Часть 2. "Голову разламывают думы..."
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
Часть II
«ГОЛОВУ РАЗЛАМЫВАЮТ ДУМЫ...»
О ПЕДАГОГИКЕ
* * *
Только учитель, знающий, способный, с определенными качествами натуры передает ученику свои идеалы, только он побуждает к самостоятельному развитию и познанию. Только от него — неутомимая жажда читать, думать, искать и совершенствовать себя.
* * *
Голову разламывают думы о школе, потому что они — о детях, о незащищенном детстве, о нравственном здоровье (или ущербности) молодого поколения, за которым не только завтрашний, но и сегодняшний день. Думы о школе — о нашем бытии и сознании во всех пластах общества, где — увы! — на семь пар чистых еще приходится семь пар нечистых, чаще скрывающих под белыми одеждами обличье, чем явных.
Раздумье о школе, наконец, глобально. От того, как за десять лет, и до этого под ее косвенным влиянием (да не косвенным — не то! — под самым непосредственным влиянием его питомцев) еще 6-7 лет идет становление привычек, поведения, поступков, мироощущения, убеждений, — зависят судьбы человечества.
Вглядываюсь в школу. Не вообще, не в образ школы, а в ту, что выходит краем усадьбы в мой двор и куда по утрам, переваливаясь от тяжести сумки с книгами, мешков с обувью и еще с чем-то, что не худо бы оставлять в школе, но непременно своруют.
У меня к школе самое родственное отношение. Я родилась как человек, может быть, как личность, в школе, и вся история советской школы, и ее предыстория прошли сквозь мою судьбу.
Моя мама с шестнадцати лет — учительница (сельская школа, городская семилетка, педтехникум). Она и умирала от туберкулеза в квартире при школе. При моей уже школе — десятилетке.
Учиться я начала у бабушки в деревне Чудновцы на Полтавщине, задолго до школьного возраста: сидела в классе весь учебный день и впитывала премудрости двух программ сразу (школа была двухкомплектная), потому что не с кем было оставить в комнате, а жили мы при школе. И я сызмальства знала, что буду только учительницей, играла с куклами, кошкой, собачкой (мои родные любили животных как членов семьи) и детьми только в школу. Бабушка Анна Михайловна Попова была подвижницей. До революции она писала стихи и прозу и напечатала в журнале «Родина» и в киевской газете «Литература и искусство» в конце 80-х годов XIX века повести «Галина Стретова» и «Зачем?». Первая — о судьбе гувернантки, вторая — о трагическом столкновении цветущей, умной девушки, разочарованной в жизни и сгубившей себя, с безнадежно больной сельской учительницей, великой верой и убежденностью преодолевающей физическую немощь, потому что она отдала себя людям.
Повести — на русском языке, а стихи революционного содержания — на украинском.
Она составляла первый украинский букварь, а я при этом активно присутствовала. Она переписывалась с В. Г. Короленко, дружила с Н. В. Лысенко (композитором), писательницей Л. А. Яновской, сестрой Леси Украинки Ольгой Косач. У меня хранится их групповой снимок. Не случайно бабушка в 1905-07 годах подверглась аресту (в архивном письме — цитирую по газетной статье, обнаруженном в тайнике при сносе дома в 1980-м году сказано, что «вчительку Шершенiвськоi школы Ганну Михайловну Попову було заарештовано полiцiею»). Она, оказывается, собрала сельский сход, на котором выступал агитатор из г. Лубны и призывал к разделу панской земли.
Это я узнала позднее. Но вся деятельность просветительницы, уважаемой в селе учительницы, человека, для которого общественная жизнь была личной, так впиталась, вошла в меня чуть ли не с младенчества, что урывками помню мельчайшие подробности той нашей голодной, раздетой, разутой жизни, приняла ее на душу, а в марте 1930 года (досрочно был такой выпуск класса с педагогическим уклоном), окончив школу, напросилась в самую глубинную, беспросветную глушь, где и стала заведовать однокомплектной школой в шестнадцать лет.
Я вводила всеобщее обучение, и на следующий год получила уже двухкомплектную школу. В деревне Кривое (ныне стертой с лица земли) не было ни одного грамотного взрослого! Двое малограмотных читали по слогам, но писать не могли.
Поэтому все, что происходило в начале тридцатых и фиксировалось, прошло «через мои руки» буквально — протоколы собраний, постановления, акты, докладные из сельского совета и по колхозу, доклады, даже материалы партийной ячейки и, конечно же, комсомольской, которую мне поручено было организовать.
Потом меня направили без экзаменов по сельской разнарядке в Тюменский педагогический институт. Но я должна была еще и кормиться, а годы наступили «карточные». И я после четырехсменной работы (две школьных — ликбез — хлебозаготовки и пр.) — перешла на двухсменную (институт и преподавательская работа на курсах рабочего образования — типа рабфака при институте речников Обско-Иртышского госречфлота). Бегала, а точнее — скакала галопом через распластанный вдоль судоходной реки Туры большой город, кишащий бандитами. Потом ко мне придрались из-за критики председателя профкома, бывшего красного партизана, не отличавшегося от анархистов. Полезли в личное дело, стали исключать из института: метрики были с гербом — по происхождению я из потомственных дворян.
От морального уничтожения девятнадцатилетнюю девчонку с четырехлетним учительским стажем спас агитатор из Облоно.
Я из гордости скрывала, что родители работают здесь, но мама пошла к ректору (тогда директору). Собрание, где должна определиться уже заранее предрешенная моя судьба, состоялось, но без «моего» вопроса. Представитель Облоно его провел сам быстро и решительно:
— Кто работал до института учителем?
Поднялись десятка полтора рук.
— Вы — останьтесь. Остальные — свободны.
После краткой речи о том, что в райцентрах открыли ШКМ (семилетние школы колхозной молодежи), а массовый выпуск институтов будет только через год, нас призвали поработать 1933-34 учебный год после краткосрочных курсов в Свердловске, а потом восстановиться в любом педагогическом вузе Урала.
Я попала в село Макушино Курганского округа учителем литературы и русского языка. Коллектив был интересный, очень пестрый — от полуграмотных выпускников «комвузов» до людей высокообразованных — административно ссыльных. Через два месяца меня назначили завучем, а школа была опорной и именовалась «образцовой».
Она мне дала больше, чем я ей — мне в ту пору исполнилось двадцать лет, я держалась на непонятной теперь энергии. Меня любили, провожали на станцию толпой, подарили два огромных бюста К.Маркса и Ф. Энгельса, и на пересадках я со всем своим скарбом (постель, книги, зимняя одежда) и с основоположниками на пояске через плечо поехала в Магнитогорск. Только там был вечерний институт. С тех пор я здесь. Город, которого тогда еще не было, а был завод и море бараков, стал большим городом. Тут я завершила свой сорокалетний педагогический стаж. Даже в годы войны, когда меня отозвали в заводскую газету, а затем завотделом в городскую, я не порывала с педагогической работой — совмещала в пединституте.
С учащейся молодежью я связана и сейчас. Да и школьные дела переживаю как личные: у меня трое детей, двое окончили педагогический институт, правда, стали журналистами. Старшая внучка — преподает литературу в Челябинске, следующая за ней учится на втором курсе нашего института, тоже будущий словесник, четверо еще школьники (со второго по девятый класс), есть и малышка, тоже будущая школьница.
На меня много сыпалось не только шишек, но и дубинок. А я выжила.
Через год мне стукнет 75 лет. Жизненные сроки закругляются, а от духовного умирания спасает еще память, отличное зрение, нормальный слух и интерес ко всему, что вокруг и что в мире.
Я, естественно, на пенсии. Даже персональный пенсионер, и это дает мне возможность ездить по стране.
В доказательство, что не вру, посылаю вырезку из областной газеты (г. Навои, Узбекской ССР) — и там есть мои литературные питомцы. Редактор Салим Фатыхов, член Союза советских писателей, секретарь Габдулла Ахметшин, завотделом Леня (теперь уже Леонид Михайлович) Ветштейн. Вот такой интернационал. Хвалят меня они, конечно же, предвзято — ведь по закону памяти в ней откладывается лучшее, а потом оно приумножается.
Вот так через мою долгую жизнь прошла школа.
Недавно я о ней написала. Это очень обширный очерк, с живыми подлинными портретами, где я, опираясь и на память, и на документы, «свиваю полы» разных времен.
Я пережила с родителями, со школой, где училась пять лет (в Кургане), а потом непосредственно в личном труде не одну реформу.
Мы часто перечеркиваем прошлое, осуждаем «прожектерство» 20-х годов, а это был поиск живых умов. Тогда учителя были разные, но в большинстве умные. Даже скептики шли от разума, от личной боли, от старого гуманизма. А в нашей комнате всегда бурлила «учительская», вечерние чаепития превращались в педсовет. Я это помню. Да я сама живой плод первой, самой первой перестройки, когда нас, птенцов неоперившихся, заставляли быть гражданами не приказаниями, а примером, делами, а учителей обязывали уважать наше достоинство.
Легко любить человека или делать вид любящего, когда легко живется. А на том «радиационном фоне», жестоком, бескомпромиссном, внешне тоже суровом? Надо было ненавидеть религию, собственность, классового врага, личную мягкотелость, сантименты... Но нас воспитывали доверием, а значит, не произнося нежных слов, отеческой любовью. Была и неправда, но она, как шелуха, слетала с души — торжествовала справедливость, даже сквозь ошибки. До поры. Пока были живы наши наставники и их последователи. В третьем поколении школу оковал свинцовый консерватизм. Все негативное в обществе отпечатывается, прежде всего, на школе. Все подлинное, передовое, а оно и двигало жизнь, и было его много, — оборачивалось в школе (из-за формализма и начетничества, из-за бесправной замороченности учительства) трескотней и демагогией. Самые высокие понятия воспринимались как фальшь. Умные учителя задохнулись, тупицы приспособились, вымещая свою неполноценность на детях. Воспитание превращалось в дрессировку. Не сразу. Но я могу проследить всю эволюцию последовательного и наукообразного оглупления школы.
Сейчас хватаются за неформальные объединения, за неформальное лидерство. А школа продолжает под видом деятельности (бумажной) отлучать детей от жизни, от правды, от взаимного уважения, от деятельности. Ведь ученье — это деятельность! Труд души, труд радостный. Где он? Кто его разбудит? Марь-Иванны, ненавидящие школу, чумные от проверяльщиков, которые без конца должны и обязаны: «Вы не написали отчет о мероприятии», «вы не сдали анализ ошибок», «вы не собрали деньги на билеты хорового (еще какого-то, неведомого ученикам общества)». Марь-Иваннам тошно от того, что инспектора и методисты, директор и завуч выставляют им необъективные оценки по пятибалльной системе за уроки. Посетили — и выставляют. Десять лет в школе, четыре-пять лет в вузе выставляли, а теперь до пенсии.
Кто может, у кого муж зарабатывает, мечтают дотянуть до выслуги. Спросите в психлечебницах, сколько туда попало учителей? А сколько не лечится, а учит? Конечно, поднаторели, на уроках порядок, руки на партах или столах — «по правилам», отвечают параграфы автоматной очередью. Сбился — садись, двойка. В дневниках красно от замечаний. А ученик, умница, превращенный в дурака и негодяя, про себя, да где там про себя, вслух режет на «ты»:
— Никуда не денешься, тройку выставишь и не выгонишь.
«Выгоняют» нерадивых неофициально в ПТУ — вот и вся профориентация, хотя есть и кабинет на этот предмет, и «ведется работа», и выставки, и экскурсии.
Производственные отношения складываются в общении единомышленников. Их надо воспитывать. А воспитатель, если его не любят и не уважают, и если он не любит и не уважает, достигает обратного результата. Он говорит — это плохо, а дети назло, непроизвольно считают, что — хорошо. И наоборот. Делайте только так! — и дети, выйдя хоть на полдня из-под наблюдения, сделают все не так. И если не поверят учителю, то готовы поверить любому проходимцу из подворотни, вору, наркоману, брейкеру, рокеру, черту, дьяволу. Не отсюда ли погоня за развлечениями? Не от школьной ли скуки, тощищи зеленой, духовного прессинга?
Вызвала меня учительница: сын дал прозвище ее коллеге — «Ихая». Та пришла на него жаловаться:
— Я — учительница из ихой школы, но не ихая...
Классная мне говорит:
— Я устала бороться с вашим сыном.
Он рос подвижным мальчишкой, много читал, но в нем могло взыграть самолюбие. Он болезненно относился к несправедливости. Поэтому и срывался — не на уроках. Хорошие учителя им были довольны, а беспомощные боролись. Не добили. Выжил. Высшее образование получил, стал многодетным отцом, теперь член Союза журналистов, аттестован как старший корреспондент, в газете работает четырнадцатый год. А ему несколько лет внушали и в классе и на родительских собраниях упорно: ты — дурак, будешь грузчиком или дворником. Он был грамотен, начитан, писал сочинения нестандартно, но выше тройки оценок ни разу не получал.
— Ошибок грубых нет, но сочинение не по плану, не по правилам, предложения книжные, неправильное отношение к герою. Ошибок нет — недоверие: мамочка проверяла.
Отстаивать справедливость бессмысленно — литературу вела директор. В девятый класс не хотели брать — иди в ремесленное училище. Он работал и учился в вечерней школе. Мечтал стать дирижером, потом журналистом. Добился. Учился заочно, работал в многотиражке, потом перевелся в городскую газету. Работой своей увлечен, неоднократно отмечен Союзом журналистов. Словом, нашел себя. Вопреки школе. Вопреки тому, что с ним непонятно зачем боролись.
Никакой памяти о школе не хранит — забыл всех. Всех! Дочь же старше его на одиннадцать лет. Она — помнит, встречается с соученицами (тогда школа была женская, но еще не окончательно упала, хотя и «огимназичилась»). С теплотой говорит об учителях.
А младший сын помнит только одного учителя физики. Потом его выжили из школы — он не был стандартным. Дисциплинированный, знающий, но не как все. И его слишком любили ученики.
Он ушел из школы насовсем. Погиб будущий Шаталов, или Щетинин, или Сухомлинский — как знать. Ребята делали приборы, проводили демонстрации коллективно. Подняли шум: протаскивает осужденный партией (!) так называемый бригадно-лабораторный метод. Легкие темы дает для самостоятельного изучения, превращает учеников в слесарей, токарей, электриков, радиотехников, пользуясь тем, что ему доверен кабинет. Кабинет сделал мастерской, где копошились после уроков сами ребята.
— Все опасное под замком, они же работают на маленьких станочках!
Все равно как бы чего не вышло.
Ничего не вышло. Молодого учителя заклевали, по поводу каждого своего метода или опыта — пиши докладную.
Особенно дружно ополчилась предметная комиссия. Он все умел. Они ничего практически не умели. Исправить розетку звали электрика.
— Мы учим основам науки, а не ремесленников.
«Но они в любой схеме разбираются! — пытался вякнуть учитель. — Мы от практики идем к теории, проверьте».
Проверили. Отвечают толково, но не точно по учебнику. Плохо! Предупреждаем.
Он махнул рукой. Его преемница всех задушила двойками.
1987
От автора
Не правы те, что видят в педагоге только строгого, серьезного нравоучителя, а школьную учительскую представляют молчаливым пристанищем скучных людей, где шелестят бумагой, выслушивают назидания завучей и носят в журналах указки, похожие на холодное колющее оружие.
Учительская умеет смеяться, и если она смеется дружно, то и в класс учителя несут улыбку, а это прекрасно! Улыбка добра, она снимает скованность и укрепляет доверие.
А дело наше — живое, и все в нем неповторимо, как время, как растущие не по дням, а по часам наши дети.
Немало событий и случаев, подчас драматических, происходит в школе и около нее. О них пишут книги и очерки на воспитательные темы, их развивают в пьесах, романах и фильмах. Для взрослых — лучше, для детей иногда хорошо, но чаще скучно.
А учительский юмор — будто его и не бывало. И он выветривается из памяти напрочь, хотя нет-нет да и выплеснется.
А если вспомнить, копнуть залежалые пласты памяти? Веселое в жизни — тоже история, и я с ней шла рядом не один десяток лет. Все годы — в ногу с учителями и школьниками.
Рассказы мои бесхитростны, потому что не изукрашены выдумкой. И то, что учительская смеялась — истинная правда. А я очень люблю и уважаю детей, и мне по душе, когда в учительской смеются и несут по звонку в класс веселые, приветливые лица и слова.
Честное слово, от этого целые поколения становятся добрее, а значит, умнее.
Размышления о преподавании литературы в школе
и подготовке учителей-словесников
Разговор о преподавании литературы в школе не может в наши дни остаться на уровне обычной газетной полемики, как-то влияющей на отношение читателей к этой теме. Он будоражит всех, потому что все мы озабочены отношением детей и юношества к жизни. От того, как дети познают искания, идеалы, тревоги, поступки литературных героев, во многом зависит их нравственный выбор. У детей еще мал личный опыт, читают они по-разному. Потрясет ли их настоящая книга? Что они в ней ищут? Ответы на вопросы? Переживания, свойственные возрасту? Развлечение? Образец для подражания? Познание чего-то неведомого?
Многое зависит от программы. Не случайно в разговор вступают ученые, анализируя новую программу и справедливо осуждая и отрыв от литературного процесса и неверное толкование произведений, и изучение отрывков или отдельных частей произведений.
Программа — это компас, она должна дать точное направление курса литературы, это бесспорно.
И все же главная роль принадлежит учителю. Как не вспомнить снова и снова настойчивую мысль о школе пропагандистов, в которой «никакие учебные планы и программы не заменят живого слова пропагандиста». Учитель словесности — пропагандист гуманистических идеалов, пропагандист нравственного кодекса. Даже открывая смысл и красоту «Слова о полку Игореве», он учит тому, что все лучшее, выработанное как духовное богатство в разные века, заложено в фундамент сознания. Учитель и только учитель может будить душу, звать к добру, вырабатывать стойкое неприятие зла. В его руках, в его устах и сердце, в его живой мысли огромная сила.
Учитель химии может быть бесстрастным, учитель математики может быть сухим педантом (хотя стократ лучше, если он не сухарь). Но гуманитарий и особенно словесник должен быть личностью, ибо он дает не только сумму знаний, но формирует человека могучим искусством слова. Он — посредник между удивительными людьми, великими умами, подвижниками, властителями дум и учениками. Большей частью учитель литературы определяет жизненную дорогу своих воспитанников — такую власть дает ему литература.
У меня есть основание это утверждать. Я со школой связала всю свою жизнь, пройдя многотрудную дорогу учителя длиной в сорок лет. Да и сейчас, в глубоком пенсионном возрасте пишу для детей и юношества, встречаюсь с учащимися школ и профессионально-технических училищ, и система подготовки учителей в вузе знакома мне не понаслышке, а по работе на кафедре литературы. Не могу не разделить и обеспокоенность родителей как многодетная, имеющая семерых внуков.
В этом, вероятно, и кроется причина горячности, с которой я прикасаюсь к теме. Эта тема не нова, но впервые появилась уверенность, что разговор примет созидательный характер — нова редакция программы, основные направления развития школьной реформы с требованием поднять на новый качественный уровень общество.
Размышления об учителе литературы уводят память к урокам прошлого. К тем историческим урокам, что я испытала на себе около шести десятков лет тому назад, а результат смогла проследить до наших дней на судьбе целого школьного выпуска. Случай неправдоподобный, даже не случай, а явление. В 1980-м году состоялся последний слет нашего выпуска Курганской школы II ступени, единственной в те годы средней школы в этом округе тогдашней Уральской области. Первый наш слет охватил только учителей-"ударников», вводивших впервые всеобщее начальное образование в деревнях, а среди них были деревни со сплошной неграмотностью.
Потом мы собирались «землячествами», переписывались, теряли и снова находили друг друга. Это было трудно, ведь через наши судьбы прошли трудные этапы истории — коллективизация, стройки 30-х годов, война. Урал разделился на самостоятельные области, нас разметало от Ленинграда до Алтая, от Заполярья до Кавказа. У всех семьи, работа, отпуск в разное время. Потом стали мы уходить на заслуженный отдых и уже могли встретиться в Кургане. Это не так просто — отыскать и собрать в 70-е годы двести выпускников! Потом мы отметили в 1980-м году 50-летие выпуска и, наконец, 55 лет! На фотографии многим из нас уже за семьдесят пять. Выпуск наш естественно поредел — человек не вечен ...
К предмету разговора этот феномен школьной привязанности имеет прямое отношение. Мы помним своих учителей и как светочи среди них словесники — Любовь Васильевна Крючкова, Николай Кузьмич Малков, руководитель литературного кружка Михаил Иванович Павлов, а в младших классах Мария Алексеевна Шарапова. Все помнят своих учителей, помнят уроки и манеру говорить. Все пронесли благодарную память через всю жизнь.
Программы и методы тогда в двадцатые годы менялись не раз. Методисты искали способы разбудить самостоятельность, организовывали коллективное обучение, связывали обучение с жизнью подчас странным образом.
Программа по литературе тоже не имела стройной системы. Но были учителя, и были Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Некрасов, Островский, Тургенев, Толстой, Чехов, Горький. Да, мы устраивали суд над Онегиным, Печориным и Рудиным, «прорабатывали» представителей разных классов совершенно в духе программ. Но Любовь Васильевна научила нас наслаждаться красотой тургеневского слога и мы плакали над судьбой Лизы Калитиной, восхищались Татьяной Лариной, деятельностью Веры Павловны, подвигом некрасовских «Русских женщин» и жалели, что поздно родились — не смогли стать соратниками Павла Власова.
После вводной беседы Николая Кузьмича Малкова мы, получив задание, собирались бригадами, читали вслух (книг не хватало), готовили доклады. А Николай Кузьмич нам «подкидывал» советы, как интереснее отчитаться по теме. Мы разыгрывали в лицах сцены из «господ Головлевых», представляли «Как мужик двух генералов прокормил...». В результате мы основательно перечитывали Салтыкова-Щедрина, его сатира входила в наше сознание прочно. И нам нравился слог писателя, а растрепанный дешевый однотомник долго передавался из рук в руки, как и книги Тургенева, Достоевского, Толстого. Разные были учителя. Мягкая, откровенно влюбленная в классиков Любовь Васильевна завораживала чтением стихов и прозы: «Нет, вы только вслушайтесь ...». Строгий Николай Кузьмич покорял логикой — вместе с ним мы искали смысл жизни, становились философами. Молодой, приехавший из столичного университета Михаил Иванович Павлов носил височки «под Пушкина» и блузу «свободного художника», но увлекал нас Маяковским и другими современниками. У него был бешеный темперамент, мы в нем видели трибуна и после уроков возбужденно спорили о футуристах, символистах, имажинистах, поэтах «Кузницы», рылись в журналах, читали только что начинающую выходить «Литературную газету», а толстые журналы «Красная новь» и «Новый мир» зачитывали до дыр.
И вот миновало более полувека. Целая сознательная жизнь. В каждом из своих соучеников я и сейчас вижу личность. Мы любили друг друга и рады встречам и письмам. Мы с горечью узнаем о том, что уходят один за другим замечательные люди — инвалид войны Аркаша Туманов, проработавший пятьдесят лет, мечтатель, ходивший на работу как на праздник до последнего дня; учительница Миля Десятова из уральского городка, писавшая нам нежные и, надо сказать, грамотные стихи; крупный юрист из Северной Осетии Толя Попов — тоже поэт, фронтовик, даже печатавшийся еще в юности; Заслуженный работник культуры —прекрасный журналист Витя Вохминцев; Боря Кривощеков, известный как поэт Борис Ручьев... У моих школьных товарищей много заслуженных боевых и трудовых наград. Маша Никитина — М. Е. Сазонова — награждена орденом «Знак почета» — всю жизнь учительствовала в деревне, ее личной библиотекой, собранной из переплетенных журналов и «Роман-газеты» за три десятилетия, пользуются все. Заслуженный учитель РСФСР, весь в фронтовых наградах, Миша Куприн, физик, который написал двадцать пять книг для учителей, а в одной «Мои дорогие учителя» рассказал и о тех, кто дал нам путевку в жизнь, помог стать людьми активными и деятельными. Есть у него очерк и о нашем Коле Волчкове, тоже Заслуженном учителе РСФСР, человеке геройской судьбы и неукротимой энергии, несмотря на инвалидность — он ходит на протезе. Наша «связная» Рая Иванова — Почетный гражданин села, а полковник в отставке челябинец Володя Помыкалов и сейчас на посту. Есть в нашем школьном братстве ученые, Заслуженные врачи, даже Заслуженный полярник. Есть учителя, оставившие добрый и вечный след там, где работали.
Но о судьбе каждого из нас могла бы быть создана повесть. Повесть о герое нашего времени.
Но какое этот далеко не полный перечень имеет отношение к преподаванию литературы?
Да первое же при встречах «а помнишь?» относилось к учителям литературы! Они вложили в наши натуры «разумное, доброе, вечное», возбудив жажду чтения. На уроках все не охватишь, но учителя так могли увлечь Гоголем или Чеховым, что книги их стали настольными. И писатели довершали доброе дело, и вносили как друзья в дом новых поколений — наших детей и внуков, с которыми мои друзья знакомили друг друга с гордостью.
А вот один факт, в котором ярче и обобщенней отразилось воспитание, данное нашими учителями, а значит, учителями 20-х годов. Живет и работает, хотя ему за семьдесят лет, в городе Электросталь доктор наук, Лауреат Государственной премии Я. И. Коган. Для нас по-прежнему Яша. Он прилетел в мае 1985 года на наш слет в Курган и до сих пор верен школьному братству. В школе он увлекался химией, был активным участником кружка естествознания, секции «Физхим». Жизнь свою связал он с физической химией, а когда защищал в 80-х годах кандидатскую диссертацию, ему сразу присвоили степень доктора наук.
И этот ученый дома имеет обширную библиотеку поэзии, в которой разбирается глубоко, многое знает наизусть и наверняка эрудированнее иных учителей литературы. А любовь к литературе, к поэзии он вынес из школы, несмотря на сумбурность программ, отсутствие учебников, наглядных пособий и технических средств. Между прочим, технические средства: кино, фонозаписи, диапозитивы с иллюстрациями, телевизоры — отнимают время у живого слова учителя, читают дети дома, хотя необходимо и выразительное чтение учителя, от которого останется впечатление. Без чтения отрывков из «Мертвых душ» или «Войны и мира», не говоря уже о поэзии, ученики останутся глухи к слову писателей.
Я проводила не раз такой эксперимент. Спрашивала ребят: «Будем читать в классе?» — «Будем!» — «Но тогда спрашивать придется после уроков (по отдельности или группами, вроде зачета). Согласны?». Такие зачеты по другим предметам — перегрузка. Но по литературе перегрузки нет — слушать чтение не утомительно, да и готовиться не сложно, если хорошо усвоено само произведение. Хуже, когда учат текст учебника и протараторивают обзацы — это ни мысль не развивает, ни душу не обогащает, а лишь дает возможность формально выставить ряд оценок на уроке. А что оценивается? Попугайская память?
Есть и сейчас прекрасные, творчески работающие учителя. Им трудно, но их любят ученики. А это очень важно, чтобы учитель литературы был любим, был единомышленником, уважал в ученике личность. Личность и уважаема и уважающа.
Не думаю, что мои учителя 20-х годов были необъятно образованны. Любовь Васильевна Крючкова окончила гимназию и курсы, Николай Кузьмич Малков — учительскую семинарию и курсы. Михаил Иванович Павлов получил высшее образование, но не имел опыта. Но они любили литературу.
Мы читали, читали много (не только по программе), выписывали непонятные слова, постоянно обменивались книгами, брали книги и в школьной и в городской библиотеках. Читали на переменах, читали на «свободных уроках», если болел учитель, читали вечерами.
Сейчас все учителя имеют дипломы. Но уже высказывались претензии в адрес педагогических институтов.
Вспоминая свою учебу, я могу повторить классическое выражение «учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь». И программы, и учебные планы менялись, и лекции лишь трех преподавателей запоминались. Но в нашу бытность, а это — тридцатые годы, число учебных дисциплин было в три раза меньше. Литературы всех времен и народов являлись основными. Не было перегрузки языковедческими дисциплинами: мы изучали курс общего языкознания (включающий и историю языка и ознакомление с древнерусским и старославянским), и современный русский язык. Чудовищной терминологией и многообразными кропотливыми контрольными нас не мучили. Нам надо было очень много читать, и мы читали не хрестоматийные отрывки, а все, что надо, «от и до». Сидели в читальном зале, собирались у кого-то дома, урывали время у сна. Но мы обязаны были, зная программу, перед лекциями о Вольтере прочитать не только «Кандида», а перед лекциями по русской литературе XYIII века не только выборочно оды Лермонтова, несколько стихотворений Державина, «Бедную Лизу» и отдельные главы из «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева, и все прочее по хрестоматии в отрывках, а и трагедии Сумарокова, «Душеньку», и еще многое из того, что сейчас в институте даже не перелистывают.
Сейчас студенты, влезая в языковые дебри, продираясь сквозь пресловутые «амбивалентности», сдают многократно практически необязательные для школьного учителя познания, им некогда читать. И не пишут за четыре года ни одного сочинения. В школе писали, а чаще, готовясь, учили по учебнику, заучивали сомнительные, гуляющие по рукам «собрания сочинений». А в вузе и от этого отвыкали, хотя пишут практически много. Мне приходится сталкиваться с такими странностями: учитель литературы не может написать в газету. Как же он может обучать писать сочинения разного типа своих учащихся или отличить творческую работу от компиляций из учебников, конспектов или критических статей?
Не может! А учит. И вот один из типичных эпизодов на вступительных экзаменах в институт (на литфак!).
Мне приходилось, работая почасовиком в институте, принимать экзамены. Даем темы по выбору, абитуриенты пишут. Попытки предотвратить списывание тщетны: мы предлагаем оставить портфели на отдельном столе, ассистент следит, нет ли шпаргалок. Но дошлый абитуриент действует подобно иллюзионисту: чем внимательнее следишь, тем ловчее обдурит, а сдает и «черновик», который может сделать и после чистовика. Но после экзамена мы выгребаем из столов «препарированные» учебники, а точнее — выдранные листки. Но если ни этих листков, ни «минишпаргалок» нет, то все равно, проверяя сочинение, находим несколько поразительных «близнецов». После дешифровки (а сочинение сейчас проверяется под шифром, фамилии же на обложках прячутся в сейф) приглашаем абитуриентов: у вас-де списано с одного источника. Абитуриенты (а вернее — абитуриентки) клянутся — писали самостоятельно, шпаргалок на духу не было!
Желая проверить, усаживаем девушек в разные концы аудитории, даем чистые листы: пишите вашу тему! Им хватает не четырех часов, минут 30-40. Они сдают чистеньких без помарок «близнецов» — слово в слово. Язык сносный, знаки на месте, содержание не блестящее, много общих мест, как-то по-казенному, однако сносно. Что же выясняется? Готовясь сперва к государственным экзаменам на аттестат, а потом целое лето к приемным экзаменам, абитуриенты зубрили... образцы. Когда, годы спустя, поступал в институт мой сын, он мне показал микрофотографии — целую горсть по всей школьной программе таких бродячих «сочинений» с планом и эпиграфом. Оставалось только засунуть их под носки или в один из потайных карманов, извлечь, выбрав тему, перекатать, а потом для видимости «сообразить» черновик. Вот так и сдавали. Одни — зазубренное чужое, другие — сфотографированное, приобретенное тоже чужое.
Мысленно ставлю на место этих обманщиков свое поколение. Нам и в голову не стукнула бы такая афера. Наши учителя (литературы!) все годы устами писателей-подвижников, корифеев самой совестливой в мире литературы, приучили нас к честности и порядочности. Ведь уроки литературы — это уроки нравственности прежде всего.
1988
* * *
Несколько лет тому назад школа забила тревогу: дети не умеют читать! Приходят в первый класс, зная буквы, умея сложить слова, в первом полугодии расстаются с букварем, а в пятом и шестом кое-как, медленно, ничего не соображая, едва справляются с простым текстом.
Летят методические указания и разработки по технике чтения. Сколько слов, сколько знаков в минуту должен прочитать ученик первого, второго, третьего класса... Учительница следит по часам, ученик тараторит. Мало! Три! Подключаются родители. Мама Вали Гониной жалуется: она не может быстро, у нее врожденный недостаток: медленно выговаривает слова, а быстро — не может, шепелявит. Но девочку упорно наказывают плохими отметками. Она уже ненавидит сам процесс чтения. А раньше любила книжки, охотно читала, радовалась — так было интересно! А сейчас и учебник берет с содроганием. У нее быстро слова никак не выговариваются, а когда Валя искоса взглядывает на строгую учительницу с часами, то и вовсе путается. Дети девочку передразнивают, смеются. Да провались она, эта школа! Но школа никуда не проваливается, А Вале еще учиться и учиться...
1986-89
Профориентация
Бытует чаще в бумагах, отчетах и на стендах, чем в жизни такое неуклюжее, но очень весомое по смыслу слово «профориентация».
Не закрывая глаза на правду, надо сказать, что оно даже в специальном учебном заведении не срабатывает, а на языке канцеляриста определяется более наукообразно: реализуется не эффективно.
Все восемнадцать студентов первого выпуска имели пожизненный педагогический стаж.
Я знаю среди выпускников литфака не один десяток способных к литературе людей, работающих на заводе, в библиотеках, на профсоюзной работе, в газетах, в Домах и Дворцах культуры.
Зарплату повысили, но не единым хлебом жив человек. Мы жили скудно, но делу не изменяли, хотя устроиться на любую другую работу было легче.
Срабатывала на всю жизнь наша профориентация. Не бумажная, а внутренняя, духовная. Я помню, еще в первые недели школьной жизни в группе с педагогическим уклоном завела себе учительскую папку. Собирала все, что понадобится моим будущим ученикам: репродукции из журналов, советы врача, листочки из отрывного календаря. Переписывала даже детские пьесы, чтобы ставить их с сельскими ребятами.
Мы делились своим богатством с одноклассниками. Помню и мальчишкой, и уже стариком нашего председателя учкома Мишу Куприна. Он собирал занимательные задачи и рассказывал нам, как будет показывать фокусы и опыты «Чудеса без чудес». Мои подруги Маша Никитина и Рая Иванова проработали всю жизнь в одном селе. Теперь они — почетные граждане села. Нас увлекала творческая жизнь учителя, возможность творить нового человека-борца, раскрывать его способности, а потом увидеть этих активных, честных, умных людей и гордиться ими.
Мы любили своих учеников, еще не зная их. А когда прошли годы, то их ответная любовь и память о нас стали нашим высшим счастьем.
Все остальное: совершенствование знаний, мастерство учителя, даже артистизм (он нужен словеснику, в его устах слово художника звучит, а не проборматывается) — все остальное, важное, нужное — будет необходимо как воздух при главном условии: любви и уважении к детям.
Самый-самый правильный, образованный, но нелюбимый учитель — ничего не добьется и обретет себя на муку перед десятками осуждающих детских глаз. Самые высокие его слова будут приняты с внутренним протестом, наоборот — хорошее станет плохим, а плохое хорошим. Наша духовная, внутренняя ориентация на духовное родство со школьной семьей, с детьми и подростками — укреплялось и в нашем институте.
Вот пример.
Преподаватель зарубежной литературы Леонид Михайлович Ауслендер был прекрасным литератором. Опыта у него не было. Иногда он и ошибался, и повторял чужие ошибки. Это было и в трактовке «Шекспировского вопроса», который он излагал по Когану, и в некоторых мелочах.
Но он умел вдохновлять. Он обладал артистизмом, много читал из Итальянского Возрождения, словом мог увлечь. Рассказывая о литературе, он говорил о живописи, архитектуре.
Под впечатлением его лекций на уроках со старшеклассниками я тоже делала экскурсы в литературу Ренессанса, и показывала репродукции, рассказывала о Данте, Петрарке, а когда ребятам становилось интересно, то мы оставались и после уроков. Были у меня поклонники Байрона, Шекспира, Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Некрасова. А ведь все великое и нетленное учит добру и противостоит злу.
Реформа, которая еще скрипит, прежде всего должна повернуться всем сердцем к живому, пытливому, познающему жизнь как великое благо, человеку. Сердцем, а не инструкцией, бумажкой, формальными указаниями и формальным выполнением указаний.
И если я накричу, оскорблю моего ученика за то, что он сделал кляксу или хлопнул партой, или вертелся на уроке, то это уже унижение его достоинства. И я должна так рассказывать, так организовать его труд на уроке, чтоб он трудился радостно.
Нам говорили наши учителя о том, как тяжел подвижнический труд учителя, сколько нужно терпения, сколько будет огорчений, а, может, и слез. Ну и пусть, — думали мы.
Вот такая была ориентация. И мне хочется, чтобы молодые учителя готовили себя к подвижническому труду, к преодолению рутины — ее сейчас в школе навалом!
1986-89
За учителя — больно
Если с медициной у нас не все ладно, то виновны, естественно, и «верхние эшелоны», и те, кто отвечает за больницы, поликлиники, родильные дома в масштабе области, города, района. А если врач плохо лечит? Если он невнимателен, груб, не следит за медицинской литературой, не удосужился научиться читать снятую кардиограмму?
Мы врачам доверяем и знаем очень многих прекрасных, знающих, любящих свое дело врачей. Все больные нашего огромного дома в один голос заслуженно хвалят участкового врача, хотя он молод. Глубокую благодарность заслужили прекрасные хирурги, истинные Подвижники, которым многие, я в их числе, обязаны возвращенным здоровьем, а то и жизнью.
Но вот «свежие» примеры. Рабочий из горячего цеха, переведенный по состоянию здоровья на работу, не связанную с физическими нагрузками, почувствовал острую боль в груди. По вызову приехала на «скорой» бригада. Сняли кардиограмму, сделали укол, посоветовали, если боли возобновятся, пойти в свою поликлинику, а кардиограмму иметь при себе. Два дня он ходил на работу — и снова невыносимые боли — едва добрался до дома. Вызвали врача. Врач посмотрела кардиограмму и тотчас вызвала «скорую» с носилками — даже сойти с крыльца не разрешила. Инфаркт, да еще обширный. Едва человека спасли. Второй случай, тоже мне слишком знакомый. Обследовав больную, направили ее к главному невропатологу. Больная работала, но задыхалась, слабела, спать могла только сидя. Врач назначила гальванический воротник, прогревание горла и бронхов. Но больной становилось хуже и хуже. Уходя в отпуск, невропатолог сказала: «Придете к участковому врачу, пусть повторит назначенный мной курс лечения». Больная «не понравилась» молодой участковой, вчерашней студентке. Она уговорила прийти в часы, когда будет и профессор-эндокринолог. Профессор был ошеломлен: разве можно прогревать застарелый зоб, проросший в бронхи?! Больную спасли — ей нужна была срочная операция. Третий случай был со мной. Диагноз — ОРЗ, а температура около двух недель около 40 градусов. И лечение — аспирин и постельный режим. Я уже просилась в больницу — задыхалась. Ответ: «Что вы хотите? У вас — пенсионный возраст». Когда стало совсем худо, вызвали неотложку, отвезли в больницу — двусторонняя пневмония, начался отек.
Значит, есть разные врачи: знающие и невежественные, ответственные и безразличные, врачи по призванию — и случайные в медицине.
Точно так же и учителя. Есть подвижники, любящие детей, даже неопытные, но ищущие. При любой системе руководства они и знания свои обогащают, и работают в полную силу, а не «отводят часы», и не травмируют детскую душу издевками, окриками, наказаниями. Таких много. Но разве мало еще невежд, детоненавистников, формалистов, которых и к скотине приставлять нельзя — животному тоже ласка необходима.
Это люди случайные в школе. Да, они «жертвы» обстоятельств, даже типичные для определенного времени «жертвы». Родителям ради престижа нужен был диплом вуза, а недоучек никуда не принимали, кроме... пединститутов.
Троечница могла стать учителем литературы, если не тянула на математику или иностранный язык. Дошлые ученики незнайку раскусывают мигом, она это чувствует, сама мучится и уроки превращает в пытку. Хорошо еще, если только зеленой скукой! Не легче и малышам. Хороших примеров много, не о них речь. А вот «маленькие трагедии», с которыми я встретилась в этом году.
Семилетний Коля радовался — он уже почти школьник! У него четыре учительницы, все при нем потребовали от мамы: по физкультуре — форму определенного цвета (в магазинах нет), кроссовки, чешки и т.д.; по рисованию — ленинградскую акварель и набор кистей за 6 рублей, гуашь (тоже нигде нет); по пению пока ничего, кроме нотной тетради. Все предупредили: доставайте, где хотите, ведь выговоры (!) получит ребенок. Вот так, сразу с угрозами. И мальчик горько плакал: маечки были желтые, а нужны были белые.
Еще хуже получилось с «главной» учительницей. В августе она пришла на дом, у Коли был уголок, свой столик, полка для книг. Учительница строго приказала: надо приучить правильно сидеть на уроке. Показала: спину держи прямо, руки сложить вот так, смотреть вперед, не вертеться. Сначала 15 минут, потом — 20 минут, потом — полчаса. Упражняться каждый день. Коля с трудом выдержал 15 минут. На другой день еле досидел, все равно руки не держались как положено и спину гнул. На третий день сказал: «Я в школу не пойду».
Вчера ко мне пришла вся в слезах Вера Ильинична, молодая учительница, только в этом году закончившая заочное отделение института. Работала она в деревне, сейчас переехала в город к мужу. У нее трое детей: двое школьников, третий еще маленький, с ним она еще в декретном отпуске. Живут тесно, в одной комнате пятеро. Старшие — Сережа и Валя — на двухъярусной кровати. Малыш дает возможность заниматься, лишь когда спит. Дети учатся во вторую смену. Сережа учится во втором классе, на год отстал — в сельской школе подготовлен был слабо. Мать постоянно ходит в школу и слушает жалобы: Сережа вертится, Сережа не выносит, когда на него кричат, у него истерика, чуть что — в слезы. Сводите его к психиатру. Мать ведет к психиатру. Ответ: отклонений нет, ребенок нормальный, покажите невропатологу. Невропатолог считает ребенка нормальным, все реакции естественные для его возраста. Учительница же уверена, что мальчик ненормальный, дает совет: отдайте в школу-интернат! Но разве можно оторвать ребенка от матери, от семьи? Почему учительнице трудно перейти через дорогу и посмотреть, в каких условиях живет семья? Почему надо кричать на ребенка, пусть даже «трудного», зная, что он крика не переносит? Зачем советовать немыслимые вещи: поезжайте в деревню, пусть учится там, если не хотите сдавать в интернат. Значит, разводиться с мужем? А если и без того матери трудно? И бредет Сережка, как улитка с домиком на плечах, гнется не столько от тяжести книг и мешков (один — со второй обувью, другой с физкультурной формой), сколько под гнетом своей мнимой неполноценности, поруганный, в класс, где все-все против него.
Я вспоминаю своих учеников, а вспомнить есть что: в 16 лет я впервые переступила порог сельской школы в 1930 году, еще зимой — наш выпуск был ускоренным — ведь мы вводили всеобщее обучение! Легко ли было? Учеников, все три класса — школа однокомплектная. А я — девчонка. А в годы войны? Занятия в три смены, дети — сплошная безотцовщина, по радио с утра до вечера — сводки с фронта и рассказы о зверствах фашистов. Мальчишки хороши были только в повести «Тимур и его команда». А в жизни они были далеко не ангелами. Они проникали своими путями на скрапную площадку копрового цеха, куда привозили с передовой для металлолома битые самолеты, танки, автомобили, бронетранспортеры, каски. Вооружались там «до зубов». Однажды на учительский стол притащили боевую гранату... А какие были уроки! И у нас хватало нервов и души с ними быть и зимой, и летом в поле, и ночевать в пригородном хозяйстве в землянке, и стричь, обирая вшей, и только любовью, доверием, заботой выпрямлять озлобленные души.
Приходят они и сейчас ко мне, уже пенсионеры. Вспоминают добрым словом учителей. Но не всех. Были и такие, которых забыли постаревшие наши «ребятки» напрочь.
Так что же? Об учителе — ни слова? Учитель — вне всякой критики? Но разве не он — главный человек в школе?
Полбеды, если вуз плохо обучил будущего педагога. Беда, если учитель сам остановился после института «на достигнутом». Все мы, что греха таить, «учились чему-нибудь и как-нибудь».
Припоминаю 20-е годы. Я училась в селе у своей бабушки, когда еще мне не было положено учиться. Ноги еще не доставали до подножки шестиместной допотопной парты, читала я бойко, а пальцы еще не умели держать грифель (тогда были аспидные доски, а бумаги не хватало). Но я подражала бабушке, хотела так же красиво читать, понятно объяснять и радоваться хорошим ответам учеников, а в свободное время ставить с ними спектакли для всей деревни и делать из пакли бороды и усы. Я уже в семь лет знала, что буду учительницей.
Потом была школа в городе, в маленьком старинном украинском городке. Наши учителя были или выпускники, или «с переподготовки» Полтавского педагогического института, где учили человечности, уважительному отношению к детям. Наша учительская семья с восхищением говорила о своих наставниках, и я, пионерка, в смешном галстуке, выкрашенном свекольным соком, уже знала, что буду учиться в Полтаве. Потом я узнала, что там учился Макаренко, а позднее Сухомлинский.
Но судьба решила по-другому. Мы переехали в Курган.
И спасибо учителям, учившим нас, работавшим с нами. А слабые, случайные люди в школьной семье не приживались. Или сами уходили, или не могли пройти аттестации. И в те, первые годы, довоенные, еще учителей уважали. Поэтому и мужчины из школы не уходили.
Уважали учителей. Оскорбить, унизить ученика? Да разве можно было такое допустить?
А учителей, действительно оскорбляющих учеников, несправедливых, нелюбимых — мы сами же критиковали. Ученик должен видеть в нас старшего товарища, его уважение надо было заслужить знаниями, честностью, отношением к делу. И главный критерий оценки — как к тебе относятся ученики — стал разрушаться уже в последнюю пору.
Есть мнение — учителя не трогать, не обижать критическим словом, не ругать. Ругать и не надо. Он и так поруган. Известно, сейчас в инспектора идут те, кто не может или не хочет работать в школе, по прописной истине: не умеешь учить детей — иди учить учителя. Как было раньше? Приходил инспектор, слушал урок, уединяясь, беседовал с учителем, помогал ему советом, рекомендовал литературу. Молодых особенно не беспокоил — пусть привыкнут. И — никаких «проработок». А сейчас выставляются оценки учителю за урок. Зачем? По какому праву? Часто несправедливо. А если действительно урок слабый? Мы знаем сами — урок на урок не приходится. Есть и классы разные, такие, что при посторонних не расшевелишь — глядь, и не уложился. Есть и учителя, теряющиеся, если нагрянут с проверкой. Помогать надо, а не бить оценкой.
А если учитель не на своем месте, либо предметник знающий, а с учениками жесток, унижает достоинство ребят, то почему же он должен быть вне критики? Так школу из провала не вывести — все-таки она держится на учителе да и рушится тоже, если вместо учителя у доски манекен или цербер.
А ведь из-за проверяльщиков, оценок за уроки ушло из школ много учителей. Я сейчас насчитала более десяти. Кто они? Несколько библиотекарей, программист на заводе, оператор, следователь, художник-оформитель (это — мужчины), руководители кружков в Домах пионеров, корреспонденты городской и многотиражных газет (тоже есть мужчины), таксисты, работники музея — кто угодно, но не школьные учителя. У меня счастливая возможность сделать психологическое исследование. Много лет (очень много) я руковожу городским литературным объединением. Приходят ко мне люди разных профессий, есть немало бывших преподавателей литературы. Они начитанны, далеко не всегда творчески состоятельны, но литературу любят. Выясняю причину отторжения от школы. Семейные, конечно, ссылаются на то, что глава семьи должен обеспечить детей.
И все же, все же — у юриста зарплата невелика, библиотекарь вовсе беден, сотрудник музея получает меньше учителя. А работы всем хватает. «Надоело быть виноватым». Вот исповедь одного, уже не очень молодого человека. Иду в школу и ощетиниваюсь: сейчас встретит завуч: «Сергей Степаныч, за вами отчет, разработка, план вечера, сводка, характеристики, классификация ошибок» и т.д. и т.п. Мало того. Ваш Петров убежал с физкультуры. Ваш Иванов на английском подрался. Ваш Сидоров в туалете курит. Ну, ладно, С Ивановым, Петровым, Сидоровым поговорю. А с писаниной (половина — ненужная) не справился. Читал. Да, читал. Учителю читать не противопоказано. Но покажи завучу тетрадь, в которой индивидуальный план: что я должен прочитать (наметки) на четверть! А я ничего не наметил. Новинки читаю. А захотел — Пушкина перечитываю. Или Симонова. А что? Нельзя? Почему мой каждый шаг регламентируется? Что я? Дурак? Недоносок? Почему должен отчитываться, как я «расту над собой?». А Симонов мне понадобился. Есть ребята, ничего не читающие. Так пусть увлекутся, пусть привыкнут к книжке. И опять же, в школе мне ставили оценки десять лет, в институте еще четыре года. Сколько же можно? Теперь никто мне ни пятерок, ни трояков не ставит. И я не обязан натягивать тройки, когда ученик отстал не по моей вине на три-четыре года. Стыдно же! Почувствовал себя человеком, полегчало, а то нервы были на пределе.
Эту исповедь записала я почти дословно.
Конечно же, учителя надо защищать. Особенно того, который от бога, с талантом. Талант учителя сложен, как всякий человеческий дар. Он неоднозначен. Талантливый учитель одновременно и родитель, и наставник, и психолог, и разносторонняя личность, и общественник, и, разумеется, влюблен в тот предмет, который взялся преподавать. Он — личность творческая. Он — организатор. У каждого — своя притягательная сила, да, своя, но она, эта сила, эта «живинка в деле» должна быть. И любовь тоже. И нравственное здоровье, и мировоззрение, мироощущение, а не формальное начетничество. Но это — в идеале. Но где найти такую несметную армию Сухомлинских, Ильиных, Лысенковых, Шаталовых... Это ведь, говоря образами Чернышевского, Монбланы, возвышающиеся над горной цепью. Но и в горной цепи не должно быть провалов, а они есть.
И нет ни одной сферы человеческой деятельности, где не нужна здравая оценка труда и его результата. Почему же следователь, рабочий, издатель, врач, кулинар, агроном, ученый, строитель, милиционер — могут быть подвержены разумной и справедливой критике, а учитель — нет? Что он: поп? Так ведь и негодного священника по своей линии тоже не гладят по голове, тоже направляют и исправляют, а ежели не исправим — отлучают. Вот и надо не дергать учителя по мелочам, но уж допускающего брак в работе, от которого земля наша трясется, на первый случай все-таки «задевать», надеясь, что перестроится, а то предложить переквалифицироваться хотя бы и в управдомы — меньше будет зла, больше будет добра и справедливости, о чем мы радеем сейчас сообща.
Ну как не придать гласности факты, а они есть! — издевательства над детьми, обиженными, обойденными судьбой, в некоторых интернатах? Дети там дурно воспитаны, это или «отказники», или из неполных семей, где матери лишены родительских прав. Случаи — крайние. Надо совсем пасть нравственно, разложиться, чтобы изъяли ребенка. А учителям легче орать, даже рукоприкладствовать, а то и натравлять ребятишек на беззащитных, чем терпеливо раскрывать в озябших душах добрые ростки. Да, интернатские дети неуправляемы. Но видели вы, как они тянутся к ласке, к участию?
Я наблюдала их в пионерских лагерях. Дерутся по пустякам, звереют, а на доброе отношение отзывчивы. Я видела, как они встречали свою воспитательницу, приехавшую из города. Побежали гурьбой, облепили, вели через весь лагерь — хоть рукой прикоснуться бы — вот как встречали! Но жили они отдельно, даже столовая своя, и форма не общая: не белые рубашки, а своя, темная. Чтобы отличать, а то еще разбегутся. Но ведь это не правонарушители из колонии, а просто школьники.
Мне доставляло удовольствие выступать перед ними. Слушают они замечательно, но надо обращаться к каждому, видеть их. Рассказывала я интернатским ребятам легенды нашего края. Хорошо они слушали даже сказочки для малышей. Попробовала пересказать серьезную притчу, рассчитанную на взрослого читателя. Спросила перед этим: вы, вижу, народ толковый, понятливый — догадайтесь, чему эта притча учит? Закончила. И тут — лес рук, кисти выкручивают: «Меня, меня спросите!» И ведь сообразили не хуже взрослых. Потому что интересно.
Но ведь любой терпеливый и трудолюбивый (и добрый) учитель может заниматься с детьми интересно. А если не хочет себя утруждать? Халтурит, выезжает на муштре? Почему же надо щадить такого учителя? По-моему, надо щадить детей. И пусть горе-учитель перестраивается. Захочет — сможет. Но огражденный от справедливой критики, он окончательно заскорузнет. И гораздо гуманнее поговорить с учителем, если он того заслуживает, даже гневно, но справедливо, чем дергать по мелочам и заставлять выкручиваться очковтирательством и подхалимажем, как это нередко (ох, до чего же нередко) делается в школе. Не знаю как в столице, но в глубинках наших это так.
Боль за положение учителя, за жизнь школы, за детей — это самая острая, самая жгучая боль. Мне очень много лет, но из меня эта боль выйдет разве что с последним дыханием.
1986-89
Высшее назначение учителя — быть подвижником
Учитель, кандидат химических наук З. Гельман основательно прокомментировал читательскую почту, остановился на самых «болевых точках» школьного образования и воспитания, доказательно обозначил главные причины провала школьной реформы, ничего по сути не изменившей, а значит, и не реформы вовсе, а «полуреформы». Но закрывать тему рано, школьная жизнь многогранна, она подобно живому организму, где все взаимосвязано, где нет мелочей, ибо в ней происходит изо дня в день становление человека.
В школе проходят три стадии развития ребенка: детство, отрочество и юность. Семейные традиции воспитания как правило разрушаются. Занятость родителей, особенно матерей, отторжение старшего поколения, на незыблемом авторитете которых когда-то держалась семья, разводы, неполные семьи, отсутствие домашнего уклада — все это налагает на школу огромную ответственность. Прав З. Гельман, поставив на первое место в школе учителя, превращенного бюрократизацией системы образования в подобие чеховского «человека в футляре» и, грубо говоря, одетого вместо мундира в женскую юбку.
А высшее назначение учителя — быть подвижником, отдающим себя детям с любовью, несущим живую мысль, живое слово без боязливой оглядки на проверяющих и контролирующих, которым несть числа. Конечно же, не каждый, сдавший государственные экзамены в педагогическом институте или училище, может стать учителем. Кроме знания предмета и общего развития (а на него внимания не обращают), необходимы и личные качества, которых не выявит никакой экзамен. Это и умение общаться, и речь, и круг интересов, и любовь к детям. Талант, конечно, явление не массовое, одаренных учителей-новаторов единицы, а школьников миллионы. Но если будет упрочен престиж учителя не только повышением зарплаты, но и почтительным к нему отношением, уважением к нему как к учителю, то талантливые люди придут в школу. Сейчас они уходят. Из числа выпускников нашего педагогического института сейчас жалкий процент остался в школе. Хороших учителей из них единицы, остальные — «троечники».
Я учителем работала с 16 лет, отдала этому делу около сорока лет, выросла в сельской школе, а потом, уже в девятилетке сознательно пошла в группу с педагогическим уклоном. Как в каждой учительской семье, у нас дома откровенно и много говорили обо всех школьных проблемах, бедах, но больше и чаще всего о главном — об учениках. Вся история советской школы с 20-х годов по 80-е годы передо мной и сквозь меня прошла, да и сейчас не обходит стороной.
Я училась у очень хороших учителей, до сих пор встречаюсь со своими соучениками. Мы собирались в Кургане на «слеты» — а это были действительно слеты: прилетали постаревшие друзья детства из Москвы, Ленинграда, Алма-Аты, Ангарска, Перми... Последний слет нашего выпуска, досрочного, «ускоренного», был в мае 1985 года. Больше уже встреч не намечали — уходит наше поколение. Недавно ушел из жизни Заслуженный учитель РСФСР, фронтовик, автор многих книг Михаил Яковлевич Куприн, наш бессменный председатель учкома — сначала в классе, потом в школе. Одна из его книг называется «Дорогие мои учителя».
Все было в нашей школе, где мы учились с 1925 по 1930 год: ломка программ, смена методов, объявленных презрительно «так называемыми»: дальтон-план, бригадно-лабораторный метод, метод проектов ...
Но как получилось, не само же собой, что мы сохранили любовь к школе, получили такой заряд, что каждый (каждый!) избрал деятельность по душе, обрел широту интересов, целеустремленность, а главное — восполнил пробелы в знаниях? Школа (мы потом об этом немало говорили), наши учителя, уважая нас, доверяя нам, никогда не одергивая и не унижая, разбудили духовные силы, жажду познания, жажду деятельности. А уклад школы, основанный на самоуправлении, приучил к ответственности и активности. Мы не занимались псевдоделами под надуманными стихотворными лозунгами. Мы делали нужное дело и в школе и вне школы. Нас не мучили ежедневной зубрежкой учебников. Их просто не было. Сколько сатириков потешалось над «проработкой» Гоголя и Некрасова. Но я храню фотографии моей «бригады», с которой под разумным наблюдением учителя мы «прорабатывали» произведения классиков, делали доклады, ставили инсценировки, проводили «суды». А по естествознанию исследовали, открывали закономерности. Спросите нынешнего школьника, помнит ли он строение цветка, знает ли хотя бы название трав, по которым бегает в пионерском лагере? А я до сих пор помню едва ли не всю флору Зауралья — ведь, «прорабатывая», мы составляли свой атлас, в сентябре делали засушки, а потом узнавали в Доме крестьянина местные названия и лекарственных, и кормовых трав. Наверное, поэтому я не рву первых подснежников и не привожу из загородных прогулок букетов. Хорошие, настоящие учителя передавали нам свое отношение и к природе, и к Пушкину, к героям Парижской коммуны, к наукам, к жизни.
Способности в детстве проявляются многогранно, да и в жизни они обширны.
Выдающийся энергетик Глеб Максимилианович Кржижановский писал стихи, выдающийся офтальмолог Филатов оставил галерею пейзажей, далеко не любительских, рисунки Пушкина лаконичны, выразительны, а все беглые портреты на полях рукописей узнаваемы, поэт Павел Родимов был незаурядным живописцем, Шаляпин был одним из замечательных мастеров грима. А сколько талантов проявилось в личности Высоцкого?
Беда нашей школы в том, что, заорганизовав ее до абсурда, затоптав личность учителя путем ежедневной нивелировки, приказная система и, конечно, зарплата уборщицы (а ведомственные технички имели ставку и повыше) — буквально выдворили одаренных людей. Приживались в школе те, кому не повезло. Приспособились, учили и молодежь тому же.
Открытый урок — спектакль по всем правилам методики. В угоду «проверяльщикам», таким же «серым» — стандартный урок по единой схеме. С пресловутыми «моментами» (организационный, опрос, не менее 6-7 оценок, изложение материала, закрепление материала). И никаких отступлений от плана.
Я почти тридцать лет руковожу городским литературным объединением. Многие наши авторы окончили литфак педагогического института, но учителями работают единицы. Остальные ушли. Естественно, спрашиваю причину. Конечно, на учительскую зарплату семью не прокормишь, поэтому и мужчины в школу упорно не идут. Надоела мелочная опека, писанина, нужная кому-то напоказ, постоянные «анализы ошибок», которые якобы изучаются, чтобы выявить, где ученик слаб, где больший процент ошибок: в правописании наречий, глаголов или приставок. Помилуйте! Да в том диктанте он споткнется на наречиях, если встретится больше «трудных случаев»! И разве учитель сам не разберется, в чем слаб Петров, где хромает Иванов и какое упражнение полезно для Сидорова?
А липовые наблюдения за развитием, поведением, взаимоотношениями и т.д., и т. п. на разграфленных полотнищах? Кому они нужны?
А пресловутые, утверждаемые завучем, представленные в письменном виде к сроку «индивидуальные планы»? Что намечено прочитать, указать автора, название. Какие журналы? Какие методические статьи?
Разве это надо писать? Сдавать завучу на проверку? Почему я должен написать, какие художественные произведения прочитаю с сентября по декабрь? Это же мое личное дело. Прочитаю то, что хочу, что интересно, наконец, то, что достану. Или в сотый раз перечитаю «Евгения Онегина» для души. Зачем же лезть мне в душу? Но учителя пишут и заведомо врут, даже списывают друг у друга. А «индивидуальные планы» представят очередной комиссии. Вот такой «идиотизм школьной жизни», если перефразировать А. И. Бунина.
Еще одна нелепица, унижающая достоинство учителя. Она и сейчас в фаворе — оценка за урок по пятибалльной системе. Зачем? И почему методист, завуч, директор получили право выставлять взрослому специалисту школьную отметку, фиксировать это безнравственное действо в специальном журнале в соответствии со своим вкусом, отношением к человеку, вырвав один урок из системы. Есть учителя, которым безразличен посетитель, но бывают и такие, которых сковывает проверяющий.
И не слишком ли много проверок и мало доверия? А дети видят «игру на комиссию» и учатся лицемерию.
Я не помню, были ли такие проверки в школе 20-х годов. Иногда были «открытые занятия». Мы знали: учителя приезжали из районных семилетних школ для обмена опытом. Это были желанные гости, и мы старались, чтобы занятия, экскурсии, опыты проходили хорошо. И не только писали таблицы, диаграммы, схемы, а вручали учителям свои «пособия». Иная картина сейчас. Приходит из школы внучка. «Ты историю учила?» — «А меня не спросят, придет комиссия». «Ну и что?» — «Учительница предупредила, кого спросит и точки в журнале поставила». — «Зачем?» — «Как ты не понимаешь? Ко-мис-си-я!»
Вот вам и воспитание. А сейчас внучка учится в педагогическом. Выветрится ли из ее головы это очковтирательство? Нет, если ни в институте, ни в школе не произойдет, пусть мучительно, пусть не сразу, но все-таки произойдет, свершится реформа, которая все переставит с головы на ноги.
Прав З. Гельман и в том, что в каждой школе должны быть «светочи разума», учителя, которых любят. Слово нелюбимого учителя всегда имеет обратное действие, даже если оно верное. И наблюдаем мы такой парадокс (мы — родители, учителя, все, кому дороги дети): чем правильнее изрекает истины нелюбимый учитель, тем в пику ему «неправильнее» поступает школьник.
Но может ли школа собрать в коллектив способных, хороших учителей — ведь это огромная армия? Может! Страна наша, земля наша богата талантами. Прежде всего, надо избавить педагогический институт от чудовищной многопредметности. Сколько ненужного материала содержат программы языковедческих дисциплин? Разделы общего языкознания раздробились. Прочтите любой учебник: ведь изучение русского языка идет на каком-то обезьяньем. Простые вещи усложняются терминологией, учителю не нужной. Но предложите будущему словеснику написать школьное сочинение — именно сочинение, а не компиляцию из учебников и цитат, — и он не напишет. Работая по совместительству в институте, я предложила заочникам на практических занятиях по Введению в литературоведение маленькое школьное сочинение, развивающее образное мышление. Очень простое, описательное, на одну страничку. Мои маленькие ученики очень любили такие мини-сочинения, чего только не рождало их воображение: и сказку, и стихи, и новеллы ... Заочники как ни тужились, ничего не вообразили, слова — канцелярские, фразы — деревянные, образного мышления нет. Интересно написал только один заочник. Я спросила, где он работает (в селе или в городе, с какими классами). Он ответил: в милиции.
Вот такой узаконенный учебным планом нонсенс: астрономическое количество часов на языковедческие дисциплины, страдания и сдачи-пересдачи истории языка, славянского языка, диалектологии и прочего — и абсолютная беспомощность в общении с родной живой речью. Когда я училась, у нас был один курс, в него входили разделы — и не было ненужного дубляжа. И был практикум. Часов было мало — институт был вечерний. Но мы разбирались в стилистике, свободно читали славянские и древнерусские тексты, изучали современную грамматику, с историей языка тоже знакомы.
Изучали меньше, но в памяти сохранили больше, — вполне достаточно, чтобы по мере надобности углублять знания самостоятельно.
Ах, как часто у нас повторяют те, кто готовит учителей, известный афоризм: учение — не сосуд, который надо наполнить, а светоч, который надо возжечь.
Но практически уже много лет светоч не возжигается, а сосуд — и не сосуд, а дорожный чемодан набивается так плотно, что содержимое не держится — вываливается.
Но что делать? Никакие планы, никакие программы не заменят живого слова лектора (ведь это относится и к учителю).
Лучшие умы занимались просвещением — в самом широком значении этого слова. И хочется помечтать о том, чтобы просвещали народ и учили на личном примере просвещать такие люди, как Луначарский. Вот тогда талантливые люди пошли бы в школу. И не писали бы псевдоученых маразматических диссертаций по бездетной педагогике. Не беда, что «остепенившись» с помощью блудословия, горе-методист или не слишком знающий кандидат получит лишние деньги, а беда, что он заморочит голову студентам и возжечь светоч не сможет, только головы накоптит.
И еще хочется помечтать об отборе учителей, может быть, даже о конкурсе на вакантные должности. Если учить на местах, пусть не совсем точно, сколько выпускников ежегодно получают дипломы «свободные», так как мест нет, а сколько, получив направление и отработав 2-3 года, уходят из школы — теперь уже не из материальных соображений, а из-за вечного дерганья, писанины, нервотрепок с вечными плановыми проверками, из-за нерадивости учеников, упорно, нагло не желающих учиться, безнаказанно вытворяющих все, что вздумается, на уроках, мешая трудолюбивым, из-за натягивания оценок, оскорбительного для учителя (когда распущенный подросток заявляет: никуда не денешься, все равно заставят поставить трояк).
Очковтирательство осудили. Но сегодня учителю говорят: «Натягивать отметки нельзя, но вы должны так учить, чтобы двоек к концу года (четверти, полугодия) не было». И бежит учительница по домам, уговаривает бездельника, состоящего на учете в милиции, где тоже уговаривают. А таких в классе три-четыре, они демонстративно мешают остальным.
И пока учительница не освоила «волевых методов» (ведь из класса тоже удалить запрещено), пока не окреп ее голос до командного, она ничего не объяснит, благо есть учебник и можно задать (приходится!) — от сих до сих. И добросовестные дети не гуляют, не читают, а развиваются лишь в тех семьях, где их воспитывают нормально.
Но много ли таких семей?
Учитель решает судьбу целых поколений, судьбу страны. И есть в школе еще много тех, кому по плечу другая профессия, а иным противопоказано учительство. Я помню, как мы в тридцатые годы проходили аттестацию, а потом и переаттестацию. Тем, кто не получил аттестат о присвоении звания учителя, мог позаниматься на курсах, доказать свое право. И освобождали без особых трагедий, даже работу подыскивали тем, кто не мог заниматься с детьми, кого дети не любили, у кого на уроках был кавардак. Таких было немного, и уходили они без печали.
Но если сейчас приступить к такому «отбору», то нет никакой гарантии, что аттестующие не наломают дров. Там, где еще не вытравлен формализм и не вывелись бюрократы и вообще бюрократизм как явление, любому делу, требующему ума, грозят перегибы, личные антисимпатии, неприязнь к новаторам, к мыслящим неординарно. Им не поздоровится в первую очередь.
А делать что-то надо. На всех уровнях. Вытягивать постепенно звено за звеном, все доводить до ума — от диссертаций до школьных завтраков.
Обращусь к одной из «частностей» — школьному самоуправлению. Формально и по бумагам оно вроде бы есть, но ведь избранники класса в большинстве «выбраны» классным руководителем, а для него лидерство — в успеваемости и прилежании. А нужна общественная активность. Та, которой мы не всегда разумно, но горели, и которая сохранилась на всю жизнь. Она и сейчас помогает мне и моим сверстникам, моим школьным (!) друзьям быть на стержне до смертного часа, а он недалек — нашему школьному выпуску в среднем почти восемьдесят лет, я — помоложе, мне семьдесят пять. И я — «при деле». Пишу эти строки, а послезавтра надо проводить занятие с литературным объединением, а в пятницу — оргкомитет: готовимся к 75-летию замечательного поэта Бориса Ручьева, лауреата премии им. Горького, ушедшего рано, но много сделавшего, несмотря на семнадцать лет жестоких и бесправных. Он, кстати, тоже мой соученик, и первая публикация его стихов в 1928 году была праздником для нашего школьного литературного кружка.
А в школе мы были хозяевами. Учителя только помогали и ничего не навязывали. Ставили спектакли, занимались в кружках, издавали рукописные журналы, проводили вечера всегда с выдумкой, с увлекательными играми (танцы не были в моде), много пели.
Я часто бываю в пионерских лагерях, и у меня есть, что рассказать детям. Много лет я по крупице собирала предания Южного Урала, утратившие давно изначальную поэтическую ткань. Воссоздав заново сюжеты, я положила их в основу двух последних книг — «Синий камень» и «Сердце-озеро». Раньше мои легенды и сказы считали не актуальными, а редакторы даже из сказов выбрасывали чудесные народные слова, вытесненные «канцеляритом». Но теперь мы дорожим и связью времен, и языковым богатством. А дети в краю горных озер и лесов принимают эти легенды всем сердцем.
Есть у нас хорошие — большие и малые очаги детского летнего отдыха. Но в один лагерь «Сосновый бор» я не ездила давно. Это — база педагогического института, там летом работают студенты. Ехать надо три часа поездом, потом пять километров пешком или на попутке. Меня пригласили. Встретили странно: начальник лагеря даже не поздоровался, и старшей воспитательнице стало неловко. Но это — мелочь. Договорились так: с малышами я встречусь завтра утром в отряде, старшеклассники придут вечером в библиотеку — там просторный зал, а основная масса — пионеры сейчас будут собраны в клубе. Там же будут и «интернатские».
Детей собирали, да не собирали, а «загоняли», одергивали, покрикивали. Я подошла к клубу, но меня попросили обождать — «интернатские» (в большинстве — сироты при живых родителях) жались у задней стены. Был полумрак, и клуб напоминал неухоженную конюшню.
Я заговорила, как всегда, негромко, пригласила ребят из интерната сесть ближе.
Слушали очень хорошо. Даже поиграли «в рифму», завязалась беседа, многие места, описанные в легендах, были детям знакомы. Особенно понравилось детям отвечать на вопросы, где правда, а где выдумка в легенде Южного Урала. Они даже мораль сами искали, и спорили, спрашивали наперебой. Умные, пытливые ребята. И не хотели уходить (еще расскажите!), пока не просигналили на обед.
И тут я, привыкнув уже к полумраку, рассмотрела клуб и ужаснулась. Весь пол в бумажках, огрызках, загажен, словно с прошлого года не убирался Вместо занавеса — мятая тряпка обвисла на проволоке и наполовину ободрана. На сцене (я туда не поленилась посмотреть) та же грязь, обломанная скамья. Совместимо ли это с поэзией, с темой, которую поставила в плане старшая воспитательница или библиотекарь: «Поговорим о прекрасном». Я назвала проще: «По следам преданий Южного Урала». И вот говорили об оживших памятниках природы, о подвигах, о невестах, превращенных в речки, о матери, спасшей племя ценой жизни единственного сына, об озере, ставшем соленым от ее слез, горьких, но целебных, о мастере, изваявшем чашу, а на ней таких снегирей, что они ожили, о Пугачевской горке и о героях гражданской войны, тоже вошедших в легенду. У детей богатое воображение, я видела, как они переживают гибель героя на дне озера Иткуль, как радуются находчивости хитрого Габдуллы, как заразительно смеются и широко открывают глаза, сопереживают беду беглого каторжника, осужденного невинно. Я им — о неповторимой красоте родного края, а они — по щиколотку в свинстве.
Это был 1977 год, последняя смена. Лагерь был объявлен военизированным. Отряды назывались ротами, вожатые командирами. Совместимо ли это с клубом, где показывают кино — на задней стенке — экран, где читают стихи, выступает самодеятельность? А главное — шефствует педагогический институт, организует практику по работе с пионерами.
Вот такое «антивоспитание» в дни, когда педагоги думают о самоуправлении, а студенты — я это видела — не детьми заняты, а оформлением «мероприятий», отчетами, словом, бесконечной писаниной. Не случайно такие славные, отзывчивые на доброе слово ребята превратили лес, обступивший лагерь, в бурелом. Кусты поломаны, торчат обломки ветвей, валяются пожелтевший сосновый лапник, трава истоптана до пыли чуть ли не на километр, тут же кострища и горелые сучья, газеты, полиэтиленовые пакеты — следы варварства. И только у калитки, где вход, чуть почище, но там — поляна.
Причина этого вандализма вся на виду: командные методы, никакой инициативы студенческой, ни комсомольской, ни пионерской. Не хозяева они!
Дети так нехотя все делали, что за них приходилось в поте лица стараться «командирам» и «комиссарам». Весь штат был заморочен писаниной.
Тем, кто командует «сверху», нужны бумажки. Только бумажки, по ним и судят по работе. Доколе? Доколе важнейшее дело перестройки сознания тех же студентов будет повязано по рукам и ногам бюрократами от педагогики? Не с них ли надо начинать?
И с них. И с отделов народного образования, и с учителей, и с верхних эшелонов. Главное — люди. Умные...
1989
О ВОСПИТАНИИ
Педагогические раздумья:
разбудить в ребенке дух творчества
Сейчас мы все внимательнее вглядываемся в духовный мир ребенка и заботимся о нем. Душевное, нравственное здоровье не менее важно, чем физическое. Духовная пища — пища для ума и сердца — насущно необходима, и если детей только питают, только одевают, забывая о здоровье нравственном, то подчас вырастают и нравственные калеки. С виду человек сильный, красивый, а в душе — черствый, равнодушный, который в угоду своей прихоти может не только обидеть, обделить вниманием близких, но испортить им жизнь, сломать судьбу и пойти даже на правонарушение.
А все начинается с детства, с тех первых интересов и увлечений, которые несут в себе нравственный (или безнравственных) заряд.
А в богатейшей, накопленной народом сокровищнице разумного, доброго и вечного — сильнее всего влияет на детей искусство и книга. Художественная литература, искусство слова. И один из доступных для каждого родителя литературных жанров — поэзия, лирика. Не каждый играет на баяне, пианино, скрипке, не каждый умеет рисовать или посвятить себя балетному искусству. А выразительно прочитать под силу каждому.
О поэзии, о стихах, развивающих ребенка, а потом и подростка — и надо поговорить.
Вы, вероятно, замечали: малыши все любят учить и рассказывать стихи. В школьном возрасте охотнее декламируют девочки, а мальчиков, особенно дома, и не уговоришь. А потом наступает какой-то перерыв. В школе по программе учат, а для себя — ни в какую. Нет потребности.
А в юности — тут уж дело вкуса: кто-то увлекается вообще поэзией, кто-то гонится за модными авторами, а иные даже в личной библиотечке не имеют ни одного поэта. Вот так. Человечество творит, и время отбирает величайшие ценности, а иной из молодых людей остается глухим к этим богатствам, они ему не принадлежат. А это — часть великого искусства, которое «должно принадлежать народу, должно быть понятно ему, должно в каждом будить художника».
А ведь разбудить художника, переживающего музыку, живопись, поэзию, — легче в детстве. Это не праздное развлечение — тяга к прекрасному. Это — залог доброты, сердечности, чуткости. Многие вспоминают об отзывчивости при встрече с грубостью, а о доброте, сталкиваясь с жестокостью.
Искусство нравственно. Об этом нам постоянно говорит и пишет композитор и мудрый наставник Дмитрий Борисович Кабалевский. Свою удивительную школу нравственного воспитания создал Сухомлинский. У него и у его преемников дети сочиняют сказки, рассказы, стихи. Поэзия дает им счастье — то, чего мы все желаем своим детям и внукам. Счастье душевной щедрости, счастье, которое носит человек в себе и дарит людям взаимно.
А теперь о поэзии, о стихах.
Все до единого знают четыре строчки Агнии Барто — вы их тоже знаете.
Наша Таня громко плачет,
Уронила в речку мячик.
Тише, Танечка, не плачь,
Не утонет в речке мяч!
Вы их рассказывали, не умея выговорить даже половины звуков, за то выразительно уговаривали: не плачь! Утешали — ведь случилась беда. Но ничего, мячик не утонет. Это ведь урок доброты, а вошел он в маленькое сердце сам — уж очень складно написано: просто, легко, как в песенке, и ни одного слова лишнего.
Или:
Уронили Мишку на пол,
Оторвали Мишке лапу...
Жалко ведь не старую игрушку, а Мишку, хорошего друга, которого нельзя бросить даже без лапы. И надо пожалеть всех: и старого дедушку, и бабушке надо помочь.
Но расширяется в глазах малыша мир. И он запоминает целые истории:
Одеяло убежало,
Улетела простыня...
Да, это от неряхи бегут вещи, как и от нерадивой Федоры, и очень важно, чтобы все хорошо кончилось.
А вот Бармалея мы не любили, мы готовы помочь доброму доктору Айболиту. И еще нам нравится храбрый комарик, победивший паука. Ведь Муха Цокотуха для нас сказочное существо, радушная хозяйка-именинница, а не просто обыкновенная муха. Она даже простила гостям их минутный испуг и пригласила на свадьбу. Урок доброты. Его преподал Корней Чуковский.
Но время идет, и незаметно входит в жизнь детей уже реальный человек, хотя и великан дядя Степа, тоже добрый, рожденный воображением Сергея Михалкова. А потом появляется Мистер Твистер Маршака — из другого мира, где есть миллионеры и бедняки, белые хозяева и черные. Тут надо разобраться, кого любить, а против кого настроить свое сердце.