Лебедев Михаил Николаевич : другие произведения.

Он.Она

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Плагиат чистой воды. Обычно плагиаторы стараются замаскировать то,что все слова давным-давно кем то сказаны,и они лиш пытаются думать чужие мысли.

  Он стоял вдверях.
  Она - у окна.
  Протянутые навстречу руки так и не встретились - между ними вздыбился пол.
  
  (Кот)
  
  - Как хорошо, что ты опять здесь. - говорит она, и лицо ее сияет. - Где ты пропадал столько времени?
  - Где ты был? - спрашивает она еще раз.
  - Где-то там, за стеной...
  Она смотрит на меня испытующе.
  - За стеной? Зачем? Ты там что-нибудь ищешь?
  - Наверное, но если бы я хоть знал что.
  Она смеется.
  - Брось! Сколько ни ищи, ничего не найдешь.Ты не тот, за кого ты себя принимаешь.Это скучно, - говорит она - отчего ты непременно хочешь всегда быть тем же самым?
  - Да, отчего? - повторяю я удивленно.Ты права.И почему я о себе такого высокого мнения?
  - Но ведь в конце концов ветер все развеет. Почему ты не хочеш этого признать?А ведь сам решительно ничего не знаеш. Даже того, какая бывает трава ночью, когда на нее не смотришь.
  - А какая же она может быть? Наверно, серая или черная. И серебряная, если светит луна.
  Она смеется.
  - Ну, конечно.Этого ты тоже не знаешь.
  Она останавливается. Порыв ветра проносится мимо нас, а с ним вместе - пчелы и аромат цветов. Ее желтая юбка надувается парусом.
  - Травы тогда просто нет, - заявляет она.
  Мы идем дальше.
  - А что же тогда есть вместо травы?
  - Ничего. Только когда взглянешь, она тут как тут. Иной раз, если очень быстро обернешься, можно это уловить.
  - Что именно? Что ее нет?
  - Не это, а то, как она стремглав возвращается на место - трава и все, что позади нас. Предметы - точно слуги, которые ушли на танцы. Все дело в том, чтобы обернуться очень-очень быстро, и тогда успеешь еще увидеть, что их нет... Иначе они уже окажутся на месте и прикинутся, будто никогда и не исчезали.
  - Кто? - спрашиваю я очень бережно.
  - Предметы. Все, что позади тебя. Оно только и ждет, чтобы ты отвернулся и можно было бы исчезнуть.
  Я обдумываю ее слова. Вероятно, это такое ощущение, словно у тебя за спиной постоянно раскрытая бездна.
  - А меня разве тоже нет, когда ты отвертываешься?
  - И тебя тоже. Ничего нет.
  - Ах так, - отвечаю я с некоторой обидой. - Но ведь для себя-то я все время тут? Как бы я быстро ни обернулся.
  - Ты повертываешься не в ту сторону.
  - Разве и при этом есть разные стороны?
  - Для тебя есть.
  - А ты сама? Как обстоит дело с тобой?
  Она смотрит на меня и рассеянно улыбается, словно мы совсем незнакомы.
  - Я? Меня же вообще здесь нет.
  - Вот как! Но для меня ты все-таки здесь.
  Выражение ее лица меняется. Она снова узнает меня.
  - Правда? Почему ты не повторяешь мне этого как можно чаще?
  - Я же твержу тебе это постоянно.
  - Недостаточно. - Она прислоняется ко мне. Я чувствую ее дыхание.
  - Всегда недостаточно, - говорит она, вздохнув. - Почему этого никто не понимает? Эх вы, статуи!
  Статуи, мысленно повторяю я. Что же мне еще остается? Я смотрю на нее, она прекрасна, она меня волнует, она влечет к себе, каждый раз, когда мы вместе, словно тысячи голосов начинают говорить по проводам моих артерий, а потом все вдруг обрывается, как будто все их неправильно соединили, я чувствую растерянность, и в душе остается только смятение.
  Она ступает, словно танцовщица, среди тюльпанов и садится посреди клумбы.
  - А вот их ты слышишь?
  - Конечно, - заявляю я с облегчением. - Каждый их услышит. Это колокола. Они звучат в фа-диез мажоре.
  - Что такое фа-диез мажор?
  - Такая тональность. Самая пленительная из всех тональностей.
  Она раскидывает широкую юбку среди цветов.
  - А во мне они теперь звонят?
  Я киваю и смотрю на ее узкий затылок. Ты вся полна звоном, думаю я. Она срывает тюльпан и задумчиво разглядывает раскрывшийся цветок и мясистый стебель, на котором каплями выступает сок.
  - Вот это совсем не пленительно.
  - Хорошо, пусть колокола звонят в до мажоре.
  - Непременно в мажоре?
  - Это может быть и минор.
  - А не может быть и то и другое одновременно?
  - В музыке не может, - говорю я, загнанный в тупик. - В ней существуют известные принципы. Либо одно, либо другое. Или одно после другого.
  - Одно после другого! - Она смотрит на меня с легким презрением.
  - Вечно ты находишь отговорки,отчего?
  - Да я сам не знаю. Мне самому хотелось бы, чтобы было иначе.
  Она вдруг встает и отшвыривает тюльпан, который держала в руках. Одним прыжком она оказывается на дорожке и решительно отряхивает платье. Потом приподнимает его и рассматривает свои ноги. На ее лице гримаса отвращения.
  - Что случилось? - испуганно спрашиваю я.
  Она указывает на клумбу:
  - Змеи.
  
  Я смотрю на цветы.
  - Нет там никаких змей.
  - Есть! Вон они! - И она указывает на тюльпаны. - Разве ты не видишь, чего они хотят?Я сразу почувствовала.
  - Ничего они не хотят. Цветы как цветы, - тупо настаиваю я.
  - Они ко мне прикоснулись! - Она дрожит от омерзения и все еще не сводит глаз с тюльпанов.
  Я беру ее за плечи и повертываю так, что клумбы ей больше не видно.
  - Теперь ты отвернулась, - говорю я. - Теперь их тут уже нет.
  - Не пускай их ко мне! Растопчи их!
  - Да их уже нет. Ты отвернулась, и они исчезли. Как трава ночью и все предметы.
  Она прислоняется ко мне.Она прижимается лицом к моему плечу.
  - А ты уверен? - спрашивает она. И я чувствую, как ее сердце бьется возле моей руки.
  - Совершенно уверен. Они исчезли. Как слуги в воскресный день.
  - Не пускай их ко мне,
  - Не пущу, - заверяю я ее.
  Мы медленно идем обратно. Она как-то сразу устает.
  - А зачем нужно то и дело есть?
  - Чтобы не умереть.
  - И опять ты лжешь, - говорит она устало, как будто безнадежно непонятливому ребенку.
  - Сейчас нет. Сейчас я действительно сказал правду.
  - Вот как? А камни тоже едят?
  - Разве камни - живые?
  - Ну конечно. Они самые живые.Ты разве не знаешь, что такое кристалл?
  - Только то, что нам рассказывали на уроках физики. Но, должно быть, все это вранье.
  - Чистый экстаз... - шепчет она - совсем другое, чем те вон... - И она делает движение, словно желая повернуться к клумбам.
  - Не покидай меня - шепчет она.
  - Я тебя не покину.
  - И не уходи! Мне пора. Они прислали за мной! Но ты не уходи!
  - Я не уйду.
  
  Началось все это когда она вдруг подошла ко мне в парке и заговорила, словно мы давно друг друга знаем. Такие случаи нередки - здесь находишься по ту сторону всяких формальностей, заговариваешь, когда хочешь, без долгих предисловий, говоришь сразу же о том, что у тебя на уме, и не беда, если собеседник не поймет, это дело второстепенное. Никто никого не старается убедить или что-нибудь доказать,собеседники нередко говорят о совершенно разных вещах, но отлично понимают, о чем речь, именно потому, что один другого не слушает.
  Поэтому я не удивился, когда она подошла ко мне и заговорила,я только удивился, какая она красивая, действительно настоящая.
  В этот день то сияло солнце, то набегал порывами дождь, дул ветер, воцарялась внезапная тишина. Все шло вперемежку: один час это был март, следующий - апрель, потом сразу вклинивался кусок мая и июня. А тут еще появилась она неведомо откуда, действительно неведомо откуда, из тех областей, где стерты все границы, где искаженный свет, подобный вспыхивающему в небе беглому свету северного сияния, висящая в небе, не ведающем ни дня, ни ночи,и - лишь эхо собственных лучей, отзвук отзвука, тусклый свет потустороннего и безвременных пространств.
  Она вызвала во мне смятение с первой же минуты и вот я сидел и с изумлением смотрел на нее, словно она невесома и парит в воздухе,а я лишь с трудом бреду за ней, спотыкаясь. Кроме того, в ее словах не раз сквозила странная мудрость. Только мудрость эта была как-то смещена и открывала вдруг необозримые дали, от которых начинало биться сердце; а как только хотелось эти дали удержать, их затягивали туманы и сама она была уже где-то совсем в другом месте.
  Она поцеловала меня в первый же день, и сделала это так просто, что, казалось, не придавала поцелую никакого значения; и все-таки я не мог не ощутить его. Я живо почуствовал этот поцелуй, и он взволновал меня, но потом волна словно ударилась о барьер рифа - и я понял, что поцелуй предназначался вовсе не мне, а кому-то другому, персонажу ее фантазии, выброшенному на поверхность ее сознания скрытыми подземными потоками,и,не имеет ни корней, ни отношения к ней самой.
  И я смутно ощущал неуловимое одиночество, когда мы оставались в пустой церкви, наедине с сумерками и звуками органа, только мы двое, словно единственные люди на свете, соединенные хмурым светом,аккордами и дождем, и все же навеки разлученные, без всякого моста от одного к другому, без взаимопонимания, без слов; и только странно рдели сторожевые огоньки на границах жизни внутри нас - мы их видим и не понимаем, я по-своему, она по-своему, словно глухонемые слепцы, хотя мы не глухи и не немы, не слепы, а потому оказываемся еще беднее и оторваннее от всего. Чем именно было вызвано в ее душе желание подойти ко мне? Я этого не знал и никогда не узнаю, истоки ее желания погребены под щебнем и оползнями, - но я все-таки не могу понять, почему эти странные отношения вызывают во мне такую смятенность: я же знал, что видит она во мне не меня, и все же наши встречи будят тоску о чем-то неведомом, потрясают, и порой делают меня то счастливым, то несчастным без всякого смысла и причины.
   Мы живем обрывками одной жизни, обрывками второй и третьей жизни; они друг с другом не связаны, да мы и не можем их связать. Поэтому мне не так уж трудно понять её. И ей, пожалуй, это даже легче дается, чем мне: когда она живет в одной жизни, она забывает обо всех остальных. У меня же все идет вперемешку - от всего этого что-то остаётся и тревожит душу.
  От всего этого нельзя просто отмахнуться. Неожиданно всплывает оно на поверхность,вновь и вновь, непримиримое в своих противоречиях.
  
  - Ты опять меня покинул. А в прошлый раз обещал остаться здесь. Где ты был?
  - Я тебя не покинул, - отвечаю я. - Уходил - да, но не покинул.
  - А где ты был?
  - Там, где-то в городе.
  - Зачем?
  - И сам не знаю. Ведь делаешь очень многое, сам не зная зачем...
  - Я тебя искала сегодня ночью. Светила луна - не такая, как вон та - багровая, тревожная, которая лжет, нет, другая - прохладная, ясная, ее пить можно.
  - Наверное, было бы лучше, если бы я находился здесь, - отвечаю я, откидываюсь на спинку скамьи и чувствую, как от неё на меня веет покоем. А как же можно пить луну?
  - С водой. Очень просто. У нее вкус опала. Сначала ее даже не очень ощущаешь, только потом чувствуешь, как она начинает в тебе поблескивать.
  Она светит прежде всего из глаз. Но света зажигать нельзя. При свете она меркнет.
  Я беру ее руку и прикладываю к своему виску.Рука у нее сухая и прохладная.
  - А как ее пьют с водой? - спрашиваю я.
  Она отнимает у меня руку.
  - Ночью нужно открыть окно и подставить под лунный свет стакан с водой
  - вот так. - Она вытягивает руку. - И луна попадает в него. Ее видно в нем, стакан становится светлым.
  - Ты хочешь сказать - она отражается в стакане?
  - Нет, не отражается. Она в нем. - Она смотрит на меня. - Отражается? Что ты хочешь сказать?
  - Отражение - это картина в зеркале. Можно отражаться во многих предметах, если у них гладкая поверхность. И в воде. Но это не значит, что мы в ней.
  - Гладкая поверхность? - Она вежливо и недоверчиво улыбается. - В самом деле? Удивительно!
  - Ну конечно. Когда ты стоишь перед зеркалом, ты же видишь себя в нем.
  Она снимает туфлю и смотрит на свою ногу. Ступня у нее узкая, длинная и не изуродована мозолями.
  - Что ж, может быть, - отвечает она все еще с равнодушной вежливостью.
  - Не может быть. Наверняка. Но то, что ты видишь, - это не ты. Это только отражение, не ты сама.
  - Конечно, не я. Но где же я сама, когда я вижу свое отражение?
  - Ты стоишь перед зеркалом. Иначе оно не могло бы тебя отразить.
  Она снова надевает туфлю и смотрит на меня.
  - Ты уверен?
  - Совершенно уверен.
  - Я - нет. А что делают зеркала, когда они одни?
  - Отражают то, что есть.
  - А если ничего нет?
  - Так не бывает. Всегда что-нибудь да есть.
  - А ночью? Во время новолуния, когда совсем темно, что же тогда они отражают?
  - Темноту, - отвечаю я не очень уверенно, ибо как может отражаться глубочайший мрак? Для отражения всегда нужно хоть немного света.
  - Значит, зеркала мертвы, когда совершенно темно?
  - Может быть, они спят, а когда возвращается свет - просыпаются.
  Она задумчиво кивает и туго натягивает платье на коленях.
  - А они видят сны? - вдруг спрашивает она. - Кто видит сны?
  - Да зеркала!
  - Мне кажется, они всегда видят сны, - отвечаю я. - Они весь день только это и делают. Им снимся мы. И снимся наоборот. То, что у нас бывает справа, в них слева, а то, что слева, - справа.
  Она повертывается ко мне.
  - Значит, они - наша оборотная сторона?
  Я соображаю. Кто знает, что такое на самом деле зеркало?
  - Вот видишь, - говорит она. - Перед тем ты уверял, будто ничего там нет. А выходит, что в них наша оборотная сторона.
  - Только пока мы перед ними. А когда уходим, ее уже там нет.
  - Откуда ты знаешь?
  - Это же видно. Когда уходишь от них и оглядываешься, нас уже там нет.
  - А если они нас только прячут?
  - Как они могут прятать? Они же все отражают. На то они и зеркала. Зеркало ничего не может скрыть.
  Между бровей у неё появляется морщинка.
  - А куда же оно тогда девается?
  - Что именно?
  - Да изображение! Другая сторона. Что же, оно прыгает обратно в нас?
  - Этого я не знаю.
  - Оно ведь не может потеряться?
  - Оно и не теряется.
  - Так где же оно? - настаивает она. - В зеркале?
  - Нет. В зеркале его уже нет.
  - Оно должно быть там - откуда ты знаешь, что нет? Ты его не видишь.
  - Другие люди тоже видят, что моего изображения там уже нет. Они видят только свое собственное, когда стоят перед зеркалом. И ничего другого.
  - Они заслоняют его. Иначе где же остается мое? Оно должно быть там.
  - Оно там и есть, - отвечаю я, жалея, что затеял весь это разговор.
  - Когда ты подходишь к зеркалу, оно опять появляется.
  Она чем-то вдруг взволнована. Она становится коленями на скамью. Ее черный узкий силуэт выделяется на фоне желтых нарциссов; в сумраке душного вечера кажется, что они из серы.
  - Значит, оно у них внутри, а перед тем ты говорил, что его там нет.
  Она сжимает мне руку, все ее тело дрожит. Я не знаю, что мне сказать, чтобы успокоить ее.Мне вдруг кажется, что в зеркалах есть действительно какая-то тайна.
  - Где оно? - шепчет она и жмется ко мне. - Скажи мне, где оно? Неужели везде осталась какая-то часть меня? Во всех зеркалах, в которые я смотрюсь? А сколько я видела их! Не сосчитать! И неужели я в них во всех разбросана? И каждое что-то у меня отняло? Тонкий отпечаток? Тоненький ломтик меня? Неужели зеркала распилили меня, словно кусок дерева? Что же от меня тогда осталось?
  - Все в тебе осталось, - отвечаю я. - Наоборот, зеркала еще что-то прибавляют к человеку. Они делают этот добавок зримым и отражают кусок пространства, а в нем - озаренный кусок тебя самой.
  - Меня самой? - Она все еще не выпускает моей руки. - А если все не так? Если все эти куски лежат погребенными в тысячах и тысячах зеркал? Как их вернуть? Ах, никогда их не вернешь! Они пропали, пропали навсегда! Мы стерты, мы как статуи, у которых соструганы лица. Где мое лицо? Мое первоначальное лицо? То, которое было у меня до всяких зеркал? До того, как они начали обкрадывать меня?Где оно? - шепчет она. - Где всё? Где мы вообще? Все бежит и проносится, как ветер, и тонет, тонет. Держи меня крепче! Не отпускай меня! Разве ты их не видишь? - Она пристально смотрит на мглистый горизонт. - Вон они летят. Все эти мертвые отражения. Они приближаются и жаждут крови. Ты не слышишь шелеста их серых крыльев? Они мечутся, как летучие мыши. Не подпускай их!
   Я крепко держу ее и смотрю в вечерний сумрак, который становится все глубже, глубже. Воздух тих, но из деревьев, растущих вдоль аллеи, теперь медленно выступает темнота, точно беззвучный отряд теней. Он словно хочет окружить нас и выходит из засады, чтобы отрезать нам путь.
  - Пойдем, - говорю я, - нам пора! За Деревьями будет светлее. Гораздо светлее.
  Но она противится и качает головой. Ее волосы касаются моего лица, они мягкие и пахнут сеном, и лицо у нее мягкое, я ощущаю тонкие косточки, подбородок и надбровные дуги и вдруг снова испытываю глубокое изумление от того, что за границами этого тесного мирка существует огромная действительность, живущая по совсем иным законам, и что эта головка, которую я без труда могу обхватить руками, видит все по-иному, чем я, - каждое дерево, каждую звезду, любые отношения между людьми и даже самое себя. В ней заключена другая вселенная. И на миг все перемешивается в моем мозгу, и я уже не знаю, что такое подлинная действительность - то, что я вижу, или то, что видит она, или то, что бывает без нас и чего мы никогда не познаем, ибо в данном случае происходит то же самое, что с зеркалами, они тут, когда мы тут, но отражают всегда только наш собственный облик. Ни за что, ни за что не узнаем мы, каковы они, когда остаются одни, и что кроется за ними; ведь они - ничто, и вместе с тем они же способны отражать, поэтому должны быть чем-то; но никогда не выдадут они своей тайны.
  - Пойдем, - говорю я. - пойдем. Ни один человек не знает, кто он, откуда и куда идет, но мы вместе, и это одно, что нам дано познать.
  Я увлекаю ее за собой. А если все разрушится, думаю я, может быть, действительно не останется ничего, кроме этого маленького "вместе", которое ведь тоже лишь утешительный обман, ибо когда один человек другому по-настоящему необходим, он за ним не может следовать и его поддержать, - я это испытывал не раз, глядя в мертвые лица моих товарищей. У каждого своя смерть, он должен пережить ее в одиночку, и тут никто не в силах ему помочь.
  - Ты не покинешь меня? - шепчет она.
  - Нет, я тебя не покину.
  - Поклянись, - говорит она и останавливается.
  - Клянусь, - отвечаю я, не задумываясь.
  - Хорошо - Она вздыхает, как будто многое теперь стало легче. - Только не забудь. Ты так часто забываешь.
  - Я не забуду.
  - Поцелуй меня.
  
  Я смотрю в ночь. Все вдруг кажется мне очень чужим, И сквозь привычную картину сада властно и безмолвно проступает что-то иное, дикое, и оно отбрасывает привычное, словно пустую оболочку.
   "Где же мое первое лицо? Мое лицо до всяких зеркал?" - размышляю я. - Первоначальный ландшафт, до того как он стал вот этим ландшафтом.
  Сохранилось ли у нас какое-то знание об этом? Или мы пойманы в сети понятий и слов, логики и обманщика разума, а за ними одиноко горят первоначальные пламена, к которым у нас уже нет доступа, оттого что мы превратили их в полезное тепло, в кухонное и печное пламя, в обман и достоверность, в турецкую баню потеющей философии. Где они? Все ли еще стоят неуловимые, чистые, недоступные, за жизнью и смертью, какими они были до того, как превратились для нас в жизнь и смерть? Или они, может быть, теперь горят только в тех, кто живет в комнатах за решетками, кто сидит на полу или неслышно крадется, уставясь перед собой невидящим взглядом, ощущая в своей крови родную грозу?
  Где граница, отделяющая хаос от стройного порядка, и кто может перешагнуть через нее и потом возвратиться? А если ему это и удастся - кто в состоянии запомнить то, что он увидел? Разве одно не гасит воспоминаний о другом? И кто безумен, отмечен, отвергнут - мы ли, с нашими замкнутыми и устойчивыми представлениями о мире; или те, другие, в ком хаос бушует и сверкает грозовыми вспышками; те, кто отдан в жертву беспредельности, словно они комнаты без дверей, без потолка, словно это покои с тремя стенами, в которые падают молнии и врывается буря и дождь, тогда как мы гордо расхаживаем по своим замкнутым квартирам с дверями и четырьмя стенами и воображаем себя выше тех лишь потому, что ускользнули от хаоса? Но что такое хаос? И что такое порядок? В ком они есть? И зачем? И кому удастся когда-нибудь из них выскользнуть?
  Над краем парка проносится тусклая вспышка, и лишь спустя долгое время на нее отвечает очень далекое ворчание. Подобно залитой светом каюте, наша комната плывет среди ночи, в которой нарастает угроза, точно где-то пленные гиганты сотрясают свои цепи и готовы вскочить и уничтожить наше племя карликов, заковавших их на краткий срок.
  Что, если бы их всех пронзила внезапная молния незнания и они объединились бы для мятежа; что, если бы они разбили замки, сломали болты и, как пенящаяся серая волна, плеснули бы вверх по лестнице и окружили эту освещенную комнату, эту каюту и, как волны, неудержимо помчали бы ее во мрак и в то безыменное, еще более мощное, что стоит за мраком?
  Я оборачиваюсь. Служитель веры и служитель науки сидят в лучах света, озаряющего их. Для них мир - не смутная, трепетная тревога, он не ворчанье бездны, не грозовые вспышки в леденящем эфире - они служители веры и науки, у них есть отвес и лот, весы и меры, у каждого свои, но это их не тревожит, они уверены в себе, у них есть имена и фамилии, которые они могут наклеивать на все, словно этикетки; они крепко спят по ночам, они стремятся к определенной цели, и этого для них достаточно, и даже ужас, даже черный занавес перед самоубийством занимает соответствующее, определенное место в их существовании, оно имеет название, классифицировано и потому стало неопасным. Убивает только безыменное или то, что взорвало свое имя.
  - Молнии, - замечаю я.
  Наука поднимает голову.
  - В самом деле?
  Наука как раз занят разъяснением недуга, именуемого шизофренией. Его смуглое лицо от увлечения слегка порозовело. Он рассказывает о том, как страдающие этой болезнью способны с быстротою молнии словно переноситься из одной личности в другую - в старину таких больных считали то святыми и провидцами, то одержимыми дьяволом - и народ относился к ним с суеверным почтением. Потом он начинает философствовать о причинах болезни, и я вдруг удивляюсь, откуда ему все это известно и почему он называет шизофрению болезнью. Разве нельзя было бы с таким же успехом считать ее особым видом душевного богатства? Разве в самом нормальном человеке не сидит с десяток личностей? И не в том ли разница только и состоит, что здоровый в себе их подавляет, а больной выпускает на свободу? И кого в данном случае считать больным?
  Я подхожу к столу и выпиваю свой стакан вина. Вера смотрит на меня с благоволением; Наука - так, как смотрят на совершенно неинтересный случай. Только сейчас я ощущаю вкус вина: я чувствую, что оно хорошее, установившееся, вызревшее и не легкомысленное. В нем уже нет хаоса, думаю я. Вино претворило его, претворило в гармонию. Но претворило, а не просто заменило одно другим. Оно не уклонилось от хаоса. И вдруг на мгновение, сам не знаю почему, я испытываю невыразимое счастье. Значит, можно! - говорю я себе. - Значит, можно претворить хаос! Значит, существует не только дилемма: или то, или другое. Значит, одно может привести к другому.
  Гроза ворчит и переходит с места на место. Словно беззвучные удары сабель, падают молнии.
  Гроза снова возвращается. Гром усиливается; вдруг, точно поток серебряных монет, дождь низвергается на мостовую. Он отскакивает от нее фонтанчиками водяной пыли, и в лицо веет свежестью.
  
  
  - Зачем дети умирают? - спрашивает она.
  - Этого я не знаю.
  Я не смотрю на нее. Я вовсе не хочу снова попасть к ней в плен.
  - Почему они родятся, если сейчас же умирают?
  - Это уж ты спроси у Веры. Она уверяет, что Господь Бог ведет счет каждому волоску, падающему с головы любого человека, и что у всего есть свой смысл и своя мораль.
  Она смеется.
  - Господь Бог ведет счет? Что же он проверяет? Самого себя? Зачем? Ему ведь все известно.
  - Да, - соглашаюсь я и вдруг почему-то начинаю злиться.
  - Он всеведущий и всеблагой, он справедлив и полон любви - и все-таки умирают дети и умирают матери, которые им нужны, и никто не знает, почему на земле столько горя.
  Она сразу повертывается ко мне. Она уже не смеется.
  - Почему все люди не могут просто быть счастливы?
  - Этого я не знаю. Может быть, потому, что тогда Господу Богу было бы скучно.
  - Нет, - торопливо отвечает она. - Не поэтому.
  - А почему же?
  - Потому что он боится.
  - Боится? Чего же?
  - Если бы все были счастливы, никакой Бог не был бы нужен.
  Я наконец смотрю на нее. Глаза у нее очень прозрачные. Лицо стало более смуглым и худым.
  - Он существует только оттого, что люди несчастны, - говорит она. - Тогда он нужен и ему молятся. Ради этого он все так и устраивает.
  - Есть люди, которые молятся Богу и когда они счастливы.
  - Да? - она недоверчиво улыбается. - Значит, они молятся от страха, что их счастье кончится. Все - только страх,разве ты не знаешь?Все - страх, - повторяет она. - Разве тебе никогда не бывает страшно?
  - Не знаю, - все еще настороженно отвечаю я. - Ну, конечно. На войне мне очень часто бывало страшно.
  - Я не о том. Это понятный страх. Я имею в виду страх безыменный.
  - Какой же? Страх перед жизнью?
  Она качает головой.
  - Нет, более ранний.
  - Страх смерти?
  Она опять качает головой. Больше я ее не расспрашиваю. Не хочу входить во все это. Молча сидим мы некоторое время в прозрачных сумерках.
  - Почему ты молчишь? - спрашивает она.
  - А какое значение имеют слова?
  - Огромное, - шепчет она. - Они - все. Ты их боишься?
  Я размышляю.
  - Вероятно, все мы боимся, как бы не наговорить громких слов. С их помощью люди так нестерпимо много налгали. Может быть, мы боимся и наших чувств. Мы уже не доверяем им.
  - Но ведь они необходимы, любимый, как же без них?
  Становится вдруг очень тихо. С клумб веет прохладным дыханием влажной земли. Птица в чаще каштанов словно зовет - все тот же зов. Вечер внезапно кажется мне весами, где на обеих чашах лежат одинаково огромные куски жизни. Я чувствую, как эти чаши легко, словно лишенные тяжести, стоят на одном уровне в моей груди. Ничего со мной не может случиться, думаю я, пока мое дыхание будет таким спокойным.
  - А меня ты боишься? - шепчет она.
  Нет, отвечаю я про себя и качаю головой; ты единственный человек, которого я не боюсь. И слов с тобой не боюсь. Для тебя они никогда не могут быть слишком пышными или смешными. Ты всегда понимаешь их, ибо до сих пор живешь в таком мире, где слова и чувства, ложь и видения - одно.
  - Почему же ты молчишь? - спрашивает она.
  Я пожимаю плечами.
  - Иногда трудно что-нибудь сказать. И дать свободу тоже трудно.
  - Кому дать свободу?
  - Самому себе. Многое в нас противится этому.
  - Нож не может сам себя порезать. Отчего же ты боишься?
  - Не знаю.
  - Не жди слишком долго, любимый, иначе будет поздно. Слова нужны... - бормочет она. Я не отвечаю.
  - Чтобы бороться со страхом - продолжает она. - Они светочи. Они помогают. Видишь, каким серым становится все вокруг? Кровь теперь уже ни у кого не красная. Отчего ты мне не поможешь?
  Она идет очень близко от меня, сквозь шелест дождя я слышу ее шаги, ощущаю ее движения и тепло ее тела, и мне чудится, будто это единственное тепло, которое еще осталось на свете.Вдруг она останавливается. Лицо у нее бледное и решительное,глаза кажутся почти черными.
  - Ты любишь меня недостаточно сильно, - вдруг заявляет она.
  Я смотрю на нее пораженный.
  - Люблю, как могу, - отвечаю я. Она стоит некоторое время молча. Затем бормочет:
  - Мало. Нет, мало. Никогда нельзя любить достаточно!
  - Да, - соглашаюсь я. - Должно быть, никогда не любишь достаточно. В течение всей жизни никогда, никого. Должно быть, всегда любишь слишком мало - и от этого все человеческие несчастья.
  - Мало, - повторяет Изабелла, словно не слыша моих слов. - Иначе нас было бы уже не двое.
  - Ты хочешь сказать - мы были бы одно?
  Она кивает.
  - Увы, нас всегда будет двое - осторожно замечаю я. - Но мы можем любить друг друга и верить, что мы уже одно.
  - Ты думаешь, мы когда-то были одно?
  - Этого я не знаю. Никто не может знать такие вещи. Все равно воспоминания не осталось бы.
  Она пристально смотрит на меня из темноты.
  - Вот в том-то и дело - шепчет она. - Нет у нас воспоминаний. Никаких. Почему же их нет? Ищешь, ищешь, но оказывается, что все исчезло. А ведь произошло так много. Только это еще помнишь. Но больше ничего. А почему забываешь? Ты и я, разве мы уже не знали друг друга когда-то? Скажи! Ну скажи! Где все это теперь?
  Ветер с плеском бросает в нас целый шквал дождя. И ведь кажется, словно многое уже было, думаю я. Иногда оно подходит вплотную и стоит перед тобой, и знаешь, что оно было когда-то точно такое же, и даже знаешь, как все будет еще через мгновение, но только хочешь его схватить, а оно уже исчезает, словно дым или умершее воспоминание.
  - Мы не могли бы вспомнить себя - говорю я.Это все равно как дождь.
  - Или как слезы, - замечает она, - но слезы полны воспоминаний.
  Мы продолжаем некоторое время молча идти по аллее. Я думаю о тех странных минутах, когда нежданный двойник какого-то забытого воспоминания вдруг встаёт из глубин многих жизней и как будто смотрит поверх них на тебя.
  - Тогда она как смерть, - говорит наконец она.
  - Что?
  - Любовь. Совершенная любовь.
  - Кто это знает? Думаю, никто никогда этого не узнает. Мы познаем лишь до тех пор, пока каждый из нас еще сохраняет свое отдельное "я". Если бы наши "я" слились друг с другом, то случилось бы то же, что и с дождем. Возникло бы новое "я", и мы уже не смогли бы помнить наши отдельные, прежние "я". Мы оказались бы кем-то другим - таким же непохожим на нас прежних, как непохож дождь на воздух, - и каждый уже не был бы отдельным "я", только углубленным через другие "я".
  - А если бы любовь была совершенной, так чтобы мы слились в одно, - это было бы все равно, что смерть?
  - Возможно, - отвечаю я нерешительно. - Но не уничтожение. Что такое смерть - никто не знает. Поэтому ее ни с чем нельзя сравнивать. Но, наверно, каждый из нас уже не чувствовал бы, что это он сам. Возникло бы опять новое одинокое "я".
  - Значит, любовь обречена быть несовершенной?
  - Она в достаточной мере совершенна, - говорю я и вместе с тем проклинаю себя за свой педантизм школьного учителя и за то, что опять забрался бог знает в какие дебри.
  Она качает головой.
  - Не уклоняйся! Она должна быть несовершенной, теперь я понимаю. Будь она совершенной - вспыхнула бы мгновенная молния и все бы исчезло.
  - Что-то осталось бы, но уже за пределами Нашего познания.
  - Так же, как смерть?
  Я смотрю на нее.
  - Кто знает, - осторожно отвечаю я, чтобы не взволновать её еще больше. - Может быть, у смерти совсем другое имя. Мы ведь видим её всегда только с одной стороны. Может быть, смерть - это совершенная любовь между нами и Богом.
  Ветер снова бросает потоки дождя на листву деревьев, а они призрачными руками перебрасывают их дальше. Некоторое время она молчит.
  - Не потому ли любовь так печальна? - спрашивает она.
  - Любовь не печальна, а только приносит печаль, оттого что она неосуществима и удержать ее нельзя.
  - Но почему же? - спрашивает она очень резко и топает ногой.Почему так должно быть?
  Я смотрю в ее бледное встревоженное лицо.
  - Это и есть счастье, - говорю я.
  Она изумленно смотрит на меня.
  - Это счастье?
  Я киваю.
  - Не может быть! Это же ведь только горе!
  Она бросается ко мне на грудь, и я крепко обнимаю ее. Я чувствую, как от рыданий судорожно вздрагивают ее плечи.
  - Не плачь, - говорю я. - Что было бы с людьми, если бы все из-за этого стали плакать?
  - А о чем же еще плакать?
  Да, о чем же, повторяю я про себя.
  - Почему это несчастье? - говорю я. - Это счастье. Только мы так по-дурацки определяем любовь - совершенная, несовершенная.
  - Нет, нет! - Она решительно качает головой и не поддается утешениям. Она плачет и цепляется за меня, я держу ее в своих объятиях и чувствую, что прав не я, а она, что она-то не идет на компромиссы, ее еще жжет первоначальное и единственное "отчего", оно возникло до того, как все залил цементный раствор существования, это был первый вопрос пробуждающегося "я".
  - Не в этом несчастье, - продолжаю я настаивать. - Несчастье совсем в другом.
  - В чем же?
  - Несчастье не в том, что невозможно слиться до полного единства и приходится расставаться, каждый день и каждый час. Знаешь это, и все же не можешь удержать любовь, она растекается между пальцами, но она - самое драгоценное, что есть на свете, и все же ее не удержать. Всегда один из двух умирает раньше другого. Всегда один из двух остается.
  Она поднимает глаза.
  - Как можно покинуть то, чего у тебя нет?
  - Можно, - отвечаю я с горечью. - И еще как. Есть много степеней покидания и покинутости, - и каждая мучительна, а многие из них равны смерти.
  Слезы её высохли.
  - Откуда ты все это знаешь? - спрашивает она. - Ты же ведь еще не старый.
  - Знаю, - говорю я. - Изведал на опыте. Изведал на опыте, размышляю я. Сколько раз приходилось мне покидать такой-то день и час, и человеческую жизнь, и дерево в утреннем свете, и мои руки, и мои мысли; и каждый раз я покидал их навсегда, а если возвращался к ним, то был уже иным. Многое приходится нам покидать, и мы постоянно вынуждены все оставлять позади; когда идешь навстречу смерти, то перед нею всегда нужно представать нагим, а если возвращаешься, то приходится сызнова завоевывать все покинутое нами.
  Лицо её светится передо мной в дождевом мраке, и меня вдруг заливает волна нежданной нежности. Я снова ощущаю, в каком одиночестве она живет, бесстрашно, лицом к лицу с угрожающими призраками, во власть которых она отдана, без пристанища, без отдыха и успокоения, открытая всем ветрам душа, без поддержки, без жалоб и жалости к самой себе. Ты милая и бесстрашная, ты любимая моя, думаю я, как стрела, неизменно и прямо устремленная к самой сути вещей, пусть ты и не в силах достигнуть ее, пусть даже заблуждаешься. Но кто не заблуждается? Где кончается заблуждение, глупость, трусость и где начинается мудрость, высочайшее мужество?
  Я спускаюсь в город. Сквозь дождь передо мной развеваются серые знамена тумана. Она, как призрак, проходит через мои мысли. Я позорно бежал от нее; вот что она теперь думает, я знаю. Мне вообще больше не следует ходить туда. Но что, если бы ее там вдруг не оказалось? Не почувствовал ли бы я, что мне не хватает самого главного, того, что не стареет, не изнашивается и не может стать будничным именно потому, что им не владеешь?
  
  - Милый свет, - говорит она. - Почему он слабеет? Потому, что мы устаем? Мы теряем его каждый вечер. Когда мы спим, весь мир исчезает. Но где же тогда мы? Значит, мир каждый день возвращается?
  Мы стоим на краю сада и смотрим сквозь решетку на расстилающийся за ней ландшафт. Солнце раннего вечера лежит на созревающих полях, которые тянутся по обе стороны каштановой аллеи до самого леса.
  - Он всегда возвращается, - говорю я и осторожно добавляю: - Всегда.
  - А мы? Мы тоже?
  Мы, думаю я. Кто ответит? Каждый час что-то дает и отнимает и родит в нас перемены. Но я молчу. Я опасаюсь затевать разговор, который вдруг может соскользнуть в бездну.
  - Мы тоже - говорю я. - Всегда. Ничто существующее не может исчезнуть. Никогда.
  - Ты веришь в это?
  - Нам ничего не остается, как верить. Она повертывается ко мне. Она кажется удивительно красивой в свете раннего вечера, пронизанного веющим в воздухе первым ясным золотом осени.
  - Разве иначе мы исчезнем? - шепчет она. Я удивленно смотрю на нее.
  - Не знаю, - говорю я наконец. - Исчезнем. Как много значений может иметь это слово. Очень много.
  - Иначе мы исчезнем?
  Я нерешительно молчу.
  - Да, - говорю я после паузы. - Но только тогда и начнется жизнь.
  - Какая?
  - Наша собственная. Тогда только все и начнется - великое мужество, любовь и трагическая радуга красоты. Там, где, как мы думаем, ничего уже не останется.
  Я смотрю на ее лицо, осиянное заходящим светом. И на мгновение время останавливается.
  - Ни ты, ни я - мы тоже не уцелеем?
  - Нет, мы тоже не уцелеем, - отвечаю я и смотрю мимо нее на пейзаж, полный голубизны, пурпура, дали и золота.
  - И даже если будем любить друг друга?
  - И даже если будем любить друг друга, - говорю я и добавляю нерешительно и осторожно: - Мне кажется, потому-то люди и любят. Без этого они, пожалуй, и не могли бы любить. Любовь - это желание передать дальше то, чего не можешь удержать.
  - Что?
  Я пожимаю плечами.
  - Для этого существует много названий. Может быть - наше "я", которое мы хотим спасти.
  - Ты тоже собираешься уйти?
  Я качаю головой.
  - Нет никакой причины, чтобы бежать , и никакой - чтобы возвращаться. Все двери одинаковы. А за ними...
  Она смолкает.
  - Что за ними ? - спрашиваю я.
  - Ничего. Есть только двери. Всюду только двери, а за ними ничего нет.
  Сторож запирает ворота и раскуривает трубку. Резкий запах дешевого табака доходит до меня и вызывает картину: простая жизнь, без всяких проблем, хорошая жена, хорошие ребята, честная профессия, честное отбывание срока жизни и честная смерть; все тут разумеется само собой - трудовой день, вечерний отдых и ночь без вопросов о том, что же кроется позади всего этого. На миг меня охватывает острая тоска по такому существованию и даже зависть. Но потом я вижу её. Она стоит у ворот, держась руками за железные прутья, приникнув головой, и смотрит вдаль. Долго стоит она, не меняя позы. А уходящий свет все разгорается, густеют его малиновые и золотые оттенки, исчезают синие тени лесов, деревья становятся черными, а небо над нами - яблочно-зеленое и полно розовыми парусами облаков.
  Наконец она оборачивается. В этом свете ее глаза кажутся почти лиловыми.
  - Пойдем, - говорит она и берет меня под руку.
  Мы идем обратно. Она опирается на меня.
  - Не покидай меня никогда.
  - Я тебя никогда не покину.
  - Никогда, - повторяет она. - Никогда - какое короткое время.
  Дым ладана кружится над серебряными кадильницами священнослужителей. Вера повертывается к молящимся, держа в руках дароносицу. Стоят на коленях сестры в черных одеждах и кажутся какими-то смиренными холмиками; головы опущены, они бьют себя в укрытую грудь, которой так и не разрешено стать грудью женщины.Я играю tantum ergo .Сестры поют.Плывут белые спирали ладана. Вера ставит дароносицу обратно в дарохранительницу. Огни свечей мерцают, отражаясь в её парчовом облачении, на котором выткан большой крест; их свет вместе с дымом ладана как бы взлетает к другому большому кресту, где, залитый кровью, вот уже почти два тысячелетия висит Спаситель.
  
  - Что ты там делал? - спрашивает она враждебно. - Помогал обманывать?
  - Я играл на органе.
  - Музыка тоже обманывает. Еще больше, чем слова.Послушай, как бьется мое сердце, - говорит она и прижимает к себе мою руку пониже груди.Слышишь?
  - Да.
  Я отнимаю руку, но у меня такое ощущение, точно я не отнимал ее. Мы идем вокруг небольшого фонтана, который плещет и плещет в вечернем сумраке, словно о нем позабыли. Она погружает руки в бассейн и подбрасывает воду.
  - А где сны скрываются днем ? - спрашивает она.
  Я смотрю, как она брызжется водой.
  - Может быть, они спят, - осторожно замечаю я, ибо знаю, куда ее могут завести такие вопросы. Она опускает руки в бассейн и не вынимает их. Под водою кожа серебристо поблескивает, она усеяна мелкими жемчужинками воздушных пузырьков, и кажется, будто эти руки сделаны из какого-то неведомого металла.
  - Разве они могут спать? - спрашивает она. - Они же сами живой сон. Их видишь, только когда спишь. Но где же они находятся днем?
  - Может быть, висят, как летучие мыши, в больших подземных пещерах или, как совята, в глубоких дуплах деревьев и ждут, пока не придет ночь.
  - А если она не придет?
  - Ночь приходит всегда.
  - Ты уверен?
  Я смотрю на нее.
  - Ты спрашиваешь, точно ребенок, - говорю я.
  - А как дети спрашивают?
  - Вот как ты. Они задают один вопрос за другим и доходят до такой точки, когда взрослые уже не знают, что отвечать, и тогда теряются или сердятся.
  - Почему они сердятся?
  - Они вдруг замечают, что в них есть какая-то ужасная лживость, и не хотят слышать напоминаний об этом.
  - В тебе есть тоже эта лживость?
  - Почти все во мне лживо.
  - А что же такое эта лживость?
  - Не знаю. В том-то все и дело. Если бы знать, то оно уже не было бы таким лживым. Но только чувствуешь, что это так.
  - Ах - говорит она, и голос ее вдруг становится глубоким и мягким. - Ни в чем нет лжи.
  - Да?
  - Конечно. Где ложь и где правда, знает только Бог. Но если он Бог, то не может существовать ни лжи, ни правды. Тогда все - Бог. Лживым было бы только то, что вне его. Если же существовало бы что-нибудь вне его или противоположное ему, он был бы только ограниченным богом. А ограниченный бог - не Бог. Значит, или все правда, или Бога нет. Видишь, как просто.
  Я смотрю на нее, пораженный. То, что она говорит, действительно очень просто и очевидно.
  - Значит, тогда нет ни дьявола, ни ада? - спрашиваю я. - А если бы они существовали, не было бы Бога?
  Она кивает:
  - Конечно, нет. А сколько существует слов! И кто их все придумал?
  - Запутавшиеся люди.
  Она качает головой и указывает на часовню.
  - Вот эти там! И они его там поймали, - шепчет она. - Он не может выйти. А ему хочется. Но они пригвоздили его к кресту.
  - Кто же?
  - Священники. Они крепко его держат.
  - Тогда были другие священники, - говорю я. - Две тысячи лет назад. Не эти.
  Она прислоняется ко мне.
  - Они все те же - шепчет она, приблизив губы к моему лицу,разве ты не знаешь? Он хочет выйти, но они держат его взаперти. Кровь из ран у него течет и течет, и он хочет сойти с креста. А они его не пускают. Они держат его в тюрьмах с высокими башнями, возносят к нему молитвы и курят ладаном, но не выпускают. Ты знаешь, почему?
  - Нет.
  В пепельно-голубом небе над лесом высоко стоит бледная луна.
  - Потому что он очень богат, - шепчет она. - Он очень, очень богат. А они хотят захватить его богатство. Если бы он вышел из их тюрьмы, он получил бы его обратно, и тогда они вдруг обеднели бы.
  Я изумленно смотрю на нее. В лице ее какая-то напряженность, но я ничего не могу по нему прочесть.
  - Что ты хочешь этим сказать? - спрашиваю я.
  Она смеется.
  - Не ходи больше туда - продолжает шептать она. - Пусть они освободят его. Того, распятого. Ему, наверно, тоже хочется посмеяться, поспать, потанцевать.
  - Ты думаешь?
  - Каждому хочется. Пусть они освободят его. Но они его не выпустят, он для них слишком опасен. Он не такой, как они. Он самый опасный из всех, потому что самый добрый.
  - Оттого они и держат его?
  Она кивает. Ее дыхание касается моего лица.
  - Они бы опять распяли его.
  - Да, я тоже думаю, - отвечаю я. - Они снова убили бы его, те самые, кто ему теперь поклоняется. И они убили бы его, как убивали бесчисленное множество людей во имя его. Во имя справедливости и любви к ближнему.
  Её как будто знобит.
  - Я туда больше не пойду, - говорит она, указывая на часовню. - Они вечно твердят, что нужно страдать. Черные сестры. А почему ?
  Я молчу.
  - Кто делает так, что мы должны страдать? - спрашивает она и прижимается ко мне.
  - Бог, - отвечаю я с горечью. - Если только он существует. Бог, сотворивший всех нас.
  - А кто накажет Бога за это?
  - Что?
  - Кто накажет Бога за то, что он заставляет нас страдать? Здесь, у людей, за это сажают в тюрьму или вешают. А кто повесит Бога?
  - Об этом я еще не думал, - отвечаю я. - Как-нибудь непременно спрошу Веру.
  Мы идем обратно по аллее. В темноте проносятся несколько светлячков. Вдруг она останавливается.
  - Ты слышал? - спрашивает она.
  - Что?
  - Землю? Она сделала скачок, точно конь. Ребенком я боялась, что упаду во время сна. Я требовала, чтобы меня привязывали к кровати. Как ты думаешь, можно доверять силе тяжести?
  - Да. Как смерти.
  - Не знаю. Ты еще никогда не летал?
  - На самолете?
  - Что самолет, - говорит она с легким пренебрежением. - Это каждый может. Нет, во сне.
  - Да, летал. Но разве это тоже не каждый может?
  - Нет.
  - Я думаю, каждому хоть раз да казалось, что он летает во сне. Это одно из самых распространенных сновидений.
  - Вот видишь - отвечает она. - И ты еще доверяешь силе тяжести. А что, если она в один прекрасный день перестанет действовать? Что тогда? Мы же будем носиться в воздухе, как мыльные пузыри. Кто будет тогда в лучшем положении? Тот, у кого окажется свинец в ногах или самые длинные руки? И как тогда слезть сидящему на дереве?
  - Не знаю. Но тут и свинец в ногах не поможет. Ведь и он тогда станет легким, как воздух.
  В ней вдруг появляется что-то шаловливое. Луна освещает ее глаза, и кажется, будто в их глубине горит бледное пламя. Она откидывает волосы, в холодных лунных лучах они совсем бесцветны.
  - Ты сейчас похожа на ведьму, - говорю я, - на молодую и опасную ведьму.
  Она смеется.
  - На ведьму, - шепчет она. - Наконец-то ты догадался! Сколько же это тянулось!
  - Боишься, - шепчет она. - Ты всегда боишься.
  - Я не боюсь, - бормочу я.
  - Чего? Чего ты боишься?
  Я не отвечаю. И страх вдруг исчезает. Серо-синие губы её прижимаются к моему лицу, вся она холодная, меня же трясет озноб ледяного жара, по телу бегут мурашки, только голова пылает, я ощущаю зубы , она стоит подле меня, как стройный, поднявшийся на задние ноги зверь, призрак, дух, сотканный из лунного света и желания, покойница, нет, живая, воскресшая покойница, ее кожа и губы холодны, жуть и запретное сладострастие охватывают меня, точно вихрь, я делаю отчаянное усилие, вырываюсь и так резко отталкиваю ее, что она падает навзничь...
  
  
  ... проникают сумерки. Они затягивают его почти незримой серой вуалью. Мир еще остается таким же, каким был, - свет в саду, зелень и желтизна аллей, две пальмы в больших майоликовых вазонах, небо с полями облаков, за селом - далекий город с пестротою серых и красных крыш, - но все уже другое, сумерки изолировали каждый предмет, покрыли его лаком преходящего, как хозяйка заправляет уксусом тушеное мясо, и подготовили для ночных теней, которые, подобно волкам, сожрут его. Осталась только я, вцепившаяся в последний канат света, но и я уже втянута им в драму вечера, хотя он никогда не был драмой и становится ею для нас лишь потому, что он знаменует собой исчезновение, и мы это знаем. Но с тех пор, как мы узнали, что должны умереть, и потому, что мы это узнали, идиллия превратилась в драму, круг - в копье, становление - в исчезновение, крик - в страх, бегство - в приговор.
  Я крепко держу её в объятиях. Она дрожит, смотрит на меня и прижимается ко мне, а я обнимаю ее, мы обнимаем друг друга - двое чужих людей, которые ничего не знают друг о друге и обнялись потому, что не понимают друг друга, и один видит в другом не того, кем тот является на самом деле; и все-таки они черпают утешение даже из этого непонимания, двойного, тройного, бесконечного; и все-таки это единственное, что, подобно радуге, кажется мостом там, где никакого моста не может быть и где есть лишь отражение друг в друге двух зеркал, многократно повторяющееся и уходящее в пустоту все более отступающей дали.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"