Контансу - пятнадцать. Как мне или серой мышке Энории.
Видите, он ходит колесом, веселя народ? Слышите, он поет про барона Швельвега, выкрикивая под хохот самые забористые куплеты? Знаете, куда он смотрит? Он смотрит в лица, отражаясь в них улыбками.
Жил на севере барон,
Ел он кошек да ворон...
Голос у Констанса звонкий, как серебряный колоколец. Констанс крутится, Констанс дудит в старенькую хриплую трубу, Констанс выделывает ногами и руками разные невозможные и смешные штуки.
На нем черное трико и белая рубашка с рукавами-воланами.
Энория влюблена в него без памяти, я вижу. Ах, Констанс! Ох, Констанс! Но она скорее умрет, чем признается ему в этом.
Мышка.
Констанс играет коротенькие пьески. Люди толпятся вокруг невысокого помоста, запуская пальцы в кошели.
Ах, Констанс! ох, Констанс! - летят медяки.
Но он даже не смотрит на монетки - стоит, вытянувшись, тонкий, худой, похожий на загадочный черно-белый цветок.
Поклон, еще поклон. И вот уже не он, а барон Швельвег щелкает пальцами:
-Мой верный Тартюа, подойди, мне нужен твой совет.
Черное и белое перетекает, костистая фигура Тартюа склоняется перед господином:
-Я слушаю вас, мой барон.
И Тартюа-Констанс подмигивает зрителям.
Короткий хохоток. Черно-белый Швельвег хмурится и надменно выпячивает подбородок.
-Мой верный Тартюа, - говорит он, растягивая слова и вращая одним глазом, тогда как другой прищрен, - знаешь ли ты место, где все эти жалкие людишки не смогут мне докучать?
-Конечно, мой барон, - Тартюа сгибается еще ниже, - такое место есть.
Контанс делает паузу. Зрители подаются вперед.
-Синие горы! - кричит кто-то.
-Гнилые острова!
-Так скажи же! - требует барон.
Люди замирают.
Тартюа-Контанс приставляет ладонь ко рту и громко шепчет:
-Мой барон, вам нужно проделать небольшое путешествие.
Подумаешь, циркач. А денег наверняка лишь на чечевичную похлебку с луком хватит. И вообще мне узколицые не нравятся.
-Ну, Агата... - недовольно басит папенька, и мы пробираемся сквозь людей к постоялому двору. Охранник топает впереди. Круглый шлем его взблескивает на рыжем солнце.
Энория все оборачивается и оборачивается.
-Влюбилась что ли? - наклоняясь, фыркаю я.
Смутилась, мышка.
-Нет-нет, что ты!
Так смешно!
Мы с Энорией даже не сестры. Верный своему слову, папенька взял ее к нам в дом три года назад. Такой у него долг был перед Федером Гастаки. Федер умер, а дочка осталась.
Энория. Нора. Можно, Норка. Оттого и мышка.
Волосы пепельные, длинные, прямые. Лицо худое, миловидное, но и только. Грудки маленькие, куда там до моих.
Плакса жуткая. Волосы спутаешь - ревет. Браслетик позаимствуешь - в слезы. А про мальчишек-оруженосцев начнешь рассказывать - краснеет, как рак вареный. Или, как там, рачиха?
Внутри запахи, запахи. Кислые и душистые, и мясные, и квасные. Солнце лезет в окна. За дальними столами - сине-зеленые фигуры. Ополченцы. Орут, а что - не поймешь. Что-то пьяное, задорное.
По узкой лестнице - на второй этаж. Папенька внизу распоряжается насчет обеда. Его голос на мгновение перекрывает шум в общем зале.
Папенька у меня - о-го-го!
Ступеньки звенят под башмаками. На башмаках - золотистые пряжки со звонким язычком, вот и получается - динь-динь-динь. Энория бежит за мной следом, у нее башмаки попроще, тук-тук-тук - отзывается дерево.
Динь-динь-динь. Тук-тук-тук.
Сразу ясно, кто есть кто. Кто дочь, а кто - долг. Хотя папенька и старается относиться к нам одинаково.
Наши комнаты - крайние в богатом правом конце. Сначала - папенькина, затем - моя с Энорией. Яблоневый сад за окном - весь в желтой недозрелой мелочи. Небо светлое, серо-голубое, а садящееся солнце - за крышей.
-Никуда бы отсюда не уезжала, - говорит мышка.
Плюхается на кровать и лежит, рассыпав волосы по подушке. Мечтательная улыбка - подарок закопченному потолку.
-Ну, конечно.
Я тяну из-под своей кровати окованный железом сундучок. Ключик из потайного кармашка проворачивается в замке.
-Ты опять? - Энория смотрит на меня, подперев ладошкой голову.
-А что? - раздражаюсь я.
-На всю ночь?
У мышки потешно округляются глаза.
-На сколько захочу, - я показываю ей язык.
Честно, мне даже жалко свою... ну, все-таки, наверное, сестрицу. В ее представлении отношения женщин и мужчин полны романтики и целомудрия. Поцелуи - ни-ни. Разве что вздыхать можно. Ах, Констанс! Ох, Констанс!
Как-нибудь я ее разочарую. Кому ж еще?
Из сундучка я выкладываю на одеяло маленькое, с ладонь, серебряное зеркало, гребень, флакончик духов, мамино колечко с агатом, коробочку пудры и кинжал.
Зеркало показывает мне то один черный глаз, то другой, потом прямой аккуратный носик, щеки, губы. Бьется на шее жилка. Цельной картины, конечно, не получается. Но мне и не при-выкать.
Мама моя была цыганка, и от нее у меня вьющийся непослушный волос и жгучий страстный омут-взгляд. А еще имя Агата, которое мне очень нравится.
"Агата" означает "счастливая".
-Девочки!
Папенька скрипит дверью. Просовывает голову. За ним маячит охранник.
Папенька у меня рыже-рыжий. Рыжие усы завиваются в колечки. Рыжая борода двумя расчесанными "рогами" бодает грудь. И руки у него тоже все в рыжем волосе.
А глаза - морская волна.
-Ну, как вы здесь? - интересуется он.
-Все хорошо, папенька, - подскакиваю я.
Мои губы вжимаются в крупный папенькин нос.
-Да что ж ты...
Папенька ошарашенно всхрапывает и спешно утягивает голову обратно. Нежностей он не любит. А тут еще - в нос, видите ли!
-Вы там это... - слышится из-за двери его голос. - Скоро обед...
-Да, папенька, - смиренно говорю я. - Мы ждем, папенька.
-Ну, ладно.
Какое-то время я прислушиваюсь к скрипу половиц в коридоре. Ушли? Или еще стоят?
-Ну ты и хитрая, Агатка! - шепчет Энория.
-Ш-ш!
Вот мышка, не потерпеть ей чуть-чуть!
Я осторожно прикладываю ухо к двери. Тихо. Значит, папенька, как обычно, ничего не заподозрил и глазом не уловил. Ой, даже не представляю, что было бы, если б он узнал, что его дочь убегает по вечерам из гостиницы.
-Слушай, мышка, - оборачиваюсь я, - ты меня снова выручишь?
Энория хмурится, фыркает в сторону:
-Я не мышка.
-Ну я же любя. Ну, Нор, ну, пожалуйста, - канючу я, встав у ее кровати на колени. И лицо де-лаю плаксивое-плаксивое. - Ну, Норочка.
Мышка сначала косится, потом тает:
-Хорошо. Но ты мне расскажешь тогда.
И сверк-сверк изумрудами из-под ресниц.
-Ну, конечно, расскажу, - обещаю я.
Мы смеемся.
Энории нравится слушать про мои встречи с кавалерами. Как мы да что мы. Я, конечно, привираю. Иногда для красоты такое сочиню, что потом самой жалко становится, что неправда. Но мышка верит. Рот у нее тогда приоткрывается, взгляд маслится. Ах, Контанс, ох!
Мечтает.
-А он кто?
-Кто? - переспрашиваю я.
Энория в нетерпении взбивает край соломенного тюфяка.
-Ну он!
-Он? - я забираюсь на свою кровать, расправляю загнутый от греха, то есть, от папеньки, угол одеяла. - Как и вчера, и позавчера. Марсин.
-Из свиты примаро Утрехта? - ахает Энория.
Словно это новость. Романтическое все ж создание.
-Да.
Пудру и духи я прячу под подушку. Ни к чему они сейчас. Кинжал креплю между юбками у бедра в специальном подвесном кармашке. Мало ли чего. Колечко надеваю на палец. Зеркальце и гребень...
-Нор, подержи.
Мышка и рада.
-Чуть дальше, - прошу я ее, - чуть-чуть ближе.
Маленькое зеркальце подрагивает в руках у сестрицы. Она стоит передо мной вытянувшись и старается не дышать. Язычок высунут. Щеки розовеют. Несколько завидно даже, такая не-винная свежесть.
-Ты такая красивая, Агатка, - говорит мышка, пока я, щурясь на отражение и гримасничая, вычесываю гребнем локоны.
Гребень так и норовит выдрать клок из головы. Он, оказывается, только на вид и хорош - на-кладки костяные, позолота, камешек в ручке, а как гребень...
Зря, думаю я, у папеньки его вместо старого выклянчила.
Но перед сестрицей вида не подаю. Вернее, наоборот, показываю: ах, гребень, как плывет!
-Ну, все, - говорю, устав, - хватит.
Энория возвращает зеркальце с видимой неохотой. Ой, чувствую, сложно будет с ней вскорости. Подрастет, поумнеет...
-А этот Марсин... вы с ним...
-О да!
Мышка пунцовеет, но не сдается.
-То есть, вы с ним близко-близко?
-Ну-у...
Я делаю вид, что размышляю. На самом деле, мне нравится наблюдать, как сестрица злится. Сначала она начинает покусывать губу, потом легкая складка то появляется, то пропадает между бровями, невесомая тень ложится на лицо...
-Агата!
-Мы обнимались, - говорю я.
Хотя это самое невинное, что мы делали. Но ведь я и не вру.
-А целовались?
-Да.
-Прямо в губы?
-Норочка, а куда ж еще!
Я замыкаю лишнее в сундучок.
Вообще-то Марсин мне уже надоел. Думаю, эта ночь станет последней нашей ночью. Как любовник он, конечно, хорош, но...
На миг я уплываю в палатку под стенами города. Лагерь примаро Утрехта. Синяя, с золотом ткань. Складки балдахина. Ковер с востока. Масляная лампа. Марсин в обществе подушек, с едва прикрытыми ванзейским кружевом чреслами, крепкий, коротко стриженый, черный волос курчавится от паха к груди. Выпуклые глаза смотрят в сторону. Губа недовольно поджата, так, что топорщатся коротенькие усы. И все еще слышится: "Прости, птичка, но у меня нет для тебя даже сото. Война!"
Скряга!
Словно я готова за просто так! За этим, извините, попробуйте к кому-нибудь другому.
Я хмурюсь, вспоминая.
-А по...
Стук в двери обрывает Энорию на полуслове.
-Разрешите?
В комнату просовывается белобрысая голова. Взгляд нахальных зеленых глаз скачет с меня на сестрицу и обратно. Прикипает к вырезу платья.
Я нарочно слегка выгибаюсь.
Ну, спрашиваю мысленно, так лучше видно? Вслух же, конечно, говорю совсем другое.
-Момбасса! - кричу я.
-Здесь.
Папенькин и наш с Энорией охранник (вернее, его бритая голова) возникает над головой на-хала. Белобрысый ойкает, словно его ущипнули. Затем дверь распахивается на всю ширину, и мы с мышкой видим...
Я начинаю хохотать.
Смешно! Гораздо смешнее, чем потуги артиста-циркача!
Худой мальчишка лет десяти-двенадцати, жмурясь и надувая щеки, яростно болтает босыми ногами в локте от пола, а над ним, и за ним, и справа и слева от него, всюду присутствует Момбасса в цветастом халате, огромный, довольный, он держит свою добычу за шкирку.
Кот поймал мышь.
Я хохочу. А Энории-простушке жалко.
-Момбасса, - спрыгивает она с кровати, - ну отпусти же его!
-Нельзя, - говорит Момбасса, - он плохое хотел... - И качает бритой башкой. - Я его сейчас вы-несу и с лестницы уроню.
-Не надо! - взвизгивает пойманный.
-Не надо! - вторит ему мышка.
Подпрыгивает, повисает рядом, и они болтаются уже вдвоем.
Момбасса улыбается, ему не тяжело. Сверкает в ухе серьга. Я зарываюсь в подушку, потому что от хохота у меня сводит живот.
Две мышки!
-Отпусти, - обессиленно машу я рукой, - отпусти.
-Отпустить?
Момбасса делает вид, что озадачен. Движением пальцев он разворачивает мальчишку лицом к себе. Оценивая, кривит толстые губы.
-Не, - говорит, подумав, - лучше уроню.
Я колочу ногами по тюфяку. Ой, уро... Уроню! Так ведь можно и умереть от смеха!
-Да я же просто спросить хотел! - стонет белобрысый.
-Так спрашивай! - рычит Момбасса.
-Об-б-бед...
-Что? - не слышит Момбасса. В то же ухо сестрица кричит ему свое "От-пус-ти!". - Что обед?
-Вы обедать где будете? Внизу или здесь?
Я успеваю лишь приподнять голову.
Затем меня снова корчит со страшной силой, и я уже не хохочу, я подвываю, слезы текут из глаз, о, мне мельком думается, какая же это будет легкая смерть.
Мальчишка висит так смиренно, так обреченно, что...
Ну, вот будто тот самый обед и есть. А уж обед, который интересуется, где его обедать будут... Извольте-позвольте... Ой, нет, ой не могу!
Угол подушечный скрипит на зубах.
-Агата, Агата...
Мышка трясет меня за плечо.
Ничего не вижу из-за слез. Дайте же проморгаться!
-Ф-фу-у!
Я сажусь. Меня еще покачивает.
Момбассы с мальчишкой в комнате уже нет.
-Агаточка, что с тобой? - беспокоится мышка.
В глазах - трогательное участие.
-А где, - киваю я на закрытую дверь, - эти?
-Ушли. Тебе плохо?
Норка пытается потрогать мне лоб, но я отдергиваю голову. Это уж совсем сестринские нежности! Ладно она забылась, но я-то помню, кто из нас кто. Так вот, она - мышка. Энория Гастаки. И не больше.
Я поправляю юбки. Смотрю, щурясь. Не хитрит ли? Не рассчитывает ли на что-то? Как тяжело с такой простотой! Все время подозреваешь в своих собственных мыслях. То есть, дума-ешь, будь я приемной сестрицей, так вот и старалась бы выглядеть. Вроде мышка мышкой, а в уме, потихоньку...
Ох, Агатка, обрываю я себя, она ж не ты.
-И где будет обед? - спрашиваю.
-Сюда принесут!
Мышка хлопает в ладоши.
-Хм-м...
Нет, наверное, это даже хорошо. Переодеваться не придется. И ловить сальные взгляды ополченцев - тоже.
У ополченцев же ни гроша нет. Выпивка и та за счет примаро. А если Марсин и сегодня... Нет, думаю я, что-то перевелись нормальные рыцари, одни циркачи остались.
Но циркачи - не мое, Норкино.
Как там: "Жил на севере барон"? Дурацкие стишки! Хотя да, он гибкий. Я на миг задумываюсь, как можно эту гибкость использовать. Тут же всплывает длинное, наполовину закрашенное белилами лицо.
Бр-р-р! Меня передергивает.
-Стол сюда тоже принесут? - спрашиваю я.
В комнате у нас стола нет, только короткая конторка для письма, приставленная к окну. Мышка, по ее виду, это открытие совершает впервые.
-Ой, наверное, - произносит она, хлопая глазами.
Нет, думаю я, не поумнеет.
Ох, хлебнет бедная сестрица жизни! Ее овечье личико словно само говорит: "Обмани меня". И ведь обманут...
Если, конечно, папенька не выдаст ее за какого-нибудь упитанного своего приятеля. Видела я, посматривают. Как жирные пауки за мушкой - глаза блестят, щеки багровеют, языки губы обмахивают, к нам, мушка, к нам!
А там нарожает детей, растолстеет, забудет своего циркача, хотя нет, наверное, иногда будет мечтать о нем, как о чем-то далеком, несбывшемся.
Может быть, даже когда... ну, это самое...
Кривая ухмылка - моя своевольница. Мышка, зная мой взбалмошный характер, ее боится. Вот и сейчас меняется в лице:
-Агата, ты что?
-Так.
Я сажусь на кровати, как обычно Момбасса любит сидеть - пятки под себя, колени в стороны. Можно еще тюрбан накрутить.
Мышка смотрит недоверчиво, ее мысли можно считать с лица, как крючки буковок из приказчицкой книги. Не задумала ли я чего? Не на ее ли счет задумала?
А ведь родит - окончательно поглупеет!
Этих клуш я уж навидалась. Мы по городкам и торжищам второй год мотаемся, папенька все за меня боится, при себе держит, ну и Энорию заодно, может, думает, что в моей цыганской голове хоть какое-то разумение заведется...
А клуши, такое ощущение, словно за нами в обозе тащатся.
Из одного места - в другое, только волосы красят да передники меняют. Похожие друг на друга как башмаки у башмачника.
Полные, грудастые. В глазах - одинаковая пустота. И не простая, а потаенная, будто знают они что-то, другим недоступное.
Только что там знать?
-Прошу прощения, сударыни.
К нам в комнату задвигается стол, скребет ножками, его ворочает сам хозяин гостиницы, потеющий, низенький человечек с подобострастной, не сходящей с круглого лица улыбкой.
-Сударыням прямо в комнаты...
Он кланяется нам и, обмахнув доски стола грязной тряпкой, пятится прочь.
Момбасса пятерней придерживает дверь, и в комнату сначала просачивается восхитительный мясной дух, а затем и белобрысый мальчишка с блюдом. На блюде плошки, ложки, овал хлеба и котелок, дышащий паром.
-Ой, а что это? - спрашивает, принюхиваясь, мышка.
Мальчишка бухает блюдо на стол.
-Это суп из кровяной колбасы и говядины, с бобами, морковью и чесноком, - солидно произносит он. - Мой хозяин называет его своим именем.
-И с имбирем, - добавляет Момбасса. - Я чую.
-И с имбирем, господин.
Мальчишка опасливо ныряет под рукой охранника в проем.
-Эй, а пить? - кричу я.
-Сейчас!
Голос удаляется.
Я выбираю плошку почище. Сестрица подсаживается к другому концу стола. Руки ее начина-ют терзать хлебный мякиш.
-Норка, ты не одна вообще-то, - замечаю я.
-Прости, Агаточка.
Мы делим хлеб поровну.
Суп густой, пахучий, зачерпывая его ложкой, я мстительно думаю, не явиться ли к Марсину не подушившись. Пусть вот обоняет...
-Прошу прощения!
Низенький хозяин гостиницы появляется снова, две глиняные кружки подаются мне и Норке, из кувшина в них льется розоватая вода.
-Это местный "Шатур", сударыни. Разбавленный, чтобы ваши головки не болели утром.
Он улыбается.
Подобострастной фигуры уже нет в комнате, а улыбка, кажется, все еще висит в воздухе. Раскачивается, будто на нитках паутины.
Норка передергивает плечиками:
-Противный какой.
Я хмыкаю.
Рот мой набит, а так можно, конечно, было бы... Нет, пожалею ее пока. Я гляжу, как мышка крошит хлеб в свою миску, будто кормит плавающую спинку колбасы. А та не ест.
Совсем ребенок.
Моя плошка показывает дно. Листик петрушки кажется моряком, выброшенным на берег после кораблекрушения. Зеленым от "морской" болезни.
Я выдыхаю.
От сытости мысли о Марсине слегка гаснут, теряют свою привлекательность. Расстанется с головой, даже переживать не буду.
"Прости, птичка!"
А сам даже не второ! Ловец удачи... И дело совсем не в сото, конечно же...
-Девочки мои...
Папенька, появляясь, с ходу чуть не опрокидывает стол, Норка взвизгивает от плеснувшей на нее похлебки.
-Как вы здесь?
Папенька ухватывает котелок и водружает его на место. Потом, отдуваясь, наклоняется и подбирает прыгнувшую из мышкиной плошки ложку. Вид у него немного виноватый, когда он оттирает ложку платком.
-Ничего, папенька, - говорю я.
-Вы это... - Папенька, скомкав, убирает платок в карман платья. - Мы тут, девочки, похоже, на день или два застрянем. Тракт на Войслех вроде как перекрыт. То есть, небезопасно ехать. И Рондерат с грузом медлит. То ли осторожничает, то ли...
Его пальцы вспучивают бороду.
Вообще, когда папенька взволнован, он со своей бородой делает страшные вещи. То с одного краю рыжий волос накрутит, то с другого, то в кулак всю возьмет да дернет. Разве что не ест ее еще. Уж как он это сам от себя терпит, непонятно.
Больно же! Я от гребня-то едва не вою, а ему словно все нипочем.