Кузнецова Елена Юрьевна : другие произведения.

Проездом Через Осень

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Каждым рейсом любой поезд перевозит из Осени в Весну десятки человеческих "вселенных".


  
  

ЕЛЕНА КУЗНЕЦОВА

  
  
  
  
  
  

ПРОЕЗДОМ ЧЕРЕЗ ОСЕНЬ

  

повесть

  
  
  
  
  
   Из пункта "а" в пункт "б" вышел поезд. Как водится в любой задачке, он обязательно должен добраться до цели. Только никому нет дела до того, что всякий раз он тащит в своей утробе дополнительные условия - целый ворох разнообразных целей, которыми его отягощают пассажиры. Так и живут вместе некоторое время: они в - нем, он - для них, но совершенно не интересуются друг другом. Зачем? Они доедут до места и понесутся по своим делам, а ему еще обратно путь держать. Хотя, кто его разберет, где путь туда, а где обратно?
  
   - Кишка у меня прямая.
   - А башка?
   - А вот с башкой фокус вышел.
   - Какой фокус?
   - А такой, что башка у меня с загибом. Да с таким, что ни одной матке не приснится.
   - Как же ты живешь, бедненький?
   - Бедно! Это тебе не пришел Хуан к своей Хуане и сделал ей Хуаниту.
   Плохо одетая женщина со стертым временем лицом в ответ сочувственно покачала головой. Да и что на это возразить? Особенно в поезде.
  
   Колеса привычно наматывают на ось километры огромного государства, от которого сколько не отрезай - все равно в остатке целая страна - на одной стороне солнце всходит, на другой... А до другой надо еще доехать.
   Грязная зеленая змея поезда привычно извивается на осенней земле. Путь у нее неблизкий - из Пекина в Москву: кому домой; кому - в гости; кому - от себя; кому - к себе... Только дорога у всех одна - из весны в зиму через короткое жаркое лето и долгую слякотную осень.
   За окном мелькают почерневшие от непогоды фонари и облезлые мерные столбики. Километры за спиной, километры впереди...
  
   1. Нина Заречная, или "Когда взойдет луна"
  
   До поезда три часа, а у нее еще ничего не собрано. Радио негромко что-то бормотало о погоде, но так невнятно, что Нина Михайловна, как ни прислушивалась, ничего не разобрала и чуть не упала, споткнувшись о старый кожаный саквояж. Ближняя стопка книг медленно осела на пол и рассыпалась. Она беспомощно, по-старушечьи, развела руками - как этим справиться? По всей большой комнате беспорядочно валялись коробки, чемоданы, низки книг. На столе с остатками ужина громоздились старинные альбомы, ноты и бумаги. Из дальнего угла на все это безобразие бесстрастно взирал покосившийся громоздкий одежный шкаф с дверью на гвозде.
   - Возьмите главное!
   Нина Михайловна застегнула нижнюю пуговицу застиранной кофты и укоризненно вздохнула. Вольно им так говорить. У молодых главное - впереди! Туда можно и налегке: билет в зубы, и считай часовые поезда! А ей каково? Дом, как бы подтверждая ее печальные мысли, задребезжал стеклами под ветром.
   - Эту развалюху и то жалко. - И дождь, поддакивая, торопливо и согласно забарабанил по старым ставням осеннюю песню - цок-тук-цок-тук...
   Руки погладили привычное родное тепло шали. Она была такой древней, что хранила память о юности, надеждах и свиданиях летними соловьиными вечерами - позабытое время! Цвет, данный шали при рождении, был потерян еще Бог знает в каком году. Но как выбросить старую уютную вещь только потому, что она перестала радовать глаз красками? Нина Михайловна потрясла изношенным платом, пыль легкой взвесью покружила и опала на пол рядом со шляпной коробкой. Коробка до верху была забита бумагами. Между пожелтевших сложенных листочков оказался маленький медальон с разорванной цепочкой. Она повертела в руках изящную вещицу. Столько лет прошло, а крышечка раскрылась легко и обнажила чье-то лицо.
   Пришлось надеть очки, чтобы разглядеть потемневшее изображение. Знакомые черты лица, глаза... Прямо в душу смотрел молодой мужчина и, казалось, спрашивал о чем-то потаенном, известном только им двоим. Она поднесла медальон близко к глазам, но это не помогло. Как ни старалась, а ничего определенного на ум не пришло. Машинально положила медальон в карман, потом извлекла из коробки шкатулку - пыль веков - и вытерла ее концом шали. Щелкнула пружинка, и распахнулось бархатное нутро. На старинных бумагах еще просматривались водяные знаки. Когда-то Нина Михайловна могла определить по ним, кто пишет - купец или мещанин? Бедные студенты писали на конторской бумаге, она это помнила. А еще помнила, что конторская бумага обычно пахла мышами...
  
   Я тебя поцелую не в лоб.
   Ты будешь лететь,
   Как апрель той весны -
   Душной, желанной.
  
   На обороте листка ничего не было написано. Близорукие глаза снова пробежались по древним строчкам:
  
   Как апрель той весны -
   Душной, желанной.
  
   - Ох! - Она тяжело опустилась на стул, судорожно достала из кармана медальон, раскрыла его и впилась в лицо. - Костенька-Костенька! - Из рукава кофты дрожащие пальцы вынули носовой платочек. - Зачем ты... Что же ты наделал? Зачем не удержал меня? Смешной, милый Костенька... В том, что ты написал, не было любви, да и в жизни, пожалуй... "Люди, львы, орлы и куропатки... все жизни, свершив свой печальный круг, угасли..." Зачем ты дал мне играть в твоей пьесе? Мировая душа... Глупый-глупый... Щепетильный молодой человек. - Нина Михайловна вытерла платочком глаза и поправила выбившуюся прядку волос. - Не в лоб надо было меня целовать... - Натруженные руки безвольно упали на колени. - Как нелепо распорядились мы своими жизнями... И знаешь, Костя, что обидно, я ведь даже не знала. Никто не сообщил. Ни Сорин, ни Маша. Почему ты это сделал? - Она вздохнула тяжело, погружаясь в прошлое. - Ирина Николаевна увезла Тригорина, и сюда больше они не возвращались. Дорн уверял, что видел Аркадину то ли в Ницце, то ли в Монпелье, но она была одна... Неужели тот черный человек мог бросить ее? - Нина Михайловна сняла вмиг запотевшие очки и долго протирала их шалью. - Или они были вместе? Может, Маша что-то напутала? - От напряженных мыслей морщины на лбу собрались в мелкое плиссе. Вспомнились несправедливые упреки Маши, та считала, что именно Нина Михайловна виновата в смерти Кости. - Пустое! - Она решительно встала со стула. Листочки возвратились на прежнее место в шкатулку. - Да и кому нужна была во Франции стареющая актриса? - Губы криво усмехнулись - Холеная, холодная, расчетливая. Однако деньги у нее были. Ирина Николаевна хозяйство вела толково. - Глаза невольно пробежались по комнате. - Не то, что мы все. На себя денег не жалела, только вот Костю держала в черном теле. Странно, сын... Единственный.
   Чтобы не заплакать, Нина Михайловна отставила шкатулку и придвинула тяжелый с переплетом из темного ситца альбом фотографий, переложенных пергаментом. На старинных картонках Константин Гаврилович выглядел сурово. А ведь он совсем не похож на мать, как это она раньше не замечала? Кто же... кто был его отцом? Кажется, киевский мещанин. Может, он на отца?.. Она торопливо перелистала несколько страниц, но фотографии отца не было. Странно, почему в семейном альбоме не сохранилось ни одной карточки костиного отца? Или этот? На обороте вынутой картонки еще можно было прочесть выцветшую надпись - Сорин. Она удивилась тому, как хорош был в молодости Петр Николаевич... Странно. А прожил жизнь холостяком. Отчего он не женился? Деньги... Наверное, все дело в деньгах? Да и чего уж теперь... Она аккуратно перевернула пергамент.
   Вместо следующей фотографии на странице лежала закладка. Нина Михайловна развернула ее и поднесла к лицу - ваниль. Пряный с горчинкой запах напомнил, что было бы неплохо поесть перед дорогой - кто знает, что ждет впереди? - но пальцы уже осторожно разворачивали старый листочек. Не зря, не зря ей Маша не простила Костю. Она-то его понимала.
   - И тебя я, наверное, погубила, Маша... Не будь меня, он был бы твоим, а может, и нет... - Нина Михайловна поднесла закладку к глазам:
  
   Гулять в рассвет, наверное, приятно.
   Гулять с тобой - приятнее вдвойне.
   Куда отправимся теперь? А вероятно,
   В лесок, подальше от всего.
  
   Неожиданный смех вырвался изнутри и взорвался в притаившейся тишине. Она долго смеялась, а потом отчаянно закричала: "Что же ты не повел меня в лесок, Костя? Как же ты меня отпустил? Меня на привязи надо было держать!" Губы скривились в презрительной усмешке. "Я - чайка! Я - актриса!" Собственный крик оглушил. Кровь ударила в голову и болью отозвалась в висках. Сколько лет, а ведь живо все! "Мировая душа"... Она попробовала спрятаться за иронией: "Богема..."
   - Господи! - Ирония оказалась слишком ненадежным барьером, и, чтобы не разрыдаться, Нина Михайловна стала судорожно перебирать вещи в других коробках. Но предательские слезы все равно скапливались в уголках глаз, и она всхлипывала и хлюпала носом. Что-то вынимала из коробок, тут же бросала, даже не рассмотрев, снова вытаскивала какое-то старье и так же оставляла его без внимания. Сейчас ее поведение напоминало действия человека, попавшего в западню и ищущего любое приспособление, которое поможет выбраться из закрытого помещения.
   Конец тонкой почти истлевшей ниточки памяти разматывал клубок... Зачем? Зачем ей это теперь, у порога последней двери? Столько лет лежало прошлое, наглухо похороненное в глубине памяти, и вот, на тебе - перед дорогой в скончание, в зиму - оно безжалостно вылезает из всех щелей.
   Нина Михайловна металась по флигелю, как раненая птица. Широкий рукав кофты зацепился за что-то белое, торчащее из сундука. Еще не успев понять, что это, она охнула - так перехватило дыхание: "Ах ты, бедная птица. Убил тебя Константин Гаврилович, просто так убил. Ты летала над озером, свободная была... Я - чайка! Да, я - чайка". - Взгляд упал на носовой платок, она поднесла его к глазам - это была Машина работа. Она любила гладью вышивать - платки, салфетки, скатерти, рубахи... В трудное время они помогали выживать. Батистовое и маркизетовое рукоделие хорошо обменивалось на муку, соль, сахар, - гегемон питал странную привязанность к приметам ненавистного и разрушенного им мира. А потом закончились шелковые нитки...
   - Когда же это было? - Пальцы нежно погладили выцветший узор. - Кажется, аккурат перед войной... На коричневой старой фотографии взгляд подруги едва угадывался.
   Странная она была. Маша. В революцию их спалили казаки... Только они с Машей и осталась.
   Потом долго голодали...
   Война была...
   Скольких поубивало...
   Сгинуло...
   И неотступно преследовал страх, страх, страх...
   Сажали, забирали...
   А Маша только Костю вспоминала. Ни мужа, ни сына, ни родителей, только то чудное лето...
   Нина Михайловна тяжело поднялась и подошла к окну. Быстрые сумерки почти накрыли озеро, но она угадывала его берега, заросшие осокой и всякой дрянью, отчего чистая вода давно уже превратилась в смердящее болото. Но тогда озеро было, как слеза, - рыбы много ловили, чайки летали.
   - Я - чайка! - Она скорбно погладила старое чучело. - Где теперь? - Маша никого не вспоминала. А она? Сама-то часто о сыне думала? Маленьким умер, давно уж. Нина Михайловна потрясла кулаком над головой. - Пусть тебя черти там терзают, всю душу вытравил, смеялся надо мной, бросил с ребенком! Писателишко поганенький! Кто теперь вспомнит, что был такой литератор Тригорин. Ах, Борис Алексеевич, прекрасный беллетрист!
   От звука молодого и едкого голоса своего она на миг удивилась и нетерпеливо зарылась в шкатулку. - Где же, где? Вот! Вот он! - Пальцы достали крошечную коробочку медальона. - Швырнул мне на прощание. - Нина Михайловна повернулась к книгам, - Сейчас найду, - и принялась яростно разбрасывать томики из ближней связки. - Она! Она! "Дни и ночи". - Глаза сильно сощурились, пытаясь разобрать выгравированную надпись на медальоне. - Страница 121, строки 11 и 12. "Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее". - И ведь взял, не побрезговал. А потом выбросил, как и этот мой подарок.
   - Была чайка и - нет ее! - Она зло бросила книгу на пол. - Сюжет для небольшого рассказа. Нечего это хранить!
   Медальон с глухим стуком упал к ногам, она откинула его носком ботинка, и тот послушно покатился к одежному шкафу. Замолить бы грехи тяжкие, помянуть правых и виноватых... Нечем и не с кем. Нина Михайловна медленно перекрестилась.
   - Простите меня все, кто можете. - От неудобной позы на краешке стула затекли ноги, но встать она не смогла, казалось, примерзла к сидению. Позвоночник безвольно прогнулся под тяжестью воспоминаний:
  
   России везло на зло.
   На зло России везло.
  
   Она не замечала, что губы повторяют давнюю присказку Миши. Та придумала ее в ту страшную кровавую ночь, когда они, как безумные, выбрасывали вещи из горящей усадьбы, а казаки гоготали, глядя на двух женщин, мечущихся на пожарище в ночных сорочках. Жаркое пламя так явственно заполыхало перед глазами, что она непроизвольно зажмурилась. Но огонь горел внутри, и спрятаться от него было нельзя. Безжалостная память, вырвавшись наружу, медленной пыткой снова перемалывала душу...
  
   Большая комната еще помнила сначала свидания, поцелуи украдкой, а потом долгие вдовьи вечера за бутылкой вишневой наливки с бесконечными пасьянсами, которые любила раскладывать Маша. Нина Михайловна вздрогнула, словно что-то промелькнуло - неуловимое, но важное - и опять принялась пересматривать вещи в коробках. Тут же она видела... Только что. Вот здесь... Нет... Что же это она? Старая стала... "Чайка", - губы презрительно и беззвучно выплюнули давнее прозвание. Она с остервенением перевернула большую коробку и вытащила из кучи сверток довоенной газеты, перевязанный ленточкой.
   Она! Это она! Зеленый коленкор тетрадки покрывали серые разводы плесени, разлинованные пожелтевшие страницы были заполнены аккуратным Машиным почерком с ятями:
  
   Каждый прожитый миг
   оставляет следы
   на опушке моей головы.
  
   И косые лучи
   глаз злобливых людей
   серебрят одинокий ручей.
  
   Я хотела любить,
   я мечтала отдать,
   да забрать не нашлось никого.
  
   Половина моя
   вся осталась при мне,
   но целей я не стала сама.
  
   Для тебя я нашла
   тайну искренних слов
   и открыла планету тепла.
  
   Но энергией той
   и твоей немотой
   я уже неутратно полна.
  
   Не отдам ничего,
   не приму никого,
   и тебя мне не надо уже.
  
   Взгляд не нужен мне твой,
   дом не нужен мне свой,
   я устала желать в ничего.
  
   Жизнь моя в колесе
   калачакры судьбы
   завертелась, как белка, волчком...
  
   - Калачакра, калачакра... Что такое? - Нина Михайловна потерла седые виски. Кажется, восточное... Наверное, какое-нибудь колесо времени. Что ей было до этой калачакры? Маша-Маша. Вертится и вертится! Колесу все равно. Это мы стареем, болеем, память теряем...
   На самом верху кучи из разбросанных вещей примостилась старая табакерка. Машина табакерка. Она с ней никогда не расставалась. Нина Михайловна вспомнила один из последних разговоров, когда подруга слезно попросила ее положить в гроб коробочку, чтобы и там баловаться ядреным вонючим табачком. И Нина Михайловна пообещала, но когда пришла минута выполнять, она рассудила, что это слишком. Калачакра! Для хороших и для плохих все едино. Одни негодяи тягаются с другими такими же паршивцами, а миллионы кровью захлебываются. Она резко оторвалась от стула.
   - Порядок. Предпосылки. Трансформации. Новое мышление. Демократия. Гуманизм с его ценностями... - Случайно, взмахнув рукой от возбуждения, она поднесла табакерку к лицу и громко чихнула от въевшегося в нее запаха. - Истинно! Когда они все нахлебаются этого дерьма и начнут жить по-человечески? - Шаль упала со стола, она подняла ее и стала запихивать в чемодан.
   Все старо, как ложь. Просто переделывают мир. Снова переделывают мир. В который раз... Будущим пугают... Слава Богу, она ничего не увидит, у нее нет никакого будущего. Словно в подтверждение этих грустных выводов взгляд упал на альбом с открытой фотографией Кости, и она положила в чемодан и альбом. Да и прошлого уже тоже не будет... Корежили, ломали-ломали... Все сломали. А кто же строить будет? Вот и аркадинский флигель снесут, и никто не вспомнит, что в этой усадьбе жил когда-то приживал Костя Треплев, сын киевского мещанина и провинциальной актрисы. Любил. Мечтал стать великим писателем. Чайку подстрелил... Она печально вздохнула и смахнула старческую слезу.
   - Всегда мы так строим: старые камни вынимаем и - на помойку; новое закладываем, учинив пепелище... А память?.. - Потемневшая амальгама зеркала отразила всклокоченные волосы. - Когда последние старики помрут, так и память с ними... У нас научились использовать людей, как пакеты для майонеза: содержимое выдавить, а упаковку выбросить за ненадобностью... - Нина Михайловна согрела зеркало дыханием и начала привычно протирать. - Их разрушили, и они разрушают. Все торопятся стрелять чаек! Я так долго живу, но только теперь постигаю смысл жизни. Вернее, начинаю постигать. Надо остановить это колесо зла. Фортуна должна иметь плюс. Иначе она останется без работы... - Голос задрожал от тихой горечи. - Только это никому не нужно... Нужно, нужно... Что же я хотела... Ох, годы-годы - канитель одна...
   Неожиданно она встрепенулась - вспомнила, что забыла упаковать постельное белье. Старенький высокий шкаф, ободранный, но крепкий, давно уже закрывался на большой гвоздь. Нина Михайловна отогнула ржавую шляпку, и из нафталинового нутра водопадом вывалилось тряпье, которые долгие годы запихивалось на полки. Потому и гвоздь был прибит, что замки не выдерживали и трещали под напором накопленных годами вещей. Она всплеснула руками - вот тебе и вспомнила. Разве здесь есть что-то путное? Теперь все это ненужное изобилие придется трамбовать обратно. Конечно, ей не хотелось бы в богадельне спать на казенном белье, но не все ли равно теперь...
   - Костя-Костя. - Она открыла медальон. - Кажется, я понимаю Машу. Для нее тогда остановилось время. Все уже случилось. Потом были долгие годы - страшные, тяжелые, опасные. Но в ее жизни уже ничего не происходило, она застыла, когда отгремел выстрел... Как она тогда сказала Тригорину: "Пришлите мне ваши книжки, непременно с автографом. Только не пишите "многоуважаемой" а просто так: "Марье, родства не помнящей, неизвестно для чего живущей на этом свете". Родства не помнящая... И я такая же. И в моей жизни... Разве в моей жизни что-то происходило? То же, в общем-то, ничего. - Она смотрела на лицо в медальоне, и слезы тихо катились по щекам. - Я ведь никого так и не полюбила. И не то, чтобы не было хороших мужчин. Были. Да только очень уж они напоминали купцов или образованных мужиков из вагона третьего класса на Елец. Все бы им сразу, без особых церемоний, напрямки. Грубые. Откровенные... - Прошлое ужасно, только без него еще страшнее. А нынешние? Оторопь берет! Прямо крестовые походы новых миссионеров. Только супротив самих себя. - Виноватая улыбка проскользнула по губам. - Все непонятное для них - варварство. Твоя мировая душа, Костенька, и сегодня... да нет, не новость. Если так и дальше пойдет, красные глаза дьявола и запах серы - ближайшее будущее. Помоги, Господи, не дожить до него!
   Нина Михайловна хотела перекреститься, но ее отвлек загудевший далеко - где-то перед станцией - тепловоз. Обычно поезда молча сновали туда-сюда. Она подумала, что, наверное, машинист посигналил знакомым девчонкам на переезде. И почти не ошиблась. Девчонки, действительно, стояли, пережидая состав. Но причина была вовсе не в них. На рельсах стоял запоздалый бык. Он принял поезд за соперника и решил помериться силой. Ему бы пастуха держаться, а он глаза гневом залил и рога вперед выставил. Что оставалось машинисту? Такого только шугануть погромче, а там и плеть пастушья подоспеет.
   Недовольный бык зыркнул злым глазом на девчонок - попались бы ему эти свиристелки в чистом поле! - и отодвинулся, освобождая рельсы. Поезд с ветерком загрохотал по переезду. Пастух щелкнул кнутом перед мордой: "Совсем ополоумел - с железкой тягаться?! Что, кровь кипит? Ты бы лучше с телками тешился. А то как дело до дела - так у тебя рога болят!" Бык хотел было промычать что-то в оправдание. Но куда попрешь против кнута, да и холодно уже. Пришлось ему понуро догонять стадо, слушая обидный смех молодых зеленых пацанок.
   Шум вдали стих. Нина Михайловна медленно перекрестилась и потащила коробку в глубину комнаты, потом она стала поднимать валяющиеся бумаги и складывать их на столе. Мимоходом потрогала чайник, налила в чашку и жадно выпила отдающую ржавчиной воду. Холодная. Смешно. "Я - чайка!" - Она тряхнула головой, словно смахнула видение. Жизнь кончена, надо уже собираться. А она места не находит от этой малости - как отвековать остаток. Сколько себя помнила, все решала, как ей делать жизнь? А может, надо было просто жить и не задумываться над каждым шагом? Жить, как дышать! Или до мелочей точно просчитывать заранее. Все дело в выборе.
   - Эх, ты, вековуха, увяла уже, а снова надо выбирать... Не все ли равно, где мышей топтать. - Она спустила чемодан со стула и попробовала его поднять. - Вот и кончено! Это все, - глаза обвели комнату, - надо оставить. Хлам истории. - Во рту стало горько, как от перца. Она взяла журнал с треплевской публикацией, сложила машин платочек в табакерку и, не удержавшись, расплакалась, перелистывая напоследок тетрадку. - И это оставить... как там у тебя, Маша...
  
   Зачем-то думать
   Нам долго привелось.
   Моих волос густую шевелюру
   Гонял веселый бесшабашный ветер.
   А ты прошел и не заметил.
   И почему об этом вспоминать?
   Мы думали о будущем суровом...
  
   - Не нужен ты мне был тогда, Костенька. Маша, вон, всю жизнь прожила с тобой в сердце. А я так и осталась без тебя. Молодая была, пылкая, недалекая. Чайка... Только ведь за это не убивают. А нас убили. - Чучело чайки в ответ бессмысленно пялилось своими мертвыми черными бусинками. - В общем-то, не птицу ты тогда на озере... Так получилось, что это было будущее. Тебе нужен был какой-то символический поступок... или это отчаяние?.. Но меня, вероятно, нельзя уже было остановить... Что это - звук, запах, блик? Но мы тянемся к запретному... Ведь я была девушка целомудренная, набожная... И любила тебя, Костя. Только страсть повела к другому. А театр - это так, мишура, игрушки запутавшихся людей. Отчего ты мне это не объяснил? Сам, наверняка, не понимал. У тебя-то была и любовь, и страсть, а еще трепетность и нежность. - Нина Михайловна, словно в забытьи, медленно раскачивалась из стороны в сторону. - Как же мне этого не доставало... Потом... Всю жизнь... Будущее подстрелили... - От презрения к самой себе ее даже передернуло. - Великая актриса Нина Заречная! Комедиантка!
  
   В печали глаз моих
   Ты растворяешься.
   Спою тебе.
   О чем? Да просто так.
  
   Уже не хочется желать.
   И разучилась я летать.
   С тобой вдвоем мне не бывать.
   Луны ослепшей не искать.
  
   Твоя смешная мимикрия:
   Бегущий взгляд усталых глаз.
   Не выносили, не вносили,
   Не охлаждали звезды нас.
  
   Седою пеной не качало
   В прибое утлые тела.
   В моей любви твое начало
   Я обнаружить не смогла.
  
   Рифмую губы, руки, плечи.
   Хочу с тобою я забыть
   О том, что заняты мы вечно
   Не теми, Господи, которых хочется любить.
  
   Хочу тебя жалеть и мучать.
   И, разрываясь пополам,
   Надежду облекать в горючий
   Дождь слез и радости обман.
  
   Отдать все то, что я имею,
   И не расчитывать ответ.
   Я, впрочем, кажется, старею
   И вру безбожно на весь свет.
  
   В печали глаз моих
   Ты растворяешься.
   Пою себе.
   О чем? Да просто так.
  
   Маша просто так писала Косте эти письма-стихи до конца дней своих. Аккуратно, мелкими буковками. Церемонные такие строчки, ровненькие. Она так и не выучилась новому алфавиту... Плечи снова затряслись от плача и жалости. Они прожили с подругой долгую жизнь. А что еще оставалось? Одни в целом свете. Вместе не так страшно. Знакомое лицо. Память. Горькая, но память. Своя. И все эти годины с ними был Костя.
   - Ты был замечательно талантлив. - Нина Михайловна не видела, что улыбается той своей завораживающей шальной улыбкой, от которой у Треплева кружилась голова. - Надо было только немного подождать, переболеть любовью, написать об этом. Только ты не захотел выздоравливать. Убил себя, не успев никем стать. И я так никем и не стала, хотя пережила тебя намного. К чему мне эти годы? - Она порывисто прижала к груди чучело чайки. - Такая же мертвая, с опилками внутри. Кажется, ты был прав, - ничто не стоит любви.
   В потемневшем доме о чем-то тихонько перестукивались старые перекрытия. А может, это были вездесущие жуки-короеды. Недолго, недолго уже осталось. Притаившееся ожидание замерло перед близким прощанием. Нина Михайловна с нежностью погладила ладонью по шершавой побелке - этим стенам уже не стоять. Придут сильные, молодые и сожгут все хламье с веселым треском. Выроют котлован поглубже и, чтобы окончательно стереть их из памяти, зальют водой. Спустя годы в этом новом озере заведутся толстые ленивые карпы, потом рядом построят усадьбу. А еще через триста лет талантливый мальчик Костя подстрелит тут белую чайку. Но девочка Нина...
   - Нет, в этот раз девочка Нина станет прекрасной актрисой, - из груди вырвался невольный всхлип, - а мальчик Костя напишет замечательные книги... Вот только Маши не будет...
  
   Губ моих ты целовать не стал.
   Слез моих не видел, не пугался.
   Поездом уехал и отстал.
   И потом уже не возвращался.
  
   Я переберу свою суму,
   Где я прячу камни, деньги, письма.
   И твои конверты отберу.
   И опять начну их перелистывать.
  
   Вспоминать, что было, что прошло.
   Сердце рвать в тоске нечеловеческой.
   Ты ушел давно. И тяжело
   Без остатка вынуть эти встречи мне.
  
   - В этой новой истории Маша будет костиной мамой. И никаких Аркадиных, Тригориных, Дорнов! Только озеро и живые чайки! Жизнь будет легкая и красивая. - Нина Михайловна решительно вытерла слезы и улыбнулась. - Я ничего не возьму с собой. Молодые, они, как всегда, правы, - в будущее, как и в прошлое, надо уходить налегке. Господи! Какая безбрежность! Разве нужен кто-то, когда рядом мерцание воды, таинственность темной ночи, подмостки старого театра и бесприютность луны!
   За окном тревожно прокричала какая-то птица. Нина Михайловна выглянула в окно, но увидела только серое небо и старый вяз перед домом. Дождь все плакал и плакал, но, как ни старался, даже ему было не под силу отмыть холодной водой заляпанное страхом месиво прошлого.
   Она вспомнила, как после войны на Волге рыбаки взяли ее с собой на ночной лов. Они плыли на остров. Лодка поскрипывала уключинами. Весла легко входили в воду. Мужчины молчали. Зачем было говорить, когда вокруг тишина и простор. Полное глухое одиночество.
   Все одиноки.
   Все до единого.
   Одна луна.
   Одно небо.
   Одна река.
   Один остров.
   Одна тишина.
   Одна жизнь.
   Одна любовь.
   Тогда Нина Михайловна любила, или ей казалось, что любит. Она воспринимала себя, как "мы". "Мы объединим эти одиночества", - так она думала тогда. - "Мы объединим их в одно бесконечное вселенское одиночество. Мы превратимся в единое целое. И тогда перестанут существовать луна, небо, земля, река, остров, тишина, я... Будет безразмерное разбегающееся пространство. Одновременно вне времени и внутри него. Не будет больше суеты, мелких постыдных желаний, пакостных поступков, обид! Мир - это я! Я - это мир! Нам не надо лукавить! Мы растворяемся друг в друге!.."
   На обратной дороге, когда малиновая заря разогнала туман и разбудила крикливых чаек, рыбаки смачно ругались и согревались сивушным пойлом. Была ужасная несправедливость в том, как легко и походя они разрушили целую вселенную безмерного одиночества. А после глотка обжигающей смеси, которую заставили выпить почти насильно, она не только согрелась, но и потеряла ощущение, что "мир - это я". Не говоря уже о том, что я - это мир...
   - Где же я это слышала? - Нина Михайловна нахмурилась, попытавшись вспомнить. Но память, такая услужливая сегодня, ни о чем даже не намекнула. Однако, уже надо было откланиваться, - время стремительно приближалось к поезду. - Прощай, дом. Прощайте, старые добрые тени. Я - не чайка. - Она виновато сложила руки на груди. - Я - не актриса. Извините, я сыграла не в своей пьесе. Костя! - Внезапный надрывный крик сотряс сухонькое тело - Ты застрелился тогда из-за меня! В тот стылый вечер ты убил себя из-за меня! Она бессильно опустилась на стул и, не сдерживаясь, разрыдалась. Плакала целую вечность - взахлеб, надрывно и мучительно. Когда слез не осталось, долго смотрела на чучело чайки ничего не видящими глазами. - Если тебя это успокоит, Костя, я тоже не жила. Убитые чайки не живут. Мы квиты. Я последняя, кто помнит эту историю. Спите все с миром. Простите меня. Я вас простила... Наконец, и за мной зима пришла. - Нина Михайловна собрала в коробку остатки бумаг, туда же положила чучело чайки, поднос с посудой, машину тетрадку со стихами... - Ох, совсем старая стала, чуть было не наступила. - Она сняла со стены небольшую иконку, прижала ее к груди. - Прости меня, Матерь Божья, Святая страдалица Мария!
  
   Хочу я пережить с тобой
   И дождь, и ураган.
   Прошли года, не стало голоса.
   И мы закончили тот наш роман.
  
   Была любовь, плыла заря,
   Твои глаза сияли влажным блеском.
   А я стояла у окна
   И горевала, - что мы сделали.
  
   И мы пошли в зарю, и в дождь,
   Не замечая грязи и ненастья.
   Мое закланье и твои желанья
   Остались там под утро высыхать.
  
   И солнца луч на все смотрел из поднебесья...
  
   Так с иконкой в руке Нина Михайловна низко поклонилась на четыре стороны старому дому и, не оглядываясь, тихо притворила за собой дверь...
   .
   2. Невечная весна
  
   Нифонт Иосифович улыбнулся одними губами и не стал открывать глаза. Да и зачем? Вагон неспешно постукивал старыми колесами, дух от изношенного одеяла перестал досаждать, а поддерживать беседу со случайными попутчиками совсем не хотелось. Он любил поезда, когда впереди не один час пути, когда можно говорить вдохновенно - обстановка располагает к долгим и откровенным разговорам. В пути случайному соседу по купе можно рассказать не только собственную жизнь, но и самые затаенные мысли поведать. Поделиться тем, что под страхом пытки самому близкому и то бы не проболтался. Самолет что? Туда-сюда в суете, не успел присесть, как уже время подоспело выгружаться. Ни тебе поговорить, ни выспаться, ни отдохнуть: сел со своими проблемами, с ними же на другом конце страны и вышел. Нет ощущения пространства, которое позволяет оставлять заботы дома.
   А в поезде все основательно, неспешно, хорошо. Но только хорошо в хорошем поезде - с чистыми спальными вагонами, уютными ресторанами, вежливыми и предупредительными проводниками. Так вот. Однако все это осталось в той - другой - жизни. А в этой... Он невольно тяжело вздохнул. И вздох получился томительный, похожий на всхлип.
   - Мучается мужик.
   - А кто теперь не мучается... - Женщина неопределенного возраста, похожая на бомжиху, медленно перекрестилась и принялась очищать сваренное вкрутую яйцо. - Будешь, милок, или кишкам своим прямым не доверяешь?
   - Можно попробовать. - Пожилой мужчина в большом не по размеру пальто не хотел показывать, что на самом деле кишки у него давно застоялись от отсутствия работы, даром что прямые, и потому нарочито медленно освобождал сизый белок от плотной пленки. Рядом сидящий усохщий старичок тоже развернул на столике сверток. В затхлом воздухе купе резко запахло дешевой кровяной колбасой. Нифонт Иосифович почувствовал, что тоже хочет есть, но решил переждать трапезу случайных попутчиков.
   Кажется, с каждой следующей каплей дождя приближался вечер - так быстро опускались сумерки на облезлую спину поезда. За тонкой перегородкой, отделяющей в плацкартном вагоне одно купе от другого, спорили два замшелых охотника. Спорили они давно и, похоже было, что спор их длился еще со времен взаимной молодости. Ни в одном вопросе за всю дорогу они так не сошлись общим мнением: ни вид оружия, ни патроны, ни амуниция, ни бабы, ничто, кажется, не способно было привести их в согласию. Мужики брызгали слюной, чуть не хватали друг друга за грудки. Поначалу пассажиры пытались их урезонить, но, когда стало понятно, что у горе-охотников такая беседа своеобразный вид спорта - соревнование на силу глотки, отступили и переползли в другие купе. Тем более, что у мужиков на двоих был один пес неизвестной породы, который хоть и выглядел тощим и старым, однако был огромным со злыми голодными глазами. Любопытства к посторонним он не проявлял, но кто его - зверя - знает, что у него на уме. Будешь держаться подальше - останешься целей. Пес время от времени поднимал голову шумно водил носом - чуял, видно, еду - и устало снова опускал ее на стертые лапы.
   - Вона, смотри, чего пишут, - бородатый охотник выковырял из щели клочок газетной статьи, - "с эрогенными зонами надо быть поаккуратнее, сначала лучше изучить и посоветоваться со специалистами". Это что же за штуковины такие - эрогенные зоны?
   - Дай-ка сюда, - напарник протянул к клочку газеты заскорузлую руку, - а кто его знает, кто они такие эти эрогенные зоны, может... А, во! Энто же черные дыры!
   - Кто такие?
   - Они в космосе все в себя втягивают.
   - И нас?
   - И нас давно пора, а то зажились, загадили все.
   - Не знаю, как там, в космосе, а тут вы определенно загадили. - Проводник подходил к мужикам уже в третий раз. - Платите за собаку. Мало что центнер весит, так еще и без намордника, всех пассажиров распугали!
   - А я за суку платить не намерен, - набычился исследователь космоса. - За кобеля - пожалуйста, а за суку - нет таких правил платить.
   - А мне все одно - сука или кобель - плати, а то ссажу.
   - Я те ссажу, - навис над проводником напарник. - Нас тут двое, поди потягайся.
   - А чего мне с вами тягаться? Начальника позову он быстро вам рога-то обломает.
   - Ты, мужик, не лайся, ты в корень погляди. С чего мы тебе должны платить? Охота - дрянь, навару - никакого, а ты - плати да плати.
   - Так ведь псина ростом с медведя.
   - Рост - у нее только и есть. - На этих обидных словах псина встала и грозно уставилась на проводника. Тот отступил от неожиданности и плюхнулся на сидение. И прямо перед ним оказался тощий костистый зад с куцым хвостом, который ничего не прикрывал.
   - Сука говоришь? - Проводник оправился от страха и тыкал черной сумкой с билетами в гроздь под хвостом. - Откуда только у этой суки такое наследство? - Гнев поднял его с полки, - Платите за кобеля, а то высажу!
   - Граждане, да что же это такое делается? - Охотники пытались усадить на пол кобеля, а он, как нарочно, вертелся из стороны в сторону, не понимая, за что оскорбляют его заслуженные седины, и сверкал недюжинным доказательством своей мужской стати.
   Пассажиры соседних купе хохотали уже в голос. Нифонт Иосифович еле сдерживался, чтобы не рассмеяться. Раздражение, которое возникло, когда он увидел старый задрипанный вагон на перроне, улетучилось. Надо было признать, что в подобном путешествии были и свои прелести. Ему, конечно, больше понравился научный спор по переводу космических явлений в физические ощущения, но и скандал, вызванный определением пола собаки, надо сказать тоже имел свою изюминку.
   Постепенно шум затих, хотя проводник еще продолжал бузить, качая права. Но вагон уже снова погрузился в полусонное оцепенение. Нифонт Иосифович решил полежать еще немного, а потом перекусить и дочитать, взятый в дорогу детектив. Однако, под мерный перестук колес на него навалилась дрема, он впал в тяжелое липкое состояние между явью и сном и оказался в большом темном помещении. Из окна в неярком свете проступила комната с нагромождением разновеликих предметов. На стенах в потемках угадывались картины в массивных дорогих рамах. За окном грохотали трамваи и шелестели редкие машины. В гулкой тишине громко лязгнула защелка дверного замка.
   - Да где же ты? - От неловкого движения упал стоящий у двери стул. - Ах, ты, Господи! Где же? - Еще что-то упало с громким стуком. - Мамочка! - Из темноты вырвался тонкий луч фонарика и заплясал по комнате. - Спасибо, милая. Ты меня всегда выручаешь. - Свет судорожно шарахнулся по стенам, выхватывая из окружающего пространства то одну неподвижную фигуру, то другую. - А, вспомнил! - Щелкнул выключатель, и темнота отступила из странной комнаты, оказавшейся мастерской скульптора. Здесь был и откровенный парковый кич, и копии римских бюстов, и что-то партийно-патриотическое; на стенах в беспорядке была развешана яркая поп-артовская живопись, геометрические таблицы, анатомические атласы и прочая всячина; а по углам приткнулись большие напольные вазы с давно увядшими цветами.
   Нифонт Иосифович стоял перед поваленным стулом в кашемировом пальто, берете, перчатках и кашне, - все было дорогое, выдержанное в вариациях серой цветовой гаммы. В одной руке у него был кожаный портфель, в другой - фонарик. Он поднял стул и оглядел комнату: "Да, уж! Один дух остался. Но какой!" - Подойдя к окну, он отдернул штору и открыл форточку. В тот же миг легкая ткань занавески надулась парусом. "Вот вам - и воздух перемен!" - В голосе чувствовался привычный пафос, рассчитанный на публику. Но публики не было. Он стоял один в своей мастерской: "Все гениальное - просто и безыскусно!" - Словно подтверждая эту истину, за окном зашлась в крике стая ворон. Он кивнул им в благодарность за понимание. Оттого, что его никто не видит и не слышит, Нифонт Иосифович ощущал какое-то смутное беспокойство, словно что-то важное должно было произойти в этом помещении в самое ближайшее время. Что-то, но что именно, было непонятно и оттого не просто смущало - тревожило. Нос неприятно щекотал застоявшийся воздух: "Однако и пылище тут..." - Он брезгливо достал из кармана платок, тщательно обтер стул, потом снял кашне и набросил пальто на спинку.
   - Странно... Столько лет... Мамочка... - Под сердцем шевельнулась боль, и даже не сама боль, а лишь намек на нее. Нифонт Иосифович насторожился, но дальше намека боль не распространилась, и тогда он осторожно втянул воздух всей грудью и еще немного постоял, прислушиваясь к глухим ударам сердца. Мы всегда маленькие, как только возникает затруднение - маму вспоминаем. - Прости меня, родная... Да, столько лет... - Его немного смущало, что он разговаривает сам с собой, но в комнате никого не было, и, стало быть, не стоило конфузиться. - Мне так много надо тебе рассказать, мамочка... Давно уже. Да все как-то недосуг было: то дела, то заботы, то хвори... Ерунда это... Ты все всегда знала и понимала, это я, глупый, все надеялся скрыть. И думал, что очень хитрый... Кому теперь... Ты подожди чуточку, сейчас осмотрюсь - все и расскажу...
   Пыль-пыль-пыль! - Нифонт Иосифович произнес это напыщенно, как гамлетовское "слова-слова-слова", и наклонился над ближайшим бюстом. - Для культуры часы остановились. - Облачко пыли, поднятое дыханием, проникло в глотку, и он закашлял. - Ну, вот, стоит только подумать о высоком - сразу немощь объявляется. - Он резко выпрямился и грозно огляделся, высматривая невидимого врага. - Чего тебе надо от меня, негодяйка? Это, мама, не к тебе - это все к немощи. - Он раскинул руки в стороны, словно был на ринге и разводил противников по углам: в одном - мать, в другом - немощь. - Двое вас здесь со мной: одна - единственная родная, другая - единственная возможная, а единственная желанн-а-я-я... - Последнее слово никак не хотело выталкиваться изнутри и застряло в горле - ни туда, ни обратно. Он попытался сглотнуть, но ничего не получалось, и только кашель освободил его. - Желан-н-а-я.
   Он отдышался и медленно поворочал головой из угла в угол. - Я же посерединке - всем должен, везде опоздал и очень хочу... хочу... - Он с усилием напряг шейные мышцы и остановил новый приступ кашля. - Я потом про это скажу, ладно? Ты, мама, погоди, дай мне сейчас с немощью разобраться. Мало ей - старость напустила, так еще и издевается. - Нифонт Иосифович прошелся вдоль полки с малой скульптурой, поднимая дыханием серую взвесь - Мне эту пыль не извести. Да и я не стану - не мое это занятие. Так что, болезная, придется тебе удила-то отпустить. После привязывайся, дома. Там удобно - и комфорт, и порядок. А здесь давай с тобой договоримся, я тебя не браню, ты меня - не тревожишь... - Он оглянулся на дверь. - А я тут пока потружусь немного... Располагайся поудобнее. Не мешай мне. Можешь с мамой поговорить... Если она не против...
   - Обо мне... - Он рассмеялся скрипучим надсадным смехом от собственной удачной шутки. - Родная, ты как? - Глаза изучающе всматривались в угол, отведенный матери. - Не против? Видишь, - он развернулся по диагонали к немощи, - молчит, согласна, значит. И я с вами между делом поболтаю. Люблю поговорить. Особенно про себя. Ну, да это вы и так знаете... Хорошее дело, - кашель рвался наружу, но Нифонт Иосифович постучал по грудине и временно угомонил его, - тем более здесь. Здесь самое подходящее место. Дома что? Дома... - Он неопределенной махнул рукой. - А здесь - мой храм. Мои чертоги. Здесь я совсем другой. Без склянок, грелок и таблеток. Вот смотрите, - Нифонт Иосифович принял позу гида, - несметные сокровища души моей, так сказать в материальном виде. Мой каменный вклад в сокровищницу мировой культуры, высокопарно выражаясь... Вообще-то, я это все без иронии. Я к себе привык относиться серьезно, думаю, это тебе, немощь, будет любопытно. Оно всегда приятно с интересным человеком познакомиться. Так время и пройдет в разговорах... ко взаимной пользе.
   Итак, с чего начнем? - Он вышел на середину комнаты прямо под люстру, как ученик на экзамене. - Этот вопрос самый немудрящий. Начальный. Вот с него и начнем. Знакомься, хворая, - он лукаво глянул в сторону немощи, - ничего, что я так панибратски, молчишь? - и ладненько, это, повторюсь, моя мастерская. Уточню, пока моя. Может, конечно, и навсегда моей останется - как потомки распорядятся. Ну, это уж, я надеюсь, без меня уладится. Так, хватит о грустном. Мне предстоит важное дело - отобрать работы для музея. - В тоне его слышалась неподдельная, без всякой иронии, всамделишная гордость, как ни смешно это выглядело в пустой мастерской. - В экспозицию заслуженного деятеля культуры скульптора и немного художника Нифонта Иосифовича Панченко. О чем мне приятно сообщить и тебе, мамочка, а заодно и немощи моей родной. Видите ли, дома я об этом помалкивал. Я всегда говорю "поехали", когда вокзал позади остался, никак не раньше. Да и мало ли что может помешать... Теперь фигушки, теперь все позади.
   А впереди - вечность. - Он кашлянул, довольный. - Прости, немощь, похоже ты не разделяешь моих прожектов. Ну да я тебя прощаю. Ты же, дамочка, темная, необразованная, интеллигентностью не умученная. Откуда тебе знать, что пристала ты к человеку достойному, я бы даже выразился досточтимому, властью обласканному, талантом обремененному.
   Э, нет! Что это я так. - Нифонт Иосифович не мог видеть, что на щеках появился румянец протеста. - Талант у меня - не бремя, он у меня кормилец-поилец. Будем честными - поилец-кормилец. Впрочем, от перестановки мест... А суммы-то огромные... - Он медленно приблизился к своим скульптурам. Отеческим глазом заскользил по широким плечам и крутым бедрам, любуясь собственной работой. Нежно погладил по голове девушку с луком, смахнув пыль. Улыбка выползла наружу - так он залюбовался своим творением! - Смотрите, какая красавица, так бы ее и... - Жест его был определенным и после многократных показов в кино вполне приличным.
   Точно такая только росточком повыше у шаха в гареме стоит. С намеком. - Нифонт Иосифович гаденько захихикал. - Вместо купидона прикупил супостат восточный, в храм любви, так сказать... Вон сколько у нее стрел в колчане... Странный мужик, этот шах... Приглашение прислал на открытие. Форму одежды оговорил. Одежда... - Теперь он засмеялся уже в полный голос. - Не поверите... Нет, это вам, женщинам, лучше не знать... - Гнев оборвал смех. - Так меня не пустили! Блюстители нравственности... "Скандал! Советский скульптор... восточный гарем..." Так вот... Такая вот ха-ха... А открывали торжественно... нет, конечно, сам я не видел... потом посол мне рассказывал, - в голосе появились ядовитые интонации, - ему позволили... Представляете, - глаза мечтательно прикрылись, - спадает белое покрывало... вокруг почтительные приглашенные... девушки гарема... и все в парандже... и ничего на них, кроме паранджи... - Он протолкнул в горло комок и только после этого открыл глаза. - Я, безусловно, как художник, против такой формы одежды, мне глаза нужны... но иногда... для разнообразия... Да... - Все тело его обволокла давно забытая истома, и напряглись мышцы, до сего момента пребывавшие в длительном покое. - Увлекся, однако, не по возрасту...
   Да-а-а! - Он шлепнул девушку с луком по пыльному заду и взял в руки маленького гипсового Ленина. - А такой, - в предвкушении чиха зачесался нос,.. и слюна полетела во все стороны, - все верно, Владимир Ильич возвышался... Сейчас и не вспомнить достоверно... - Нифонт Иосифович оглянулся в поисках тряпки, но на полке было только старое полотенце. - Сегодня пыль для него - как бальзам на душу. Лучший способ консервации. А было...
   Память - злая штука. Любое событие она поворачивает удобной стороной. И то, что для одного воспринималось поражением, для другого могло оказаться победой. Для кого-то советский социализм был кошмаром во плоти, а для Нифонта Иосифовича - единственно возможный способ существования. Золотые времена... Он любовно погладил гипсовую скульптуру. Этот метр с кепкой приносил ему самый большой доход, непоколебимо возвышаясь в разным землях...
   - От Москвы до самых до окраин руку бронзовую протягивал, - все на светлое будущее показывал... Вру безбожно! Он и за окраинами красовался, но, говорили знающие люди, за окраинами его того... Оно и у нас тоже... Негодяи! - Гнев не на шутку распалил Нифонта Иосифовича. - Произведения искусства - и в прах! Непостижимо! - Он с размаху поставил фигурку на место, но не рассчитал силу удара и разбил. - Вот и я туда же, олух. - Он собрался было подобрать осколки, но передумал. - Ладно. Прах истории. Культурный слой. Все равно, не место этому господину в музее. - Он наклонился к осколкам. - Не обессудьте, Владимир Ильич, ваше время кончилось. Оно-то и мое приближается...
   Но... не будем торопиться. Вернемся к началу. - Он снова вышел на середину комнаты, словно приготовился отвечать урок. Потом, немного ослабил собственный пафос и грустно улыбнулся. - Все по-порядку. Да и для себя не мешает вспомнить. Родился... Конечно, родился, - спасибо тебе, родная. Это наше с тобой дело, но это пропускаем, другим не интересно. Учился. Это тоже пропускаем. Женился... Тут можно бы и задержаться... Женщина! - Он выкрикнул это восторженно, и, не останавливаясь, продолжил.
   - Женщина! Женщина! Какое великое удовольствие! Какие невероятные переживания! Какая удачная выдумка! Какая замечательная ловушка! Какая великолепная!.. Да что там... - Вмиг от восторженности не осталось и следа, и язык залила печеночная горечь. - Так всегда бывает, когда получаешь неожиданное начальное ускорение вместо начального капитала. Очень - должен признаться вам, милые дамы, - после этого задница болит. - Он постучал себя по лбу. - Вот в этом месте. С возрастом.
   Но восторженность совсем не собиралась уходить, она просто на минутку отступила перед горечью, отошла, чтобы не замараться в клейковине невзгод, и теперь снова выступила вперед, вдохновленная горящим взглядом Нифонта Иосифовича. Какие женщины были в его время! Какие лица! Какие фигуры! Какая жертвенность, женственность...
   - Наряды, которые скрывали... то, что я потом... с таким наслаждением... - Дыхание тянуло его тело вверх к прекрасным воспоминаниям... Но все упиралось в вялые складки морщин и рождало печаль. - Однако... А сегодняшние женщины уже ничего и не скрывают. - Нифонт Иосифович сложил руки на груди. - Нет, право, я не ханжа, хотя известно, что нетерпимость раскаявшихся грешников становится агрессивным ханжеством. У меня есть оправдание - я не раскаявшийся грешник.
   Он принял позу полководца перед решительным сражением: "Я - самый настоящий грешник! Профессиональный. Грешник по призванию. По образу мысли и способу существования. Работа такая была - постоянное искушение." Теперь он уже просто рапортовал, как на партийном собрании в былые времена: "Вся моя жизнь была посвящена греху." Голова его медленно покачивалась из стороны в сторону, словно в каком-то забытьи: "Многим сладким грехам. Ты не смотри, немощь, на мои седины, ты мне в душу загляни, в потемках моих поплутай... Много чего обнаружишь... Теперь мало уж осталось... Да и..."
   Нифонт Иосифович присел к огромному дубовому столу, погладил его шершавую суконную поверхность, потом достал небольшой ящичек с каталогом своих работ и неспеша принялся перебирать глянцевые фотографии. Что-то сразу откладывал в сторону, что-то требовало уточнения. Тогда он поднимался и сновал по мастерской в поисках необходимой скульптуры. Работа эта была несложной, но с непривычки утомительной. Усталость навалилась постепенно, видимо, годы взяли свое, и он только оглядывался, зыркая глазами по комнате.
   - Вот... Эта? Эта?... - Глаза, казалось, что-то высматривали. Всю жизнь я искал единственную женщину... Сколько их прошло через мои руки... - Фотографии сложились веером в мозолистых руках с бурыми пятнами старости. - В прямом смысле слова... Ах, чего уж... Сначала я их... - Он начал разбрасывать по одной фотографии жестом скучающего бонвивана. - Потом они меня... - Нифонт Иосифович хотел что-то уточнить, но передумал и подбросил вверх оставшиеся карточки. Они взлетели, как потревоженные осенние листья, а он, криво усмехаясь, проследил за их падением. - В общем, все ушли. - У ног образовалась небольшая кучка, тускло поблескивая старым глянцем. Он осторожно переступил ее, но внезапно вернулся и принялся яростно топтать и расшвыривать фотографии по полу. - Когда я был в фаворе, - как мухи липли, а стоило... - Руки обреченно повисли вдоль тела. - Это уже не интересно. 0дин я теперь. Совсем один. Такое вот грустное неудобство... Старость подкралась, мама... Сама нашла. Ей мои регалии ни к чему, - я ей любой люб. От этой дамы... попробуй уйди... Не потеряешься... Это не гипс... не мрамор... не гранит... На века. - Он присел на стул и надолго замолчал. Морщины на лбу резко обозначили возраст. Невеселые мысли теснились, перебивали друг друга, борясь за право быть высказанными. Он, казалось, напряженно прислушивался к их напряженной внутренней борьбе...
   ... в мареве дремоты кто-то невидимый снизу громыхал металлическими барабанами - тук-цок-тук-цок. Понять откуда идет звук было невозможно. Да и никто не делает этого в снах. Нам бы побыстрее к счастивой развязке приблизиться, если Морфей позволит. А ему, коварному, только и радости - попугать стреноженных малой смертью, поравлечься играми в кошмары и невероятные предположения. Интересно, а снятся ли сны поезду? В дороге, понятное дело, нет, а на станциях, в депо? Вот было бы любопытно подсмотреть...
   Горы остались позади, и за окнами плотной стеной стояла мощная дубрава. Деревья еще не сбросили листвы и красовались в разноцветных накидках, кто во что горазд - рыжие, бронзовые, пурпурные. Листья неслышно шелестели, провожая своим дрожащим хором уходящую осень. Высокое небо щеголяло пронзительной почти летней синью, но обмануть уже никого не могло.
   Зима незримо вползала в чащу, высылая вперед своих разведчиков - утренние заморозки. Муравьи затыкали последние дыры; белки совершали ревизию по закромам, проверяя запасы; и запоздалые птицы в последний раз перед дальней дорогой строили над шевелящимися кронами рваные треугольники. На дневное солнце уже можно было смотреть спокойно, не боясь его нестерпимого света...
   ...за окном тем временем стемнело совсем по-настоящему, а не как во сне. Ночь потеснила сумерки и опрокинула на город предгрозовую мглу. Вороны перестали каркать, то ли попрятались на ночлег, то ли устали призывать так и собравшийся дождь. Нифонт Иосифович замерз от долгой неподвижности, но встать и закрыть окно не хотел - воздух в мастерской и впрямь не слишком годился для жизни. "Я тебе, мама, теперь признаюсь... У меня в молодости было желание... Не желание даже, а... и не знаю, как величать... Просто хотел я женщину сделать..." - Он неотрывно смотрел на свои натруженные руки с сиреневыми жилами и говорил так тихо, что и сам почти не слышал голоса, словно бы оставлял за собой право высказаться, но не быть услышанным. - "У меня даже мрамор был... Большой кусок каррарского с нежным голубоватым оттенком... Я хотел, чтобы она из моря выходила... Кожа влажная, блестящая, волосы по шее струятся, как вода, с ресниц капли падают и по груди вниз бегут... На плече листочек прилип... И вся она... как утро... как надежда... На нее смотреть больно... грешным..."
   Он закрыл глаза, пытаясь вызволить из памяти давнюю мечту, но цельный образ не возникал. Фигура мерцала, дробилась на детали, и фрагменты никак не желали объединяться. От этих усилий его даже прошиб пот. В конце концов он вынужден был сдаться. Видно, ушла мечта. Ждала-ждала, да и не дождалась... Он смахнул влажную каплю у века и вспомнил, как в молодости ездил В Питер почти каждую субботу. С поезда - в Эрмитаж. Пробегал мимо всего тамошнего художественного мусора - к Родену.
   - Знаешь, наверное, последнее, о чем я вспомню, когда немощь вовсе меня одолеет, будет эта маленькая болотного цвета комната с неярким светом на третьем этаже... - Нифонт Иосифович замолчал, пережидая близкие слезы. - Огюст-Огюст, как он так мог! Из необработанного камня у него выступают фигуры. Словно рождаются, выдираются из породы. - Он вскочил со стула и нервно выпрямился. - Век жил, а простить ему не могу, - не я это придумал! Не я! Не из моих рук упорхнула в вечность "Вечная весна". Не я подарил Амуру Психею, не я соединил "Ромею и Джульетту". Не я... Я только часами простаивал... Никак не могу понять, почему... Почему они живые? Мрамор теплый, словно человеческая плоть. Говорят, Роден изучал своих психей на ощупь... - Печеночная горечь снова заполнила рот, он скривился он ее вкуса, но мужественно проглотил горячую слюну. - Я тоже изучал... Видно, ощупь у меня... подвела. Я сейчас... - Он неловко подхватился и почти пробежал вдоль копий, выискивая нужную, пристально всматриваясь в каждый изгиб и, осердясь, кинул найденный слепок оземь. Потом стащил с полки огромный фолиант и лихорадочно зашелестел страницами. - Вот она. "Вечная весна" И всего-то - он и она. - Нифонт Иосифович навис над книгой, как коршун. Черно-белая страница дрожала от легкого сквозняка, и от этого фотография скульптуры как бы парила над столом. - И поза у них неудобная... Только я всю свою жизнь мечтал так поцеловать. Теперь-то точно знаю, так не было. Хотя всем моим психеям нравилось. Вот она и загадка вечности. Не поцеловал меня, видно... - Он яростно потряс кулаками кому-то высокому и невидимому. - В свет выпустил, а поцеловать забыл... забыл, однако... Оттого и все они, - он махнул ладонью в сторону скульптур, - нецелованные. - И задрав голову, он закричал в отчаянии. - Чего ж ты пожадничал?! Боялся - толкаться станем? Хорош, нечего сказать! Одним - весну вечную! А мне - мишки-зайчики, луки-стрелы. - Нифонт Иосифович выхватывал по очереди с полки белые фигурки и остервенело бросал на пол. - Мухоморы летние парковые! У меня в голове все правильно, я знаю все законы, постиг все пропорции, изучил все материалы. Только самой малой малости мне не хватило. Это как... как... Как всю жизнь мечтаешь прожить с одними людьми, а приходится жить с другими.
   Впалая грудь ходила ходуном, воздух со свистом вырывался из натруженных легких, и вот-вот должен был начаться приступ кашля. Нифонт Иосифович ненавидящим взглядом обводил оставшиеся скульптуры.
   - Вон сколько наваял! Старался. Торопился. Ну как не успею? Другие подсуетятся, обойдут на коротком финише... За славой угнаться мудрено. Так ведь бежим! Во все лопатки... Всеобщие гонки... Очень хочется втиснуться в историю. Да что я - один такой? Не надейся, немощь моя дорогая. Бывают такие честолюбцы, которых порядковый номер - и тот не устраивает. А я в этой державе не в последних хаживал. Мне настоящие лавры нужны были. В сущности, чем это отличается от власти? Да ни чем. Только там - в политике - не стыдятся носить лавры поджигателей очередной войны, а здесь... - Он пошевелил носком ботинка ближайший осколок. - Потешаемся... - Гипсовая деталь - маленькая ладошка - замерла, словно просила милостыню - положить копеечку на пропитание. - Простите меня, чурки бессловесные. - Нифонт Иосифович наклонился над осколками. - Мучил я вас. Молоточком по головушке - это не каждому дано стерпеть. А вы... Ангельское терпение... Мужественно тащите свой крест. То есть - мой.
   Злость, гнев, раздражение как-то разом пропали, и на их месте образовалась жалость. Эта комната была его банком, надежным сейфом, закромами души. На это просто так не плюнешь, со счетов не сбросишь. Он нежно гладил шершавые затылки каменных истуканов и заглядывал в их пустые мертвые глаза: "Милые мои, несчастные. Все у вас было - боль была, почет, признание, зависть. Любви у вас не было. Да и откуда, если мне отказали в простом поцелуе. Я, как вол работал, ночами отсюда не вылезал, хватался за любые заказы, внимал критикам, будь они... А мне не хватило откровения. Не захотел помочь мне Роден, схитрил."
   Напрасно он надеялся, что обида прошла с годами, нет, видно, до конца с ней придется вековать. Сколько ни пытался он раскусить тайну великого француза, а самая последняя малость так и осталась тайной. А в ней-то вся суть и оказалась. Роден из вечности воскресил "Руку Бога" и вложил в нее человека. Нифонт Иосифович сложил ладонь раструбом, повторяя форму роденовской скульптуры, и поднял ее высоко над головой.
   - Из небытия рука поднимает кусок тверди. А в ней проявляются Адам и Ева. Как в колыбели... белые, почти прозрачные, гладкие, словно в пленке родовой... Небытие бугристое, твердь грубая, шершавая, рука сама гармоничная, но трудовая - с напряженными жилами. Эти двое, что из тверди рождаются... как поцелуй, легки, как любовь, совершенны... Еще камень их держит, а они уже - человеки. Сплелись в объятиях... Как же такое католик мог сделать? Это же чистой воды - атеизм! Любовь в длани Божьей! Такое только Богу под силу. А он и был Богом - Огюст Роден. Все у него талантливо, предельно ясно и кратко. Говорят, краткость - сестра таланта. По себе знаю, краткость и сестра таланта - разные вещи.
   Нифонт Иосифович покрутил головой, определяя по каким углам у него мать и немощь, но запутался.
   - Почему? - Рука сама собой повисла плетью вдоль тела, и слезы медленно потекли по сухим щекам. - Таким, как я, остались припевки - шемякины-церетели, кандинские-шагалы, матиссы-малевичи... кубисты-абстракционисты. - Он яростно набросился на картины, развешанные по стенам, отрывал их, выдирая с кусками штукатурки, и бросал под ноги. - Мазилы-кол-л-лористы! Это мы для публики ребер не пожалеем - песню про авангард с любым "прессионизмом" споем. А про себя точно знаем - не поцеловал! Не поцеловал... Вот и изобретаем - точки-тире с красными пятнами и черными квадратами. Единожды един - задумался! Чтоб зрительская жизнь, значит, была яркой и загадочной, чтобы публике было на что тратить серое вещество - в думах про современное искусство, чтоб оно...
   Тяжелый надсадный кашель вырвался наружу и бил изношенное тело, но Нифонт Иосифович ему сдаваться не собирался и старался низко пригнуть голову, сгребая остатки былой красоты в общую кучу. Жесткий картон топорщился и сопротивлялся, рамы с хрустом ломались, брызгая позолотой.
   - Так и живем. Всех скопом обманываем, прикидываемся. Времена золотые наступили - это Леонардо один был, да с ним немного подмастерьев. Так ведь и покупателей - не густо. Только талант и выживал. А теперь - полное благоденствие - всякий норовит в кухне натюрморт прилепить. По мне так все современное искусство - близость коллажа муляжу. Поди докажи, что дрянь! Погромче да понапористее заорешь: "Это мое индивидуальное видение мира!" Поди, поспорь с этим. А уж видение - или видение с привидением - кому как повезет. Отчего не зарабатывать в этой мутной водице брату малевальнику? Обыкновенный хлеб - не лучше и не хуже любого другого. - Он остановился, словно бы налетел с размаху на стену, и почувствовал, что пот струится по спине.
   - А настоящему таланту... А ему никогда и негде нет места. Разве что повезет. Бал правит посредственность! Это особая примета века - толпы разнообразных посредственностей с такими же ценителями. Подлинный художник редок и неудачлив. Во имя чего душу свою рвет? Кому он нужен? Для кого работает? Поди ответь. Правильно. А главное - честно!
   Для себя? Тогда нечего лицемерить, - сиди в бочке и не рыпайся, не требуй признания и права на особое мнение о мире.
   Для Бога? А ему-то это на что? Не стоит обольщаться - Он и так все знает. Ему наши достижения...
   Для людей? Каких? С какими мечтами, потребностями, тараканами? В этой непосильной работе по уточнению, - Нифонт Иосифович беспомощно развел руки, - и ушла вся моя жизнь. Теперь я на дне стакана в точке полной вырубки. - Скорбные морщины вздулись на лбу, словно подтверждая этот безрадостный итог, а язык опять заволокла печеночная тягучая и горькая слюна. И такая навалилась на сердце тоска, что потемнело в глазах. - Только мухомор летний парковый остался. Одна радость - кошка в ножке погреется, а собачка внесет посильное удобрение. Глядишь, до потомков доживут... Безымянные... Грибочки с сосенками. - Мухомор истуканом стоял у окна, и занавеска, качаясь, создавала ощущение дрожи в его теле-болванке. Нифонт Иосифович решил было и его разбить, но передумал или пожалел эту белую в красную крапинку гипсовую плоть. - Только из этих сосен обязательно надо выбрать свою. Ведь мысль, что пуля, - ей не только прицел точный нужен, но и цель верная. Задача... Помнишь, мама, как там Алейников в "Трактористах" пел: "А я растерялся..." Зайчики-трамвайчики... Девицы со стрелами... Чада луковые...
   Он провел рукой по лицу и удивился. Нифонт Иосифович так давно не плакал, что и забыл уже, как это бывает. Чтобы не выпустить наружу судорожный стон, он вздохнул глубоко всей грудью, как делал когда-то у пруда в детстве.
   На полках сиротливо белели уцелевшие скульптуры. Кого выбрать? Кто остался? Что же делать...
   - Ничего нет. Эта? Эта? Вот уж немощь полная... Сколько вас за жизнь мою изготовил, а показать... Так, склад один - кладбище дерзновенных идей гениев. Чужих идей. Все воровал в тайной надежде сделать своим. Спасибо, что не попался ни разу. Вот тебе и экспозиция. Вот тебе и музей имени меня. А имя-то... Нифонт Иосифович Панченко! Ты, мама, не думай, ты не виновата. Только с таким именем в историю не лезут. С таким именем - да на талант претендовать?.. Ну что, - он похлопал ладонью по каменным телам, - родные мои - холодные, мраморные. Глотать вам испокон века пыль забвения и делать вид, что это сладко и приятно...
   Неловким жестом он чуть не смахнул небольшую женскую фигурку, но успел подхватить у самого пола: "Кто же это у нас такой хорошенький? Опять вы - Огюст Роден? Сколько же я вас накопировал за свою жизнь, все думал, еще чуть-чуть и тайну раскрою. И у меня тела теплые будут, и моих женщин тайком целовать станут экзальтированные юноши в музеях..." Что-то заставило его внимательно взглянуть на фирурку. Он еще не понял, что произошло, только рука явственно ощутила тепло. Настоящее тепло, исходящее из камня.
   - А ведь это не Огюст. Это... это... - Он опустился на стул и прижал скульптуру к груди. Голова низко склонилась, и слезы быстро-быстро закапали на брюки. Это... Как же я забыл... - Он не узнал своего голоса в этом глухом замогильном шепоте. - Девочка моя... Эта коса была рыжей... И веснушки - двадцать две штуки. Она хмурила лоб - перебор! - и смеялась, как пузырьки крем-соды. Правое плечо чуть выше левого. Я заметил, у всех женщин так - сумки таскают, вот фигуры и портятся... Тоненькая была, а голос сочный, грудной. Романсы петь любила. А мне не нравилось. Терпеть не могу оперу, поют голосами вычурными, деланными, неестественными. Все ложь, все котурны. Она низкую ноту возьмет, а я руками машу - прекрати, противно. Она и замолчит...
   В висках резко застучали острые молоточки: "Так вот что сон мне сегодня напомнил... Я еще проснулся и никуда идти не хотел... потом к обеду... прошло... отпустило. Будто проснулся я и из комнаты вышел. А там пианино черное стоит. Я поначалу не обратил на него внимания, а потом приметил, что оно - новое. Высокое, изящное, черное и без всякой полировки. Рядом с ним - она и какой-то мужчина. Она лопочет, что по объявлению нашла. Вот - привезли на смотрины. Я возмутился. Во-первых, денег нет на покупку, во-вторых, как она могла без моего разрешения притащить в дом такую махину, а в-третьих, я же запретил ей петь. Так мы препираемся, и я осматриваю пианино без всякого энтузиазма. Ничего не могу сказать - хорош инструмент."
   - Почем? - спрашиваю.
   - Пятьсот.
   - Сколько? Да за эти деньги!.. Посмотрите только - клавиши тонкие, кость сорвана и плохо держится, клавиатура на октаву меньше! Нам рухлядь не нужна. Мы концертный рояль покупать будем! Она вся в комочек сжалась, лопочет, что сегодня денег нет, и потом, инструмент не подходит, извиняется перед мужиком, мне в глаза заглядывает, умоляет простить, что в дом это притащила. Мужик орет, что назад не повезет и машину искать не станет, сами потом доставите, да еще за хлопоты заплатите. А не сделаем, он рэкет приведет. Я ору, что она притащила в мой дом троянского коня...
   Нифонт Иосифович не замечал обильных слез, заливших лицо.
   - Только это и не сон вовсе. А имя так и не вспомнил...
   Он почувствовал влагу на шее и неловко вытер ее ладонями. И стал похож на притомившегося работягу или чумазого грязнулю - пыль, смешавшись со слезами, нанесла на его лицо абстрактную маску то ли горя, то ли радости.
   - Прожил жизнь без музыки... Музыки?.. Ах, ты... - Он снова стал кричать в небо со злостью. - Не поцеловал, говоришь? Вот оно! Вот! Музыка! Не услышал! А ведь было, было! В руках держал. Да и сам же задушил... - Рука судорожно потрясала каменной фигуркой. - И тебя погубил, и себя не построил. Бедная ты, моя, голубка.
   Он кинулся в угол: "Мама! Мама! Я..." От крика его голос почти пропал. "Теперь-то... Господи, немощь, погоди, не цепляйся. Мне самую крошечку... потяни минутушки... Мама! Мама, ну что же ты молчишь? Молчишь и молчишь все время, попроси ее. Вам, женщинам, договориться... Что вам стоит?.. Я же никуда все равно не денусь. Верните силу рукам и времени малую толику отпустите..." Немилосердный кашель заставил согнуться пополам. Нифонт Иосифович испугался, что еще немного, и он может задохнуться. Он старался дышать часто и неглубоко, надеясь, что приступ сам собой пройдет. Потихоньку кашель прекратился, но в груди еще что-то клокотало и булькало.
   - А может, еще не поздно?.. Я ведь могу еще успеть... Мне немного надо, только найти тебя... - Кашель снова рвался из груди, и Нифонт Иосифович сдерживал его из последних сил, боясь удушья. - Весна моя, вечная, пожалуйста, будь жива. Я теперь готов слушать тебя... бесконечно...
   И словно в ответ на его мольбы, тихо, как из темноты возник чистый женский голос - то ли вокализ, то ли романс... Порывом ветра колыхнуло занавеску, и на фоне окна выступила белая фигура женщины.
   - Вот же... Вот ты... - Он хотел побежать ей навстречу, но ноги мгновенно стали пудовые. - Мама, это она! Моя единственная! Мама! Посмотри, какая она красивая! Иди же ко мне! Теперь я все понял, милая, я готов!.. - Сами собой полились трепетные строки Заболоцкого:
   ..
   Ты помнишь, как из тьмы былого,
   Едва закутана в атлас,
   С портрета Рокотова снова
   Смотрела Струйская на нас?
  
   Ее глаза - как два тумана,
   Полуулыбка, полуплач,
   Ее глаза - как два обмана,
   Покрытых мглою неудач.
  
   Комнату стал заволакивать плотный туман, и только луч света - странного медицинского света - выхватывал смутный силуэт у окна. Нифонт Иосифович прищурился, пытаясь разглядеть черты лица белой женщины, надеясь и боясь одновременно.
  
   Соединенье двух загадок,
   Полувосторг, полуиспуг,
   Безумной нежности припадок,
   Предвосхищение смертных мук.
  
   Когда потемки наступают
   И приближается гроза,
   Со дна души моей мерцают
   Ее прекрасные глаза...
  
   Нифонт Иосифович с усилием вынырнул из марева сна и почувствовал, что замерз - старые тренировочные штаны и футболка были влажными от пота. Он испугался, что заболел и не сможет выполнить заказ, ради которого вынужден мотаться по стране до Сибири и обратно.
   - Я смогу! Я смогу!
   Он силился вспомнить какую-нибудь молитву, чтобы она помогла ему сейчас, когда он, наконец-то, нашел выгодный заказ, большой камень из чароита обещали выслать после оплаты. Теперь только бы доехать до места. Так ясно представился огромный в сиреневых разводах шар на высокой ножке из серой со снежными завитушками яшмы... Он сможет сделать из грубого самоцвета безупречное творенье - идеальный шар! У него еще достаточно сил, Он еще докажет всем, что он - Нифонт Иосифович Панченко - жив и в полном порядке! Как хорош будет его совершенный шар в белоколонной зале молодого человека, поющего на всю страну про любовь: "Ля-ля - тополя"...
  
   3. Массаж
  
   Девушка жеманно развернулась и, томно улыбаясь, промурлыкала, - Ну, а теперь... ты мне сделаешь массаж. Молодой массажист почувствовал, как что-то хрустнуло у основания шеи, и руки мгновенно стали ватными. Она медленно и зазывно начала раздеваться и, обнажившись окончательно, разместила свое роскошное тело на диване. По всему было видно, что она готова и к своим удовольствиям, и к его подвигам.
   А он... с тоской смотрел на мгновенно опротивевшую спину. Ладони механически принялись разминать мышцы. Профессионально он отметил их некоторую дряблость. Но эта мысль оказалась единственной, и нисколько не мешала просто тупо поглаживать, разминать и щипать распростертое тело. Он делал так всегда по восемь часов пять раз в неделю.
   - А вот интересно. - Девушка жеманно повернула лицо. - Как жена относится к твоей работе? Ревнует?
   - А зачем? - Он криво усмехнулся. - Сначала было. Не без того. Только какой смысл. Это лица у всех разные, а попы - одинаковые.
   - Это ложь! - Она перевернулась на спину от возмущения. - У каждой попы, извините, - она смутилась, подбирая слово, - есть свое лицо!
   - Ну, конечно, - он сдержался, чтобы не рассмеяться, - у одной щеки лоснятся, у другой - поджарые, а в общем, никакой разницы.
   - Как ты так можешь, - она сердито подставила ему спину, - как ты можешь так говорить?
   - Просто, если в день перед тобой мелькает 15-20 задниц, прости, поп, - злясь, поправился он, - все становятся на одно лицо. Я давно перестал отличать одну спину от другой. Сколько их прошло через мои руки - были огромные, были маленькие, но, в сущности, все они были на одно лицо - большое бугристое лицо попы.
   Изнутри поднималась волна глухого раздражения, и саднила обида. Неужели это уже навсегда? И он никогда больше не почувствует волнение при виде женского тела? Не будет его исследовать чуткими пальцами, испытывая сумасшедший восторг от ощущения теплой подрагивающей кожи, не задохнется от сладкого страха перед чем-то запретным и не замрет от близкого острого присутствия тайны...
   Он не сразу понял, что странные звуки - тихое постанывание девушки под его руками. Видимо, для нее этот массаж - был лишь увертюрой долгого прекрасного произведения. Губы непроизвольно сложились в горькую усмешку, для него это была кода... Финал. Полный финал. Вот и все. Еще немного погладить возбужденную кожу, успокоить растревоженные мышцы... Он даже не смог шлепнуть по крутым ягодицам своим коронным жестом: "А теперь - на работу!" На плечи навалилась дикая усталость, которая обычно накапливалась только к концу приема.
   - Я сейчас, - глухо выдавил он и поплелся в ванную комнату. Там долго и тщательно мыл руки уже без всяких мыслей.
   - Я уже начала остывать, - она кокетливо разбросала блестящие волосы по подушке и подняла руки.
   - Я тоже, - буркнул он, надел пиджак и быстро захлопнул за собой входную дверь.
   На улице дождь приятно освежил лицо. Он машинально посмотрел на часы - до поезда еще была куча времени. Настроение болталось где-то на уровне пяток и вяло проталкивало решение не тащить далекого родственника к себе домой. О чем с ним беседовать? Да и зачем? Надо уговорить старика сразу с поезда отправиться на место. Конечно, с его стороны это выглядело невежливо. Только сваливаться на голову тоже не предел политеса. Переживет. Если не мешкать, можно успеть сгонять на автовокзал и узнать расписание автобусов, подумаешь - "с корабля - на бал".
   Он брел к остановке, не замечая, что шаги становятся все пружинистей. Щеки перестали пылать, и выправилось дыхание. "Мы еще с тобой покувыркаемся", - неожиданно для самого себя он подмигнул одинокой звезде и припустил, догоняя автобус. Удалось запрыгнуть на ступеньку за миг до закрытия двери, а потом он так и остался у поручня, улыбаясь каким-то своим поздним сумеречным мыслям.
   А девушка?.. А она просто растворилась в ночной мгле... как и не было ни ее, ни немого вопроса в ее изумленных глазах, ни его мужского поражения...
   - Не мое... И это - не мое. Земля большая...
   - Конечная остановка. Автобус идет в парк. Прошу освободить салон. - Он чертыхнулся, выскочил под ночной дождь и засалютовал такси.
  
   4. Принц
  
   - Мама! А принцы бывают?
   - Принцы? - Дети... Они такие странные эти дети. Над землей летают спутники, чайки погибают в липкой нефти прибоя, чья-то старческая рука готова негнущимся пальцем ткнуть в алую кнопку нашей жизни, а они...
   - Мама, ну что же ты, - девчонка нетерпеливо теребила материнский рукав.
   Принцы? - Немолодая мать беспомощно улыбнулась и отвернулась от окна, за которым почти не видно было пути из-за сумерек и дождя.
   - Ну, да, принцы, - не отставала дочь. - Они в жизни бывают?
   - Принцы есть в Англии, Дании, Швеции, Норвегии, кажется, в Монако. - Женщина пыталась вспомнить, где еще в мире живут принцы. - Тебе это зачем? Думаешь, встретить принца? Они...
   - Какая же ты глупая, мамочка, - девочка, кокетливо закатила глазки, как настоящая дама, - это другие - чужие принцы. А в жизни принцы бывают?
   Голубые брызги, немигая, внимательно изучали лицо матери. В вагонном купе тоже замерли - всем вдруг стало интересно. Мать глубоко вздохнула. Что могла она ответить на такой простой и страшный для любой женщины вопрос? Дочка еще маленькая. Она верит. Положа руку на сердце, а мы - большие - разве мы не верим? И, хотя у нее для этого еще есть все основания, а у нас - уже совсем никаких. Верим. И она пусть верит! Этот мир - для нее! Мать так хотела, она об этом молилась. Конечно, у нее не было никаких сколь-нибудь серьезных причин так думать. Только остро, эдакой приблудной псиной шевелилась жалость к себе. Жалость, которая разъедает. Как кислота. Душу. Принц. Надо же...
   - Однажды, - тихо начала мать, поглаживая блестящую головку дочери, - прекрасная Девочка встретила прекрасного Принца. Он был похож на солнце. Такой же сияющий и добрый. Но ему нужно было уехать по делам. Ненадолго. Девочке показалось, что он обещал к ней вернуться. И она стала его ждать. Долго смотрела на солнце. Она очень боялась его не заметить. Ночью плакала, потом опять смотрела на солнце и снова плакала ночью. Было много-много ночей. И она выплакала глаза. Даже, если теперь Принц и вернется, то не узнает Девочку, на лице у нее морщины и волосы совсем седые. Да и она его вряд ли узнает. Глаза ее давно ничего не видят. Но, если бы они видели, то все равно она никогда не поверит, что Принца тоже изменили годы...
   Принц... Спроси любую женщину, и она обязательно расскажет об этом принце. А, может, он единственный для всех нас? Только вот в жизни я его...
   - Почему ты плачешь, мама?
   - Почему? Я плачу?
   - Ты плачешь! - Малышка осторожно вытерла ладошкой слезы с материнских щек. - Тебе жалко, что принцев в жизни не бывает?
   - Ах, ты моя умница...
   - Он тебя потерял, потому что был ненастоящий принц? - Женщина виновато улыбалась, она боялась новых вопросов дочери, но где-то в глубине сердца была им рада. - Для принцесс есть горошина. А что есть для принцев? - Сонные глазенки, мигая, смотрели на мать. - Наверное, честное принцевское слово?
   - Им нельзя верить на слово, ни в коем случае!
   - Я не буду, мама, ведь настоящий принц не уходит. Он не может потеряться!
   - Спи, моя хорошая. - Мать прижала к себе девочку и низко наклонила голову. - Будешь хорошо кушать, слушаться маму и папу, крепко спать и к тебе обязательно придет принц.
   - На белом коне, мама? И останется?
   - Это уж само собой...
   Дети... Странные они... И все у них просто. Если он принц, то на белом коне. Если приехал, то обязательно останется. А, если останется... Вот тогда-то все и начнется. Но этого в детстве знать никто не может. Потому что, если он останется, то навсегда перестанет быть принцем. Такая вот невозможная жизнь! Ожидание и потеря одновременно. Как же это в нас соединяется? Как можем мы существовать на этой зыбкой границе света и тьмы.
   Женщина перебирала золотистые волосики уснувшей дочки и изо всех сил старалась не расплакаться. Перед ее глазами стоял человек. Муж. Она очень хорошо знала его, потому что когда-то он был принцем. Разумеется, не на белом коне, но тоже пришел. Она знала не только его, но все про него. Могла с точностью до запятой сказать, о чем он думает, какие проблемы его волнуют, чего он терпеть не может, на что надеется, что ему мешает. Иногда ей казалось, что она болеет от этих знаний. А иногда - что может ему помочь. Но только это ей казалось. Ибо, помочь она не могла. Между ними выросла стена. Многолетняя кладка. Они построили ее вместе, но он отлично руководил. Каждым кирпичиком распоряжался рачительно и по-хозяйски.
   Ей не разрушить этой кладки. Силы уже не те. Да и годы научили не бросаться непокрытой головой на стены. Ни голова, даже очень крепкая, ни руки, привыкшие к тяжелой работе, тут не помогут. "Ломиком ее", - посоветует умный человек. "Можно попробовать обойти", - подумает мудрый, но ничего не скажет вслух. Он - мудрый. И наверняка знает, - если другой человек поступает так, как ты хочешь, то он это делает все равно по-своему. Самая большая ошибка - приписывать свои чувства и переживания даже самому близкому. Здесь начинаются все трагедии.
   В этом старом дребезжащем поезде она впервые подумала о семейной стене иначе. Что, если стена-то есть, но, может она только с одной стороны? С ее? Кто мешает предположить, что эта стена защищает ее и мужа от всего остального мира, что она - их крепость? Наверное, ничто, только...
   Только рассматривать стену под таким углом женщине совершенно не хотелось. Ну, не было никакого желания. Даже самого малюсенького. Все дело в этом. В неверии во встречное движение. Время делает свое черное дело - разрушает до основания милую доверчивость сказки: они поженились, жили долго и счастливо и умерли в один день. Впрочем, последнее как раз очень даже вероятно. Но только последнее.
   - Нет, доченька, я не плачу, - она улыбнулась от легкого прикосновения мягких пальчиков дочери.
   - Но это же слезы!
   - Просто я долго смотрела на солнце.
   - Ты высматривала принца?
   - Нет, моя хорошая, я его уже видела. Давно. Он мне не понравился.
  
   5. ПАРНЫЙ ТАНЕЦ В ОДИНОЧКУ
  
   Бомжиха отвернулась к окну - это только в детстве сказки про принцев доставляют удовольствие. Словно подтверждая это, что-то невнятное забормотал попутчик на верхней полке. Она приподнялась и поглядела в искаженное мукой лицо. Как-то сразу стало тревожно, и ей захотелось разбудить мужчину, очень уж беспокойно сучил он руками и ногами. Она прислушалась чутким ухом к всхлипам, но ничего, кроме мучительного скрежета зубов, не могла разобрать. Когда ее сын был маленьким в той - другой жизни, она всегда будила его, спасая от ночных кошмаров. К детям они часто подкрадываются в снах, пугают неизвестностью и опасностью, завлекают в волшебные сети, вливают яд свой - отраву чародейскую - в мягкие податливые сердца. Взрослых кошмары тоже мучают, только ни сказки, ни волшебства в них уже нет, - все больше чувства. быт, болезни, смерть.
   За окном стояла непроглядная темень. В неверном мертвенно-синем свете под потолком причудливо выглядели баулы на верхней полке. Лампочка немигающе уставилась прямо в глаза - не спрятаться. Бомжиха, как завороженная, смотрела в синее око и внутренне содрогалась от предчувствия. Так теперь часто бывало с ней в полутемных помещениях. Вот ведь странная вещь, на промозглом холоде она только и думала, что о крыше и тепле, но стоило попасть внутрь каких-нибудь стен, как тотчас же начинало ныть нутро. Не то нутро, которое печенки-селезенки, а то, которое душа. Как ее ни заталкивай поглубже, как ни заливай паленкой, а она все равно выдирается и царапается по кишкам памяти. Мягкая сонная пелена торопливо наплывала на глаза, заволакивая в спасительное пространство сна...
   ... в тусклом свете угадывались кронштейны с вешалками. Противно на одной ноте заверещал сверчок. За окном ему отозвался ветер, хотя был не в пример разнообразнее - разражался резкими порывами и медлительными подвываниями. Совсем рядом возник еще один звук - невнятный и непонятный, похожий на странный хруст, словно кто-то жевал засохший сыр под колченогим стулом у большого сундука с кучей тряпок. Внезапно куча зашевелилась и с глухим стуком упала на пол. Кто-то беззлобно выругался скрипучим голосом и стал выпутываться - сразу и не понять, кто это - мужчина или женщина.
   - Святые угодники! Что же это делается! Косточки-боковинушки... И так все бока отбиты... Ох, грехи мои тяжкие... - Бомжиха принялась вяло освобождаться: выпростала ноги, вытащила из-под себя куртку, присела. На голове болтались яркие колготки и закрывали обзор. Она стянула их с головы и стала рассматривать на предмет дыр, не заметила и покрутила удивленно головой. - Шикарные тряпки... - Скомканные колготки перекочевали в безразмерный карман, и только после этого она стала осматриваться вокруг. - Куда это меня занесло?.. - Из кучи тряпья вывалилась меленькая шляпа-таблетка. - Ух ты, какая чепуховина! - Она нацепила шляпку и, покрутив головой, заметила зеркало.
   Из мерцающей амальгамы на нее смотрела женщина, давно переставшая считать годы, - ей могло быть тридцать лет, но точно также вполне можно было дать и шестьдесят. Что-то было не так, не... не хватало... Она отошла от зеркала и осторожно сделала несколько шагов.
   - Все-таки, где я? - Прямо перед ней стройными рядами выстроились вешалки с одеждой и шляпами. Бомжиха воровато выбрала несколько нарядов и потащила их к зеркалу. Но вскоре ей надоело напяливать на себя чужое тряпье. - А пожрать в этом раю дают?.. Бедной девушке было бы в самый раз. - Она уже поняла, что в помещении никого, кроме нее нет, и принялась внимательно изучать обстановку. На столе в большой вычурной вазе дразнили желудочный сок яблоки и груши. Она выбрала самое румяное яблоко и попыталась его надкусить. Но этого сделать не удалось, и в раздражении она бросила яблоко на пол. Оно упало с противным странным стуком.
   Фу, какая гадость! - Она нагнулась за яблоком, но никакого запаха не ощутила, и тогда пощелкала по крутым бокам костяшками пальцев. - Воск! Точно, воск. Лешаки! Так и последние зубы облетят! - На всякий случай подергала челюстью из стороны в сторону. - Пронесло! - И наученная опытом, грушей уже предварительно постучала по столу. - Лежит груша, а ты кушай, кушай - в морге разберутся! Ну, и дальше что?
   На столе больше поживиться было нечем, и бомжиха двинулась к ободранному гардеробу. Там тоже была одежда. Хлопнув от расстройства дверью, она присела на корточки. В этой большой, набитой разными шмотками комнате, съестным не пахло. "А зачем голодному заморские перья?" - пропела она неверным голосом, подражая Вертинскому, и легла на пол. Но тут ее внимание привлек предмет у края толстой ножки. Она вытащила его, понюхала и поскребла ногтем.
   - Сыр... Какого ты рода-племени, милок? И скрючила же тебя жизнь - сплошной ревматизм. Тебя съешь и сам, пожалуй, согнешься. - Бомжиха попробовала корочку на зуб. - Но есть ли выбор у бедной девушки... Придется лечить... Как мама учила? Когда я ем, я... - Она мужественно дожевала сыр. - Теперь бы царскую трапезу запить... - Извлеченный из потаеного кармана шкалик был самым тщательным образом изучен на просвет. - Нельзя. Это - на черный день... - Бутылочка исчезла в недрах бесконечных складок. - Сойдет! Поклевали и будет!
   От мизерного кусочка засохшего сыра в щуплом теле произошли разительные перемены. Невероятно, что способна настоящая природная диета сделать с человеком! Теперь, после еды, бомжиха была готова к осмотру территории, правильно рассудив, что на пустой желудок всякое может померещиться. В качестве спутницы она приспособила грушу, тихонечко постукивая ею по столу.
   - С этим понятно. Как там было у Райкина: "Дурят народ!" Еще как! Кто же мне рассказывал... - Она почесала спутанную челку, - Всадник, ну, Медный всадник, он - у Пушкина медный, а так, в натуре, - бронзовый! Вот вам и рубиновые звезды Кремля! - Она прокашлялась и затянула, - "Утро красит нежным светом стены древнего Кремля..."
   Кстати, о стенах, кажется, в комнате было тепло - рукам не зябко. Для притерпевшейся к постоянному ощущению холода, даже жарко. С непривычки бомжиха даже немного взопрела. Вешалок было много, но она преодолела соблазн воспользоваться ими и, придвинув стул, набросила на него снятое пальто. Давно было забыто что такое - одеваться по погоде или следовать модным тенденциям, она могла рассчитывать только на себя и потому таскала все имущество на плечах. Зеркало отразило слабое подобие цыганки. Только эти темпераментные воровки как-то умудрялись не выглядеть плохо срезанным капустным качаном, несмотря на то, что надевали по несколько юбок разом. Женщина в зеркале не производила впечатления гармоничной модели - толстые штаны, грязная в подпалинах юбка и безразмерный свитер напрочь стирали пол, возраст и личность. Абсолютное торжество "встречают по одежке".
   Бомжиха приблизилась к отражению вплотную и принялась изучать свое лицо. Оно показалось ей чужим, давно забытым: впалые щеки, потрескавшиеся губы, следы от синяков на скулах, желтые прокуренные зубы, седые неровные волосы, нависающие надо лбом. Она внимательно посмотрела себе в глаза. Кроме голодного блеска в них было еще что-то, что испугало ее бездонностью и отчаянием. Зрачки расширились и заполнили всю радужную оболочку так, что цвет разобрать не удалось. Она попыталась вспомнить, какого оттенка были у нее глаза, но изумленно поняла, что не может. Жизнь, конечно, никого не красит, но не до такой же степени?! Давно забытое - женское - вынырнуло из-под грязных тряпок и заставило пригладить рукой непослушную шевелюру, стащить штаны и подвернуть рукава свитера.
   - А я еще ничего. - Отражение, действительно, изменилось - объемная одежда теперь подчеркивала тоненькую фигуру, придавала ей шарм хрупкой беззащитности и отчаянного вызова. - Если мыться по субботам и достать губнушку - эта моль ночная мне не конкуренты!.. - От неловкого движения ваза упала со стола и восковые фрукты разлетелись. Мгновенно сработала реакция - бежать. Обычно в подобных ситуация лучше всего было смыться по-быстрому. Но ваза не разбилась. Бомжиха придирчиво осмотрела ее со всех сторон, но ни трещинки, ни скола не обнаружила. - Бутафория! Похоже, дорогуша, ты в театр забрела...
   Уже другими глазами она окинула помещение и нашла подтверждение своей догадке и в длинных рядах кронштейнов с одеждой на вешалках, и фотографиях артистов на стенах, и какому-то неуловимому, но стойкому запаху клея, красок, нафталина, дешевой парфюмерии и еще чего-то, что нос различал, а понятий в голове не хватало.
   - Так отчего не порадоваться! Согрелись. Поспали. Поели. - Она принюхалась еще раз на всякий случай, но ни на один из запахов слюна не отозвалась - съестным больше не пахло. Она лихо подмигнула своему изменившемуся изображению. - Ну, я и так на диете.
   Умиротворение разлилось по всему телу. Вряд ли сторож сунется в эту костюмерную среди ночи. Чего ему тут делать? Спит, небось, в себя в каморке и давно уже десятый сон видит. Старые ходики на стене откуковали третий час ночи. Спать не хотелось, есть, как ни странно, тоже. Как удачно получилось! Она заползла в какую-то щель, чтобы переждать непогоду - вон как ветер за окном разоряется, гоняя дождь по подоконнику, а тут - праздник души, именины сердца! Бомжиха танцующей походкой прошла по костюмерной, рассматривая не только одежду, но и многочисленные вещи, которые громоздились на этажерках, бюро, узких столиках: старую машинку "зингер", такой же древний "ундервуд", шляпы с плюмажем и бантами, сюртуки с перламутровыми пуговицами, шотландские клетчатые панталоны, искусственные папюры и низки стеклянных бус, потертые картузы, разноцветные жилетки на любой вкус, смешные тюрбаны и сморщенные от времени ридикюли - целое богатство... От широких муслиновых и атласных юбок исходил слабый запах тлена. Тот же самый запах, только еще с примесью цементной пыли въелся в темные салопы, выщипанные манто и шитые золотом кафтаны. Фотографии на стенах тоже были разные: одни - в темных добротных рамках, другие - в небрежных паспарту, а третьи и вовсе оказались прикнопленными к обоям.
   - Ух, ты! - Она улыбнулась знакомым лицам. - Так это все - для вас! Мне нравится, ребята! Я с вами! - Настоящая, естественная женщина уже проснулась в ней и требовала своего выхода - торжественного и парадного. Наступало время зрелищ. - А подать сюда!.. - Она ринулась к вешалкам, перебирая наряды и оттаскивая их к примерочной кабине. Молодой и звонкий голос ее захлебывался от детского восторга. - К нам приехал цирк! Нет! К нам приехал театр! - Из-за ширмы безжалостно вылетела и сиротливо приземлилась ее одежда. - Все на представление! Подарки! Сласти! Страсти! Спешите увидеть! Последнее представление!
   - Чего изволите, барыня? - Торжественно вздыбилась занавеска, и из кабинки выплыла походкой манекенщицы аккуратненькая горничная. - Ах, жюльен к обеду и...бланманже... Как же, как же, обязательно все передам повару. - Она помахала над столом воображаемой пуховкой. - Толстая дура! Сама, как жюльен, лопнет скоро, а туда же - манже ей подавай.
   - Милочка, - капризные интонации хозяйки сменили елейный голосок горничной, - совсем меня одышка умучила, никакой услады в жизни. Принеси, будь добра, микстуру и порошочек из будуара.
   - Вот она, услада. - Бомжиха высоко задрала подол неприличным жестом, но увидев свое отражение в зеркале, внезапно смутилась, - Ох, просите, забылась. - Одернула юбку и стала оправдываться перед зеркалом. - Уж поверьте на слово - все бока в синяках.
   Нежданно-негаданно в собственном отражении она обрела зрителя. А к зрителю нельзя было обращаться панибратски, его надо было уважать, отчего сравнение с театром становилось взаправдашним и острым. Если правы те, кто объявлял любую женщину актрисой, то в данный момент бомжиха своей генетической принадлежностью к дамскому племени полностью оправдывала это.
   - Услада... Спрятаться негде беззащитной горничной, так и норовит каждый ущипнуть. И пикнуть не моги - от места откажут. Вот и холуйствую. Старый барин в углу зажмет... сипит-сопит... слюна бежит... руки дрожат, а туда же... Усладу ему подавай! Молодой - тот ничего, только больно наглый: попробуй дверь запереть, - всю ночь подушки придется взбивать... Перо у них слиплось! Нет уж... - горничная решительно направилась к зеркалу, - наприслуживалась, нарыдалась... Самые горькие слезы можно пролить только над собой. А где их столько взять?
   Четким строевым шагом она развернулась к кабинке, на ходу снимая передник. И уже из-за ширмы неуверенным голосом дала выход праведному народному гневу:
  
   Вставай, проклятьем заклейменный,
   Весь мир голодных и рабов...
  
   Песня оборвалась так же внезапно, как и началась, - очень уж не вязалась она с новым образом расфуфыренной купчихи в пестром ситцевом чепце. Купчиха буквально вывалилась из кабинки, запутавшись в длинном подоле. Бомжиха хоть и была женщиной, выпавшей из нормальной жизни, но сообразила, что опыт ношения коротких юбок и брюк с такой одеждой не пригоден. Тогда она чинно приподняла подол и мелкими шажками осторожно засеменила к столу.
   - Как они это носили? Коленки мешают... - Она старательно поднимала юбку, но та все равно волочилась по полу. - Это же сколько работы горничной - хвост такой чистить? Небось от угла до угла пройтись, - всю улицу вымести. - Попытка сеть на стул с первого раза не удалась. Стул норовил упасть еще до того, как она попробовала на него опуститься. - Ты чего брыкаешься, все равно оседлаю, не дрефь! - Наконец ей удалось взгромоздиться на сидение. - Ну вот, сподобилась.
   Теперь можно было перевести дух и "войти" в образ.
   - А мы чайком завсегда опосля полудня балуемся. - Губы шумно потянули горячий чай из воображаемого блюдечка, пальчики церемонно обмакнули кусочек сахара, и купчиха, прикрыв глаза от удовольствия, смачно причмокнула. - Ах, душа моя. До чего у вас рюши хороши. - Сытые глаза безразлично скользнули по соседнему стулу, словно там сидела непрошеная гостья. - Глаз не отвести. Только я бы складочки повыше велела сделать, а то талии совсем не видать, и цветочек лазоревый на корсаж приколоть не мешает. Или салатовый. Как хотите, а только без цветка вида никакого. И то милая, - она как бы кивнула горничной, - неси-неси, - этот самовар уже простыл. - Лениво проводив глазами служанку, она снова повернулась к гостье. - Скажу вам по секрету, душа моя, в нашу лавку атлас новый доставили и кружева необыкновенные. В Париже такое летом только носить станут, помяните мое слово, истинный крест, - купчиха набожно перекрестилась, - как на исповеди! - Она решительно поставила чашку на стол и поправила рюши на юбке. - Сиди-сиди, богомолки с обедни что-то запаздывают, - насудачетесь. А я сыта уже. Да и на покой пора. Вон как солнце парит. А еще собираться. Как, куда? В Петербург, душечка. Дормидонту Кузьмичу обещались на прием к его превосходительству министру торговли провести... - Ладонь кокетливо ударила по губам. - Ох, и язык мой... Я знаю, душечка, что отсюда ничего не выйдет, однова... Ну, и ладушки...
   - Дело, стало быть, имеется... Мануфактура?
   - И мануфактура тоже... Чаевничай. - Купчиха снисходительно улыбнулась гостье, - самовар полный, и варенье вот кружовенное. Его много не съешь, а ты чаю побольше... Пойду ужо... Притомилась.
   Купчиха тяжело поднялась со стула и, лениво переваливаясь и сопя, пошла к кабинке. Роль купчихи, видно, далась бомжихе нелегко, и она молча обряжалась в следующий костюм. Но вокруг хватало звуков: из дальнего угла снова завещал сверчок; мышиная возня под полом вторила страстным призывам котов на улице; шум ветра за окном усилился, казалось, он все больше и больше становится похож на бравурный салонный полонез.
   - Вот осень распалилась! Как с цепи сорвалась. Мы тебе сейчас подыграем! - Бомжиха зашелестела за ширмой парчой и торжественно ступила на открытое пространство костюмерной. Сияющий роскошный наряд императрицы преобразил ее - в зеркале отразилась необыкновенно красивая женщина. Она ступала статно, медлительно. Движения были величавы и грациозны. Длинные перчатки подчеркивали тонкие изящные руки. И шла она, аккуратно придерживая объемную юбку на кринолине, гордой царственной походкой. Но всю эту монументальность разрушала нелепая корона из жести, которая так и норовила съехать на бок. - Не мой размер! Эй, - крикнула бомжиха, выйдя из образа. - У вас тут шапка Мономаха поменьше имеется? Ну и ладно! И так державой поруководим. - Царица сняла неудобную корону, развернула пышный страусовый веер и приблизилась к зеркалу. - Если сюда меха добавить - на мировой рекорд пойду! А то я все удивлялась, чего это царицы такие дебелые? Попробуй, поноси такое - сразу в культуристки или носильщики. Присядешь - не встанешь.
   Рука сама собой вытянулась для поцелуя, а после опустилась на локоть воображаемого спутника. Голова горделиво и чуть высокомерно - именно так, наверное, должна была кивать государыня своим подданным - приветствовала собравшихся на балу.
   - Очаровательно! Мило! Очень мило! У вас превосходный ювелир. А вы, шалунишка, почему мы так редко видим вас? Пописываете? Все вирши сочиняете? Прелестно! Доставьте последние. К завтраку. Полно, полно смущаться. Вы - наша гордость! Уж постарайтесь... - Она величаво взмахнула веером. - Нет... Мой друг... Устала... Не расположена плясать сегодня. Сделайте тур с княжной... Идите, идите, ваше высочество. - Некоторое время она следила глазами за танцующими, похлопывая веером в такт музыке. - Хорош... Молодец... Гусар! Где-то я его встречала уже... В маскераде мелькал? - Разочарование легко скользнуло по губам. - А...
   - А-а-а! Опять сначала?! - за тонкой стенкой началась странная перебранка. Сквозь забытье до бомжихи донеслись хорошо знакомые звуки бряцания бутылки о стакан. Первая мысль была правильная - присоединиться третьей; вторая - встать и вцепиться в рожу тому, кто мешал ей смотреть странный фильм собственной киностудии под названием "сон". Пока он решала, какой мысли отдать предпочтение, спор в соседнем купе перешел в философски-разливную стадию. Бомжиха поняла, что за стенкой нашли временное пристанище интеллигенты. Может, настоящие, может, обычные - в первом поколении. Они, пожалуй, нальют, но душу вытряхнут - будь здоров.
   - Съели запретное яблоко? - Тонкий тенор завибрировал от натуги. - Марш на землю - жить в трудах и страданиях! Нечего было любопытничать, ведь не от голода околевали. Прощению подлежало незнание и инстинкт, а своенравие должно быть наказано.
   - Но ведь человек не может иначе. - Бас зачавкал, заедая горькую чем-то хрустящим. - Он всегда что-то изобретает, а, следовательно, нарушает.
   - И разрушает.
   - Не без того. Так ведь без разрушения нет и строительства.
   - А если внимательно посмотреть вокруг на горы мусора, которые остаются после нас?
   - Это называется культурный слой.
   - Да... По отдельности мы такие милые... - Тенор перешел почти на визг. - Один, допустим, что-то придумал. Другой - сделал. Хорошо сделал. Это всем понравилось и они купили. А потом стали производить еще и еще, например, автомобили. И вот уже миллионы урчащих хижин на колесах разъезжают по миру.
   - Отлично, - бас явно хотел присоединиться к околесованной армии.
   - Непросто разъезжают.
   - Непонятно.
   - А чего тут не понять? Сегодня купил машину, через некоторое время решил сменить.
   - Хорошо бы до первой дожить.
   - Надо абстрагироваться - дело в принципе.
   - У кого-то принцип на двух машинах ездит? Ну да ладно. Что плохого в том, что человек захотел сменить тачку.
   - Ничего. Кроме...
   - Кроме?
   - Кроме того, что первую необходимо куда-то деть.
   - В утиль или на свалку. В чем проблема?
   - Наша милая земля, на которой обитают такие милые в сущности люди, постепенно становится планетарной свалкой. Мы не можем или не желаем уничтожать отходы. Природа от нас задыхается.
   - Вот-вот. Извечная русская морока. Свои проблемы решить не можем, зато с ума сходим от мировых. Медом не корми - дай порассуждать о вечном! Нам бы лучше обои сменить - пользы больше. И глазу приятнее.
   - Оно правильно. В общем.
   - Нет-нет. Это не разговор. Что же получается - перепроизводство неизбежно? То есть, мы нарушаем закон природы "брать только необходимое".
   - Хищник убивает для насыщения.
   - То же мне, глас земли. Послушать, так и машины, и бытовые приборы, и синтетические материалы, и любые механизмы - все вредное баловство?
   - А зачем нам это все?
   - Облегчаем быт.
   - Неужели необходимо пользоваться ядовитыми порошками для стирки, когда есть природные средства.
   - Собирать мыльнянку? Делать нечего, только время тратить. А мозги на что?
   - Про мозги мало что известно, а вот время на что?
   - Как это на что? Жить! Хорошие мы ребята, умные. С таким мышлением не стоило из пещер вылезать. Призываю поостеречься и не торопиться в прекрасное доисторическое прошлое с натуральной пищей - без колбасы и жизнь не в жизнь! - и вечным страхом быть задранными волками.
   - Выходит, в любом случае дорога одна - в тупик! Только с разных сторон. Вход в лабиринт под названием "цивилизация" есть, а выхода - нет.
   - Неужели так-таки и нет?
   - Не дай Бог, - из-под прикрытых глаз бомжихи блеснула мокрая капля. Она крепко заткнула уши, - как такие споры достали ее в прошлой жизни, когда кухни были полигонами для стратегических и тактических сражений за мировую духовность и гуманность. С какой радостью она бы попросила сон вернуться. Жаль, что нет никакой возможности это сделать.
   Но, видно, непростой поезд торопился из осени в зиму. Стук колес плавно перешел в шум дождя, и она снова оказалась в комнате со странным нереальным светом, как и не просыпалась. Плечи медленно стали раскачиваться из стороны в сторону. Государыня неизящно положила руки на лицо и медленно заговорила глуховатым надтреснутым голосом совершенно без интонаций, как обычно бывает, когда диктуют текст машинистке: "Он убеждал меня, что в этом доме всегда ждут гостей. Его пальцы сжали мое плечо - не сомневайся. А я и не сомневалась." - Императорская стать куда-то улетучилась сама собой. Она сделал попытку проснуться - это был совсем не тот сон. Уж лучше бы выпила и съездила от всей души по чьей-нибудь морде.
   Когда-то Булгаков советовал ничего и ни у кого не просить. Стоило бы добавить, - если не уверен, что хочется именно вопрошаемого. Но разве мы следуем хорошим советам, особенно, если их дают умные люди.
   - Это твои друзья?
   - Они станут и твоими друзьями. - Зеркало в костюмерной отражало согбенную фигуру затравленного зверька в царских одежках. - Мы долго добирались до обшарпанного дома на самой окраине города. Было все равно, куда, - так хотелось тепла и близости. Но у нас не было денег ни на ресторан, ни на квартиру. Сначала мы вволю натанцуемся...
   Полонез в душе больше не звучал, его сменило душное танго. Бомжиха пыталась поймать ритм его пряных обещаний и заворожено смотрела в зеркало, где, словно на экране, оживало прошлое.
   Хозяйка была мила и приветлива. За нехитрым столом сидели четверо незнакомых людей. Штрафная их представила и объединила. Глухо урчал магнитофон. Кухня попеременно меняла запах "мальборо" на "приму" и звенела пустыми бутылками под ногами.
   Где-то за окном звякнули бутылки, и от этого неожиданного звука веер выпал из рук все еще царицы. Она нагнулась за ним, подняла и, непонимающе, развернула. Праздничный бал исчез, забрав с собой нарядную толпу придворных. Перед зеркалом стояла прежняя бомжиха, только платье на ней было с чужого - монаршего - плеча.
   Компания была давно знакома, и, казалось, разговор возобновился с предыдущего раза. Через двадцать минут она врубилась, а еще через полчаса знала всех с десяток лет. Он очень красиво рассказывал анекдоты: сидел в центре и жестикулировал. Глаза чуть увлажнились, и было видно, что и она, и компания вызывают у него одинаковый энтузиазм. Магнитофон давно молчал. Руки порхали по воздуху, а она уже не могла их представить на своей талии. И не в том дело было, что кончилась музыка. Что-то непоправимое за этим столом произошло. Она почему-то подумала, что домой уйдет одна. Но он мог бы и проводить. "Не проводит", - сразу, без всякого перехода и логики возникло, - "не проводит".
   Ветер зло ударился в окно, вытеснив танго на задворки. Она прислушалась к монотонному плачу дождя и тяжело вздохнула. Пустота и одиночество навалились, когда хозяйка предложила чай. Сидящие за столом опять стали чужими. Разговор был по-российски бесконечным. Она его и сама часто вела в разных местах...
   Пришла к посторонним людям с чужим человеком...
   ...пришла к посторонним людям с чужим человеком...
   ...пришла к посторонним людям с чужим человеком...
   Губы сами собой вытягивали из памяти строки, которые пришли к ней давней ночью. Той самой, когда она муж вперые ударил ее:
  
   По холодному по льду
   я когда-нибудь уйду
   в поле чистое.
  
   Где на зеленой на траве
   блестит камень на заре.
   Ах, ты постой!
  
   Там тугие облака
   да глубокая река
   разрыдаются.
  
   И лежит черным-черна
   лужа возле валуна.
   И высоко небо в ней отражается.
  
   Ах ты, камень, гол-горюч,
   что печальней дальних круч
   и друзей моих, так прытко разбежавшихся...
  
   Тебе только вековать,
   горевать и поминать,
   провожая в тень оставшихся...
  
   Я хочу тебя победить,
   я хочу тебя поломать,
   я хочу тебя разлюбить, позабыть бы все и раздать.
  
   Раздарить лукошками свет.
   Собирать в ладони росу.
   Написать соломой портрет
   и поджечь его на ветру...
  
   На улице истошно завопили коты, чувствуя приближение серого рассвета, и тут же залаяла собака. Бомжиха медленно стянула длинные перчатки. Бесцельно свернула и развернула веер, посмотрела сквозь него и отложила.
   Однажды к ней на улице подошла собака. Смотрела печально и строго. Было видно, что она ищет хозяина, но была гордая и, видимо, понимала, что не каждый погладивший добр и не всякий позвавший - предложит пансион. Хвостом не виляла. Надеялась на помощь, но навязываться не собиралась. Она тогда сказала: "Извини", - и заплакала. Ей некуда было приглашать хвостатого компаньона. Он это понял и остался сидеть на месте. Домой она поплелась больше похожая на оставленного пса, чем на самое себя. Даже такой простой малости не могла себе позволить... Вот и теперь, наверное, она похожа на того пса. Ищет хозяина, заглядывает в глаза прохожих и ждет. Давно ждет человека. Незлобливого, спокойного. Чтобы читал газеты по утрам, звонил днем со службы, дарил цветы раз в неделю. Вечерами они бы говорили, гуляли, ходили в кино или в гости, пели песни.
   Отражение в зеркале потеряло четкость. Бомжиха не сразу сообразила, в чем дело, а когда поняла, то сделала вид, что в глаз попала соринка. Пусть футбол, но кладбищенской тишины в ее доме не было бы. И сам дом был бы... Зябко передернулись плечи. Ветер неистово бился в окно, казалось, ему тоже стало так холодно, что он переменно решил погреться в костюмерной.
   Гордый пес тогда не стал смотреть в ее сторону. Сидя в прокуренной кухне, она понимала все не хуже случайного хвостатого знакомого, но поймала себя на мысли, что тоже ждет взгляда. Глупая, какая глупая надежда! Почему-то показалось, что он обрадуется, ну, во всяком случае, не огорчится, если окажется, что ее не надо провожать. Свободных за столом не было, но семейные половинки остались в домах... Вместе с ней осиротели еще три бутылки водки... Она тупо пересчитывала, сколько на эту водку можно было купить женам цветов. И все время ошибалась. Было горько и тошно.
   Уйти она постаралась незаметно. Дорога проявлялась с трудом, ведь не было нужды запоминать ее вечером. Но ночь все так безжалостно осветила, фонарь бил по глазам... Смешно... Хозяина не ищут, он приходит сам и предлагает плечо... Сквозь вопли стылого ветра снова стало пробиваться танго. У метро стояла бабка с тюльпанами. В сумочке из денег был только проездной билет. Она грустно покачала головой, - завтра куплю, бабушка.
   - Завтра это тебе, может, и не сгодится - возьми от меня.
   Она прижала к себе красные головки и вошла в гул подземной жизни метро. Редкие пассажиры и еще более редкие поезда терпеливо ждали друг друга. По всем приметам раньше поезда должна были прийти слезы, но пришел поезд. Весь длинный день, состоящий из ожидания и предощущения радости удалялся со скоростью мчащегося вагона. Шуршащий целлофан ничего не обещал, да и кто бы ему поверил. Спокойно и просто все завершилось, не начавшись. Дома под тихую музыку перед заляпанным зеркалом она кружилась с подаренным букетом, так и не решив, в какую сторону должен вести партнер. Цветы этого не знали, а она миллион лет не танцевала вдвоем...
   Из зеркала на бомжиху смотрели два пронзительных глаза. И словно из той - далекой - жизни она сама - молодая - вспомнила любимые строки Заболоцкого:
  
   В краю чудес, в краю живых растений,
   Несовершенной мудростью дыша,
   Зачем ты просишь новых впечатлений
   И новых бурь, пытливая душа?
   Не обольщайся призраком покоя:
   Бывает жизнь обманчива на вид.
   Настанет час, и утро роковое
   Твои мечты, сверкая, ослепит...
  
   Испугавшись, что начнется истерика, бомжиха размазала по щекам скупые слезы, покрутила головой в поисках точки опоры и наткнулась взглядом на фотографии. Какие же они - артистки - счастливые! Надоело картошку на кухне в стружку изводить, нацепила кринолин - и обмахивайся себе веером на балах. Опять же, устала от Ромео - меняй на Гамлета, на дядю Ваню, на худой конец... Атела тоже ничего мужчина - дюжий. Только руки у него... хотя... А как задавит, паралик его расшиби?
   - Мавр! Мавр... - Глаза мечтательно закатились. - Всякой твари по паре, вот и мавра бы... Эх! "Где мои семнадцать лет?" - И снова воодушевление вытолкнуло ее к зеркалу. - Вот куда мне надо! От зимы подальше, к страстям - поближе! Я бы мавру этому - Ателе - сказала бы... по-мавритански: "Иди-ка сюда, друж-ж-жочек! Покуролесим? Да не пучеглазься! Ну, подумаешь, белая я... Это, если меня хорошо поскребсти. А так вполне сойду за мавританку. Давай, по барабанам ухнем!" - Непривычные руки застучали костяшками по столу, и как бы в ответ, по подоконнику рассыпались дроби мелкого града. - Во! Во! Самое оно!
   Ровный гул заполнил пространство костюмерной, поглотив все - и одинокого неприкаянного сверчка, и шебуршание мышей и вой ветра. Торжествующий ритм там-тама властно захлестнул душу и заставил вскипеть кровь. Бомжиха резво вскочила.
   - Поближе, милок! Поближе! Ух, ма! - Она чуть не упала, запутавшись в царской юбке. - А ты не никни! Не в платье суть! Эту незадачу и решить недолго! - Ритм стремительно убыстрялся, становился громче. Странно завибрировал свет: то ли произошел сбой напряжения, то ли в комнате бесновались языки огромного костра. - Мы с тобой сейчас такой бардак наведем, - демократам тошно станет! Ты, эфиоп, не смотри так. Ласковей! Ласковей!
   Она яростно стянула с себя царское облачение и осталась в корсете. Древнее, первобытное забилось в ее тщедушном теле - движения стали похожи на танец живота или на ритуал шаманов.
   - Чуешь? К естеству приближаемся! - Неловким движением бомжиха попыталась расстегнуть тугой корсет. - Как же я его нацепила? Паралик меня расшиби! Уже и дышу через раз, а все равно глаза выдавливаются. Ближе... - попросила она неизвестно кого. - Ближе... - Корсет больно впивался в ребра, и тогда она закричала. - Да помоги же, 3нехристь шоколадная! Ну и лук тебе со стрелами!
   Бешеный ритм толкал в спину, заставляя носиться по свободному пространству, и она бегала, как сумасшедшая, по кругу.
   - Берегись! Я вас здесь всех разнесу по косточкам! По полям рассею! По лесам разбросаю! Я вам покажу, как поворачивать меня к лесу задом, ко всем - передом! Стройся в одну шеренгу! И на первый-второй - рассчитайсь! Все-все! И насильники, и воры, и домоуправ, и муженек вшивый, и полюбовник тухлый, и доктор ученый, и законник поганый, и правители-мироеды... Всех! Всех... Давайте! Не тушуйтесь! Готовы? А теперь, черномазенький, - по шейкам их! По лилейным!..
   Неожиданно, словно подломившись, она бухнулась на пол и зарыдала. А барабаны глухо продолжали свой яростный галоп.
   - Уроды... Изверги... Эх... Приласкал бы меня кто по-настоящему, я бы пошла за таким человеком на край света... В чем остановка, спросишь, маврушка?.. Да, так, в общем-то, ни в чем. Только я давно уже на краю. И никого рядом... Хватить барабанить! - Она оглохла от собственного крика и тихо добавила, - яростный. Я уже попрыгала - сыта! Мне койку покажи - усну от одного вида чистых подушек!
   Гул смолк. Одинокий ветер оттащил тучу, которая уже высыпала мелкий горох града и теперь плакала напоследок косым дождем. Бомжиха смотрела невидящими глазами перед собой. В голове крутились обрывки каких-то разговоров; мелькали неясные лица родных, близких; выплыла из тумана и в него же ушла до боли знакомая квартира...
   Она всегда покупала белое белье, а в уголочках вышивала, чтобы не спутать: самолет - мужу, кораблик - сыну, себе... Чего же она себе вышивала?.. Наверное, что-то вышивала... А он... на самолетике и отбыл... Сукровица выступила из трещин на губах.
   - Я его спину попросила растереть... Стою, раздеваюсь... Он... - Глаза натолкнулись на зеркало. Нет! - Бомжиха резко отвернулась. - Не буду смотреть на себя со стороны - можно правду увидеть. С кого тогда спрашивать?.. Кому-то удается с возрастом хорошеть. Но где такие деньги взять?!
   Что-то белело у ножки шкафа, она попробовала рассмотреть, несходя с места, - не получилось. Пришлось нагнуться. Это был еще один, недоеденный мышами, кусочек сыра. Она понюхала его и бросила в сердцах на царское платье.
   - Побережем зубы... Господи! Вот в таком же радикулите стояла, скрюченная. А у него на морде - отвращение! Он смотрит на грудь жены и морщится. Хотя перед этим пялился в телек на порнуху. Десять лет выкидышей, абортов, операций - я прошла все это только для того, чтобы устыдиться своего испоганенного тела...
   Изо всех сил она старалась быть бесстрастной - сколько лет прошло, но, видимо, прошлое цепко держалось в памяти и не отпускало. В ту ночь она дождалась, когда муж уснет. Надо отдать ему должное - захрапел скоро. Обождала несколько минут. Потом тихонько поднялась, боялась разбудить, но он и не думал просыпаться. В ванной было холодно, и она долго спускала горячую воду, пока пар не стал густым. Весь дом спал, и от этого напор был сильным. Вода гулко била в чугун и рассыпалась шумными каплями. Она встала под душ. Волосы мгновенно облепили лицо - стереть, стереть этот...
   Бомжиха судорожно терла по лицу, стирая давнюю беду. Дождь за окном, словно вторя ей, немилосердно молотил по подоконнику. Слезы потекли легко, без напряжения. Перед глазами замелькали кадры дурацкого фильма из жизни ведьм. И она вдруг с ужасом поняла, что с радостью бы заложила душу. Просто никто не предлагал.
   - Я сейчас! - Бомжиха натужно закричала, потрясая кулаками, грозя то ли аду, то ли раю, - расплачусь со всеми своими должниками! За все! И сразу! С мальчишкой в детстве за то, что заставлял есть песок; с бабкой - за жадность; с отцом - за ремень; с продавщицей - за безденежье; с мужем - за ненависть к себе; с государством - за бессмысленность, с судьбой... - Голова бессильно опустилась на грудь. - Нет, судьба - дама справедливая. А есть ли ты-то?
   Она спросила это тихо, словно прошелестела, но вдруг испугалась, что ее не услышит тот, к кому адресован вопрос, и заорала.
   - Ты, который берет жизнь в заклад. Приходи за моей! Не жалко! В ней нет ничего, кроме боли. Появилась на свет - боль! Любила - боль! Родила - боль! За все - боль и только боль!!! За беспокойство, за родителей, за детей. И в замен - тоже боль. Чем ты хвастаешься? Что там на другой чаше? Грех? Знакомая песня. Предлагается выбор: боль - грех. Чем перевешивать? Жизнью? Эка невидаль! Но ты смеешься, думаешь, я все равно выберу - перевес? Выберу жизнь? И не потому, что страшно. И не потому, что больно. - От ярости и бессилия крик ее перешел в стон. - Есть в этом захолустье телефон? Мне сыну надо позвонить! О встрече договориться!
   Бомжиха бросилась к своим вещам, заваленным театральными костюмами, и стала неистово выворачивать карманы. Заветный шкалик выпал, и она подхватила его и жадно приникла губами. Ветер и дождь безраздельно властвовали снаружи и внутри, но где-то далеко, может, в сердце, тихонечко пробивалось робкое танго.
   - Вот и пришел ты - черный день! - Она почувствовала, что от невыносимой муки разрывается сердце, и горячая кровь бьется в виски. - Оказывается, собственную жизнь кроме себя доверить некому. Этим Ты и пользуешься. Мы - слабые. На тот свет уходят только сильные. С а м о у б и й ц ы. Хорошее место... Только призрачное больно. Эй, ты! - От надрывного крика на горле вздулись вены. - Драйвер! Дилер! Паралик тебя зашиби! Где вы все? Господи! Выведи меня к людям! - Ветер завыл, как по покойнику. - Вот-вот! Чего ору? А ты кто? Винчестер? Ну и... - От крика во рту все пересохло. - Убей меня! Убей! - Бомжиха упала на колени и прошептала одними губами. - Ну, что тебе стоит... Убей, без заклада... Просто так... убей... Татьяну, рабу божью...
  
   6. Мимо
  
   Длинный поезд неспешно полз по карте страны. Хмурая осенняя ночь сменилась таким же хмурым утром. Осень заканчивалась. Деревья стояли в воде, и пожухлая трава почти уже сошла.
   На одиноком заброшенном полустанке немолодая женщина в вылинявшей юбке трясла рукой вслед уходящему поезду. Ее улыбка возникла сразу. Она начиналась с глаз: морщинки поползли вверх, ресницы вздернулись, нос наморщился, уголки губ вздрогнули, и полуоткрылся рот. Она привыкла к тому, что поезда проносились мимо. Люди куда-то спешили, уезжали, меняли жизнь. А она из года в год все стояла и махала им ладонью, как в детстве. Иногда из вагонов отвечали. И было так радостно - заметили. Но этот поезд...
   Улыбка постепенно сходила с лица. Так гаснут старые лампочки - огненная нить накала становится сперва оранжевой, затем желтеет, а потом обугленный прутик отрывается. Так и ее улыбка, не успев посветить, погасла. После нее лоб расправился, губы сомкнулись в узкую щелочку. В глазах женщины на полустанке еще некоторое время блестел радостный огонек, но потом погас и его след.
   Какое же жуткое должно быть ее одиночество.
   Высокий сосняк и неровный ельник стояли по обе стороны дороги.
   Остатки травы торчали из стылой воды.
   Поезда проносились мимо.
   Долгая жизнь.
   Позади.
   Такая же - впереди.
   Без радости. Без привязанностей.
   Заметит ли кто-нибудь зовущий жест ее натруженной руки. Если заметит, то захочет ли выйти, а если захочет...
   Вот и машет, она, стыдясь, что углядит что-то, помимо вагонов.
   А пассажиры ехали в поезде. Мимо. Марина, завидев поднятую руку, хотела ответить, но ее опередила девочка, которой мать рассказывала про принца. Может, и еще кто-то ответил на зовущий жест, вспомнив обещания детства.
   Но никогда не угадаешь, того ли ждет от тебя чужой человек? А, может, хуже сделаешь?
   Хотя женщина могла и не увидеть, - ведь ответ она ждала не простой. Он должен предназначаться только ей. Наверное, душой понимала, что никто ей ничего не должен. Но было все равно больно. Больно было еще и потому, что она почувствовала, что сравнялась с ответившей девочкой. Та - маленькая, с неясным будущим, и она - большая, с нелегким прошлым.
   Мы все - на общей дороге. Едем-едем по большой планете... От себя - маленьких. К ней - большой? Та ли эта дорога, которой мы хотели пройти по жизни. Да и дорога ли это?
   Просто так, пейзаж за окном бегущего поезда.
   Поздняя осень.
   Женщина на заброшенном полустанке.
   Рука поправляет выбившиеся волосы.
   Показалось.
   Там - Сибирь.
   Здесь - Урал.
   Она просто вышла к пекинскому поезду посмотреть на чистеньких изящных китайцев...
  
   7. Долги
  
   Марина еле сдерживала слезы, она и сама не знала, почему ее так расстроила эта незнакомая женщина, промелькнувшая за окном. Наверное, намек на обещания теперь долго будет вызывать слезы. Но ей не хотелось думать о своей вине. Ведь вернуть книгу чуть позже обещанного не большая беда? Только разве объяснишь это теперь бабе Любе.
   Баба Люба была женщиной чудной. Надо сказать, странностей у нее было немало. Ходила ли она в храм? - про то Марина не знала. Только голову всегда покрывала темным платком. Сегодня ведь в церковь не ходит только ленивый. Да и тот по большим праздникам обязательно отмечается. Но баба Люба была набожна не парадности ради, чтобы от моды не отстать. Своим неброским видом, неторопливой речью, вниманием к собеседнику она выделялась из толпы суетливых сограждан. Громких и сердитых слов от нее никто не слышал. Всегда тихая и спокойная. Соседей не обсуждала, семечек на лавке не лузгала, белье на общей веревке не сушила и в гости не приглашала. Хотя народу к ней ходило немало. Принимала у себя таких же тихих и неспешных визитеров. Как Марина ни старалась, но так и не вспомнила, кто первый сказал - баптисты. Только для всех это было, как клеймо. Хотя и так заметно, что люди они - непривычные. А как стало понятно, почему, - возненавидели соседи своим атеистическим нутром всю семью бабы Любы, отторгая за непохожесть и мужество быть не такими, как они.
   Было в этом незлобливом семействе что-то такое, что возмущало обыкновенного обывателя, работающего с восьми до пяти, пьющего горькую по субботам и рассол по воскресеньям. Никак не могли примириться нормальные работяги, усмиряя взбеленившихся жен и воспитывая наследников суровым дедовским методом без всяких там пряников, никак не могли они уразуметь, что же это за семья такая - беззвучная? Ни по утрам, ни днем, ни на вечерней зорьке, ни в ночном праздничном угаре не слышал никто ни стука, ни стона. Словно и не жили в квартире. Мужики по пьяни всерьез рассуждали на тему тараканьего топота. А на трезвую голову пытались засечь в местах скопления этих "спутников" человека уровень шума и уж потом по нему - наличие других живых организмов. Но научные опыты ни к чему не привели. Правда, отчаянные головы утверждали, что сам эксперимент не был тщательно продуман, следовательно, и результат его оказался ниже всяких ожиданий.
   А в странной квартире между тем обитало пять человек: старая баба Люба, ее дочь с мужем и двое детей - погодки Леша и Нина. Ушлые мальчишки выследили вечерний маршрут новых соседей. Так весь дом узнал, что баптисты собираются на окраине города в старом дощатом сарае и поют гимны. Еще молва, пугаясь самой себя, приписывала им совершение страшных обрядов посвящения и ужасных жертвоприношений. Они были не просто чужие - враги. Так к ненависти прибавился страх. Им старались не попадаться на глаза. Атеизм атеизмом, а порчу подхватить - дураков поищи.
   Баба Люба по-первоначалу зла не замечала: выносила хлебные крошки воробьям и остатки еды дворовым котам, которые, в отличие от соседей, старушку не боялись и спокойно брали еду из ее рук. Но после одного случая баба Люба перестала подкармливать братьев меньших в дневное время. Она выходила во двор ранним утром, когда сонные воробьи чирикали через ноту, пробуя голоса, а коты грели носы по темным подворотням. Собственно, из-за котов все и случилось.
   Марина много раз слышала эту историю - ее рассказывали по-разному: кто со злорадством, кто с содроганием, кто с сострадательным изумлением. Со временем стало казаться, что она сама была невольным свидетелем происшедшего, так зримо все стояло перед глазами. Первое время она места себе не находила, потом острота притупилась, и понемногу все стало забываться. Но стоило оказаться в поезде, как отчего-то Марина вновь и вновь - под мерный стук колес - прокручивала в памяти давние события, связанные человеческой жестокостью к беспомощным животным.
   Обычно, пока коты ели размоченный в молоке хлеб, баба Люба рассыпала крошки на мусорном баке для воробьев. Мяуки этот трюк уже знали и снисходительно на него попадались - еда, она требовала серьеза. Это были дворовые воины и их боевые подруги. Любой их них мог похвалиться расцарапанной мордой, разорванным ухом, проплешинами с выдранной шерстью и перебитым хвостом. Остальные мелочи в счет не принимались. Одним словом, в ежедневных тренировках эти гордые создания оттачивали мастерство, воспитывали дух и набирались жизненного опыта. А там недалеко и до мудрости. Именно мудрость не давала котам совершать опрометчивых и бессмысленных поступков.
   Какой смысл ловить воробьев в присутствии кормилицы? Журавль в небе или синица... на мусором баке? Или хлеб, или... Но хвостатый отряд примечал самых наглых чижиков. В послеполуденное время им устраивали показательные учения, единственной целью которых было руководство демографической политикой попрыгучей стаи. Делали это коты без всяких социологических исследований и исключительно на добровольных началах, т.е. совершенно "безвозмездно". В смысле сведения показателей рождаемости и смертности воробьев до минимально возможной отметки. Бывало, котам неделями не удавалось никого поймать, зато в удачные дни, когда притуплялась птичья осторожность, ребетня по перьям с точностью до плюс-минус-пополам могла установить потери попрыгунчиков, а заодно и развлечься облавой на полосатых охотников.
   Детки по одиночке были хорошими, добрыми и даже ласковыми, но, когда совместная забава сводила их в одном месте, то азарт начинал играть с ними в жестокие игры. Баба Люба уже однажды отгоняла пацанву от маленького Кузи. Кузя был трехмесячным уморительным котенком с голубенькими глазками и большим белым пятном на рыжей макушке. Он ни от кого ни прятался, тискал под лавкой фантик от "белочки", доверчиво выбегал на любое "кис-кис" и тыкался лобастой головой в грязные ладошки. Так и вырос бы, может, в матерого котищу, но...
   Но семилетки резвились у батареи в парадном. Игра была увлекательная и серьезная, - Кузю лечили сразу от нескольких заболеваний: его надули клизмой, чтобы не было запоров; почистили спичками ушки и проверили, есть ли у котов слезы, для чего насыпали в глазки песок. "Детки в подвале играли в гестапо..." В тот самый момент, когда доморощенные врачи стали проверять усы на прочность, вошла баба Люба. Она не сразу поняла, что происходит. В углу напряженно сопели, и раздавался какой-то булькающий писк. Когда уставшие глаза привыкли к темноте подъезда, баба Люба закричала. Исследователи бросились врассыпную.
   А вечером в квартиру к баптистам заявился участковый, вызванный возмущенными мамашами юных палачей. Молоденький милиционер прямо с порога стал пугать страшной административной ответственностью за запугивание детей. Баба Люба слушала молча, а потом взяла парнишку за руку и повела на кухню.
   На широком подоконнике в середине серого пухового платка дрожал рыженький комочек. Голубые глазки потухли навсегда. На носике запеклась кривая звезда - последователям доблестных тимуровцев не хватило обшарпанных стен. Из разорванной попки и ушек тонкой струйкой стекала сукровица. Пальчики на лапках были раздавленным кирпичом, которым подпиралась дверь подвала.
   - И вы из-за него набросились на детей? Стыдно вам. - Участковый не знал, что еще добавить. - Оно, конечно, не дело это, жаль животину. Но ведь дети малые, подумаешь, заигрались. А пугать их зачем?
   - Уходи, сынок, уходи. - Баба Люба смотрела поверх головы. И он попятился от ее взгляда.
   Потом дворня долго обсуждала этот взгляд. А милиционер тайком ездил в деревню к знахарке заговариваться от сглаза. Мальчишки стали подбрасывать под дверь "извергам-баптистам" замученных котят. Баба Люба пыталась их спасать: отпаивала теплым молоком с йодом, промывала ранки марганцовкой... Но детки становились все искуснее - зверьки не выживали. Старая женщина тихонечко плакала - всякой жестокости повидала она на своем веку: и раскулачивание, и немецкую оккупацию, и алтайские лагеря с лютыми зимами, и голодное "мирное строительство". Но с такой бессмысленной жестокостью в малых детях встретилась впервые.
   - Вон! Баптистка пошла! Душегубка! Кошкодавка! - Мальцы держали дистанцию и орали что есть мочи.
   Однако, все когда-нибудь заканчивается. Отплясало лето последний денечек. А со школьными заботами пришли и другие развлечения. Бабу Любу оставили в покое. Но с того памятного лета она стала ловить бездомных кошек и отвозить их на другой конец города, туда, где хоронила в чистых холщовых тряпочках изуродованные маленькие тельца. И жалела только об одном, что не смогла избавить их от мучений.
   Марине в то лето исполнилось пятнадцать лет. И мальчишеские забавы вызвали в ее душе бурю протеста. Она даже лелеяла мысль отловить поодиночке душегубов и отхонудить до костей на тощих задах, чтоб неповадно было заниматься истязаниями. Но мальки всегда держались стаей, а потом ей стало не до них - влюбилась. Влюбилась первой мучительной и несчастной любовью. Ничего не видела, не слышала. Только тайком ловила взгляды и любовалась предметом грез. На самом деле, любоваться особенно было нечем - рыжий торчащий чуб, тысячи веснушек, короткие пальцы с грязными ногтями и минимум интеллекта.
   Но на то и первая любовь, разве ей важен предмет восхищения? Ей нужен лишь повод. Но это Марина поняла потом. И не сама. Деликатная Баба Люба, как-то поравнявшись с ней, бросила на ходу: "Извергом будет, наплачется какая-то несчастная - у него же руки палача". А в следующую встречу посоветовала сходить в церковь и попросить у Божьей матери избавить от любви к недостойному. На том бы все и закончилось, но Марина тайком последовала совету. И, как ни удивительно, пелена с ее глаз спала, и предмет страсти стал вызывать отвращение. В церкви она впервые увидела Библию и попросила дать почитать. Ее удивили служки при храме - неулыбчивые противные тетки в черных платках, которые только зашикали на нее и постарались вытолкнуть за дверь.
   Однако, Марина решила во что бы то ни стало познакомиться со Священным писанием. В школе она благоразумно ничего не стала узнавать, а тут кто-то во дворе предположил, что баптисты свои ритуалы совершают под Библию. Марина прибегла к сложным махинациям и выяснила по слухам, что у бабы Любы должна быть Библия - большая редкость по тем временам. Это сегодня в любом храме ими торгуют фарисеи, а тогда главную книгу христианской цивилизации надо было "доставать". И не просто, а с превеликой осторожностью.
   Теперь уже ни у кого не вызывает сомнений, что для осознания себя культурным человеком, необходимость знаний Ветхого и Нового завета очевидна. Марина все чаще обращала внимание на то, что европейская культура, замешанная на христианских ценностях, ускользала от ее понимания. Многое в живописи, скульптуре, музыке, литературе до обидного оставалось недоступным. Искусство властно требовало не только чувственного отношения. А понимание предполагало знание библейских сюжетов и истин. С античным искусством было проще, там свои истоки. Древнегреческую мифологию можно было взять в любой библиотеке. А культуру новой эры без Библии постичь не получалось. Но это уже относилось к ее взрослой жизни, а тогда она просто во что бы то ни стало хотела попасть к бабе Любе.
   Вот и пришлось ей кружным путем подбираться к странному дому. Сложность обходного маневра состояла не только в нелюдимости семейства, но и в природной деликатности самой Марины. Ей казалось, что книгу можно достать и другим путем, но дни шли, а эти самые "пути" не обнаруживались. И тогда Марина решилась. Она выследила бабу Любу утром, когда та кормила животных, и, краснея и заикаясь от волнения, попросила дать почитать Библию. Больше всего страшила не сама просьба или возможный отказ, а вероятность агитации и заманивания в секту. Баптисты представлялись разновидностью цыган, которые задуривают тебя, а потом обманывают.
   Но не случайно баба Люба считалась странной. Она просто кивнула головой, как будто об этом заранее договаривались. Уже спустя годы, Марина поняла, что старая женщина не допускала мысли, что мечтающий прочесть Библию может быть плохим человеком. Прекрасное заблуждение!
   В чистенькой квартире не было ничего, что в представлении Марины отличало религиозную семью: ни крестов, ни икон, ни запаха ладана. Белые занавески на окнах, льняная скатерть на столе, лоскутное покрывало на железной кровати с никелированными шашечками, связанные из старых чулок половики, красная герань на подоконнике. Таких квартир по стране - считай не пересчитаешь. На стене тикали часы с кукушкой. Домик был старый с облупившейся краской. Вместо одной гирьки висела гантель. Через пару минут выскочила хозяйка хатки, но голоса ее хватило только на одно "ку-ку", хотя часы показывали семь. Птица захлебнулась после первой пробы и оставшиеся шесть раз просто хлопала дверкой.
   - Она после Кузи... - начала было баба Люба, но смутилась, ушла в другую комнату и вынесла сверток из ситцевого старушечьего платка. Сама книга находилась внутри белой накрахмаленной наволочки. Марина открыла толстый замусоленный том. На серой папиросной бумаге просвечивали мелкие строчки. Буковки мелкие-мелкие и в два столбца. За день не осилить.
   - Ты, деточка, обязательно верни поскорее. - Виновато попросила баба Люба. - А то умру я без нее. Библию из дома нельзя отдавать, - добавила она тихонько. Ни имени, ни адреса, ни срока - ничего не спросила. Просто отдала самое дорогое, что было у нее, чужому человеку.
   Как это может быть? Святыни не передают посторонним! Может быть, старушка всегда поступала так. Попросил человек, значит, ему надо - помоги, чем можешь. Наверное, попугать захотела, решила тогда Марина, хотя на вид - крепкая старушка. Или... просто жить устала?
   Дома Марина пыталась быстро читать, но у нее не получалось. Текст казался абракадаброй. Она никак не могла понять, почему на одной странице отвергалось то, что утверждалось на предыдущей. Зачем Создатель так долго и изощренно мучил людей, которых сам же и придумал. Не было сюжета, который легко укладывался в сознание, - бесконечные почему? и зачем? не давали покоя.
   Батюшка в церкви, куда еще раз с опасением заглянула Марина, выслушал сбивчивые вопросы и потирая бороду снисходительно изрек: "Мирским людям вреден Ветхий завет. Это знание для посвященных. Читай Новый завет." Марина не ожидала подобной "помощи": "Что же это, батюшка, выходит? Библия - книга для служебного пользования?" Священник глянул сурово и вздохнул: "Как стадо баранов без пастыря". А потом повернулся спиной и пошел к алтарю.
   Дома Марина долго плакала от бессилия и несправедливости. Но потом рассудила, что обижаться на попа не стоит - он только чиновник, только церковный. Может, и сам не знает ответов на эти вопросы. Но почему-то она была уверена, что в храме не должны были с ней так поступить. Там любому интересующемуся обязаны были дать разъяснения. Так поступил бы Иисус. Но толстый священник это забыл.
   Так впервые для Марины открылось, что Вера, Религия и Церковь - совершенно разные понятия. А тогда поп поступил правильно.
   Церковь не нуждается в сознательных прихожанах - важно только исполнение ритуала - делай, как я.
   Религия же должна ответить на самые главные вопросы человека и объяснить ему, какую придется заплатить цену за существование. И кому. Здесь все придется открыть - умолчание для того, кто сознательно ищет спасения, будет означать нечестную игру. Если человек выбирает посредника между жизнью и смертью, он вправе знать точно, чем отличаются Будда, Христос, Магомет...
   И лишь Вера ни чем не нуждалась. Ее не надо доказывать. И верить можно во что угодно. В Бога и в справедливость, в любовь и вечную жизнь, в коммунизм и непременное счастье для всего человечества. Или в жизнь на других планетах.
   В любовь верь-ни верь - сама придет. При слове коммунизм в конце семидесятых у мыслящего человека начинали непроизвольно двигаться лицевые мускулы. До Бога в хозяйстве еще не дошли, так, на всякий случай побаивались, но не более того. Вечная жизнь давно никому не грозила. Как повелось с Адама помирать, так и по сей день продолжается. И конца этому не видать. Счастье - вещь хорошая. Но невразумительная какая-то. И не вещь вовсе. А понятие. То ли философское, то ли гастрономическое, то ли медицинское. Дом на песке, одним словом. Зеленые человечки? Кто их разберет. Что с ними делать? А что с нами будет? Нет уж, про это Марина вообще решила не думать. Значит, оставалась справедливость. А про нее и так все знали - "может, и мы увидим небо в алмазах".
   В общем, поняла Марина, что надеяться ей не на кого, надо самой много-много думать над прочитанным. И искать знающих людей. Иными словами, текст Библии надо иметь у себя в собственности. Ей даже в голову не пришло, что книгу можно не возвращать. Она одолжила печатную машинку и засела за работу. С непривычки было трудно: болела спина и руки. Она все время промазывала, и пальцы застревали между клавиш. Но постепенно на страницах сокращалось количество ошибок и увеличивалась скорость печати.
   Через пять месяцев Марина принесла Библию хозяйке. Но опоздала. Баба Люба умерла. Нелюдимые родные ничего не стали объяснять, просто молча забрали книгу. Из соседских рассказов выходило, что смерть пришла через неделю после того, как...
   - Прости меня, баба Люба. - Марина плакала под шелест дождя за окном. Она давно научилась плакать тихонько без всхлипов - одними слезами. - Я виновата. Моя беспечность... Поначалу я успокаивала себя, вспоминая старость и хвори, которые обязательно должны были быть. Прости меня, баба Люба... Святые книги нельзя выносить из дома...
   Вместе с Мариной рыдал и дождь. Ему было все равно, что он проплакал всю ночь. Видно, накопилось за весну-лето-осень. Вот он все плакал и плакал, заливая крышу поезда. Хлестал своими косыми стрелами по стеклам, словно хотел отмыть грязные окна. А может, жаждал выполоскать до чистоты души пассажиров. Да только не его это работа - души. Наверное, потому и плачет он надрывно каждую осень от бессилия. Льет свои холодные слезы, оттого что никого не может согреть.
  
   8. Вороны, раки, вурдолаки
  
   В неверном свете расплывающейся луны лицо бомжихи было похоже на маску застывшей боли. Мужчина смотрел на это тяжелое забытье и пытался отгадать сколько ей лет. Можно было только догадываться, что выглядит она значительно старше своего паспорта. Да и вряд ли он у нее был, хотя... Какое дело ему и до чужого паспорта, и до его хозяйки? Впрочем, не стоит быть таким, - ведь женщина поделилась с ним единственным, что у нее было - нехитрой едой, судя по всему, последней. Ах, какая бывала еда... Он шумно сглотнул набежавшую слюну и зажмурился от видения столов, обильно заставленных закусками.
   Вагон мотало из стороны в сторону, и спящие пассажиры покряхтывали на стыках рельс, таких же старых как этот грохочущий поезд где-то между Европой и Азией. Тук-трам-пам, тук-трам-пам... Он очень любил эту песню. Надо же, казалось все давно забыто... Древняя, как старый истертый сюртук, мелодия властно перекрыла все звуки. Но поезд потащил и ее в непроглядную черную ночь. Ему было не привыкать, за свой долгий век он насмотрелся и наслушался всякого. Любая щель и трещина его дребезжащего тела могли порассказать такого, чего ни в одной книжке не прочтешь.
   Песня металась по обшарпанным купе, казалось, она заглядывала в спящие лица, пытаясь понять, кто же воскресил ее из небытия. А он и не прятался. Просто сидел и смотрел в черное окно, заливаемое дождем. Он, действительно, очень любил эту песню и мог ее спеть, даже если бы его разбудили посреди ночи... Но тогда... Тот концерт не вызвал никакого энтузиазма. Ради одной даже очень хорошей песни совсем не хотелось выползать в морозный вечер. Он с отвращением думал о том, что придется околачиваться за кулисами до самого конца, потом ехать в кабак, целоваться с размалеванными девицами, раздавать фальшивые комплименты и выслушивать тоже самое в свой адрес. Ох, уж эти юбилейные сборища.
   Песня... Он точно вступал по взмаху дирижера, замолкал на тутти оркестра, восстанавливая дыхание, и снова вырывался вперед. Оставалось три куплета, но вот что-то случилось. Не в зале, нет, - он еще не понял где, а аккомпанемент начал запаздывать: скрипки явно старались отстать от мелодии, да и духовые явно не торопились нагнать потерянный темп. Дирижер напряженно махал палочкой, выпучив от натуги глаза, и старался не смотреть в сторону певца.
   Что ему оставалось делать? Только приспосабливаться. Но не тут-то было. Теперь оркестр помимо воли дирижера принялся взвинчивать темп, опережая солиста. Измучившись в этой бессмысленной и непонятной гонке, певец резко повернулся к музыкантам, сделал энергичный жест рукой - как бы схватил вожжи - и резко рванул от себя.
   По оркестру прошла волна, выпущенная из его крепко сжатого кулака. Она прокатилась по скрипкам, духовым, ударным, виолончелям и обрушилась на контрабасы. Под ее напором они почти опрокинулись, перестав щипать струны своими редкими пиццикато, вцепились в спасительные смычки и низкими протяжными басами начали выстраивать барьер испуганного вибрато. Он быстро становился неприступной дамбой. И волна, ударившись о могучие контрабасы, встала на дыбы. Она не ожидала отпора. Зато контрабасы почувствовали себя античными атлантами, призванными поддержать почти поверженный разрозненный оркестр. И это удвоило их мощь - сочные басы загремели мощно и вызывающе. Волне ничего не оставалось, как откатиться назад. Она прошелестела обратной дорогой - укрощенная - и вернулась во властную руку певца.
   Он улыбнулся одними глазами и повелительным жестом потащил за собой оркестр. На оставшимся пути - в два куплета - никаких сбоев не приключилось, и к концу песни они пришли голова в голову, словно лошадь и жокей.
   Он вспомнил, каким спасительным тогда показался поклон - долгий и низкий до ломоты в шее. Немногие из бесновавшихся в зале понимали, каким титаном он был только что, никто не успел понять ужас возможного провала. Он был настоящим артистом - показушно сияющие глаза, руки, принимающие цветочное половодье в блестящем целлофане, благодарные улыбки... На самом деле он тупо смотрел остановившимся взглядом на литавры и ему казалось, что их натянутая чуткая кожа дрожит от только что пережитого унижения, которое не закончилось профессиональным крахом только благодаря его отличной реакции и находчивости.
   Но в этом неимоверном напряжении он забыл о главном победителе - голосе. Голос был отдельным существом внутри. Мужество, работоспособность, терпение, талант, наконец, все было лишь приложением божьему дару - голосу. Он всегда с ним был осторожен и предупредителен. Старался никогда не насиловать, не похваляться. Разговаривал как с человеком, например, к концу спектакля или концерта, когда связки напряжены от усталости, он просил голос: "Потерпи, милый, немного осталось. В гримерке есть твоя любимая минералка - промою, прополощу". А тогда и не до разговоров было, и минералку забыл.
   На том банкете он молча в углу хлестал водку и уже точно знал, что эту песню больше никогда не будет петь. Даже под страхом пытки. Правда, оказалось, что петь вообще ему больше не пришлось. Голос пропал, - то ли сказалось неимоверное напряжение, то ли водки много выпил, то ли голос просто обиделся... Кто его знает? Просто взял и пропал, как и не было. Сначала было тяжко, чуть руки на себя не надожил, а потом повезло - друзья устроили его к известному эстраднику в парный конферанс. С тех пор лет тридцать и мотался по стране с небольшой мобильной гастрольной бригадой. Теперь вот... один развлекает публику сатирическими монологами - сам себе и артист, и администратор, и кассир. Ушел друг-партнер, прямо после концерта слег. А поутру... остался он один. Горькая ухмылка полоснула болезненной молнией по лицу - "смейся, паяц"...
   Надо было бы повторить текст - годы свое берут, и на память не всегда можно положиться, но так не хотелось вставать, и он принялся про себя проговаривать роль, попутно представляя, в каком зале придется выступать. За окном клубились черные тучи, и монотонно тарахтел дождь. Слова выстраивались под этот механистичный ритм в какое-то мелодраматичное завывание. От напряжения усталые веки закрылись, но и внутри царил такой же мрак, как и снаружи. Сколько дней он уже в пути - день? два? - какая-то бездонная страна. Да еще дождь все льет и льет, с какого горя ему-то неймется? Ну осень, ну и что - тоже мне повод для рыданий. Зиму ведь это не остановит. Придет по календарю, а то и вовсе свалится белой шапкой - носи ее без примерки.
   На самом краешке сознания робко притулилось утомленное желание поспать. Действительно, поспать не мешало бы. Старичок завозился на верхней полке и поднес руку к мертвенному свету дежурной лампочки. Мужчина чутким слухом отметил шум наверху, но сон уже крепко вцепился в него. "Интересно, ждет ли кто-нибудь наш поезд там..." - Он не успел додумать своего вопроса и расслабленно закачался в ритме движения. А поезд безразлично продолжал считать пройденные километры. Ему было все равно куда ехать - туда или обратно. Где-нибудь его обязательно ждут - с радостью или страхом - на продуваемых полустанках или подметенных перронах с цветами или чемоданами...
   ... стук колес перешел в слабые невнятные аплодисменты и вдруг обрушился громким хохотом. Мужчина в длинном не по росту пальто выглянул в фойе, там билетерши заходились от смеха, глядя как какой-то подвыпивший зритель подражает повадкам обезьяны. Это было смешно... первые несколько секунд наблюдать насколько человек похож на обезьяну. Но потом сделалось грустно от понимания, что человек этот - и есть обезьяна. Мужчина, сутулясь, отвернулся и побрел по узкому театральному коридору.
   Публика в полумраке уже ждала артиста. Он вышел на сцену, оформленную, как гримерка, разложил на шатком столике коробочки и как бы прислушался к трансляции концерта: "Как всегда, начали с опозданием. Времена... Всем все можно... Никакого порядка. Я еще говорят..." - Медленно и аккуратно он снял пальто и повесил его на вешалку. Публику в зале как бы не замечал - так требовала роль. Здесь на сцене он был один - в полном соответствии с учением о театральном одиночестве по Станиславскому.
   - Вот и дожил я до светлого завтра. С чем вас и поздравляю! Вы наверное думаете, что это только мое светлое завтра. Ошибаетесь - общее! Никому нельзя верить. Но как хочется! Помните, нам обещали коммунизм. Если сильно поднапрячься - то уже двадцать лет, как коммунизм. Это если с 80-го считать. Ну, не у всех. А вы как хотели? Чтобы у каждого? На каждого никакого коммунизма не хватит! Диалектика. Против науки не попрешь. Хотя, если танк есть хозяйстве, диалектика может и посторониться...
   Вполне... - После этих слов артист вышел на авансцену и обратился прямо к публике. - У кого-нибудь танк есть? - От неожиданности зал не знал, как реагировать, и, на всякий случай, промолчал. - Я так и думал - не получается чистого эксперимента... Нет, - он с радостью ухватился за осмысленную реакцию из темноты, - джип не подойдет. Эксперимент можно произвести, но выводы будут не глобальные. У нас страна такая, что нам только глобальные выводы годятся. Иначе экономика буксует. И народ сильно огорчается. До бунта.
   А зачем нам бунт? Мы давно мирные, тем более, что наш бронепоезд давно за ненадобностью сгнил вместе с запасными путями. Мне сосед показывал тропинку - в высоких сапогах можно еще дойти и посмотреть, как тонет эта история вопроса... Могу дать адресок... желающим. Сам не был, но это недалеко. Как выйдите, сразу налево за лозунгом "Наша цель - коммунизм". Вот от этой цели - 18 шагов. Шаги должны быть маленькие, не шаги - шажочки, а то не ровен час ... ямка уже хорошая... Поторопитесь, пока еще лозунг висит, а то и вовсе никаких следов не останется... ни от лозунга, ни от цели, ни от коммунизма...
   Он замолчал, прислушиваясь к трансляции концерта. Радио, надрываясь, верещало тенором - заливается, щегол! Что-то больно кольнуло под лопаткой - то ли сердце, то ли память о том, как когда-то давно пел сам. И чтобы скрыть эту боль, он отошел в глубину сцены и стал вынимать концертный костюм. Костюм, конечно же, помялся. Он огорченно рассматривал сальные обшлага рукавов и заутюженные стрелки на брюках. Может, еще наступят лучшие времена, и он закажет себе настоящий смокинг? Ну, а пока нет смокинга, придется напяливать, что есть. Он облачился в старый пиджак и помахал руками перед зеркалом, проверяя осанку. Зеркало всегда имело на него магическое влияние - он видел не то, что оно отражало, а то, что хотелось. И никакой загадки в том не было, конечно же, в зеркале близорукие глаза различали не лысоватого молодящегося мужчину не первой свежести, а франтоватого успешного любимца публики.
   - Неплохо. Ох, розочку в петличку и на проспект... а там... Сколько хорошеньких лиц... - Кокетство постепенно сходило на нет. - Хуже стал видеть... Смешно-смешно... А раньше бывало... Он отвернулся от зеркала, как от предателя. - Жил-жил-жил. Вокруг всегда молодые, задорные. Глаза у девчонок горят. Влюбляются. В меня влюбляются... Совсем недавно ... еще... И вдруг...
   Оказалось, чтобы обозначить настоящий возраст, требуется всамделишное мужество не только от женщин. Для артиста возраст - жуткая проблема, еще страшнее, чем для дам.
   - Сразу. Как же так... не заметил... проскочил?.. Не знаю... Уже старость наступает, а я не вошел. Взяли и насильно втолкнули. Не объяснил никто. И что же мне теперь... Я буду стариком?
   Он неловко взмахнул руками и чуть не упал.
   - Старик? Это очень неприятно - старик... неудобно. Седые волосы, походка, взгляд... Уже неловко побежать за троллейбусом... - Он заставил себя сделать небольшой круг по сцене, изображая пробежку за троллейбусом, и запыхался больше обычного. Краем сознания отметил, что надо будет дома показаться врачу. - Пробежать-то можно, вот догнать? Сто против одного - не догоню. В метро: "Дедушка, садитесь..." И сажусь... Нелепо.
   Он стиснул виски, в которых после пробежки никак не останавливался пульс и перевел дыхание.
   - Как можно привыкнуть к старости?.. А приходится... К новым временам привыкать, к необязательности окружающих, к потерям... Друзья уходят.
   Внезапно образовалась пустота под сердцем, как будто это не его тело, а сдутый шарик. Нет, только не это! Ведь он произнес только слова роли. Только слова! Только слова... Но спина сама собой ссутулилась, обозначив складки на бортах пиджака. Походка стала шаркающей из-за дрожащих колен. Он даже испугался - до сих пор на сцене с ним ничего подобного не случалось. Нельзя было допускать большой паузы - ведь рядом нет партнеров, ему одному приходится тащить на себе все действие. А публике все равно, как он себя чувствует, она деньги заплатила.
   Он доковылял до гримировального столика и достал из чемодана реквизит - большой конверт с фотографиями. Это были старые фотографии, на которых остались лучшие годы его актерской жизни. На этой он с большим симфоническим оркестром, а на этой - напарник-конферансье... Непослушными пальцами он перебирал глянцевые прямоугольники, и робкая улыбка вернулась на обескровленное лицо.
   - Всегда со мной... Раньше уходили за пивом, в отпуск... теперь навсегда...
   А я живу... Живу за себя и за того парня... и за того...
   Так уже будет неизменно.
   До конца.
   До последних глотков О2 и Н2О, если я ничего не перепутал... Химия моя слабость... в прямом смысле слабость... Это так, к слову.
   Боль незаметно отступила, голос окреп и колени перестали дрожать. Но он этого не замечал. Он просто делал свое дело - развлекал публику, даже не зная, сколько человек сидит в зале. Из пачки фотографий он выбрал одну, ту самую, на которой была изображена их маленькая концертная бригада в каком-то большом заводском цехе. Каждый раз в этом месте он успевал подумать, что надо было бы давно обзвонить старых товарищей. Проверить, как живут, что поделывают. Но, видимо, он не делал это, бессознательно опасаясь услышать чужие голоса по знакомым номерам.
   - Был у меня партнер. Вместе работали. Много лет. Он был... как половина меня. Я так привык. Потом один... И опять привык. Все привыкли. - Он печально посмотрел в зал. - И вы. Раньше времени было в два раза больше. Почему, спросите? Боже мой, это же так просто. Неужели не догадались? Ну, конечно, понятно, кому же охота думать на концерте юмориста. На концерте надо смеяться. Я объясню. Тем более, что мне не трудно. Времени было больше, потому что был не один... Потому что сначала надо было молчать, а затем говорить, снова молчать, ждать свои реплики. Я слушал, ждал, потом говорил...
   И так много-много счастливых лет...
   А когда сам с собой...
   Вот видите... времени уже в два раза меньше получается. Теперь не только ждать, но и думать, и говорить, и слушать... Теперь еще и вспоминать...
   Радио надрывалось от хохота. Он надолго замолчал, по-птичьи склонив голову и перебирая фотографии. Родился. Учился. Юность. Зрелость. Города. Дороги. Москва... Первые выступления, боязнь камеры, яркий свет прожекторов, безденежье...
   - Встречи. Провалы. Удачи. Страхи. Любовь...
   Моя... И ваша.
   Во весь задник бесстыдно улыбалась с плаката полураздетая блондинка - певичка из сверхновых "звезд" на час. Он грустно вгляделся в ее широко открытые глаза. Теперь все броско, а он - мелким шрифтом... долго... Потом крупными буквами...
   - Идешь, бывало, по улицам, - он отвернулся от нестерпимого блеска чужого успеха, вспомнив собственный, - а навстречу лица... только что были хмурые... И уже глаза блестят, губы растягиваются... Как странно. Все актеры мечтают о Гамлете... Высокий... блондин... оскорбленный веком и родными... Одни мечтают сыграть, другие живут этой жизнью...
   Он подошел к самому краю сцены, и зрителям почудилось, что он заглянул в душу каждому сидящему в темноте.
   - Целый зал гамлетов. И все дожидаются трона. Ждете? Честно! Как на духу! Не спрячетесь! Я все знаю. Меня нельзя обмануть - слишком долго я вас смешил... Вот-вот... Герои-любовники с волоокими длинноногими партнершами. И записки о тайных свиданиях... - Он резко выпрямился и отшатнулся от края сцены. - Полония я играть не хочу! И не буду! Если нельзя Гамлета - надо быть юмористом. Так-то! Годы мои все заметнее с каждым днем... Я уже все могу, но все чаще устаю...
   Он снял с головы парик и нахлобучил его на манекен. Потом надел шляпу и расположился в кресле перед зеркалом, лихо закинув ногу за ногу.
   - Если бы я жил там, - он сделал неопределенный жест, имея в виду заграницу, - то за все это... я бы давно сутками валялся в шезлонге у собственного изумрудного бассейна 9х12 и предавался воспоминаниям о своем успехе. Охранники бы отгоняли пронырливых папарацци и травили бы их волкодавами... Но вместо этого я торчу на этой сцене... и заставляю вас смеяться... из года в год. Один год... второй... 10-й.... 20-й... Конечно, вы и без меня смеетесь... Но, естественно, не так. Со мной смяться приятней. Гораздо. А мне без вас... Ха-ха... Ха... Ха-ха... Да... Пить в одиночку еще куда ни шло, но смеяться... Придете домой - попробуйте. Потом сообщите... 01, 02, 03, 04... Успеете - сами, опоздаете - соседи помогут.
   Шляпа надвинулась на лоб и спрятала глаза.
   - Мы уверены, что явились в этот мир в качестве подарка, и надеемся его осчастливить. Но реальность такова, что мы оказываемся либо помехой, либо хламом. - Он рывком встал из кресла, открыл коробку с пудрой и прошелся пуховкой по лицу. - Впрочем, зеркало... Надо накладывать грим. Странно... Что скрывает грим - возраст? - Глаза внимательно остановились на зрительном зале. - Здесь все свои - чужих больше не будет. Вы знаете столько мне лет... Что еще мне скрыть от вас - морщины, цвет кожи? Да при таком освещении...
   По трансляции раздался взрыв хохота. Он вздрогнул и резко выключил приемник. Потом передумал и снова включил - уже песенку.
   - Годы идут. С каждым днем все труднее спешить... Странно, мы смеялись, что когда-то останутся те, кто помнит запах еды... Старый анекдот... Скоро такие совсем исчезнут, вымрут, как мамонты в ледниковый период. Вон ее сколько - еды... Красивой, пахучей, вкусной, разной... Только... кое-кому уже жевать нечем, а иным - и нельзя...
   Это, как Париж. В Париж нужно ездить в 17 лет.
   Когда молодость.
   Романтика.
   Мечты.
   Любовь...
   Или шуба...
   Ее надо дарить дочери или невесте, а не жене - к пенсии. У нас раньше никак не получалось. Как бы вы смотрелись - милые наши, любимые. В дорогих мехах, настоящих украшениях, изысканном белье. А обувь? Если бы наши женщины носили удобную обувь с самого детства, у них бы не болели ноги, не было бы вздувшихся вен, распухших шишек, уродливых походок... Они бы порхали на высоких каблучках, в тонких до... - Он кокетливо провел рукой по бедру, - чулочках... дальше, - ладонь обозначила на груди границу, - вот такой вырез... гладкая белая ухоженная кожа... красные губки... глаза... И никакой тоски!
   Он решительно ударил кулаком по спинке кресла.
   - Давайте никогда больше не станем покупать сани летом! Совсем не обязательно, что зимой они нам понравятся. Надо дать себе обещание - жить по сезону! Гори оно все, а я живу по сезону! И баста! - Он обернулся к фотографии. - Теперь у меня сезон... памяти. - В руках снова оказались старые фотографии. Он перетасовал их, как карты, и вынул одну из середины. - Если бы вы знали, как тяжело в общей игре остаться одному. Игра должна продолжаться. Надо приспосабливаться. Такова жизнь. - Глаза метнулись в темноту. - Помните? Сначала страсть, потом привычка! Только что было приятно - и вот уже внуки сидят на шее. Обычная жизнь.
   Ему нестерпимо захотелось присесть на краешек сцены, выбрать в зале лицо с внимательными неравнодушными глазами и поведать о трудной жизни артиста. Когда-нибудь он так и сделает. Плюнет на заученный текст с правильными словами и расскажет о первом страхе; об актерских подначках; о кашле, которым давился за кулисами, и который исчезал под софитами; о девочках со срывающимися голосами у служебного входа; о реках шампанского... Когда-нибудь, когда-нибудь... А пока...
   - Есть вечные дела, которые существовали всегда. Они были до и будут после. Всегда так было: кто-то должен вырастить урожай, собрать его, сохранить. Человек привык ходить в одежде, значит, ее надо сшить. Мы не можем без еды, оттого умеющие стряпать никогда не переведутся. Обязательно найдется тот, кто доставит нас из одного места в другое. А еще научит чему-нибудь полезному, ублажит глаз и ухо, станет врачевать тело и душу, рассмешит...
   Счастье заниматься вечными человеческими делами! Любить, рожать, воспитывать, передавать свой опыт, развлекать... С каждым новым веком одни профессии умирают, а им на смену приходят новые. Мы уже не встретим фонарщиков и трубочистов... А жаль. Они так украшали... Теперь наши улицы полны специальной техники...
   Он постарался повторить интонацию голоса, сопровождающего рекламу, - "почувствуйте разницу"...
   - Память - она глупая, а душа - щедрая. У нее на все сил хватит.
   Мы уже не собираемся на кухне за сковородкой жареной на сале картошки и бутылкой водки. Увы... Язвы. Гастриты, циститы и избыточный холестерин...
   А какое было блаженство... Водка была одна. Картошка скрюченная с глазками... Теперь раздолье - пей не хочу... Не могу... Но хочу. Захожу в магазин - хочу, хоть плачь! Некоторые и плачут... Сочувствую... товарищи... Господам не сочувствую, а товарищам - мое нижайшее...
   Радио в полный голос запело о любви. Он глубоко вздохнул и вернулся к гримировальному столику. Медленно - по одной - фотографии заполнил конверт, отложил его в сторону, потом долго тер виски, словно какая-то мысль не давала покоя.
   - Сегодня в России замечательное время. 300 лет назад во время французской революции, со всей ее смутой, кровью и бонапартами... - как страшно было, но все равно закончилось и устаканилось. А те круги, что разошлись от той революции, добрались, наконец, до нас. И удивляться тут нечему. Я вот соединил большой и указательный пальцы, - он показал залу маленький кружочек, - вот вам и вся Франция. Это еще у меня пальцы короткие. А как длинные - и Европа влезет. Может, только сапог итальянский да фьорды норвежские выскользнут. А так - все в дырочке - куда им до России, ладони не хватит... Были бы мы маленькими - наш Наполеон тоже бы в 1812 году задницу от мороза бы прятал. Нынче в парламенте обсуждали бы вопрос о купировании ушей бойцовских собак. Не чем больше было бы заниматься. А то решали бы, сколько принимать в год эмигрантов - 10 или 11 человек? И решили бы - 10 - с перевесом в один голос. Нужна нам такая цивилизация? Все дело в масштабах. Если 1 : 1 000 000, то можно торговать глобусом Украины на экспорт. Нам ведь за идею ничего не жалко. Даже смысла.
   Он зашелестел газетами в чемоданчике, вытащил глянцевый журнал и развернул его на какой-то статье.
   - Потрясающее время.
   Уникальное.
   Дух захватывает!
   Деятельный, предприимчивый человек за короткое время может сделать феерическую карьеру. Непонятно, из кого они получились, эти новые таланты. Новые русские. Но они есть. Времена такие. Люди понадобились, и они взошли, словно на дрожжах.
   Нужны кидалы? Тотчас стеной берут тебя в кольцо. Возникла потребность в банкирах? Вся страна судачит про трудную и опасную жизнь несчастных олигархов. Государство нуждается в управленцах? И мгновенно налицо перепроизводство кризисных менеджеров... У нас кризис, у нас нет зарплаты... зато как они руководят страной! Из последних жил за нас болезных стараются... Поглядишь, как они надрываются - никаких спецпайков не жалко...
   Как были слуги народа, так и остались, только служить не хотят - гордые очень... Работа у них такая - трудная и опасная... для нас... "Мы, - говорят, - за место не держимся." Только попробуй их сковырни! - Радио резко завыло под жесткий ритм. Он кивнул головой на звук. - Про секс-символы и звезды шоу-бизнеса молчу - вон все небо в следах от этих алмазов...
   Журнал полетел на пол.
   - Нам тоже надо бы не тушеваться. Подтянуть животы... - в смысле соблюдать фигуру, прекратить ныть и оборачиваться на цивилизацию. А то можно подумать - они белые, мы - негры. А мы не негры! Мы - россияне! И Достоевский, и Толстой, и Чехов на нашем языке болтали. И такое болтали!.. Пусть они со всей своей цивилизацией попробует переболтать! А мы посмотрим! Так-то!
   Он достал из чемоданчика галстук-бабочку, лихо надел его на шею и развернулся к зеркалу.
   - Каждому дано почувствовать себя человеком. Надо только распрямиться. И перестать хныкать. А что прошло - то прошло. Тому поклон и память. История любит определенность.
   Чтобы маленькому человеку перестали напоминать, из какого дерьма он родом.
   Чтобы вместо глотка свободы не пить денатурат.
   Чтобы нашим всенародно избранным можно было спокойно на пенсии пасьянсы раскладывать.
   Чтобы не ликовал оголодавший бездельник, запуская булыжник в витрину чужого магазина.
   И чтобы еще много-много всего плохого не случилось, мы должны помнить.
   И хоть это трудно - шевелить извилинами.
   Радио взорвалось хохотом. Он зажал уши, а потом резко, словно поднялся на трибуну, взмахнул рукой.
   - Но надо заучить навсегда - личная определенность зависит от исторической определенности.
   Думай сам за себя - это очень большое подспорье для родины. А то развелось бедных. Я понимаю, бедный бедному - рознь. Но очень уж удобная позиция - бедный. И гадкая. - В два прыжка он подлетел к краю сцены. - Я не верю в бедных несчастных евреев, так же как и арабов, армян, негров и прочих белых. Я вообще не верю в бедных несчастных людей. Как же так может быть? Раз нам довелось родиться на этой прекрасной земле, о чем может быть речь? Другой-то мы не знаем. Все могло бы быть хорошо, когда бы не знали... А если бы знали? Мы бы сражались за любовь! Совершали во имя нее подвиги, интриговали бы - не без того, желали бы извести соперников и, может быть, убивали их. Не всех и не всегда... Что делать - любовь чувство жгучее. Попробуй, походи под ручку с ревностью! А в горячке, чего не бывает? Но откровенно бешеные редкость. Их под микроскопом рассматривает искусство и уголовное право. Первое пытается понять - почему? Второе - старается наказать. Обычная история - жизнь! Так и жили бы себе... почти мирно. Так нет же. Червь в нас завелся. Нам стало интересно! Мы не поверили самим себе. Как же можно согласиться с тем, что все - одинаковые? Две руки, две ноги, два глаза, пара ушей, одно сердце... С небольшими различиями, но набор у всех - один. А мы с детским любопытством полезли к соседям, - интересно, а как там желтые целуются? Бывают ли сопли у чукчи? Черные рожают сидя или лежа? Есть еще папуасы... Господи! Однажды Майя Плисецкая восторженно сказала что "интересно" - самое великое слово... Да... Интерес интересу глаз не выест. Еще как! Сначала нам было интересно подсматривать друг за другом. Потом мы стали... Впрочем, теперь мы ездим по миру - нашему замечательному общему миру.
   Он глубоко вздохнул, набрав воздух в легкие, и устало удыбнулся.
   - Вы заметили, как те, кто посильнее, делят мир на наших и ненаших? И пытаются столкнуть ненаших с планеты. Одних учат забывать свой язык, другим навязывают собственную мораль, третьих кормят бомбами... И все с благими целями - что же делать, если не хотят слушаться? Мы вынуждены... затащить всех ненаших в наш рай. Не коммунизм, но это уже было... много раз.
   Он встал по стойке смирно и вытянул руки по швам.
   - Равнение на цивилизацию! Делай, как я! И будь так во веки веков!
   Вдруг колени подкосились, и он рывком опустился на сцену.
   - Господи! Зачем ты посадил яблони? Где была твоя хваленая мудрость? Неужели Ты так надеялся, что женские муки спасут мужиков? Им ведь все надо пощупать. Вот и нащупались - радиация незаметна, а помирать придется всем: и ленивым, и слишком любознательным. Баста! "Сначала было слово..." Чтоб его...
   Он смущенно поднялся с колен, отряхнул брюки, поправил перед зеркалом бабочку и пригладил волосы.
   - Да, уж... Разобрало меня... Впрочем, мне теперь многое можно. Возраст, знаете ли... он... - Громкая дробь барабанов из радиоприемника заставила его замолчать. - А вы говорите: "Сюжет! Интрига! Действие!" Какой-такой!.. Мне бы на диване газеткой прикрыться - и футбола не надо! Тишина. Покой...
   Он пронулся от тишины и не понял, что случилось. Пот мгновенно прошиб с головы до ног - умер. Вот откуда эта звенящая тягостная тишина. Ничего больше не будет. Ни поезда, ни концертов, ни страха перед смертью - случилась, догнала, забрала. А теперь, что теперь будет? Куда его поведут-потащат? Столько лет прожил, а так и не решил, кто он - праведник или грешник. Налево или направо? Сверху кто-то басом принялся старательно выводить рулады - первосортный храповицкий! Он осторожно открыл глаза - мертвенный свет заливал вагон. Пассажиры спали в стоящем поезде. За окном - темнота, ни звезды, ни фонаря. "Словно в чистилище попали, спим и ничего не знаем еще, а счетоводы уже, небось, развели свою небесную бухгалтерию."
   Вот ведь какая она - судьба, прячется все время, то один боком станет, то другим, а то и вовсе спину показывает, а нет бы лицом! И так изо дня в день. Все казалось ему, что живет какой-то ненастоящей жизнью. Предварительной жизнью, где все совсем не так, как должно быть. А он только пережидает это ненастощее время до настоящего. Проснется однажды - за окном все другое - подлинное.
   И сразу станет легко.
   Жизнь наступит истинная.
   Красивая.
   Осмысленная.
   Безболезненная.
   В радость.
   Только одно страшно, - а как опоздает это благословенное время к нему? К другим придет, а его обойдет. Оставит ему мутное нынешнее существование. Времени ведь торопиться некуда, это у него часы на выход тикают... Здесь еще не погулял, не порезвился, а уже конечная станция приближается... Нетушки-и-и! Назад! В спасительный сон! Там можно еще что-то изменить, а жизнь... Она и так дотащится до срока. Сама, чего ее подгонять. Спать-спать! Вот и поезд спит. Приткнулся себе в потемках, спрятался от луны и кемарит. И не стоит отставать от коллектива. Коллектив не коллектив, а пассажиры, сморенные духом старых ботинок, дешевой водки и крепкого курева, посапывали-постанывали каждый со своим Морфеем в обнимку.
   - Впусти меня обратно, - попросился он, зажмурив глаза, и тотчас оказался в своем сне - снова на сцене под ярким театральным светом. Зал, по-прежнему, внимательно слушал его негромкий голос. Никто, кажется не обратил внимание, что он на минуточку... - Если бы не этот концерт, я бы сейчас...
   Он неопределенно оглянулся вокруг, потом надел пальто, надвинул на лоб шляпу и "отправился" гулять.
   - Я бы вышел на улицу - там все белое. Зима. Я люблю зиму. Ночь. Тихо. И пахнет... детством. От морозной свежести щеки становятся упругими, и дышится легко. Собаки, как ошалелые, проваливаются по брюхо и, зарываясь мордами, кусают свежий снег. Если никто не видит, я тоже подхватываю ладонями эту невесомую прелесть и жадно жую ее... пока не проснулись машины, и не встали дворники...
   Я падаю навзничь и смотрю... Небо... В детстве я мог долго смотреть так, не мигая... Снег падал на лицо, но я не закрывал глаза... А теперь хлопаю ими, как испуганная сова.
   Небо такое же, только... Только сначала я вижу провода, потом тумбы высоток и только потом - небо. А в детстве - только небо. Разве пришли бы мне тогда в голову глупые мысли о том, что провода могут оборваться под тяжестью снега...
   Он зябко поежился.
   - Спине становится холодно... На фонаре висит сосулька. Я знаю, что она белая и вкусная. Я помню... Рот тотчас же наполнился ледяной прелестью зимней морковки, и кадык жадно дернулся от этого глотка памяти... Вместо обжигающе-холодной и сладкой от запрета воды на языке появился вкус горечи... Печень...
   Да и сосулька в неверном свете фонаря какая-то подозрительная. Съешь ее и... Это в детстве они были сахарные и в кулак помещались, а эта... Такая свалится... так ее одной и хватит... После дворнику пальчиком погрозят, - мол, не доглядел, брат, что же ты... А что он? Нечего под сосулькой шляться, - она тоже, небось, своего часа ждет: вышел пешеход из пункта "а" в пункт "б". Вот и не путайся, если не ты тот самый и есть пункт "б"...
   Он запахнул поплотнее пальто и еще ниже надвинул шляпу, а спине все-таки холодно...
   - Воспоминания-воспоминаниями, однако ж, и радикулит уважать надо. Он мужчина строгий - игрищ не признает, что ни по нем - кранты хозяину. Боли что лето, что зима - все едино. Я-то думаю, что я у себя самый главный... ну, разве что голове могу пальму отдать... первенства. А радикулит меня - царя зверей - живо на место поставит. Уж свое место он знает. Помните, как доктор говорят?
   Под релаксирующую музыку он сделал приглашающий жест рукой, явно пародируя горе-эскулапа.
   - Зачем вам нужен позвоночник? Вспомнили? Правильно! - говорит доктор, - позвоночник нужен, чтобы голова в трусы не провалилась. - Не надо хихикать. Не все доктора так говорят, согласен. Не все вслух. Но думают так все. Вот и я так думаю... уже. Лучше уж так думать, чем... - Он быстро замахал руками, делая пасы, как заправский экстрассенс, и жестами приглашая зал следовать за ним. - Расслабьтесь. Сосредоточились на дыхании. Ровнее. Не надо к моему прислушиваться. К своему прислушивайтесь. Открыли носы - начали! Глубокий вдох... Считайте до 20. Кто хорошо помнит арифметику и быстро считает может увеличить до 60. Выдох... Глубокий вдох... Выдох... Вдыхайте прямо перед собой - соседей нюхать не надо. Глубокий вдох... В вас входит здоровье... здоровье... все здоровье... Его много... много... много... еще больше... Теперь быстро выдохнули избыток. Выдохнули, а не выплюнули. Так будете дышать дома до обеда и после... Теперь напрягите свое воображение и представьте деньги. Представили? Все видят эти затертые, шелестящие... заветные?.. Они кружатся и падают, падают, падают... А снег все идет и идет... - Широкими алчными движениями руки принялись молотить воздух. - Деньги все падают, а руки их загребают, загребают. Быстрее - рядом полно таких же... - Тут он выпрямился и резво стал отпихивать воздух от себя. - А теперь отталкиваем их от себя - тоже мне, деньги! - подальше их, подальше! Чувствуете? Мышцы на спине - как струны! Голова из трусов - на место встала. - От быстрых энергичных движений пот заструился по спине и лицу, но он его не замечал, и вытянул вперед руку с растопыренными пальцами. - А теперь давайте сосредоточимся на своей руке. Все равно на какой, на какой вам удобнее. Сосредоточились? Разворачивайте ладонь к себе. Большой палец, указательный... средний... - видите - маникюр облупился и грязь под ногтем... Не будем отвлекаться, энергично вставляем большой палец между средним и указательным, быстро сжимаем в кулак и смотрим. - В глаза уперлась дуля, он покрутил ею сначала перед собой, потом выставил на всеобщее рассмотрение. - Внимательно смотрим. Это для нас! Так доктора с нами поступают! Запомните этот момент! А теперь - наш ответ Чемберлену - резко в небо! - Дуля гордо уставилась в небо. - Все вместе! Еще раз! Куда она - туда и ветер! - Пот на щеках прочертил грязные русла. Рука медленно опустилась с карман за платком. - Вот и все лечение! Оплата производится на выходе: оплатил - выходи! Пенсионеры, ветераны и дети до 12 лет выходят бесплатно, остальные могут остаться и дождаться выкупа от близких. Телефоны внизу по льготному тарифу.
   Энергичным жестом он остановил музыкальную медитацию, и на зал обрушилась тишина. В этой тишине никто не кашлянул, не уронил номерок, не развернул конфету. Слышно было, как потрескивают раскаленные софиты. Он удовлетворенно улыбнулся, расправил плечи и вдохнул воздух. Морозный воздух.
   - Мороз... Сразу легче. Я давно заметил, покажешь дулю - сразу на душе легче становится... Холодно чего-то... Ботинки, наверное, промокли. В детстве я бы и не заметил. Вон пацаненок видит лужу и прямо шасть в середину, а я на цыпочках вокруг... Вся разница. Опыт! Ха-ха!. - В зале кто-то прыснул от смеха. - Она хохочет! А я про серьезные вещи - про температуру.
   Радио забормотало что-то невнятное. Он прислушался к трансляции, потом махнул рукой и стал раздеваться. Сначала снял шляпу и пальто, потом расстегнул галстук-бабочку, повесил на плечики концертный пиджак и надел домашний халат. И вот уже удобно расположился на диване перед телевизором.
   - Странная штука. В детстве - все интересно. Страшно интересно! Теперь - только страшно. Что интересного? И это было. И то было. А не было - так и не надо. Другое будет... если будет. И уже целую банку сгущенки не осилю. Не хочется. Так, ложку-другую в чае разболтаю... - Резко заорала сирена. Он вздрогнул и повернул голову на звук. - Сигнализация чья-то орет под окном. Надрывается. Ишь ты, рулады какие... Что-то уж больно долго орет. Не слышит что ли? Вот чуб - хозяин! Цеплял зачем? Деньжищи тратил. Спокойствие покупал? Ну надо же! Интересно, просадит аккумулятор? Зашлась, бедная - мертвого поднимет. Надо бы посмотреть... - Нехотя встал, подошел к окну и попытался близоруко высмотреть причину тревоги. - Охтиньки! Да это же моя! Ты куда лезешь, подлец! - От надрывного крика он даже привстал на цыпочки. - Вот я сейчас! - Глаза заметались по сцене, руки судорожно попытались стащить халат и напялить на себя что-то для улицы. - Бог мой, где штаны? Куда в этом доме деваются мои штаны? Так, быстрее... пальто, - он накинул пальто на плечи, - лифт. Лифт! - Он злобно плюнул. - А, черт! Как всегда! Что я вам, мальчик? По ступенькам скакать - с пятого на первый? И вот уже двор. Ох... сердце... так-так... через раз - как-как? - Голос сорвался на истошный вопль. - Кака!!! Не моя орет! Да я... - Он сделал несколько шагов и вперед. - Вот моя... ласточка! Я тебя... помою... завтра. - Рука любовно прошлась по капоту и погладила фару. - Кто это тебя? Вот негодяй - по фаре! Ты бы себе - по фаре... Ну, милая, ну... не грусти... куплю тебе. Новую куплю. А пока с этой... - он осторожно пошевелил фару, - держится еще... - Постучав по колесам, он обошел автомобиль, - Опять суки отметили! Вон сколько машин стоит! Так нет же! Только мою метят! Ладно бы один. Каждый... кобелина считает, что это его территория! Так бы взял за хвост, размахнулся...
   Он без всякого перехода опустился на диван и прижал к себе плюшевого пса....
   - Это я так, Шарик. Ты спи-спи, старикашка. - В телевизоре кто-то кому-то забил гол, и трибуны загудели то ли одобрительно, то ли осуждающе. - Бездари! Ноги - палки, головы - помидоры. Ткни - лопнут от натуги. - Рука потрепала длинное собачье ухо. - Сейчас тайм закончится - пойдем прошвырнемся... Тряхнем стариной. - Голос зазвенел от предвкушения. - У подъезда джип стоит. Синий. Около него погуляем! А там и Сильва твоя выйдет. Мы с хозяйкой покалякаем, а вы побегаете... - Он прижал собаку в груди. - Что меня изумляет - старый пес, но бегает! Я же всю жизнь себя мальчишкой считаю, а бегать...
   Он переместил осторожно пса на диван и запустил руки в небогатую шевелюру.
   - Бывало реснички вниз-вверх... И я следом - топ-топ-топ... Реснички - за угол, и я - сворачиваю, реснички - в автобус, я протолкаюсь и - рядом... к локотку, реснички к зеркалу, я - в витрину... а там... - Плечи передернулись, как от холода. - Жена! О! - Приходится махать рукой. - Привет! С работы? Ну да... Давай, помогу. - Он сделал попытку поднять полные сумки. - Там кирпичи? Это я так спросил? Почему же один раз? Я всегда тебе помогаю... когда помогаю...
   Он опустил сумки, подошел к зеркалу и долго смотрел на собственное отражение.
   - И так каждый день... Жизнь прошла... А я и не заметил... Один кирпич, второй кирпич, третий. Что ни день, то кирпич... - Голова дернулась в сторону. - Реснички на выход - топ-топ. - Обеими руками он поставил голову на место. - Не оглядывайся, - Нога злобно пнула сумку, - выронишь! Собирай потом... по кирпичику... Топ-топ... топ-топ... Вокруг! Реснички! Каблучки! Сережки блестят! Голова туда-сюда - только успевай поворачиваться!
   От быстрых движений голова закружилась, и потребовалось время, чтобы немного упокоиться.
   - Одышка... Да и шея... Направо еще поворачивается, а налево уже нет. Жизнь свое берет... Хоть бы повернуться еще... разок... налево...
   Радио снова ожило. Заливистый голос бодро обещал, что все будет хорошо. По молодости или от глупой уверенности в своей исключительности певец не догадывался еще, что хорошо - оно как бабушка надвое сказала - кому кнут, а кому - пряник, только успевай поворачиваться. Он замер, прислушиваясь к трансляции, а потом уселся на диван рядом собакой и уставился на окно.
   - А снег все падает, падает... Ворона полетела. Тяжело так... Старая, наверное. Забьется куда-нибудь в щель... и весну дожидаться будет.
   Стает все.
   Потечет.
   Шапки снимут.
   Махнет головой - реснички-шампунь-бальзам...
   Шея привычно отозвалась суставной болью. Громко щелкнул выключатель.
   - Ну чего ты? Ну забыл выключить? Сейчас пойду погуляю. тем более!.. Сама погуляла бы - чего ругаешься? Свежим воздухом подышала... - И вдруг неожиданно для себя он предложил жене, - Пошли вместе?! Вдвоем! Только ты и я! Помнишь, у тебя шубка была? Белая. На размер меньше. - Он упрямо наклонил шею. - Я доставал - я помню! А как мы ее ночами чистили? Неужели не помнишь? Я тебя в сугроб бросал, а ты твист спиной выделывала. - Спина поерзала, повторяя давнее движение. - Мех после был чистый... белый... А потом в химчистку отдали, - он огорченно мазнул рукой... Прошла молодость... посиди со мной. Поздно? Кому поздно? Нам уже все - не поздно... Помнишь, как сын первый раз с дивана упал? Мы тогда так поругались... чуть не разошлись... Это он потом уже падал, а мы канались, кому поднимать... Но в первый раз... А фильм тот? Не помнишь? Я тебя еще за губу укусил... Случайно. Не рассчитал. Поцеловать хотел, а укусил... Нет!
   Голос наполнился решительностью.
   - Ты не права! Я всегда хочу, как лучше! И получается! Всегда!.. Ну не так получается... Зато сколько лет! Уже... День-ночь, солнце, зима, ворона... Сколько лет ей?... Интересно. Обидно будет, если день-ночь и ворона, без меня... Говорят, триста лет живет... стерва.
   Оркестр внезапно перешел к бравурному финалу. Он вздрогнул от громкой музыки по радио.
   - Если бы не этот концерт...
   Движения стали медленными, усталыми. Он нехотя надел концертный пиджак, галстук-бабочку, прихорошился у зеркала и уверенным шагом направился к рампе.
   - И она все-таки вертится! Она - раки ее щекочи - вертится! Вместе с огромными раками... Воронами... Слонами, бабочками, собаками, вурдолаками... Небом голубым, как мечта... Вертится... вертится... И я - на ней.
   Мне повезло. У меня есть любимое дело и друзья! Господи! Сделай так, чтобы это все осталось со мной!
   И вы тоже! Я не могу без вас!
   Антракт закончился. Мой выход во втором отделении. Отдохнули? А теперь - в зал!
   В зал!
   Музыка!
   От торжественной музыки распахнулся тяжелый расписной занавес, и огромный сияющий зал, стоя, приветствовал артиста.
   Он улыбался. Господи, какой же ты милосердный! Хоть изредка, хоть в забытии ты даешь возможность воспарить душе ликующе и радостно. А много ли человеку надо? В сущности, призрачное счастье - то же счастье.
   Ему снился самый удачный спектакль в жизни. С сумасшедшим успехом, охапками цветов и поклонницами у служебного входа. А поезду, который вез его к маленькому дому культуры в заштатном городке, было все равно - успех, провал. Какое ему дело до вышедшего в тираж старого неудачника, вынужденного на старости лет зарабатывать на жизнь тяжелой поденщиной малых гастролей...
  
   9. Рыжий пес
  
   Колеса под полкой что есть мочи тарахтели на стыках, - поезд нагонял минуты, проведенные в отстое. Машинист старался наверстать отставание, заработанное в пути. Каждые пять минут - премия. Так вот! Сначала бесплатное отставание, потом - героические догонялки. Трах-тара-рах! - побежала жизнь по лесам-барьерам за звонкой монетой проездом через осень.
   Тетка беспокойно ворочалась с боку на бок и все возвращалась мыслями к оставленному дому. От грохота колес прямо под полкой никак не приходил сон. Ей бы давно принять приглашение сына, но все откладывала, мало ли что? Понравится ли невестке, что придется толкаться на одной кухне? Детям, конечно, бабка нужна, - присмотреть, накормить, обстирать. А потом куда? Опять к домой к морю, в одинокую квартиру или на погост к Рыжему псу?
   Рыжим псом тетка Люда звала собственного законного супруга, чтоб ему. Они жили с мужем, как кошка с собакой. Теперь и не упомнить, когда начались раздоры, только на сколько хватало памяти - все было в сплошных скандалах да зуботычинах. Рыжий пес - Лешка - гулял сам по себе, что мартовский котяра. Наиболее удобным способом для его кутежей-гульбищ была рыбалка. На сборы уходил весь день: удочки, наживка, сумки, одежда. А поздним вечером с последним автобусом он отправлялся к морю. Автобус нужен был именно последний. Это была прекрасная возможность избежать слежки - по горам ночью и страшно, и опасно.
   Пустынный берег сплошь покрывали большие булыжники, - там и при солнце уюта маловато, а уж лунной ночью и вовсе полное уродство. Хотя, смотря как глядеть: природа везде хороша, где человеком не пахнет. Но в Сочи людским духом воняло из всех щелей. И тетка Люда терпеть не могла - как и все жители курортного города - отдыхающих. Так оно обычно и бывает, - мы ненавидим дающую руку и при любой возможности стараемся ее куснуть.
   Рыжий пес к праздному народу относился с пониманием - надо же людям чем-то себя побаловать, но в пререкания с женой не вступал - чего она понимает - баба-дура. Тем более, что насчет баловства у него была собственная теория, она же - практика. После упорных и целенаправленных исследований дикого побережья он открыл преотличнейшую щель! У крутого каменистого спуска прибоем намыло уютную пещерку. С моря ее видно не было, а берегом добираться - сплошное булыжное месиво. Сумасшедших бродить по этим камням не было, и Рыжий пес спокойно забирался в норку, где его ждала очередная дама.
   При жизни тетка Люда все домогалась, пытаясь понять, где он их таких находил и как знакомился? Но сия мужская тайна теперь покоилась на стареньком кладбище. Да и ничего она не прибавляла к облику ее когда-то бешено любимого Лехи, которого по молодости она люто ревновала к любой калитке. Это потом из ореховых его похотливые глаза сделались желтоватыми щелочками; руки обезобразились узловатыми паучьими пальцами; рельефная грудь поросла мшистыми зарослями, и смех стал похож на ехидное воронье карканье.
   Всех своих барышень он называл Класьками. Клася могла быть любой - дряхлой или молодой, но и калеками старый греховодник не брезговал, Ему было все равно - без разницы. Женщин Рыжий пес ценил за их подлинную суть. А сутью для него была сучья порода баб особого сорта: падких на мужиков и алчных на деньги. Деньги Леха платил плевые - жаден был до пупочных колик. Но много ли нужно опустившейся бродячей шалаве. К тому же к банке с молодой брагой кавалер прилагал здоровенный кус ливерной колбасы или шмат перченого сала. А ядреный лук и сочные помидоры добывались по пути на беззащитных дачных делянках.
   Часов до трех в пещере куролесили от души. Это тетке Люде доносили соседушки-доброхотки под видом радения и от злющей бабьей солидарности. Потом гульбище затихало до рассвета. А на зорьке на пару таскали сонных бычков для алиби. Улов вываливался в порыжевшую ванну и ждал хозяйку до вечера. И к программе "Время" вся квартира наполнялась запахом шкворчащей свежей рыбы и рассыпчатой желтой картошки. Так выходило, что походы Рыжего пса налево были выгодны всем, - класьки имели еженедельный доход, семья - превосходный ужин, а сам Леха...
   А вот Леха имел, пока имел. И в один прекрасный день какая-то замызганная класька, не особенно деликатничая, объяснила случайному полюбовнику, что за такие гроши надрываться над покойничком не собирается.
   Тетка Люда заулыбалась в темноте, вспоминая занятную историю, которая приключилась с ней в ранней смешливой молодости, когда она неудачно смоталась в Питер и не поступила в институт. Надо сказать, она любила и часто рассказывала ее в присутствии мужа. В то далекое лето она возвращалась поздним трамваем к хозяйке на Васильевский остров. Народу в вагоне было человек десять, не больше. В проходе сидела сухонькая сморщенная старушонка. Дранная юбка не прятала ее растопыренные опухшие ноги. Бабулька дремала враскоряку. А напротив сидел маленький дедок. И ехать бы ему спокойно, так нет, неприличная бабкина поза не давала ему покоя. Он извертелся на своем месте: и заглянет, и наклонится, всем своим видом давая понять, что не худо бы коленки срамные прикрыть, а с ними и все остальное. Одна беда - бабке его беспокойство никакого неудобства не причиняло. Дрыхла себе и дрыхла. В конце концов, дедок сам себя довел: встал, подошел к старушонке и громко на весь вагон изрек: "Прикрыла бы, старая, свое кладбище!" Старушонка встрепенулась, быстро оценила обстановку - весь запоздалый люд с интересом навострил уши и ждал развязки - и, как была рассупоненная, так и осталась: "На мое кладбище, может, кто и придет, а твой покойничек, как лежал, так и лежать будет!" Изрекла и спокойно уставилась слезящимися глазами на блюстителя ее нравственности. Вагон грохнул, как на концерте Райкина, а дедок потемнел, что прелая малина, и вылетел пулей на остановке. Спустя много лет, тетка Люда с возмущением услышала, как эту - ее историю - кто-то на пляже рассказывал уже, как анекдот.
   Так вот - покойничек. Рыжий пес - мужик не злобливый, но Клаську тогда отделал за непочтительные речи и подлые намеки. Однако, на следующей рыбалке конфуз повторился. И этой бабе он тоже накостылял, да только легче не стало. Заполз в душу бравого отставного старшины нешуточный страх - сила-то богатырская, немереная, годами радующая уползла, подло оставив его один на один с приближающейся старостью.
   Побежал Леха к врачу. А старичок-доктор возьми и пошути над горе-кобелем: "Вас только жена может вылечить. Повинитесь, в ножки падите и просите ее. Только в ней ваше спасение!" Домой Рыжий пес шел долго. Хорошо этому облезлому очкарику про лекарство последнее говорить, а чему-то каково? Да и с какого бока к жене прилаживаться? Попробуй, приласкай ее, - после двух работ храпела супруга сильней паровоза. И засыпала, как лошадь Пржевальского, на ходу. К тому же, как назло, тетка Люда, все годы следившая за собой - с шиньонами, пудрами, одеколонами, - совсем опустилась: ходила в грязном халате и не снимала с головы линялую косынку, которая едва прикрывала остатки седых прядей. Но делать нечего. Если есть хоть малейший шанс, глупо им не воспользоваться. Купил он бутылку шампанского и подивился ее дороговизне. Потоптался нерешительно у прилавка, вздохнул тяжело и выбил килограмм шоколадной "Ночки". Лечиться, так лечиться!
  -- Ты чего, Рыжий пес? Где спер?
  -- Тетка Люда, чуть не расхохоталась под перестук колес, вспомнив морду лица мужа.
  -- Ну вот, я к тебе со всем вниманием... Но тетку Люду, впервые за 25 лет совместной жизни увидевшую шампанское в доме, провести на мякине было нельзя.
  -- Выкладывай, кобелиное отродье, чего надо!?
   И поведал Рыжий пес, захлебываясь от обиды, беспомощности и неловкости про беду свое великую. И получил вместо понимания и сочувствия получасовую истерику. Она, мгновенно оценив шутку доктора, смеялась, по-девичьи прикрывая шершавой истертой ладонью беззубый рот, разливаясь звонким забытыми колокольцами. А потом разом замолчала, вытерла морщинистое лицо грязным халатом и с минуту серьезно смотрела на мужа. Он как-то разом постарел под ее взглядом. Редкие клочки рыжих когда-то, а теперь ржавых волос торчали в разные стороны. Противно дрожал подбородок над кадыком. Со свистом вылетало дыхание, отчего колыхался повисший живот. Вид старого облезлого котяры не мог не вдохновить.
   - Десять рублей, - твердо оценила жена лекарство.
   - Ты чего? - поперхнулся Леха.
   - Двадцать, - невозмутимо парировала она.
   - Ах ты, сука, мужа собственного грабить?..
   - ...
   Когда тетка Люда недрогнувшим голосом подняла планку до 100 рублей, Рыжий пес бессильно заплакал, но ругаться перестал. Деньги пришлось выложить сразу, еще до врачевания. Мало ли что, резонно рассудила - получится, не получится, а работа цену имеет.
   Леха лечился раз в неделю - на большее не хватило. Разорительная оказалась болезнь. Мало помалу он успокоился, но злобу на жену затаил сильную. А она, потешаясь в душе, с достоинством брала деньги у собственного супруга за дорогие сердцу и памяти игры - как еще можно было отомстить за многолетние унижения?
   Теперь она и рада была бы играть с Лехой вечерами в шашки или прогуливаться по нарядным набережным, обсуждая с ним оборзевших вконец отдыхающих, но...
   Поезд бесстрастно тащил ее через непроглядную тьму в зиму к сыну с невесткой - доживать век...
  
   10. Борис Тригорин, или "Луна взошла"
  
   Старичок проверил часы и осторожно стал спускаться вниз. До станции было еще целых двадцать минут, если поезд не опаздывал. Он немного волновался оттого, что не был уверен встретит ли его молодой человек - далекий родственник бог знает в каком колене - и не хотел признаваться себе, что просто боится. Боится и этого поезда, и предстоящей встречи, и новой работы. Он вообще ненавидел любые перемены. От малейших изменений у него подскакивало давление, и терялась всякая связь между мозгом и языком, и тогда язык начинал вытворять такое... Еще с молодости он с радостью шел за теми, кто брал на себя обязанность руководить им. Теперь уж, кажется, никого и не осталось... Один... Надо бы покурить да попробовать разжиться чайком - кто знает, что его ждет. Он нащупал разношенные ботинки под полкой и невольно улыбнулся, глядя на лицо спящего актера. Такой тихой и спокойной улыбки он давно уже ни у кого не встречал: "Спи милок, может, повернется и к тебе жизнь-избушка передом."
   Проводник, ворча на поздний час, чаю не дал, но кипятка не пожалел. Борис Алексеевич выпил, обжигаясь, отдающую ржавчиной воду и поспешил в тамбур. За окном ничего не было видно, только редкие фонари слепили старые глаза. Он неловко перекрестился и судорожно проверил карманы пиджака на предмет паспорта. Документ был на месте, а деньги он надежно зашил за подкладку. Проводник бесцеремонно отодвинул старый фибровый чемодан и распахнул дверь. Редкие холодные капли пузырились на пустынной платформе. Он испуганно озирался, показалось, что никто его не ждет.
   - Борис Алексеевич? Тригорин? - Высокий молодой человек шумно распахнул над головой большой зонт.
   От неожиданности Борис Алексеевич чуть не упал и сразу же расхотел ехать к незнакомому племяннику с ночлегом.
   - А нельзя ли сразу, - залепетал он, - на место, сразу...
   - Ну, как же, поздно уже, - попытался сдержать тайную радость массажист.
   - Нет-нет, я бы не хотел стеснять... - Так они и пошли, лениво пикируясь, к остановке. Потом долго ждали областного автобуса и договаривались с водителем. Тот обещал - за божеское вознаграждение, немедленно отстегнутое массажистом, - не только довезти до места, но и помочь дотащить тяжелый чемодан. Перед самым отправлением Тригорин вдруг заморгал выцветшими ресницами.
   - Ты приезжай ко мне, старику, попрощаться. Потом. -
   Племянник замахал руками, мол, чего придумывать - не старый еще. Но оба догадывались, что скорее всего видятся они в первый и последний раз. Не знались всю жизнь - так теперь поздно мосты возводить. Автобус дернулся на старте и покатился по ухабам прочь от станции.
   Тригорин не смотрел на дорогу - насмотрелся в поезде. Он пытался представить место, где проведет свои последние годы - от этого ощущения, как ни старался, а избавиться не мог. Он немолод. И это мягко сказано. Уже давно ему было все равно, как он выглядит и во что одет. А одет он был довольно неряшливо - не застегнутое длинное пальто неопределенного цвета прикрывало мятые брюки и старый рваный свитер. Определить цвет берета теперь не представлялось возможным - просто темный, но кашне было ярко-желтое и, как ни странно, новое.
   Он стоял на пороге флигеля в старой усадьбе и боялся открыть дверь. Ключ ему дали в управлении культуры и сказали, что он волен устраиваться по своему усмотрению. Но ключ в трясущейся руке никак не мог попасть в скважину старого замка, и Борис Алексеевич испугался, что ключ не подойдет, а автобус отправится дальше.
   Дверь со скрипом распахнулась, и из темноты хорошо поставленный голос рассказывал о погоде. Вот и все. Он достиг последнего приюта. Пальцы нащупали выключатель и первое, что он увидел, когда зажегся свет, был точно такой же чемодан - фибровый близнец - у входа. Он поставил свой рядом, закрыл за собой дверь и опустил облезлый глобус - самую дорогую свою вещь - между близнецами. Тяжелый, еще царский глобус прошел с ним через войны, успехи, провалы, дорогие апартаменты и дешевые меблирашки. С этим стареньким шаром земли он чувствовал себя уверенней. Ведь это был единственный свидетель его жизни. Единственный живой, как ни странно это звучало по отношению к неодушевленному предмету. Впрочем, все теперь было не важно, просто Борису Алексеевичу, как любому человеку, необходимо было иметь что-то, что связывало его с прошлым. Если в живых нет друзей, то должны хотя бы оставаться вещи. Он неспешно обошел большую комнату и осмотрел мебель, но спохватился и поставил глобус на стол, а чемоданы так и остались стоять рядом друг с другом. Стул около стола не вызвал доверия, его пришлось покачать, проверяя устойчивость, и только после этого Борис Алексеевич опасливо присел на краешек, переводя дух. Словно вспомнив что-то, он достал из кармана пальто рваный носовой платок и обтер лицо и шею.
   - Так и помру недотепой. - Вдруг он проворно подскочил и закричал уже за дверью. - Эй, вернитесь! Слышите меня? Вернитесь! Я не хочу! Я передумал! Заберите меня отсюда! Яша! Яша!
   Но автобус уже ушел. Тригорин вцепился в косяк двери, безумными глазами обвел комнату и, тяжело передвигая ноги, потащился к стулу, волоча по полу кашне. Потом он долго сидел, уставясь в одну точку. Машинально вытер мокрое от дождя лицо ярко-желтой шерстью, заметил, что это не платок, потер влажным местом о штаны и накинул на шею.
   - Опять все сначала. Эх, ты, старая прореха. Ну, почему всегда одно и тоже! - Он пнул в сердцах ногой чужой чемодан. Тот упал и раскрылся. На пол вывалились вещи. - Так тебе и надо, размазня... Нечего артачиться. Раз приехал - надо дело делать. - Теперь он оглянул комнату вполне осмысленно. - Однако, и погром же здесь - Мамай воевал...
   Раздражение было настолько сильным, что хотелось топать ногами в истерике, но любая истерика имеет адрес, это знает даже несмышленый ребенок, который не станет попусту орать без свидетелей. Потому Борису Алексеевичу ничего не оставалось, как только смириться с обстоятельствами, тем более, что никто его сюда не заманивал, просто... Просто, как обычно, тривиально надули, обещая место смотрителя старинной усадьбы.
   - Афронт натуральный! - Ни усадьбы, ни ограды - ничего, что хоть отдаленно бы напоминало музейное место, он не заметил, подъезжая на автобусе. Да и то, что никто его не встретил, приходилось расценивать, как... Им нужен был сторож, простой сторож, чтобы не разворовали остатки по кирпичику. Так бы сразу и сказали, а то - смотритель... - Эх, - он пристально вгляделся в обстановку комнаты и понял, что здесь кто-то жил. И совсем недавно - пыли еще не было. Странно, все выглядело так, словно отсюда бежали в панике и вещей не взяли. Неожиданно его взволновало то, что рядом стояли два совершенно одинаковые чемодана - его и чужой. - Неоспоримо, эти два саквояжа - родные братья, или я - малохольный! - Он наклонился, чтобы заглянуть внутрь чужого чемодана, но в последний момент ударил себя по рукам. - Это чужие вещи. - Покосившийся одежный шкаф никак не открывался. Тригорин пристально стал рассматривать ручку и заметил запорный гвоздь.
   - Своеобразная конструкция. - Он отогнул гвоздь, и из шкафа водопадом стали вываливаться вещи. От неожиданности он, воздевая руки кверху продекламировал с пафосом: "Алчно взирал он на несметные сокровища! И пурпурная заря обагрила помыслы его, всполохнула недозволенные желания и похоронила благонамеренные помыслы, потворствуя извращенному любопытству!" - Жизнь тотчас перестала казаться несносной гадостью, если можно было посмеяться. Он наклонился над ворохом тряпья, но тут же притормозил себя. - Остановись, пока не поздно, скиталец, это - десерт! Начнем, пожалуй, с червячков. Чтобы рыбалка была успешной стоит тщательно приготовиться! Прекрасно! Какая ажитация, однако.
   Вещи в коробках и просто разбросанные имели странно знакомый запах, он взволнованно передвигался по комнате, озираясь по сторонам. На пути оказался батистовый платочек, он нагнулся, поднял его и понес к лицу, вдохнув запах, забытый запах - здесь была женщина. Он прикрыл глаза, пытаясь представить себе хозяйку платочка.
   - Хорошенькая... Мокрый... Хляби небесные! Она плакала! - платочек, действительно на ощупь был влажным. - Прекрасная незнакомка, - стало распаляться воображение, - скрывалась от... Нет, ее определенно похитили у любимого... - Бережно сложенный платочек перекочевал в карман.
   Разобравшись с комнатой, он распахнул дверь и, насколько позволяла темнота, осмотрел вид с крыльца. Местечко было глухое. Бесприютное. Болото. Какие-то столбы, развалины. Наверное, усадьба была большая... У пруда... Кому она теперь нужна... на болоте... или у озера. Может, это было озеро?.. Что-то невнятное промелькнуло в мыслях, что-то похожее уже было с ним когда-то давно, совсем в другой жизни...
   - Вымерли, все вымерли. Скоро и я тю-тю, фьють и сгину! Вот в этом болоте и сгину. - Он зашел в комнату и плотно притворил дверь. Не от страха, что кто-то неизвестный зайдет, - просто, чтобы не выветривалось тепло. Сиротливому глобусу холод тоже был вреден. Он повертел его податливое тело. - Здесь был, здесь, тут уже никогда не буду, а в этом болоте все и закончится... Стану облезлым водяным... Буду пугать лягушек... А, что, тоже занятие...
   Но эта перспектива мало вдохновляла, и пока спать не хотелось, можно было ее отложить и все исшагать, чтобы никаких недомолвок не осталось. Он решительно направился к коробкам.
   - Нонче тут разберемся - нюнить потом. И так приходится точить слезы.
   Под ногой оказался какой-то маленький блестящий предмет. Тригорин наклонился, поднял медальон и повертел его в руках.
   - Какая вещица, забавная. Старая работа. Серебро. Письмена какие-то. - Пришлось достать из кармана очки, иначе мелкие строчки было не разобрать. Однако очки были не простым приспособлением, а вынуждено ритуальным, - оправа без одной дужки, а на той, что осталась, была намотана старая изолента, - не очки, а цирковой трюк. Он тщательно протер стекла и надел ленточку с узлом голову в виде обруча. - "Дни и ночи". С. 121 С. 11, 12. Однако, со смыслом, стало быть. А здесь... Т.Б... Что за буква? То ли Л, то ли А... - Он отложил медальон и замурлыкал скрипучим голосом. - Дни и ночи... дни и ночи... дни и ночи... дни и ночи... Что-то знакомое...
   Взгляд наткнулся на чучело чайки, торчащее из коробки.
   - Варвары! Какую птицу сгубили! Летала ты - свободная - над озером... - Внезапно он осекся от тревожного предчувствия. - Озеро... чайка... Бог мой! Что же это было? - Он волнения ладони стали влажными. - Я же помню... Я... - Он больно хлопнул себя по лбу. - Немочь убогая, что же... Пустяк, сущий пустяк, безделица, а вспомнить не могу... Озеро... чайка... театр? Причем тут театр! Какой театр на озере?.. И долго вы баклушничать собираетесь, Борис Алексеевич? Это вам не балаболить в салонах и не аффектацией в журналах заниматься! Надо дело делать! Вам здесь жить предстоит, - он резко перебил сам себя, - доживать. Проходя мимо моей могилы вон у того старого вяза, знакомые будут говорить: "Здесь лежит Тригорин. Хороший был писатель, но он писал хуже Тургенева. Какие знакомые? Ляпсус старый! Извольте, великодушно, вовлечь себя в труды праведные, луна вот-вот взойдет, а тут еще конь не валялся!
   Воодушевленный, он снял верхнюю одежду и стал обходить другие комнаты. Ничего особенного там не нашел. Две маленькие спаленки вполне годились для проживания. На кухне оказалась русская печь, что огорчило несказанно - стар он слишком, чтобы заготавливать дрова, но тут же огорчение исчезло - печь была декоративной, то есть, настоящей, но ею просто не пользовались В небольшой сухой кладовке порадовал запас варений-солений и большая бутыль вишневой наливки. Это уже вполне могло скрасить предстоящие долгие зимние вечера.
   Он вернулся и принялся перетаскивать коробки, освобождая большую комнату. После попробовал запихнуть вещи обратно в шкаф, даже предпринял несколько попыток, но они упрямо вываливались, так что он махнул рукой и решил оставить шкаф напоследок. В комнате осталась только одна коробка, та, в которой была чайка. Коробка оказалась слишком тяжелой, и ее пришлось просто подтащить к шкафу.
   Теперь можно и жить. Как там было при коммунистах? Пятилетка - в три года! Остальное можно было сделать и завтра. Все было не так плохо, как показалось сначала: свет, газ, отопление, холодильник полный. Утром надо будет осмотреть погреб.. Жить, действительно, можно. Теперь настала очередь собственного чемодана. Он достал тапочки, но не спешил переобуваться.
   - Когда-то женщинам, - мечтательность вернулась к Борису Алексеевичу, - нравилось меня баловать... Хорошо быть знаменитым, изнеженным... нянчить свою непохожесть...
   - Борис Алексеевич, ах, Борис Алексеевич, что бы думаете о ситуации в России?
   - Уже можно и не думать.
   - Когда же народ получит свободу? Должна ли интеллигенция встать на борьбу за лучшее будущее отечества?..
   - Кому она теперь должна?
   - Ах, какой у вас слог, какой пейзаж... Они замечательны, удивительны... ...на плотине блестит горлышко разбитой бутылки и чернеет тень от мельничного колеса, - лунная ночь... Да, мне особенно хорошо удавались пейзажи... Он гневно вернулся из своего прекрасного забытья. - Кабы не проклятые большевики, я бы так и писал свои бесконечные повести, а не учил бы невежд азбуке дни и ночи... Дни и ночи... - Он удивленно оборвал себя. - "Дни и ночи"! Это же... моя книга!
   Только что, только что здесь что-то было... Он растерянно посмотрел по сторонам. Только что... вот... Руки нервно выворачивали карманы брюк, потом пальто. Чужим платочком он вытер мгновенно вспотевший лоб и чуть не оцарапался медальоном.
   - Дни и ночи... дни и ночи... Это у меня... когда-то... мой медальон... - Хорошо, что рядом стоял стул, а то он просто бы упал на пол. - Мне... кто же мне подарил?.. Книги, мои книги. - Он чуть не заплакал от огорчения. - У меня не осталось ни одной моей книги... - Память мгновенно то ли смилостивилась к нему, то ли, наоборот, покарала, и он, потрясенный, смотрел на гравировку медальона. - Это не С. 121. С. 1. 12, - это страница 121, строки 11 и 12. Да-да-да! Что там было? Что там было, в этих строчках? - Стул отлетел в сторону. - 11, 12, 121... Стоп. Отчего здесь этот медальон? Неоспоримо, он - мой. - Борис Алексеевич резко остановился на полном ходу. - Встопорщился, а толку! Какая тут связь...
   Из угла немым укором белела чайка. Рано или поздно, но все оказывается на круге своя, подтверждая истину, что ничто не бывает из ничего. И все сущее имеет свой смысл и значение. А то, что нам это до времени бывает непонятно, - законов не отменяет. И лишь только приносит страдания, которые неизбежно падают на наши головы в погоне за призрачным счастьем:
   - Поймал?
   - Держи!
   Борис Алексеевич достал чайку и осторожно потрогал блестящие бусинки ее глаз. Острый укол пронзил левую лопатку насквозь, но он этого почти не заметил - так, комариный укус.
  
   Печально жду я вас десятый вечер,
   Вы обещали забежать волшебным образом...
  
   Из глубины памяти выскользнули строчки, которые он...
   - А, бесталанный беллетрист! - Под чучелом чайки оказалась старая записная книжка, его записная книжка. - Плывет облако, похожее на рояль... ...Нюхает табак и пьет водку. Всегда в черном. Ее любит учитель... Что-то оборвалось внутри, но он не прислушивался к себе, а, потрясенный, стискивал потертый корешок. - Маша потом вышла замуж за Медведенко. - Ноги сами собой потащили его к окну, к бледному сирому рассвету. - Озеро, усадьба, огромный вяз, чайка... Конечно, как же я мог не углядеть... Эта усадьба... память-память - Сорина! Петра Николаевича! Брата Аркадиной. Стерва!
   Плечи резко передернулись, как от внезапного озноба. Он медленно вернулся. Чучело чайки от старости или ненадлежащего хранения легко расставалось с перьями. Они, покружившись, попадали рядом со столом. Борис Алексеевич наклонился, чтобы поднять их, но передумал и стал листать записную книжку: "Сюжет для небольшого рассказа: на берегу озера с детства живет молодая девушка... Любит озеро, как чайка, и счастлива, и свободна, как чайка. Но случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил ее, как вот эту чайку..."
   Все тело стало каким-то ватным, руки ослабли, и книжка упала с глухим стуком. Но Тригорин этого даже не заметил. Он медленно огляделся вокруг, точно только что увидел дом, закрыл глаза руками и беззвучно заплакал. Он плакал и раскачивался из стороны в сторону, как от сильной боли. Плакал так долго, что устал. Не найдя своего платка, вытер лицо чужим. Медленно и горько память разматывала ниточку его жизни, - это он пришел и от нечего делать погубил... От нечего делать...
   - Все это - я! Я - погубитель! Из-за меня озеро стало болотом! Чайка - он потряс ее в воздухе, - чучелом! Это я! Я! Я! - Голос сорвался в крике. Тригорин всхлипывал, издеваясь над собой. - Патриот! Радетель родины и народа! Кричал о страданиях, о будущем, науку прославлял, права человека... Гражданин! - Он уже просто истошно вопил на весь пустой дом. - Негодяй! Я призвал эту чуму! Все разорили, истоптали, превратили в бессмыслицу! Но я! Я и пестовал! Господи! Не ведаем, что творим! Простодушная бестолочь! Я - растлитель! Безалаберный, бесталанный, скудоумный растлитель! - От бессилия и отчаяния перехватило дыхание. Он выорался до дна. До предела. Осталось только страдание и страшное, острое бездолье. Стало так тихо, что стук собственного сердца походил на гром небесный. - Угробил родину... - Губы свело судорогой. - Боже, даруй беспамятство...
   Он опустился в изнеможении между двумя чемоданами и прижал руки к груди, пытаясь унять бешеный ритм сердца. Коловращение в голове немыслимое... Нехорошо как... Кровь постепенно стала успокаиваться, и боль отступила. Он дотянулся до выпавшей старинной шкатулки и щелкнул замочком. На просвет листочки имели водяные знаки. Когда-то он мог определить по ним, кто пишет: купец или мещанин. Бедные студенты писали на конторской бумаге, она всегда пахла мышами. Дамочки заказывали бумагу специально и обливали ее духами...
   - Какие были времена... Чего нам не хватало?.. - Он развернул следующий листок. - Стихи... "Я тебя поцелую не в лоб..." - Тригорин невольно хихикнул. - Да, молодой человек, это вы того...
   Стихи его не интересовали, и он отложил листочки. На дне шкатулки лежал еще один медальон. Повозившись со старым замочком, он его открыл. Какое лицо... Нервное... Взгляд застревающий... Еще до того, как он узнал, губы сами собой выдохнули имя.
   - Константин Гаврилович... Он же... застрелился... - Впрочем, теперь можно были ничему не удивляться, он пододвинул коробку и стал перебирать книги. Одна, другая, третья... "Дни и ночи"! - Вот тебе и не удивляться. - Моя книга!.. Сейчас... Я что-то хотел... Тут... Совсем недавно... - Машинально он пробежал глазами по посвящению на жестком картоне. - "Марье, родства не помнящей, неизвестно для чего живущей на этом свете"... Здесь жила Маша,.. которая любила Треплева. А он любил Нину... Нину... Нина! Конечно же, Нина Заречная! Юная, молодая. С чудными глазами... Агатовые глаза... И нежная улыбка... Невыразимая и прекрасная. Славы жаждала, успеха. Ангел... Чистая кроткая девушка...
   Борис Алексеевич поднялся с пола, набросил на себя ярко-желтое кашне и оказалось, что за эту ночь он не только постарел, но и стал как бы ниже ростом. Вялый, рыхлый, безвольный, балованный...
   - Убогая душонка... Как же все жизнь покорежила да заутюжила. Поиздержался я. Карманная чахотка, ты меня не без денег оставила - душу вынула! Все приспосабливался-приспосабливался, от любого ветра клонился... Лизоблюдничал с высокомерием промотавшегося барина... И каково преуспеяние? Сижу на руинах. Сподвижник разбойников и хамов... - Он смотрел на чайку, но глаза ее не видели, они видели что-то внутри - чудовищное и отвратительное. - Пигмей, цифирь малая... листок вырванный... страница... 121. - Пальцы нервно перелистывали страницы. - Вот она, строки 11 и 12. Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее. И ведь взял, не побрезговал. А потом и выбросил, как этот ее подарок. Подарок?.. Нина? Ты жила здесь?
   Тригорин беспомощно вглядывался в старые стены, словно искал приметы чужой жизни, иного бытия с неизвестными горестями и радостями. Как жили за этими кружевными занавесками? О чем плакали? Кого проклинали? О ком заботились? Кого простили? Он прижал к груди чайку. Ему показалось на мгновенье, что он сможет согреть чучело. И тогда, тогда...
   - Девочка моя, доверчивая. Светлая, радостная. Что нашла во мне? Любила незлобиво, истово. До страсти, до отчаяния... Дивная, лилейная... как же ты угасала со мной - ревновала, плакала. Мальчик, у нас был мальчик... - Он в исступлении стал бить себя по голове. груди, рукам. - Как же звали его? ... Не помню... Сына единственного не помню. Вот она - расплата! Суетливую, расчетливую, лживую актрису - жадную Аркадину - помню, а сына своего - нет... - С отвращением он перелистал альбом с фотографиями. - Вот она - вся из манерных поз - капризная, самодовольная. Сына своего угробила... А я - своего... Мы стоили друг друга... Было в руках... Чайка! Не оценил. Теперь вот один. Как там у Константина Гавриловича? Через двести тысяч лет не будет ничего, одна мировая душа? Не душа, а потемки дремучие! Да вой собак по ночам. Вон луна вытаращилась,.. как вдова. Одни мы с тобой остались, отблеск жизни! Никому ненужные, холодные старики... Если бы вернуть... - Он печально попросил кого-то высокого и невидимого.
   Если бы можно было вернуть то волшебное лето, восторженную девушку, живущую на колдовском озере.. Девушку, которую манила слава и богема... Бледное осеннее солнце робко заглянуло в окно и ослепило на миг Тригорина. Он зажмурился, а когда открыл глаза, то увидел за стеклом...
   - Что... Что?... А, старый вяз... - Он вскочил в страшном волнении на ноги. - Я сейчас... - Сняв кашне, он зачем-то измерил его длину. - Сейчас-сейчас... - Из дома он почти выбежал. На дальнем переезде натужно предупреждал кого-то маневровый состав. Радио опять что-то забормотало о погоде, может, оно и болтало все это время, но Борису Алексеевичу было не до него.
   На улице что-то происходило. В утреннем студеном воздухе возникло какое-то движение. Потом все на миг стихло, и послышался стук чего-то тяжелого о мерзлую землю. Прошло еще немного времени, радио успело рассказать о чудодейственном креме от морщин и теперь предлагало обзавестись новой охранной системой. Где-то невдалеке остановилась машина. На пороге появилась всклокоченная голова Тригорина. Он шел к чучелу чайки, немного прихрамывая, уже без кашне.
   - Это слишком просто. Константину Треплеву понадобилось две пули... Я должен жить - это самое страшное наказание, к которому я могу себя приговорить. - Ноги подломились, и он так и остался стоять на коленях в углу перед коробкой и крестился забытым жестом из далекой жизни. - Простите меня...
   Простите меня все, кто можете...
   Прости меня, родина.
   Простите меня, друзья и враги.
   Прости, сын, - за все, что могло бы у тебя быть, да не случилось, - прости.
   Прости меня, Нина.
   Прости меня, чайка.
   В груди заклокотало что-то горячее, нестерпимое, и он заорал, задрав лицо к небу.
   - Господи! Прости меня, грешного! Забери меня! Дай только встретиться с ней, хотя бы раз!
   Из-под ладоней, закрывших лицо, снова потекли слезы. Тригорин плакал тихонько, без всхлипов и рыданий - на это просто уже не осталось сил. А радио снова что-то бормотало о погоде.
   На пороге внезапно возникла женская фигура. Оттого, что солнце светило прямо в проем, сразу не разобрать было, кто это? Но Борис Алексеевич ничего не видел, - слезы лились сплошным потоком по его лицу. Женщина направилась к окну и оказалась вернувшейся Ниной Михайловной Заречной. Она смотрела в окно на старый вяз и тихонько раскачивалась всем телом: "Холодно. У Тургенева было: "Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый угол".
   - Кто здесь? - Борис Алексеевич от неожиданности поднял голову.
   - Ой! - Нина Михайловна испугалась, но внимательно всмотревшись в лицо постороннего, который непостижимым образом оказался в ее старом доме, узнала в незнакомце...
   - Господи!
   - Вы не пугайтесь, пожалуйста. - Тригорин торопливо и предупредительно вскочил на ноги и полез в карман за бумагами. - Меня сюда сторожем определили. А вы, должно быть, служите здесь? Смотрительница?
   - Сторожем? - Удивилась Нина Михайловна. - Вас?
   - Я... - Он замялся, не зная, как объяснить. - Видите ли, я тут... здесь когда-то... В общем, я бывал уже в этих местах... когда-то...
   - Когда? - Она требовательно тряхнула головой.
   - Давно... - Он потер повлажневшие ладони. - До... До революции... Я здесь... однако... отдыхал... Тут жил действительный статский советник Сорин... с племянником. Талантливым молодым писателем...
   - Писателем?
   - Да, писателем. Только... только он, видите ли... умер... Молодым.
   - А что он написал?
   - Он написал... Однако... - Тригорин силился вспомнить, что же написал Константин Гаврилович Треплев. - Я и не помню... То есть, стыдно сказать, признаюсь вам, я и не читал, простите, великодушно, но нет, не читал... - Он виновато улыбнулся. - Так получилось.
   Нина Михайловна оглядела вывалившиеся из шкафа вещи, разобранную коробку с книгами, подошла к столу, на котором рядом лежали два медальона, и покрутила глобус: "Это ваше?"
   - Это? - Тригорин не знал, что сказать. - Это... нет... в общем-то... Да-да, это мои вещи. Отдайте, пожалуйста. Это мне очень... Память о дорогих мне людях...
   - Вы их вспоминаете? - Нина Михайловна указала на лицо Треплева в медальоне.
   - Разумеется.
   - Они далеко?
   - Даже не знаю, - замешкался Тригорин, - что вам сказать...
   - Тогда ничего не надо говорить.
   Тригорин стал суетливо запихивать вещи в чемодан пока не понял, что это не его чемодан. Он беспомощно посмотрел снизу на Заречную.
   - Я забыл, где мой чемодан. - Глобус неожиданно упал со стола, его шар оторвался от штатива и покатился и ногам Нины Михайловны. Тригорин с ужасом смотрел, как погибает его последняя вещь, и крепко прижал к груди чучело чайки.
   - Убийцу всегда, - прошептала Нина Михайловна, - тянет на место преступления... Хотите, - предложила она уже громко, - я расскажу вам историю, а потом мы познакомимся. Нам здесь долго жить. В пустоте. - И, не дожидаясь его согласия, неожиданно стала декламировать:
   "Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, - словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив свой печальный круг, угасли... Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бледная луна напрасно зажигает свой фонарь. На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.
   Пауза.
   Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни, в воду, в облака, а души их всех слились в одну. Общая мировая душа - это я... я... Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки. Во мне сознания людей слились с инстинктами животных, и я помню все, все, все, и каждую жизнь в себе самой я переживаю вновь...
  
   Тригорин боялся узнать в этой немолодой женщине черты когда-то желанной дорогой девушки. То ли от старости, то ли от яркого солнца, то ли еще от чего-то, но глазам стало нестерпимо. Обильные слезы с этой болью никак не справлялись, и он судорожно плакал, не вытирая лица. Потом как-то обреченно принялся складывать вещи в шкаф.
   Закончив декламировать, Нина Михайловна сняла пальто и стала ему помогать. Совместными усилиями они запихнули тряпье обратно и загнули шляпку гвоздя, - может, когда-нибудь старые вещи еще послужат. Вслед за шкафом они стали наводить порядок во всем доме под тихое бормотание радио в свете нещедрого осеннего солнца, в преддверии долгой... последней зимы.
  
   Далекий поезд бесстрастно проследовал своим путем из пункта "а" в пункт "б". Колеса привычно наматывали на ось километры огромного государства, от которого сколько не отрезай - все равно в остатке целая страна - на одной стороне солнце всходит, на другой... А до другой надо еще доехать. Грязная зеленая змея вагонов привычно извивалась по осенней земле. Путь у нее неблизкий - из Пекина в Москву: кому домой, кому - в гости, кому - от себя, кому - к себе... Только дорога у всех одна - из весны в зиму - через короткое жаркое лето и долгую слякотную осень. За окном мелькали почерневшие от непогоды фонари и облезлые мерные столбики. Километры за спиной, километры впереди...
   Самый большой наш страх связан с необходимостью взять на себя полную ответственность за собственную жизнь. Наше привычное существование приучило нас жалеть себя и жаловаться на окружающее. Еще бы! Куда как приятнее обвинять близких, друзей, недругов и судьбу в своих неудачах.
   Но ведь внутри каждого заключена колоссальная сила - жажда жизни! Так неужели же для того, чтобы прожить эту самую собственную жизнь, человек должен цепляться за фалды идущих впереди.
   Иди сам!
   Подумай про свою дорогу.
   Найти ее.
   Иди самостоятельно и не оглядывайся каждый миг.
   И тогда есть надежда, что удастся прожить долгую-долгую веселую весну, чтобы было о чем вспоминать стылыми зимними вечерами.
  
  
   В тексте использованы фрагменты двух стихотворений Н. Заболоцкого и отрывки из "Чайки" А. Чехова.
  
   30 сентября 2001 года
   символов - 215 927
  
  
   Кузнецова Елена Юрьевна
   www.e-kuznecova.msk.ru
   e-mail ekyznetsova@mail.ru
   ekuznecova@list.ru
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   69
  
   Џ Кузнецова Е.Ю. 2001 г.
  
  
  
   Џ Кузнецова Е.Ю. 2001 г.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"