В 1997 году в литературной жизни Магнитогорска произошло событие: пять наших литераторов вступили в Союз российских писателей. Цель моих непритязательных заметок — очень коротко, без претензии на объективность написать о творчестве каждого из этих авторов, о том, как я их вижу.
Явление первое
Лечение шоком, или Владимир НЕКРАСОВ
Я долго не могла понять, над чем же я смеюсь, читая рассказы Владимира Некрасова. Казалось, автор и не пытается никого смешить. Взять хотя бы его доморощенного антилирического героя, от лица которого написан весь цикл новелл «Сноподобная последовательность влечений». Этот герой — человек довольно придурковатый, постоянно отбивающийся от посягательств женщин, то ли женоненавистник, то ли извращенец, не боящийся быть смешным, извлекающий вот такие откровения:
«Мы постояли, поговорили, потом она подала мне сверточек из белой материи и ушла. Развернув сверток, я увидел, что это мужская шелковая майка. Лет двадцать назад я бы выкинул эту майку не задумываясь. Сейчас же я ощущаю потребность в такого вида нижнем белье. Поэтому сей милый подарок имеет, так сказать, своевременный характер».
Этот герой никак не хочет вызывать симпатию читателя. Мы постоянно узнаем о нем какие-нибудь неаппетитные подробности, которые сначала шокируют, а потом смешат:
«После танца она подала руку для благодарного поцелуя. Но я не смог должным образом отреагировать, потому что в моих кулаках были зажаты семечки. Тогда она наклонилась и сама чмокнула меня в щеку. И опять я не сумел удержаться на высоте, ведь мой рот был набит шелухой, которую я по досадной случайности не успел выплюнуть перед танцем».
И все же герой Некрасова хоть придурковат, но не глуп. Секрет его обаяния, неожиданности его суждений, как мне кажется, в том, что он смотрит на вещи очень пристально и как бы в первый раз. Как дети, врачи или ученые:
«- Понимаешь, чтобы хорошо танцевать, надо жить в шкуре танца, как в своей собственной. А когда с тебя снимут эту самую шкуру, ты должен, истекая кровью, умереть, но не от боли, а от невозможности обрести свое родимое трико. Вот тогда ты настоящий танцовщик. Впрочем, все это фигня...
— Почему? — спросил он.
— Задавать вопросы — это величайшая привилегия. Ты пользуешься ею, как вор, — ответил я».
В этих сюрреалистических рассказах нет законченного сюжета, нет, слава богу, никакой морали. Есть некая лаборатория, в которой автор ставит эксперименты над своими персонажами, никого не обманывая, не пытаясь подогнать результаты своих экспериментов под какую-либо из известных теорий:
«Во мне иногда просыпается некая жестокая ипостась, взирающая на чужую боль с холодным интересом».
Явление второе
«Взобравшись к Богу на качели», или Игорь ВАРЛАМОВ
Послушайте музыку:
«... Он видит там, где ствол залит,
смолой в полукольце,
как гусеницы ползают,
что брови на лице.
И, падши от испуга ниц,
руками твердь поправ,
не отстегнет он пуговиц
камзольных от ковра...»
Когда-то, лет пять назад, мы разговаривали с поэтом Михаилом Занадворовым.
— Стихи Игоря «вне школ и систем», ни на что не похожи! Игоря ни с кем не спутаешь, — сказала я.
— Да, они, скорее, если напоминают, то живопись. Что-то колоритное, фантастическое, вроде Марка Шагала, — добавил мой собеседник.
Действительно, стихи Игоря, их образный строй удивительно живописны. Особенно ярко это проявляется в его «Диптихе»:
«Летели в небо колокольни,
И будто поспешая на звон,
путем неведомым, окольным
пришел он незван и неназван.
Вотще он пребывал великим —
в три роста! На ходулях зыбок.
Ему внизу сверкали блики
никелированных улыбок...
...И божьей волей возносимый
стремглав, что по лопаткам холод,
он был к небесной парусине
булавкой наскоро приколот».
Или:
«Но ей не выпадет суда
на дальних берегах.
Она сама придет сюда
на спичечных ногах...
...И, может быть, на всех углах
ей воздадут почет.
И упряжь о шести волах
к престолу повлечет
ее попарно, тяжело
дыша живот в живот.
Ей тенью ляжет на чело
престол, как эшафот».
В лучших поэтических строках Варламова читатель становится зрителем не только тогда, когда есть явное зрелище:
«Он клюв фисташковый гасил
в их оперенье».
Или:
«И мучишь свое личико в горсти».
Или:
«И прошивал сквозняк,
как дратвой, монастырь».
Но и тогда, когда это зрелище — плод читательской фантазии:
«Собачья грусть — клочок абсурда».
Или:
«Явившись вслед за сквозняком».
Или:
«Что там, по правую руку от ветра».
Ритм стихов, их звукопостроение, их эмоциональная температура приводят читателя в состояние, близкое к катарсису:
«Безмолвие, звеня на все лады,
нащупывая грузные плоды,
Там обращает всякого к себе».
В ранних стихах И. Варламова ощущается тяготение к небытовому, нереалистическому, абстрактному. Но вот стихи, написанные позднее и посвященные городу, уже более конкретны:
«.. Этот город, скупой на участье, уже,
знать, меня не запишет в свои протеже...
...И не верю досель, что, безмолвье храня,
Тот, ведущий за белую нитку меня,
лишь приспеет пора побрататься с травой,
щелкнет ножницами над моей головой...
...это гиблое место почую острей
я — последний в сословии золотарей».
Явление третье
«На дне начищенной кастрюли», или Николай ЯКШИН
«Одинаковыми дозами
Пьют без закуси первак
Мудрый с вечными вопросами
И с ответами — дурак».
Рамки этой публикации позволяют мне написать только о лирике Николая Якшина. А ведь есть еще Якшин-прозаик, Якшин — автор экспериментальных литературных опусов, Якшин-публицист.
Сейчас трудно писать о любви. Чтобы и не старым слогом, и не сентиментально, и не цинично, и не пользоваться готовым реквизитом: розы, свечи, звезды, небеса, да еще и нигде слова «люблю» не написать. Потому что все, что могли с этими словами сделать, уже сделали.
«Позвольте, кроме естества,
Не знать иного божества.
Позвольте противоречивым,
Неправым быть и некрасивым,
Не заготовленным вчера,
Как с лета веники для бани...»
Многие стихи Якшина написаны в форме диалога, не всегда явного. Он доверяет читателю договорить за себя, заполнить паузу.
«Хриплый вечер отмечен отвесным дождем.
Что-то нужно уже, но давай подождем...
И куда-то сейчас, но болит голова,
Потому что больные бормочет слова».
Или:
«Что ни захочешь, пусть будет все.
В домике свет погасил Басе.
Имя мое муравей забыл,
Ангел мой на меня забил.
Да, соглашусь, поживем в тени.
Да, соглашусь, на себя тяни.
Да, соглашусь, только мы вдвоем.
Нет, соглашусь, хорошо живем».
Читателю очень уютно в доброжелательной атмосфере стихов Якшина. Они настолько непринужденны и легки, их лирический герой настолько великодушен, что нам, читателям, можно быть и глупыми, и всякими: нас поймут и простят.
А писать такие стихи легко? Не знаю.
«Быть кончиком бегущего луча
Легко ли, друг бедовый?»
Вот что в этом стихотворении? Что заставляет меня повторять и повторять эти строчки:
«На дне начищенной кастрюли,
Но с оборотной стороны,
Такие гении уснули —
Сквозь темноту едва видны.
Но узнаю фламандской охры
чуть подгоревший свет ночной:
Адама там вихры и ВОХРа
За провинившейся спиной».
И всюду у него: рядом с «Нет» — обязательно «Да», если теза, то тут же антитеза. Все движется, все меняется на свою противоположность, все принимается:
«Скажи, ты веришь? — Верю, да.
Но и не веришь? — Иногда.
А любишь? — Что ж, не похвалюсь.
И ненавидишь? — Но молюсь...
...Все веселишься? — Не всерьез.
Грустишь? — И здесь опять вопрос.
Вопрос вопросов вечен? — Да.
И так всегда? — И так всегда».
Явление четвертое
«Прощанье как радость прощенья», или Александр ЕРОФЕЕВ
А теперь поднимемся туда, на высокогорную высоту, где воздух разряжен и перехватывает дыхание.
«Только снег и только ветер...
Да высоко надо мной
легким светом небо метит —
тихий выдох горловой».
Кружащийся ветер — это постоянный фон в творчестве Александра Ерофеева. Ритм стихов сливается с порывами этого кружащегося ветра. Читателя не покидает ощущение тревоги, неизбежности, судьбы:
«То ли тенью сквозит,
то ли близким сердечным недугом...
Ветер кружит и кружит,
одним ограничившись кругом.
И тревожит, и саднит
и манит последним пределом,
где стремительный всадник
является — белым на белом...
И уже не разъять
неизбежность — на "лучше" и "хуже».
Ветер кружит — и вспять
возвращается,
кружит и кружит...»
Или:
«Пахнет сомнением, горечью брома
тяжестью моря.
Свищет и свищет всю ночь возле дома
вешний Егорий...
... Словно открылась внезапною кровью
вся наша сирость:
Это за мною! Ты слышишь — за мною!
Что-то случилось».
И даже солнце не греет, а только еще больше воспаляет обнаженный нерв:
«... едва откинул шторы полотно,
бессонные глаза свело до рези —
кровь солнца, набухавшая в порезе
сырого неба, —
хлынула в окно!..»
В стихах А. Ерофеева много тонких музыкальных фрагментов и запоминающихся образов:
«... пальцев ли переплетенье...»
Или:
«...лягушечья кожа сосновых поленьев...»
Или:
«... последними прядями держится нить...»
Лирический герой А. Ерофеева говорит благородным целомудренным языком XIX века. Теперь уж так не пишут.
«И видно в том еще моя вина,
что у меня — любимая жена.
Но что любовь, коль вся ее казна —
моя вина».
Или:
«Как непосилен дар любви,
Как беден стих...»
И любовь. И Бог. Это всегда вина. Всегда раскаяние. И всегда вера.
Я часто, читая эти стихи, слышу как бы музыкальное сопровождение к ним. Послушайте, этого нельзя не услышать:
«Знать приспела пора...
(поутихли и страхи и страсти
и рассыпанных дней не собрать
по озябшим углам
ну и что же теперь —
уповать чтобы вышнею властью
счет оставшихся дней уравнялся
несобранным дням
уравнялся — да полно! — кого
не себя ли морочим
пуст и черен алтарь)
... и повинен, и бит, и прощен
предстаю пред закрытые —
страшные Божие очи;
и уже не надеюсь,
и все-таки —
верю еще».
Явление пятое
«Чернильной промокашки лоскуты», или Вячеслав ПШЕНИЧНИКОВ
«В терпении к себе
нельзя не превзойти
иных высот.
Так рыба —
подо льдом об лед,
на льду об лед».
Что такое стихи? Некоторые современные теоретики считают, что постоянная рифма и постоянная метрика — это те костыли, очки и спасательные круги, которые могут компенсировать немощность самого организма стиха. Если они есть, то остального может уже и не быть. Может не быть поэзии.
По словам Игоря Варламова, поэзия — это всегда парадокс.
Я невольно вспоминаю это определение, перечитывая тексты Вячеслава Пшеничникова.
«Я рад, что земля круглая
и куда ни пойдешь —
встретишь собственную спину.
Похлопаешь по плечу,
снимешь налипшие травинки, пуговицы,
пожелаешь здоровья,
раз-другой дашь денег на такси.
Чтобы опять повернулась,
чтобы опять смог увидеть,
вот и спереди у меня торчат
острые лопатки».
Стихи сцементированы внутренним ритмом, интонацией, звуковыми повторами.
«Поставил меня
господь
среди чистого листа
и велел наполнить словами,
а я наполнил его женщинами,
и были они прекрасней слов
но ревность бога
право ничуть не лучше
ревности женщины».
Та словесная вязь, которую плетет В. Пшеничников, держит внимание читателя от первого до последнего звука. Есть внутренняя, не математическая, не житейская, а совершенно парадоксальная логика, логика поэзии, которая позволяет пройти весь этот путь совершенно естественно, ничему не удивляясь.
«Повсюду на улицах
твоя фигура
твоя походка
твои пальцы
твои пуговицы
торчащие из босоножек
твоя задница
которая прекраснее всех
не помню
говорил ли я тебе
что твоя задница прекраснее всех?
Прекраснее всего
что может быть надето
на наших женщинах?»
Тут и ирония, и горечь, и снисходительная улыбка, и все это очень точно дозировано, все это на уровне тонких оттенков, ни одна краска, ни одно чувство не доминирует. Автор не раскрывается, не исповедуется. Он — тайна.