Вагон мотало из стороны в сторону, и спящие пассажиры покряхтывали на стыках рельс, таких же старых как этот грохочущий поезд где-то между Европой и Азией. Тук-трам-пам, тук-трам-пам...
Он очень любил эту песню. Надо же, казалось все давно забыто... Древняя, как старый истертый сюртук, мелодия властно перекрыла все звуки. Но поезд потащил и ее в непроглядную черную ночь. Ему было не привыкать, за свой долгий век он насмотрелся и наслушался всякого. Любая щель и трещина его дребезжащего тела могли порассказать такого, чего ни в одной книжке не прочтешь.
Песня металась по обшарпанным купе, казалось, она заглядывала в спящие лица, пытаясь понять, кто же воскресил ее из небытия.
А Он и не прятался. Просто сидел и смотрел в черное окно, заливаемое дождем. Он, действительно, очень любил эту песню и мог ее спеть, даже если бы его разбудили посреди ночи... Но тогда... Тот концерт не вызвал никакого энтузиазма. Ради одной даже очень хорошей песни совсем не хотелось выползать в морозный вечер. Он с отвращением думал о том, что придется околачиваться за кулисами до самого конца, потом ехать в кабак, целоваться с размалеванными девицами, раздавать фальшивые комплименты и выслушивать их же в свой адрес. Ох, уж эти юбилейные сборища.
Песня...
Он точно вступал по взмаху дирижера, замолкал на тутти оркестра, восстанавливая дыхание, и снова вырывался вперед. Оставалось три куплета, но вот что-то случилось. Не в зале, нет, - он еще не понял где, а аккомпанемент начал запаздывать: скрипки явно старались отстать от мелодии, да и духовые явно не торопились нагнать потерянный темп. Дирижер напряженно махал палочкой, выпучив от натуги глаза, и старался не смотреть в сторону певца.
Что ему оставалось делать? Только приспосабливаться. Но не тут-то было. Теперь оркестр помимо воли дирижера принялся взвинчивать темп, опережая солиста. Измучившись в этой бессмысленной и непонятной гонке, певец резко повернулся к музыкантам, сделал энергичный жест рукой - как бы схватил вожжи - и резко рванул от себя.
По оркестру прошла волна, выпущенная из его крепко сжатого кулака. Она прокатилась по скрипкам, духовым, ударным, виолончелям и обрушилась на контрабасы. Под ее напором они почти опрокинулись, перестав щипать струны своими редкими пиццикато, вцепились в спасительные смычки и низкими протяжными басами начали выстраивать барьер испуганного вибрато. Он быстро становился неприступной дамбой. И волна, ударившись о могучие контрабасы, встала на дыбы. Она не ожидала отпора. Зато контрабасы почувствовали себя античными атлантами, призванными поддержать почти поверженный разрозненный оркестр. И это удвоило их мощь - сочные басы загремели мощно и вызывающе. Волне ничего не оставалось, как откатиться назад. Она прошелестела обратной дорогой - укрощенная - и вернулась во властную руку певца.
Он улыбнулся одними глазами и повелительным жестом потащил за собой оркестр. На оставшимся пути - в два куплета - никаких сбоев не приключилось, и к концу песни они пришли голова в голову, словно лошадь и жокей.
Он вспомнил, каким спасительным тогда показался поклон - долгий и низкий до ломоты в шее. Немногие из бесновавшихся в зале понимали, каким титаном он был только что, никто не успел понять ужас возможного провала. Он был настоящим артистом - показушно сияющие глаза, руки, принимающие цветочное половодье в блестящем целлофане, благодарные улыбки... На самом деле он тупо смотрел остановившимся взглядом на литавры и ему казалось, что их натянутая чуткая кожа дрожит от только что пережитого унижения, которое не закончилось профессиональным крахом только благодаря его отличной реакции и находчивости.
Но в этом неимоверном напряжении он забыл о главном победителе - голосе. Голос был отдельным существом внутри. Мужество, работоспособность, терпение, талант, наконец, все было лишь приложением божьему дару - голосу. Он всегда с ним был осторожен и предупредителен. Старался никогда не насиловать, не похваляться. Разговаривал как с человеком, например, к концу спектакля или концерта, когда связки напряжены от усталости, он просил голос: "Потерпи, милый, немного осталось. В гримерке есть твоя любимая минералка - промою, прополощу". А тогда и не до разговоров было, и минералку забыл.
На том банкете он молча в углу хлестал водку и уже точно знал, что эту песню больше никогда не будет петь. Даже под страхом пытки. Правда, оказалось, что петь вообще ему больше не пришлось. Голос пропал, - то ли сказалось неимоверное напряжение, то ли водки много выпил, то ли голос просто обиделся... Кто его знает? Просто взял и пропал, как и не было...
Старичок завозился на верхней полке и поднес руку к мертвенному свету дежурной лампочки. Мужчина чутким слухом отметил шум наверху, но сон уже крепко вцепился в него.
- Интересно, ждет ли кто-нибудь наш поезд там...
Он не успел додумать своего вопроса и расслабленно закачался в ритме движения. А поезд безразлично продолжал считать пройденные километры. Ему было все равно куда ехать - туда или обратно. Где-нибудь его обязательно ждут - с радостью или страхом - на продуваемых полустанках или подметенных перронах с цветами или чемоданами...
Рассветное радио в полный голос запело о любви.
Мужчина глухо застонал. Он совсем не собирался просыпаться, потому что лучшее, что теперь у него осталось в жизни, - был сон.
- Антракт закончился. Мой выход.
В зал!
Увертюра!
От торжественной музыки распахнулся тяжелый расписной занавес. И огромный сияющий зал, стоя, приветствовал артиста.
Он улыбался. Господи, какой же ты милосердный! Хоть изредка, хоть в забытьи, ты даешь возможность воспарить душе - ликующе и радостно. А много ли человеку надо? В сущности, призрачное счастье - то же счастье.
Ему снился самый удачный концерт в жизни. С сумасшедшим успехом, охапками цветов и поклонницами у служебного входа.
А поезду, который вез его к маленькому дому культуры в заштатном городке, было все равно - успех, провал. Какое ему дело до вышедшего в тираж старого неудачника, вынужденного на старости лет зарабатывать на жизнь тяжелой поденщиной малых гастролей...