Треножные пюпитры, словно древние Атланты Землю, держали на могучих плечах тяжёлые партитуры. Немолодые скрипачи с серьёзным видом разминали в пиццикато тонкие пальцы. Полногрудые виолончелистки, тяжело дыша, тревожили струны своих инструментов. Альтисты, перешёптываясь и хихикая, листали партитуры. Совсем древний барабанщик, почёсывая блестящую лысину, с грустью смотрел на своего друга и ровесника, барабан был стар, и что неудивительно, тоже лыс. Одиноко и гулко басил золотой геликон. Кларнеты, флейты и гобои весело и дружно, стрекотали каждый на свой лад, и каждый хотел исполнить соло. Обычной предконцертной суматохи не было, оркестр жил своей жизнью, каждый был готов и дать и взять. По всему было видно, что музыка для них не только хлеб, но и воздух.
Неожиданно инструменты стихли, угомонились и сами оркестранты. Статный пожилой человек, появившийся из ниоткуда, встал перед оркестром и, по львиному встряхнув серебристой шевелюрой, тихо и чётко произнёс:
- Гутен Абенд.
Каждый из музыкантов издал ноту-две в знак приветствия мэтра, и затем всё вновь замерло, затихло.
Седовласый дирижёр, пристально всматриваясь в лица своих подопечных, медленно и важно переводил взгляд с одного на другого, те же, в свою очередь, не желая упустить ни единого взгляда, ни единого движения уважаемого маэстро, пытались быть сосредоточены на нём и только на нём.
- Та-там - та-там - та-там, - завораживающе произнёс дирижёр, и грациозно взмахнул своей палочкой.
Что-то знакомое было в этих "та-там...", но что именно?
В вязкую плоть эфира тупым скальпелем врезалось несколько нот.
- Найн! Найн! Найн! - раздражённо закричал старый маэстро на родном языке, - Ноу, стоп ит, плиз! - чуть спокойней продолжил он на английском.
Дальнейший вербальный винегрет старого полиглота был под стать вавилонскому столпотворению, там были французский и немецкий, английский и испанский, и..., каких только "специй" в этом блюде не было, и потому переварить его было под силу лишь гурманам от музыки.
Вступление он забраковал, и сомнений в этом ни у кого не было.
"...Как нервно, экспрессивно, и вместе с тем филигранно он начал репетицию...", "...Какой стиль!...", "...А какова трактовка!...", "...Сразу видна школа!...", - и много всего прочего, перешёптываясь, болтала светская публика, в ожидании начала концерта.
Музыканты начинали ещё, и ещё, и ещё, то сначала, то с конца произведения, а то и сразу врывались в середину. Маэстро был резок, вспыльчив, краток, и в этом был его стиль - стиль профессионала. Крепко, и обязательно на немецком, доставалось тем, кто запаздывал или, чего хуже, фальшивил, тем же, кто был на "высоте", изредка перепадало жёсткое, но улыбчивое "Мерси".
Так прошло немногим больше четверти часа, и вновь всё стихло, на этот раз в преддверии начала концерта.
Седовласый мэтр, повернувшись, лишь едва кивнул заворожённой публике, что могло означать приветствие, в ответ же прозвучали жидкие аплодисменты. Затем, резким кивком, он вновь поприветствовал свой оркестр, выдержал короткую паузу, и чётко, с педантичным отчеканиваем каждой буквы, громко и с расстановкой произнёс:
- Айн...Цвай...Драй..., - и его морщинистые, бледные руки вольной птицей взметнулись ввысь.
Подобна громовым раскатам, филигранна и многоголоса, бессмертная "Пятая" безапелляционно оккупировала наши сердца, души, умы. Тела же, будучи околдованными, остались недвижимы, замерли, подобно соляной супруге библейского Лота.
Это было мало с чем сравнимое переживание, разве что с первым криком младенца или с последним вздохом праведника, с ранним звоном благовеста и со священным трублением в шофар...
И хотя шофар напоминал мне о доме, оставленном там, вдалеке, на Ближнем Востоке, всё же я чётко ощущал присутствие Европы, вернее, моё нахождение в оной. И ни толпы крикливых арабов, цыган и турок, снующих вокруг, ни беснующиеся деревенские мальчишки, приехавшие в Столицу на каникулы, ни ползающий позади меня розовощёкий карапуз, яро вгрызающийся своими первыми четырьмя молочными зубами в плоть истекающего соком хрустящего яблока не могли отнять, отбить, оторвать меня от тех небесных аллегро и анданте, коими был я поглощён целиком и, казалось, навсегда. Ни старый ящик из-под апельсинов - импровизированный помост, на котором величаво стоял пожилой маэстро, ни его потрёпанные, выгоревшие на солнце джинсы, ни кожаные сандалии на бледных ступнях, ни оббитый алым бархатом футляр от контрабаса, раскрывший свой огромный зев на сером асфальте подле ног маэстро не могли в тот момент привлечь моего внимания, ибо не был я рядом, я был далеко, был я везде, полностью растворившись в музыке, как маленький и нежно-белый кусочек сахара-рафинада в необъятном океане ароматного кофе.
И вдруг, в эту идиллию звуков, в этот праздник духа и разума, как многотонный грузовик в толпу детей, врезался хриплый голос репродуктора, вернее, десятков, сотен, тысяч репродукторов:
- Мэдам, Месью, Ледиз энд Джентльмен, Дамен унд Герн......Атасьён, Атеншн, Ахтунг..., - и так далее на тех же языках. - Евроэкспресс "Париж - Люксембург" отправляется со второго пути через три минуты, просьба не опаздывать и не забывать ваш багаж на перроне. Администрация вокзала Гар-дю-Норд желает вам удачного путешествия. Мерси.
- Уууу - угугугу - уууу, - громко издал три длинных протяжных гудка локомотив со второго пути, при этом обдав сизым дымом и отработанным маслом чёрных привокзальных мышей.
Эти звуки были наполнены своим величием, своей значимостью, и ни у кого больше не оставалось сомнений, кому именно в этом концерте принадлежит главная партия. Своё железнодорожное соло старый дизель исполнил бодро и отменно.
Те самые дамы и господа - наша, заворожённая Бетховеном, концертная публика, постепенно, как если б вдруг пробили Золушкины часы, превращалась в серую единую массу - в неприветливую толпу нервных и всегда спешащих пассажиров. Ложи из чемоданов, партер из дорожных сумок, галёрка из рюкзаков быстро и непоправимо теряли свои театральные очертания, принимая банальный лик багажа и ручной клади. Дамы хватали младенцев, джентльмены носильщиков, те, в свою очередь, сверкая номерными бляхами, подхватывали под мышки бывшие ложи и партеры и все, воодушевлённые, кто предстоящим путешествием, кто чаевыми, дружно неслись к спущенным подножкам пыхтящего состава.
И не смотря на то, что ложи и партеры уже были пустынны и мертвы, Бетховен всё ещё жил, ибо любил и страдал, и был предан искусству, а оно не тленно. Музыканты же смертны были, ибо люди они, и лишь к музыке любовь, пусть не святая, и не бескорыстная, ещё заставляла теплиться жизнь в их пробитых нотой сердцах.
К раскрытому футляру контрабаса приблизилась немолодая, белокурая и пышнотелая дама с тем самым, до сих пор грызущим яблоко, толстеньким малышом. Она резким, почти боксёрским движением подалась всем своим грузным корпусом вниз, к футляру, затем с той же ловкостью отпрянула назад, развернулась и, таща "грызуна" на буксире, широким гренадерским шагом стремительно направилась к платформе N2.
- Мерси, медам, данкишон, - благодарно произнёс седой господин в потёртых джинсах, всё ещё размахивая длинным школьным карандашом перед кучкой уличных музыкантов.
Я тоже счёл нужным подойти к футляру, на "кровавом" дне которого уже поблёскивали двойняшки - одномарковые монетки и сладким бесцветным соком истекало зелёное надгрызенное яблоко. Решив отблагодарить блистательного маэстро, я вывалил на дно футляра всю французскую валюту, завалявшуюся после обмена на марки в моих многочисленных карманах.
- Филе данке, - произнёс я на немецком, предполагая, что мастеру будет приятней услышать благодарность на своём языке. Что он немец я почему-то не сомневался.
Дирижёр повернулся ко мне, еле заметно кивнул и произнёс:
- Мерси, месью, - затем, обратив внимание на мою ермолку, улыбнувшись, добавил:
- Шалом, месью.
Я тоже улыбнулся, кивнул в ответ, и пошёл в сторону поезда, готового вот-вот отойти. Наш дизель всё громче и тяжелее пыхтел, и белый дым, валящий с его ржавой трубы, походил на густой пар старинных паровозов.
"Да, это Бетховен, концерт для паровоза с оркестром в "си" минор, ха-ха", - подумал я, уже сидя в купе вагона "первого" класса, смотря через окно на шикарную седую шевелюру развевающуюся на ветру, и до сих пор очерчивающий в воздухе невероятные зигзаги и пируэты длинный школьный карандаш. Бетховен сквозь толстые двойные стёкла пробиться не мог.
Десять минут - и прощай богемный Париж, ещё пару часов и "оревуар" руральная Франция. Вот и пограничный столб, а за ним фривольная республика сменяется банковской монархией.
За пыльным окном бесшабашно проплывала многоликая палитра Европы, я же, закрыв глаза, видел лишь надгрызенное яблоко и уставшего старика, то и дело повторяющего свою таинственную мантру: "...Та-там - та-там - та-там...". Незаметно для себя и я стал подпевать вслух, и лишь тогда вспомнил, на что это был похож этот мотив - ха-ха, это же песнь вагонных колёс.... Так просто, впрочем, как и всё гениальное...