Медвежья кровь в Медведко, сливаясь с человеческой, медленнее, чем у людей, кружила в замкнутом пространстве его тела, пока еще не выходя наружу и не удивляя людей. Спал, не думая вовсе о своем втором отце Волосе, оставленном Медведко в священном Суздале обвитым, сдавленным, оплетенным мохнатыми присосками гибких и частых корней священного дуба, спал, не догадываясь, что Волос давно уже вместе с весенним соком капля за каплей перетек в крону дуба, жил там где-то возле вершины, занимая место новых ветвей, жил, жалея, что не может сойти с места, и ждал, покачивая и шевеля, и шелестя, и бормоча Волосову молитву своими зелеными губами, ждал, не придет ли Медведко обратно, не встанет ли внизу и не поговорит ли с отцом.
И Лета - мать Медведко - все кружила облаком над Москвой, словно клуб не потерявшегося в небе дыма, и смотрела вниз, отыскивая там своего сына и Емелиных жертвенных отцов, жалея, что остался в живых один Горд, и радуясь, что остался хотя бы Горд. Всех счастливее, а значит, и живее среди них был Дед, что спал обычным, земным, зимним, медвежьим естественным сном спящей природы. А природа в это время медленно просыпалась, не тревожа зимы и не торопя весну, похоже тело пловца, оставляя небо, переходит в воду, похоже снег, падая в огонь, гаснет, похоже ветер, попадая в море, гонит волны, похоже звезда, падая на землю, сгорает, похоже ночь, не переставая быть, становится утром, и похоже, наконец, зерно, пропадая в земле, восходит колосом в небе. Слава Богу, еще по законам, неведомым человеку.
Для Емели же кончалась Божественная ночь и близился праздник Пробуждающегося медведя, открывающий Божественный день. Впрочем, в отличие от природы, Емеле было не дано естественное преображение, и он не мог, как было должно ему быть видимо и понятно и явственно и очевидно, наконец, проснуться. И ему в который раз снился еще по ту сторону человеческого преображения один и тот же сон. Повторяясь, дробясь, кружась и множась, словно меандр по вороту рубахи, словно припев, следуя за новым запевом, словно движения танцующих во время ритуального танца, идущих посолонь вокруг костра в день Пробуждающегося медведя. И лица сливались, мелькали и наплывали в этом хороводе одно на другое, то образуя единое лицо, то дробясь на тьмы лиц.
Дробились и сливались и движения их, и голоса их, и тела их, и было их на самом деле четверо или сорок сороков, никто бы не смог сосчитать точно, даже если бы и имели считающие умение счета большее, чем Евклид или Лобачевский или царь Соломон, как никто не смог сосчитать, сколько человеков от сотворения их прошло через эту землю.
Московский лес был тих.
Берлога дышала в два пара - Емели и Деда.
Охота князя Бориса брела по сугробам, шапками задевая за ветви елей, и звери бежали, скакали, ползли, летели прочь от человеческого шума в глухомань будущих петровок, якиманок, сретенок и тверских, дабы жить далее и долее своей размеренной, спокойной невынужденной жизнью.
Первым в след князя Бориса ступал Джан Ши.
В прошлый 11008 год месяца марта 21 дня Джан Ши, племянник Лин Бэня, правителя области Цзинь, еще находился в деревне Чжаоцюнь и думать не думал, что судьба разведет его со своим учителем Се Дженем, братом знаменитого Се Бао, что были учениками Дин Дэ Суня, учителем которого был знаменитый Чжоу Тун, научившийся точному удару у Ли Юна , ученика Мэн Кана, монаха разрушенного Шаолиня, одного из немногих, в ком школа Шаолиня осталась в своей точности и согласии с образцами школы. Хорошо, что Джан Ши успел передать это тайное искусство своему ученику Сун Тану, который в свою очередь протянул линию учения Джан Ши через Ян Чуня, а тот - через своего ученика Сон Чао, и затем через Му Чуня, Гун Вана, Чжу Эня, Сунь Юна, Сунь Ли, Дай Цина, Хуа Жуя, Ли Туна, Ли Хуна и, наконец, Фан Чуна, - к знаменитому Дэн Шуню, восстановившему в монастыре Шаолиня истинную школу боя Шаолиня. Но не о них сейчас речь. Причина, по которой неожиданно для себя Джан Ши оказался в дружине двадцатилетнего ростовского князя Бориса, сына князя Владимира и греческой царевны Анны, и забрался в Московскую глушь на эту медвежью охоту, была проста, а наказуема крайне. Когда публично на площади Чжаоцюня убийца его отца У Юн, сын правителя провинции Шаньдун, смеясь, плюнул ему в лицо, Джан Ши нарушил главный закон Шаолиня. Вместо того чтобы попросить прощения у У Юна и отойти со словами: "Простите, что встал на пути вашего плевка", он одним ударом ладони проткнул грудь У Юна и вырвал его еще живое и теплое сердце, и бросил на землю раньше, чем У Юн упал. После этого немедленно Джан Ши выпал, был вычеркнут из череды имен школы Шаолиня, связывающей эпоху Сун и эпоху Мин так крепко, словно со дня разрушения и возрождения Шаолиня не прошло ни одного дня, не случилось ни одного события и ни один новый прием не осквернил образец. Джан Ши совершил более чем грех, он нарушил не только внешний прием, но и внутренний закон жизни ученика школы Шаолиня, и потому должен был бежать не только из Чжаоцюнь, но и из Поднебесной: из деревни - потому, что убил человека, а из Поднебесной - потому, что убил Бога. Вот почему Джан Ши, будучи в дружине ростовского князя Бориса, христианским именем Роман, дрался чаще, угрюмее и охотнее, чем другие смерды: он кровью и злом хотел ослепить свою душу, чтобы она не смотрела часто, как он убивает бога. И Медведко, выгнанный собаками вслед за Дедом из Берлоги, был для него средством не очищения, но забвения и отвлечения. Хотя даже его, Джан Ши, сегодняшнее раннее весеннее мартовское утро настроило поначалу на лад меньшей угрюмости, чем обычно. Сладко ему спалось в горнице смерда князя Бориса - Горда, жертвенного отца Медведко, что поставил хоромину свою в версте от Велесового храма и Москвы-реки, где уже жил другой род и где Горд был чужим, но места родные и память о Лете тащила его сюда, как взбесившийся конь ездока, и пусть раз в год, но Горд заезжал в свой дом, обычно летом, в день смерти его жертвенной жены, и потому Деду эта хоромина не помешала облюбовать Берлогу в двух сотнях сажен от дома Горда и прекрасно проводить зимы в своем медвежьем сне вместе с Медведко. А берлога Деда была на месте нынешнего храма Святого апостола и Евангелиста Иоанна Богослова в Богословском же переулке, на углу его и Большой Бронной улицы, прямо напртив почтового отделения номером сто три сто четыре.. Джан Ши улыбнулся краем своего ума, когда увидел растерянного, сонного Медведко, который вслед за Дедом был выгнан собаками из Берлоги, с той небольшой разницей во времени, за которую четыре собаки , черная, белая, красная и желтая, первыми достигшие клыком шерсти Деда, успели, таща кишки по снегу и кровавя его, начать свою прощальную собачью песню, а Дед, больше похожий на ежа, ощеренный дюжиной стрел, - рухнуть в снег и закрыть свои мудрые медвежьи глаза.
Так вот: выгнанный из Берлоги Медведко стоял, протирая глаза, зажмурясь от солнечного света, не видя ни снега, ни елей, ни Деда, лежащего на снегу, стоял, ожидая времени, когда мир станет различимым и видимым, стоял, не имея дара преображения природы и не научившись дару преображения человека.
Еще сон слабым коготочком цеплялся за его память, насмешливо бормоча: "Передайте сыну Ване: мир замешан на обмане, посему в большом и малом все кончается войной", - а новое время уже замахнулось пером, чтобы поставить многоточие и отделить его лесную жизнь свободного зверя от жизни воина, смерда, дружинника или раба, кому как дано видеть, ощущать и называть ее, похожую на жизнь стоявшего прямо напротив его под солнцем Джан Ши.
Конечно, Джан Ши мог бы шагнуть к Медведко, выхватив из-за пояса два ножа, как это впоследствии сделает Непобедимая Кобра, бросившись на германский взвод и перебив половину его, конечно, он мог бы взять в руки две плетки, такие же, как были у Ху Янь Чжо, восьмигранные, тонкой резной работы, в левой руке двенадцать дзиней, а в правой - тринадцать дзиней, конечно, он бы взял и палицу, которой неплохо работал У Сун, что убил голыми руками тигра с глазами навыкате и белым пятном на лбу, на перевале Цзин Ян Ган; но вылезший из берлоги, пусть и широкоплечий, и высокий, и явно неумеренной силы, зевающий, протирающий глаза Медведко был для него не более опасен, чем годовалый бычок для тореадора, или всадник на коне для пулеметчика, или же мальчик на велосипеде для сидящего в танке, во всяком случае, так думал Джан Ши и в пределах логики школы Шаолиня несомненно был прав, и прав был тогда, когда, нанеся несколько легких ударов в голову, плечо и живот всегда готового к бою Медведко, как пианист по клавишам, пробежав по болевым точкам Емели, понял, что у его противника медвежий стиль, - то, что он знал, любил, умел, а значит, и был защищен от этого стиля более, чем от других.
Джан Ши успокоился и внутренне, и в это мгновение получил удар от Медведко локтем, перевернулся, ткнулся рожей в измазанную кровью шерсть Деда, небойко поднялся, теперь уже иначе относясь к Медведко.
Удар локтем был чужд медвежьему стилю, и важно было разобраться: это неожиданность, случайность или другая школа, которую стоит изучить и, как это делает джазист-импровизатор, выдать свою версию перенятого приема.
И это было нетрудно, ибо телом своим Джан Ши владел не менее, чем Йока Сато владела смычком и струнами скрипки, и он легко и красиво в пределах этого удара сделал несколько движений и уложил Медведко его мордой в ту же кровь Деда, обратив внимание, что поднялся Медведко после падения чуть резвее, чем это сделал бы он, Джан Ши, мастер тайного удара, который ловит силу вращения земли, переводит ее во вращение бедер и через кончики пальцев рук всю землю, довыдыхая, обрушивает на свою очередную жертву.
В этом была загадка, после такого удара не вставал никто и никогда.
А тут было ощущение, что сила земли, через него посланная в Медведко, была погашена движением, которое совершил Медведко, оттолкнувшись руками от теплого, родного, еще живого тела Деда. Словно кузнечик ударил своими, похожими на лежащих на лугу любовников, ножками и взлетел в воздух. Сила удара двух ног в грудь Джан Ши была такова, что только снег, русский снег, защитил его от невозвращения в сознание.
Князь Борис и Горд, не знающий, что перед ним его жертвенный сын, и венгр Георгий, и Путьша, и Перс, и Дан, и Торчин, и еще семнадцать дружинников захлопали в мягкие оленьи расшитые рукавицы.
Они радовались, что наконец-то этот угрюмый непобедимый Джан Ши впервые получил удар, который собьет с него спесь и чуть убавит презрение и брезгливость, которые тот испытывал к своим товарищам по дружине.
Дело в том, что если для восточного и южного человека обман - это доблесть, основа боя, слава и геройство, для нормального северянина это подлость, гадость, унижение, а поскольку в любой схватке торжествовал всегда Джан Ши, то и выходило, что подлость имеет преимущество перед доблестью, и это было не только несомненно, но всегда и очевидно.
И вот удар прямой пружины Медведко убедил их в другой версии отношения к этим качествам. Не то что бы они, наблюдая бой, прониклись симпатией к Медведко, но, не любя Джан Ши, они были рады, что и Джан Ши кем-то может быть посрамлен.
Джан Ши достал сразу два ножа, и мельница под мартовским солнцем закрутила свои ослепительные круги, но круги бысто погасли, сталь и солнце разлучила кровь Емели, раны были не опасны, но болезненны.
Дружина Бориса и сам князь поскучнели, все было похоже на работу мясника.
Стало ясно, что Медведко осталось жить не более минуты, это было понятно всем, кроме Медведко и конечно же Джан Ши: то, что делал Емеля, было похоже на все и никогда не повторялось, как не повторяются движения пламени костра или ход волн океана или облаков в небе. У Емели не было школы в шаолиньском смысле этого слова, но в его ударе было звериное начало с человеческим завершением и наоборот, и никогда нельзя было понять, где кончается одно движение и начинается другое.
И более того: произошло нечто, что заставило вздрогнуть Джан Ши. Он мог легко, тем более завершив руки ножами, сражаться с дюжиной смердов князя Бориса и не обязательно не остаться в живых, он мог легко одолеть противника, который, владея техникой Шаолиня, раздваивался, растраивался, расчетверялся и в прочее число раз мог умножить себя, но, будучи лицом множественным, оставался схож в своих знании и движении и законе с оригиналом, - здесь же произошло то, что было ведомо Джан Ши весьма отдаленно.
Это было явление чудного и чудного бога Фукурумы, что знаком каждому русскому человеку по Кащеевой смерти, которая в сундуке, в котором утка, в которой яйцо, в котором игла, и только на конце которой - конец бессмертья; знакома по вышивке на обыденном полотенце, на котором в доме Берегиня, в Берегине - дом, в котором меньшая Берегиня, в которой меньший дом, в котором еще меньшая Берегиня... и далее так же бесконечно, как отражаются во время гадания меж двух зеркал свечи, как матрешка множится в матрешке, в бесконечной череде которых - Берегиня бессмертна.
Вот таких рассыпавшихся, мал-мала меньше, один из другого медведок и возникло вокруг Джан Ши множество, от Медведко видом с матерого медведя до Медведко ростом с мальчика-с-пальчик видом не более пули, и все они закружились и замелькали хором вокруг Джан Ши.
А весь Медведко неподвижно смотрел на эту широкоскулую косоглазую рожу и думал о том, что, во множестве раз по воле Деда ведя бой с драконом, волком, оленем, кабаном, медведем, он все же не бился с человеком, а с человеком, оказалось, сражаться было интереснее, чем с любым из зверей, ибо круг движения зверя был ограничен его инстинктом и привычками, они вычислялись, и довольно быстро, а человек был бесформен, хотя в Джан Ши была и система и ограниченность, но совсем иная, чем в звере, и в этом была уязвимость Джан Ши.
У каждого Емели нельзя было научиться ничему, ибо ни одно из движений Емели не повторялось, просто каждый Медведко был таким, каким был бой, и чуть-чуть другим, стоящим еще и над собой и наблюдающим бой, Медведко стал неуязвим для Джан Ши, и все же, наверное, бой продолжался бы долго из-за неутоленного любопытства Медведко, но во время неосторожного удара большего Медведко пяткой левой ноги в шею Джан Ши тот упал на Деда, и оба его ножа вошли в дернувшегося и замершего Деда.
И это решило бой. Мир, уступив место мифу, отступил, - самый легкий Медведко поднялся в воздух, и две ноги почти невидимого Медведко, более похожего на пулю, чем на человека, начали движение голыми пятками вниз.
Розовым ороговевшим пяткам Медведко, с каменными острыми шпорами, было назначено проткнуть спину Джан Ши справа и слева от хребта и остановиться за миллиметр от кожи груди с внутренней стороны.
Но на пути этого удара возникло сопротивление Дедова завета, сначала первого, который Медведко повторял утром во время восхода солнца: смерть убитого живет в убивающем.
И второй завет, который он повторял, когда солнце было в зените, смягчил удар Медведко: боль убитого живет в убивающем.
И третий завет остановил удар в самом начале движения. Этот завет Медведко повторял, когда солнце, уходя в подземную часть земли, стекало за горизонт, словно пролитая кровь: сегодняшний враг - это в с е г д а вчерашний или завтрашний друг.
Вследствие этого, чуть коснувшись спины Джан Ши, Медведко ростом с пулю отвернул в сторону и уступил место Медведко средней руки, и тот перевернулся и, падая вниз с двух сторон, ребрами рук направил тяжесть неба, слившуюся с тяжестью тела Медведко, в голову Джан Ши и свел руки справа и слева от виска с достаточной силой, чтобы Дух Джан Ши вышел вон, как зубная паста выходит из тюбика, если его сдавить пальцами, оставив живого Джан Ши на снегу уткнувшимся лицом в шерсть Деда. После этого удара дух и разум Джан Ши весь 21 день месяца марта проживут отдельно от головы Джан Ши, которую вместе с телом принесут в дом Горда и оставят возле теплой печки прямо на полу, где рядом будет спать и спеленутый княжьей силой Медведко, - но это потом.
А сейчас Дух Джан Ши отправился, перелетев всю Москву, перелетев будущую Вятку, перевалив Урал, отделяющий чужой Запад от своего Востока и чужой запад юга, от своего востока юга, затем одолев Сибирь и Байкал, - в родную деревню Чжаоцюнь, по дороге вспоминая не только что случившийся бой, не У Юна, убийцу отца, не то, что по непонятной причине дух Медведко оказался сильнее Духа Джан Ши, а конечно же о том, как ему повезло однажды, когда, опоенный зельем, он лежал на разделочном столе в кабачке у Дай Хэ и людоедки Сунь Эр Нян, готовясь стать мясом для Ю Цзяна или быть запеченным в пампушки и проданным на рынках области Цзинь, а Сун Фу, будучи учеником Джин Дэ Суня, узнал Чжан Ши и спас его, тем самым дав ему возможность отомстить убийце отца У Юну, и вследствие этого Дух Джан Ши все же, наконец, получил право на день вернуться на родину в родную провинцию к своим богам и родным, и когда он летел, Сибирь казалась ему краткой, как пространство между точками в многоточии и как расстояние в одно мгновение от эпохи Сун до эпохи Мин.
Таким образом в тело, похожее на тело апостола Левия Матвея, который занял освободившееся от Иуды Искариота двенадцатое место в 1ОО63 год в девятый день августа после побития его камнями в Иерусалиме, - в тело Джан Ши, лежащее возле голбца русской печки, прямо на полу, под горнушками, в которых торчали Гордовы и Борисовы оленьи расшитые рукавицы, вернется новый утоленный дух Джан Ши, будущего преданного друга Емели, по воле и силе Медведко побывавший в родных местах.
А Емеля стоял, прислонясь к корявому теплому по сравнению со снегом стволу дуба, его сегодняшнего верного друга, и на него наваливалась скука, которую он испытывал каждую осень перед тем как залечь в Берлогу и там стать спящим, которому дано быть проснуться.
Невидимо все медведки в Емеле, на глазах Джан Ши рассыпанные в своей пестроте, разновеликости и мелькании, юркнули в одного большого, лохматого звероподобного верхнего Медведко, который медленно подошел к Деду, заглянул в его глаза. Глаза медленно открылись, отразили лицо Емели выпуклым и красным и медленно погасли, перестав видеть жизнь.
Медведко стащил, словно мокрую рубаху, Джан Ши с окровавленной шерсти Деда и, обхватив Деда своими руками, уткнулся кровью Деда в кровь отца, заплакал, скорее даже завыл, длинно, тихо и безнадежно,как когда-то выли Велесовы внуки братья Рус, Варяг, и Словен, любившие войну больше земли и неба,в доме своем в Бел Граде над телом отца их Трояна, что был ростом огромен, как Дед, и лохмат, как Дед, и силой как Дед,и рыком и зыком как Дед, когда вел дружину свою в мечи на врази, а в день 24 месяца марта, в год 10 621-ночью, во сне, был зарезан в четыре ножа смердов по слову срединного сына своего окаянного Кия, когда и Рус, Варяг, и Словен ходили на лодьях в греки, также плакал бы в ближайший год и стоящий сейчас напротив Медведко князь Борис над отцом своим Владимиром, по смерти его в городе киевом, если бы не Святополк брат Бориса, в четыре ножа зарезавший Бориса и один нож будет Торчина, а второй Путьши, что сейчас стоят по праую руку от Бориса и смотрят на Медведко, и рука каждого тянется к поясу на котором висят мечи, острием своим погруженные в наст, ибо у Торчина меч нормален, да сам Торчин мал, а у Путьши-сам нормален, да меч излишен, не по росту велик, чужой это мечь-снял его Путьша с убитого грека.
А Медведко не видит ни князя Бориса, ни венгра Гергия, которому Путьша отржет голову, чтобы снять с шеи золотую гривну, которая сверкала сейчас под лучами мартовского утренного солнца, не видел ни Дана, ни Бориса, ни Путьши, ни Гергия,ибо-
Уже шла новая жизнь, которую Медведко начинал жить без последнего кровного отца, хотя конечно же Горд, его ночной жертвенный отец, уже узнал Емелю по шраму на левом плече и, наклонившись к князю Борису, объяснил князю, что Медведко - пропавший Волосов сын, а значит, и его, Горда, тоже. И Горд берется сделать из него воина, что силой своей украсит дружину князя.
Как и куда несли Медведко, он не слышал и не видел. И память отошла от него, чтобы не мешать его скорби, не отнимать у него силы на это бесполезное занятие.
А солнце уже перевело взгляд свой с вершин московских дремучих елей на их середину и, не трогая еще земли глазами своими, коснулось теплом мохнатой яркой серединной круглой еловой ветви, на которой пела и вертела головой своей синица, не обращая внимания на человеческую праздную суету, благодарно вытягивая шею по направлению к солнечному взгляду.
Проходило утро, и бой, продолжаясь с утра до полудня, вычеркнул свои шесть часов из тихой, спокойной, медленной, размеренной, плавной, бегущей хаоса и преданной покою жизни глухого московского леса, когда-то жившего как раз на месте пересечения Богословского и Большой Бронной, которая стала короче Малой Бронной после очередных перекроек бывшего леса, а позже престольного города, который в свое время вычеркнул лес в этом месте с земли, как вычеркивает карандаш владык человеческие имена и племена из жизни, и времени, и памяти, и истории, и только человеческая память и червяк Вася не замечают это могущество и эту власть и это право и это старание, как океан не замечает ни скал, ни мелей, ни кораблей, которые находятся внутри и вне его и всегда безразлично для океана, и скорее гору можно сдвинуть с места, и скорее можно утолить жажду воображаемой водой, и скорее слона можно остановить во время течки, чем изменить этот божественный закон - вечной и свободной от людей жизни.
ГЛАВА 2
На шаг позади князя Бориса, перетекая с кончиков пальцев левой ноги через тело в пятку правой, скользил дружинник князя Бориса - Перс из города Кята.
Минуло четырнадцать год с тех пор, как Перс после хорезмшаха Абу Абдаллаха, которому служил верой и правдой целых пять лет, прошел через дружбу с Мамуном, что отнял у Абу Абдаллаха власть и жизнь в Кяте, попал в немилость к Мамуну и бежал с помощью друзей своего друга Исхака ибн Шерифа Абдул Касим Мансура.
А потом, поначалу затвердив наизусть первые главы Шахнаме Исхака ибн Шериф Абдул Касим Мансура, поссорился однажды и с ним, и как лист, гонимый ветром, полетел дальше, пока не попал в дружину князя Бориса, где научился сносно говорить по-русски и получил кличку Перс, и служил князю горестно и равнодушо, спасаемый от полного равнодушия, иначе говоря, смерти, разве что именами рода своего, в котором были и Бизурджимирх, что сочинил Вамика и Асру, и даже сам Бахрамгур.
Не было и не будет на юге, что люди запада называют востоком, а люди севера - югом, человека, который не знал бы истории Бахрамгура и его любимой Диларам, той, что, в беседе отвечая медленно и ритмично своему любимому, открыла красоту созвучий в конце фразы. Спустя много лет это получило имя рифмы.
И березы, и поля, и бесконечные леса, и суздальские, и московские, и тверские, и владимирские, и новгородские леса остались чужими Персу. И не выжил бы он в этой красной, белой, зеленой, северной стороне, если бы не имена его родных мест, городов и рек, что сложил он в свои странные молитвы. И перед каждым сном, а то и всю ночь, твердил их, наклонясь и кивая головой и раскачиваясь.
И когда повторял их, то звуки вызывли видения и миражи, и долго и подробно бродил Перс по улицам Шейх Аббас Вели, вместе с Абу Абдаллахом, потом долго и неотрывно смотрел на черные воды Полван Ата и повторял про себя - только в ему понятном порядке:
"Хазеват шах абат
Ярмыш илыч нияз,
Бай янги базар аба,
Мангыт ярна ян су талдык", - и своими невидимыми руками трогал невидимые же листья джидди, чингиля, кендыря и туранга и, скользя взглядом по воде желтой Магыт Ярны, и коричневой Шах Абат, и черной Ярмыш, повторял вслух эти острые, как кончик его кривого ножа с четырьмя бороздками для стока крови и такие же режущие, слова, и начинал медленно засыпать, на лодке отплывая от русского снежного, холодного чужого берега, где берегло его, чужого, только то, что все чужие на Руси были свои, а все свои - чужие.
И еще берегло его мастерство удара и бесстрашие, которое было безразличием к жизни, а принималось за безразличие к смерти.
И ступая след в след за князем, Перс, опустив глаза, видел не княжьи кожаные красные сапоги и не мартовский ноздреватый, таящий на глазах от полдневного мартовского солнца снег, но разлившийся по зеленому полю праздник Навруза, иным именем новый год , который был сегодня, ибо шел двадцать второй день месяца марта. И стоял над московской землей 11010 год, в Кяте же был первый день сева, дымили казаны, варилось мясо, шел густой дух от лепешек, что лежали на глиняном блюде, украшенном по кругу цветами и листьями, которых вокруг уже было во множестве.
И все поле, устланное коврами, усеянное разноцветными платьями и платками, пело и кружилось под звон серебряных бус и серег, и монист, звуки зурны и гам барабанов.
А здесь был снег. Ели. Тишина. Глухомань. Москва. На руках - рукавицы, на плечах - стеганый зеленый халат, подпоясанный красным крепким поясом со знаками черной свастики по всему пути этой узкой дорожки, которой идущий окружал себя, немо заговаривая от напасти в долгих дорогах, и в котором Перс чувствовал себя, словно лошадь, затянутая подпругой, куда менее удобном, чем привычный платок.
Перс промечтал и просмотрел Навруз и прослушал его голоса, пока охота Бориса выгнала Деда из берлоги, успела проткнуть его стрелами и березовым колом, который, в сгустках еще не замерзшей крови, валялся на снегу.рядом с Дедом, что лежал на правом боку, подобрав лапы, словно ребенок в чреве матери, готовящийся выйти на свет Божий, словно русский царь Павел на багровом ковре , окаймленном черным меандром, зарезанным в четыре ножа смердами по молчаливому слову сына, ставшего в эту минуту очередным отцеубийцей или выродком, если быть более точным.
И очнулся Перс только тогда, когда Борис тронул его за плечо. Князь замечал, что чем дольше Перс служил ему, тем чаще мыслью своей возвращался в свою предыдущую жизнь и возвращался сюда только тогда, когда начинался бой.
Перс вздрогнул, увидел Емелю, стоящего на морозе; над головой Емели висело солнце, за спиной была береза, в руках нож, а на плечах - белая рубаха Жданы, с красным орнаментом по вороту, подолу да распаху рукавному - заговором, чтобы дух чужой не забрался в Емелино тело.
Голые залитые солнцем ноги Медведко розовели на ноздреватом, хрупком, тяжелом мартовском снегу, как "босые лапы снегирей".
Перс вынул нож и пошел на Медведко неторопливо, как хозяин идет в хлев к ягненку, чтобы полоснуть наскоро его по горлу ножом и, спустив кровь, отдать его сыновьям снять шкуру и правильно, с усердием разделать мясо.
Перс шел, не допуская даже мысли в свою задумчивую нездешнюю голову, что ягненок этот ничего больше и не умел, кроме р у с с к о г о боя. Двадцать два год каждую весну, лето и осень проводил Медведко время в движении, ударе, защите и зализывании ран: последнее входит в русский бой, как кость в тело и как душа в кость.
Конечно, знал Емеля по имени в московском лесу каждое дерево, знал, в какой день, час и месяц, в дереве бежит весенний ток, его рукам и коже слышимый. И на его зов и голос откликалась и каждая тварь земная, и птица небесная.
Когда в лесу долго живешь, - как в деревне: каждый второй - друг или враг, а каждый третий - родственник, но знакомы друг другу вполне все, и даже ночью каждый мог различить каждого, ибо запах, единственный запах, как имя у человека, имел и зверь, и птица, и дерево, и цветок.
Но это так, не занятие и не профессия, а жизнь, другое дело - русский бой. Дед годами учил монотонно, как по капле в ведро воду набирал, одиннадцать год прошло - глядишь, и полное. А уж во сне в Берлоге зимой и других снов почти не было, сколько мгновений сон длится, столько раз Емеля вслед яви с разгону вбегал по стволу дуба, как и положено медведю, до первых ветвей, дуба, стоящего как раз на месте будущего Лобного места, - и потом, прыгая с ветки на ветку, достигал вершины дерева и, ухватившись за последнюю ветвь, раскачивался на ней и как бы нечаянно срывался вниз.
И желанно, и хватко, и надежно было скользить с самой вершины, чуть придерживая тело во время падения, как бы опираясь на попадающиеся под пальцы ветви, и, почти совсем погасив падение, задержавшись на последней ветви, мягко опуститься на землю, на зеленую, желтую траву, как не мог ни один из его медвежьих единокровных братьев. Так по сто раз в день, пока желтая трава не становилась белой, под выпавшим ранним снегом, пока, как и у его предков, не наступало время Божественной ночи, что шла вслед Божественному дню, - там, где старцы Рши записывали свои тайные священные Веды, что и сейчас ведомы и понятны тому же числу посвященных, что и три тысячи год назад.
Еще тогда они открыли, что реальность, попавшая в Божественный зимний сон, умножается, исправляется, преображается, растворяется в душе, памяти и разуме и, возвращаясь в явь, делает человека более чем человеком, даже того, у кого течет внутри и тягучая, тяжелая, темная кровь зверя.
От Деда перешло Емеле знание, что только во время Божественного долгого сна шлифуется, и оттачивается, и становится реальностью умение русского боя, которое наяву было всего лишь бегом, прыгом, ползком и ударом, защитой, и гибкостью, и изворотливостью, и ловкостью, и чуткостью; как зерно, засыпая в земле, просыпается наружу колосом, и хлебом, и жизнью, так и прыжок, и удар, и скок делаются во сне ухваткой русского боя, и у одних сон длится 33 год, а у других и более, кому какой срок отведен для совершения жизни.
Ибо во сне, и только во сне происходит чудо преображения, - так мастер из куска мрамора делает Венеру Милосскую с лицом мужа и телом жены, не давая возможности даже музыканту разгадать ее пол и смысл, Венеру, прозябающую в чуждом ей нижнем зале Лувра на Пале Рояль слепою и голою перед идущими мимо нее слепыми, созданную мастером, оставившим в яви нежность к непересекающимся по Евклиду полам - только во сне забывается человеческий опыт, передавая память не уму, и мысли, и логике, но крови, дыханию и движению.
Только во сне Божественной русской долгой слишком часто повторяющейся ночи бег, и прыжок, и движение становятся тем, что в мире зовут русским боем, который не имеет логики и системы, как не имеет их море, колеблясь разными и живыми волнами от берега до берега и выше берега тоже, и не имеет быть сопротивления против него, и который прост, как булат, что закаливали персы в крови пленных отроков, погружая клинок в их живое тело.
Сон, и только сон, делает русский бой таким, что воин, владеющий им, живет в другом пространстве и почти не пересекается с воином, который наносит ему удар. И посему прекрасное оружие и прекрасный бой бессильны против русского боя, ибо не имеет он желания убивать и сопротивляться, но имеет он, русский бой, рожденный сном, желание пройти от Эльбы до Аляски и научить землю языку своему и песне своей, терпению своему, сну своему, страху своему и любви своей и построить на этой земле дома, что не имеют крыши и стен, но имеют мерцание и выглядывание во всегда, и имеют опору и все, что может заменить и стены, и крышу, и пол, когда на дворе холод, и голод, и война, и ненависть, то есть имеют путь куда, и путь зачем, и путь всегда, и в этом суть русского боя для слуха посвященного и слуха слышащего, для которого не существует басурманских вопросов "что делать?" и "кто виноват?", а только единственный вселенский вопрос: "когда?" и единственный ответ: "всегда".
Всегда - и боли, и страху, и радости, и жертве, и нежности, и восторгу, и вере, и безумию, и власти, и бунту, и свободе, и грязи, и лепоте и безобразию и, еще бесконечному "и", в которое легко, как заяц в клетку, как пес в будку, как рука в карман и как пробка в горло бутылки, умещается вся человеческая жизнь, и все человеческое бессмертие, имеющие конец и начало не здесь и не там, но вне здесь и вне там.
И в эту минуту вздрогнул и Медведко, то ли от хруста шагов Перса, то ли от солнца, что переменилось над головой, и первые прямые полуденные почти отвесные лучи заглянули в его глаза. И Емеля увидел и князя Бориса, и идущего Перса. Шуба на княжем плече белая, из овчины, усы и борода не такие редкие как у Емели, а густая окладистая, стриженая, с инеем поверх волос.
Емеля потянулся и улыбнулся. Ему приятны были первые для него солнечные лучи, приятен воздух и мохнатые, как шмелева шерсть, лапы елей. Только человек, живущий за Полярным кругом, где полгода длится Божественный день и полгода - Божественная ночь, может пончть Емелю в свой главный праздник - первого восхода солнца после Божественной ночи.
И в это мгновение мысли Емели и слова как бы застыли и остановились, словно птица, опираясь на воздух, перестала махать крыльями и остановила их, не мешая глазам видеть: движение всегда мешает видеть то, что есть, а показывает то, что есть и еще движение, а это вовсе не похоже на то, что есть.
И тогда глаза Емели перестали улыбаться солнцу, деревьям, ибо, кроме елей, солнца и снега, стали отчетливо видимы и лежащий Дед, и кровь на его бурой шерсти, и хотя нож немедленно протиснулся в ладонь, Емеля не был готов к бою, паралельно с наблюдением глазом и мыслью реальности само тело совершило несколько внутренних движений, как бы трогая клавиши каждого мускула бедер, рук, ног, спины, живота и проверяя их.
Клавиши отозвались на прикосновение силы внутри, и общая музыка тела была легкой и стройной, как и должно было быть по завету Деда, тело оказалось истинно всегда готово к русскому бою, и вот сила, которая проверяла своих соратников внутри Емели, вернулась в мысль, и все вместе: мысль, сила, опыт - сошлись на мгновение в Емеле, как военачальники перед боем.
И один из заведовавших оружием военачальников убедил Емелю спрятать нож, он мешал рукам. Сегодняшний бой, по закону будущих причин, будет недолгим, и ножу нечего будет делать, и он может отдохнуть. Емеля сунул нож за пояс в самодельный кожаный чехол, вышитый лесной Жданой, что осенью, не узнав его в лесу, отдала ему этот чехол, сама не понимая, зачем, ведомая только забытой памятью.
И все военачальники опять разошлись по своим местам, и опять, как всегда, Емели и Медведко стало много и врозь, хотя вот только что было мало и вместе.
Перс, заметив движение Емели, спрятавшего нож, усмехнулся. Расставив ноги, чуть согнулся, повернул нож острием вниз; мартовское солнце коснулось стали и стекло на снег.
Емеля услышал, как луч тихо прозвенел по острию.
Тоже согнулся, чуть меньше, чем Перс, и развел руки, и стал похож на медведя, начинающего опускаться на четыре лапы.
Перс прыгнул, подняв нож, Емеля сделал невидимый человеку шаг назад.
Перс потерял равновесие и упал в снег. Нож утонул в спине лежащего на снегу Деда. Дед дернулся, слепой, он еще слышал боль.
Перс вытащил нож, встал. Кровь стекала с лезвия. Солнца на нем уже не было. Каждый сделал несколько шагов. Шаги Перса просчитывались легко, они соответствовали его мысли или были противоположны ей, но не ассимметричны. В движении Емели мысль почти не участвовала, сейчас только военачальники, каждый отдельно, занимались своими подопечными, но совершенства еще не было в их движении. И один из ударов ножа Перса коснулся плеча Медведко, разрезав рубаху. Брызнула кровь, смешалась с Дедовой. Дружина загалдела. Она одобрила Перса. Князь тоже.
Емеля нагнулся еще ниже, босая нога наступила на что-то острое под снегом. Емеля отодвинул ногу, и в это время мысль увидела движение Перса и, отодвигая ногу, Емеля переместил ее одновременно так, и настолько, и туда, чуть повернув туловище и расположив руки одну чуть ниже другой и одно плечо чуть выше другого, - как будто завел пружину и с трудом мог удержать ее в заведенном состоянии и в том положении, чтобы, начав движение, использовать этот завод.
Когда лодка мчится в потоке, ее всего лишь надо правильно направлять, и не нужно движений, чтобы усилить бег лодки; так и Емеля, пропустив в миллиметре от себя Перса, использовал движение пружины и направил эту силу в свои пальцы. Пальцы левой послушно и точно легли на волосы Перса, длинные, черные, вывалившиеся из-под слетевшей шапки во время падения Перса, и одновременно пальцы правой руки сжали тугой жгут пояса, которым был затянут Перс. И используя свою силу, естественное движение пружины и слившись с силой падения промахнувшегося Перса, руки Емели перенаправили это движение, помогли взлететь телу Перса над головой Емели и дальше перевели его движение в полет по направлению к стволу дуба, что стоял возле лежащего Деда, но не поперек дуба, как мог бы это сделать Дед, а вдоль ствола, чтобы не сломать тело.
Перс обмяк, выронил нож, зацепился полой стеганого халата за острый сук и повис вниз головой, как маятник у останавливающихся часов.
Совсем как апостол Петр, что занял первое место среди себе равных и выделен был тем, что был распят вниз головой в Риме Нероном в 10064 год в 29 день июня во искупление отречения в страстной день от учителя своего, именем которого крестил Медведко и Волоса в 10988 год в северной столице Руси, Новом Граде Великом, его дядя Добрыня.
Наступила тишина.
Было слышно, как работал монотонно своим клювом дятел, словно глухой трактор в гороховом поле за околицей Толстопальцева, или дельтоплан с двигателем от Бурана, кружа уже вверху над тем юе гороховым полем.
Место, на которое упал Перс и где стоял жертвенный Дуб, было ровно посередине между будущим деревянным храмом Большое Вознесение, лежащим на Царицыной дороге из Москвы в Новгород и сгоревшим в день двадцать второй месяца марта 11629 год. Через полвека Наталья Николаевна Нарышкина на этом же месте поставит каменную церковь, а уж баженовский и казаковский храм встанет и вовсе через столетие. И вторая точка, что лежала на том же расстоянии от жертвенного дуба, - Гранатный двор, за век до 11812 год сгоревший от взрыва и который на шальные деньги неуклюже воскресят суздальские мастера накануне сто и двадцать первого века.
Московское солнце с любопытством заглядывало в открытые глаза оглушенного Перса, заглядывало, делясь на два отражения. Нож лежал рядом в снегу острием вверх, левая нога согнута, правая тоже, из носа и губ ползли две тонкие струйки черной крови, жалкие, еле различимые из-за бороды и усов.
Сейчас Перс более чем на себя походил на самого Псаева, которого в чеченских горах в пяти верстах от Шали зарежет казачий сын есаул Данила, пролив кровь за кровь убитого Псаевым Данилина отца, тоже есаула и тоже Данилу, прежде чем рухнет сам на сырую землю в жертвенный день 20 июля 11995 год нанизанный на выстрел псаева брата словно куропатка на вертел.
Емеля выпрямился, военачальники задремали: кто знает, сколько им еще придется служить, а даже мгновенный отдых весьма полезен.
Мысль повернулась к князю и его свите. Это и было мгновение, граница, за которой была иная, новая очередная - вслед за лесной - жизнь Емели, жизнь в Борисовой дружине до самоя смерти Бориса.
И Емеля будет первым, кто увидит еще в живых уже святого Бориса, и Борис будет - на годы - последним, кого увидит, ослепший от бессилия и беспомощности, Емеля. Но между этими событиями лежало множество других, и первое произошло именно сейчас.
- Подходит, - сказал князь Борис.
И через несколько мгновений на каждой руке Емели висело по десятку смердов. Медведко был спеленут, связан, закутан, водружен поперек седла Борисовой лошади. И ту версту, что шла от будущего храма Большое Вознесение у Никитских ворот до дома Горда, жертвенного Емелиного отца, дома, поставленного возле будущих Патриарших прудов, в будущем Ермолаевском переулке, позднее - улице Желтовского - возле будущего, руки Желтовского, дворца, копии итальянского, почти ровесника медведковых времен.
Так вот, ту версту Емеля прожил в роли, в которой жил во время своей учебы, веревками прикрученный к дереву, но, в отличие от учебы, его не трогали волчьи клыки, так что жить было вполне сносно, а новое всегда вызывало удивление и любопытство в Медведко.
Технология дружбы, как казалось смердам, была проста. Сорок дней Емелю морили голодом, держали в чулане с крепкими дверьми без окон, кормить и поить приходил сам князь, остальные смотрели в узкое окошко, плевали на него, показывали пальцем, хохотали.
Емеля в ответ только смотрел на них с любопытством, спустя довольно недолгое время он понял сюжет, который предлагался ему: ненависть ко всем и верная любовь к князю.
Внешне подчинился этому сюжету. И когда через сорок дней его выпустили и одели смердом, Емеля знал наизусть каждого из дружины и видел не только поступки их, но и мотивы, и варианты их поведения так же отчетливо, как мы видим луну и солнце над собой или движение рыб в кристально чистом аквариуме.
Так человек, попав в замок Франца Кафки, что сам давно лежит на кладбище под толстым слоем отшлифованной водой и временем гальки, принесенной на могилу согласно древнему поверью живыми поклонниками, одолев, и осознав, и усвоив сюжет проникновения в лабиринт этого замка, и убедившись в тщательности, размеренности, мелочности, убожестве, скуке замковой ритуальной мертвой жизни, обреченной, вычислимой на сто лет вперед, - если в нем еще сохранился хоть гран чести, ума, таланта, да и самой жизни, наконец, - поднимет веки, и если не увидит, то хотя бы нащупает ручку двери, которая ведет вон, - и, слава богу, выбравшись за пределы замка, человек, встречая рвущихся в оставленное им пространство, до оттенка, до начала движения мысли представляет и видит, как и чем живут там люди, чем руководимы и чем определяемы они сами и движения их тоже.
Разумеется, подобное понимание во время приручения и дрессировки было скорее инстинктивным, но во время, когда Емеля делал эти события текстом книги, ритуал, распорядок, механизм замка были для него так же просты, как мычание, или, повторяю, так же ясно видимы, как луна и солнце в хорошую погоду.
Понимал он и меру терпения и доброты князя на фоне даже Гордовой, ритуальной, обрядовой злобы, которая на самом деле, - а Горд узнал его по шраму в центре солнечного сплетения, на второй день, - была формой способствования выживанию Емели в дружине.
И это понимание было важнее, чем любовь Емели к Борису; вся дружина и князь учили Емелю одноклеточной преданности, и ничего не было проще, чем потрафить им и дать возможность убедиться в верности и результативности их вечной ритуальной методики.
Хотя на самом деле Емеля продолжал жить своей независимой жизнью, дружина и князь узнавали в нем свое воспитание и были вполне довольны этими благими результатами. Впрочем, со временем Емеля забыл, каким в ту пору был воистину князь Борис.
И когда Емеля, уже после убийства Бориса Святополком Окаянным, начнет, живя в монастыре, писать о князе, о его кротости и незлобивости, боголюбии и доброте, не соврет он, князь действительно был тепл и незлобив.
Да и память столько раз за жизнь меняет свои очертания, как меняются линии на ладони, корни дерева, когда оно растет, сколько раз у человека меняется форма души его. Душа и память меняются обязательно: у одних - из-за времени, у других - из-за встречи, у третьих переображение происходит независимо от людей, идей и времени. И это неизбежно, ибо будущие святые по рождению были когда-то даже людьми. И у каждого человека есть право на его человеческое преображение, впрочем, его многие не используют вовсе, а иные - даже во вред себе.
Так вот, и по той будущей новой преображенной душе Борис был кроток и боголюбив, а по нынешней, обыкновенного князя, был воплощением силы; а Дед учил: силе, которая сильней тебя, подчинись, силу которая слабее тебя, подчиняй, и у тебя не будет смуты на душе. Борис был сильнее его, каждый дружинник был слабее Емели в отдельности, и только Борисом могли одолеть Емелю.