Аннотация: Плагиат чистой воды. Обычно плагиаторы стараются замаскировать то,что все слова давным-давно кем то сказаны,и они лиш пытаются думать чужие мысли.
Он стоял вдверях.
Она - у окна.
Протянутые навстречу руки так и не встретились - между ними вздыбился пол.
(Кот)
- Как хорошо, что ты опять здесь. - говорит она, и лицо ее сияет. - Где ты пропадал столько времени?
- Где ты был? - спрашивает она еще раз.
- Где-то там, за стеной...
Она смотрит на меня испытующе.
- За стеной? Зачем? Ты там что-нибудь ищешь?
- Наверное, но если бы я хоть знал что.
Она смеется.
- Брось! Сколько ни ищи, ничего не найдешь.Ты не тот, за кого ты себя принимаешь.Это скучно, - говорит она - отчего ты непременно хочешь всегда быть тем же самым?
- Да, отчего? - повторяю я удивленно.Ты права.И почему я о себе такого высокого мнения?
- Но ведь в конце концов ветер все развеет. Почему ты не хочеш этого признать?А ведь сам решительно ничего не знаеш. Даже того, какая бывает трава ночью, когда на нее не смотришь.
- А какая же она может быть? Наверно, серая или черная. И серебряная, если светит луна.
Она смеется.
- Ну, конечно.Этого ты тоже не знаешь.
Она останавливается. Порыв ветра проносится мимо нас, а с ним вместе - пчелы и аромат цветов. Ее желтая юбка надувается парусом.
- Травы тогда просто нет, - заявляет она.
Мы идем дальше.
- А что же тогда есть вместо травы?
- Ничего. Только когда взглянешь, она тут как тут. Иной раз, если очень быстро обернешься, можно это уловить.
- Что именно? Что ее нет?
- Не это, а то, как она стремглав возвращается на место - трава и все, что позади нас. Предметы - точно слуги, которые ушли на танцы. Все дело в том, чтобы обернуться очень-очень быстро, и тогда успеешь еще увидеть, что их нет... Иначе они уже окажутся на месте и прикинутся, будто никогда и не исчезали.
- Кто? - спрашиваю я очень бережно.
- Предметы. Все, что позади тебя. Оно только и ждет, чтобы ты отвернулся и можно было бы исчезнуть.
Я обдумываю ее слова. Вероятно, это такое ощущение, словно у тебя за спиной постоянно раскрытая бездна.
- А меня разве тоже нет, когда ты отвертываешься?
- И тебя тоже. Ничего нет.
- Ах так, - отвечаю я с некоторой обидой. - Но ведь для себя-то я все время тут? Как бы я быстро ни обернулся.
- Ты повертываешься не в ту сторону.
- Разве и при этом есть разные стороны?
- Для тебя есть.
- А ты сама? Как обстоит дело с тобой?
Она смотрит на меня и рассеянно улыбается, словно мы совсем незнакомы.
- Я? Меня же вообще здесь нет.
- Вот как! Но для меня ты все-таки здесь.
Выражение ее лица меняется. Она снова узнает меня.
- Правда? Почему ты не повторяешь мне этого как можно чаще?
- Я же твержу тебе это постоянно.
- Недостаточно. - Она прислоняется ко мне. Я чувствую ее дыхание.
- Всегда недостаточно, - говорит она, вздохнув. - Почему этого никто не понимает? Эх вы, статуи!
Статуи, мысленно повторяю я. Что же мне еще остается? Я смотрю на нее, она прекрасна, она меня волнует, она влечет к себе, каждый раз, когда мы вместе, словно тысячи голосов начинают говорить по проводам моих артерий, а потом все вдруг обрывается, как будто все их неправильно соединили, я чувствую растерянность, и в душе остается только смятение.
Она ступает, словно танцовщица, среди тюльпанов и садится посреди клумбы.
- А вот их ты слышишь?
- Конечно, - заявляю я с облегчением. - Каждый их услышит. Это колокола. Они звучат в фа-диез мажоре.
- Что такое фа-диез мажор?
- Такая тональность. Самая пленительная из всех тональностей.
Она раскидывает широкую юбку среди цветов.
- А во мне они теперь звонят?
Я киваю и смотрю на ее узкий затылок. Ты вся полна звоном, думаю я. Она срывает тюльпан и задумчиво разглядывает раскрывшийся цветок и мясистый стебель, на котором каплями выступает сок.
- Вот это совсем не пленительно.
- Хорошо, пусть колокола звонят в до мажоре.
- Непременно в мажоре?
- Это может быть и минор.
- А не может быть и то и другое одновременно?
- В музыке не может, - говорю я, загнанный в тупик. - В ней существуют известные принципы. Либо одно, либо другое. Или одно после другого.
- Одно после другого! - Она смотрит на меня с легким презрением.
- Вечно ты находишь отговорки,отчего?
- Да я сам не знаю. Мне самому хотелось бы, чтобы было иначе.
Она вдруг встает и отшвыривает тюльпан, который держала в руках. Одним прыжком она оказывается на дорожке и решительно отряхивает платье. Потом приподнимает его и рассматривает свои ноги. На ее лице гримаса отвращения.
- Что случилось? - испуганно спрашиваю я.
Она указывает на клумбу:
- Змеи.
Я смотрю на цветы.
- Нет там никаких змей.
- Есть! Вон они! - И она указывает на тюльпаны. - Разве ты не видишь, чего они хотят?Я сразу почувствовала.
- Ничего они не хотят. Цветы как цветы, - тупо настаиваю я.
- Они ко мне прикоснулись! - Она дрожит от омерзения и все еще не сводит глаз с тюльпанов.
Я беру ее за плечи и повертываю так, что клумбы ей больше не видно.
- Теперь ты отвернулась, - говорю я. - Теперь их тут уже нет.
- Не пускай их ко мне! Растопчи их!
- Да их уже нет. Ты отвернулась, и они исчезли. Как трава ночью и все предметы.
Она прислоняется ко мне.Она прижимается лицом к моему плечу.
- А ты уверен? - спрашивает она. И я чувствую, как ее сердце бьется возле моей руки.
- Совершенно уверен. Они исчезли. Как слуги в воскресный день.
- Не пускай их ко мне,
- Не пущу, - заверяю я ее.
Мы медленно идем обратно. Она как-то сразу устает.
- А зачем нужно то и дело есть?
- Чтобы не умереть.
- И опять ты лжешь, - говорит она устало, как будто безнадежно непонятливому ребенку.
- Сейчас нет. Сейчас я действительно сказал правду.
- Вот как? А камни тоже едят?
- Разве камни - живые?
- Ну конечно. Они самые живые.Ты разве не знаешь, что такое кристалл?
- Только то, что нам рассказывали на уроках физики. Но, должно быть, все это вранье.
- Чистый экстаз... - шепчет она - совсем другое, чем те вон... - И она делает движение, словно желая повернуться к клумбам.
- Не покидай меня - шепчет она.
- Я тебя не покину.
- И не уходи! Мне пора. Они прислали за мной! Но ты не уходи!
- Я не уйду.
Началось все это когда она вдруг подошла ко мне в парке и заговорила, словно мы давно друг друга знаем. Такие случаи нередки - здесь находишься по ту сторону всяких формальностей, заговариваешь, когда хочешь, без долгих предисловий, говоришь сразу же о том, что у тебя на уме, и не беда, если собеседник не поймет, это дело второстепенное. Никто никого не старается убедить или что-нибудь доказать,собеседники нередко говорят о совершенно разных вещах, но отлично понимают, о чем речь, именно потому, что один другого не слушает.
Поэтому я не удивился, когда она подошла ко мне и заговорила,я только удивился, какая она красивая, действительно настоящая.
В этот день то сияло солнце, то набегал порывами дождь, дул ветер, воцарялась внезапная тишина. Все шло вперемежку: один час это был март, следующий - апрель, потом сразу вклинивался кусок мая и июня. А тут еще появилась она неведомо откуда, действительно неведомо откуда, из тех областей, где стерты все границы, где искаженный свет, подобный вспыхивающему в небе беглому свету северного сияния, висящая в небе, не ведающем ни дня, ни ночи,и - лишь эхо собственных лучей, отзвук отзвука, тусклый свет потустороннего и безвременных пространств.
Она вызвала во мне смятение с первой же минуты и вот я сидел и с изумлением смотрел на нее, словно она невесома и парит в воздухе,а я лишь с трудом бреду за ней, спотыкаясь. Кроме того, в ее словах не раз сквозила странная мудрость. Только мудрость эта была как-то смещена и открывала вдруг необозримые дали, от которых начинало биться сердце; а как только хотелось эти дали удержать, их затягивали туманы и сама она была уже где-то совсем в другом месте.
Она поцеловала меня в первый же день, и сделала это так просто, что, казалось, не придавала поцелую никакого значения; и все-таки я не мог не ощутить его. Я живо почуствовал этот поцелуй, и он взволновал меня, но потом волна словно ударилась о барьер рифа - и я понял, что поцелуй предназначался вовсе не мне, а кому-то другому, персонажу ее фантазии, выброшенному на поверхность ее сознания скрытыми подземными потоками,и,не имеет ни корней, ни отношения к ней самой.
И я смутно ощущал неуловимое одиночество, когда мы оставались в пустой церкви, наедине с сумерками и звуками органа, только мы двое, словно единственные люди на свете, соединенные хмурым светом,аккордами и дождем, и все же навеки разлученные, без всякого моста от одного к другому, без взаимопонимания, без слов; и только странно рдели сторожевые огоньки на границах жизни внутри нас - мы их видим и не понимаем, я по-своему, она по-своему, словно глухонемые слепцы, хотя мы не глухи и не немы, не слепы, а потому оказываемся еще беднее и оторваннее от всего. Чем именно было вызвано в ее душе желание подойти ко мне? Я этого не знал и никогда не узнаю, истоки ее желания погребены под щебнем и оползнями, - но я все-таки не могу понять, почему эти странные отношения вызывают во мне такую смятенность: я же знал, что видит она во мне не меня, и все же наши встречи будят тоску о чем-то неведомом, потрясают, и порой делают меня то счастливым, то несчастным без всякого смысла и причины.
Мы живем обрывками одной жизни, обрывками второй и третьей жизни; они друг с другом не связаны, да мы и не можем их связать. Поэтому мне не так уж трудно понять её. И ей, пожалуй, это даже легче дается, чем мне: когда она живет в одной жизни, она забывает обо всех остальных. У меня же все идет вперемешку - от всего этого что-то остаётся и тревожит душу.
От всего этого нельзя просто отмахнуться. Неожиданно всплывает оно на поверхность,вновь и вновь, непримиримое в своих противоречиях.
- Ты опять меня покинул. А в прошлый раз обещал остаться здесь. Где ты был?
- Я тебя не покинул, - отвечаю я. - Уходил - да, но не покинул.
- А где ты был?
- Там, где-то в городе.
- Зачем?
- И сам не знаю. Ведь делаешь очень многое, сам не зная зачем...
- Я тебя искала сегодня ночью. Светила луна - не такая, как вон та - багровая, тревожная, которая лжет, нет, другая - прохладная, ясная, ее пить можно.
- Наверное, было бы лучше, если бы я находился здесь, - отвечаю я, откидываюсь на спинку скамьи и чувствую, как от неё на меня веет покоем. А как же можно пить луну?
- С водой. Очень просто. У нее вкус опала. Сначала ее даже не очень ощущаешь, только потом чувствуешь, как она начинает в тебе поблескивать.
Она светит прежде всего из глаз. Но света зажигать нельзя. При свете она меркнет.
Я беру ее руку и прикладываю к своему виску.Рука у нее сухая и прохладная.
- А как ее пьют с водой? - спрашиваю я.
Она отнимает у меня руку.
- Ночью нужно открыть окно и подставить под лунный свет стакан с водой
- вот так. - Она вытягивает руку. - И луна попадает в него. Ее видно в нем, стакан становится светлым.
- Ты хочешь сказать - она отражается в стакане?
- Нет, не отражается. Она в нем. - Она смотрит на меня. - Отражается? Что ты хочешь сказать?
- Отражение - это картина в зеркале. Можно отражаться во многих предметах, если у них гладкая поверхность. И в воде. Но это не значит, что мы в ней.
- Гладкая поверхность? - Она вежливо и недоверчиво улыбается. - В самом деле? Удивительно!
- Ну конечно. Когда ты стоишь перед зеркалом, ты же видишь себя в нем.
Она снимает туфлю и смотрит на свою ногу. Ступня у нее узкая, длинная и не изуродована мозолями.
- Что ж, может быть, - отвечает она все еще с равнодушной вежливостью.
- Не может быть. Наверняка. Но то, что ты видишь, - это не ты. Это только отражение, не ты сама.
- Конечно, не я. Но где же я сама, когда я вижу свое отражение?
- Ты стоишь перед зеркалом. Иначе оно не могло бы тебя отразить.
Она снова надевает туфлю и смотрит на меня.
- Ты уверен?
- Совершенно уверен.
- Я - нет. А что делают зеркала, когда они одни?
- Отражают то, что есть.
- А если ничего нет?
- Так не бывает. Всегда что-нибудь да есть.
- А ночью? Во время новолуния, когда совсем темно, что же тогда они отражают?
- Темноту, - отвечаю я не очень уверенно, ибо как может отражаться глубочайший мрак? Для отражения всегда нужно хоть немного света.
- Значит, зеркала мертвы, когда совершенно темно?
- Может быть, они спят, а когда возвращается свет - просыпаются.
Она задумчиво кивает и туго натягивает платье на коленях.
- А они видят сны? - вдруг спрашивает она. - Кто видит сны?
- Да зеркала!
- Мне кажется, они всегда видят сны, - отвечаю я. - Они весь день только это и делают. Им снимся мы. И снимся наоборот. То, что у нас бывает справа, в них слева, а то, что слева, - справа.
Она повертывается ко мне.
- Значит, они - наша оборотная сторона?
Я соображаю. Кто знает, что такое на самом деле зеркало?
- Вот видишь, - говорит она. - Перед тем ты уверял, будто ничего там нет. А выходит, что в них наша оборотная сторона.
- Только пока мы перед ними. А когда уходим, ее уже там нет.
- Откуда ты знаешь?
- Это же видно. Когда уходишь от них и оглядываешься, нас уже там нет.
- А если они нас только прячут?
- Как они могут прятать? Они же все отражают. На то они и зеркала. Зеркало ничего не может скрыть.
Между бровей у неё появляется морщинка.
- А куда же оно тогда девается?
- Что именно?
- Да изображение! Другая сторона. Что же, оно прыгает обратно в нас?
- Этого я не знаю.
- Оно ведь не может потеряться?
- Оно и не теряется.
- Так где же оно? - настаивает она. - В зеркале?
- Нет. В зеркале его уже нет.
- Оно должно быть там - откуда ты знаешь, что нет? Ты его не видишь.
- Другие люди тоже видят, что моего изображения там уже нет. Они видят только свое собственное, когда стоят перед зеркалом. И ничего другого.
- Они заслоняют его. Иначе где же остается мое? Оно должно быть там.
- Оно там и есть, - отвечаю я, жалея, что затеял весь это разговор.
- Когда ты подходишь к зеркалу, оно опять появляется.
Она чем-то вдруг взволнована. Она становится коленями на скамью. Ее черный узкий силуэт выделяется на фоне желтых нарциссов; в сумраке душного вечера кажется, что они из серы.
- Значит, оно у них внутри, а перед тем ты говорил, что его там нет.
Она сжимает мне руку, все ее тело дрожит. Я не знаю, что мне сказать, чтобы успокоить ее.Мне вдруг кажется, что в зеркалах есть действительно какая-то тайна.
- Где оно? - шепчет она и жмется ко мне. - Скажи мне, где оно? Неужели везде осталась какая-то часть меня? Во всех зеркалах, в которые я смотрюсь? А сколько я видела их! Не сосчитать! И неужели я в них во всех разбросана? И каждое что-то у меня отняло? Тонкий отпечаток? Тоненький ломтик меня? Неужели зеркала распилили меня, словно кусок дерева? Что же от меня тогда осталось?
- Все в тебе осталось, - отвечаю я. - Наоборот, зеркала еще что-то прибавляют к человеку. Они делают этот добавок зримым и отражают кусок пространства, а в нем - озаренный кусок тебя самой.
- Меня самой? - Она все еще не выпускает моей руки. - А если все не так? Если все эти куски лежат погребенными в тысячах и тысячах зеркал? Как их вернуть? Ах, никогда их не вернешь! Они пропали, пропали навсегда! Мы стерты, мы как статуи, у которых соструганы лица. Где мое лицо? Мое первоначальное лицо? То, которое было у меня до всяких зеркал? До того, как они начали обкрадывать меня?Где оно? - шепчет она. - Где всё? Где мы вообще? Все бежит и проносится, как ветер, и тонет, тонет. Держи меня крепче! Не отпускай меня! Разве ты их не видишь? - Она пристально смотрит на мглистый горизонт. - Вон они летят. Все эти мертвые отражения. Они приближаются и жаждут крови. Ты не слышишь шелеста их серых крыльев? Они мечутся, как летучие мыши. Не подпускай их!
Я крепко держу ее и смотрю в вечерний сумрак, который становится все глубже, глубже. Воздух тих, но из деревьев, растущих вдоль аллеи, теперь медленно выступает темнота, точно беззвучный отряд теней. Он словно хочет окружить нас и выходит из засады, чтобы отрезать нам путь.
- Пойдем, - говорю я, - нам пора! За Деревьями будет светлее. Гораздо светлее.
Но она противится и качает головой. Ее волосы касаются моего лица, они мягкие и пахнут сеном, и лицо у нее мягкое, я ощущаю тонкие косточки, подбородок и надбровные дуги и вдруг снова испытываю глубокое изумление от того, что за границами этого тесного мирка существует огромная действительность, живущая по совсем иным законам, и что эта головка, которую я без труда могу обхватить руками, видит все по-иному, чем я, - каждое дерево, каждую звезду, любые отношения между людьми и даже самое себя. В ней заключена другая вселенная. И на миг все перемешивается в моем мозгу, и я уже не знаю, что такое подлинная действительность - то, что я вижу, или то, что видит она, или то, что бывает без нас и чего мы никогда не познаем, ибо в данном случае происходит то же самое, что с зеркалами, они тут, когда мы тут, но отражают всегда только наш собственный облик. Ни за что, ни за что не узнаем мы, каковы они, когда остаются одни, и что кроется за ними; ведь они - ничто, и вместе с тем они же способны отражать, поэтому должны быть чем-то; но никогда не выдадут они своей тайны.
- Пойдем, - говорю я. - пойдем. Ни один человек не знает, кто он, откуда и куда идет, но мы вместе, и это одно, что нам дано познать.
Я увлекаю ее за собой. А если все разрушится, думаю я, может быть, действительно не останется ничего, кроме этого маленького "вместе", которое ведь тоже лишь утешительный обман, ибо когда один человек другому по-настоящему необходим, он за ним не может следовать и его поддержать, - я это испытывал не раз, глядя в мертвые лица моих товарищей. У каждого своя смерть, он должен пережить ее в одиночку, и тут никто не в силах ему помочь.
- Ты не покинешь меня? - шепчет она.
- Нет, я тебя не покину.
- Поклянись, - говорит она и останавливается.
- Клянусь, - отвечаю я, не задумываясь.
- Хорошо - Она вздыхает, как будто многое теперь стало легче. - Только не забудь. Ты так часто забываешь.
- Я не забуду.
- Поцелуй меня.
Я смотрю в ночь. Все вдруг кажется мне очень чужим, И сквозь привычную картину сада властно и безмолвно проступает что-то иное, дикое, и оно отбрасывает привычное, словно пустую оболочку.
"Где же мое первое лицо? Мое лицо до всяких зеркал?" - размышляю я. - Первоначальный ландшафт, до того как он стал вот этим ландшафтом.
Сохранилось ли у нас какое-то знание об этом? Или мы пойманы в сети понятий и слов, логики и обманщика разума, а за ними одиноко горят первоначальные пламена, к которым у нас уже нет доступа, оттого что мы превратили их в полезное тепло, в кухонное и печное пламя, в обман и достоверность, в турецкую баню потеющей философии. Где они? Все ли еще стоят неуловимые, чистые, недоступные, за жизнью и смертью, какими они были до того, как превратились для нас в жизнь и смерть? Или они, может быть, теперь горят только в тех, кто живет в комнатах за решетками, кто сидит на полу или неслышно крадется, уставясь перед собой невидящим взглядом, ощущая в своей крови родную грозу?
Где граница, отделяющая хаос от стройного порядка, и кто может перешагнуть через нее и потом возвратиться? А если ему это и удастся - кто в состоянии запомнить то, что он увидел? Разве одно не гасит воспоминаний о другом? И кто безумен, отмечен, отвергнут - мы ли, с нашими замкнутыми и устойчивыми представлениями о мире; или те, другие, в ком хаос бушует и сверкает грозовыми вспышками; те, кто отдан в жертву беспредельности, словно они комнаты без дверей, без потолка, словно это покои с тремя стенами, в которые падают молнии и врывается буря и дождь, тогда как мы гордо расхаживаем по своим замкнутым квартирам с дверями и четырьмя стенами и воображаем себя выше тех лишь потому, что ускользнули от хаоса? Но что такое хаос? И что такое порядок? В ком они есть? И зачем? И кому удастся когда-нибудь из них выскользнуть?
Над краем парка проносится тусклая вспышка, и лишь спустя долгое время на нее отвечает очень далекое ворчание. Подобно залитой светом каюте, наша комната плывет среди ночи, в которой нарастает угроза, точно где-то пленные гиганты сотрясают свои цепи и готовы вскочить и уничтожить наше племя карликов, заковавших их на краткий срок.
Что, если бы их всех пронзила внезапная молния незнания и они объединились бы для мятежа; что, если бы они разбили замки, сломали болты и, как пенящаяся серая волна, плеснули бы вверх по лестнице и окружили эту освещенную комнату, эту каюту и, как волны, неудержимо помчали бы ее во мрак и в то безыменное, еще более мощное, что стоит за мраком?
Я оборачиваюсь. Служитель веры и служитель науки сидят в лучах света, озаряющего их. Для них мир - не смутная, трепетная тревога, он не ворчанье бездны, не грозовые вспышки в леденящем эфире - они служители веры и науки, у них есть отвес и лот, весы и меры, у каждого свои, но это их не тревожит, они уверены в себе, у них есть имена и фамилии, которые они могут наклеивать на все, словно этикетки; они крепко спят по ночам, они стремятся к определенной цели, и этого для них достаточно, и даже ужас, даже черный занавес перед самоубийством занимает соответствующее, определенное место в их существовании, оно имеет название, классифицировано и потому стало неопасным. Убивает только безыменное или то, что взорвало свое имя.
- Молнии, - замечаю я.
Наука поднимает голову.
- В самом деле?
Наука как раз занят разъяснением недуга, именуемого шизофренией. Его смуглое лицо от увлечения слегка порозовело. Он рассказывает о том, как страдающие этой болезнью способны с быстротою молнии словно переноситься из одной личности в другую - в старину таких больных считали то святыми и провидцами, то одержимыми дьяволом - и народ относился к ним с суеверным почтением. Потом он начинает философствовать о причинах болезни, и я вдруг удивляюсь, откуда ему все это известно и почему он называет шизофрению болезнью. Разве нельзя было бы с таким же успехом считать ее особым видом душевного богатства? Разве в самом нормальном человеке не сидит с десяток личностей? И не в том ли разница только и состоит, что здоровый в себе их подавляет, а больной выпускает на свободу? И кого в данном случае считать больным?
Я подхожу к столу и выпиваю свой стакан вина. Вера смотрит на меня с благоволением; Наука - так, как смотрят на совершенно неинтересный случай. Только сейчас я ощущаю вкус вина: я чувствую, что оно хорошее, установившееся, вызревшее и не легкомысленное. В нем уже нет хаоса, думаю я. Вино претворило его, претворило в гармонию. Но претворило, а не просто заменило одно другим. Оно не уклонилось от хаоса. И вдруг на мгновение, сам не знаю почему, я испытываю невыразимое счастье. Значит, можно! - говорю я себе. - Значит, можно претворить хаос! Значит, существует не только дилемма: или то, или другое. Значит, одно может привести к другому.
Гроза ворчит и переходит с места на место. Словно беззвучные удары сабель, падают молнии.
Гроза снова возвращается. Гром усиливается; вдруг, точно поток серебряных монет, дождь низвергается на мостовую. Он отскакивает от нее фонтанчиками водяной пыли, и в лицо веет свежестью.
- Зачем дети умирают? - спрашивает она.
- Этого я не знаю.
Я не смотрю на нее. Я вовсе не хочу снова попасть к ней в плен.
- Почему они родятся, если сейчас же умирают?
- Это уж ты спроси у Веры. Она уверяет, что Господь Бог ведет счет каждому волоску, падающему с головы любого человека, и что у всего есть свой смысл и своя мораль.
Она смеется.
- Господь Бог ведет счет? Что же он проверяет? Самого себя? Зачем? Ему ведь все известно.
- Да, - соглашаюсь я и вдруг почему-то начинаю злиться.
- Он всеведущий и всеблагой, он справедлив и полон любви - и все-таки умирают дети и умирают матери, которые им нужны, и никто не знает, почему на земле столько горя.
Она сразу повертывается ко мне. Она уже не смеется.
- Почему все люди не могут просто быть счастливы?
- Этого я не знаю. Может быть, потому, что тогда Господу Богу было бы скучно.
- Нет, - торопливо отвечает она. - Не поэтому.
- А почему же?
- Потому что он боится.
- Боится? Чего же?
- Если бы все были счастливы, никакой Бог не был бы нужен.
Я наконец смотрю на нее. Глаза у нее очень прозрачные. Лицо стало более смуглым и худым.
- Он существует только оттого, что люди несчастны, - говорит она. - Тогда он нужен и ему молятся. Ради этого он все так и устраивает.
- Есть люди, которые молятся Богу и когда они счастливы.
- Да? - она недоверчиво улыбается. - Значит, они молятся от страха, что их счастье кончится. Все - только страх,разве ты не знаешь?Все - страх, - повторяет она. - Разве тебе никогда не бывает страшно?
- Не знаю, - все еще настороженно отвечаю я. - Ну, конечно. На войне мне очень часто бывало страшно.
- Я не о том. Это понятный страх. Я имею в виду страх безыменный.
- Какой же? Страх перед жизнью?
Она качает головой.
- Нет, более ранний.
- Страх смерти?
Она опять качает головой. Больше я ее не расспрашиваю. Не хочу входить во все это. Молча сидим мы некоторое время в прозрачных сумерках.
- Почему ты молчишь? - спрашивает она.
- А какое значение имеют слова?
- Огромное, - шепчет она. - Они - все. Ты их боишься?
Я размышляю.
- Вероятно, все мы боимся, как бы не наговорить громких слов. С их помощью люди так нестерпимо много налгали. Может быть, мы боимся и наших чувств. Мы уже не доверяем им.
- Но ведь они необходимы, любимый, как же без них?
Становится вдруг очень тихо. С клумб веет прохладным дыханием влажной земли. Птица в чаще каштанов словно зовет - все тот же зов. Вечер внезапно кажется мне весами, где на обеих чашах лежат одинаково огромные куски жизни. Я чувствую, как эти чаши легко, словно лишенные тяжести, стоят на одном уровне в моей груди. Ничего со мной не может случиться, думаю я, пока мое дыхание будет таким спокойным.
- А меня ты боишься? - шепчет она.
Нет, отвечаю я про себя и качаю головой; ты единственный человек, которого я не боюсь. И слов с тобой не боюсь. Для тебя они никогда не могут быть слишком пышными или смешными. Ты всегда понимаешь их, ибо до сих пор живешь в таком мире, где слова и чувства, ложь и видения - одно.
- Почему же ты молчишь? - спрашивает она.
Я пожимаю плечами.
- Иногда трудно что-нибудь сказать. И дать свободу тоже трудно.
- Кому дать свободу?
- Самому себе. Многое в нас противится этому.
- Нож не может сам себя порезать. Отчего же ты боишься?
- Не знаю.
- Не жди слишком долго, любимый, иначе будет поздно. Слова нужны... - бормочет она. Я не отвечаю.
- Чтобы бороться со страхом - продолжает она. - Они светочи. Они помогают. Видишь, каким серым становится все вокруг? Кровь теперь уже ни у кого не красная. Отчего ты мне не поможешь?
Она идет очень близко от меня, сквозь шелест дождя я слышу ее шаги, ощущаю ее движения и тепло ее тела, и мне чудится, будто это единственное тепло, которое еще осталось на свете.Вдруг она останавливается. Лицо у нее бледное и решительное,глаза кажутся почти черными.
- Ты любишь меня недостаточно сильно, - вдруг заявляет она.
Я смотрю на нее пораженный.
- Люблю, как могу, - отвечаю я. Она стоит некоторое время молча. Затем бормочет:
- Мало. Нет, мало. Никогда нельзя любить достаточно!
- Да, - соглашаюсь я. - Должно быть, никогда не любишь достаточно. В течение всей жизни никогда, никого. Должно быть, всегда любишь слишком мало - и от этого все человеческие несчастья.