Дурень сидит в песочнице. Солнце светит, листья шевелятся на деревьях, окружающих детский угол двора. Люди нет-нет, да пойдут на работу мимо Дурня. А он сидит. Спокойно так сидит и радуется вместе с Ванькой новому куличику. Глупая мамаша опять забыла застегнуть Ваньке пуговки на рукавах. Дурень застегивает. Глупая мамаша и колготы на него как-то неудобно напялила. Дурень разбирается с колготами. Глупая мамаша... Ванька цепляет сандалем на вырост за доску, притаившуюся в песке, шлепается и орет благим матом. А где мамаша-то глупая? Что-то не бежит и руками в такт курицыным причитаниям не всплескивает. Да за ней же белые жигули пять минут назад подруливали - с натугой вспоминает Дурень, вынимая из песка орущего пацана. Усаживает его к себе на колени и начинает успокаивать. Только Ванька все пуще расходится. Эх, маменькин сынок - думает Дурень, и тут видит, что ладонь у мальца рассажена не шуточно.
И пироги складываются быстрые и горячие: ладонь мальчишки дрожит, Ванька сам дрожит и орет, Дурень весь подхватывается, потому что Ваньку жалко дальше некуда а крови он вусмерть боится. Подхватывается, но все же не может мальчишку выпустить из рук и тащит его мелким приседом к дому поближе. И там едва может открыть личным звездчатым краном, что подарен ему дворничихой, ржавую трубу с холодной спасительной водой, и сует, отвернувшись, Ванькину руку под благо игривой струи.
Плохо Ванька рассадил, сильно, кожа вокруг раны мохрится. Хоть не сразу, но решился все же Дурень поглядеть, что там с мальчишкиной ладонью. Ситуация дурная, как и подобает тому быть, во что Дурень ни встрянь. Дурня мутит, Ванька тонко повизгивает и рвется из рук. Ваньке два с половиной года. Дурню - семнадцать, или тридцать - не знаю, потому как Дурни возраста не имеют. Дурень заголяет пузо под рубахой, почти рвет ее на себе. Тянет наружу подол желтой, сто раз стираной майки, рвет ее в кургузые неровные ленты, и замотывает Ванькину ладонь. А бинты эти получаются хоть и невзрачные, да правильные, потому что мамка у Дурня чистюля и каждый новый день надевает он чистую майку.
А ты дай ему рубчик с дырочкой - как раз под него он и сделан. Тут Гошка вдруг понимает, что ленка в тысячу раз красивее, чем все девицы на тех кассетах, что он смотрит втихаря от родителей ночью. У него и глаза красные часто бывают не от курения, а от таких просмотров, очень уж забирает Гошку. Курение-то так, скорее противно, чем тянет. Просто друзья дворовые все курят и говорят, что это круто, а самому ему и не нравится. И Гошка тут как водой обливается весь, мысль его охватывает: Вот бы ... Ленку! У него даже дыхание перехватывает от этой жадности, накатившей невесть откуда.
А Ленка в ответ на это смеется. Только тинейджера ей не хватало в ухажерах - Ленка мгновенно понимает все по Гошкиным глазам, остановившимся на ее груди, и решает прекратить затянувшуюся сцену. Она бросает Дурню неразменный рубчик и, грациозно повернувшись, уходит в свои девичьи дневные дела, провожаемая двумя парами глаз от песочницы и еще несколькими с разных этажей окрестных домов. И видно уже всем, что Ленка привыкла, и взгляды только добавляют ей легкости в это солнечное утро.
Остаток сил Дурень вкладывает в неясное, грубоватое вмешательство в психику Ванькиной мамашки. Чувствует, как она вся обмирает в едущих белых жигулях и сорванным шепотом просит своего хахаля отвезти ее обратно. И некуда хахалю деваться, потому как ногти женщины изрядно чувствуются сквозь ткань его рубашки, все десять штук. И вот уже Дурень видит, как Ванька влетает слезливым орущим еще лицом в мамашкин родной подол. И смотрит Дурень в свою ладонь, где, кажется, имеется странная лунка для Ленкина рубчика.
Смотрит Дурень на свою ладонь долго и не может не видеть, что впереди у него огромная, грустная работа на весь оставшийся день: знать, как больно Ваньке. А еще есть немного работы попроще - оставаться Дурнем.