Да! Хотя прошлое предсказывать так же трудно и бесперспективно, как и будущее.
   -- Это прямо какая-то квантовая механика, честное слово!
   -- Вот именно! Ведь мир духов -- это тонкая энерго-информационная материя, живущая крайне нелинейным образом, что крайне затрудняет её человеческое толкование. Поэтому нам трудно говорить с вами на одном языке, а понять друг друга и вовсе невозможно почти.
   -- Так как же быть?
   -- Я отвечу вам так, как смогу, исходя из того, как сумею считать ваше вопрошание.
   -- Хорошо.
   -- Даже если Персеев упал или сбежал куда бы то ни было, дух его блуждал и поныне блуждает средь сорока-пятидесяти тысяч жителей Лохов-града, ибо бог, дух, душа, а также их память и память о них -- это, по сути, одно и то же: это элементарная квантовая неопределённость, когда положение и состояние объекта зависят от его наблюдателя... Тут я должен заметить, однако, что объектов в мире духов нет, но я вынужден изъясняться категориями вашего, человечьего, языка...
   -- А больше Персеева, кроме Лохова, нет нигде?
   -- Я, дух Лохова, на этот вопрос отвечать никак не уполномочен!
   -- Ну и проваливай, чёрт бы тебя побрал!
   -- Как ты вспыльчив и обидчив!
   -- Homo sum: humani nil a me alienum puto.
   -- Латынь?
   -- Да, поэт Теренций однажды так сказал: я человек, и ничто человеческое мне не чуждо.
   -- Ага.
   -- Нет от вас, бестелесных, никакого проку, только смущаете зря род человеческий посулами беспочвенными!
   -- На то ведь мы и бестелесны! Что для вас важно, нам смешно, а что нам важно, для вас сугубо несерьёзная игра. Лишь когда вы выходите в астрал, в ваших сновиденьях, например, мы общаемся почти на равных. Мир непроницаем и для вас, и для нас, но в разных своих секторах и спектрах. Происходящее в сновиденьях вы ретроспективно видите смутно, как бы сквозь матовое стекло, а мы там ощущаем себя так же, примерно, как вы в своём земном бытовании. И наоборот. Там, у нас, объяснять ничего не нужно, там и так сразу всё понятно, или непонятно. Трепать языком там нет никакой нужды.
   -- Замечательно! "Я знаю только то, что ничего не знаю".
   -- Латынь?
   -- Сократ. Ладно, вот ты, демон Лохова, ты должен знать персеевские мотивы... Ты должен знать взаимоотношения Персеева с городом, ведь и от них тоже зависит нынешний результат: залез он на крышу твоей девятиэтажки, швырнул в небеса бумеранг, а когда тот возвращался, пытался его изловить, слишком близко подскочил к краю крыши и сорвался с неё, упал... Это в твоём Лохове, подведомственном тебе городе произошло, а ты мне что-то здесь мямлишь невнятное...
   -- Я повторяю, что ты лишь ретроспективно, вспоминая, видишь свой сон, как в тумане, а на самом деле в астрале всё намного яснее, ярче, чётче и многоцветней. Чтобы потом не растерять и не испортить то, что ты узнал и увидел в астрале, надо по возвращении в своё физическое тело более умело и тонко синхронизироваться с ним, то есть повысить частоту физического тела и понизить частоту астрального, чтобы они вошли в гармонический резонанс, тогда астральные воспоминания не будут искажены полевыми колебаниями физического тела, как это обычно бывает, когда ты видишь во сне всякий бессмысленный вздор.
   -- Но раз мы с тобой, о Лохов-дух, беседуем сейчас на одной волне, значит наши частоты синхронизированы?
   -- Правду баешь, Гидеоныч!
   -- Даймон дома сто сорок три по улице Косичкина Кулёма мне поведал, что пофигисты собрались на крыше дома сего не без твоего, о Лохов-дух, соизволенья...
   -- Правду баешь, Гидеоныч! Приезд Протеева Петра актуализировал троицу друзей детства...
   -- Протеев, Персеев, Лопухянц?
   -- Да! И это становилось уже социальным событием, которое надо было обязательно как-то акцентировать и укрупнить, дабы сдвинуть с мёртвой точки бездарное лоховское болото, хоть как-нибудь и хоть куда-нибудь сдвинуть. Поэтому, конечно, надо признать, Персеев прыгнул за бумерангом не без нашей, духоподъёмной, помощи: в качестве исключения, мы его вместе с физическим телом телепортировали на родину души его, Камчатку.
   -- Ах, вот оно что! Стало быть, тела его здесь, в Лохове, искать бесполезно?
   -- Absolutly.
   -- Sic!
   -- Если что, держи связь через Сержа Гаглоева, он, войдя в транс, поможет тебе, Гидеоныч, связаться со мной и моими собратьями, но только в случае крайней необходимости...
   -- Крайней?
   -- Мы не вправе разбазаривать энергию по пустякам.
   -- Dixi.
  
  
   14. Вера Велимирова
   -- Велимирову вызывали?
   -- Да, это вы?
   -- Я.
   -- Вера Викторовна?
   -- Да.
   -- Очень приятно. Пыталов. Натан Гидеонович. Проходите, садитесь. Вот сюда... Итак. Персеев Иван Петрович -- вам знакомо это имя?
   -- Знакомо.
   -- Что вы можете о нём сказать?
   -- Об имени?
   -- О человеке!
   -- Он мой одноклассник. Они с Протеевым на камчатке у окна сидели, а мы с Кларкой Ворлодовой прямо перед ними, на предпоследней парте. Глазели хором за окно, обменивались книгами и творческими идеями...
   -- Ах, ну да, ведь вы художница! Персеев тоже художеством занимался?
   -- Нет, это Петя Протеев -- неплохой фотохудожник.
   -- А Персеев?
   -- Персеев? Они с Лопухянцем баловались, кажется, фантастикой... Играли в путешествие в параллельные миры...
   -- Вы живёте рядом с тем домом, с крыши которого падал Персеев?
   -- Да, на улице Белки и Стрелки. Больше того, я живу в том двухэтажном доме, где он жил в детстве и с крыши которого уже падал недавно, в начале июня.
   -- Ах, даже так?!
   -- И ногу сломал.
   -- Выходит, падать с крыш это у него такое хобби оригинальное...
   -- А они в детстве втроём на чердаке этого нашего дома любили играть как раз в свои фантастические параллельные миры...
   -- Втроём?
   -- Да, Персеев, Протеев, Лопухянц -- три танкиста, три весёлых друга, экипаж машины боевой... Неразлучная троица...
   -- Ваши одноклассники?
   -- Да, только Лопухянц из параллельного...
   -- Мира?
   -- Класса! Мы с Персеевым жили в этом доме чуть ли не с рождения, а Протеев с Лопухянцем после школы приходили к Ивану, и они втроём то болтались во дворе, то ходили на Чугунку, то на Карьер, но чаще всего забирались на чердак, где им будто мёдом было намазано... А теперь, когда Ванька вернулся на родину и в июне встретился с Лопухянцем, они опять на тот чердак полезли детство вспомнить, но Персеев зачем-то ещё полез и на крышу, и оттуда упал, и ногу сломал...
   -- А вы как об этом узнали?
   -- А я как раз дома была... Тут шум, гам поднялся, Скорая примчалась, а домик у нас крохотный, всё на виду...
   -- Играли, значит, в параллельные миры...
   -- Ну да...
   -- А может, они до сих пор не наигрались?
   -- Не знаю... Но они мне как-то говорили, что встречались с объектами и существами из этих миров...
   -- Ну и?..
   -- А я не поверила. Я над ними посмеялась, и они потом уже больше ничего мне об этом не рассказывали.
   -- Зачем же вы так? Может, они и вправду что-то такое видели?
   -- А я во всю эту чертовщину не верю!
   -- А в Бога?
   -- И в Бога...
   -- А в духов?
   -- И в духов...
   -- А в судьбу?
   -- И в судьбу...
   -- И в Откровение?
   -- И в Откровение.
   -- А в творческое вдохновение?
   -- Всё это пустая болтовня!
   -- Странно это слышать от вас, гуманитария, художника, творца.
   -- Настоящий художник мыслит не абстрактными словесными понятиями, а реальными явлениями и предельно конкретными образами!
   -- Кто знает, каковы пределы нашей реальности? Я сам, признаюсь, встречался с некоторыми редкими явлениями...
   -- Я, как художник, работаю только с личными впечатлениями. Если бы я что-то увидела и получила бы от этого вполне определённое впечатление, я могла бы о нём судить, как-то его оценивать и так далее... А о том, чего я не видела и чего не знаю, я предпочитаю молчать.
   -- Это позиция, которая имеет право на жизнь.
   -- И которую, кстати, разделяют не только гуманитарии, но и учёные-технари. Хоть и наука, и искусство это два разных способа познания действительности, но, по большому счёту, они оба требуют строгой корректности в высказываниях, доказательности, убедительности... Критерии, конечно, у каждого способа свои...
   -- Да-а, судя по всему, это у вас наболело...
   -- Да уж, развелось вокруг графоманов, напористых дилетантов!.. Сейчас время торжества непрофессионалов и бездарей -- во всех областях! Разве нет?!
   -- Конечно-конечно! Кто спорит?
   -- Мы, профессионалы, судим по высшему, гамбургскому счёту! Мы a priori максималисты!
   -- A priori... Sic! Vox clamantis in deserto...
   -- Что?
   -- Глас вопиющего в пустыне...
   -- А-а... Латынь?
   -- Латынь... А как же быть с гипотезами, планами на будущее?
   -- Их предпочитаю держать при себе!
   -- Нечего, мол, бисер перед свиньями метать?
   -- М-м...
   -- Margaritas ante porcos...
   -- Что?
   -- Бисер перед свиньями...
   -- Латынь?
   -- Она самая.
  
  
   15. Сергей Гаглоев
   -- Вот вы какой, Сергей Таймуразович Гаглоев!
   -- Сергей Алиханович!
   -- А почему у меня в документах "Таймуразович"?
   -- Потому что вы меня с тёзкой моим спутали Сергеем Таймуразовичем, что сидел за одной партой с Лопухянцем...
   -- Вы с ним знакомы, с Лопухянцем?
   -- Меня Персеев с ним совсем недавно познакомил...
   -- А вы учились вместе с Персеевым?
   -- Нет, я в другой школе учился, в десятой...
   -- А в детстве вы с Персеевым дружили?
   -- Да нет же! Я с ним только в этом году познакомился! Это тот, другой Гаглоев учился в шестой школе и дружил с Персеевым, Протеевым и Лопухянцем...
   -- А Воблина Авенира Мироновича вы знаете?
   -- Да, знаю.
   -- Так вы тоже пофигист?
   -- Ну-у...
   -- Колитесь, колитесь! Всё равно ведь узнаю! Мы ведь против сего неформального сборища ничего не имеем... Ну?
   -- Да.
   -- Понятно. Что вы прямо весь побелели? У нас сейчас демократия и свобода совести, никто вам не запрещает собственными силами искать смысл жизни и исповедовать свою веру, если это не противоречит существующему законодательству, которое запрещает воинственный национализм, фашизм и прочее смертоубийство, а всё, что не запрещено, то разрешено. Понятно?
   -- Да.
   -- Ну вот. Не надо бояться человека с ружьём, стоящего на страже общественных и государственных интересов. Итак... Скажите, откуда же вы узнали про того, другого Гаглоева?
   -- Мне Лопухянц рассказал.
   -- А Лопухянца вы откуда узнали, раз вы в разных школах учились, да к тому же он ведь не пофигист?
   -- Через Персеева.
   -- Ах, да, вы это, кажется, уже говорили... Так это Лопухянц вам рассказал, что с тем Гаглоевым случилось?
   -- Да, он через год-два после окончания школы шёл по шпалам Чугунки со свадьбы домой, в Баранково и попал под поезд.
   -- И погиб?
   -- Ну, конечно.
   -- Шёл ведь не один?
   -- С подругой.
   -- С подругой... Они шли со станции к нему домой, в Баранково, где он жил рядом с Лопухянцем по адресу -- Косичкина, триста сорок...
   -- Вы лучше меня всё знаете...
   -- А вы далеко от того Гаглоева живёте?
   -- Совсем в другой стороне, на Чайковского, тридцать пять.
   -- Так он, тот Гаглоев, выходит, погиб лет тринадцать-четырнадцать назад?
   -- Где-то так, примерно...
   -- А Персеев?
   -- Что?
   -- Он о суициде думал?
   -- Не прямо о суициде, а о смерти да, думал. Мы все, пофигисты, о смерти медитируем...
   -- Memento mori?
   -- Вот именно. Чтобы понять жизнь, надо понять смерть; чтобы понять свет, надо понять тьму...
   -- Вот он и решил понять!..
   -- Кто?
   -- Персеев, кто ж ещё?!
   -- Да нет, это совсем другое дело!
   -- А левитировать вас Авенир Мироныч не учил?
   -- Да вроде нет...
  
  
   16. Евгений Персеев
   -- Так вы с ним, с братом своим пропавшим, в тот юбилейный день встречались?
   -- Да, конечно.
   -- В котором часу?
   -- Где-то с двух до пяти...
   -- Пополудни?
   -- Да. Он у меня обедал.
   -- На девятом этаже дома номер сто сорок три?
   -- Да.
   -- В квартире тридцать три?
   -- Да.
   -- И чем вы занимались?
   -- Обедали.
   -- А ещё?
   -- Болтали о том, о сём...
   -- И всё?
   -- Нет, ещё на гитаре бренчали, песни пели... Я недавно гитару купил...
   -- Что за гитара?
   -- Да наша, русская гитара.
   -- Русская?
   -- Да, город Бобров Воронежской губернии.
   -- Воронежской?
   -- Угу.
   -- Понятно.
   -- Чем ещё занимались?
   -- Ничем...
   -- Как это ничем? Телевизор смотрели?
   -- Смотрели.
   -- Вот, а вы говорите "ничем"... О чём говорили?
   -- Да так, о всяко-разном... О жизни, о работе...
   -- Вы где работаете?
   -- В сбербанке, старшим инкассатором.
   -- И хорошо зарабатываете?
   -- Да так... нормально.
   -- О чём ещё говорили?
   -- О козырьке...
   -- О чём, о чём?
   -- О козырьке.
   -- Каком таком козырьке?
   -- Ну, вышли мы с ним на балкон проветриться после обеда, и я говорю, жаль, нет у нас козырька над балконом, и дождь его заливает, и снег засыпает...
   -- Так-так, об этом, пожалуйста, поподробнее...
   -- А что поподробнее? Всё. Подробнее некуда.
   -- А что, балкон у вас не застеклён?
   -- Да, не застеклён... Всё руки не доходят...
   -- Хорошо... А вечером между девятью и десятью часами вы где, Евгений Петрович, находились?
   -- На салюте.
   -- Уточните, пожалуйста!
   -- У ДК "Взлёт" я был со своей семьёй...
   -- На площади перед "Взлётом"?
   -- Да, в толпе весёлых земляков мы находились, смотрели концерт местной худсамодеятельности и московских попсовиков бездарных...
   -- И салютом любовались?
   -- И салютом любовались...
   -- А дома у вас в это время случайно никого не оставалось?
   -- Никого.
   -- Совсем никого?
   -- Совсем.
   -- А вы, значит, с женой...
   -- Да, с женою Любой и дочкой Катей...
   -- Дочкой Катей?
   -- Катей...
   -- Совершеннолетняя?
   -- Кто?
   -- Дочь!
   -- Не-ет, она школьница ещё... А в чём дело?
   -- Да так... А когда из дома уходили, вы окна и форточки все закрыли?
   -- Не знаю... Форточки вроде не закрывали...
   -- А дверь на балкон?
   -- Да не знаю я! У Любы надо спросить, она обычно проверяет свет, газ, окна, двери...
  
  
   17. Джон Верблюжатников
   -- Отвечай, ты кто, ты что за дух!
   -- Я даймон Юго-Востока Московии!
   -- Ты стало быть ведаешь Люберцами, Куломной, Лоховом, Закрайском, Серебряными Прудами?
   -- Ага-ага! Я Сварожич Джон Верблюжатников, духовный хозяин Юго-Востока Московии!
   -- А ты не врёшь?
   -- А за это "врёшь" ты, бурундук, ответишь!
   -- Что за бурундук такой?
   -- Это мелкий грызун егозливый, какому не место в раю!
   -- А разве рай существует?
   -- Это откуда смотреть!.. Пыталов, зачем вызывал?
   -- Судьбу Персеева Ивана узнать хотел я у тебя!
   -- Сбежал Персеев хитроумно, пошёл Иван на зов судьбы!
   -- Он что, специально решил всех обвести вокруг пальца? Заранее подготовил сей дерзкий побег? Спустился как-то то ли на верёвке, то ли ещё как к брату на балкон, хотя с его совсем недавно сломанной ногой это, небось, было непросто, если было... Так было или нет?! Ответь, Сварожич!
   -- Было, но не так! Он искренне сорвался с крыши и полетел во тьму, но...
   -- Но?!.
   -- Но зацепился ненароком за бельевые струны восьмого этажа, и долго там висел...
   -- Невероятно! А что же дальше?
   -- А потом он перебрался на балкон, а потом могло бы, в принципе, случиться так: он постучался в балконную дверь, ему открыли, он извинился за вторжение, объяснил ситуацию и попросил его выпустить на лестничную площадку, что хозяева и сделали, и даже на прощанье налили ему стопку беленькой... Они как раз сидели за праздничным столом с гостями и родственниками и встретили Персеева с радостным воодушевлением, списав его падение на закономерное следствие праздничной неразберихи... Это так, так по-русски!
   -- Невероятно! А дальше что было?
   -- А потом Персеев опять собрался было вернуться на крышу к покинутым друзьям, но передумал и решил, что это удобный случай для того, чтобы красиво улизнуть, начисто перечеркнув то, что осталось за спиной, чтобы начать жизнь сызнова, с белого листа...
   -- С ума сойти! А ваши младшие духи Кулёма, Пушкин, Рыжий Чёрт мне ни черта не говорили о том, как ловко и коварно Персеев всех перехитрил!..
   -- Это я им запретил рассказывать об этом, дабы ты, Пыталов, раньше срока деталей важных не узнал!
   -- А что за срок такой? Что за час "икс"?
   -- Всему своё, строго определённое, время! А тем более для человека, заслужившего себе новую судьбу, которую мы оберегаем от нежелательных или преждевременных воздействий со стороны.
   -- Ну хорошо... А что же дальше было с Персеевым, когда он передумал возвращаться наверх и отправился вниз?
   -- Спроси у Летучего духа Барбело, а я тебе больше того, что сказал, ничего не скажу. Dixi.
   -- Чао! Лети, Сварожич, восвояси, тебя я больше не держу, тем более, что я теперь совсем не знаю, кому верить, какую версию принять... Летучим, зыбким духам верить нам ведь, работникам госпрокуратуры, негоже... Но, с другой стороны, куда деваться, ежли искомой информации с гулькин нос?!
  
  
   18. Авдотья Персеева
   -- Авдотья А... А... Ак... рис... рисьев...
   -- Акрисьевна! От имени Акрис.
   -- А что это за имя такое "Акрис"?
   -- Это прадед мой, учитель гимназии, древнегреческий и латынь преподавал и любил поэтому греческую мифологию, в которой Акрис -- это был такой царь острова Сериф и отец Афродиты... Вот в честь этого царя он и назвал своего сына, моего отца...
   -- А-а, понятно. Значит, сын-то ваш, Авдотья Ак... Акрись... евна, пропал?
   -- Пропал.
   -- Мы в федеральный розыск подаём, так как розыск в Лоховском районе плодов никаких не принёс. Хотя ваш сын Иван -- тот ещё хитрец...
   -- Хитрец?
   -- Авдотья Ак... Акс...
   -- Знакомые для простоты зовут меня Авдотьей Алексеевной...
   -- Хорошо, Авдотья Алексеевна, скажите честно, он не собирался куда-нибудь поехать, посмотреть на мир, а то, может, и пожить где-нибудь в другом месте, не в Лохове?
   -- Даже не знаю...
   -- Он ведь после возвращения в Лохов в нём разочаровался, нет?
   -- Не знаю! Честное слово, не знаю!..
   -- Ну, не плачьте, не плачьте, найдём мы вам вашего сыночка... Но если вы нам не расскажете о его тайных устремлениях и планах на будущее, боюсь, искать его придётся долго и нудно. Судя по всему, он покинул Лохов и решил начать жизнь с чистого листа... Он довольно искусно заметает следы, решив, видимо, стать совсем другим человеком, человеком с другой судьбой и другим именем. Куда бы он мог отправиться, какие места на карте нашей родины могли бы его привлекать? Если, конечно, он и вовсе не решил бежать за границу... А? Авдотья Алексеевна?
   -- Ну... Он учился в Тамбове, служил на Кавказе, в Моздоке...
   -- А родился-то он где?
   -- На Камчатке, в Елизово. Мы там с отцом его служили. А потом после хрущёвского сокращения вернулись сюда, на родину, вернулись уже втроём... Хотя сама судьба, казалось, этому всеми силами сопротивлялась.
   -- Чему сопротивлялась?
   -- Нашему возвращению в Лохов. Мы плыли на пароме и потерпели жуткое кораблекрушение. Чудом выжили, спаслись... Потом летели на самолёте и в него ударила молния, самолёт совершил аварийную посадку... Но потом мы всё-таки добрались до нашего Лохова...
   -- Выходит, помимо Лохова, прошлое могло согревать сердце Ивана только в этих трёх местах -- в среднерусском Тамбове, северокавказском Моздоке и камчатском Елизово?
   -- Да, похоже на то.
   -- Вы знаете, преступники, например, зачастую возвращаются на места своих преступлений, а прочие субъекты -- туда, где судьба их претерпела серьёзную перемену, слом, переворот, который нипочём не позабыть, не удалить из подкорки, который их волнует не на шутку и при каждом удобном случае напоминает о себе... Это когда что-то в жизни не клеится... Тогда и вспоминается вдруг то место, где мы когда-то были и что-то там испытали, какие-то пиковые моменты своей жизни, но где нас сегодня нет... И ведь многим представляется, что хорошо там, где нас нет, и кажется, стоит вернуться, и всё изменится в лучшую сторону...
   -- Даже не знаю, что вам сказать... Ваня не делился со мной никогда ничем сокровенным, хоть я и мать. Доверительных отношений у нас с ним, увы, не сложилось.
   -- Жаль, очень жаль. Хотя слишком переживать об этом вам, я думаю, не стоит. Такое сейчас вовсе не редкость, когда дети и родители не становятся друзьями и по-настоящему родными людьми, перешагнувшими пределы плоских тех ролевых моделей, что им предписаны пошлыми социальными стереотипами...
  
  
   19. Пётр Персеев
   -- Итак, Пётр Иваныч. Вы в курсе, конечно, что старший ваш сын залез на крышу дома, где живёт младший ваш сын, да и пропал оттуда неизвестно куда...
   -- Как же... да, в курсе.
   -- Но самое интересное, что помимо вашего сына там, на этой крыше, было ещё двенадцать человек, целая дюжина его друзей, с какими он праздновал лоховский юбилей. Гужбанили, короче, они там, на этой плоской крыше, гуляли на полную катушку, выпивали и закусывали, представляете?
   -- Н-ну... да.
   -- Теперь мне даже кажется, что это больше было похоже на прощальную вечеринку, которую ваш сын внезапно устроил, когда решил втихаря покинуть этот мир, то есть сбежать из Лохова, где он не нашёл того, чего надеялся найти, когда уволился из армии и вернулся сюда, на родину своих предков, то есть вашу родину, Иван Петрович...
   -- Пётр Иваныч!
   -- Ах, да, извините!
   -- Да ладно...
   -- Итак, Пётр Иванович, я думаю, ваш сын Иван Петрович сделал это под влиянием внезапного импульса хандры, что был, конечно, подготовлен днями, неделями и месяцами разочарования и боли...
   -- Какого такого разочарования, какой боли?
   -- А вы не в курсе?
   -- А что ему у нас не хватало? Мы его холили и лелеяли, ни в чём ему не отказывали... Мы к нему со всей душой, а он...
   -- Но ведь он ногу недавно сломал...
   -- А мы тут при чём? Три месяца уже прошло. Мы за ним всё это время, как за малым дитём, ухаживали... Он не жаловался... Да и на что жаловаться?!
   -- Да, конечно, я понимаю... Но вы допускаете, что его ведь могли беспокоить свои собственные внутренние проблемы, свои душевные кризисы, на которые могли наложиться последствия перелома ноги и сопутствующие страдания?.. Человек ведь непростое существо, любой человек...
   -- Не знаю... Мы ни в чём не виноваты.
   -- А вас никто и не обвиняет. Но, может, вы знаете, куда он мог устремиться, куда мог захотеть поехать, где ему нравилось бывать? Этой информацией вы могли бы помочь нам найти вашего сына, который мог просто куда-нибудь уехать, но мы не знаем, куда он мог бы захотеть уехать, а вы могли бы, в принципе, знать, если бы были с ним близки, если бы он доверял вам свои сокровенные мысли, планы, мечты...
   -- Даже не знаю, что и сказать.
   -- Скажите, как есть. Я понимаю, вам неловко открываться нараспашку перед посторонним человеком. Я бы на вашем месте тоже смутился. Но у нас с вами есть одна общая цель, одно желание -- найти пропащего Ивана...
   -- Он не пропащий!
   -- Да, конечно! Я хотел сказать "пропавшего"! Извините, оговорился.
   -- Ничего... Мы не были с Иваном друзьями, один Бог знает, что у него было внутри. И вообще, он нас всячески сторонился.
   -- Кого это "нас"?
   -- Меня и матери своей.
   -- А может, всё-таки к кому-нибудь из вас он был чуть ближе?
   -- Может быть, к матери.
   -- С Авдотьей Алексеевной я уже беседовал, и она тоже утверждает, что он перед ней практически никогда не открывался.
   -- Иногда он открывался, но только когда мы о чём-нибудь спорили и по этому поводу ругались. У нас были разные взгляды на жизнь.
   -- Это обычная ситуация отцов и детей или, во всяком случае, большинства из них.
   -- Но ведь мы всегда желали ему только добра! Всегда учили его уму-разуму, наставляли на путь истинный! А он всё топорщился, всё раздражался...
   -- А вы что, полагаете, истинный путь вами уже вполне освоен и обжит, чтобы и других понуждать следовать только ему?
   -- Но ведь я отец?! И мне ли не знать, что нужно и полезно моему сыну?!
   -- Как сказать. Вы, я гляжу, сторонник старинного домостроя, когда мужик в семье голова, а все прочие должны слепо ему подчиняться...
   -- Зачем же "слепо"? А разве мужик не должен быть главой?
   -- А сын ваш запропавший тоже ведь мужик?
   -- Да какой он мужик? Не смешите меня... Мужик должен быть твёрд и прям! И хозяйственным должен быть, и семью должен свою иметь, и обеспечивать её всем необходимым!..
   -- Теперь мне всё ясно.
   -- Что вам ясно?! Если он решил сбежать, то это его проблема, мы со своей стороны ни в чём здесь не виноваты! Мы всё делали, чтобы было по-человечески, как у людей... А он... А он... Перекати-поле...
  
  
   20. Барбело
   -- Явись, явись, Летучий Дух Барбело, верховный эгрегор центрально-европейской России!
   -- Я здесь! Но я ведь ведаю не токмо центрально-европейской частью России, но и кое-чем в Латинской Америке.
   -- Ах, даже так? А чем ты там, Барбело, ведаешь, интересно узнать?
   -- Зачем тебе знать сие?
   -- Из глупого моего любопытства!
   -- Ну ладно, так и быть, скажу. Я ведаю вдобавок Уругваем, Аргентиной и юго-восточной частью Бразилии...
   -- Надо же, как ты широк, Летучий Дух Барбело!
   -- Откуда ты обо мне узнал, Пыталов?
   -- Джон Верблюжатников мне дал совет подняться выше по ступенькам духовной иерархии, дабы расставить кой-какие точки над "Ё"... Выше, плотники, стропила! Так сказал себе я, как только понял -- без Барбело тайну эту не просечь!..
   -- Что за тайна надобна тебе?
   -- Куда пропал Иван Персеев, в день юбилея, под салют взлетевший с крыши в эмпиреи, что, будто саваном, туманом слепоглухонемоты объяты?.. Куда он делся, бедный дурачок?
   -- И ты думаешь, мне очень интересно ковыряться в ваших частных делишках? Звёздное небо -- хозяйство моё! Хладные дали -- отдушина Духа!
   -- Летучий Дух, какая муха тебя куснула в пустоту, что сердце духу заменяет, хоть это, казалось бы, лишь бесполезная пневматика меж измереньями, мирами, меж расами, материками?..
   -- Лопочешь ты, будто колыбельную поёшь, я чуть было не заснул от столь изысканной велеречивости, присущей столетней давности юристам, которых нынче нет в природе, хотя, конечно, надо понимать, прокуратура -- это не совсем природа...
   -- Проснись и пой, проснись и пой, попробуй в жизни хоть раз не выпускать улыбку из открытых глаз! Пускай капризен успех, он выбирает из всех, кто может первым посмеяться над собой, пой засыпая, пой во сне, проснись и пой!
   -- Ну ты, Пыталов, даёшь! Не думал я, что такие сыщики ещё существуют на Земле...
   -- Какие "такие"?
   -- Которые спиритизмом занимаются!
   -- Артур Конан Дойл, что придумал Шерлока Холмса и доктора Уотсона, с духами общался только так!
   -- Когда это было?
   -- Да, очень давно, но тебе ли не знать, что время -- штука довольно условная!
   -- Но ведь ты -- прокурорский сыщик новой демократической России! А что, если начальство узнает, чем ты тут занимаешься?
   -- Не узнает! А если и узнает, ничего страшного: я делаю это вечером после рабочего дня, когда в здании прокуратуры нет никого, кроме меня и вызванных мною духов.
   -- Genug! Куда пропал Иван Персеев тебе расскажет сам Иван посредством тех же спиритических сеансов, но не ранее, чем через неделю или, в крайнем случае, через две, когда он сам взлетит на небо, покинув тесноту телес...
   -- Выходит, сейчас он ещё жив?!
   -- Выходит, так.
   -- Но в Лохове его нет?
   -- Да, нет.
   -- Manet omnes una nox.
   -- Sic! Всех ожидает одна ночь. Ты прав, Пыталов. И прощай. Хау, я всё сказал.
  
  
   21. Иван Персеев
   -- Это ты, Персеев-дух?!
   -- Это я, Персеев-дух, здорово, Конан Дойл!
   -- Какой я тебе Конан Дойл?
   -- Тот, что спиритизмом занимался!
   -- Так ты дух Персеева Ивана?
   -- Айвана, у нас тут в моде англицизмы...
   -- Так ты, Айван, выходит, уже преставился?
   -- Откуда смотреть...
   -- Ладно, об этом потом. Сейчас скажи без протокола, как угораздило тебя сверзиться с крыши брата твоего?
   -- Да я в тот раз не оправился ещё толком от перелома, ещё хромал и с палочкой ходил...
   -- От какого перелома?
   -- Что при падении с крыши другой заполучил, скатной крыши жёлтого домика на улице Белки и Стрелки, коим ведает хранитель входа в Нао-мир Ушастый Доберман...
   -- Кто такой?
   -- Это дух такой, а по совместительству даймон улицы Белки и Стрелки, я здесь его встретил...
   -- Ты у нас, Иван Петрович, был большой любитель лазить по лоховским крышам и сигать с них без парашюта!
   -- Да уж!
   -- Так что там всё-таки случилось с тобой на крыше той братовой девятиэтажки?
   -- Я для Протеева Петьки сюрприз подготовил -- купил фотик, фотоаппарат портативный. И я прятал его под пиджаком, чтобы неожиданно подарить. А когда они с Лопухянцем поднялись на крышу, в радостной суете встречи все планы спутались во мне... Потом мы начали метать принесённые ребятами бумеранги, я при замахе случайно зацепился мизинцем руки за лямку футляра фотика, отчего тот улетел и упал на самый край той самой крыши, откуда я потом и упал...
   -- Так как же, как же всё случилось?
   -- Я расстроился, забыл о бумерангах...
   -- Значит никто их так и не метал?
   -- Может, метал, а может, и не метал, теперь это уже не столь важно...
   -- В нашем деле мелочей нет.
   -- Короче, потянулся я тростью своею к фотику, пытаясь за лямку его зацепить и к себе подтащить...
   -- Так-так!..
   -- Я палкой своей потянулся, потянулся, а потом вроде бы даже и зацепил, и потащил, потянул, но не прямо на себя, а сначала в сторону, вбок, чтобы получше, чтобы эдаким буравчиком зацепить, для чего крутанулся винтом и вроде подцепил за лямку фотик, но сам по инерции развернулся вслед за ним чуть ли не на все сто восемьдесят градусов, просто забыл я про правую ногу, забыл, что она нездорова и не может поддержать динамику задуманного мной движения... И, подбросив трость с фотиком влево и вверх, я совершил полуоборот и, оступившись, оказался спиною над пропастью, и полетел... Деликатней мне надо было цеплять, деликатнее...
   -- А что дальше?
   -- Не помню, пока не помню... Потом, быть может, вспомню... Ведь я всего два дня, как отошёл от дел... В смятенье чувств покуда пребываю...
  

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

ФАНЕРА НАД ПАРИЖЕМ

  
  
  
  
   Фанера, как известно из физики, -- лучший проводник звука.
   И.Ильф, Е.Петров, "12 стульев"
  
   Если тебе НЕ повезло и ты в молодости НЕ жил в Париже, то, где бы ты ни был потом, он до конца дней твоих останется НЕ с тобой, потому что Париж -- это праздник, который всегда НЕ с тобой.
   Почти Э.Хемингуэй, "Праздник, который всегда НЕ с тобой"
  
   Что, Тихий Океан -- мой дом?
   Дж. Донн, "Гимн Господу моему Богу"
  
   Хорошо прожил тот, кто хорошо спрятался.
   Эпикур
  
  
   1.
   Обнаружив себя лезущим в гору по бурой тропе, я оторопел, не понимая как я на ней очутился. Я был уже на половине пути, за мной вдали остался какой-то в зыбкой дымке городок... На мне были свитерок, ветровка, тяжёлые туристические башмаки. Судя по атмосфере, была то ли осень, то ли весна -- плюс, примерно, десять градусов по Цельсию.
   -- Где я? -- спросил я у встречного бородача, и тот меня буквально ошарашил:
   -- На Аваче.
   -- Где-где?
   -- На сопке Авачинской.
   -- На Камчатке?
   -- Ясное дело...
   -- А время?
   -- Полдень.
   -- Время года!
   -- Конец сентября.
   С ума сойти! У меня начисто вышибло из головы всё, что этому моменту предшествовало. И дабы оживить свою онемевшую память, я потихоньку начал вспоминать -- инвентаризировать -- своё персональное прошлое, начиная с самого начала, самого его истока...
  
   2.
   Итак. Родился я на острове Камчатка, хотя в строгом, географическом смысле это, конечно, полуостров. Но добираться до большой земли с него не легче, нежели с какого-нибудь там Итурупа, Кунашира или Сахалина. Если не труднее. Да, эдакая секретная рыбка, безумная земля на далёком отшибе, глыбистый ромбик за Курилами, побочный отросток -- аппендикс -- России: вот что такое Камчатка, диковинный дикий кусок евразийского материка, который я выбрал для своего явления в сей мир, чтобы стать человеком Востока, с восторгом принимающим щедрые объятия Тихого Океана.
   Здесь в конце пятидесятых рядом с Авачинской губой и Авачинским вулканом отец мой Пётр Иванович Персеев по окончании военного училища в качестве стартеха ВВС обслуживал планеры и силовые установки ИЛ-двадцать восьмых на аэродроме близ города Елизово, где ждала его супружница Авдотья Алексеевна с новорождённым сыночком, Иваном Персеевым, то бишь мной... Так, это я вроде ещё помню. Слава Богу. А что же там дальше?..
  
   3.
   Хотя, стоп. Как же я могу это помнить, если через два года после рождения меня там, на Камчатке, уже не было? Я помню сие только по более поздним рассказам родителей. Вот и всё.
  
   4.
   Через пару лет гололобый Хрущ увлёкся большими ракетами в ущерб военной авиации, и мой отец загремел под сокращение, хотя, кажется, он даже был не против вернуться в родной Лохов, где когда-то родился и который, как это обычно и бывает, к семнадцати годам ему опостылел до невозможности, а потом, когда отец помотался несколько лет по казармам, общажным баракам и съёмным углам, его одолела, видать, ностальгия. Да и быт в те давние годы у военных на Камчатке был на редкость скуден, к тому же о значительных льготах, какие имели те, кто служили за полярным кругом (год за два и двойной оклад), отцу можно было лишь мечтать и локти кусать от досады. В общем, если бы не Никита Сергеич с его сокращением, Пётр Иваныч в итоге что-нибудь, глядишь, и сам бы придумал такое, чтобы с Камчатки сбежать, -- за пять лет изнурительной и бесперспективной службы она для него подрастеряла свою неотмирную экзотичность, на какую он купился по окончании военного училища в Вольске, где его, неоперившегося мечтателя, за отличную учёбу премировали правом выбора места службы. И вот он, молодой лейтенант, поехал -- на Камчатку. Несколько лет послужил холостяком, получил старлея, а потом в один из летних отпусков женился в родном Лохове на землячке Дуняше и отвёз её на край земли, к Тихому Океану. А через девять месяцев родился я, ваш покорный слуга...
  
   5.
   И вот, распростившись с Камчаткой, мы отплываем на пароме "Александр Пархоменко" из Авачинской бухты, нас ещё некоторое время сопровождают дальневосточные котики, чёрные, глянцевые, забавные (кажется даже, они помахивают нам на прощание своими ластами), проплываем проливом Лаперуза между островами Сахалин и Хоккайдо, оставляем их далеко за кормой, за горизонтом и плывём себе дальше, плывём, плывём, плывём, а потом вдруг -- бац! -- и мы уже тонем, так вот вдруг, да, так всё и случилось. Непонятно как. Так ведь, впрочем, всегда и бывает. То вроде плывём себе, плывём, никого не трогаем, а потом вдруг ни с того ни с сего какая-нибудь мелкая случайность, какая-нибудь ерунда на постном масле всю твою жизнь ставит под один, но очень большущий вопрос, и вот мы уже тонем, хотя ведь только что спокойно себе плыли, вроде бы надёжно плыли -- серьёзно, внушительно, крепко... Что наша жизнь -- игра? Поначалу, может, и игра, а в конечном счёте -- сплошное и грубое смертоубийство, хотя где-то даже, возможно, и смешное в своём тупом, нерассуждающем радикализме.
   Итак. Где-то между Сахалином, то бишь островом неслабым и Совгаванью, то бишь материком могучим мы начали вдруг оседать -- и так мы проседали, проседали, может быть, час, а может, и два, не знаю. Спасательных средств на всех не хватило. А драться за места в облупленных шлюпках для себя и своей семьи отцу не позволило его горделивое благородство: в те давние годы остатки понятия офицерской чести ещё как-то умудрялись селиться и даже укрепляться в неокрепших душах романтически настроенных молодых офицеров (недавняя победа во Второй мировой войне, помимо прочего, сему немало поспособствовала)... Хорошо хоть, один старый, выцветший спасательный жилет на троих удалось выцарапать у наглого старпома, и то -- сей подвиг совершила мать моя, которая, как всякая настоящая мать, в минуту, когда её ребенку грозит смертельная опасность, превращается в несокрушимую фурию, в дикую кошку... Нахлобучила она на меня, беспомощного кроху, этот почти уже не оранжевый, но всё ещё пробковый жилет, который был мне чересчур велик, и чтобы он от меня не уплыл, привязала верёвочками к ручкам и ножкам. Закончив со мной, родители успели всё же позаботиться и о своём спасении -- отец выкорчевал пару каютных дверей, связал их самодельным канатом, сплетённым из нескольких простыней, получив некое подобие спасательного плотика, на котором можно было какое-то время продержаться на поверхности открытого моря, хотя даже в летнее время в этих широтах море оставалось довольно прохладным, поэтому более часа здоровому взрослому человеку в нём всё равно было никак не выжить, а уж мне, двухлетнему малышу, чтобы в этих суровых водах окочуриться, с избытком хватило бы, пожалуй, и тридцати минут. Хорошо хоть, материковый берег был уже совсем недалеко, на расстоянии каких-нибудь трёх-четырёх кабельтовых.
   А так как тонули мы не слишком быстро, у капитана парома было вроде бы достаточно времени для того, чтобы приказать радисту запустить в эфир пресловутый сигнал с известным призывом о спасении -- SOS... Но радист не успел этого сделать, так как, будучи с глубокого похмелья, слишком долго добирался до своего рабочего места, включал и настраивал радиостанцию, а когда собрался уже было выйти в эфир, морская вода успела затопить половину трюма и ту его часть, где располагались все источники питания -- и дизель-генераторы, и аккумуляторы. Поэтому никто не торопился нас спасать. Береговые службы о нашей беде ничего не знали. И вскоре мы, загнувшись от переохлаждения, обязательно бы погрузились на дно Татарского пролива, если бы не случай -- из тех случаев, о которых издевательски вещает русская пословица: "Если бы да кабы, да в роту росли грибы". В природе таких случаев практически не бывает, но иногда всё же бывает, хоть и редко -- один на миллион.
   "Летучий голландец" с приспущенным трапом явился у нас на пути из дымки туманной, как бог из машины, приплыл, чтоб нас, бедных и мокрых, спасти.
   Пустая посудина шлялась по морю, и к нам занесло её вдруг, когда мы совсем уж духом поникли от полнейшей безнадёги, но не сдохли покуда, хотя озноб пробирал нас уже до последних костей и поджилок и язвы от соли морской разъедали наши сирые сырые и синюшные тела...
   Ан чуть ли ещё не с полчаса самые выносливые и ловкие из нас пытались допрыгнуть до нижнего края полуприспущенного трапа, пока мой героический отец не соорудил из кожаной портупеи и поясного офицерского ремня с его металлической пряжкой что-то навроде абордажного якоря, которым он зацепился за трап, а потом, подтянувшись, ловко вскарабкался на полубак и, спустив трап, помог подняться на борт дряхлой деревянной посудины тем, кто ещё умудрился удержаться на поверхности воды и не кануть в ледяные глубины вечности (а канувших оказалось немало -- несколько десятков человек).
   Несмотря на свою побитость и хлипкость, спасший нас безымянный океанский пилигрим уверенно держался на плаву, хоть и был без руля, без ветрил, то бишь -- скитался по морям-океанам по прихоти волн, что, в свою очередь, ходили в подчиненье у ветров, у коих теперь поневоле и мы, спасённые пассажиры "Александра Пархоменко" (человек, примерно, восемнадцать-двадцать), стали пребывать в услуженье. Прихотливый борей стал с той поры нашей первейшей судьбой, от которой одной могли мы спасения ждать.
   Эй, борей, тучегонитель, хандроборец, очиститель, шумный, я люблю тебя! Разве мы с тобой не братья, разве мог того не знать я, что у нас одна судьба?!
   Однако когда старинный флибот занесло к нам непредсказуемой силой стихий, равнодействующей сил ветров и течений, чудесным образом наступило вдруг необыкновенное затишье, полнейший штиль, что казался в тот момент единственно возможным для нас спасением. Только потом мы узнали, что это было затишье перед бурей.
   Не успели мы забраться на борт измочаленного флибота, как ударил по нам сокрушительный шторм, и все мы (то ли шестнадцать, то ли восемнадцать счастливчиков) укрылись и в ужасе сгрудились в маленькой кают-компании, от усталости, холода и голода ни о чём уже совершенно не думая, не помышляя, а тем более не грезя...
   Разгульно торжествовали гром и молния, болтанка жуткая, рёв ветра и биение, бичующий плеск разнузданных волн, что через бесчисленные прорехи нашей безымянной развалюхи настигали нас коварно и в укромной вроде бы, на первый взгляд, кают-компании, так что, едва успев выбраться из промозглой солёной толщи, мы, будто бочковая килька, опять погрузились в родимый рассол с головой и даже грезить уже не пытались о том, чтобы смыть с себя треклятую соль и просохнуть немного, и очутиться наконец на благословенной суше, где твои мозги не срывает с трёхмерных осей поминутно, а желудок (хорошо, что пустой!) не выворачивает то и дело муторной тошнотой.
   Умели раньше строить океанские суда! Наша изуродованная, без единой целой мачты, ласточка давно, казалось бы, должна была утонуть, но она, на удивление, не тонула, напоминая непреклонного Ваньку-встаньку. А нас в недавно обретённом укроме снова и снова накрывало с головой уже очередной белопенно-волновой громадой, отчего мы, чтобы совсем не задохнуться, вынуждены были долго и медленно, будто пьяные черепахи, выползать на дырявую палубу, которую тоже полностью накрывало то и дело очередной крупной волной, но там мы зато могли, зацепившись за надстройки и обломки мачт, в паузах между волновыми атаками судорожно ловить ртом открытый воздух вольного безумья, как та некондиционная рыбёшка, какую уважающий себя рыбак оставляет на берегу, на потребу охочим до падали чайкам.
   Впрочем, тогда нам было не время и не место выказывать гордость: да, человек -- это, может быть, и звучит гордо, но только тогда, когда он сыт, согрет, обут, одет и нос задравший победитель, потерявший бдительность и посему впустивший в разомлевшее сердце своё лукавое жало банальной гордыни... Хотя ведь и "уничижение паче гордости"... Просто, потеряв сначала своего "Александра Пархоменко", мы начинали подыхать как бы впервые, а потом, обретя спасение, мы увидели, что и его теряем, и стало быть начали как бы подыхать вторично... Вот так и вся наша жизнь устроена -- как пошлая, чёрно-белая чересполосица надежд и разочарований, подъёмов и спадов, возрождений и подыханий, хохотаний и роптаний, комедий и трагедий без какого бы то ни было проблеска катарсиса, хотя, ежели взглянуть по-иному, один трагифарс сменяется другим, а другой третьим, и так до самого конца, когда от нашего лица одна останется лишь мёртвая личина, когда мы станем мервечиной, коловращения причиной колеса Сансары, вечного возвращения от конца к началу: но где начало того конца, которым оканчивается начало?!
   На третий день шторм утих, и мы увидели, что до берега оказалось уже совсем рукой подать. Мы кричали и махали руками всем проходящим судам, и вскоре, когда мы с нашим в клочья изодранным флиботом, привязанные к обломкам его надстроек и мачт, потонули больше чем наполовину, нас подобрал старенький буксир из Совгавани, который тарахтел и пыхтел так забавно и уютно, что мы, несмотря на своё крайне разобранное состояние, воспряли духом.
   В Советской Гавани нас отвезли в районную больницу, где мы неделю восстанавливали своё подорванное в крушениях и штормах здоровье, однако четырёх (или пяти) человек спасти не удалось -- они скончались, -- и нас в итоге осталось всего лишь двенадцать человек. Тринадцатым был я -- вечный возвращенец Ванька Персеев, единственный, кто не должен был выжить, но выжил вопреки всему, одним лишь попечением вышних сил.
  
   6.
   Лезу дальше я на сопку, продолжаю вспоминать, как я был мальчонкой робким, не умеющим послать куда подальше тех, кто не по делу пристаёт и докучает...
   Летя с Хабаровска на реактивном ТУ-104, попали в грандиозную грозу и снова оказались на грани между жизнью и смертью: похоже было, рок недобрый решил порядком потрепать семью Персеевых, чтобы в полной мере испытать их выносливость и природную живучесть. Но и на этот раз всё, слава богу, обошлось. Хоть самолёт сменить пришлось -- прежний после аварийной посадки в Иркутске требовал серьёзного ремонта (на правой плоскости обнаружилась солидная трещина).
   Потом мы, ведомые бесстрастной Кармой, добрались до родины моих ближайших предков, где им, их душам, знамо дело, было и роднее, и уютней, а мне, моей то бишь душе дальневосточной -- и чужеродней, и сиротливей. Ей-же-ей.
  
   7.
   Короче, понты в сторону! Я ненавидел и родителей своих, и их родину, Лохов, и каморку их девятиметровую на улице Белки и Стрелки, и детский сад, куда меня сдавали на хранение, подобно докучливому багажу (оттуда я сбежал однажды, перемахнув через забор)...
   Я ощущал себя шпионом, заброшенным в стан хитроумного противника, который и коварен, и изворотлив, а значит я, ему в пику, должен быть ещё более коварным и изворотливым. Благо, родители меня регулярно тренировали: отец то ложкой по лбу мельхиоровой грохнет (за несоблюдение суровых обеденных ритуалов), то ремнём офицерским выпорет (за неисполнение или ненадлежащее исполнение его предписаний; это был тот самый ремень, что спас нас в Татарском проливе), то затрещину увесистую отвесит (для порядка, читай: профилактики); а мать пробавлялась, в основном, вербальными попрёками, хотя изредка и она могла небольно шлёпнуть меня голою рукой или тем, что под руку попадёт...
   Свой подлинный размах эти тренажи, конечно, получили только тогда, когда я пошёл наконец в среднюю, общеобразовательную школу: до этого меня могли ещё иногда и пожалеть, и почти приласкать, а если и журили, то совсем ещё нестрашно и вполне терпимо.
   Школу я тоже возненавидел: первая учительница Нина Ивановна Кабанова была настоящей садисткой -- больно шлёпала указкой и толстой метровой линейкой по рукам и головам, хватала и дёргала за шкирку, выкручивала уши до хруста, ставила в угол провинившихся и даже, схвативши за власы, долбила главами, на коих оные взрастали, о стену (со мною за четыре года начальной школы сия стервоза не раз проделала весь этот незабываемый пыточный комплекс).
   Для борьбы с этой гадиной (которую мы по-шкидовски прозвали Ниниванкабан) я с друзьями даже организовал Союз Четырёх, куда входили я, Петька Протеев, Коля Дринкин (будущий основатель лоховского телевидения) и Никодька Никудыкин (будущий крутой саксофонист), хотя что уж такого особенного могли мы придумать в столь малом возрасте (и в те непродвинутые по части детских проказ глухие времена), кроме банальных кнопок, разложенных остриями вверх на учительском стуле, да натёртой воском доски, на которой мелом нельзя было ничего начертать... Впрочем, нами против Ниниванкабан коварно был запланирован ряд грандиозных терактов, но они так и остались в наших виртуальных замыслах, а бумага, на которой мы рисовали их схемы, истлела так давно, что об этом было бы нетрудно забыть навсегда.
   С годами ненависть моя усложнялась, разветвлялась, видоизменялась, сублимировалась, перетекая во всё разнообразие человеческих чувств и отношений, почти полностью подконтрольных утилитарной и убогой общественной морали, когда чистая, беспримесная ненависть драпируется под что-нибудь чуть ли не прямо противоположное, когда вообще ничего беспримесного, недвусмысленного и совершенно ясного между людьми происходить уже попросту не может.
  
   8.
   Но где-то годам к одиннадцати-двенадцати в моей жизни появились лазейки-отдушины, скрашивающие невыносимую тяжесть моего бытия (может, таковым оно и не было, если сравнивать его с жизнью каких-нибудь нищих крестьянских детей или отпрысков запойных пьяниц, но мне, за неимением жизненного опыта, сравнивать было не с чем, поэтому я был всего лишь чистым листом, ненаписанной книгой, где чёрное и нелепое оказывается чёрным и нелепым, как ты его ни приукрашивай и не драпируй, где мерзость являлась пред очи как мерзость, а добро и красота как добро и красота: потому и сказано Им, что детям заведомо принадлежит Царствие Небесное, ибо они чисты, непорочны, простодушны и лгать покуда не научены).
   Я страстно увлёкся чтением книг -- по преимуществу приключенческого и фантастического характера (Вальтер Скотт, Майн Рид, Фенимор Купер, Жюль Верн, Айзек Азимов, Рэй Бредбери, Марк Твен)...
  
   9.
   В двенадцать лет я осознал свои астральные путешествия во время сна, где Предвечным Светом-Высшим Разумом мне было открыто ВСЁ ЗНАНИЕ МИРА, к чему я оказался не готов, поэтому просыпался средь ночи, сотрясаемый рыданьями нездешнего ужаса...
   Это случалось периодически на протяжении нескольких месяцев, -- родители вызывали "Скорую", врач делал мне инъекции успокоительного... Не умея объяснить увиденного, я, запинаясь, говорил о кошмаре, и все с радостной готовностью сходились на этой версии. Врачи, конечно же, скороговоркой добавляли к этому слова о биохимической перестройке пубертатного периода, что отчасти, как я теперь понимаю, есть правда, ибо если бы не эти биохимические всплески, мне бы не открылась тогда узкая лазейка сверхчувственного восприятия, -- и пускай в тот раз я не сумел воспользоваться этой счастливой возможностью заглянуть в незримое и незнаемое, зато я потом всю жизнь пытался её повторить -- хоть как-нибудь, хоть отчасти... Сны вообще играли в моей жизни не последнюю роль...
   Как бы сквозь дымку сна (а на самом деле я настырно считаю, что всё это было не во сне, а на самом деле) я вспоминаю себя в самую что ни на есть раннюю пору свою. Года четыре мне было, гощу я у бабушки в селе Последняя Слобода... Тогда зарядили дожди проливные -- гляжу я в окошко на них из уютной бревенчатой избушки и вдруг вижу, как на другой стороне улицы справа налево в сторону сельского клуба степенно плывёт большая шаровая молния, потом, не снижая плавной завораживающей скорости, как по маслу, буквально входит в стоящую перед клубом старую развесистую ветлу и срезает всю её крону подчистую, которая загорается и отваливается в сторону, оставив после себя аккуратный обугленный пенёк. А огненный шар, как ни в чём не бывало, плывёт себе дальше...
   В те же, примерно, годы вижу себя бегущим в зелёном лесу, просвеченном золотом щедрого солнца, в паническом состоянии дикого ужаса -- что есть силы несусь от грохочущего у меня над головой то ли реактивного самолёта, то ли ещё чего-нибудь не менее летучего и грохочущего... Всё это и поныне почему-то важно для меня, хотя толком не могу понять почему: может, я был тогда похищен НЛО? Определённо сказать нельзя (пока нельзя), но похоже на то...
  
   10.
   Миром правили микроорганизмы и полевые структуры, а я, маленький Ваня Персеев, наблюдал травы и деревья, выйдя за городскую черту и начисто позабыв о том, что измотанная заботами мамка послала меня в булочную за хлебом, сунув мне в потную ручонку два двугривенника и сторого наказав купить "чёрного" и "белого" ("только негорелого")...
  
   11.
   Я, Ваня Персеев, был не просто мальчик, а мальчик-бумеранг, ибо волей-неволей всегда, что бы со мной ни происходило, обнаруживал своё неизменное -- вечное -- возвращение к космическим, до- и сверхчеловеческим основаниям бытия...
  
   12.
   По окончании начальной школы былой "Союз четырёх" класса "А" распался, от него осталась лишь наша с Петькой Протеевым дружба, но зато в шестом классе, когда мы подружились ещё с Лопухянцем и Гаглоевым из параллельного класса "В", "Союз четырёх" возродился в новом, более зрелом качестве. Мы обменивались книгами, мастерили бумеранги, луки, стрелы, дротики, томагавки и летательные накидки, катались на лыжах (на Чугунке) и коньках (на Баранковских прудах), лазили по крышам, стройкам и дачам, купались на Вопле, Оке и Карьере, пробовали запретные взрослые шалости (курево, алкоголь, мастурбация), били снежками громадные окна школьного спортзала, тырили библиотечные книжки, дрались с враждебными нам подростковыми бандами, приставали к девчонкам, на практике уточняя то, что учителя биологии и анатомии проговаривали нарочито невнятной скороговоркой и что вызывало у их подопечных сдавленные хихиканья... Однажды, забравшись на одну из своих любимых крыш, они даже начали вместе корябать фантастический роман о путешествии интернационального экипажа из четырёх астронавтов к другим планетам и мирам, к чему нас больше всего подвиг найденный на чердаке девственно чистый гроссбух, в котором уж очень хотелось хоть что-нибудь да написать, а вовсе не сам литературный замысел...
  
   13.
   Потом мы переселились в первую панельную пятиэтажку (Чайковского, 5-25), которой весь Лохов тогда, в конце шестидесятых, гордился как "первой ласточкой" (до этого была построена по-настоящему самая первая в городе жилая пятиэтажка, но кирпичная, -- на Чайковского, 3), после чего по этой -- новой тогда, панельной, технологии -- богатой фирмой "ФИГ" был построен для семей своих сотрудников целый микрорайон, заложивший основание южной, авиационно-"фиговской", части лоховской гантели.
   Тот панельный дом, будучи плохоутеплённым и с щелями меж плитами, продувался всеми ветрами, а зимой обогревал своими куцыми водяными батареями не столько своё убогое нутро, сколько вольную улицу. Но непривыкшие к цивилизованному комфорту ближайшие мои предки (дети войны и голодных-холодных послевоенных лет) были покуда и этому рады.
   Квартирка-полуторка была явно рассчитана на чрезвычайно миниатюрных жильцов, чуть ли не на карликов (впрочем, недоедавшие дети войны и были все, как один, неказистыми и низкорослыми, да к тому же и выделяться из толпы безропотных современников в те суровые годы было слишком опасно). Одна небольшая комнатёнка через символическую дверь переходила в совсем уж крохотный пенал, где не без труда помещались мы с моим младшим братом Женькой. Помимо наших утлых кроватей там удалось разместить наш с ним письменный стол, у окна, у стены шифоньер с одеждой всей семейки (где слева под постельным бельём предки прятали полученную на авиазаводе зарплату, а справа сверху под шапками и шляпами -- паспорта, дипломы, свидетельства о рождении и браке, а также облигации трёхпроцентного займа), а в торце, противоположном окну, кладовая, где складывалась одежда, не помещавшаяся в шифоньере (в кармане одного из плащей родители прятали резиновые изделия N 2), пылесос "Ракета", деревянный ящик из-под самолётного ЗИП ?а с разным домашним барахлом и т.д. и т.п.
   Моя кровать стояла напротив шифоньера вплотную к тонкой стеночке, отделяющей наше пространство от родительского, и то, что по ночам регулярно происходило между матерью и отцом, увы, не было для меня секретом. И на протяжении нескольких лет, прежде чем я стал заматерелым циником и пофигистом, у меня бешено колотилось сердце и сильно потели ноги, когда за этой стеночкой раздавались характерные ритмически скрипы и стоны...
   Сравнивая отношение родителей ко мне и к Женьке, которого они, в отличие от меня, и обнимали, и целовали, и гладили по головке, и не пороли ремнём никогда, я логическим путём приходил к естественному выводу, что я им чужой, не родной, не кровный, а если и родной, и кровный, то только наполовину, со стороны матери, которая хоть изредка, очень изредка, но всё же пыталась меня пожалеть. В груде фотографий, беспорядочно вложенных в большой семейный фотоальбом, я как-то нашёл крохотную фотку чернявого солдатика, очень смахивающего на меня, что-то я прочуял в нём смутно знакомое и родное, да и сама мать намекала как-то в разговоре с отцом (а я чутким ухом и нюхом этот намёк уловил), что это её школьный знакомый, вроде бы одноклассник, и я подумал тогда, что это и есть, быть может, мой настоящий отец...
   Потом я прочитал у Л.Н.Толстого в "Отрочестве", что в минуты ссоры с близкими он (то есть протагонист его Николенька) тоже думал, что он не сын своих родителей... Так, оказывается, время от времени многие дети начинают задумываться о своём подлинном родстве, какое и вправду ведь нелинейно связано с теми матерью и отцом, которых они видят постоянно со всей их вывернутой наружу подноготной рутиной...
   Почему-то нам сызначала врожденно чувство святости всего окружающего, и только потом оно с роковой неизбежностью сменяется горьким разочарованием и обидой -- на людей и весь мир, не оправдавших высоких ожиданий. Это говорит о том, что в этот мир, мир низких истин, мы приходим не из тьмы беспросветной, а из блаженного рая, где мы явно имели общение лишь с Благодатью и Богом: и приходим, видимо, затем, чтобы опыт сего священного общения испытать и применить по назначению -- во славу Божию. Но приходим не сами с усами, а на плечах вышнего Провидения, в пределах коего должны мы поползновения свершать, усилие к неуклонному продвижению -- вперёд и выше. Через "не могу", через "не хочу", через "не буду".
  
   14.
   Потом отца отправили в Африку начальником группы рекламации для гарантийного обслуживания "фигов", проданных Министерством авиапромышленности от имени нашего завода.
   Отец улетел не один, а взял с собой самое родное -- жену и младшего сына. Меня же оставили на попечение тётки Марии, что всей своей семьёй вселилась на время отцовской командировки в нашу панельную квартирку, приурочив к этому случаю капитальный ремонт своей хибары на улице Пупкина.
   Тёть Маня торговала водкой, вином, пивом и селёдкой в одиннадцатом магазине, муж её (родом из гоголевской Диканьки на Полтавщине) -- сержант ГАИ -- дежурил на знаменитом лоховском Перекрёстке, у которого потом водрузят памятник лоховскому хрену... У них было двое более старших, чем я, детей -- мальчик Саша и девушка... Забыл, как её зовут...
   Они, конечно, вынуждены были поневоле проявлять ко мне всяческую показную любезность, но та, главным образом, ограничивалась лишь обилием жратвы, что скармливалась мне, как по щучьему велению, по первому моему требованию: и я после былой родительской строгости в этом вопросе пустился теперь во все тяжкие -- жрал целыми сковородами жареную на сале картошку, яичницу аж из пяти, а то и из шести яиц, колбасу немереными шматами... Из-за этого я быстро начал толстеть и через год из относительно поджарого подвижного подростка превратился в шарообразно-косолапого жиртреста, что стало предметом особенных насмешек и во дворе, и в школе.
   В школе я, кстати, освободившись от пугливой оглядки на родительскую плеть, тоже отпустил на волю доселе задавленные животные искушения: нагло и зло препирался с учителями, не выполнял домашние задания, прогуливал уроки с дружками-хулиганами, по наущению коих начал и покуривать, и даже иногда выпивать, и мастурбировать...
   Учителя со временем учуяли неподобающие запахи из пасти анархического отрока и попытались было родителей в школу вызвать, ан нет -- нельзя было их вызвать, -- и я ликовал от полной своей безнаказанности!
   Но однажды терпенью педагогов пришёл конец, и в самом конце шестого класса школьный педсовет единогласно решил перевести меня в качестве наказания из элитного шестого "А", где, по большей части, учились дети чиновничьей городской номенклатуры и "фиговского" истеблишмента, в отстающий по всем параметрам шестой "В", где учились, в основном, рабоче-крестьянские дети из Баранково и Остапино.
   Здесь мне, чужаку из классово презираемого шестого "А", мало что бойкот объявили, но и стали меня периодически избивать, а между этими жестокими, кровавыми бойнями по-всякому меня донимать и надо мной измываться, как это умеют одни лишь подростки, что не просто издеваются, а экспериментируют с подобными себе, которых они, как учёные-испытатели избрали своими подопытными животными. Не мне вам рассказывать, как это бывает -- и до смерти могут иного недоросля довести. Но только не меня.
   Где-то через полгода я через Лопухянца Андраника, с которым дружил и раньше, сошёлся с Серёгой Гаглоевым, одним из главных хулиганов-пофигистов класса, и прочие записные садисты от меня тут же отстали. Я, к тому же, и сам по себе уже своим разнузданно-разухабистым поведением начал понемногу завоёвывать авторитет у этого заведомо малоуправляемого класса, от которого и сами учителя не требовали того, чего требовали от двух прочих параллельных классов -- "А" и "Б", где большинству учеников по всем предметам искусственно натягивали "четвёрки" и "пятёрки", дабы, не дай бог, не огорчить их высокопоставленных родителей и чиновников из РОНО: то есть троечные знания оценивали на четвёрку, а четвёрочные -- на пятёрку. Тогда как нам в "В" классе только двоечные знания могли иногда перелицевать на липовую тройку, а всё что выше оценивали, как правило, вполне объективно и жёстко, то бишь вполне по-честному. Стало быть, жизнь у нас в целом была суровей, но честнее -- справедливее. А значит тренаж, что я в этом классе прошёл, был мне в итоге полезнее, чем тот, какой бы я получил, останься я в этом снобистском "А" классе, где учились дочурка городского прокурора Лида Кондратьева, сынишка и дочка директрисы районного дома культуры Андрей и Танюшка Тюренковы, наследник замдиректора авиазавода Коля Бредихин, дочка городского главбуха Ирина Чебурашкина... Хотя, конечно, на класс под сорок человек начальников не хватало, а потому, например, и Петька Протеев, сын лимитной дворничихи, затесался в этот блатной класс. Да и мой отец был ведь не бог весть каким начальником, а всего лишь технарём среднего звена...
   Бедная тётка Мария не знала, как ко мне, неуправляемому племяшу, подступиться, -- шугануть и прищучить, как собственных отпрысков, никак нельзя, а искать для меня обходные педагогические подходцы у неё, естественно, не хватало ни времени, ни сил, ни способностей: она и так с утра до вечера пропадала если и не в своём магазине, то на ремонте старой халупы на Пупкина, да и вся работа по дому на ней одной лежала, великовозрастные детишки были заняты исключительно собой... У газовой плиты она стояла, пожалуй, втрое-вчетверо больше моей "африканской" матушки, ибо во столько же раз обильнее и жирнее хавали в этой тёткиной семье, чем в моей родной... "африканской"... Впрочем, набрав своих лишних десять-пятнадцать килограммов, я на этом излишке потом и застабилизировался -- втянулся, видать, в сиротливо-цыганистое своё раздолбайство...
   Тётка во всём мне угождала, дядька вёл себя совсем отстранённо ("здравствуй-до свиданья"), двоюродные брат и сестра, занятые учёбой и работой, мало со мной пересекались, а если и пересекались (по выходным), вынуждены были терпеть от меня, вконец уже обнаглевшего и разжиревшего хозяйчика, издёвки и даже подлости: как-то я запер кузину (как же всё-таки её зовут?) в сортире и выпустил только через полчаса, когда она устала уже кричать, возмущаться и плакать. С кузеном, что более чем на полметра меня перерос и уже даже, кажется, брился, ссориться было иногда себе дороже, ведь Шурик мог и отпор дать, хотя и он очень быстро понял, что говно уж лучше лишний раз не трогать, чтоб не воняло...
   Вот так незаметно деградируют дети, выпадая из родной семьи и оказываясь, например, в детдоме. Родная семья, какой бы она ни была, волей-неволей образует систему сдержек и противовесов, особую социокультурную среду, где как в насыщенном солевом растворе постепенно, изо дня в день кристаллизуется -- взрастает -- человеческая личность. Взрастает, как выясняется, совсем для себя незаметно, подспудно. Стоило убрать структурные силовые линии в лице родителей моих, дисциплинирующую напряжённость поля, постоянно поддерживающего мой воспитательно-тренинговый тонус, как я моментально превратился в омерзительную скотину, от которой уже и самому становилось тошно, -- но, по неопытности своей, я не понимал что со мной происходит и что мне со всем этим делать.
   ...Ах, вспомнил, как звали (и поныне зовут) кузину -- Лида, Лидушка: она была сильно близорукой и носила толстые минусовые очки... Она, когда бывала дома, постоянно заводила на проигрывателе гибкие пластиночки, что тогда только недавно, несколько лет назад, появились в продаже. Она обожала записи новомодных ВИА -- "Голубых гитар", "Поющих гитар", "Верных друзей", "Весёлых ребят", "Славян", "Самоцветов", "Битлз"... И я впервые начал тогда через неё, близорукую Лиду, проникаться поп- и рок-ритмами, что сквозь уже закрывающуюся оттепельную форточку умудрились тогда просочиться в нашу серую, убогую советскую жизнь.
   А главным цементирующим свойством советской жизни было сплошное и хищно всепоглощающее лицемерие, ханжество и драпирование всего искреннего, естественного, непохожего, самобытного, каковое если и проникало в этот замкнутый на самоё себя серомышино-шинельный мир торжествующих бездарей и угодливых рабов, то только одним способом -- контрабандой. Контрабандой не только материальной, но и духовной, культурной. Поэтому и в обществе, и в искусстве особо популярными были многозначительные умствования, эзопов язык, глубокомысленные подтексты, полисемантические игры с обманками и фигами в кармане по принципу: думаю одно, говорю другое, а показываю третье. Мышца лицемерия в башке советского человека разрасталась поневоле как на анаболиках. Прямодушно искренних художников, писателей, актёров да и всех прочих, обычных людей с издёвкой равняли с акынами и ашугами, -- "что вижу, о том и пою".
   Незрелому существу внешние свободы только во вред, а зрелый -- дееспособный и просвещённый -- индивидуум обойдётся и без них, хотя он по естеству своему и ратует за них. А всякое естество развивается через внешнюю экспансию, а ежели такой возможности не имеет, развивается вовнутрь. Но это почти уже монашество, схима, которая не всякому по плечу и по нраву.
   Рок-музыка ведь на самом деле жёстко и примитивно структурированная вещь, но она несла с собой свободу, воздух иных миров, через неё я пристрастился к джазу, главное свойство которого -- свободная импровизация, свободное плавание, спонтанное самовыражение и познание через предельное доверие к вольным проявлениям человеческого естества...
   Потом, поступив в военное училище, я впервые (в уютной сушилке) взял в руки гитару, и Женька из Сочи (чувак с забавной густой волосатостью на всём теле) научил меня основным аккордам и приёмам звукоизвлечения, после чего я начал сочинять песни и чисто инструментальные композиции... Мы с этим кудреватым одновзводником как-то для концерта худсамодеятельности в честь Седьмого ноября (очередной годовщины Октябрьской революции) сочинили даже длиннющую сюиту по поэме А.Блока "Двенадцать", с которой и выступили с успехом на сцене училищного клуба. Чуть ли не рок-опера получилась... Так вот и работала советская культурная контрабанда: главное, было соблюсти внешние псевдопатриотические приличия, а стиль рок-н-рольный замаскировать в подоплёке. Замполиты и прочие офицеры во время генеральной репетиции, конечно, поёживались и пожимали плечами, чуя за всем этим что-то чуждое советским устоям, но фасадная тема с лихвой покрывала собой все неудобства и сомнения, и поэтому они, хоть и не без некоторой заминки, но допустили нас до официального выступления перед зрителями...
   Впрочем, я перескочил... Будучи уже не в силах терпеть проделки этого разжиревшего негодяя -- мои проделки, -- тётка Мария Акрисьевна разразилась откровенным письмом к сестре, моей матери, где, отбросив всякие обиняки и туманные околичности предыдущих посланий, написала наконец обо мне всю нелицеприятную правду, после чего мать моя была вынуждена оставить отца одного (ещё на полгода) и вместе с Женькой, младшим своим сыночком, вернуться домой, на родину, в Лохов.
   Я хорошо помню, как встретил её на пороге квартиры: она сделала то, чего с самого моего младенчества со мной не делала ни разу, -- обняла, поцеловала и погладила по согбенной моей голове. Всего-то лишь. Много ли ребятёнку надо...
  
   15.
   Достойное приятие заслуженного или незаслуженного наказания (без разницы) с неизбежностью оборачивается благодатными дарами судьбы.
   Преодолев после перевода в шестой "В" класс все круги подростково-школьного ада, я стал чуть ли не душой класса и обрёл свою первую настоящую любовь, пусть и не взаимную, к Надин Вышкворкиной, соседкой Тупицыной Варьки по предпоследней парте у окна (а я тогда как раз пересел за последнюю к Лопухянцу и мог любоваться Надин с более близкого расстояния). Этому предшествовало несколько моих учебно-тренировочных влюблений, предметами коих послужили девчонки из моего предыдущего класса "А" -- Верка Велимирова, Ирка Мурашкина и Элька Чумичкина.
   Под непосильным напором нахлынувших чувств я начал заниматься стихоплётством, а когда в полной мере осознал всю безнадёжную их безответность, написал Надин предсмертное стихотворение и начал подумывать о том, чтобы досрочно расквитаться с жизнью, примеривая большой кухонный нож то к левому межрёберью, то к животу, то к сонной артерии... А потом решил с этим всё же немного повременить.
  
   16.
   Лезу, лезу на Авачу и почти уже залез, но... Память меня всё же предательски подводит, ибо после мыслей о самоубийстве в восьмом-девятом классах до пребывания в Тамбовском военном авиационно-техническом училище в качестве курсанта я ничего не помню, хоть убей. Хотя... Нет, я помню, что делали три моих товарища после школы, -- впрочем, я узнал об этом уже после того, как поступил в училище.
   Итак, Протеев поступил в Ленинградский Гидромет на факультет океанологии (специализация "физика моря")... Гаглоев пытался поступить в Школу-студию МХАТ на курс О.Табакова, но, не поступив, оказался потом почему-то в товароведческом техникуме... Лопухянц никуда не поступал, хотя вроде с детства мечтал о географическом факультете МГУ, -- вместо этого он закончил водительскую школу при ДОСААФ и устроился в городское АТП, где отец его работал автомехаником; потом он женился на Джул Джираян... Петька же Протеев так и не женился, и я тоже не пошёл в этом смысле по стопам унылого серого большинства... А Серёга Гаглоев, идя поздним вечером со свадьбы каких-то своих знакомых в северной части Лохова к себе в Баранково, на юг, попал под товарняк на Чугунке... Был, видно, пьян преизрядно, ведь поезда там ходят не только медленно, но и довольно редко... Вот чем свадьбы иные кончаются...
  
   17.
   Что же было в училище?.. Ничего особенного -- обычное армейское измывательство, отчасти похожее на тюремно-лагерное: суровая дисциплина, регулярное обламывание индивидуальной самобытности, испытание и тренировка всяческой силы и всяческой воли.
   Хотя в то советское время военное училище было местом сравнительно престижным и большого унижения личностного достоинства там, как я теперь понимаю, претерпевать не приходилось. Пресловутой дедовщины у нас не было. Одевали и кормили сносно. Культурному развитию даже уделяли внимание отцы-командиры -- устраивали культпоходы в филармонию, в музеи, в театры, еженедельно в увольнения отпускали, еженедельные танцы на территории училища проводились, приезжали к нам на встречи регулярно знаменитые артисты, писатели, поэты, космонавты и т.д. и т.п. Там я впервые взял в руки гитару и начал писать песни. Кстати, и для художественной самодеятельности в училище выделялось немало времени, в приоритете были и рафинированные спортивные занятия, особенно в сборных командах, что ездили на всесоюзные и даже зарубежные, соцлагерные, соревнования (у нас были сборные по лёгкой атлетике, спортивной гимнастике, гандболу, лыжным гонкам). Стимулом для занятий спортом и худсамодеятельностью служили освобождения от плановых нарядов, хозработ, строевых занятий и самоподготовки. Каникулы -- дважды в год: две недели зимой и целый месяц летом. Лафа! Лишь поначалу было тяжело -- втягиваться в жёский, поминутно, на целый год вперёд расписанный распорядок (фотокопии которого висели в каждой роте и лежали в каждой курсантской сумке-планшетке за прозрачной плёнкой)...
   Раньше я имел об армии сугубо негативное мнение, а теперь понимаю, что это была великолепная школа для благотворного роста тела, ума и души. И если в тюрьме и лагерной зоне зэки в основном деградируют, становятся хуже, чем были, то после окончания военного училища, я абсолютно уверен, каждый из нас, новоиспечённых лейтенантов, стал более развитым и совершенным, чем прежде, и притом -- многогранно. Офицер в Советском Союзе, а тем более офицер ВВС и ВМФ был белой костью и зарабатывал не меньше высококвалифицированного токаря-фрезеровщика, что в рамках провозглашённой тогда диктатуры пролетариата был во многом и вправду гегемоном и за труды свои, в среднем, и вправду получал поболее многих иных.
   Но это сейчас, смотря со стороны, я вдруг увидел плюсы своего прежнего армейского прошлого, а находясь внутри него, как Иов в китовом чреве, я видел, в основном, сплошные минусы и страшно ими, право, тяготился. Дистанция обрамляет прошлое возвышающим его художественным смыслом, после чего оно становится законченной повествовательной картиной со своей завязкой, экспозицией, кульминацией и развязкой.
  
   18.
   Иногда, выходит, частичная амнезия оказывается полезной для того, чтобы кое-какие минусы поменять на плюсы, а ведь это не что иное, как перемена участи. Это навроде того, как не выключая компа (кумпола), плату памяти из материнской платы на время выдернуть, а потом опять воткнуть на место -- многое в нашем загашнике может при этом поменять своё привычное значение...
  
   19.
   Хоть ноги ещё по привычке как будто в неласковом Лохове, а головушка забубённая уже на Камчатке родимой -- если уж где-нибудь, упаси господи, не на Луне... Такова сия полевая несуразица, распинающая душу мою неприбранную широченным дыханием безразмерно-неразменной России, чья сокровенная сладкая горечь происходит от бренности преходящих атрибутов жизни человеческой на земле перед лицом несокрушимой вечности.
  
   20.
   Растащила разлаписто-лапотная матушка-Россия меня текучей своей опарой в разные стороны-сторонушки; ускользая ото всего и вся, нависла надо мной и поглотила с потрохами, и вот я, Иван Петрович, умер. Символически, конечно. Но от этого мне, бедолаге, не легче.
   И вот я, значит, умер -- и полетел. И всё обременение своё в виде тяжёлых мяса, костей и одежды враз потерял... и забот бытовых... А может, и не потерял, а сдал на временное хранение? Оставил до поры в некой нише, глуши пространственно-временной?
   Духи -- пока, на первых порах незримые и незнакомые -- подхватили меня и стали весьма, надо признать, деликатно меня опекать: их будто бы и не было, а будто и было что-то такое... В этом межеумочном междувременьи междупространственном всё вот эдак -- то эдак, то не эдак... Всё бликует и мнится, как во сне. А может, это сон и есть? Скорее всего.
  
   21.
   Вот лезу я, чудак, на этот камчатский вулкан, а зачем я в сандалиях хлипких своих лезу на этот вулкан, и не знаю совсем, не ведаю.
   Если гора не идёт к Магомету, то Магомет идёт к горе?.. Может быть.
  
   22.
   Многое в отрочестве и юности происходит впервые. Хоть и не у всех и не всегда. А трагическое со временем зачастую становится комическим.
   Вот, помню первый глоток вина -- втихаря из отцовской бутылки, стоящей в холодильнике рядом с кефиром, когда мы жили на Чайковского, 5-25. А второй и третий глоток -- на большой перемене в школе N 6, когда вышли с ребятами на улицу и, заприметив проезжающий мимо гужевой транспорт, затрапезного мужичка в телеге, ведомой нелепой лошадёнкой, мы заприметили в том числе, что за спиной у мужичка средь тряпья почти затерялась бутылка ноль-семь с дешёвой бормотухой, которую мы элегантно стибрили и пустили по кругу в то время, как мужичок в телеге скрылся за углом спортзала...
   Но по-настоящему впервые опьянел я в неполных 20 лет в фирменном скором поезде "Москва - Таллин" по дороге на стажировку в эстонский город Тарту (где, кстати, командиром дивизии дальней авиации был небезызвестный генерал Джохар Дудаев): выпил стакан "Каберне" с горкой и направился с набыченным нахрапом в купе к двум юным девушкам, отдыхающим на нижних полках (был вроде ещё не поздний вечер, но они готовились отойти ко сну, чтобы время в дороге быстрее прошло). Девушки уже накрылись одеялами, но по оплошности, по их словам, забыли дверь закрыть, чтобы им никто не докучал. Они всячески пытались меня удалить из своего жизненного пространства -- кричали разное и махали руками... Но я вдруг начал монотонно читать им свои стихи, и они затихли, заворожённые, а потом даже мной слегка заинтересовались, но лишь слегка (мне, пьяному, конечно, казалось, что вовсе не слегка).
   Потом на стажировке я уж оторвался по полной программе, что, конечно, всегда завершается стыдом и позором.
   Но наибольший ущерб мои совесть и честь понесли в результате отмечания выпуска из ТВАТУ им. Ф.Э.Дзержинского -- за день до получения назначения для отбытия к новому месту службы, дома у однокашника Петрухи, коренного тамбовчанина, в компании двух обаятельных девушек, готовых ко всему, когда мы щеголяли перед ними в новёхонькой синей парадке ВВС: конфуз похлеще того, что случился с Чертокуцким Пифагором Пифагоровичем в гоголевской "Коляске", а ведь такой коитус наклёвывался -- первый в жизни. Но нет -- в тот раз не случилось.
  
   23.
   Потому меня сослали на Северный Кавказ апосля окончания ТВАТУ имени Дзержинского в конце семидесятых, что за три месяца до этого некие коварные эстонцы в Тарту, где я проходил стажировку в дивизии дальней авиации под началом генерала Джохара Дудаева, украли у меня новёхонькое кожаное портмоне со всеми документами и деньгами (военный билет + партбилет + 60 рэ, только что присланные заботливой маменькой + колода порнокарт, купленная по случаю у всевдослепцов в поезде "Москва - Таллин"). За это вот меня и наказали училищные начальники, ведь по всем предварительным раскладам я, как твёрдый отличник, идущий прямой дорогой к красному диплому, должен был отправиться служить в престижную Московскую губернию, а вместо этого поехал в воздвигнутый по распоряжению Екатерины II форт Моздок, о чём я, впрочем, сегодня нисколько не сожалею. Хотя тут, думаю, сыграла свою роль ещё и моя особая разнузданность во время этой самой стажировки, когда мы с долговязым однокашником Витей Поправко (эдакие Пат-и-Паташон), уйдя в самоволку и посасывая из горла? дешёвый портвейн или знаменитый тамошний ликёр "Vana Tallinn", осваивали достопримечательности старинного университетского города Восточной Курляндии, каким был Тарту до русской оккупации: булыжную улицу Яама, на какую сразу же попадаешь при выходе из КПП нашей в/ч и какая и впрямь вскоре после этого спускается в настоящую яму; готический собор Петра и Павла в реставрационных лесах, по которым мы забирались на самую его восхитительную верхотуру; заброшенный пустырь в тихой низине, где во время войны был, оказывается, фашистский концлагерь; классическую ратушную площадь, окружённую множеством уютных магазинчиков; накренившийся подобно Пизанской башне родовой дом легендарного Барклая де Толли; чинные танцы в университете под музыку классного студенческого ВИА; самобытный театр "Ванемюйне"; музеи минералов и современного искусства с мистическими полотнами Чюрлёниса; смелое по тем временам несоветское варьете на берегу витиеватой реки Эмайыги; уютное светлое кладбище, похожее больше на парк, где хотелось не скорбеть об ушедших, а беспечно бродить, любоваться древними надгробьями и природой, слушать птиц и понимать, что смерти, как чего-то очень уж непосильного и страшного, быть может, и нет...
   (На самом деле никто меня на Северный Кавказ не ссылал, а это я так потом говорил своим знакомым для пущего авторитета. Тем более -- я даже песню написал, где были и такие слова:
   За мой непрошенный контраст,
   не спрятанный нутром,
   меня сослали на Кавказ,
   на Северный притом.
   Но должен я поклоны бить
   начальству своему:
   оно могло меня -- как пить! --
   сослать на Колыму.
   После училища я получил распределение в штаб корпуса дальней авиации, располагавшийся в роскошном украинском городе Виннице, где сам себе выбрал Северный Кавказ, хотя мог бы выбрать и Украину)
  
   24.
   Возможно, память моя ленива, избирательна и своенравна, прыгает то назад, то вперёд, повторяется, спотыкается, буксует, впадает в спячку и вдруг пресыщается вновь... Поэтому, убей бог, не помню, поминал ли я уже те уроки, что давала мне жизнь по части приёма внутрь инородных мне дум и продуктов. Ну да ладно.
   Было мне дурно и после того, как я впервые по-настоящему сильно напился в таллинском поезде и, по примеру своих однокашников, пытался домогаться внимания представительниц женского пола, и после того, как мы потом в Тарту с Витей-орясиной возвращались из своих загульных самоволок в солдатскую казарму, где проживали тогда вместе с тамошними солдатиками и которую я даже как-то пару раз беспардонно обрыгал (а бедный дневальный за мной подтирал)...
   По возвращении со стажировки в Тамбов мне по партийной линии объявили строгач с занесением в учётную карточку и срезали на последующих госэкзаменах, поставили по четвёрке за каждый из них, несмотря на мои безупречные ответы, после чего вместо престижного красного диплома, на который я по праву расчитывал, я получил синий...
   И тогда сразу же после выпуска из училища, а точнее, за день до посвящённого ему торжества на главном училищном плацу, где нам должны были вручать наши дипломы, я снова допустил в себя чужеродного зверя (змия) и опростоволосился совсем уж безобразно...
   Нам уже выдали всю амуницию (внушительный мешок!) и удостоверения личности офицера ВС СССР, и мы, новоиспечённые лейтенантики ВВС, вольны были распоряжаться предстоящими сутками по своему усмотрению. Однокашник Петруха (Серёга Петров) пригласил меня погулять вечерком с девочками у него дома (он был местный, тамбовский, волк), на Лермонтовской, 11 -- я согласился.
   И вот мы в своей новой синенькой форме приходим к нему домой, встречаем двух восторженных девочек, поднимаемся в Петрухину квартиру (N 25) на второй этаж, пьём там водку, пьём вино. Потом спускаемся в уютный ухоженный дворик -- в блаженный сумрак нежного июльского вечера, садимся на лавочку, окружённую деревьями, кустами барбариса и цветочными клумбами. Благодать, да и только! Нарядные девочки мило щебечут, Петруха их мастерски смешит... Испытывая понятную неловкость от близости к потному женскому телу, я замялся, приподнялся, отступил на шаг и, встав против троицы весёлой, замер... Тут все одновременно затихли -- будто ангел пролетел...
   И вот в этой, почти уже ночной, тишине я, объятый смешанными чувствами перед томно притихшими девушками, неожиданно ослабел, поплыл, отпустил в себе пружину самоконтроля, да и как пёрнул вдруг непроизвольно -- такой громкой, такой раскатистой и продолжительной очередью, какой не мог уже больше произвести ни разу в своей жизни ни до, ни после этого прискорбного для меня инцидента...
   Потом я, шатаясь и начиная сквозь тошноту осознавать свою символическую смерть, отошёл к толстому тополю и, грузно к нему привалясь, начал изнурительно блевать, и облевал свой новёхонький китель (благо, что только с внутренней стороны, ведь китель был расстёгнут), а потом, ещё более для себя неожиданно, я снова пёрнул, снова взбзднул -- ещё более раскатисто и протяжно, более широко и заливисто, более смачно и безапелляционно, чем до этого.
   Лукавый Петруха и не на шутку ошеломлённые девушки, изо всех сил делая вид, будто ничего не случилось, снова вымученно пытались беспечно о чём-то болтать, но гламурная романтичность летнего вечера была беспощадно разрушена -- мной, недотёпой и конченым свинтусом...
   Уж такая у нас в училище была метеоритная кормёжка, да и вино с водкой не надо было мешать...
  
   25.
   На Чайковского, 5-25 вставали в шесть утра, когда проводной ретрансляторный приёмник на кухне (первая программа всесоюзного радио) пафосным гимном трубил всенародно трудовой державе по имени СССР ежедневно-подневольный "подъём", от которого не спрятаться, не скрыться... Зимой в это время за окном -- тьма тьмущая, искушающая плюнуть на всё и вернуться в тёплое логово ночных путешествий...
   А когда шли уже к торопливому завтраку, подвешенный под потолок у самодельных антресолей приёмник, прилежно оттарабанив краткую сводку новостей, зачинал уже несокрушимо-занудную, как сама Советская власть, передачу о вечных проблемах сельского хозяйства "Земля и люди", которую я однако любил из-за её музыкальной заставки -- характерного фрагмента Первой симфонии Калинникова, сквозь которую прорастала и крепла национальная самобытность Сергея Рахманинова, без каковой кем бы он был? Пустым американским виртуозом навроде великолепного Рубинштейна...
  
   26.
   Извечная русская обшарпанность, недоделанность, незавершённость, эскизность, ленивое махание рукой -- а-а, и так сойдёт!.. Но ведь обратная сторона всего этого пофигизма и раздолбайства -- простодушие, душевная открытость, детская непосредственность, эмоциональная подвижность и пластичность, творческая безоглядность...
  
   27.
   Со всей дури бросив с крыши бумеранг и оступившись правой больной ногой (забыв, что она ещё слишком слабая и ненадёжная), я полетел в кромешную даль беспредельной свободы, и пока летел, вспоминал японское искусство быть невидимым -- ниндзюцу, -- которым владел в одной из прошлых жизней...
   И вот я умер -- бабьим летом. И полетел пушинкой лёгкой по глади голой дней и бед, и зим и лет...
   Летом во всяком случае могилу копать значительно легче. Как-то, помню, ковыряли землю в тридцатиградусный мороз -- кроме лопаты и лома пришлось использовать ещё и специальные стальные клинья, которые берёшь, забиваешь эдак кувалдой в замороженную землю, отковыриваешь её небольшими кусочками, которые твой собрат подхватывает потом совковой лопатой и бросает наружу... Пока могилку заварганили, так намахались ломом и кувалдой, так ухайдокались, что просто нет слов...
  
   28.
   Умершие о своей смерти не догадываются; какое-то время они ещё воображают себя в центре привычной среды и своего окружения (вот только в зеркале они уже не отражаются).
   Ни ад, ни рай не запрещены никому. Двери открыты.
   Если умерший злодей, его, по его естеству, привлекает вид и обхождение бесов, и он немедля присоединяется к ним; если же он честен и чист, выбирает ангелов. То есть природная сущность души проецируется вовне: это верно как на этом свете, так и на том (только на этом свете сущность эта зашорена суетной злобою дня сего, а на том выходит на первый план).
   Каждый свой день, каждую секунду человек готовит себе вечную погибель или вечное спасение: мы будем такими, какими мы являемся в сокровенной своей глубине.
   И вот я умер, допустим. И пошёл в булочную за хлебом, решив что уж на хлеб-то я как-нибудь, небось, и наскребу... Отвыкнуть от еды я сразу не мог -- мне нужно было время, чтобы адаптироваться к тому свету, который, оказывается, от этого ничем почти не отличается. Когда пройдены все непростые переходные стадии, пройдены и -- благополучно забыты...
   Кто-то выставил на лестничной клетке у моей двери крышку дешёвого гроба, наскоро обитого красной тряпицей с несуразным чёрным бантом посредине: это вроде бы есть такая традиция у заурядных, социально мотивированных людей -- выставлять крышку гроба для всеобщего обозрения, ежели кто помер, дабы окружающие живые людишки знали, что вот в этом доме помер человек, и дабы с этим событием соразмеряли они своё повседневное поведение, хотя, честно говоря, окружающим людям на сие событие чаще всего совершенно наплевать -- и это нормально: нет ничего более обычного и естественного, чем смерть. Вот рождение -- это и впрямь событие маловероятное; а уж коли родился, когда-нибудь ведь помрёшь, не так ли?..
   Но мне эта странная крышка, ещё пахнущая недавно распиленной сосной, казалась досадной ошибкой, -- я ведь жил как будто по-прежнему, жил, пусть и в совершенно изолированном почти одиночестве, отрыве от неугомонного, ненасытного, пульсирующего мириадами разнонаправленных сил мира, но оставался вроде бы самим собой, и даже всё ещё иногда дышал, иногда спал, иногда не спал, иногда питался, иногда смотрел в окно, иногда выходил в магазин и просто погулять, помедитировать, поглазеть новыми и свежими очами на землю, небо, дома, деревья, людей, собак и кошек и убедиться в том, что они ещё каким-то образом существуют. Как ни странно. Всё вокруг как будто было тем же, -- да не тем... Границы, приметы, детали, акценты, пропорции, краски стронулись с привычных мест и слегка куда-то отъехали -- в некую параллельную зыбкость... И вообще всё стало более текучим и случайным, необязательным, ненадёжным... Хотя точно разграничить меж собой объективную и субъективную реальности -- это было никак невозможно, ибо ощущение было такое, будто находишься во сне, внутри сновидения, которым, в принципе, можно управлять, но не каждый на это способен, а только тот, кто многие годы учился этому при жизни...
  
   29.
   Согласно календарю майя, чей календарь за 25 столетий не сбился ни на один день (а лишь на 33 секунды), конец этого света, этой эпохи настигнет нас, дураков, в пятницу 21 декабря 2012 года... Поживём -- увидим...
  
   30.
   Бабочка ко мне слетела с высоты -- Павлиний Глаз -- с надорванными по краям крылами: судьба её потрепала, видать...
  
   31.
   Сюжетную нарративность, последовательную закруглённость, цельную законченность судьба обретает благодаря памяти, накапливающей в своём -- уже неживом -- архиве серию выпуклых и во многом автоматически допридуманных деталей, вступающих меж собой в иллюзорную игру причинно-следственных отношений. А посему -- как ни рассказывай историю своей жизни, всё будет как верно, так и неверно: а значит более-менее золотой серединой может оказаться лишь рассказ, интуитивно слепленный по принципу "как бог на душу положит".
   Итак. Родился я, Персеев Иван, на Камчатке, где мой отец авиатехником служил...
   Столько же, примерно, к востоку от Гринвича, сколько и к западу (но к западу на 20R больше), то есть на противоположной от Северной Атлантики стороне земного шарика -- вот где я родился (158R В.Д., 53R С.Ш.) -- сбоку припёку: хотя -- откуда смотреть. Ведь, по сути, вся Россия целиком давно уже является некоей огромной неухоженной, позаброшенной, а зачастую и нерадиво испохабленной провинцией, где жить по-человечески нельзя -- и не скоро будет можно: хотя -- как посмотреть. Может, этой своей вселенской неприкаянностью она нам во многом и дорога, Рассеюшка, родина-мать-и-мачеха, ни конца ей, ни краю... Ни смысла.
  
   32.
   Камчатка напоминает эдакую, что ли, рыбку, эдакий, что ли, ромбик, аппендикс, эдакий, что ли, пельмень на отшибе отчизны, а может и некий соблазнительно-кургузый локоток, который, правда, и не близок, но уж для кого как -- в многомерно-полиморфном пространстве и стоячем времени всемирного бытия линейный километраж существенного значения почти не имеет, а то и без "почти"... Мир настолько плотно упакован, что в нём бывает и то, чего не бывает.
   Я хоть и родился на Камчатке, но был увезён оттуда в двухлетнем возрасте -- возрасте бессознательной тьмы... Есть такое околонаучное мнение, что будто бы место (помимо времени) рождения, определяемое неповторимой комбинацией геофизических параметров, навсегда накладывает на человека своеобразный отпечаток и что, мол, оно -- заведомо неслучайно, то есть заранее предопределено вездесущими сцеплениями всевластной судьбы... У меня нет оснований этому не верить: я должен был родиться на диком и диковинном отшибе человеческой цивилизации, чтобы стать тем, что я есть, -- диким, одиноким отщепенцем, мечтающим когда-нибудь если и не вернуться насовсем, то навестить хотя бы свою подлинную, свою анахоретскую и запредельную родину -- Камчатку.
  
   33.
   Всякая вещь, всякая сущность окуклена всеми смыслами мира -- сразу и навек: иначе ничто не могло бы в нём существовать, то есть обладать целокупностью, вневременной законченностью своего образа, для которого время является лишь окном, ракурсом, "рамкой" той или иной его, этого образа, актуализации.
   В середине семидесятых где-то в течение месяца у меня ежедневно в восемь часов пополудни грелся правый висок -- как дроссель или трансформатор...
   А в середине восьмидесятых мой энергетический дубликат где-то в течение месяца-двух был еженощно похищаем сущностями верховной иерархии для собственных энерго-информационных надобностей...
  
   34.
   Я, Иван Петрович Персеев, вроде бы умер, но тело моё -- какое бы то ни было -- живёт: у нас ведь, человеков, не одно, а великое множество в разной степени материализованных тел...
  
   35.
   Я, Иван Персеев, умер, но об этом ещё не знал, и пока не узнал, бродил себе по полям, по лесам, по горам то туда, то сюда, как ни в чём не бывало, ел, спал, ходил на работу и т.д., то есть делал всё то же, что и прежде, ведь для того, чтобы всё это делать, совсем не обязательно быть живым, живым и только, ведь когда одно твоё тело умирает, его место заступает иное, очередной его двойник (тройник, четвертак...), то более, то менее материально проявленный в здешнем мире, а ведь и тел (шкурок) много, и миров, где они могут себя проявлять, тоже великое множество -- сонмище, мириады миров.
  
   36.
   По геоисторическим меркам, Камчатка лишь относительно недавно, аки Афродита, поднялась из вод кипящего океана, и поныне продолжает подниматься -- на четыре, в среднем, миллиметра в год.
  
   37.
   Даже дикий остров -- втайне -- полуостров: связан перешейком он с материком; даже дикий бука -- втайне -- обаяшка, что мечтает, право, всех людей обнять...
  
   38.
   Однажды я понял, что выход там же, где и вход -- и отправился восвояси, за Можай, откуда свет струится: ex oriente lux. Отправился на Восток, Ориент, отороченный камчатными арабесками, аки ковёр дикотканный...
  
   39.
   Комбат Дубенский, чтоб закалить изнеженных домашним воспитанием первокурсников, гонял их круглый год на утреннюю пробежку в одних лишь казённых трусах -- больше на теле курсанта ничего не было и быть не могло, если он уже с утра хотел иметь хорошие отношения с начальством и хорошее здоровье на годы и годы вперёд.
   Бежали обычно трёхкилометровый круг -- босыми ногами по грубому с галькой асфальту. И со временем подошвы наших ступней так закалились, окрепли и задубели, что подполковник Дубенский (выдающийся волевой подбородок, как у Георгия Жукова, его отличал) был вне себя от счастья.
   И зимой, и летом, и в дождь, и в снег мы чуть свет бежали в аляповатых синюшных трусах мимо идущих на службу офицеров и гражданских сотрудников, средь коих было немало женщин, которых мы имели серьёзный повод стесняться, -- наши причинные принадлежности в безразмерных труселях-размахайках болтались от бега то вверх, то вниз, то влево, то вправо... В соответствии с третьим законом Ньютона.
   Так и бедные Белка со Стрелкой в ракете нашей стоеросовой, рабочее-крестьянской болтались, небось, подопытные, как не знаю что в проруби, а если и знаю, то не скажу...
  
   40.
   Ты не остров, а ПОЛУостров, что связан перешейком с материком своим, а через материк -- и со всем остальным миром. А посему всё, что на этом материке происходит, имеет отношение к тебе, а ты имеешь отношение к нему, и стало быть -- колокол звонит и по тебе тоже. Джон Донн ведь это имел в виду?..
  
   41.
   Многие из нас не верят более или менее известным истинам, принимая их лишь за красивые слова, -- всеобщая история и личный опыт перенасыщены примерами, что понуждают нас не верить заверениям и посулам ("не верь, не бойся, не проси")... А если в жизни из-за этого, из-за того, что поверил и обманулся, было много разочарований, их горький скепсис по инерции распространяется и на всё остальное.
   Вот, к примеру, кто поверит мне, что смерти нет?..
  
   42.
   Лезу, лезу на Авачу, ноосферы касаюсь макушкой, где уже образовался безволосый островок, отражающий солнечный луч, пытающийся пробиться в центр моего черепа, где Третий Глаз налаживал контакт со Знанием всея Земли...
  
   43.
   Неприхотливые древние россы бродили по миру не одно тысячелетие, бродили весьма прихотливо, а чтобы поменьше корячить спину в непосильном труде, предпочитали местечки потеплее и поплодородней, чем были сродны и широкоразудалым грекам, и искусным этрускам, и беззаботным пофигистам-индусам, и коварным зороастрийцам, и бродяжно-вольнолюбивым скифам, и ленивым арабам: отсюда их знаменитый задний ум и загадочно-скользкая душа...
   Россы любили реки, озёра и моря: без водной стихии всё творческое, инновационно свежее на Земле усыхает и чахнет.
   Понтийские окраины греческого государства заселяли маргиналы-тьмутараканцы, отщепенцы, анархисты-пофигисты, беглые преступники, оригиналы, белые вороны, одинокие волки, авантюристы, вольномыслители и вольноотпущенники...
   В стихиях солнца и воды заваривалась первичная -- коацерватная -- каша раздольного россизма -- его жарковолглая особина, чтобы потом, несколько тысячелетий спустя, закалиться нордическим хладом варягов-норманнов и отправиться осваивать дикие гиперборейские и айно-алеутские дебри...
  
   44.
   Если вы думаете, что керосин из нефти впервые выделил немец Рейхенбах в 1830 году или американец Силиман в 1833 году, то вы глубоко ошибаетесь. Десятью годами раньше, в 1823 году в Моздоке русский крепостной крестьянин графини Паниной Василий Дубинин вместе со своими братьями Герасимом и Макаром организовал промышленную переработку выкачанной там же нефти. Завод бесправных рабов Дубининых просуществовал более двадцати лет и дал много тысяч пудов превосходного керосина. Но из-за отсутствия материальной и правовой поддержки предприятие обанкротилось и развалилось...
   Страна рабов, страна господ -- она такой и осталась... Всё новое, яркое и оригинальное ей как об стенку горох...
  
   45.
   Родился я, братцы мои, в такой дыре, в такой заднице, в такой дали от европейской нашей матушки России, что это уже, скорее, и не Россия вовсе, а её то ли хвост атавистический, то ли аппендикс, иногда беспокоящий мозговой центр дурацкими просьбами о топливе и жратве, некое то есть приложение, не такое уж и обязательное по сравнению с такими кусками широко распростёртой отчизны, как Рязанщина, к примеру, али Пензятинщина, Екатеринбургщина, Тамбовщина, Кавказчина, Бочаровручейщина, Краснополянщина, али Питерщина какая-нибудь, прости господи (балтийская прореха для отрезвляющих северо-западных циклонов)...
   Так вот, родился я в такой дали от мозга нашенского, от Московии, что это уже вроде как почти и не Россия, но ещё и не Джапан, и, упаси господи, не Юнайтед Стэйтс: эдакая рыбка секретная в Тихом-Тихом океанчике, что плывёт себе куда не знает, как это видится, ежели лежать себе на каменистом пляжике Авачинской бухты и глазеть на бегущие туда, в столицу семи морей и семи холмов, облака...
  
   46.
   Ностальгия -- фантомная боль по кармически обусловленному стечению давно прошедших -- утекших сквозь пальцы -- обстоятельств, каковые мы инстинктивно (посредством импритинга, запечатления) сделали исходной матрицей своей жизни, своей очередной инкарнации...
  
   47.
   Иван Петрович умер. То бишь я. А точнее, не умер, а преставился и поплыл себе во раздольные во небесные во свояси. И начал догадываться, что в моём персональном эго нет и даже -- о Боже! -- и не было никогда вовсе никакой, хоть маломальской, необходимости, а догадавшись, возрадовался необыкновенно, догадываясь попутно и о том, что безумно пластичное существо его космической персональности вполне ведь счастливо обходится теперь без эпизодической и необязательной по своей природе опухоли былой (и устаревшей) его человеческой самобытности, не желающей однако знать ничего, кроме себя самой. Оказалось, что единственное счастье (читай: облегчение), в полной мере доступное человеку, заключается в том, чтобы освободить себя (себя подлинного и надличного!) из тюрьмы собственного "я", то бишь себя (себя тупого и ограниченного) потерять...
  
   48.
   Если Магомет не идёт к бумерангу, бумеранг идёт к Магомету...
   Что конкретно, без шуток и без выпендронов, помнил я из жизни, что перво-наперво приходило мне на ум из сопутствующей ей непридуманной реальности? Почти ничего -- какие-то замшелые гранитные ступени, грязные коряги в комьях земли, суровые деревья, угловатые переплетения их ветвей, чужие дома и лица, однообразно унылые поля, просветлённые честные горы и запредельный в своей бессодержательной медитативной поверхности мёртвый океан, океан нечеловеческой свободы, не ведающей человеческих слов, в том числе и самого этого слова "свобода".
  
   49.
   Однажды я ударился лбом о косяк ненароком дверной и умер, после чего стал смотреть на мир совершенно иначе, -- что-то там в голове у меня сдвинулось, актуальные и потенциальные сферы моего сознания поменялись местами, а значит ментальная иерархия моих ценностей перевернулась вверх ногами: форма поменяла вдруг поневоле вектор своего содержания. Я превратился в своего зеркального двойника, а сей последний превратился в первого (но с каждым переотражением я, хоть немного, но становился всё более и более иным, чем был в начале этого ментального пинг-понга)...
  
   50.
   Я умирал по нескольку раз в день и столько же раз возрождался заново -- как всякий природный организм, в котором пульсирует прана и путешествует cмысл...
  
   51.
   Ничто не проходит бесследно и попусту, ничто не бывает зазря и напрасно, всё слагается в общемировую копилку даров и свершений земных и небесных...
  
   52.
   В тишине просветляется небо души: посиди, посиди в тишине, помолчи и подумай сам-друг ни о чём, ведь нет ничего важнее в жизни, чем подумать ни о чём, за которым и дышит неслышно Оно, То самое -- Всё; лишь только Оно неслучайно и несокрушимо, а остальное -- туман, зыбь и зябь, топь и хлябь, на чём однако и стоят текучие архетипы-сваи института сновидений, где мы черпаем сумеречные обороты и неочевидные обертоны наших бдений, эмблематичную изнанку досужих наблюдений и горестных замет ума да и телесной тени, что биополем следует за нами вслед до самого конца, когда мы наконец-то из яйца и вылупимся туда, где нас уже нет, ура-ура, et cetera...
  
   53.
   Вот я лезу на Авачу, на вершину своей жизни, к чаше Грааля, кратеру древних глубин, дабы встряхнул меня, беспамятного, прострел истины -- и сверху вниз, и снизу вверх: вот так и смерть -- это только опамятование, напоминание о том, кто я есть на самом деле. Тюкнет она тебя по лобешнику, и ты скажешь себе наконец -- ба! вот ведь как дело обстоит! Мы -- существа вселенского масштаба, а наши очевидные жизни на Земле -- это только блёклые односторонние проекции действительной жизни...
   Всякая смерть есть бумеранг -- возвращение к началу начал, во тьму безначального прозрения, откуда все мы вышли не однажды и куда вернёмся вновь и вновь: вечное возвращение...
  
   54.
   Лезу, лезу я на гору... Начинает вечереть -- темнота прохладой тихой опускается на мир... Через жертву, через подвиг можно истину прозреть!..
   Странная вещь -- даже когда солнцу не удаётся пробиться сквозь облака, в моменты напряжения всех моих сил с затылка сверху мне светит и путь озаряет мистический Свет Невечерний: я оглядываюсь и в небо смотрю за спиной, но источника света сего узреть не могу, хоть убей! И снова я лезу наверх, и снова подсветку свою мне в подмогу включает мой Ангел-хранитель...
   Обычно мы в таких ситуациях склонны в себе сомневаться, бытовой скепсис приучил нас не верить глазам своим и чувствам потаённым...
  
   55.
   Смешно и глупо вспоминать и ностальгировать, хотя стоит на том вся проза бытия, но мы хотим спасти -- элиминировать, перебелить черновики былого жития...
   Вернувшись в предъюбилейный Лохов, я нагадал себе на картах Таро необходимость срочно хоть чем-нибудь пожертвовать во имя верховодных судьбоносных сил, иначе, мол, они потом заберут у меня что-нибудь такое, без чего я, бедняга, буду зело несчастен и убог. А дело в том, что я и без того за свою жизнь пожертвовал уже столь многими благами и удовольствиями, что отыскать в ней ещё какую-нибудь ипостась для безвозвратной жертвы было уже практически или почти невозможно.
   А чтобы не выхолащивать подлинно бытийный ритуал жертвоприношения, жертвовать ведь надо самым что ни на есть насущным и дорогим, и жертва к тому же не может быть выбрана абы как, по собственному произволу, а должна быть назначена свыше, вполне реально и конкретно: надобно токмо не ошибиться и суметь распознать на что тебе сверху укажут перстом непреложным.
   Аврааму вот указали на сына: возьми, мол, и зарежь его для Бога. Сложность в том, что дьявольские силы тоже умеют диктовать своим бесчисленным агентам и адептам, а те, в свою очередь, умеют слышать, а главное, прилежно исполнять диктуемое (был ещё такой тихий учитель словесности по имени Андрей Чикатило, который сказал на суде -- "мне голос был, он звал утешно")... "Зарезать сына?" -- переспросил Авраам небеса, и сверху сказали то ли "угу", то ли "ага". "Без вопросов, базара нет", -- ответил Авраам в подобном духе, схватил сынишку за химок и на жертвенную гору поволок... А там уже Всевышний сжалился над ним и дал отбой прилежному папашке. Харэ, мол, теперча верю, что ты и вправду веришь и могёшь за веру постояти, что ты со Мной, твоим Папашкою верховным, Который, коли надо, может придушить, а может и помиловать, -- как, дескать, карты лягут...
   А потом я со скатной крыши двухэтажного дома на улице Белки и Стрелки свалился и ногу сломал -- это и была та самая, предсказанная мной жертва, что стала принудительной, ибо добровольно я поступиться ничем не хотел...
  
   56.
   После училища я, отгуляв положенный месячный отпуск, по направлению командования ВВС отправился в Винницу -- в штаб корпуса дальней авиации, где лысый майор кадровой службы подвёл меня к настенной карте европейской части СССР и, ткнув авторучкой сначала в точку на Украине, сказал: "Мы можем отправить тебя служить либо сюда, -- а потом, ткнув в точку на Северном Кавказе, закончил: -- либо сюда, выбирай".
   Я, специализируясь в училище на транспортной авиации, в местах базирования дальней авиации был ни бум-бум, поэтому решил, что Кавказ это, считай, курорт, экзотика и горы, поэтому, недолго (не дольше десяти секунд) думая, выбрал вторую точку.
   Этой второй точкой оказался Моздок, что раньше относился к Ставропольскому краю и был всегда хлеборобной житницей, а пресловутый Хрущёв этот город со всем его районом подарил однажды Северной Осетии, дабы повысить ей чересчур низкие сельхозпоказатели (а какие в горах сельхозпоказатели?!).
   В 43-ем году на хлебных полях под Моздоком состоялось грандиозное танковое сражение, где наши немцев раздолбали и где, кстати, небезызвестный Булат Окуджава был ранен и отправился лечиться в тыл, дабы стать потом для нас бардом Оттепели 60-ых, утешителем застойно-твердолобых 70-ых и вдохновителем перестроечных 80-ых...
  
   57.
   С самого детства несясь незнамо куда и как в своём герметическом ящике по воле неведомых волн Гераклитова континуума, я заведомо лишался возможных железных упрёков и разочарований, которые, как бы я даже уже ни хотел, никак не могли прилепиться ко мне, вряд ли живущему здесь, вряд ли сидящему и себя застолбившему где бы то ни было, ибо был я уж слишком плывуч: ведь для появления обратной связи, через которую нас в этой жизни настигают упрёки и разочарования, необходимо пахучее Сизифово брожение в стоячей воде общеупотребительной культуры, куда можно входить и дважды, и трижды, и четырежды -- до тех пор, пока ил и грязь сего общественного болота не загустеют настолько, чтобы из них можно было снова и снова лепить ординарные кирпичи для строительства очередной Вавилонской башни...
  
   58.
   Моздок. 182 полк стратегической авиации. Двадцать гигантских ракетоносцев ТУ-95. Сначала я восемь лет горбатился в ТЭЧ (технико-эксплуатационной части), а потом пять лет -- в третьей эскадрилье. Позднее я, чтобы уволиться досрочно и не найдя для этого иных путей, вынужден был держать голодовку-до-победного-конца, после чего (через две недели) был наконец уволен с поражением в правах -- "по служебному несоответствию" (статья 59, пункт "Д"). Тогда, в конце 80-ых, добиться свободы в армии было не в пример сложнее, чем сейчас, в новом столетии (весьма оборзевшем в разгуле своём).
   В 31 год я вырвался на волю, но перед этим, благодаря службе в дальней авиации, успел по свету полетать: Ахтуба, Энгельс, Кубинка, Полтава, Узин, Белая Церковь, Прилуки, Барановичи, Шауляй, Семипалатинск, Хабаровск, Анадырь...
   А один раз случайно слетал аж на Северный Полюс. Подобные полёты особенно практиковались во время партийных съездов, случавшихся каждые четыре года. Считалось, что радировать с макушки земного шара членам политбюро ЦК КПСС и торжественно приветствовать их от имени ВВС и дальней авиации это и почётно, и является наглядной демонстрацией недюжинной мощи и высочайшей боеспособности вооружённых сил Советского Союза. А в тот раз должны были телеграфировать XXVIII съезду КПСС...
   Но за 20-30 минут до такого суперответственного вылета на самолёте, назначенном для этой цели, неожиданно сдох передатчик помеховой станции СПС-2, и мне, стартеху группы обслуживания РЭБ и РТР (аппаратуры радиоэлектронной борьбы и радиотехнической разведки), пришлось его срочно менять на тот, что уже перед самым вылетом привезли из ТЭЧ.
   А надо сказать, что этот передатчик (эдакий чёрный тяжёлый бочонок) устанавливается в укромной нише за тринадцатым шпангоутом ТУ-95, за круглым люком, что отделяет турельное место старшего стрелка-радиста от техотсека, и пока я прикручивал ключом и отвёрткой четыре крепёжные гайки к четырём крепёжным болтам, а потом побитой в боях шаэрницей два кабельных ша-эра (штепсельных разъёма), весь экипаж (девять человек) уже был на борту корабля, все четыре турбовинтовых двигателя загудели на всю катушку, из-за чего борт-радист и не услышал моих истошных криков из моей утробной ниши (он к тому же был уже в своём шлемофоне и был всецело увлечён настройкой внутренней и внешней связи), а когда я уже всё закрутил и полез было из своего логова к нему, этот круглый люк оказался наглухо закрытым -- радист его уже задраил...
   А самолёт меж тем уже выруливал из капонира и начинал степенное движение по рулёжке к предварительному, а потом и к исполнительному старту в торце полосы. Я к этому времени устал уже вопить и дубасить по обитому зелёным перкалем люку -- меня всё равно никто не слышал...
   Слава богу, потом, когда разбежались, взлетели и поднялись на крейсерскую высоту, стрелок-радист, отвлекшись от своих обязанностей, услышал наконец, как я долбил своей шаэрницей по дюралевым переборкам, и доложил по СПУ-7 (самолётному переговорному устройству) о странных стуках со стороны 13-го шпангоута командиру корабля, на что тот дал ему команду открыть люк и посмотреть, что там такое за этим шпангоутом случилось. Радист открыл, посмотрел и с диким удивлением обнаружил меня...
   Потом, освободившись из тесного зашпангоутного закутка, я обустроил себе уютное местечко в проходе между бортинженером и первым штурманом. А через пару-тройку часов меня пригласили к огромному баулу с бортпайками откушать чем Бог послал (галеты, сало, шоколад, тушёнка), ещё через пару-тройку часов второй пилот дал мне хлебнуть из своего заветного термоса кофе с коньячком, а ещё через пару-тройку часов штурман Ивасёв угощал меня салями, чтобы было чем закусить то ядрёно-прогорклое питьё, что мне поднёс в какой-то технической крышечке (похожей на тыловую часть небольшого электродвижка) бортинженер, а ещё через пару-тройку часов оператор РЭБ и РТР одолжил мне свою дюралевую тару для сбора бортовой мочи... В итоге по возвращении на аэродром подскока (а мы из Моздока летели через Шауляй) я скорешился почти со всем экипажем, кроме тех двух хвостовых чуваков (радиста и стрелка), которые благодаря тому, что чуваки из носовой части соблюли конспирацию и ни словом не проговорились обо мне ни по внутренней, ни по внешней связи (так как эти переговоры записывались на магнитную проволоку МС-61), так ничего и не узнали (меньше знаешь, спокойнее спишь).
   Благодаря тому, что на родную землю приземлялись мы в глубокой ночи и почти все встречающие нас, ввиду весьма успешного выполнения ответственного задания (чреватого орденами и медалями), были уже навеселе, мне оставалось лишь пересидеть некоторое время на месте стрелка-радиста, пока экипаж (обещавший, что о моём невольном полёте никто в полку не узнает) вместе с встречающим его начальством не уедет со стоянки...
   А потом я слился во тьме и суматохе с технарями, что производили на самолёте завершающие операции и ни о чём не догадывались, и не мудрено -- они ведь, пока я летал, почти все поголовно втихаря бухали, а когда не бухали, то дрыхли как убитые либо в капонире с наземным экипажем, либо в домике групп обслуживанья. И я сделал вид, будто и бухал, и дрых вместе с ними...
  
   59.
   Устал я, ох, устал... Зачем я лезу на эту дурацкую сопку, какой чёрт дёрнул меня оказаться на этой Богом забытой Камчатке, на этом склоне каменистом?!
   Птицы подлетели ко мне, что-то мне прокричали, будто хотели попрощаться или о чём-то предупредить, и улетели. А я остался один в пучине обманчиво-двуличных облаков, что обволакивали меня всё назойливее и теснее, чтобы я задрожал от холода и сырости и потерял на время наглядные ориентиры... Пришлось поневоле присесть на камень у тропы -- передохнуть, отдышаться, прийти в себя, обдумать создавшееся положение, а также достать из рюкзака свитерок домашней вязки (изделие Авдотьи Алексеевны), чтобы пододеть его под штормовку, а ещё пару колючих шерстяных носков (изделие той же домовитой мастерицы), чтобы мне в моих хлипких сандалиях было немного уютней...
   Обиды детства сгинули давно в пыли дорог, какими я дошёл до дня сего... Отец и мать спасали жизнь мою не раз и защищали от зловредных обстоятельств в решающие моменты моей жизни. А увидев, как живут другие люди и что у них за родители, я вдруг увидел, что мои-то кровные предки, которых я по дурости своей бранил в душе уж слишком часто, не только не хуже всех прочих, а даже намного лучше, превосходя их в интеллекте, терпимости, разносторонних дарованиях и умениях... Да что там говорить! "Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянье"...
   Лет в пять солнечным летним днём я пластмассовый кортик за петельку на рукояти оного подвесил на пуговичку рубашки у пупка и отправился кататься на своём велике марки "Школьник" по городским переулкам. Но у дома 2 по улице Чайковского, слегка потеряв равновесие, я вильнул вправо, врезался передним колесом в тротуарный бордюр и сложился пополам над рамой... Синий пластмассовый кортик упёрся мне при этом в нижнюю часть живота с левой стороны и, как потом выяснилось, вспорол её прямо сквозь рубашонку. Кое-как я слез с велосипеда и, почуяв некую туповатую странность в животе, что мешала мне полностью разогнуть спину и дышать полной грудью, я, ведя велик за руль, поплёлся домой, на Чайковского, 5, на своих двоих.
   Хорошо, что было воскресенье, и оба родителя встретили меня на пороге. И только тут выяснилось, что в животе у меня дырка, сквозь которую будто даже кишки проглядывали... А кровь сквозь рубашку то ли ещё не успела проступить, то ли я её просто тогда не заметил. Тут же, в прихожей, отец, недолго думая и не обращая внимания на панические вопли Авдотьи Алексеевны, воткнул нижние конечности в первые попавшиеся баретки, поднял меня на руки и помчался в районную больницу на улице Мора.
   Дежурный хирург оказался на своём месте, меня быстро раздели, вкололи мне в живот необходимую дозу новокаина и положили на операционную каталку. Дырку зашили -- и всё обошлось (старый дядька-хирург, помню, всё хлопал меня по животу холодными ручками зажима, похожего на ножницы, и повторял: "Убери живот... убери живот!"). Если бы не отцовская готовность в нужный момент оказаться под рукой и спасти, кто знает, где бы я потом был и что бы сейчас делал...
   Мать спасает нас на уровне бытовой, рутинной горизонтали, а отец редко, но метко -- по вертикали. И каждый из них нужен и важен по-своему: и эта -- подлинная -- обоюдно уравновешивающая нужность была для меня настолько обычной, привычной и естественной, что я её не замечал, не давал себе в ней отчёта... А ведь это и есть настоящая любовь, а не показное сюсюканье. Пока нас солнце греет и освещает путь, его не замечаем и не ценим...
   А однажды на Карьере (тогда мне было то ли четыре, то ли пять лет, и плавать я ещё не умел) две семьи -- Персеевых и Чикиных -- устроили пикник. Разложили у костра пиво, закуски, включили транзисторный приёмник с лёгкой музычкой... А я незаметно ушёл на другую сторону озера, скрытую от глаз выступом песчаной косы, заросшей сосняком, и ступил по её пологому берегу в нежную гладь укромной лагуны, но в воде той пологости, что на берегу, не было и в помине, хотя из непроглядной глубины к поверхности поднимались заиленные деревянные столбушки, на которых когда-то, возможно, держался небольшой деревянный причал... И я за один такой столбик успел ухватиться и даже на него забрался, но, не сумев удержаться на его склизлой поверхности, оступился, сорвался и камнем пошёл ко дну, и даже успел подумать, что вот ведь, оказывается, как это просто и даже приятно -- уходить, ускользать из этой жизни, и смирился уже с тем, что я сейчас умру, и ощутил покой, безмятежность и бессловесную мудрость вселенной...
   Яркое солнце пронзало водную толщу на несколько метров вглубь, и вдруг в этом блаженном мареве у себя над головой я увидел могучую человеческую руку -- и потянулся к ней, потянулся, проснувшись от сонного морока донного мрака... И вложил свою детскую ручку в сильную мужскую ладонь, что моментально выдернула меня на свет божий: да, это была рука моего спасителя, моего отца, батяни, папки.
   И пускай жить вместе с родителями я (ввиду своей привередливой непластичности) теперь не в силах, но когда я их ненавидел, я был наивен, глуп, незрел, то есть смотрел на мир чересчур уж прямолинейно, не ведая, что подлинная сущность и ценность жизни в её неброской подоплёке прячется от нас, дураков, до поры до времени.
   Здесь, на этой камчатской горе, близ коей я вышел из мрака предбытия, я начал наконец кое-что понимать в этой жизни, где всё устроено настолько ладно, мудро и справедливо, что нам остаётся лишь ею восхищаться и за всё её благодарить, благодарить, благодарить...
  
   60.
   Присел я на камень и вдруг почуял, что кто-то ползёт сзади по шее моей, какое-то вроде бы насекомое, которое я вознамерился было прихлопнуть, не глядя, рукой, да задумался: а что если это тот самый чёрный глянцевый муравей, Казимир Птарадайкис, что странствовал в детстве с нашей дружной компашкой и в результате поведал нам о тех чудесах, какие все, без исключения, дети, взрослея, благополучно забывают, а мы, ввиду его заметок муравьиных, не забыли... Хотя муравьи так долго не живут, а этот, что ползёт по моей шее, вряд ли его, Казимира, потомок, а скорее всего, не имеющий к нему никакого отношения, здешний, камчатский муравей, а может, даже и не муравей вовсе, а кто-нибудь другой, -- мало ли насекомых на свете?
   Я, преисполнившись волею мудрости и высших судеб, руку от шеи отвёл, но в тот самый момент шея вдруг так нестерпимо и настоятельно зачесалась, что мне немалых сил стоило сдержать машинальный позыв и не почесать её, как это в подобной ситуации сделал бы всякий нормальный человек. А даобуддопофигист послал бы своё эго с его чесоткою на фиг...
  
   61.
   Солнечная система сконструирована Центром управления вселенной, расположенном в её, вселенной, центре, а это, по галактическим меркам, не так далеко от нас: в противном случае, ему было бы не так сподручно контролировать и корректировать наше положение, нашу, в первую очередь, космопланетарную безопасность...
   Именно поэтому, кстати, гениальным вроде бы предсказателям всякий раз приходится отодвигать очередной конец света на всё более и более позднюю дату...
  
   62.
   Чем выше поднимаешься над уровнем моря, тем больше отдаляешься от приземного энергоинформационного мусора, -- и это не в фигуральном, а в самом что ни на есть буквальном, физическом смысле...
   Третьему глазу на высоте легче и проще контактировать (ченнелировать) с эманациями Высшего Разума, когда полевой кокон земных сует ослабляет свою принудительную хватку: отсюда эйфория у тех горновосходителей, кто внутренне готов к духовному росту, чьё сознание не закоснело ещё в тесных объятиях низменных сладострастий...
   Духовное освобождение можно получить и на самой низкой земле, хоть в Марианской впадине, но это потребует бо?льших усилий, только и всего.
   А для самых ленивых и нелюбопытных, кто при жизни не захотел работать добровольно над собственных духовным совершенствованием, рано или поздно приходит последняя -- принудительная -- дубинка, что заставит их пройти все необходимые стадии духовного чистилища и преображения, но -- уже после смерти. А смерть -- это врата в направлении от низшей школы к высшей. Те же врата, когда открываются в обратную сторону для очередной инкарнации, становятся вратами рождения, через которые мы возвращаемся на Землю с каждым разом всё более и более одухотворёнными и просвещёнными, дабы снова и снова учиться в тех жёстких обстоятельствах, что возможны только здесь, на Земле. Это подобно тому, как беспомощного ребёнка бросают в воду, чтобы он сам научился плавать: научится -- хорошо, а не научится -- утонет. Зато -- это быстро, дёшево и сердито. Тому, чему душа может научиться на Земле всего за несколько лет, в высших духовных измерениях она сможет научиться либо за долгие столетия и даже тысячелетия, а чаще всего не сможет вообще никогда. Там, в тех небесных садах, даже есть очень высокодуховные существа имеют слишком узкую духовную специализацию, поэтому даже таким -- почти уже ангелам -- приходится снова и снова рождаться на Земле, чтобы расширить опыт своих духовных испытаний и сбалансировать чрезмерную небесную гипертрофию (это как если бы у человека правое полушарие мозга было бы раз в десять больше левого).
   И такие вот полуангелы оказываются на Земле в виде дебилов, энцефалопатов, юродивых, клиентов психбольниц, святых воинов духа, шутов-джокеров, социальных идиотов, маргиналов, аутсайдеров, отщепенцев, бомжей, шалопаев, безумных гениев, неухоженных художников, отчаянных творцов...
  
   63.
   Центр вселенной напоминает громадный кристаллический город, супермегаполис в форме своеобразной гантели, хозяева которого -- Высший Разум сотоварищи -- мыслят (а стало быть и действуют, ибо их мысли суть уже и их дела) топологически, а в конечном счёте спонтанно-математически (но это не та земная математика, что известна нам).
  
   64.
   11 лет я прослужил в Моздоке по окончании ТВАТУ имени Ф.Э.Дзержинского. Из них пару месяцев я снимал комнатёнку в старой казачьей мазанке на Кирзаводе, пару лет -- угол комнаты на Вокзальной, где я жил вместе с сыном хозяйки-осетинки -- алкашом-эпилептиком, который регулярно прореживал моё денежное довольствие, что я, дурак, наивно складывал в чемодан под кроватью, какой не считал нужным запирать на замок, из-за чего я, собственно, оттуда и съехал; а потом прапор Санька Прозоров, заядлый картёжник, рыбак и друг-товарищ по группе РСНО ТЭЧ, помог мне снять аж целую саманную времянку из двух крохотных комнатушек на Савельевской, 17 у своих старых знакомых -- дяди Миши и тёти Нюси, что в этой времянке раньше растили цыплят на продажу, -- и там я прожил все остальные 9 лет.
  
   65.
   Всякой веры, надежды, любви надёжней одно -- тотальный пофигизм и отвага в этом пофигическом самостояньи вопреки всему и всем!
   Terror antiquus -- древний ужас -- пучился во мне жёлтой пустотой смыслообразования и день за днём вытеснял из меня моё тело и моё эго, но на это, как и на всё остальное, мне уже было трижды наплевать и семижды начхать, ибо от меня уже, кажется, ничего не зависело: от меня и раньше ничего не зависело, но раньше я этого не понимал, а теперь понимал.
  
   66.
   Несколько лет назад посредством регрессивного самогипноза я пытался вспомнить какую-нибудь из своих прошлых жизней, но не смог... Я живу, пожалуй, первую свою жизнь на Земле, из-за чего и поныне во многом остаюсь ребёнком, а очевидные большинству людей истины доходят до меня порой слишком туго и поздно, если вообще доходят, а не кажутся нелепыми и сомнительными. Хотя... В результате того регрессивного самогипноза я кое-что из далёкого прошлого всё-таки, кажется, увидел (хоть и не очень-то поверил увиденному) -- сплошную, бескрайнюю, непроходимую тайгу. И всё. Ни человека, ни зверя. Но кто всё это видит? Либо дикий зверь, либо древний -- первобытный -- человек-одиночка, либо некий дух заблудший, дикий, падший...
  
   67.
   Я -- никчемный, чудной человек, чего-то дрыгался, искал, и всё без толку. Тыркался, аки кутёнок, то туда, то сюда, а в итоге -- болтаюсь, будто говно в проруби. Один из многих миллионов человеков бессмысленных и бесполезных, что топчут землю абы как...
   Но... но... Если бы в жизни не было и нет никакого смысла (в чём я тысячу раз убеждался), то зачем в нас искони возжигается вера в него, зачем нас томит неизбывная ностальгия по высшей гармонии, по общему корню, что не сдыхает никогда, по тому, что всё не зря и не напрасно?!
   Лев Николаевич Гумилёв сказал бы, возможно, что это в нас продукт мутации говорит, вызванный всплеском космических излучений...
  
   68.
   Душа моя сгорела, распылилась и иссякла в неудачных, безответных любовях, в скитальческой моей необустроенности... Но, видит Бог, я из последних сил держался, не терял человеческого облика...
   После военного училища не один год переписывался в первой любовью Надин, через год удалось её даже заманить на недельку к себе, в Моздок... Но с ней у меня ничего не вышло. А когда я наконец это понял, прошло ещё несколько лет... Но я держался, бодрился -- бросил даже пить и курить. Занялся музыкой и спортом. Правда, потом опять закурил -- и снова бросил лишь лет через двадцать, когда вдруг понял, что всё, хана, умираю...
   Потом (там же, в Моздоке) были -- Ольга П., Ирина Д., Таня К. И снова практически безответно... Безответственного, отвязанного, по определению безопорно-внекоординатного, пофигиста полюбить непросто...
  
   69.
   К неурядицам личного свойства бочкой дёгтя присовокупались беспрестанные служебные трения: всё начиналось с досадных мелочей -- выявленные на общеполковых (по понедельникам) построениях мелкие отклонения от Устава внутренней службы, как то:
   -- заросшая сзади (власами) шея;
   -- неуставные (незелёные) носки;
   -- неуставные (коричневые, но без строчного канта, отделяющего но сок от остальной части обуви) туфли;
   -- усы (коих не было на фотке в удостоверении личности офицера);
   -- едкое словцо, умело вставленное в гневную тираду какого-нибудь командира-начальника и т.д.
   Потом к начальникам подключились заскучавшие от безделья приполковые особисты (армейские гэбисты), когда бдительные почтари перехватили моё послание в столицу на улицу Чайковского, 19, в Посольство США с просьбой выслать обещанные по "Голосу Америки" всем желающим репродукции творений неподцензурных художников-авангардистов. Об этом мне по секрету поведал старлей Витязев, что работал прибористом (спецом по МСРП) по соседству с моим цехом в ТЭЧ (РСО): он хотел уволиться досрочно, по здоровью (экзема), через госпиталь, а потом на гражданке устроиться в КГБ, а для задела на будущее стал осведомителем Особого отдела... Так вот, ему поручили за мной следить и писать на меня доносы: а когда он мне по-тихому во всём этом признался, я в знак благодарности сам диктовал ему эти доносы...
   Я регулярно получал выговоры и наряды вне очереди по строевой линии, а также партийные втыки по линии КПСС (потом, в 1985-ом, началась Перестройка, а через четыре года я положил партбилет на стол партийного босса, когда моё поведение обсуждалось на очередном партбюро).
  
   70.
   Тяготы дебильной службы скрашивали занятия музыкой в полковом ВИА (а позднее в городской джаз-рок-группе "Предпоследний шанс") и участие в самиздатском журнале "Ракурс".
   Играл на флейте, клавишных, малых ударных (перкуссия -- бонги-конги), свои песни поначалу писал и играл лишь дома и в узком кругу ближайших друзей (потом кое-что удалось заварганить в "Предпоследнем шансе")...
   Что касается журнала, до Перестройки удалось выпустить и худо-бедно распространить только два номера -- под эгидой литературной команды "Группа-83": первый номер открывался манифестом означенной группы, что главной своей задачей объявляла борьбу с устаревшей и надоевшей рутиной, мертвящими канонами во имя новых и свежих художественных открытий... То есть -- никакой антисоветчины...
   Но гражданские гэбисты выследили нас и в конце 1983 года взяли в решительную разработку -- со слежкой, обысками, перекрёстными допросами и т.д. А когда обо всём этом узнали наши армейские особисты, им это тоже стало интересно -- и они потянули одеяло на себя. Только гражданские -- территориальные -- рыцари плаща и кинжала собрались усадить нас, и сугубо гражданских, и военных членов "Группы-83", рядком на скамью подсудимых, для чего в спешном порядке изготовили несколько пухлых Дел, как прознавшие об этом армейские гэбисты возмутились и стали настаивать, что эта история должна проходить через органы безопасности Вооружённых Сил... В этих тянитолкайских препирательствах между двумя конкурирующими ведомствами прошло два года, а там -- началась пресловутая Перестройка, приведшая не только ко всеобщему развалу, но и к кардинальной реорганизации (читай: сокращению) всех органов безопасности. Им уже было не до нас...
   Дела наши сдали в архив, а я с тех пор поимел повод мысленно благодарить своих армейских особистов за то, что они в борьбе за свои дурацкие приоритеты вставляли палки в колёса территориальных (города Моздока и СО АССР) органов КГБ.
   Да, скучать мне было некогда...
   В конце 80-ых у нас в армии всё ещё тянулось по инерции -- по старинке, то есть уволиться по-хорошему (по сокращению штатов или по болезни), без эксцессов я не мог, хотя поначалу мне и обещали это устроить командир и замполит полка, к которым я обратился за помощью. Мой рапорт с просьбой об увольнении "по сокращению штатов" дошёл до Москвы -- до командующего дальней авиации Решетникова, что поначалу дал вроде бы "добро", но потом отказал... Тогда я предупредил командиров, что вынужден буду объявить голодовку до победного конца, но они только рассмеялись мне в лицо... И в итоге я был вынужден исполнить обещанное: в понедельник 19 июня 1989 года я вышел к КПП с плакатом на шее и встал навстречу въезжающим -- у ворот...
  
   71.
   19.06.89 в 5-20 -- подъём. Болит голова -- мало спал перед решающей схваткой с ненавистной гидрой -- моими армейскими эксплуататорами -- насильниками-насельниками.
   6-20: сел в "Икарус", чтобы доехать с улицы Кирова до ДОС (дома офицерского состава), откуда на нашем скотовозе (КрАЗ с прикрученными к кузову скамейками) прибыл на КПП, где у въезжающих проверяют пропуска.
   7-05: встал у КПП-1 с плакатом на шее, надпись на котором гласила -- "8 лет не могу уволиться из армии. 19 июня 1989 года объявил голодовку".
   На горизонте в утренней дымке -- зыбкая гряда Главного Кавказского Хребта...
   Около восьми часов подошёл миниатюрный подполковник Колтаков (зам. командира полка по ИАС) и сказал: "Брось заниматься ерундой, мы твоим вопросом занимаемся... Брось, говорю, а то меня за тебя выдерут по первое число".
   В 9-05 я прибыл на еженедельное общеполковое построение и встал в строй. Услышал громогласное осуждение в свой адрес со стороны командования полка -- в том, что вот же, стоял я перед КПП-1 в военной форме одежды, чем, мол, дискредитировал высокое звание офицера перед гражданскими служащими гарнизона...
   Потом в учебном корпусе, в аудитории авиадвигателей по мою душу состоялось общее собрание офицеров нашей, третьей эскадрильи, где присутствовал начальник политотдела полка подполковник Трофимов: начальству для формального отчёта перед вышестоящими боссами необходимо было его провести, чтобы заклеймить меня позором, упреждая их упрёки в низком уровне партийно-политической и воспитательной работы.
   Выступило семь-восемь человек, из которых большинство, как ни странно, меня поддержало ("он испробовал все законные способы, у него нет другого выхода"), хотя кое-кто и осудил... Потом лётный и технический составы разошлись по своим аудиториям для проведения занятий по специальности.
   Во время перерыва -- в районе полудня -- подошёл замполит нашей эскадры майор Епифановский и потребовал написать объяснительную записку в парторганизацию эскадрильи о причине моего сегодняшнего опоздания в строй (на 5 минут).
   В 13-30 началось партийное бюро третьей эскадрильи. Член бюро капитан Газин высказал понимание позиций голодающего члена КПСС, некоторые другие тоже меня поддержали (Перестройка была в полном разгаре, и люди всё чаще стали говорить не то, что надо, а то, что думали). Осудили меня одни лишь начальники -- строевые и партийные, а особенно подполковник Трофимов, командир нашей эскадрильи подполковник Шерстяков и командир первой эскадры подполковник Полунин, -- последний, видимо, явился для перенятия опыта на случай возникновения подобных происшествий во вверенном ему подразделении.
   Послушал я их, ехидно поухмылялся, а потом вытащил красную книжицу партбилета из нагрудного кармана рубашки, шлёпнул её на стол перед начальником партбюро и вышел вон.
   20.06.89. Второй день голодовки ознаменовался дождём, ввиду чего, дабы тушь с моего плаката во время утреннего бдения у КПП не потекла, пришлось взять с собой зонт.
   Опять был день занятий. В 9-30 ко мне подрулил инженер по РЭБ и РТР майор Шеменёв и сообщил, что ему-де звонили из штаба дивизии (г.Узин Киевской области) и просили справиться о здоровье Ивана Петровича... Я весело ответил, что здоровье моё в полном порядке, настроение бодрое, голодовка продолжается!
   21.06.89. На третий день была сильная слабость во всём теле, ноги его едва держали...
   22.06.89. На четвёртый день состояние улучшилось.
   6-45: встал у КПП с плакатом.
   7-25: подъехал командир базы сухопарый подполковник Черкасов (ещё тот солдафон), выскочил из машины, подбежал ко мне и троекратно послал матерком на три всем известные буквы... Я отказался. Тогда он заявил, что пришлёт команду, чтобы убрать меня силой с этого места.
   Идущие с автостоянки к проходной, наряду с инспектором ВАИ и нарядом КПП, заинтересовались этой нашей экспрессивной сценой и, взяв её в полукольцо, ждали, что же будет дальше. Престарелый служащий СА из ТЭЧ (где я раньше служил до того, как перешёл в эскадрилью) Роман Михайлович Боднарь бесстрашно подбодрил меня: "Держись, Ванюша!" Загнанно заозиравшись, Черкасов вернулся в свой УАЗик и умчался на свою базу.
   7-40: подъехал УАЗик начальника ТЭЧ подполковника Колтакова, с которым, на зеднем сиденье, были инженеры майор Дерябин и майор Филимонов. Колтаков подозвал меня жестом к себе, пригласил присоединиться к инженерам на заднее сиденье -- те открыли дверь и подвинулись, чтобы я сел. И я сел. Колтаков приказал солдату-водителю ехать в первую эскадрилью. Приехали. Вышли у курилки самолёта N11. Я спросил: "Что, бить привезли?" Но бить не стали, а долго и нудно уговаривали завязать с голодовкой (было видно, что их на меня натравило вышестоящее командование), но уговорили только в одном -- чтобы не стоял с плакатом у КПП.
   Потом меня вызвали в штаб, где в кабинете комполка подполковник Вавилов в присутствии майора Дерябина и капитана Левченко звонил начальнику управления кадров дальней авиации полковнику Ананьеву, который сказал, что документы на моё увольнение там уже подписали и передали их в штаб ВВС, однако главкома ВВС, мол, сейчас на месте нет, он в командировке и будет только на следующей неделе, и только тогда он сможет их завизировать, не раньше... Вавилов положил трубку, и они с Дерябиным снова принялись уговаривать меня прекратить голодовку: дескать, вопрос решён, какой теперь смысл продолжать страдания? Но я говорю -- извините, насчёт плаката это я согласен, так и быть, не буду стоять с ним перед воротами КПП, но голодовка будет продолжена до тех пор, пока не будет звонка из Москвы о личном приказе главкома ВВС... "Ну вы тогда хотя бы, -- говорят они, -- мониторинг здоровья в санчасти по утрам проводили, мы вас настоятельно об этом просим". Тронутый заботой, я согласился...
   К вечеру дыхалка слегка забарахлила, начал задыхаться, и немудрено -- в такую-то жару. Потом, когда солнце зашло, прогулялся немного, и всё пришло в норму...
   23.06.89. В пятницу чувствовал себя отлично!
   24.06.89. В субботу ходил в баню. Хозяйка тёть Нюся поставила на мой стол картошку с тушёнкой, -- скрепя сердце и пряча миску под футболкой, пробрался на полусогнутых в дощатый сортир и выкинул кушанье в очко (если бы я стал объяснять ей про свою голодовку, начались бы долгие, нудные уговоры, втягиваться в которые в мои планы никак не входило).
   25.06.89. День седьмый. Ходил прогуляться в рощу и даже потом искупался в теречной запруде... Состояние терпимое, но ломило кости, в том числе и в пояснице.
   26.06.89. Взвесился в санчасти -- потерял где-то 5-6 кило. Утром пульс был 60 ударов в минуту, а в конце рабочего дня -- 55. Температура тела 36,2 градуса. Дома с наступлением темноты (чтобы хозяева в окна не подглядывали) посредством двухлитровой кружки Эсмарха сделал себе клизму (чуть тёплая вода с щепоткой марганцовки).
   27.06.89. Во вторник у нас полёты, поэтому я с радостью остался дома и встал с постели позже обычного -- в 8-00. Снова сделал себе клизму. Через полчаса замерил пульс -- 45 (и это после того, как тащил ведро с водой от уличной колонки к себе в хибару и занимался прочими домашними делами). Поставил градусник под мушку: 35,7.
   28.06.89. В среду взвесился в санчасти -- ещё три кило потерял (итого где-то 8 кг минус). Сердце болело -- впервые за всю голодовку (в том смысле, что впервые болело столь явственно).
   29.06.89. Одиннадцатый день страстей человеческих. Все командиры-начальники оставили меня в покое -- поняли наконец, что я не сверну с избранного пути, и смирились с неизбежным.
   6-25: Р=50 уд/мин; t=35,6RC.
   30.06.89. День N12. Страстная пятница. Слабость. Но дух мой лёгок, светел и летуч...
   1.07.89. День N13. Суббота. Бросил я служебный свой крест и схоронился до воскресенья в саманной своей мазанке -- спал, как младенец, беззаветно, безоглядно...
   2.07.89. День N14. Воскрес. Ходил в рощу и на пляж, охлаждал главу забубённую в питьевом фонтанчике, а искупаться не рискнул...
   3.07.89. ДеньN15. Весы в санчасти показали, что я ещё на пару кило полегчал (итого десять кило минус). Зазвали в штаб -- сказали, был звонок сверху о том, что главком ВВС только что подписал-таки приказ о моём увольнении из армии... Получил обходной лист и отправился домой, решив, что бегать с ним по подразделениям, конторам и складам начну завтра, а пока надо переварить то, что случилось, отдохнуть и начать грамотный, научно обоснованный выход из голодовки, для чего по пути на свою Савельевскую зашёл на базарчик, купил помидоры -- решил выходить на помидорах...
   Ура-ура! Свободен я!..
  
   72.
   Сразу же после училища я почему-то сразу обзавёлся весьма сомнительной репутацией и меня поначалу пытались ещё по-хорошему образумить и перевоспитать -- по-отечески журили, писали письма родителям, дабы через них повлиять на непослушного молодчика... И при этом главные свои служебные и профессиональные обязанности я выполнял ведь практически безупречно, но когда ко мне начали придираться по мелочам, я спуску не давал -- огрызался, язвил и т.п. И со временем недовольство мной накапливалось, подобно снежному кому, чтобы потом пойти вразнос, когда все настолько долго и нудно убеждают тебя в том, что ты собака, что тебе в итоге остаётся лишь завизжать и залаять по-собачьи.
  
   73.
   А рука-то сверху спасала меня не однажды. Сначала, когда мне было 4-5 лет, отец на Карьере извлёк меня, уже тонущего, из воды... А во второй раз -- где-то в 10-11 лет, когда зимой я провалился под лёд на речке Вопле, кто-то из друзей, когда я уже потерял исходящую прорубь, сунул в неё свою руку, после чего я перестал метаться в поисках спасения и бросился к этой руке...
   Это -- как рука вышнего Провидения: а рифма -- это уже неслучайное напоминание, знак того, что Ангел-хранитель за мною следит и когда надо, в самый подчас последний момент, протянет сверху спасительную длань...
  
   74.
   Копаясь в рюкзаке в поисках мази от комаров, наткнулся на чей-то блокнот со странными заметками, схемами, графиками, диаграммами и перечнями -- навроде таких:
   ФАНЕРОЗОЙ 570.000.000 лет
   ПАЛЕОЗОЙ 340.000.000 лет
   МЕЗОЗОЙ 140.000.000 лет
   КАЙНОЗОЙ 60.000.000 лет
   КЕМЕРИЙ 100.000.000 лет
   СИЛУР 70.000.000 лет
   ДЕВОН 80.000.000 лет
   КАРБОН 75.000.000 лет
   ПЕРМ 75.000.000 лет
   ТРИАС 80.000.000 лет
   ЮРА 70.000.000 лет
   МЕЛ 20.000.000 лет
   ТРЕТИЧНЫЙ 60.000.000 лет
   ЧЕТВЕРТИЧНЫЙ 1.000.000 лет
   ________
  
   СКОРЫЙ ПОЕЗД N5
   Сев.-Кавк. ж/д
   Моздок 3-39 4 3-43
   Прохладная 4-24 15 4-39
   Мин. Воды 6-04 15 6-19
   Невинномысская 7-48 3 7-51
   Армавир-Рост. 8-54 2 8-56
   Кавказская 9-54 12 10-06
   Тихорецкая 11-01 2 11-03
   Ростов-гл. 13-38 11 13-49
   Таганрог 14-49 2 14-51
   Донецкая ж/д
   Иловайск 16-44 16 17-00
   Горловка 17-57 2 17-59
   Константиновка 18-35 2 18-37
   Краматорск 19-04 4 19-08
   Славянск 19-23 3 19-26
   Южная ж/д
   Лозовая 21-03 2 21-05
   Харьков-пасс. 23-08 18 23-26
   Белгород 00-36 4 00-40
   Московская ж/д
   Курск 02-43 14 02-57
   Орёл 04-46 3 04-49
   Скуратово 06-06 11 06-17
   Тула-1 07-36 3 07-39
   Москва Курская 10-40
  
   75.
   В моей (снимаемой мной сначала за 25, а потом за 30 рэ в месяц) саманной времянке полы лежали прямо на голой земле, печку я не топил (зимы там были несуровые, хоть и сырые), пробавлялся электроплиткой и электрорефлектором.
   Мыши там жили, как у себя дома, жрали всё, что плохо лежит, -- дерево, газеты, книги, а один раз даже несколько свёрнутых пополам червонцев проели прямо посредине сгиба, отчего червонцы превратились в какие-то чуть ли не тугрики -- с дыркой по центру...
   Чтоб не испытывать брезгливости к мышам, я, во-первых, пробовал ставить себя на их место, а во-вторых, что, пожалуй, удавалось мне скорее и убедительней, пытался понять: а ведь птицы, например, это такие же ведь, по сути, мыши, но только помещённые эволюционной силой в условия иной стихии и среды.
   Наше историческое предубеждение было вызвано тем, что мыши (и крысы) издревле воровали у нас, человеков, еду и приносили нам чуму и прочую заразу, но ведь люди и что ещё угодно, не говоря уже попросту о нечистом воздухе и нечистой воде, делают то же самое с неменьшим успехом, а посему мыши (и крыски) ничем не хуже нас (по генотипу мы, кстати, очень близки), а также птиц, баранов и коров, обезьян, тарантулов, дельфинов, не говоря уже о славных муравьях и тараканах, чьи заслуги широки, шероховаты, угловаты, хитроваты и юрки, а стало быть и муравьям, и тараканам исполать! Ура-ура-ура!
   В итоге я с мышами подружился -- выманю, бывало, одну из них кусочком сыра или колбасы из её укрома, а потом пытаюсь с ней осторожно беседовать, а когда она ко мне понемногу привыкала и переставала меня опасаться, я её гладил по головке и даже потом пытался дрессировать... Милейшие, оказывается, создания -- эти мыши! А я их, бедняжек, до этого ведь истреблял нещадно -- заманивая в бутылки с семечками, в эмалированный тазик с водой, куда (обычно в летнюю жару, когда бедняжек мучала жажда, а зимой в воду приходилось добавлять подсолнечного масла), так вот, в этот тазик по деревянной линеечке мышка забирается, падает в воду, а выбраться не может (для чего воды должно быть где-то, примерно, на четверть тазика)...
   Потом, когда после увольнения из армии я вернулся в Лохов, а через два года поселился в заводской общаге-малосемейке, меня лет десять донимали тараканы двух видов -- рыжие и чёрные. Поначалу я тоже их боялся, ненавидел и пытался травить всеми существующими в природе способами -- даже тем, что вычитал в толковом словаре у В.Даля, где он в статье о тараканах приводит старый русский метод борьбы с домашними (синантропными) насекомыми -- зимнее выхолаживание жилища, когда окна распахиваются настежь и усатые враги бегут с дотоле пригретых местечек (хотя потом, когда окна закрываются, не говоря уже про лето, опять ведь возвращаются)...
   Устав с ними бороться, я стал их изучать, прочитал о них всю доступную мне литературу, стал с ними активно общаться (вот только жаль, дрессировке они не поддаются, ибо чересчур для этого глупы)... Но после этого они вдруг взяли и исчезли из моей жизни навсегда: причина этого кроется, видимо, в том, что окружающие меня соседи серьёзно взялись за их истребление, которое становится вполне реальным, когда жильцы решительно объединяют для этого свои санитарно-гигиенические усилия...
  
   76.
   В блокноте, что нашёл я в рюкзаке, оказалось ещё и это:
   МАНИФЕСТ "ГРУППЫ-83"
   I
   Мы, "Группа-83", во всеуслышанье провозглашаем своё рождение во имя нелёгкой борьбы за создание самобытных и честных произведений литературы. Мы поняли, что варение в собственном соку обесценивает высокое предназначение человеческой жизни -- всецело отдавать себя людям.
   Мы, как никогда прежде, ощутили в себе жажду свободного, "безрамочного" творчества, жажду новых путей и открытий.
   И поэтому, осознав стоящие перед нами трудности, мы объединились, чтобы вместе идти к общей цели.
   II
   Современная литература находится на грани взрыва. В воздухе носится предчувствие новых путей и открытий. Огромные тиражи посредственных сочинений наводнили книжный рынок. Застарело-застойная атмосфера на отдельных фронтах нашей литературы приводит в уныние. Душа требует выхода в новые и свежие сферы. Зашоренная критика увлечена самолюбованием, отгораживаясь от "малых сих", возводит очи горе?.
   Редкие попытки новых ярких экспериментов если не на словах, то на деле нередко считаются непозволительной дерзостью. Не таиться в бездействии, а решительно включиться в сражения на подступах к грядущим переменам -- долг каждого молодого литератора, имеющего что сказать urbi et orbi.
   III
   Исходя из этого, главной задачей нашей литературной группы мы считаем напряжённый творческий труд, а именно:
   1) создание полноценных и самобытных литературных произведений, отражающих поиски авторами индивидуального творческого мировоззрения;
   2) откровенные критические обсуждения произведений своих товарищей;
   3) литературная учёба на лучших образцах мировой и отечественной литературы;
   4) периодический выпуск рукописного литературно-критического журнала "Ракурс";
   5) проведение литературных встреч, вечеров, диспутов в организациях, учебных заведениях и на предприятиях района (а в будущем и страны) в целях пропаганды своего творчества среди населения и воспитания у него высокой творческой активности.
   К этой работе мы будем подходить со всей ответственностью, в полной мере осознавая социальное назначение советской литературы по воспитанию гармонически развитого человека, полезного для всего общества.
   В.Меркулов, Е.Чухлебова, Октябрь, 1983
   А.Дыдымов, И.Персеев
   Странный документ... Эта "Группа-83" оправдывает своё появление тем, что её члены хотят бороться "за создание самобытных и честных произведений литературы"... Это очень странно -- во-первых, при чём здесь борьба, а во-вторых, зачем кучковаться, чтобы написать что-нибудь самобытное, а в-третьих, честность в литературе если уж и может быть, то настолько специфичная и хитроловкая, что это уже, по сути, и не честность вовсе, а лукавый авторский выкрутас.
   Потом они пишут, что высокое назначение человека -- всецело отдавать себя людям... Всецело -- это значит всем, что у тебя есть, и душой и телом? Ну, тогда это проституция, переходящая в святость, и наоборот.
   Художнику, чтобы быть настоящим и даже большим художником, достаточно отдавать себя хотя бы своему творчеству. А люди -- дело второе. Служение двум богам до добра не доводит. Хотя, конечно, это написано в самые дремучие годы советского тоталитаризма и застоя, когда без некоторых ритуальных заклинаний было попросту никак не обойтись...
   У меня явно какие-то пробелы в памяти. Убей, не помню, что это за "Группа-83" и зачем ей понадобился этот Манифест...
  
   77.
   То, что в 80-ые годы я в Моздоке играл в группе "Предпоследний шанс" -- это я ещё помню. То, что я сочинял для неё песни, -- это я тоже помню. Что с гэбэшниками сталкивался по-серьёзному -- помню. А что в забойной литгруппе состоял -- уже не помню. Тут помню, тут не помню... Какие-то участки мозга, быть может, не фурычат?
   Свои музыкальные дела вроде помню, а литературные -- нет... Хотя я же не помню, что мне довелось вспомнить вчера, что уж там говорить о более ранних временах...
   И то, что я вспомню сегодня, завтра уже -- ни сном ни духом...
   Остаётся плыть безвольной щепкой по течению реки Мемории, примечать проплывающие мимо незатонувшие ошмётки кораблекрушения да приметные вешки, по возможности, куда-нибудь втыкать, куда получится...
   Вот, помню, играл я на флейте, играл на фоно, на гитаре, на бонгах-конгах (perkussion), любил рок, джаз, итальянскую оперу и серьёзную симфоническую музыку (Б.Барток, Э.Денисов, С.Губайдулина, Д.Шостакович, Г.Малер, И.Стравинский, С.Рахманинов), Санька Дыдымов учил меня даже играть на трубе, у Танечки Краснояровой по фоно уроки брал по вечерам в Моздокской музыкалке и до того добрался, что муж вынужден был встречать и провожать её после занятий, а до этого я сам её провожал и воспылал к ней некоторыми определёнными чувствами... Потом ещё одна флейтистка -- Иришка Джуриани -- из губ в губы учила меня верному звукоизвлечению, а сама потом взялась за сакс, ах...
   Играл на свадьбах, праздниках, конферансировал и даже рассказы Зощенко читал со сцены между делом...
   Помню, моздокский сосед -- прораб на пенсии -- из пятиэтажки напротив помогал моему хозяину дядь Мише подсобку во дворе достраивать... Дядь Миша представил мне его по случаю, а потом выяснилось, что он, Леон Шиевич Файнберг, коренной польский еврей, тоже фанат итальянской оперы...
   Бегая от фашистов, он добрался из Польши аж до Сталинграда, прибился к нашим обозным частям, с которыми и дошёл до Моздока, пока тот в августе 1942 года не сдали немцам (и румынам). Леон Файнберг отступил в составе интендантской роты в район Дагестана. А до этого в Моздоке, где охранял склад в двухэтажном доме на Савельевской, 1, он в свободное от службы время сошёлся с одной, по его словам, прекрасной девушкой. Но вскоре он покинул Моздок вместе с отступающими войсками, а после войны вернулся на родину, в Польшу. Но забыть моздокскую любимую не смог (хотя, видать, надеялся на это). И в конце концов, устав с собой бороться, он возвращается в Моздок, женится и, получив гражданство СССР, оседает в России навек. Потом заканчивает строительный институт, становится прорабом, строит в Моздоке множество домов и зарабатывает звание Заслуженного строителя СССР. Дядь Мишу он знал как отличного столяра, плотника и пользовался иногда его услугами, а дядь Миша взамен прибегал к услугам бывшего прораба, чтобы получить ценную консультацию или достать дефицитные стройматериалы, а потом и порекомендовал ему меня как весьма культурного человека (или человека культуры).
   И Леон Шиевич стал ко мне иногда заходить, чтобы послушать мои пластинки с классической музыкой и мои песни...
   Да и хозяин мой дядь Миша был колоритный старичок -- крепкий и кряжистый. Любил обильную хохляцко-казачью кухню с домашним винцом из своего винограда, что занимал значительную часть их с тёть Нюсей огорода, даже оплетал и весь их дом, и мою времянку. После обеда и ужина любил дядь Миша выбраться во двор и попердеть на воздухе вволю -- особенно после наваристого борщеца со сметаной...
   До войны в одной из богатых станиц Ставропольского края дядь Миша работал механиком МТС, где ремонтировал американские трактора ("фордзоны"). При подходе к Ставропольскому краю армии фон Клейста к югу потянулись длинные караваны беженцев... А дядь Миша, занимавшийся подготовкой МТС к эвакуации, чуть подзадержался и не подрасчитал момент "икс", когда пора уже было рвать когти, и поэтому попал-таки в плен к румынам, а потом и в саму Румынию -- в лагерь (по свидетельству очевидцев, румыны были куда страшнее немцев, так как своими зверствами превосходили их на порядок). Оттуда его с другими товарищами по несчастью отправили в Германию -- в г.Оснабрюк, где он попал в интернациональную бригаду смертников по разминированию неразорвавшихся авиабомб союзников по антигитлеровской коалиции: пленные совершали непосредственные манипуляции с бомбами, выполняя дистанционные указания профессиональных немецких сапёров, что, в свою очередь, сами отбывали разные сроки лагерного заключения за какие-то свои провинности на прежней службе. Понятное дело, бомбы нередко взрывались до того, как их успевали разминировать, и тогда многие из этих сапёрных бригад либо сильно калечились, либо погибали. Но дядь Мише повезло выжить и даже сохранить здоровье до самого конца войны, когда он уже попадает в наши отечественные -- сталинские -- лагеря, где это здоровье ему понадобилось для того, чтобы выжить, хотя, попав на лесоповал, он стал не рядовым лесорубом (что гибли пачками), а довольно привилегированным в тех условиях работником -- конюхом. Вернувшись в 1950 году на родину, работал трактористом, механизатором, стал заслуженным передовиком производства, за что был представлен к ордену Трудового Красного Знамени, который ездил получать в Кремль, где, по его словам, видел прогуливающегося Сталина (а орден ему вручал "всесоюзный староста" М.И.Калинин).
   Эту историю дядь Миша поведал мне на летней кухоньке в несколько приёмов, когда мы пробовали там сначала совсем молодое, а потом и более зрелое вино из тёмного винограда расхожего сорта "Изабелла".
  
   78.
   Сквозь красноватую пыль пробиваются крохотные блёклые цветочки -- здешний климат камчатский им, видно, совсем не рад. Зато мхи и лишайники здесь -- как у себя дома, плодятся и размножаются на чём ни попадя. Ultima Thule. Край земли.
   Но постепенно всё вокруг и даже меня самого объяло туманом тягучим -- это я взошёл туда, где облака царят и миром нашим правят...
   Взошёл на небо и -- пропал.
  
   79.
   Когда мы тонули в проливе Лаперуза, я, двухлетний карапуз, нахлебался морской воды и потом благополучно об этом забыл. А где-то лет через десять вспомнил и потом именно этим солевым импритингом (запечатлеванием) объяснял себе свою любовь ко всему солёному. Потом, когда у нас в продаже появилась морская соль, я её распробовал и восхитился -- произошло моментальное совпадение разорванных кармических связей, и после этого я уже и дня не мог прожить без морской соли.
   Позднее я понял, что я -- ихтиандр (и амфибия), которому предстоит возвернуться однажды в родную океанскую стихию, где схоронилась наша некогда затонувшая прародина, которую мы потеряли... Неспроста человеческая кровь по своему химическому составу близка обычной морской воде (хотя идеологические фанатики всегда противопоставляют себя природе и вслед за Маяковским готовы заявить -- "в наших жилах кровь, а не водица").
  
   80.
   О белом безмолвии слова
   простого, увы, не найду,
   в котором я сгинул сурово
   в каком-то, не помню, году...
  
   Обидно, один я в тумане,
   хоть тресни и делай что хошь,
   но в нём, как пылинку в кармане,
   себя ты уже не найдёшь.
  
   81.
   Однажды я вдруг обнаружил,
   что стал кистепёрою рыбой
   с прохладною кровушкой в жилах
   и жаберной крышкой в душе.
  
   Парил я и весь погружался
   в далёкие дивные дали,
   я плыл среди моря людского
   в безлюдные сны и поля.
  
   Хоть там на поверхности пенной
   кипучее время бурлило
   и кровью, слезами и потом
   живой обливался народ,
  
   но понял я вдруг, что для моря,
   для этого моря людского
   я попросту умер и сгинул,
   и всем на меня наплевать.
  
   Однако зачем удивляться,
   что мир моих дней обезлюдел,
   ведь став первобытною рыбой,
   оставил я племя людей,
  
   сбежал от сует лицемерных,
   как хитрый шпион и лазутчик,
   уплыл я, уплыл восвояси,
   в бездонную тьму забытья.
  
   Как тайный агент-конспиролог,
   сбежал накануне провала,
   почуяв терьеровым нюхом
   погони сермяжную соль.
  
   Поэтому я, ретируясь,
   ища глубины и покоя,
   оброс чешуёй бронебойной
   и опускаюсь на дно.
  
   Таков он, лосось непокорный,
   который собой дорожит:
   врагу не сдаётся наш гордый
   и не от счастия бежит.
  
   82.
   Камчатка, по-старому, есть узорочная ("камчатная") ткань, идущая на столовое бельё, полотенца и т.д., а совсем уж изначально происходит от слова камча? (или камка?), каким называли шёлковую китайскую ткань с характерными разводами. Некая, короче, своего рода орнаменталистика на отшибе, столь же далёком и поэтому малосущественном в нашей зашоренной ординарной обыденности, как и сказочный Китай, диковинный край на российском отшибе, откуда пришли к нам когда-то такие нешуточные координаторы нашей цивилизации, как порох, чай, гашиш, бумага, опий, компас, шёлк, Цигун, И-Цзин, стекло, фарфор, Дао-Дэ-Цзин, танка, хайку и всё остальное... А ещё камчой называли когда-то кожаную плётку...
   Может ли мир обойтись без необязательных арабесок, маргинальных узоров, побочных завихрений -- без аппендиксов-камчаток?
   Ничего окончательно внятно -- предельно логично -- объяснить невозможно: мир, необязательный в своей обязательности и обязательный в своей необязательности, этот -- наш -- мир легко и весело обходится без наших объяснений и доводов, но -- не обходится без нас, не обходится то так, то эдак -- по-разному, в разных, более или менее явных, формах. Спасибо за всё -- и ему, и нам. Жить с немотой необъяснимого в себе -- этому надо учиться, учиться внимать себе и безмерному миру в себе, со всеми его смешными финтифлюшками, орнаметальными фенечками и побочными камчатками.
  
   83.
   Плавая на Карьере, я тренировал свои тайные жабры, задерживая дыхание сначала на три, потом на пять, шесть, семь... четырнадцать минут... В итоге я дошёл почти до получаса (до 26,5 минут)...
   К этому времени пульс мой в норме уменьшился до 40 ударов в минуту, а температура тела до 35 градусов Цельсия, но после водных тренировок -- аж до 34,7 градусов.
   До перелома я тренировал координацию, баланс, совершая марш-броски по одной из двух рельс одноколейки от Чугунки до Закрайска...
  
   84.
   Идти всё труднее, впереди -- неизвестность, туман, на расстоянии вытянутой руки ничего нельзя узреть, да и стемнело уже порядком...
   Но, по идее, пора бы мне уже приблизиться к Авачинскому кратеру, пора бы уже понять -- зачем я к нему лезу. Пора припомнить -- зачем я захотел туда залезть...
   Сознание наше с годами -- через поворотные пункты индейки-судьбы -- меняется так, что затрудняет самоидентификацию и принуждает нас к переоценке ценностей и разных мелочей... Зрелый человек не может не понять, что с детства все его дурили, обводили вкруг пальца, уводили от сути правды, жизни и судьбы, а когда он наконец понимает, что чудовищно обманут в лучших чувствах, уже поздно что-нибудь менять. Но иногда всё равно приходится, приходится начинать всё заново, чтобы взглянуть на мир детскими глазами и найти в нём не навязанное извне -- своё -- зерно. Свою родную ерунду.
   Хотя в рюкзаке и есть фонарик, но там ведь и палатка есть одноместная, -- не заночевать ли лучше прямо здесь, на крутом склоне?..
  
   85.
   Некое звено моей жизни потеряно, чего-то я всё ищу и не могу найти... Но чего я ищу и -- какого ляда забыл на Камчатке?! Башка моя стоеросовая подводит меня и не хочет отвечать на прямо поставленные вопросы -- предпочитает смутные экивоки и случайные околичности...
   Камчатка уж слишком оторвана от остального мира, чтобы суетливо реагировать на все его выкаблучивания и выпендроны. Покой судьбинского отрешения хранил дикую камчатскую неприрученность ради творческого произвола подземных недр и океанских вод...
  
   86.
   С Иришкой Джуриани мы сошлись на почве искусства и, в частности, музыки: уча меня из губ в губы игре на флейте, она сама увлеклась вдруг тенор-саксофоном, на котором стала играть в недавно организованном оркестре известного моздокского клавишника Сани Карабера. Через свою подругу Галину Ивановну она помогала мне с концертами в только что отстроенном грандиозном Центре Досуга (на Красной площади), где мы потом, кстати, с Серёгой Гончаренко выбили помещение для созданного нами Клуба авторской песни имени А.Галича. Серёга тогда только-только женился на миниатюрной Капе, и все наши мужики ему по-хорошему завидовали, ведь она была детдомовской сиротой...
   А самый кровный, самый вроде бы настоящий мой друг, трубач и клавишник Санька Дыдымов недавно нашёл меня через Интернет -- прислал E-mail, и я ему ответил, потом он мне ещё разок ответил, и я ему ещё разок ответил: на этом переписка и затихла. Да и о чём писать? И так ведь всё ясно, -- что жизнь не удалась, все мечты накрылись медным тазом.
   Санёк в 93-ем приезжал ко мне в Лохов, откуда мотался в Москву, чтобы найти подходящий банк, что мог бы ссудить его наличкой для открытия своего бизнеса, какой тогда в региональных банках не было вовсе, и взял наконец в каком-то зерновом бандитском банке сто миллионов, кучу пачек в сумке на плече, и с этой сумкою попёрся, дубина, в метро, где ему и взрезали её лезвием и бабки спёрли все, ни одной пачечки не оставили, гады... А в залог ведь он оформил родительскую квартиру, которую пришлось отдать банку... Бизнес накрылся, отец помер, с женою развёлся, сын его Лёва растёт без отца. Лет десять потом кое-как выживал, горбатился на нескольких работах, скитался с бездомной матерью и сестрой по съёмным деревенским хатам и строил потихоньку свой домик на окраине Моздока...
   С Иришкой, Серёгой, Капой и Санькой ходили мы в горы -- в Куртатинское ущелье, в Кармадон... Из долины реки Геналдон, где разбивали палатки, покоряли окружающие вершины и морены. И только там -- на высоте -- нам было счастье явлено в натуре... Там же горячие радоновые ванны, из камней устроенные, принимали, и в речке ледяной купались, и с Иришкой в палатке целовались...
   Ах, как мы спали с ней на мира крыше, плюя на мненья чрезмерно добропорядочных лиц, ведь всё выше и выше и выше стремим мы полёт наших имманентных птиц: крылами обхватив друг друга крепко, телами слиплись мы в одно немыслимо прекрасное единство, счастливо осознав которое непросто удержаться от побочного, но неистребимого подозрения, что всё это, увы, не навсегда, что с крыши нам низвергнуться придётся и крылья опалённые сложить, а в конечном-то счёте -- отбросить коньки и копыта, концы причальные отдать кому ни попадя -- и зря... от так, ни дать ни взять...
   А осенью 88-го, когда все мои усилия если не уволиться из армии по-хорошему, то хотя бы получить разрешение заочно учиться на филфаке республиканского университета (СОГУ), куда я уже практически поступил (взяв краткосрочный отпуск без содержания для якобы бракосочетания), пошли прахом, я решил, только тогда я решил, что начну голодовку -- до победного конца...
   Когда в тот день, окончательно разругавшись с командиром и замполитом полка, я вышел из штаба, то решил сократить дорогу до дома и не давать кругаля через КПП-1, для чего свернул направо, миновал эллинг полкового клуба и летнюю эстраду, пролез через колючку и вышел в чисто поле, только что вспаханное местным колхозом... Подумал и решил -- если это грязное, сырое поле не преодолею, то всё в моей жизни будет ещё хуже, а ежели преодолею, то мне что-нибудь откроется ещё эдакое, просветляющее...
   Шкандыбал по жирной пахоте, смачно чертыхался, спотыкаясь... Но весело взмывало над башкой и рассупонивалось разлаписто в закате нарядное дыхание земли и воли -- жизни неподсудной. Но -- небезрассудной. Хотя ея рассудок, всё и вся со всем незримо сопрягая верёвками своих небес непрекословных, нас, несуразных, часто сокрушает стеною глухоты и слепоты, плитой надгробной дразнит и тревожит нас, дуралеев, жителей Земли.
  
   87.
   Если ночью выйти из палатки, на всей земле ни огонька. Ни звука. А наутро шальная крикливая птица меня разбудила, и скоро я уже подходил к самому краю грандиозного кратера, исходящего подо мной парами иной, глубинной жизни, откуда всё исходит и куда всё однажды возвращается -- коацерватный бульон...
   Вдруг что-то из него как стрельнёт и -- прямо мне в лоб -- ба-бах! Я срываюсь с обрыва и лечу прямо в бурлящее жерло Авачинского вулкана, думая: "Что это было -- камень или старый, древний бумеранг, из прошлого ко мне сюда слетевший?!"
   ...Полёт улиточного духа -- непреднамерен и тягуч, покуда теплится житуха в лучах, летящих из-за туч...
  
   88.
   Ж/д вокзал. Я уезжаю на Камчатку. Запах железной дороги мил моему сердцу. Никто меня не провожает, поэтому терять мне нечего. Поэтому я и уезжаю из Лохова, что никого со мной нет (и не предвидится), ни друзей, ни любимых, всех я потерял. Один как перст... И уезжаю в поисках последнего пристанища -- могилы, что схоронила бы меня от ненужных сует, с глаз долой, из сердца вон. Не от кого мне уже больше было бежать, разве что от себя, дурака, самого. Хоть от себя-то как раз и не убежишь. Зато можно сменить среду обитания. А ведь это и есть настоящая свобода, которую редко кто по-настоящему осознаёт и редко кто по достоинству ценит: ты, весь такой из себя особенный-разособенный, никому на свете, оказывается, совсем даже и не нужен, но и тебе ведь никто из рода Homo sapiens тоже и даром не нужен...
   Гуляй, рванина!
   Гуляй, не хочу!
   Только дорога, которой не видно конца, освободит, видит Бог, от тоски и лица, придуманного тобой для чужих, посторонних взоров, от фобий и лживых видимостей, от личин и личинок беспросветного горевания, которое ведь копится в тебе годами не от большого ума и высокого духа, а очень даже наоборот -- от их помрачения и обморока, куда они впадают ненароком иногда, ведь пребывать всё время на посту у собственных глубин и высот не всякому дано, увы, увы...
   Только дорога, которой не видно конца, освободит, видит Бог, от тоски и лица, чуждого морде природной, стихийной твоей... Езжай, дружище, скорей, а на то, что оставил, забей!..
  
   89.
   Друзья детства остались в детстве: никто из них не захотел ничего начинать сначала -- ни Лопухянц, ни Протеев. Первый своё детство забыл и не хотел о нём вспоминать, а вдобавок, мол, на нём хлопотное хозяйство, семейный бизнес. Концы второго мне так и не удалось обнаружить -- тем более, мать его, североказахстанская лимитчица, умерла, и в Лохове о нём мне больше не у кого было узнать. Писал я запрос в Питерский Гидромет, который он заканчивал, но ответа не получил (советские времена, когда на подобного рода запросы всегда приходили ответы, пусть и отписки, благополучно миновали)... Кликал даже в Интернете, но и там -- ничего о нём не нашёл...
   Джул Джираян на самом деле -- тоже чистый продукт самостийного подсознания и его верной служанки фантазии. Надин Вышкворкина лет десять, как переселилась в Куломну...
   Друзей-пофигистов тоже не было в природе, и вообще никаких пофигистов, окромя меня самого, губошлёпа...
   Были и есть мамка, папка, брат, авиазавод, нелепый Лохов, Карьер, Чугунка, речка, роща, поле, небо, Русь-отчизна и крыши рядом с небом, разлюбезные мои...
   И ногу я сломал на ровном месте, на работе в Троицких Норках споткнулся, выйдя на крыльцо, и грохнулся оземь, но сломал вовсе даже не бедро, а правый голеностоп...
   А на той крыше девятиэтажки по улице Косичкина, где брат мой Женька проживает, я был тем вечером один, совсем один. Салютом любовался, прихлёбывал из фляжки и, вспоминая детство, к краю крыши подходил, но в испуге отшатнувшись, снова понимал, что дети -- бесстрашны, а дяди большие -- трусливы до ужаса...
   Днём позже я позвонил на вокзал, справился о расписании поездов и стал собираться в дорогу. Хотя... Может, я всё-таки сорвался с крыши, упал, но спасся? Иначе откуда у меня взялись эти странные провалы в памяти?..
  
   90.
   Разомлев после горячих минерально-радоновых ванн из любовно сложенных камней на склоне Кармадонского ущелья, вспоминали своё восхождение на Бычьи Столбы и возвращение на морену, а потом, наскоро поужинав, устраивались на ночлег.
   Но где-то в час ночи все проснулись от резкого, пронзительного кашля, и вскоре выяснилось, что Капа, эта хрупкая сиротка, задыхалась и корчилась в судорогах, а потом и вовсе потеряла сознание. А когда ребята зажгли свои фонарики и собрались вокруг содрогающейся бедняжки, которую вынесли из её с Серёжей Гончаренко палатки, наш вожак и прожжённый шерпа Славик Нагорный, пощупав пульс на её шее, резюмировал:
   -- Поймала "горнячку"! -- и, запрокинув ей голову, чтобы открылся рот, убедился, что язык не запал в горло, после чего жестами показал Серёге, чтобы тот делал своей подруге искусственное дыхание "изо рта в рот", а сам начал ей делать непрямой массаж сердца, ритмично надавливая сложенными крест на крест ладонями на нижнюю часть грудной клетки. А когда Капа наконец очнулась и снова закашлялась, шахтёрский фонарик на его голове вдруг потух, потом замигал, Славик подёргал его, тот опять загорелся более-менее ровным светом, и Славик приказал: -- Срочно спускайте её вниз! Счёт идёт на минуты! А я -- в санаторий звонить спасателям! -- и он убежал вниз, и ещё несколько мгновений в ночи мелькали и дёргались отсветы его заедающего фонарика, вот-вот готового погаснуть (в горах батарейки очень быстро садятся).
   Ночная тьма усугублялась облачностью и туманом, возникшим из-за перепада дневных и ночных температур, а фонарик Славика, как потом выяснилось, вскоре и впрямь потух окончательно, из-за чего пятнадцатикилометровый путь до санатория "Кармадон" оказался для него чуть ли не вдвое длиннее.
   А мы, собравшись в дорогу, пытались соорудить носилки для пострадавшей поначалу из лыжных палок, а потом просто положили её прямо в её спальнике на растянутое полотно одноместной палатки и понесли вчетвером -- я, Иришка Джуриани, Саня Дыдымов и Серёга Гончаренко.
   Вскоре наши фонарики начали гаснуть один за другим, лишь Санькин большой фонарь ещё какое-то время освещал нам каменистую дорогу, где и днём чёрт голову сломит, но потом и он приказал всем нам жить долго и счастливо и умереть в один день, когда восторгам нашим не достанет предела на этой земле...
   Без нашего мудрого шерпы и без света мы, новички-дилетанты, никак не могли выйти на искомую тропу и тыркались то туда, то сюда по морене, пока не набрели на лагерь опытных туристов из Харькова, что пригласили нас остановиться у них, чтобы, не дай Бог, не разминуться со спасателями, которых наш Славик обещал привести. К тому же у них была неплохая походная аптечка, из которой уже слегка оклемавшейся Капе они сразу же предложили пару стимулирующих таблеток, одну из которых она тут же проглотила, а другую предусмотрительно спрятала в нагрудном кармане анорака про запас.
   Серёга остался дежурить у своей молодой супруги, а мы снова забрались в свои спальники, чтобы урвать у судьбы ещё хоть час-другой для сна.
   Но пару раз за ночь Капа опять начинала задыхаться, кашлять и терять сознание, и тогда мы снова поднимались и начинали её оживлять. А когда уже под утро, часов в пять, скипятили на примусе супчик в солдатском котелке и крепкого чаю в кастрюльке, на нас набрёл наконец до предела измочаленный Славик Нагорный с одиноким брадатым спасателем, от которого толку теперь было как от козла молока: Капа вроде бы чувствовала себя вполне сносно и уже забылась безмятежным сном, который бдительно хранил её молодой муженёк Серёга.
   Пока не рассвело (а ввиду туч и тумана это случилось не раньше семи часов), решили перед дорогой прийти в себя, облегчиться, умыться, перекусить, собраться с силами, ведь помимо своих рюкзаков, палаток, ледорубов нам предстояло ещё и Капу тащить по тропе каменистой, -- благо, Капа весила никак не больше пятидесяти килограммов.
   Но потом, разомлев от горячего, умаявшиеся после своего ночного марш-броска Славик со спасателем задремали и продремали аж три часа, а мы не стали их будить и вместе с ними с удовольствием вздремнули -- за компанию (а сон в горах такой сладкий, такой сладкий)...
   В одиннадцатом часу Капа проснулась и, почувствовав себя почти совсем здоровой, осторожно поднялась на ноги и даже прогулялась туда-сюда вокруг палаток. Серёга напоил её крепким чаем, и она снова забралась в свой спальник.
   А когда мы окончательно собрались уходить и двое харьковских чуваков вызвались помочь нам нести негордячку Капу с её "горнячкой" до базы нефтяников (для чего даже соорудили отличные носилки из двух рюкзаков типа "Ермак" с их характерными рёбрами жёсткости), больная вдруг снова стала задыхаться и кашлять. Мы быстро подняли её на плечи и начали спускать к подножью морены, к широкой тропе, ведущей на север -- к выходу из Кармадонского ущелья. А там втянулись в стабильный ритм движения: Иришка кроме своего несла ещё рюкзак заболевшей подруги и Серёгину гитару, а оставшиеся шесть мужиков (я, Славик, Серёга, Саня и двое харьковских) попеременно несли Капу, подняв ермаковские носилки на четыре плеча, время от времени меняясь друг с другом по кругу, -- пока четверо несут, двое отдыхают, потом эти двое меняют двух следующих и т.д.
   Добравшись до базы нефтяников, попросили их добросить нашу группу до санатория "Кармадон", но пока ехали, в кузове ГАЗ-66 Капу сильно растрясло, и от этого ей сильно поплохело.
   Но в санатории врачи поспешили нас заверить, что у Капы заурядная горная болезнь, которая для молодой здоровой девушки вроде бы неопасна... Ей вкололи четыре укола с каким-то лекарством, и она быстро оклемалась, встала на ноги...
   А мы, тепло попрощавшись с харьковскими помощниками, договорились с врачами, что они добросят нас до орджоникидзевского автовокзала на своём санаторном "РАФике".
   В пятом часу добрались до города, а потом и до автовокзала. Отпустили "РАФик". Пошли покупать билеты на автобус до Моздока. И тут -- надо же! -- Капе опять подурнело, и она рухнула бы на кафельный пол, если бы Серёга не успел её подхватить. Кассирша вызвала "Скорую", та быстро примчалась, Капе снова что-то вкололи в мягкое место и, сказав нам, что везти домой её сейчас ни в коем случае нельзя, увезли в городскую больницу -- Серёга, законный муж, умчался вместе с ними (оставив нам все свои пожитки).
   А мы, четверо осиротевших странников, взяли билеты, сели в автобус и через час были уже в Моздоке, где я, ужиная чем бог послал в своей саманной хибаре, вспомнил ещё один случай этого -- первого в моей жизни -- похода в горы.
   При возвращении с высоты 3400 у меня был довольно рискованный момент, когда я, замыкая нашу группу, по дурости своей пошёл над пропастью не как все, а чуть выше и, замерев на стене, стоя на еле заметном покатом выступе длиной не более сантиметра мысками тяжёлых туристических ботинок (позаимствованных в турклубе), не мог двигаться дальше, так как не находил впереди подходящей опоры для ног...
   С ужасом догадавшись, что без посторонней помощи я в этой ситуации не жилец, я крикнул ребятам, что уже скрывались за поворотом:
   -- Эй, стойте!
   Ребята вернулись, Славик Нагорный оценил моё плачевное положение и решил перенести вперёд центр моей тяжести, который из-за допотопного турклубовского рюкзака, эдакого аляповатого колобка из пожухлого брезента, тянущего меня в пропасть, был чересчур смещён назад, для чего необходимо было забрать у меня этот тяжеленный противовес.
   Освободившись от своего рюкзака, Славик двинулся мне навстречу и, замерев в полутора метрах, протянул ко мне свою руку, дабы я вложил в неё свой рюкзак и смог налегке выбраться из столь щекотливой для себя ситуации.
   Левую лямку своего "колобка" я снял с плеча без вопросов, а вот с правой пришлось повозиться: вес рюкзака, чуть ли не наполовину набитого тяжёлыми консервами, теперь сместился на правое плечо, отчего меня всего перекосило на правую сторону, и я теперь держался на стене совсем уж непонятно как -- левая нога оказалась в воздухе, а побелевшими пальцами трясущихся рук я почти символически держался ещё за еле заметный выступ покатой каменной волны, а точнее даже лепился к ней подушечками пальцев и ладоней, будто у меня там, на них, присоски, как у некоторых амфибий...
   Чтобы снять с плеча вторую, правую лямку неподъёмного рюкзака, а точнее, просто наклониться вправо вместе с рукой, чтобы тот под собственной тяжестью съехал по ней вниз, мне надлежало отлепить эту руку от стены и, помедлив, я на это решился (иного выхода не было), но только тогда, когда мне снова удалось вернуть левую ногу на тот махонький выступ, где она уже до этого находилась, -- и при этом меня дёрнуло всей тяжестью груза вправо, дёрнуло так, что я чуть не сорвался... Вместо меня сорвалась с головы моя старая любимая бейсболка (с автографами давних школьных однокашников) и пропала в пропасти бездонной -- смертельным холодком повеяло в груди...
   Рюкзак по плечу, по руке съехал вниз и, зажав его лямку в кулак, я, кряхтя, протянул его Славику, и тот ловко перехватил его у меня. Остальное было делом техники, то есть после преодоления труднопреодолимого за спиной вырастают крылья, а если точнее, в кровь выделяется эйфорическая доза адреналина и что-то менее трудное проделывается уже с улыбкой счастья и восторга на устах.
   После такого заметного облегчения и зрение моё, и смекалка значительно обострились, и я вдруг тут же ниже уровня пояса обнаружил небольшой отрицательный выступ, цепляясь за который пальцами снизу, прошёл тот участок, который не мог пройти с рюкзаком, хотя будучи с этим грузом на спине, я попросту и не смог бы никак за такой отрицательный выступ уцепиться...
   Потом, оказавшись на широкой, надёжной тропе, я заглянул в ту жуткую пропасть, где только что едва не оказался, и был обескуражен -- она оказалась теперь далеко не бездонной и совсем не страшной: небольшая, уютная такая ямка в каменных изломах и нагромождениях, но ведь и её вполне хватило бы для того, чтобы распатронить меня, беспомощный шматок мяса, в показательную отбивную...
  
   91.
   Почуяв смерть, лосось плывёт к истоку
   дремучих сил и замыслов своих...
   Клонясь к закату, солнечное око
   благословляет мёртвых и живых.
  
   Почуяв кров, бездомная дворняга
   пронюхает все грёзы на бегу;
   почуяв край, надежда и отвага
   себя взнуздают через "не могу".
  
   Любой конец чреват началом ярым,
   любая зга хранима громадьём,
   вздымающим девятый вал задаром,
   но не задаром все мы пропадём.
  
   Не за понюшку, не за грош паскудный
   плывёт лосось теченья супротив,
   свершая подвиг жизни многотрудный,
   нахрап среды собой перекрестив.
  
   92.
   Плотный ты или бесплотный, сознанию, в общем, начихать; твои уговоры, призывы, приказы ему, притворясь бездыханно-прозрачною паинькой, объегорить -- нечего делать, -- а в результате и не заметишь, как тебя оно покинет, облапошенного бедолагу, улетит к чертям собачьим и кошачьим шмакодявкам, к цурипопикам и лешим, и побочникам-угланам, и кикиморам шальным...
   Мы не хозяева в собственном теле -- так же, как львы, муравьи, тараканы, слоны, кошки, собаки, дельфины, касатки, козы, моралы, пантеры, киты, антилопы, кроты, верблюды, сурки, куропатки и скунсы, зайцы, гиены, тюлени, ослы.
  
   93.
   На крайний случай есть у нас Камчатка --
   там непочатый край диковинной отчизны:
   как странником забытая перчатка,
   он теплится едва дыханьем прежней жизни...
   Ведь нам всё время приходится заново всё переоткрывать -- и Камчатку в том числе. Наращивание и осуществление целокупного смысла возможны лишь в том мире, где существует неистребимая ситуация вечного возвращения, или где поступательное саморазвитие сложных организмов гарантированно обеспечено богатейшей и вездесущей системой обратных связей всего со всем.
  
   94.
   На краю России, на Камчатке --
   все мои печёнки и зачатки,
   все мои зацепки и заплатки,
   всё моё ядрёное нутро.
  
   95.
   Смерть, пожалуй, подобна сну. Тот, кто научился опамятованию во сне, тот и в посмертии вспомнит себя, но, конечно, не так, как здесь, ведь там слишком другое время и слишком нечеловеческие реакции и образы. Главное, спастись от беспощадных потоков коллективного бессознательного, а для этого ещё при жизни надо научиться не оберегать себя, а наоборот -- вопреки инстинкту самосохранения -- легко и моментально от себя, от своего эго избавляться.
   Главнейшие вещи и смыслы этого мира настолько целокупны и тотальны, что не терпят никаких сомнений. Лишь мгновенно потеряв всего себя, сразу обретаешь весь мир. Лишь целиком вверившись, отдавшись Всевышнему, оказываешься на пороге собственной безмерности, тождественной безмерности вселенной. Однако сразу и качественно сделать это дано немногим, ведь это величайшее искусство -- вечно возрождаться в смерти собственного "я".
  
   96.
   Далеко за горизонтом,
   в недоступном запределье
   тает в Тихом океане
   полурыба-полуостров,
   полуродина, полушка,
   полудротик, пол-копья,
   люлька, лодочка, могилка
   дорогого забытья...
  
   97.
   Время и место рождения случайными не бывают: но родившись, человек покидает свои время и место и отправляется в странствие, чтобы сначала себе изменить, а потом вернуться всё-таки к своему изначалью, но -- в новом спиральном качестве, а в идеале -- на щите победы над тщетой, над смертью...
  
   98.
   Зацепился я случайно за бельевые верёвки, туго натянутые промеж кронштейнов, приделанных к верхним краям балкона предпоследнего, восьмого этажа, как это приделывалось россиянами ещё при Советской власти и зачастую делается до сих пор...
   Но при этом не тем ёкающим холодком повеяло у меня в груди, как тогда, в Кармадонском ущелье, а громадным содроганием, что сродни сразу и агонии и оргазму, всего меня прожгло насквозь, когда я, будто на батуте, подпрыгнул на этих бельевых струнах восьмого этажа и снова к ним, родным, вернулся, и лежал ещё на них, таких крепких и упругих, то ли минуту, то ли час в полной уверенности, что я умер и вижу перед собой сполохи того -- нездешнего -- света...
   Я вниз башкою полетел, и пока пролетал девятый этаж, успел спиною вниз перевернуться, так что эти благословенные струны восьмого этажа я спиной своей как раз и встретил, и лежал теперь, значит, любовался отсветами салюта, фейерверков, что запускали с обратной стороны этой девятиэтажки -- со стороны ДК "Взлёт". И вечерние -- энергосберегающие -- фонари при закрайской дороге жёлтым отсвечивали подо мной, сливаясь с динамичными отсветами от фар проезжающих машин...
   Всё в моей жизнющчными отсветамии перевернулось -- я был полностью опустошён, и я забыл себя.
   "Ба-бах!" -- гремел салют забыл себя.. И отдалённые крики толпы вторили ему... А я был будто ангел-чужестранец, какому вся эта земная, слишком человеческая пена, муть, тщета, житейская морока были глубоко, очень глубоко по барабану...
   "Ба-бах!" -- опять гремел салют, но световые сполохи его лукаво упреждали, торопливо опережали, а за неуклюжим грохотом снова следовал то более, а то менее стройный хор чего-то празднующих человеков -- маленьких, крохотных людишек, которым было всё равно что праздновать и что там, внизу, чего-то копошатся, суетятся и , как обычно, всё что-то норовят урвать...
   И это всё несмотря на то, что равновесье моё над пропастью было довольно шатким, ибо последняя, ближайшая к ней бельевая струна протянулась прямо-таки по центру моей благословенной пятой точки, и мне, дабы не загреметь с высот своей инфернальной отрешённости в тар-тара-ры, приходилось ещё, хотя и вполне рефлекторно, посредством известного напряжения мышц пресса и ягодиц приподнимать слегка свои ноги над бренным миром и держать их в этом полу-уголке, искусно совмещая физическое напряжение с духовным релаксом... А струны-то были, пожалуй, капроновые, то бишь из тех искусственно-нефтяных нитей, из коих парашюты шьют...
   Какое-то время я ещё мог позволить себе быть выпавшим из времени и раствориться в прострации упавшего в вечность идиота, свободного ото всех земных обязательств и забот, чуждых тому почти бестелесному существу, каким я был тогда, покуда был...
   Выше головы не прыгнешь? Выше гор могут быть только горы? Да по фигу мне было тогда, что там выше, что ниже! Время истончилось и практически испарилось вместе с неким туманным паром, унесшим с собой и приязни мои, и неприязни, и плюсы, и минусы, и свет, и тьму...
   И я обрёл -- через эту межеумочную прострацию -- блаженную бесчувственную Пустоту, где не было моего вездесущего "я", какое звёздной пылью разлетелось по всей вселенной... обрёл Освобождение от себя, а стало быть и от всех своих надежд и притязаний, а иного освобождения, как выяснилось, и не бывает... обрёл истинный пофигизм... на смертельно зыбком равновесии... Что-то вроде экстатического гомеостаза: но это на уровне ощущений, тогда как Абсолют -- это межпространственно-межвременное равновесие всего со всем, ощутить какое в полной мере, конечно же, невозможно, ибо какое бы то ни было ощущение может иметь лишь живая система, неравновесная по определению.
   Да, какое-то время я ещё легко балансировал меж тотальным пофигизмом и небытиём, запав в медитативную прореху своего затихшего сознания, но так как физическое тело моё ещё не оправилось от перелома, а в сей необыкновенный вечерний час, да к тому же после неслабых алкогольных возлияний, претерпело столь ошеломляющую для себя метаморфозу, то на самом деле довольно скоро пришёл момент, когда я, устав поддерживать это зыбкое равновесие и инстинктивно предпочтя не продавать задёшево собственную жизнь стихийным порывам минутного настроения, я вынужден был решительно развернуться со спины на живот и, ухватившись за капроновые струны перед собой, подтянуться поближе к спасительному балкону...
   Теперь я мог позволить себе наконец расслабиться физически, но зато онемевшее сознание моё проснулось, выбралось из вечного безмолвия великой Пустоты на свет обыденной логики и здравого смысла, дабы трезво оценить ситуацию, в которую я попал, аки кур в ощуп (или во щи), -- упал с плоской загудроненной крыши панельной девятиэтажки, откуда падать не собирался, но оступился на краю ея неловко, потерял надёжную опору под собой и чаемое равновесие в пространстве и -- медленно, степенно полетел, слегка перед этим замерев, зависнув над пропастью, как зависает порой картинка со спутника...
   Балкон передо мной был застеклённым (о таком как раз мечтал мой братец Женька), а за стёклами -- тьма. Да и вообще больше половины всех окон в доме были темны, так как дружные лоховчане, сойдясь плечом к плечу, отмечали очередной юбилей родного города в местах массовых гуляний на открытом воздухе, где отделом культуры городской администрации была подготовлена обширная развлекательная программа для детей и взрослых с участием не только местной художественной самодеятельности, но даже и столичных знаменитостей...
   Но надо было теперь куда-то с этих бельевых верёвок уползать... На случай, если окно застеклённого балкона не заперто изнутри, подёргал его раму там и сям, но нет -- окно не открывалось...
  
   99.
   С одной стороны, лишние движения и безрассудные поползновения суть суета и томление духа, которые нам, образованным и разумным особям, ни к чему, а с другой стороны, разве весь этот наш безразмерно-разлапистый мир не построен на случайно, нелепо и беспочвенно подвернувшихся ему под руку деталях и допущениях, фантазмах и симулякрах?! Не отсюда ли и эта наша потребность опереться на некий всепримиряющий срединный, сердцевинный путь, где можно в себя прийти, себя сохранить и развить только ради того, чтобы однажды, в самый ключевой момент от себя же и отрешиться, чтобы обрести уже целый мир...
  
   100.
   Мгновение можно замедлять, замедлять и в конце конца концов остановить, чтобы окуклиться им и спрятаться, угнездиться в нём навеки, навсегда: чтобы увидеть смерть в лицо и в блаженстве вневременного покоя свести её на нет. Как бы -- понарошку -- умерев. Притворившись камнем. Став музыкой невероятно медленной, вязкой, бездвижной беспредельности.
  
   101.
   Я шёл и шёл, я шёл по рельсе, что временами зеркально взблескивала на солнце... Зеркальный щит Персея -- в нём отраженье зреет живого двойника, идущего издалека... Я шёл и не падал, шёл и не падал -- надо же! -- шёл и не падал, шёл и шёл -- надо же! -- шёл и не падал, давно уже шёл и давненько не падал, удалось мне эдакой настырной свиньёй озадачить мозги -- так, что я шёл и не падал давно и свободно, и ушёл далеко, далеко, далеко, и вдруг подумал: чего, казалось бы, проще -- не изменять себе, идти прямиком по проложенной Богом судьбе, но вот незадача -- стоит хотя бы слегка отвлечь, размыть мозговую заострённость летучими соблазнами побочных, разлаписто-языческих поползновений, стоит подумать о чём-то другом, и баста -- срыв, падение, измена заданной прямизне, смута, промах, грех, болезнь, майя, обморок заданной свободы...
  
   102.
   Лежал я как-то на диване, долго и тупо смотрел на стенные обои, где друг из друга бесконечно и симметрично выплетались ветви диковинных бурых растений, и сие разглядывание представлялось мне чрезвычайно важным занятием, важнее которого ничего и быть не могло на свете, а потом незаметно для себя заснул и увидел бескрайние заснеженные поля, волнистые дюны сугробов, я шёл, проваливаясь в них по пояс, шёл и шёл, но не было этим просторам ни конца и ни края -- и всё это было крайне важным для вселенной, ибо на сей момент в ней, кроме всего этого распростёртого распространствия, вовсе ничего больше и не было, совсем, совсем, совсем ничего не было, не было, не было больше, больше, больше просторов хороших и разных, суразных и несуразных...
  
   103.
   Все упования одинаково тщетны, ибо всё всегда возвращается на круги своя -- круги небытия и забытья. Ан вечно зелено лишь древо жизни неразумной и бессознательной: ведь ей самой, популяционно-безличной, абсолютно по фигу -- есть она иль нет.
   Становление весёлого русского отщепенца можно разделить на три последовательные стадии: интуитивного фатализма, абстрактного пофигизма и, наконец, вполне уже конкретного -- русского -- пофигизма, что является органической обратной стороной исконного русского пантеизма, или почвеннического отвязанного язычества.
   Авенир Мироныч Воблин завещал: "Чтобы жить как не жить, релаксацию надобно творити, аки всякому пофигисту должно творити, каковой является таковым, ежели уж является, не время от времени, а два по двенадцать часов ежесуточно. Жизнь ведь есть отвага быть сверкающим мечом во мраке безраздельной ночи вечной. А терпению безумному сей меч учиться может лишь у той же тьмы, имя которой извечная -- бессмертная -- смерть, каковую поправ равновеликой смертию, восстал, вселенную раздвинув, Мессия с именем Исус. То бишь -- чтоб жить достойно, необходимо всё время переустанавливать, подстраивать, координировать своё относительное равновеличие с нежизнью той, на коей восстаёт и из коей выграничивает себя наша с вами жизнь: одна без другой -- никуда".
  
   104.
   Потыкался я в остекление балкона, потыкался и окончательно понял, что раз в квартире, которой этот балкон принадлежал, никого не было, значит без некоторого вандализма обойтись не удастся. После чего извлёк из кармана своей китайской жилетки клетчатый носовой платок, обернул им правую ладонь, сжал оную в кулак и, отвернув лицо влево, коротко и резко ткнул им в ближайшее стекло, что раскололось, но образовавшаяся в результате дыра имела по краям множество остроугольных изломов, о которые можно было порезаться, если не извлечь особенно опасные осколки из держащей их рамы, что я потихоньку и проделал, используя тот же клетчатый платок...
   И вот через эту обеззубевшую прореху я полез на балкон и, хватаясь за что попало, наткнулся на огромный фикус в кадке, и с ним в обнимку я в итоге и грохнулся на балконный пол подобно мешку с картошкой, задев при этом за что-то своей правой, больной ногой, отчего непроизвольно взвыл, а потом, тихо постанывая и забывшись в этой медленной протяжной боли, пролежал скукоженной креветкой на больших кожистых листьях минут, может, пять, а может, семь, и эдак утишая, баюкая длинную боль, и сам почти что задремал...
  
   105.
   Иван Петрович умер, но ничего об этом ещё не знал, и то ли он спал, то ли дремал, то ли бродил глухими окраинными переулками сумеречного городишки и что-то всё искал, какую-то как будто бы то ли свою любимую красную верёвочку, то ли клубочек неказистой фабульной бечевы, без которой он то натыкался на беспросветный бурелом, то тыркался носом в самому себе неясное пространство, каковое чуралось описания и смысла, и поделом, ведь в реальность никакую не вмещалось и никакому опознанию заведомо не подлежало, а у Петровича ничего не дрожало вовсе, хоть и был он уже сам не свой и тарелки своей не спознал, не изведал, и дороги назад не хотел и не знал, но путеводная потеря лица зияла в нём сиротской прогалиной и обескураживала безадресной обидой тотальной бесприютности: идти и некуда, и неоткуда, и застыть на месте в тупой безымянности окончательной смерти было покуда ведь тоже нельзя -- на безмятежность никак не бывало надежды, и это было странно, ведь вместо того, чтобы отдыхать и распускать, рассупонивать все свои уже вконец его измучившие подпруги и свивальники, он снова должен был скакать как молодой бычок, что по дурости своей молодецкой не знает пока как правильно собой распорядиться и верифицировать, удостоверить свои громоздящиеся друг на друга несуразно ощущения и позывы. Разве это не сон? Или смерть -- это победа сна над реальностью? А любовь -- как быть с любовью? Которая всегда -- не более, чем сон, но более, чем смерть...
  
   106.
   До Москвы -- на электричке;
   до Домодедово -- на метро и автобусе;
   до Хабаровска -- на самолёте;
   до Ванино -- на поезде;
   до Сахалина -- на ж/д пароме;
   до Камчатки -- на простом пароме.
   А можно и сразу от Домодедово до Петропавловска-Камчатского -- на самолёте (только денег, боюсь, не хватит). Так я сначала планировал. А потом подумал, что негоже нищему пофигисту полагаться на зарегулированный государственный транспорт, подконтрольный ментам от и до. Можно ведь стартануть и прямо от нашего Перекрёстка, и автостопом прямиком через Рязань, а дальше -- Ижевск, Свердловск, Тюмень, Новосибирск, Красноярск, Тайшет, Братск, Усть-Кут... Или пойти южнее -- Уфа, Челябинск, Курган, Омск, Новосибирск...
   На всякий пожарный, отцовскую карту автодорог России забросил в рюкзак...
   Можно в Красноярске или в Тайшете сесть на поезд до Хабаровска -- через Иркутск, Улан-Удэ, Ерофей Павлович, Благовещенск...
   А если от Тайшета по более короткой автотрассе пилять через Братск, то там до сих пор ещё много просёлочно-ухабистых участков, где, в случае дождей, можно завязнуть по самые уши...
  
   107.
   Под Хабаровском поймал камазовскую фуру, где разговорился с бородатым водителем в лихо заломленном берете а ля Че: тот и впрямь оказался убеждённым анархистом, зовущим к тотальному саботажу...
   Чего, мол, стоит вся эта наша нынешняя цивилизация, вектор развития которой устремлён от деревни к городу, а от города к мегаполису, если самый и честный труд в ней, направленный, как правило, на производство самой что ни на есть насущной для человеческой жизни продукции, ценится наиболее дёшево, а спекулятивное делячество ловкачей и прохиндеев, направленное на производство досужих развлечений, убогих развращений, бесчисленных лохотронов, виртуальных игрищ и реальных смертей, ценится дороже всего на свете?! Если цивилизация защищает лишь бандитов, жуликов и убийц, то кому она тогда нужна и кем в результате оказываются те, кто защищают её и крепят хотя бы уже тем, что живут по её правилам и как бы то ни было служат её институтам?! Правильно -- они оказываются бандитами, жуликами и убийцами. Стало быть долг каждого честного труженика -- всеми возможными ему способами саботировать, ломать и корёжить всё, что с этой цивилизацией связано и что составляет её корневую, структурообразующую основу. Такова, дескать, логика. Всего лишь логика, всего лишь ничтожная часть нашей жизни безмерной подчиняется ей: большевики же сто лет назад плевать на это хотели -- Пётр Первый начал большой импорт западного позитивизма, а они, нахрапистые бандюганы, его победно завершили...
  
   108.
   Понемногу очухавшись, я приподнялся на карачки, водрузил кадку с фикусом на её прежнее место, смёл к ней ладошкой комья выпавшей земли и тронул балконную дверь -- она оказалась незапертой!
   Но в этот момент из глубины квартиры послышался характерный звук отпираемой входной двери, и я отпрянул к треклятому фикусу, оставив однако балконную дверь приоткрытой, чтобы лучше слышать что происходит внутри.
   Зажёгся свет в прихожей, и слабым остроугольным отсветом от неё меня резануло по глазам -- я испуганно от него отшатнулся и совсем зарылся в большие фикусовы листья, буквально оседлав его внушительную кадку, так что сам стал почти что этим декоративным древом жизни, что живёт и дышит так неприметно и тихо, что заметить его в полумраке не так-то просто...
   Прислушиваясь к голосам вошедших, я быстро смекнул, что они принадлежат мужчине и женщине, что вроде бы сразу с порога отправились на кухню, где открыли холодильник, откуда стали что-то доставать, а потом начали вроде бы делать некий фаст-фуд из колбасы и хлеба: это, видимо, были бутерброды, -- мужчина и женщина стопками укладывали их в пластиковые пакеты, которые потом отставляли в сторону для последующего выноса наружу.
   Властные нотки в голосе мужчины указывали на то, что он, сей муж, является правомочным хозяином этой квартиры, а женщина пришла, чтобы ему помочь.
   Но голос, голос этой женщины неожиданно меня заворожил, и я ещё сильнее навострил свой слух, а когда понял, что они, он и она, вот-вот собираются уходить, расстался со своим фикусом и коленопреклоненно припал к приотворённой балконной двери...
   И тут я такое услышал!.. Она звала его Куртом, а он её Надей, -- и, о боже, я моментально догадался, что она -- это моя давнишняя, моя первая любовь Надин Вышкворкина, а он, хозяин сей хаты и сисадмин предприятия по дигностике нефтегазовых труб АО "Труба", а также хакер божьей милостью Курт Вальтерович Подмышкин... На вопрос Надин об этой квартире он, кстати, ей ответил, что квартира служебная и дана ему после того, как он с честью прошёл испытательный срок и заключил с "Трубой" договор сроком на пять лет...
   Нетрудно было догадаться, что гужбан на крыше принял нешуточные обороты, и когда вошедшие во вкус выпивохи обнаружили дефицит элементарной закуски (а уж выпивки я заготовил с запасом!), то отрядили живущих поблизости товарищей сбегать за ней, так как большинство торговых точек в это время уже не работало...
   А когда Курт с Надин уже вышли с шуршащими пакетами на лестничную клетку, где голоса их загрохотали как через усилитель, Надин вдруг заметила озабоченно (так мне показалось, что озабоченно, хотя вполне возможно, что я выдавал желаемое за действительное):
   -- Ванька Персеев ещё куда-то запропастился!..
   И дверь за ними захлопнулась. А я было решил, что "отряд не заметил потери бойца"... Выходит, Надин заметила...
   Выждав пару минут, я смог наконец размять затёкшие ноги, разогнуть напряжённо скрюченную спину, подвигать ею туда и сюда, после чего поковылял к выходу из квартиры, и дверь мне, слава богу, удалось открыть (что бы я делал, если бы не удалось?)...
   То, что ребята на крыше не заметили моего неожиданного падения, это было мне даже на руку. Я как можно быстрее добрался до родительского дома (матери не было, а отец спал в кресле у телика), достал из заначки деньги, которые успел скопить за время работы в корпорации "ФИГ", прихватил давно уже приготовленный к отъезду рюкзак и был таков.
  
  
  
   2010
  
   1112увцвйвйцвцвцв
  
   1этаж
  
   2 этаж
  
   3 этаж
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"