Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Сабазий: Продолжение 3

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    В Пергаме над головой Митрадата разрушается статуя Победы; в Риме умирает Гай Марий...


   "О гряди, Дионис благой"...
   Старинное песнопение начала молодая жрица, наряженная, как вакханка, в небриду поверх цветастого платья и в свежий зеленый венок. Голос - звонкий, полумальчишеский, без истомы и сладости, напряженный как тетива и пронзающий слух - как стрела золоченая...
   Гимн, подхваченный стройным хором, возносится в синь над моей головой, где летают испуганные громогласным веселием птицы. Что им видно с высот светозарных? Синий край Эгейского моря? Древний город Элею под сенью оливковых рощ?
   Песнь о Боге Благом, Быконогом Дионисе, разрастается вширь, перенятая тысячеустой пергамской толпой.
   После трех условленных строф вступает оркестр. В него собраны все, кто умеет играть хоть на чем - от военных труб и пронзительных авлосов до свирелей и арф, от трещоток и кроталей до барабанов и храмовых гонгов.
   Под звучание мощного марша начинается шествие.
   Митрадата несут на особых носилках-помосте, где поставлен позолоченный трон. При царе наверху - евнух-раб с опахалом и двое кинжалоносцев. А влекут сей громоздкий помост - больше сотни латинян-невольников, прочно скованных и стерегомых. По бокам же ведут прирученных гепардов.
   А за ними - не подозревающий об ужасном конце - воплощающий Рим с его алчною спесью - Аквилий на жалком осле, но - в сенаторском одеянии, возвращенном ему ради праздника.
   Они медленно входят в театр.
   "Начинайте", - подает Митрадат еле видимый знак музыкантам.
   Оглушительный марш смолкает.
   Выступают - комедианты.
   Ай, умеют же боги - смеяться!
   Упрямец...
  
  
  
  
   Правил Фригией когда-то
   Мидас-царь,
   и Диониса однажды
   повстречал.
   За спасение Силена
   бог благой
   посулил ему с улыбкой
   дар любой.
  
   "Но, коль хочешь ты совета, -
   бог сказал, -
   Избери себе веселье!
   он сказал.
   Я его дарую щедро, -
   он сказал, -
   Тем, кто служит мне усердно", -
   бог сказал.
  
   "Это благо, господине,
   царь сказал, -
   Для детишек несмышленых,
   царь сказал.
   Тот, кто весел беспричинно, -
   царь сказал,
   Будет ближними осмеян",
   он сказал.
  
   "Вот иное благо, Мидас,
   бог сказал, -
   Подходящее для мужа, -
   бог сказал.
   Будешь ты любимым страстно, -
   бог сказал, -
   девой самою прекрасной", -
   он сказал.
  
   "Не обидься, господине, -
   я сказал, -
   ласки сладки лишь сначала, -
   я сказал.
   Тот, кто девам доверяет, -
   я сказал,
   будет ими же обманут", -
   я сказал.
  
   "Что же! Третье благо, Мидас, -
   бог сказал, -
   подобает государю! -
   бог сказал.
   Сколько раз ты меч поднимешь,
   бог сказал, -
   стольких недругов повергнешь!" -
   он сказал.
  
   "Благодарствуй, господине, -
   я сказал.
   Слишком хлопотно то благо, -
   я сказал.
   Кто победу не удержит, -
   я сказал, -
   будет всеми презираем",
   я сказал.
  
   "Не могу измыслить, Мидас, -
   он сказал, -
   чем еще тебя потешить,
   он сказал.
   Загадай-ка сам желанье, -
   он сказал.
   Что бы ни было - исполню!" -
   бог сказал.
  
   "Господине, жить в довольстве, -
   я сказал, -
   смертным любо, но милее, -
   я сказал, -
   обладать таким богатством, -
   я сказал, -
   что вовек не оскудеет",
   я сказал.
  
  
   "Мне сие вполне посильно, -
   бог сказал, -
   но подумай хорошенько, -
   бог сказал, -
   точно ль ты того желаешь, -
   бог сказал, -
   и не будешь ли внакладе", -
   он сказал.
  
   "Злато есть всем благам благо, -
   царь сказал.
   Никогда его не много, -
   царь сказал.
   Кто при злате, тот при власти, -
   царь сказал.
   Кто при власти, тот при счастьи", -
   царь сказал.
  
   "Но ведь здравие не купишь, -
   бог сказал. -
   Не откупишься от смерти, -
   бог сказал.
   Для чего тебе богатство, -
   бог сказал, -
   если жизнь тебя покинет?" -
   он сказал.
  
   "Верно, здравие не купишь, -
   я сказал, -
   но врачей, однако, можно, -
   я сказал, -
   а построивши гробницу, -
   я сказал, -
   купишь память у потомков", -
   я сказал.
  
   "Значит, злато? Не раздумал?" -
   он сказал.
   "Да! И чтоб не иссякало!" -
   я сказал.
   "Не пресытишься ли вскоре?" -
   он сказал.
   "Поищи глупца такого!" -
   я сказал.
  
   "Для чего? Один сыскался!" -
   бог сказал.
   Засмеялся, дунул, плюнул -
   и пропал.
  
   День проходит, время пира
   настает.
   Мидас-царь и есть не ест
   и пить не пьет:
   всюду - злато, кроме злата -
   ничего!
   "Ешь его!" - смеются боги. -
   "Пей его!"...
  
  
   46. Ненавистнейшего из врагов своих и виновника той войны, Аквилия, царь обрек несказанно мучительной казни. Повелев разыграть представлении об истории жадного Мидаса, царь сказал: "Вот - подобный тому нечестивцу безумец, сердцем коего властвует алчность! Прежде, сколько бы денег я ему ни давал, он всегда ответствовал - "Мало!", подстрекая окрестных правителей разграблять мое царство. Но теперь, когда я воцарился над Азией, мне по силам насытить и столь непомерную жажду. Я решил подарить тебе вожделенное золото! Ешь его, пей!"
   47. И Аквилия, ради насмешки, облачили в сверкавшие позолотой наряды, надели златые оковы, прикрутили золотыми цепями к золоченому ложу - и стали вливать ему в глотку расплавленное и шипящее злато. В страшных муках он умирал, пожирая злое богатство, а кругом ликовала толпа, ибо Маний Аквилий был столь ненавидим в Пергаме, что жутчайшая кара ему мнилась лишь остроумной забавой.
   48. Но недолго царь наслаждался блаженством полнейшего счастья. На театре для государя был устроен высоко воздвигнутый трон, на котором он восседал, принимая хвалы от народа - дабы после всех церемоний под торжественный гимн над его головой показалось бы изображение Ники, которая, медленно взмахивая золотыми крылами, увенчала бы Митрадата золотым же победным венком. Но, едва образ Ники явился над скеной, в хитроумной диковинке сделалось что-то неладно, махинист с чрезмерным усилием дернул за рукоять или трос - и фигура внезапно рассыпалась на куски и упала. Все, кто видел сие, включая царя, сочли происшествие явным предвестием предстоящих бед и несчастий.
  
  
  
  
  
   Как он пялится на меня, этот жалкий двуногий червяк. Губы синие неумолчно бубнят: "Царь великий, прости, пощади меня, смилуйся, я же тебе говорил"...
   Митрадат - и мрачен, и яростен. Но - о боги! - кто знал бы, как предательски ноют поджилки. Как бежит по спине холодок. Как звенят позвонки - от вещего страха. У наследника Александра и Дария, у властителя стран - от Колхиды до самой Эллады...
   Отче мой, повелитель гневного пламени. Или ты от меня отвернулся? В самый миг моего торжества? Что я сделал - не так? И за что - твоя кара? И кого теперь мне казнить? Устроителей празднества? Махиниста, дрожащего передо мною во прахе? Или, может... себя?...
  
  
   Да, конечно, он предупреждал. Мы сперва не о том договаривались. Мне прислали в Эфес зарисовки театральной махины в виде реющей в воздухе Ники, руки коей должны были возложить мне поверх диадемы - победный венок. Уверяли, что выйдет красиво. Мне понравилось, я утвердил. Но, когда я приехал и сам поглядел на устройство, оно показалось мне слишком... изящно?... мало?... несерьезно?... Крылья Ники - из полупрозрачного шелка на хрупком каркасе, словно как у порхающей бабочки. А венок - тот и вовсе меня возмутил. Детям на смех! Не венок, а несчастная веточка! "Издеваетесь, что ли? Да ее и видно не будет - дальше третьего ряда!"... Что же делать? Срок церемонии близится, отменять или переносить - значит, дать богатую пищу для толков и сплетен...
   Я ушел в досаде к себе. Вдруг меня осенило: у меня есть венок, что ниспослан самими богами, если дедушка Пан не солгал мне в том давешнем сне. Мой венок охраняет от ядов и гадов, от копий и стрел, протрезвляет от хмеля и лечит грызущую череп мигрень, он рожден от той самой лозы, что взошла из рубиновой крови Загрея...
   Распечатав корзину, я вынул на свет драгоценность. И - застыл в онемении страха. Весь венок пребывал, как обычно, густо-зелен, сочен и свеж - но один листок на боку пожелтел и отвис омертвело! Вялый лист - на нетленном венке!...
   Сердце ёкнуло. Я не стал призывать своих магов и прорицателей, ибо я никому не рассказывал, кем, когда и как я был - венчан...
   Успокоив сердцебиение, я подумал: ну, свянул - так свянул. Оторву потихонечку. Или сам отпадет. Потянул - лист не рвется, лишь крутится. Прочный. Взял кинжал. Осторожно надрезал. И - вскрикнул! Там текла не древесная влага, а - кровь!...
   Отдышавшись, я спрятал его.
   И решил: не поддамся испугу. Если жизнь моя, в самом деле, в этой лозе, то листки, скорее всего - мои отпрыски. Дети. Да, возможно, случилась беда. Представимая и ожидаемая. Но - случилась. уже. Не со мною. А... боги, вы знаете, с кем. Да и я это знаю. Больно. Горько. Однако сейчас мне нельзя предаваться унынию. Я - победитель. Я обязан - сверкать и блистать. Азиаты зовут меня "новым великим Дионисом". А фригийцы - "Владыкой Сабазием". Что же, я закажу себе истинно неувядаемый и неистленный венок, столь же истинный, сколь - моя слава!
   Мой приказ был спешно исполнен.
   Статуя тоже изменена.
   Махинист же, увидев готовый венок, лишь руками всплеснул и заохал: "Прости, государь, но сие никак невозможно! Всё ведь тонко и строго рассчитано, золото слишком тяжелое, я боюсь, упадет"...
   "Экий вздор!" - отмахнулся я. - "Не соплями же ты там крепил рычаги и лебедки?" - "Нет, но"... - "Хватит водить меня за нос!" - рыкнул я. - "Где послабже - исправь, только я не намерен откладывать празднество! Срок - до завтра!"...
   Я так ждал этот день. Так желал.
  
  
  
   ...Этот олух всё смотрит. Всё на что-то надеется. Всё твердит: "Пощади, милосердный царь, я ж тебе говорил"...
   Верно. Было. Но что же мне делать, чтоб пресечь возрастающий ропот молвы? Объявить - я мол, сам виновен во всем со своим тщеславным капризом? Издеваться начнут, негодяи. Надо мною. Своим государем. А этого я не могу допустить.
   - Вот что, друже, - реку я решительно. - Соглашаюсь, я был неправ. Но тебе в этом радости мало. Ибо я всё равно тебя должен - казнить. Сам пойми: коли нет виноватого, вспыхнут толки, будто это - знамение, данное свыше. Олимпийских властителей станут с досады ругать, нечестивцы. Пусть уж лучше - тебя. Как ты смотришь?...
   - Царь, - дрожа, ответствует он. - Ну, а ежели вправду - предвестие? Вдруг всевышние боги и впрямь - обещают тебе... неудачу? Смерть моя ничего не изменит и тебя не спасет... Пощади! Или дай хоть... отсрочку.
   - Пустое, любезнейший. Всё равно помирать! Может, вся наша здешняя жизнь - таковая отсрочка, - говорю рассудительно я. - А погибнуть за истину - не такая уж скверная участь. Бывает и хуже.
   - О молю, пощади! - возопляет он и кидается в ноги, как скошенный. - Ведь... семья у меня! Дети малые... Царь! Ты сам - чадолюбный отец!
   - Это верно, - киваю.
   Отец. И не токмо детям моим, коим я уж не помню числа, но - и подданным.
   - Не печалуйся , - ободряю его. - Я не зол на тебя. И семейство твое обеспечу. Если ты признаешь вину за собой и отдашься на казнь - твой смерть будет легкой. А дети получат наследство. И еще кое-что. От меня. В утешение.
   Как он пялится на меня, как он пялится...
   - Ну, согласен?
   Молчит.
   Вот и ладно. Значит - согласен.
  
  
  
  
  
   49. Разрушение статуи Ники ужаснула царя и повергло на некое время в уныние. Но друзья утешали его, возлагая вину не на злую волю богов, а на умысел либо небрежность театрального махиниста, коего царь под гнетом всеобщего ропота принужден был казнить. Дабы случай тот совершенно изгладился в памяти, царь устроил в Пергаме на стадионе ристания, пожелав самолично участвовать в состязании всадников и в бегах колесниц. По искусности выездки ему не было равных, но среди колесничих победителем оказался Алкей, уроженец Сард, которого царь, как потом признавался в своих тайных писаниях, через несколько дней отравил, не осилив ревнивой досады.
   50. Чтоб вернуть себе славу сильнейшего и восторг рукоплещущих толп, Митрадат вновь затеял такие же игры, и на сей раз поверг в изумление всех смотрящих, ибо впряг в колесницу шестнадцать коней и держал их в узде столь умело и крепко, что опять стали множиться слухи, будто он - бог, явившийся в облике смертного. Царь был этим премного доволен, а подвиг его воспевали поэты и отображали ваятели и живописцы. Но только воистину верен оказался знак перемены судьбы, и недаром рассыпались за спиною царя Митрадата золотые крылья Победы.
  
  
  
  
  
  
   "О звезда моя, мрак Эреба гонящая, роза в сладкой росе, ты, что держишь в рабах повелителя Азии, ибо царь и супруг твой мыслит лишь о тебе, изнывая от страсти, как еще не взошедший на брачное ложе жених - о Монима, как можешь ты думать, будто я тебя - бросил, забыл? Ты не помнишь, как я не хотел уезжать из Эфеса, о капризница, нимфа, игрунья моя? Твой отец настоял на разлуке, и вовсе не оттого, что ты была нездорова и не вынесла бы дороги в Пергам, а - чего уж таить! - потому что боялся, как бы наши с тобой неустанные ласки не стали во вред возрастающему в твоем лоне дитяти: выше сил моих было сдержаться, пребывая подле тебя... А теперь ты коришь своего Митрадата, будто он, утолив вожделение, ищет новых забав! О желаннейшая, всё неправда, ты одна на душе у меня, и в мечтаниях я лобзаю тебя, как привык и как тебе нравится, всю, от макушки до пяточек. Но, пока не окончена эта война, долг воителя и государя принуждает меня заниматься иными делами: приказывать, управлять, награждать и карать. Ай, звезда моя, я не то что с земными врагами - а с самими Титанами сразился бы - за тебя, для тебя! Несказанно любимая, в час любой вожделенная, напиши же, что любишь меня. Или ты - пошутила тогда? О не надо - шутить с Митрадатом"...
  
   Перечитываешь - и не знаешь, что ему отвечать. И нельзя ни с кем посоветоваться. Ни с отцом, ибо стыдно такое показывать. Ни с кормилицей, Аффой, почти что неграмотной. А подруг тут нет, и какие могут быть у царицы - подруги? Лишь служанки. Рабыни и евнухи. Одиноко и скучно. Единственное развлечение - получать и читать его письма. Читать, затворивши дверь и задернувши полог постели - но всё равно трепеща и краснея, даже наедине. Будто слышишь его жарко шепчущий голос, расслабляющий плоть, проникающий в душу, внушающий делать то, что доселе считала немыслимым и непристойным...
   Неужели я вправду - люблю его? Или это - какое-то чародейское наваждение, сотворенный магами морок? Когда он был здесь, я ни часа, ни дня не была в одиночестве. Засыпая, я ощущала огонь его плоти; просыпаясь, я либо видела рядом его, либо знала, что он непременно придет поздороваться - потому и вставала веселой, и давала себя одевать, омывать благовонной водой, умащать, украшать - для него одного. Он же, всякий раз созерцая меня, восторгался моей красотой. Любовался, как на богиню, обходя кругом и пытливо разглядывая. Редкий день проходил без подарка. Ожерелья, перстни, браслеты, серьги, фибулы, покрывала и платья, роскоши коих я раньше и представить себе не могла. А теперь, когда он вдалеке, для кого мне блистать? Для кого трижды в день менять одеяния? Не для Аффы же и не для евнухов. Отец же думает, я привередничаю.
   Он вообще как-то переменился, отец. Власть - подействовала? Когда он приходит, о нем по чину докладывают: "Тесть царя Митрадата Евпатора, родитель царицы, правитель Эфеса, благородный Филопемен!"... Раньше пестовал и лелеял меня, умиленно твердя: "Коли боги мне даровали столь прекрасное чадо, я сделаю всё, о Монима моя, чтобы ты была счастлива. И покуда сама не захочешь - не отдам тебя замуж, пусть брак для тебя будет не наказанием - радостью"... А сейчас? "Ах, Монима, ты замужем за величайшим царем, ты первейшая женщина в Азии; дети, коих ты государю родишь - в колыбели уже венценосцы; твоя слава достигла пределов земли - и чего тебе не хватает еще, чем ты угнетена, чем опять недовольна?"...
   Не хватает. Наверное - воли. Я осмелилась это измолвить, вспомнив игры с подругами в Стратоникее и веселый Милет. А отец, прищурившись, строго: "Не пойму, дорогая, о чем ты. В сравнении с этим дворцом наш милетский дом был - каморкой". - "Мне здесь скучно, отец". - "Но, дитя, в твоем положении неуместна чрезмерная резвость!" - "Я не бегать прошусь, а хотя бы свободно гулять! С детства слышала, как прекрасен Эфес, но живя здесь, не видела толком ни знаменитого храма, ни города... Да почти ничего! Кроме собственных комнат!"... Он задумался: "В храм, пожалуй, я мог бы тебя проводить". Я всплеснула руками от радости: "Так пойдем же! Прямо сейчас, только я возьму покрывало"... А отец покачал головой: "Моя милая, не забывай: ты - царица всей Азии, и тебе не пристало ходить - даже близко - пешком. Нужно вызвать охрану и свиту, подать паланкин"... Опять - под охраной? Как узнице? Чтоб разглядывать все красоты Эфеса - сквозь полог?... Тут он чуть ли не рассердился: "А ты бы желала - одна, без присмотра, с открытым лицом? Для чего? Соблазнять своей прелестью местных бездельников? Возбуждать пересуды и толки? Царь сего никак не одобрит. Или думаешь, что замужество - это только забавы и ласки? Нет, дитя, это - долг, и хорошие жены не бродят по улицам и не ищут себе развлечений, а сидят по домам, коли муж не прикажет иного. И, поверь, приятнее проводить свои дни во дворце, примеряя наряды и кушая сладости, чем в бедняцкой лачуге за прялкой"...
   У меня от обиды проступили слезы. Он, отбросив суровость, тотча сначал меня утешать: "Ну, довольно, родная, не плачь, все тут любят тебя, все желают добра... И скажу тебе истинно: никакой другой супруг не стал бы так тебя баловать! Уезжая, царь велел потакать всем твоим прихотям, даже вздорным, лишь бы не наносили ущерб его чести. Очень мало чего тебе - совершенно нельзя, ты же знаешь"... - "Да, знаю! Митрадат запрещает мне видеть мужчин, но ко мне не впускают и женщин!" - "Царь не хочет, чтобы тут толклись посторонние. Ты беременна, могут ведь сглазить"... - "Разве нет в Эфесе порядочных девушек или скромных женщин из знатных семейств, видеть коих мне не зазорно и которые не желаеют мне зла? Пока царь был со мной, я ни в ком другом не нуждалась, но сейчас, когда я тут одна среди евнухов - словом не с кем порой перемолвиться!" - "Хорошо, ты сама напиши про это царю, да и я напишу, вряд ли он возымеет что-либо против"... - "Артемида заступница! Скоро надо будет выпрашивать у него позволения - просто дышать! До чего ты дожил, отец! Ты ведь не был таким раболепным!"...
   Он, потупясь, ушел. Ничего не упрек не ответив. Вероятно, царь приказал строго-настрого: не огорчать меня, не перечить, не возражать. Но и - не выпускать из дворца.
   Ах, зачем ты оставил меня, Митрадат! Я давно и забыла о том ничтожном недомогании. А беременность - это не повод, чтобы тянуть с моим переездом в Пергам. Да, немного тошнит по утрам, но ведь это обычно в таком состоянии. Я ничем не больна. Лишь тоскую ужасно. Чует сердце: ты что-то таишь от меня. Или там у тебя есть другая, или... Боги, а если причиной - война? Вдруг она обернулась теперь неудачами? Ты не хочешь меня волновать, но в неведении я с ума схожу, извожу и отца, и себя...
   - Кто обидел мою черноглавую ласточку? - входит Аффа. - Кто посмел огорчить мою маленькую?
   - Ах, оставь, - отстраняюсь в слезах. - Да никто. У меня... так бывает.
   - О нет! - прижимает она меня к своей мягкой груди. - Ты всегда была весела, сколько я тебя знаю, дитя. Что случилось? С отцом поругалась? Ох уж эти мужчины, они без понятия, что беременным надо во всем угождать... Я скажу ему...
   - Аффа, не надо! Он тут не виноват.
   - Кто же? Царь написал тебе что-то неласковое?
   - Нет, напротив. Клянется, что любит меня. Но... в Пергам не зовет.
   - Отчего?
   - Как хотела б я знать!
   Вдруг подумалось: Аффа-то мне и поможет.
   - Слушай, няня. Ты не царица, тебе можно ходить без охраны. Попросись-ка ты в храм. За святою водой для меня. Тебя мало кто знает в Эфесе, попробуй там у людей порасспрашивать, что творится вокруг - и в Пергаме, и в Азии. Виновата в моем одиночестве - просто женщина или... война. Мне-то здесь никто не расскажет.
   - Хорошо, я попробую, милая.
   - И еще. Люди могут солгать, боги скажут заведомо правду. Разузнай, есть ли тут прорицалище или оракул? Или кто-нибудь, кто умеет искусно гадать?
   Озадаченная, удаляется.
   Аффа - женщина славная, только ей всего не расскажешь. И ума у нее не достанет для понимания, и... она ведь - рабыня отца. Заменившая мне с младенчества мать. Он и спал с ней, поди, когда она была молодая, а я еще маленькая и не смыслившая ничего в подобных делах. Но уж помню: мы обе смущались, когда я иногда ее долго звала, а она вдруг являлась с мужской половины. Растрепанная и красная. "Что ты делала там?" - "Ничего, дитя. Прибиралась".
  
  
  
  
   Он стоит у входа во храм. И глядит на подножие огромной колонны, уходящей кроною в небо. А само подножие - в рост человеческий. И на нем - круговой барельеф. Бог Гермес Психопомп на Аидово ложе ведет - душу девичью, обмирающую, не хотящую, но упорно влекомую... Озирающуюся назад, устремленную нежным сердцем к отторгнутым радостям. Но персты Похитителя Душ - не разжать, и мольбою его не разжалобить. Вот сейчас они обогнут колонну - и скроются. В чреве храма. Прохладном и мрачном. И душа целомудренная причастится тайн запредельных, и воды летейской испьет, чтобы свет земной навсегда позабыла. Солнце жгучее - чтоб отныне страшило ее. Небо синее - чтоб внушало ей ненависть. И румяные лица юношей - возбуждали лишь отвращение. Чтоб любила она одного: властелина загробного Мрака. Полунощного и подземельного.
   О Монима, Монима...
   Оплакиваю - как умершую. Артемида великая не одну лишь жизнь земнородным дарит, но также и смерть. О богиня безжалостная, о волчица ты многогрудая, столь же хищная, как и брат твой, ликейский волк Аполлон, чьё исконное имя - Губитель...
   О пресветлые боги, простите. Это разум мой помутился от горя, разъевшего сердце. Но тебе сего не понять, матерь девственная, безлюбовная охранительница всех плодов и побегов. Истуканно-прекрасная обиталица этого храма.
   Под колоннами то и дело проходят десятки людей. Кто-то молится, кто-то просто глазеет на статуи и мозаики пола, кто-то - обетованную жертву несет, кто-то имеет дела до жрецов, кто-то вовсе расположился как дома и занят приятельской праздной беседой... На ступеньках гуляют жирные голуби, а в роскошном лесу ионических толстоствольных колонн приютились ласточьи гнезда. Черноглавые птички снуют, беззаботно летая из солнечной яви в погибельный мрак - и щебечут так звонко, так чисто, так ласково... "Что печален, пришелец, и чем - чем - чем - тебе можно помочь?"... О, ничем. Припозднилась с участием, пташечка, мозжечок твой горошинный. Мне уже сама Артемида Эфесская - не поможет. Всё кончено.
   Так что нечего больше делать в этом храме. Поручение, ради коего царь меня посылал, исполнено. Я забрал у жреца-казначея опись отданных на сохранение царских сокровищ. Коих столь несметное множество, что точный перечень лишь недавно закончен. Там всё учтено, до монетки, до брошки. Часть денег царь, наверное, скоро потребует: снова нечем платить ненасытному войску и не на что содержать возрастающий двор. Порастратился наш сумасбродный герой. Ну, еще бы, если всех казнимых врагов поить жидким золотом, никаких запасов не хватит. Ибо ты - один, Митрадат. А врагов твоих - явных и тайных - тысячи. Мириады. Тьмы. Легионы...
  
  
  
  
   "Царю Митрадату в Пергам - из Эфеса, царица Монима.
   Здравствуй, о властелин моих помыслов. Мне отрадно читать твои сладостные слова, но женская скромность препятствует состязаться с тобою в столь пылких речах. Я сказала уже и опять повторяю, что люблю тебя, мой Митрадат - и сего, полагаю, достаточно. Ты ведь знаешь, что я не умею лукавить. А вот ты, мой возлюбленный, что-то утаиваешь от меня. Я давно могла бы приехать к Пергам, ты же всё отлагаешь свидание. Между тем я тут вся извелась, я скучаю, мне тяжко проснуться и опять не увидеть тебя, и не сладкими кажутся сласти"...
   В дверь стучат. Кто там?
   - Аффа? Я занята.
   - Детонька, я... воды святой принесла. И... гадалку к тебе привела, всё, как ты приказала.
   - Потом. Я письмо сочиняю.
   - Не серчай, моя умница, но позволь тебя на короткое время прервать, ибо батюшка твой лишь с трудом согласился пустить нас вдвоем с гадалкой сюда. "Ладно, - молвил, - царица не в духе, так пусть развлечется, да только ненадолго, а то - царь за порог, а она своевольничать, приводить гадалок с базара"...
   - Хорошо. Впусти ее, Аффа.
   Вдруг она падает предо мной на колени и престранные вещи глаголет:
   - Моя девочка, госпожа моя, государыня... О не гневайся на меня, рабу твою старую... Умоляю: что бы ты ни увидела и ни узнала - не вздумай ни громко плакать, ни кричать, ни кликать охрану! Ты погубишь... всех нас. Пощади меня, о вспоенное моим млеком милое чадо. Ведь тогда меня - сразу казнят!
   Что за страсти? С чего бы я раскричалась от каких-либо, даже злых предсказаний? Прорицатели не виноваты, все упреки - к богам, но и боги бессильны ответить молящему милостью, коли им запрещает Судьба...
   - Аффа, что бы там ни было - я с собой совладаю.
   Она покидает меня - ни жива ни мертва.
   Входит стройная и высокая женщина в покрывале до пят и с лицом, прикрытым верхними складками. В руках у нее - вертишейка в ивовой клетке и какой-то ларец. Там, наверное, чаша, зеркало и курения для гаданий. Губы и щеки у вещуньи ярко накрашены, но, по-моему, это напрасно, потому что она не стара и, пожалуй, должна быть приглядна. А я-то боялась, что Аффа введет сюда одноглазую крючконосую Грайю...
   - Здравствуй, - я говорю. - Проходи и устраивай всё для гадания. Я богато тебя отдарю, что бы ты ни сказала, собеседница всемогущих богов. Но с условием, что о сказанном больше никто не узнает.
   Клетка с птицей выпадает из гадалкиных рук. И ларец тоже валится на пол. Вертишейка от страха шипит и барахтается между прутьями.
   А гостья ко мне наклоняется и тихонько шепчет мне на ухо:
   - Это я. Не пугайся, Монима.
   - Кто - ты?!
   - Не зови никого, - отвечает мне голос не женский, но юношеский. - Пожалей свою Аффу! И... меня. Разве ты еще не узнала?
   - Миннион?!...
   - Тише, тише!
   - Безумец! Зачем?... Уходи скорее, пока не заметили...
   - Не гони меня, дай два слова сказать!
   - Нам нельзя говорить, да и - не о чем.
   - Я спасу тебя, если ты еще любишь меня, я прощу тебе всё, ибо знаю, что ты подчинилась ему против воли... Я похищу тебя, увезу, и ты станешь моею женой...
   - Миннион, это всё невозможно!
   - Почему? Я сейчас, наконец-то, богат. Остальное устроится просто: ты попросишься в храм и велишь отвести тебя в дальний, доступный лишь жрицам зал с изваянием трехголовой Гекаты... Говорят, ее взгляд пригвождает к земле, потому она - под покрывалом... За спиною у статуи - тайная дверь... Твоя свита прождет час-другой понапрасну - и не сыщет нигде никакого следа. Пусть вина падет на Гекату!... Да что бы ни думали, нам с тобой всё равно, ибо я той порой тебя выведу через другие ворота, посажу в носилки, вывезу за город, там возьму на коня и умчу куда-нибудь к морю, и, покуда нас хватятся, мы уже уплывем...
   Бедный мальчик. Он бредит. Небылицы плетет. Но ведь я-то не та простодушная девочка, что когда-то готова была для него - покончить с собой. Нет. Теперь - невозможно.
   Царь казнит тогда - всех подряд. И отца, и Аффу, и нас.
   "О не надо - шутить с Митрадатом"...
   - Миннион, - говорю ему мягко. - Я уже совершенно не та. Ты не знаешь, о ком ты мечтаешь и в какую Мониму влюблен. Чуть поболее года прошло с нашей встречи на Паниониях, а мне кажется, я сейчас - гожусь тебе в матери...
   - Ты немного бледна, потому что несчастна, - ответствует с пылкостью он. - Но прекрасна по-прежнему. Ты не будешь стара никогда, ты юна как сама Артемида, ты глядишься - царицей богов...
   -Я - супруга царя. Навсегда. Я дала ему клятву.
   - Но ведь ты - не любишь его!
   Что сказать?... Если искренно, то с царем у меня никогда не бывало столь радостной легкости, Миннион мне близок как брат, как другое мое естество, рядом с коим не чувствуешь собственной плоти... Но уж лучше мне самой причинить ему краткую боль, чем позволить наделать безумств и обречь на страшную гибель, а она угрожает ему непременно, если он...
   "О не надо - шутить с Митрадатом"...
   - Сознайся, Монима: ты - не любишь царя!
   Как мне жаль его. Как он нежно нелеп - в этом женском уборе и платье, с отчаянной мужеской страстью в очах...
   - Да откуда ты взял, Миннион? Кто тебе такое сказал?
   Он, опешив, еле может выдавить:
   - Аффа.
   - Ты поверил глупой рабыне, старой сплетнице и непрошеной сводне? Так поверь лучше - мне!
   Я взяла письмо, оборванное на полуслове, и бестрепетно протянула:
   - Читай.
   "Здравствуй, о властелин моих помыслов... я люблю тебя, мой Митрадат... не умею лукавить... ты, возлюбленный, что-то утаиваешь... отлагаешь свидание"...
   - Не успела окончить: ты мне помешал. Но сего, полагаю, достаточно?
   Он, отбросив, как будто складень отравлен, горько вскрикивает:
   - Я не верю! Ты лжешь нам обоим!
   - Никому я не лгу. Полагаешь, что можно жить с человеком - и нисколько не привязаться душою?
   - К тирану?! К чудовищу?!
   - Кто бы ни был - он любит меня.
   - Значит, ты, как и все - продалась! За подарки, за эти наряды, за пурпур, золото и жемчуга!
   - Но и ты, - возражаю, - продался. Ты служишь ему за изрядное жалованье. Только я покоряюсь - любя, а ты - ненавидя и зложелательствуя. И вдобавок... посмей отрицать! - прилюдно милуешься с неким развратником...
   - Что ты знаешь! - взвивается он, став краснее румян. - Это... школьный мой друг, Филотим, он из Смирны, мы вместе росли и вместе ходили к Рутилию... За меня он - хоть в пасть к Минотавру! И вообще... мне отныне все женщины станут противны. Ты меня довела до того, вероломная, ты!
   Вероломная - я?!...
   - Уходи, - указую на дверь.
   Весь дрожа от досады, он с поспешной неловкостью собирает гадательские принадлежности, оправляет сместившиеся накладные косы и платье. Руки плохо ему повинуются, век часто моргают. О безумец, о мальчик мой, гневный, пылкий и жалкий...
   - Миннион, - робко трогаю за руку. - Если б ты пришел ко мне до того, как я с ним обвенчалась, я пошла бы с тобой без оглядки. В чем была. Бросив всё и забыв про отца. Но теперь я - чужая жена. Нет соблазна, который заставит меня изменить - ему. Митрадату.
   - Я убил бы тебя, - цедит он, стиснув зубы, - да только душа до сих пор обмирает, как взглянешь... Ты женщина лживая, слабая, но толико прекрасная, что... тебя я готов пощадить, простить, оправдать...
   Вот и славно. Прости. И скорей уходи.
   - Но его - никогда! - прибавляет он глухо и яростно. - Твоего совратителя, Минотавра этого быкомордого - я убью! Артемидой Эфесской клянусь - я убью его!
   Обмерев, повисаю на нем:
   - О не смей, о не смей, Миннион! Сжалься хоть надо мной! Пусть пока не заметно, но я... но во мне...
   Простонал:
   - Понесла - от него? Так - тем более!
   Опустил на лицо покрывало и, ступая как ослепленный, ушел.
   Позабыв у меня вертишейку. Которую я, отрыдавшись, отпустила на волю. А клетку - сожгла.
  
  
  
  
  
   "Царю Митрадату Евпатору в Пергам - стратег Архелай, из Афин.
   Будь здоров, государь. Мои вести такие: Луций Сулла сумел перебраться в Эпир с пятью легионами. Нищ он, правда, как выгнанный из дому пес, ибо в Риме у власти его наихудшие недруги. Не имея достаточных средств для войны, он пока побирается в Этолии и Фессалии, выколачивая медяки из приверженцев Рима. Все афиняне, царь мой, кроме горстки всегда и всем недовольных - за тебя, и твое положение в Аттике прочно. Беотия тоже верна. Я послал в Македонию к Аркафию Ариарату письмо, предлагая соединить наши армии. Если он согласится и в срок подоспеет, Сулле будет конец, а на смену ему вряд ли скоро кого-нибудь вышлют.
   Да пребудет с тобою богиня Победы.
   Прощай".
  
  
  
   "Из Пергама. Царь Митрадат - Архелаю, в Афины.
   Приветствую. Замысел твоя ободряю. Денег со дня на день пришлю. Только действуй незамедлительно, пока Сулла еще не опомнился. Кстати, где там мой Каллий? Я отправил его из Эфеса к Аркафию, но с тех пор ни слуху ни духу. Разузнай, что случилось.
   Да пребудет Удача с тобою. Прощай".
  
  
  
   "Царя Митрадата Евпатора приветствует Каллий Кентавр.
   Государь и отец, не гневайся, я задержался во Фракии. Вождь народа одрисов Садал оказался твоим ненавистником, он схватил меня как лазутчика и сперва задумал убить, но узнав, что я знатен и близок к тебе, решил продать меня римлянам либо потребовать выкуп с кого-то из наших. Я пытался бежать, но меня поймали и держали с тех пор только связанным. К счастью, Архелай меня разыскал и освободил за изрядную плату. Я сейчас же отправлюсь к Аркафию, хоть приказ твой сильно просрочил. Буде ты посчитаешь меня виноватым, дозволь доказать тебе мою верность в бою.
   Будь здоров, да хранят тебя боги".
  
  
  
   "Царю Митрадату в Пергам - из Эфеса, царица Монима.
   Благодарствуй за присланные тобою подарки, но душа моя не успокоится, пока вновь не увижу тебя. В моем прошлом письме я тебе говорила, сколь мне тягостна наша разлука. А с тех пор я видала три сна, все тревожные и непонятные. То сражение между львом и быком, то пир, завершившийся испитием крови, то змею, притаившуюся в очаге. Всякий раз я крича просыпалась, не успев увидеть конца, и остаток ночи лежала и плакала. Я боюсь, Митрадат, что тебе угрожает опасность. Прикажи понадежней себя охранять и веди себя осторожнее. Окружай себя лишь людьми, коих ты много лет уже знаешь. Коли что приключится с тобой - как я буду жить без тебя? Ты же будто во мне не нуждаешься. И не держишь царского слова. Сам ведь мне обещал, что пришлешь за мною, как только устроишь мое жилище в Пергаме. Признайся, с кем ты там развлекаешься, кто тебя отженил от меня? Неужели все силы твои отнимает война? Я не верю. Да накажут боги тебя, если ты меня тайно обманываешь. Но накажут - несильно, любя, ибо я не желаю тебе ничего, кроме блага. Прощай".
  
  
  
   "С превеликой скорбью.
   В Пергам. Царю Митрадату Евпатору - от стратега Таксила из Тисеи, что в Македонии.
   Государь, мужайся: нынче ночью, три дня прохворав неизвестной болезнью, опочил в беспамятстве юный доблестный наш полководец, твой царственный сын Аркафий Ариарат. Войско плачет, а я вопрошаю - где велишь упокоить останки, которые мы пока держим, дабы не разложились, в прозрачном меду?
   Да пошлют тебе боги отраду в других твоих чадах.
   Прощай".
  
  
  
   "Митрадат из Пергама - Мониме в Эфес.
   Как ты можешь такое подумать: обманул, развлекается, бросил? Помни: царь Митрадат никогда никого не бросал и не рушил верность возлюбленным. Вот они ему - да, лгали и изменяли. Ты знаешь. Не надо меня огорчать. На упреки же прямо отвечу: не зову, ибо - некуда звать. У меня в Пергаме сейчас не дворец, а двор постоялый. Скоро съедутся все тетрархи галатов с семействами, свитами и рабами. Люди это почтенный, знатные, и зовутся моими друзьями, но повадки их грубы и малоопрятны. Я нуждаюсь в них как в союзниках и привычен к общению с варварами. А тебе что за радость терпеть тесноту и водиться с не знавшими бани дикарками? Брось, звезда моя. Как только мои беспокойные гости покинут Пергам и за ними выскребут грязь, я пошлю за тобою, любимая. Неужели ты думаешь, мне легко - без тебя? Мне и власть над миром была бы не в радость, лишись я тебя. Ты же, кару богов на меня призывая, очень больно мне делаешь. О любимая, если б ты знала, что за горькую весть принесли вчера твоему Митрадату - ты б молилась богам о другом: чтобы те облегчили мне это страдание. Я потом расскажу, что стряслось. Сейчас - не в силах, так тяжко. Люби меня, верь мне и будь ко мне милосердна. Прощай".
  
  
   "Из Пергама - в Тисею.
   От царя Митрадата Евпатора - стратегу Таксилу.
   По заслугам да будут и почести. Он погиб, покорив Македонию - пусть покоится там, где родился на свет Александр. Возлияния, жертвы и все церемонии на погребении - царские. Ибо я даровал ему этот сан.
   Надпись: "Царь Аркафий Ариарат, сын царя Митрадата Евпатора".
   Войско я вверяю тебе, но начальник твой - Архелай. В Элладе он - главнокомандующий.
   Да пошлют вам боги победу. Прощай".
  
  
  
   "От царя Митрадата Евпатора - Каллию, сыну Фоанта.
   Ты ни в чем не виновен, но лучше нам некое время не видеться. Можешь делать, что хочешь.
   Прощай".
  
  
  
  
   51. Между тем Луций Сулла, задержанный в Риме борьбой против Мария и другими делами, наконец-то отбыл в Эпир при пяти легионах, однако без флота, который давно уже из-за чрезмерных издержек упразднил бережливый сенат. Казна, переставшая получать доходы с провинции Азия, пустовала, а нужда государства в деньгах была столь сильна, что сенат разрешил Сулле взять сокровища храма Нумы Помпилия, полтысячи лет пролежавшие неприкосновенными в ожидании черного дня. И тот день наступил не тогда, когда к Риму шел Ганнибал, не тогда, когда на Италию хлынули полчища икмвров, не тогда, когда против Рима восстали италики - а когда Митрадат воцарился в Пергаме. Но и древних сокровищ Сулле для ведения столь большой и опасной войны оказалось весьма недостаточно. Потому, даже расположив легионы в Элладе, он воздерживался нападать на войска Митрадата, а старался собрать с этолийцев и фессалийцев все возможные средства, от денег до пропитания.
   52. Архелай, даровитейший из тогдашних стратегов царя Митрадата, овладел к тому времени Беотией и Аттикой, ибо афиняне, став приверженцами царя, соблазнили затем перейти к нему и фиванцев. Митрадатов же сын Аркафий Ариарат, прежде правивший Каппадокией, юный, смелый и предприимчивый, выгнал из Македонии римлян и провозгласил Александрово царство своим. Обнаружив Суллу в Фессалии, Архелай и Аркафий решили соединить свои силы, дабы взять легионы сената в кольцо и разбить, подавив своей численностью. Но нежданно случилось несчастье: Аркафий вдруг занемог, впал в беспамятство и скончался близ македонской Тисеи. Пока войско хоронило его и оплакивало, и пока до Тисеи домчались гонцы Митрадата с приказом другому стратегу, Таксилу, выполнять все прежние замыслы, Сулла смог подчинить Беотию и начать продвижение к стенам Афин.
   53.Я уже говорил, что спустя много лет Митрадат изволил составить повесть жизни своей, но хранил ее в тайне, собираясь, возможно, оставить наследникам. Гней Помпей, захвативший потом весь архив Митрадата, привез те свитки в Италию и оставил себе. Зять Помпея, сын Суллы, Фавст, рассказывал, будто бы в царской рукописи изумлял как ее блистательный слог, так и леденящее душу спокойствие, с коим царь признавался в самых страшных деяниях. Среди прочего там, якобы, значилось и признание в отравлении сына Ариарата. Я те свитки видел лишь мельком, когда был с моим господином в имении младшего Суллы, и нам принесла показать их, как особую редкость, супруга Фавста, Помпея. Мне, конечно, никто не дозволил ни вчитаться в ту повесть, ни что-либо оттуда списать. Как мне помнится, в перечне Митрадатовых жертв вправду значился некий "Ариарат", только, думаю, это мог быть не сын государя Аркафий Ариарат, а второй из каппадокийских племянников, сыновей сестры Лаодики Старшей, который скончался совсем молодым после тщетной попытки вернуть себе царство, завоеванное Митрадатом.
   54. Обе смерти темны и ужасны, однако, сколь бы ни был безжалостен царь Митрадат, моему уму непостижно и странно, для чего ему вздумалось бы подсылать отравителей к сыну, одержавшему столько блестящих побед ради общей пользы и славы - а вдобавок находившегося на таком расстоянии от Митрадата, что у них не могло тогда приключиться ни спора, ни ссоры, ни жаркой беседы, способной вызвать отцовскую ярость. Я скорее склонен считать, что Фавст Сулла ошибся в своем толковании, ибо он был вообще легкомыслен и маловнимателен, и уж вряд ли мог разбираться в повторяющихся именах государей из двух соседних династий. Но теперь ничего ни проверить, ни опровергнуть нельзя. После опустошивших Италию войн меж Помпеем и Цезарем, а затем меж Антонием и Октавианом, свитки те несомненно пропали - иначе на них бы ссылались хвалители римских побед и враги царя Митрадата.
  
  
  
  
  
  
   И чего только Марк ни придумывал, чтоб остаться в Риме и не ехать в Арпин. Что за радость сидеть в эту пору в усадьбе? Непогода, ветер с гор, проливные дожди, грязный вздувшийся Лирис, короткие серые дни, нескончаемая болтовня домочадцев, счета и расходные книги... Ради этого - бросить Рим, где теперь происходят такие события?!... Нет и нет!
   Но отец проявил непреклонность. Он считает, что в Риме скоро станет опасно. Пахнет новым кровопролитием. И, возможно, он прав. Консул Цинна, за которого голосовали все сторонники Мария, не пожелал подчиняться сенату, в котором большинство составляют сулланцы. И - восстал. Сенат объявил о его низложении. И избрал вместо Цинны временным консулом пожилого жреца Юпитера, Мерулу. Коллега Цинны, Гай Октавий, поддержал такое решение. Цинна снова не подчинился. И начал объезжать италийские города, побуждая их не повиноваться сенату. Говорят, он спешно сколачивает себе армию, принимая туда и свободных, и бывших рабов, и выкупленных гладиаторов. Его цель сейчас - Капуя, где полно гладиаторских школ и казармы для новобранцев. Если Цинне удастся настроить их против сената и повести на оставшийся без прикрытия Рим - тут начнется нечто ужасное!
   "Но, отец, что тут может начаться? Если сенат, Октавий и Мерула неспособны обороняться, Цинна вынудит их отменить свое низложение и вернет себе власть. Вот и всё".
   Однако Марк Туллий-старший безмерно напуган крушением Мария. Прежде в свойской компании он за чашей вина нет-нет да обмолвится гордо - мол, деревенская почва тоже способна породить великих мужей, взять хоть Мария, нашего земляка... А теперь, если кто даже в шутку скажет "ваш Марий" - Цицерон запальчиво вскинется: "Да какой он - наш?! Он и знать нас не знал, ну, и мы его тоже... Мужлан!"..
   Нелепо, смешно и досадно. И жалко отца. Раньше Марку казалось, что тихость родительской жизни и нрава - это от хворости и недостатка тщеславия. Но сейчас ... как бы это назвать необидно?... Боязнь за семью?... Нежелание ввязываться?... Трусоватость?...
   Между прочим, кое-кто и не думает прятать своим симпатии к Марию. И даже кичится их связью. Правда, он - еще отрок в детской тоге-претексте, и никто его не приемлет всерьез. И - всё же! Вертясь то на Форуме, то на лекциях приезжих философов, этот мальчик роняет через каждое слово: "Вот вернется мой дядя Марий... Вот буду писать ему в Африку"...
   А каков он был на последних "троянских играх" на Марсовом поле. Целый город всегда собирается поглядеть, как знатнейшие юноши представляют, сев на коней - жаркий бой, падение Трои, бегство Энея из города и руководимый самой богиней Венерой приход в италийские земли. По обычаю роль Энея - почетнейшая, и ее доверяют наилучшему во всех отношениях отроку. Очень часть - сыну или родственнику кого-то из консулов. Но на сей раз был выбран - Гай Цезарь! Самый младший из всех участвовавших, не сильно высокий, бледноликий, худой, а вдобавок - племянник и пылкий сторонник опального Мария! И ведь Сулла тогда еще находился - в Риме. Но, по-видимому, не решился устраивать новый скандал из-за этой ничтожной истории.
   Стоит лишь погрузиться в себя - и всплывает картина того незабвенного дня.
   Многорядное, ярко украшенное, шумящее толпами Марсово поле. Сухая земля, клочковатая травка. На коне - тонкий отрок в белой тунике, алом царском плаще, сверкающих ярче солнца доспехах и в позолоченном шлеме с пышными перьями. При копье и мече. Все ровесники радуются. Он же - горд и странно печален. Что для прочих - игра и потешное зрелище, для него - обретение богоданной слиянности с духом дальнего предка, Энея Троянского. Он - всамделишен. Распрощавшись с родными руинами, он держит путь в заповеданный край, дабы там положить начало роду - новому, граду - вечному. И незримая царственность так тяжка, но посильна - для плечей его угловатых и вздернутых...
   Хватит. Что за фантазии! "Царственность"!...
   В Риме нет и вовеки не будет - царей. Ни чужих, ни тем паче своих.
   Верно, Марк Цицерон?
   Разумеется. Нет и не будет.
  
  
  
   Срок отъезда семьи Цицеронов в Арпин приближался. Цинна с армией - подходил уже к Капуе. Марк почти примирился с непреклонной волей отца, но - в последний миг заболел. Лекарь сразу же объявил, что болезнь неопасна для жизни, но сильно заразна, поэтому братьям лучше расстаться. И отец, забрав с собой Квинта, уехал, а Марка оставил с матерью. Жар терзал его несколько дней, а потом сразу спал, да и красная сыпь постепенно исчезла. Врач позволил ему вставать и гулять. "Чуть окрепнешь, мы сразу отправимся", - обещала Гельвия. Как?!... Не сходив напоследок хотя бы к друзьям? Не простившись с великим понтификом Сцеволой?
   Возразить было нечего. Чинный Сцевола извинил бы болезнь, но никак не такую невежливость.
   Мать сдалась.
  
  
  
   Путь лежит мимо круглого храма Весты.
   Там - толпа. Со смехом и криками обсуждают забавное происшествие: у кого-то из рук вырвался матерый яркий петух, предназначенный, видимо, в жертву - и ринулся прямо в святилище, куда никому построннему заходить нельзя, только избранным для служения девам...
   Оттуда внезапно выскакивают две весталки. Молоденькие и хорошенькие. У одной, когда она улыбается, проступает сходство с Помпонией. Но зовут ее - Фабия. Старый понтифик нередко ворчит на нее: легкомысленна до несносности, ей бы в куклы играть, а не службу в храме нести. А другая, построже, Перперния.
   Озираясь беспомощно, Перперния только рот открывает, чтобы что-то сказать. А Фабия, простирая руки к толпе, звонко плачет: "Боги! люди! Беда! Мы ни в чем не виновны!... Эта птица... Пламень - погас!!"...
   Смех мгновенно смолкает. Петушиный владелец роняет кинжал, оседает на лестницу и закрывает лицо мозолистыми пятернями. И весь Форум охватывает - тишина.
   И не нужно авгуров, гаруспиков, магов - чтоб истолковать это знамение. Несомненно, стрясется большая беда.
   Да, великий понтифик накажет весталок.
   Но сие ничему не поможет.
   К несчастью.
  
  
  
  
   - Я знаю, - с печальным спокойствием отвечает одетый для выхода Сцевола на взволнованное повествование Марка. - Этого следовало ожидать. И добром оно не закончится. Что-то будет теперь с нами всеми! Цинна - в Капуе. На его стороне не только мятежники и гладиаторы, но и тамошние войска. Положение очень тревожное. Мы сейчас созываем сенаторов в храм Согласия. Если действовать без промедления, еще что-то можно поправить. Ты проводишь меня?... Я давно тебя не видал и подумал, ты уехал в Арпин.
   - Я был болен, учитель. Но рад, что остался.
   - Чему же тут радоваться! - тяжело вздыхает понтифик.
   Цицерон пожимает плечами.
   Это - жизнь. Это - Рим.
  
  
  
   Форум полон народу. К старинном храму Согласия устремляются, в белых с пурпуром тогах, сенаторы. До начал собрания есть еще время, и оратор Марк Антоний решил им воспользоваться, чтобы вызвать всеобщую ярость против Цинны.
   Марк Антоний неиссякаем в неистовой брани.
   "Мы раздавим Цинну как гниду, квириты! В своем бешенстве он возмечтал посягнуть на отечество - с жалкой кучкой обласканных им циркачей, рабов и бандитов! Не хватало еще послать в африканскую глушь - за достойным столь славного войска воителем! За тем самым полоумным бесстыдником, что сражался на Марсовом поле - с мальчишками! А потом, как свинья, бултыхался в минтурнийском болоте! Что же, Марий, давай, коли нынешний твой господин, чернозадый царь Гиемпсал, тебя выпустит - приезжай! Позабавь нас дурацкими выходками!"...
   Все вокруг - "Га-га-га!"...
   Цицерону неловко. Хоть великий понтифик Сцевола неприязненно говорит об Антонии, полагая, что он в своем красноречии переходит все меры приличия и бессовестно потакает грубым нравам толпы, юный Марк привык его чтить и всегда с удовольствием слушал на Форуме. Но теперь эти хлесткие злые слова о несчастном изгнаннике вызывают у Цицерона едва ли не слезы беспомощной боли: ну зачем же о Марии - так? Он заслуженнейший человек, несомненный герой...
   Марку больше не хочется слушать ругательств Антония. Он отводит глаза и, подавленный, отступает назад.
   Возле храма Сатурна он вдруг застывает.
   Над толпою стоит, прижимаясь спиной к сероватому мрамору затененной колонны - стройный отрок. Как статуя в нише. И улыбка на нем - как на статуе. Бог весть что от взора скрывающая.
   Это - он. Потомок Энея. Прапраправнук Венеры.
   Гай Цезарь.
  
  
  
   - А, привет! - кивает он Цицерону, не зовя, однако, по имени.
   Что за наглость себе позволяют эти детки патрициев! Будто Цезарь не знает - его! Преотлично же знает! Встречались не раз!
   - Привет, - говорит Цицерон. Сколь умеет, небрежно. Надо было бы добавить что-то язвительное, но теперь уже поздно. Вместо этого Марк удивляется:
   - Ты... совсем один? Без раба? Без сопровождающих?
   - Тс-с! - прерывает его, отступив чуть поглубже в тень, юный каверзник. - Я сбежал. Ты, конечно, не выдашь меня?
   Марку так и хочется взять его за руку и отвести к рассерженной матери. Говорят, матрона Аврелия в гневе очень крута.
   Ее сына это, похоже, ничуть не пугает. Напротив, он опять улыбается. Вот мальчишка! Великого Мария, его дядю, клеймят и хулят, а он - знай себе радуется.
   Цицерон любопытствует:
   - Ты находишь это - забавным?
   - Я?... Дай руку.
   Приказано столь привычно повелительным тоном, что опешивший Марк покоряется. Отрок спрыгивает с постамента и становится рядом. Что же, так оно лучше. Не глядеть же снизу вверх - на него. На змееныша стеклянноглазого.
   - Разумеется. Очень забавно, - говорит с усмешкою Цезарь. - Но забавнее будет взглянуть на Антония и на весь этот чванный сенат, когда станет известно...
   И - нежданно, без всякой патрицианской надменности, но совсем по-ребячески, шепотком и взахлеб, стиснув Маркову длань, упоенный причастностью и распираемый важностью сведений:
   - Слушай!... Наша - взяла!... Дядя Марий - не в Африке! Он - совсем уже рядом! В Этрурии! У него - шесть тысяч солдат!...Они с Цинной соединятся - и тогда...
   - А откуда ты... знаешь? - только и может вымолвить Марк.
   Цезарь лишь пожимает плечами. И бросает кратко:
   - От тети. Он ей написал.
   - Правда?! Как ему удалось...
   - Извини, мне пора, - уворачивается от расспросов лукавый всезнайка. - А то хватятся - будут искать. Будь здоров!
  
  
  
  
   "Гельвия - Марку Туллию Цицерону, в Арпин.
   Здравствуй, милый супруг. Ты хотел, чтобы мы покинули Рим, едва Марк поправится, но уехать сейчас невозможно. Рим со всех сторон окружен войсками Цинны, Мария, Сертория и Карбона. Никакая помощь сюда уже не пробьется, и сенат отряжает к Цинне второе посольство, соглашаясь признать его консулом, если он обещает не устраивать кровопролития в городе. И пока переговоры ничем не закончились, ни из Рима, ни в Рим не пропустят ни единой повозки. Да если бы и пропустили, я не отважилась бы на такое опасное странствие. Разве что письмоносца можно послать, уповая, что к рабу, с которого нечего взять, не пристанут.
   Поведение Марка до крайности беспокоит меня. Он целыми днями на Форуме, а явивишись домой, по ночам жжет светильник и сочиняет стихи, воспевающие свершения Мария. Никаких уговоров не слушает, приказать же и наказать не могу - он не маленький. Как мне быть, я не знаю. Пожалуйста, вразуми его сам. Поцелуй за меня дорогого нашего Квинта. Прощай".
  
  
  
  
  
  
  
  
   - Хэй, ты кто?
   Вопрошает здоровенный, пастушьего вида, этруск. Из тех, кто без всякий раздумий прут на дикого вепря с рогатиной. Препираться бессмысленно, а бежать бесполезно: убьют.
   - Я Евдром, раб Марка Туллия Цицерона, арпинского всадника.
   - Беглый, что ли?
   - Нет. Отправлен в усадьбу с письмом.
   - Может, пускай идет себе дальше? - обращается дюжий парень к сотоварищам по караулу.
   - Нет, постой! - возражает другой. - Мало ль - что за письмо! Вот недавно поймали гонца от сената к Метеллу - тот тоже прикидывался, что везет безобидную весточку хворой бабушке в Байи!
   - И лихая ж старушка, - хохочут вокруг. - Легионом командует!
   - Этот, может, туда же! Распечатаем складень! Читай, Фрегеллан!
   Ничего не поделаешь. Разломают печать, но, убедившись в ошибочности подозрений, вернут письмо и отпустят в Арпин.
   - А, попался, приятель! - вдруг доносится резкий голос читающего. - Всё одно к одному! Только иносказательно! Дескать, город в осаде, ждет помощи, тянем время в переговорах, но боимся, что народ склоняется к Марию... Да ведь это сенат - извещает Помпея Страбона!
   - Головаст же ты, Фрегеллан! - изумляются прочие.
   - Ха, я знаю повадки лазутчиков, - похваляется тот. - Я их быстро - на чистую воду!
   - Может, в Тибр его? Вместе с письмом?
   - Нет, доставим к начальству!
   - А нам за усердие - премию!
   - Правильно!...
  
  
  
   Цинна страшен обманчивой тихостью и повадками аристократа. Марий страшен - вдвойне и втройне. С показным смирением изморщиненный старец на отекших ногах стоит возле кресла мятежного консула. Но сенатским послам начинает казаться, что Марий - источает погибельный жар. Будто тщетно скрываемая ненасытная ярость, воспаляющая дух и плоть старика, прожигает грубошерстный его темный плащ и одежды изгнанника. Ибо тянет горькой гарью - от Мария. Гарью - мщения, гарью - кровавых расправ...
   "Сенат и народ умоляют консула Луция Корнелия Цинну возвратиться к своим законным обязанностям"...
   - Консула? - прерывает насмешливо тот. - Вы, любезные, кажется, разучились считать. Насколько мне ведомо, все консулы в городе. Разве не так?
   - Нет, не так, - отвечают поспешно. - Консул в Риме только один. Гай Октавий. А другой - сидит перед нами. Это - ты, Луций Цинна.
   - А Мерула?
   - О прости его, - мягко молвит посланник сената Луций Цезарь Страбон. - Мерула - жрец Юпитера, фламин, человек пожилой и почтенный, сам он не домогался избрания, только внял уговорам сограждан... Он уже сложил с себя полномочия и велел разойтись своим ликторам...
   - Он - обманщик! - зеленеет от ярости Цинна. - Он украл мою должность и все надлежащие почести! Вы же все - соучастники беззакония! Чтобы выбрать суффекта при жизни настоящего, дееспособного консула, это же...
   От возмущения Цинна закашлялся. А послы сената не смеют возражать и оправдываться. Лишь Марий, положив на плечо союзника крючкопалую руку, произносит с недоброй усмешкой: "Что ты хочешь, мой Цинна - от этих?... Измываться над консулом им не впервой. Те, что были способны травить старика, шестикратно справлявшего высшую должность"...
   Цинна вскакивает, обнимая соратника: "Я не намерен спускать им этого, Марий! Да ответят они по закону - как поправшие честь родного отца, ибо ты - отец для отечества! Сколько раз ты спасал их от варваров!"...
   - О мужи, - вновь твердят им послы. - Рим и римский народ неповинны в таком преступлении! Луций Сулла составил указ об изгнании Мария - пусть он сам за него отвечает!
   - Интересно, а где же был в это время ваш хваленый сенат? - ядовито любопытствует Марий.
   - Не карайте невинных, не идите с мечом против братьев! - пуще прежнего молят послы. - Не терзайте отечество, которое и без того настрадалось! Всех святынь наших ради: без жертв!
   - Хорошо, - чуть поморщившись, ответствует Цинна. - Я могу обещать: от моей руки не погибнет никто. Даже враг. Но скажите Гаю Октавию: пусть воздержится попадаться мне на глаза, потому что за своих соратников, ненавидящих в нем предателя - я не ручаюсь!
   Послы кивают. Обещание, правда, двусмысленное. Но при зреющей мрачности Мария не приходится быть настоятельными. А Октавий... Пусть уезжает как можно скорей и подальше. Разве жизнь не дороже, чем кресло и фасции?
   - Мы немедленно известим народ и сенат о достигнутом между нами согласии. Мирный город примет вас с радостью, о консул Луций Цинна и великий Гай Марий!
   "Есть препятствие", - с громким вздохом роняет Марий. - "По закону я - нищий изгнанник. Лишенный всех прав. Мне нельзя появляться в стенах Рима. Что-что, а закон я всегда соблюдал!"...
   Издевается и ломается. Точно волк у входа в овчарню, в которой более нет ни собак, ни охраны, ни пастыря. Сам же - скалит клыки, кажет черный от желчи язык и сверкает налитыми кровью очами.
   - О Гай Марий, тот несправедливый указ отменен.
   - Вот те раз! Кем? Когда?
   - Сегодня утром. Трибунами. Шестикратный консул, герой, триумфатор, сенатор Гай Марий - твой народ, твой город, твой дом - ждут тебя!
   ...О толпа, о безмозглый сброд, о трусливые твари... Понял, Сулла, прыщавый красавчик, кто из нас - проиграл?
   "Хорошо. Мы идем. Принимайте".
  
  
  
  
  
   - Что еще за явленьице?
   - Это, Марий... лазутчик. Мы поймали его на дороге. С письмом. Вот оно.
   - Дать сюда!
   Вырывает таблички. Читает. Презрительно фыркает. Перечитывает. Ничего интересного. Бабьи жалобы, охи и сплетни. Только разве что...
   - Из Арпина? Туллии Цицероны? Мои земляки? Эй, сынок, ты их, часом, не знаешь?
   - Это родичи Гратидиана, - отвечает, едва взглянув на письмо, Марий Младший. - Очень дальние, по дедовой линии.
   - Стало быть, наши все-таки свойственники. И - приличные люди?
   - Дурного о них я не слышал.
   - А с кем они знаются?
   - Раньше знались со Сцеволами. Я встречал их у покойного Авгура. Кажется, ныне ходят к понтифику. Занимаются законоведением. Говорят, оба брата отличных способностей.
   - Дельно! - хмыкает Марий. - Одно непонятно: тут написано, что этот Марк кропает стишки. Странно, что Сцеволы, столь серьезные люди, соблазнились учить сочинителя. Он и будет потом потешать судей прибаутками и гримасами. Аки мим на театре.
   - Что ты, что ты, Гай Марий, - дерзает вставить словечко Евдром. - Господин мой слагает стихи лишь о важных вещах...
   - Раб, замолкни и можешь проваливать! - прерывает Марий, возвращая письмо.
   Караульным же, задержавшим его:
   - Остолопы! Не сметь ко мне - с пустяками!
   А сыну, Марию Младшему:
   - Будем в Риме - покажешь мне этого правоведа-поэтишку.
   - Я могу не узнать его сразу, отец, мы же долго не виделись.
   - Ну, так Гратидиану скажи! Он-то должен знать своих родственничков! Вот дела... Стихоплет - из Арпина! Вовек не бывало, ха-ха...
  
  
  
  
  
   Чтобы не выпускать безрассудного Марка из дому, Гельвия этой ночью куда-то надежно упрятала его зимнюю тогу и башмаки, без чего невозможно пойти ни на Форум, ни просто к знакомым. И напрасно он умолял, убеждал, уговаривал - мать осталась тверда. И пришлось сидеть взаперти, отводя уязвленную душу отделкой поэмы о Марии.
   Вдруг - подобно Меркурию из чертогов Юпитера - в скромном домике Цицеронов появляется - сам Марк Марий Гратидиан! Молодой, красивый, блистательный! Он единственный из фамилии Мария не гнушался незнатными, небогатыми и к тому же столь дальними родственниками. Повстречав Цицерона на улице, учтиво здоровался, и, когда не спешил, заботливо спрашивал о здоровье родителей и просил передать им приветы.
   Но Гратидиан никогда еще не приходил к ним домой - так вот, запросто, без церемоний, без повода.
   И пошли чудеса. Поприветствовав Марка и Гельвию, гость спокойно изрек: "Я не просто пришел навестить вас, а принес приглашение. Ныне вечером дядя Марий собирает в своем доме друзей и соратников. Он велел передать, что будет рад видеть там и тебя, Цицерон". - "Меня?!" - "Да, тебя". - "Я же с ним незнаком!" - "Ему кое-что рассказали". - "Кто?" - "Отчасти - и я".
   Наслажившись восторженным изумлением Марка, Гратидиан словно бы между прочим промолвил: "Да, советую взять с собою... стихи про него. Ты украсишь обед и доставишь ему удовольствие". - "А... откуда известно"... - "О, молва стоязыка, стоглаза! Я надеюсь, стихи-то латинские? А то в греческом он не силен". - "Разумеется, чисто латинские! Но - гексаметром, как в "Илиаде", ибо Марий, по-моему, не уступит Ахиллу в геройстве"... - "Хорошо, дорогой. А то до сих пор его воспевал только Архий, однако по-гречески, в переводе же это не очень звучит... Ну, да ладно - до встречи у Мария!"..
   Улыбаясь и кланяясь, Гратидиан удалился.
   А в дому началась суматоха. Кто решится сказать - "не пущу!" - если Марий - сам призывает? Там же будет отборное общество! Ветераны его походов, и прославившийся в италийских войнах Серторий... Ну, и Цинна, наверное, будет - куда же теперь без него... Будет Муция, дочь Авгура, теща Мария Младшего, будет Лициния, ее умная и отважная дочь, будут Юлии Цезари...
   Как ты глуп, милый мой, - вздыхает тревожная Гельвия. Я щадила тебя, не пускала из дому и таила ужасные новости: после входа в город Цинны и Мария - началась большая резня. Убиты оба соперника Цинны - Октавий и Мерула. Каждый час возрастает количество жертв. Он же спятил от злости, твой Марий! Ходят слухи, что он хотел умертвить жену и малых детей ненавистного Суллы - их еле спасли... Зато дом - сожжен и разграблен. Неужели такого героя - теперь воспевать?...
   Ты стоишь предо мною - длинный, тощий, синий от гнева на мои беспощадные речи. И твердишь лишь одно: "Это ложь!"... Я тебе поправляю складки на тоге, а сама чуть не плачу, ибо до смерти хочется подхватить тебя на руки, словно дитя, спеленать и укрыть от опасности... Марк, постой же, не вырывайся! Да, вот так оно лучше... Ступай, но молю: не вступай ни в какие ни с кем пререкания...
   Как же здесь не хватает отца!
  
  
  
  
   Зимний ветер дерет непривыкшую к холоду кожу. С каждым мигом свет изменяется: то слепящая белизна, то тяжелое жирное золото, то отчаянная синева, то мертвенная лиловость, то предгрозовая грузная серость... Неприютно и знобко. Осторожно ступаешь, провожаемый молчаливым рабом. Чем-то новым - пахнет Рим. Леденяще, дразняще, пугающе. Свежим воздухом? Свежей краской?...
   "ГОЛОСУЙТЕ ЗА МАРИЯ! МАРИЙ - КОНСУЛ СЕМЬ РАЗ!"...
   На стене ближайшего дома - надпись крупными красными буквами. Словно кровавыми.
   Цицерон устремляется к Форуму. Натыкается на толпу. Застывает как вкопанный, пораженный бойким рассказом.
   - "Это что! Я видел, как убили Марка Антония! Он скрывался в нашем подвале, мой хозяин спрятал его и решил угостить, и послал за хорошим вином - а лавочник, не будь дураком, сразу понял, что дело особое, стал расспрашивать, вызнал подробности - и бегом прямо к Марию! Тот послал туда целый отряд. Оцепили квартал, так что мухе не вылететь. И военный трибун посылает в подвал одного из солдат: мол, иди и прикончи мерзавца. Тот ушел и пропал. Начальник - другого. И опять - время тянется, а никто не идет. Ну, когда трибун - сам пошел. И что же? Умора! В углу, опершись на бочку с маслинами, Марк Антоний в сенаторской тоге - произносит предсмертную речь! А убицы - рыдают навзрыд! Тот трибун их всех обложил, отдал двух слюнтяев под стражу, сам прирезал говоруна, отрубил ему голову - и унес"...
   - Куда?
   - Уж наверное, к Марию. Чтобы тот его наградил.
   - А... останки?
   - Валяются так. Мы только их оттащили подальше, чтоб не сильно воняли. Хоронить-то не велено. Ни своим, ни чужим.
   - А хозяин?
   - Его увели. Может, тоже убили. Не знаю. Теперь я - сам себе господин.
  
  
  
  
   Марк едва переводит дыхание. И жалеет уже, что ослушался матери и не поддел еще одну шерстяную тунику: жуткий холод бежит по коже, изнывает каждая косточка и трепещет каждая жилка. Солнце тоже куда-то скрылось. И кажется - стало темно.
   - Слышал, Марк?...
   Сердце, ёкнув отчаянно, начинает струить дурноту и жар по одеревеневшим членам.
   Он мгновенно узнал, даже не оборачиваясь, этот голос, полный горькой усталости. Голос понтифика Сцеволы.
   Боги, я не хотел с ним сегодня встречаться! Он ведь спросит, куда я иду, и скажи я, что к Марию - он прогонит меня от себя навсегда, ибо он его - ненавидит и презирает. Но я...
   - Марк. Ты - слышал?
   - О да.
   - Ну, и как?
   - Мне... Антония жаль.
   - И только?
   А чего он, собственно, хочет? Чтобы я принялся поносить Гая Мария? И Ахилл был во гневе ужасен, измываясь над трупом врага! Все равно он - герой, всё равно - светоч славы!
   - Антоний был весьма неумерен в речах, - говорит Цицерон. - Я свидетель. Он много раз - унижал, оскорблял, издевался над Марием!
   - Демосфен, - вздыхает понтифик, - многократно и в крайне обидных словах поносил принародно Филиппа. Но македонянин - варвар и царь! - оказался терпимее и благороднее римлянина. Не позор ли для Рима, о Марк?
   - Это - разное! Демосфен в тех "филиппиках" порицал лишь поступки царя - а Антоний себе позволял глумиться над сединами и несчастьями Мария!
   Сцевола тяжко вздыхает:
   - А про Цезарей... знаешь?
   - Которых... Цезарей? - удивляется Марк.
   - Ну, понятно, не родичей Мариевой супруги. А других. Страбонов.
   - И... что?
   - Мертвы - оба брата. И Луций, и Гай.
   Перед глазами как наяву предстает много раз виданный Марком в доме у Сцеволы - Гай Цезарь Страбон, утонченнейший собеседник и славный писатель. Луций, брат его, был скорее политиком, Гай же редко являлся в сенат.
   - Неужели? А их-то - за что?
   - Луция - вероятно, за то, что, будучи послом от сената, уговаривал Цинну и Мария примириться с врагами, защищал Мерулу и Октавия, умолял не лить невинную кровь... А Гая - это я точно знаю - за то, что он дерзко обмолвился, что непременно выставит свою кандидатуру на консульство, и народ его изберет, ужаснувшись этих жестокостей.
   Сердце рвется от этих жутких и столь спокойных с виду рассказов. Только ясно, что Сцевола страшно страдает - стольких сразу друзей потерял! На понтифика не покушались, но, быть может, всего лишь - пока?
   - Ты куда сейчас направляешься? - любопытствует Сцевола.
   - Я?... Да так, никуда... Вот гулял, - стушевавшись, несет несуразицу Марк.
   - Посидел бы ты лучше дома, - по-отечески наставляет старик. - Подождал бы, пока всё утихнет. Ведь не может это безумие без конца продолжаться: в Риме просто не хватит людей. Скоро некого будет пытать, истязать и казнить. Мне уже почти все равно, человек я отживший свое. А вот вас, остающихся, жалко. Я, ты знаешь, собрался к сестре и почти уже сел в носилки, как приметил тебя в этой гнусной толпе. И решил подойти сказать, чтобы ты не гулял так беспечно. Ты не слышал, что телохранители и приспешники Мария убивают на улице всех, кто не поклонится их господину или кому он не соизволит ответить?... Я тебя не стращаю, о Марк: так погибло немало людей! И представь себе: тут поблизости Мариев дом, вдруг он выйдет на Форум, ты встретишься с ним по пути, скажешь - "Здравствуй", а он по рассеянности отвернется... И всё! У тебя - кинжал между ребер!...
   Цицерон еле сдерживается, чтоб не признаться: Марий знает меня, он припомнил наше родство, пригласил на сегодняшний званый прием!... Нет, сказать это Сцеволе было бы непростимой оплошностью, он и так, вероятно, знает кое-что о хвалебной поэме - Цицерон читал отрывки оттуда друзьям, а они могли разнести эту новость и дальше...
   - Если хочешь пройтись, - предлагает великий понтифик, - проводи меня на Палатин. Уж со мною, надеюсь, не тронут.
   - Я... прости, не могу, - изворачивается с неловкостью Марк. - Обещал зайти... в одно место, меня ждут...
   Он готов умереть от стыда, говоря полуправду почтенному, удрученному собственным горем и всё же пекущемуся о его безопасности старцу. Но нельзя же признаться. Он потом на порог не пустит и руки не подаст. А когда всё закончится, Марк расскажет, что Гратидиан его увидел на Форуме и увлек в дядин дом. Ведь не стал бы Цицерон - отбиваться и вырываться? Как-нибудь бы уладилось...
   - Не неволю тебя, - вновь вздыхает Сцевола. - Продолжай развлекаться, как знаешь. И сходи-ка... к ростральной трибуне. Тут рядом.
   - А... что там?
   - Увидишь.
   И, как будто скривившись от внутренней боли, великий понтифик заканчивает:
   - Вот тогда ты, быть может, и вправду... откроешь глаза.
  
  
  
  
   Над толпой - голова.
   Синеватого жуткого цвета. Подгнившая, начинающая разлагаться. Нос торчком, глазницы ввалились. Из них - струйки гноя. Только брови еще узнаваемы. Изо рта висит - почерневший язык.
   Гай Октавий.
   Не сдавшийся консул.
   Марк не может больше смотреть. Переводит глаза на стоящий поблизости портик. Но везде - на колоннах, на барельефах, на кровле - всюду кажется та Голова. И на статуях - посиневшие, страшные, гнойные, безъязыко кричащие - Головы... Запрокинешь лицо, чтоб увидеть чистое небо - но вперишься взглядов в огромное, мрачное, грозовое лиловое облако, похожее на разбухший лик убиенного или утопленника...
   Кто-то властно трясет за плечо. И откуда-то сквозь кошмарный морок доносится: "Я в последний раз обращаюсь! Пойдем! Не послушаешься - ты мне больше не сын, а я тебе - не"...
   - Отец!!...
   Пелена спадает с очей, тошнота опускается вниз от горла, дикий звон отлегает от слуха.
   - Ах, отец! Ты откуда? Ты здесь?...
   - Из Арпина. Я - за тобой. Мать прислала письмо, она очень тобой недовольна. Пойдем!
   - Но... тебе разве не передавали, что меня приглашает... сам Марий?
   - Выбирай: либо он - либо я.
   Марк Туллий-старший никогда еще не разговаривал с сыном столь жестко. Но сейчас он не склонен шутить.
   - Разумеется - ты!
   - Мать нас ждет уже на дороге, в повозке. Мы сейчас с тобой сядем в носилки и догоним ее. Поскорее, а то собирается дождь.
   Гром с небес почти заглушает слова. Вся толпа замирает от страха. Боги гневаются на Рим. И гроза в середине зимы - это тоже недоброе знамение.
   Бормоча молитвы и ропща от ужаса, люди бросились прочь. Лишь бы где-нибудь переждать напасть, сгрудившись кучей как скот, согревая друг лдруга нервным смехом и трением тел в давно не стираных тогах, источающих испарения страха, пота, сплетен и скверны...
   Цицероны едва успели укрыться под пологом - как оно началось. Грохотало над всеми холмами, сверкало, выло, шумело, стучало по черепицам и уличным плитам...
   Рим, прощай.
   В щелку полога Марк увидел еще раз ту надпись: "ГОЛОСУЙТЕ ЗА МАРИЯ". И внезапно понял: она появилась - не в срок. Потому что - убили Октавия. Или, может быть, потому и убили, что Марию - хочется нового консульства...
   Предреченного свыше.
   Седьмого.
   От дождя все буквы - в кровавых потеках. И стена от воды почернела - как та Голова...
   Боги, да чтобы я пожелал когда-нибудь - домогаться консульской власти!...
   Никогда. Клянусь. Никогда.
  
  
  
   Он сегодня, пожалуй, даже царственен - этот старый мужик в белой тоге с пурпурной каймой. И лицо Победителя нынче многим уже не кажется столь уродливым. Грубоватым - да, но зато как из кремня высеченным: на века. А глаза - кто назвал бы их лягушачьими, рыбьими, рачьими? Кстати, лучше при Марии о лягушках не заикаться - заподозрит намек и обидится. А обидевшись... Т-с-с!... Глаза - никакие не выпученные, а - всезрящие. И уж мощный морщинистый лоб, обрамленный скудно сединами - кто посмеет теперь уподобить "котелку для пехтуры"? Никто. Только самоубийца. Се - чело, что просит венка! Перевитых золотом лавров.
   Дом, стоявший столько месяцев наглухо запертым, ныне открыт, освещен и украшен. В атрии выставлены не статуи знатных предков - таковых у Мария нет - а бесчисленные боевые награды, трофеи, подарки врагов и друзей. В каждой комнате - вазы, драгоценные канделябры, картины с изображением битв и побед; на полу - где узорчатый мрамор, где - мозаика, где - наборный паркет, где - ковер, привезенный из Азии...
   Друг за другом являются гости. Родня, ветераны, друзья, клиенты, поклонники. Смесь сословий, повадок и нравов. Меж патрициями, сенаторами, просвещенными аристократами - полудикая солдатня из Этрурии, африканцы какие-то, иллирийцы, испанцы, сабиняне... Гаю Марию всё равно, из какой ты семьи, был бы истинным мужем и храбрым солдатом.
   - Поздравляю тебя, о великий Гай Марий!
   - Наша гордость! О как мы все рады!
   - Старый друг, ты позволишь обнять тебя?
   - Я всегда говорил - так и будет!
   - Да живешь ты долгие лета во славе!
   - Здравствуй, дядя.
   Равнодушно кивавший на велеречивые приветствия прочих и уже не ведший счет поклонам и рукопожатиям, Марий с улыбкой идет навстречу к изящному темноволосому отроку с золотым медальоном на шее и в детской тоге, носимой, однако, с полнейшим достоинством.
   - А, мой милый малыш! Как ты вырос - почти не узнать!
   - Я, дядя, стараюсь, - отвечает Гай Цезарь, - поскорей дорасти до тебя - и нагнать!
   - Гай, ты стал слишком дерзок, - делает ему замечание мать, Аврелия.
   Марий громко смеется. И, целуя семейного баловня в неулыбчивый рот, дружелюбно напутствует:
   - Я не против! Попробуй! Однако такой мамин мальчик, как ты, вряд ли сможет достичь - шестикратного консульства. Сомневаюсь, что это тебе по силенкам!
   - Посмотрим.
   Все вперяются в юного Цезаря, помышляя при этом кто тайно, кто вслух, но вполголоса: "И наглец же!" - "Зато прехорошенький!" - "Э, одно не мешает другому". - "Ах, оставьте, он просто ребенок". - "Ну уж нет, смышлен не по возрасту" - "Молодежь, им бы выделиться"... - "Я помню, Катон Цензорий узрел однажды мальчишку, который позволил себе"...
   Под шумок разговоров Марий вдруг вспоминает о чем-то:
   - Эй-ка, Гратидиан, дорогой. Где же твой поэтишка-родственничек?
   Тот руками разводит:
   - Дядя, я не имею понятия. Я ведь сам заходил к нему днем. И узнав, что ты хочешь увидеть его, он запрыгал от радости!
   - Но упрыгал куда-то подальше, - ухмыляется Марий.
   - Может, дождь помешал? - строит домыслы Гратидиан. - Испугался грозы? Возвратился переодеться?
   - Да размок бы он, что ли?! - рыкает Марий. - Что за хлипкая молодь пошла! Меч держать - так слабо, а стишки на перинах пописывать - это сколько угодно! Хошь по-нашему, хошь по-грецки, хошь по-каковски... Болтуны и слюнтяи! Помнишь умника с Марсова поля?
   - Как же! Дядя, ты будешь смеяться, но ведь это был - он!...
   О как долго хохочет Гай Марий. Своим смехом скрипуче-железным. Как хохочет. До кашля, до слез, до икоты...
  
  
  
  
   До икоты. До кашля. До судорог. Так рыдает Марк Цицерон под набухшим влагой пологом. А отец продолжает ему выговаривать: "Лучше я тебя в хлев со скотиной запру, чем позволю якшаться с убийцами и палачами! Ты же глупый еще, хоть и взрослый. Ну, пригреет твой Марий тебя, поиграет с тобою - и что? Марий стар. Его время прошло. Цинна - подлый тиран. Кто там рядом еще? Карбон и Цетег - два разбойника, убивавшие граждан ради их состояния... И к таким ты подонкам - собрался?!... Марк, да ты же стоял в полушаге от собственной гибели! Ты подумал, зачем ты так спешно понадобился? Марий хочет быть консулом - вместо убитого ими Октавия, Марий жаждет седьмого избрания, только свежая память о казнях - мешает... Тут вдруг - отрок с чистой душою и с поэмой во славу "великого Мария"! Это - истинный клад! Будут рукоплескания, лавры, награды... Раз, другой послушают римляне "Мариаду" твою - и начнут забывать, как валялись на улицах трупы и как мертвых грызли собаки... Марий звал тебя, чтобы ты на весь Рим прокричал: "Голосуйте за Мария"!... Не стихи ему были нужны, а твоя чистота и твоя незапятнанность! Да любой из наших мулов больше смыслит в поэзии, тем твой Марий! Мужик мужиком... А потом? Марк, подумать же страшно, что с тобой бы случилось потом... Полагаешь, что власть этих двух - на века? Полагаешь, что Сулла смирится - с изгнанием? Полагаешь, что не отомстит - за теперешнюю вакханалию? Ну, не Сулла, так кто-то другой - слишком много знатнейших людей пострадало, слишком многие кланы задеты... Как ты будешь оправдываться - после смерти или свержения Цинны и Мария? Будь уверен: кровь - отольется... Для того ли я породил тебя, воспитал, ничего не жалел, чтобы дать тебе наилучшее образование - чтоб однажды узреть твою глупую голову там, где нынче - несчастный Октавий?"...
   - Не надо! - вскрикивает, содрогаясь, Марк. - Причем тут моя голова! Я - никто. Не сенатор, не консул... И не буду им никогда!...
   - Ну, зачем зарекаться, - обнимает его, смягчившись, отец. - Мы, конечно, не знатного рода - так и Марий был жалкий батрак. В наше время во власть попадают не только патриции, но и те, кто способен себя показать. Ты - безмерно талантлив, мой сын, и с тебя - много спросится.
   Может быть. Но - пока что не мудр. И - отнекиваюсь от уже предначертанной мне и прозренной мною судьбы.
   И - рыдаю.
  
  
  
  
   Вот он - дом, построенный строгим, не склонным к модным новшествам дедом. Деревенский дом у реки, неказистый, но крепкий, превратить который в изящную виллу не могли даже новые, возведенные после смерти деда пристройки - терраса и порти к колоннами.
   Сам Арпин - на другом берегу окруженного ивами Лириса. Это даже не город, а небольшая, но почти неприступная крепость на высоком холме; холм сами жители горделиво именуют "горой" - ведь по склонам способны вскарабкаться только ловкие козы...
   Вот уже и ворота усадьбы, вот жилище старого вилика, вот рабы, прибежавшие встретить хозяев, вот щенок, что визгливо лает на Марка, ибо знать его просто не может...
   Мать с отцом, не успев отходнуть, принимаются за дела. Рачительной Гельвии мнится, что без нее всё пришло в запустение, всё не так и везде беспорядок. А отец пошел разбираться с рабом, который, кажется, что-то там своровал и посажен до возвращения господина в чулан.
   Марк идет в свою комнату, провожаемый Квинтом. Вот кровать с жестковатым матрасом и холщовым бельем, вот слегка закопченный светильник, вот кувшин - тоже простенький, нерасписной; вот дубовый сундук для хранения длинного платья и тог, внутрь которого для уморения моли и других насекомых кладут полынь и лаванду, отчего, даже если не открывать этот, как зовет его Марк, "саркофаг", запах пряного лета всю зиму витает по комнате... Вот и полка с любимыми свитками - Энний, Невий, Гомер, Геродот и Софокл... Это он изучал еще в школе.
   - Будто не уезжал, - произносит Марк, сам не зная, печалит его это или всё-таки радует. - Здесь совсем ничего не меняется. Ничегошеньки нового.
   - Кое-что новое есть, - возражает румяный от деревенского воздуха брат. - Продается усадьба Фульциниев.
   - Нам-то что?
   - Ничего. Но Цецилий, возможно, купит ее... для Помпонии.
   - Да? Откуда ты знаешь?
   - Письмо пришло. От него - к отцу. А от нее - нам с тобою.
   - Обоим?
   - Обращение, в общем, ко мне, но про тебя там тоже немало. Прочти!
   ..."Милый Квинт, ты весьма удивишься, что я пишу тебе первая, но поверь: я с ума схожу от тоски и тревоги"...
   - Квинт, возьми, я не буду это читать.
   - Ты едва взглянул на начало!
   - Мне хватит.
   - Нет, прочти, пожалуйста, дальше, это важно, прошу тебя...
   - Ладно.
   ..."от тоски и тревоги за брата. Тит молчит уже так давно, что мой дядя послал в Афины узнать, жив ли он. Ведь Афины, ты знаешь, во власти царя. Правда, Сулла, говорят, подошел уже к самым стенам, но Митридат может сделать то же, что в Азии: приказать перебить там всех наших. О как же мне страшно! Мама молит богов, чтобы те вразумили Тита искать покровительства хоть бы у Суллы"...
   - Что ты хмыкаешь, Марк?
   - Ничего. Наш Помпоний - в лагере Суллы? Я боюсь, его вряд ли там примут. Он дружил и с Марием Младшим, и с сыном Сульпиция...
   - Это было еще до начала той распри. И Тит никому не рассказывал, что помог сыну Мария добраться до Африки. Да и сам очень вовремя смылся в Афины. Сулле не в чем его обвинить.
   Это правда. Тит Помпоний - вот уж кто смолоду мудр. Осторожен и осмотрителен. Вряд ли с ним что-то может случиться.
   - Марк, прочти до конца! - снова требует Квинт
   ..."Вкруг меня сейчас - никого. Из моих подруг Сульпиция ныне в Испании, Маллия вышла замуж, Ацилию увезли в приморскую виллу. Как мне вас не хватает! Мы с Марком, правда, в последнюю встречу немного повздорили, но ведь это не повод, чтобы обходить стороною наш дом. Ты поверишь, я его не видела с осени! Объясни ему, Квинт, что друзей бросать - это гадко. Не подумай только, что я домогаюсь его извинений и писем - не хочет, не надо. А ты мне пиши, если будет оказия. И стихи свои присылай. Будь здоров".
   - Ты ответишь? - с лукавством щурится Квинт.
   - Я? Зачем? Письмо ведь - к тебе.
   - А по-моему, ты ошибаешься.
   Квинт хохочет над его недогадливостью.
   - Я тебе покажу, как смеяться... над старшими! - закипает обиженный Марк.
   - Тоже, старший! - прыскает Квинт. - Кое в чем я намного больше тебя понимаю!
   И спрашивает своим полудетским баском, чуть развязно, чуть покровительственно:
   - Ты хоть раз-то... с женщиной - был?
   Марк краснеет - сам чует - до пят.
   - Рановато тебе заниматься... развратом! - обескровленным голосом пристыжает он брата. - Я... отцу расскажу.
   - На здоровье. Он знает, - хихикает с напускной небрежностью Квинт.
   Вид у Марка, должно быть, прежалкий. Если "знает отец", то, конечно, у Квинта тут были амуры не с приличной девицей - а с кем-то из здешних рабынь. Что же, Квинт, хотя все еще числится мальчиком, много пригляднее старшего брата - вечно хворого и худосочного...
   - Марк, не дуйся. Глупости это. Прости. Я сказал... просто так. Ради смеха. И вовсе не хвастался. Ибо - нечем. Одни пустяки.
   Легче думать, что так. И обняться. И вытащить из дорожной сумы, и прочесть ему, наконец, завершенную в Риме поэму.
   Наваждение. Чуть не поссорились. С кем и из-за чего? С Квинтом, братом любимым и любящим, истинным другом, понимающим все твои мысли ценителем... Из-за них - этих нимф, этих сфинксов, этих вампиров...
   Я не буду ей больше писать.
  
  
  
   "Из Рима. Помпония - Квинту Туллию Цицерону, в Арпин.
   Ты доставил мне огромную радость своим милым письмом. Значит, я еще не всеми забыта. Только жаль, что ты слишком уж скудно рассказал про себя. Пишешь большей частью про Марка. Я совсем не просила описывать, как он вновь похудел от волнений, как читает и пишет ночами, а днем отсыпается. Ты б еще известил меня, что он ест на обед! И так далее. И потом: я ждала твоих собственных свежих стихов, а ты мне - его поэму о Марии. Ничего скучнее в руках не держала. Марий столь же похож на Ахилла, сколь воспевший его Цицерон - на Гомера: так же слеп. Над теперешним консульством Мария все потешаются. Эти почести для него - что ребенку игрушки. Пусть забавляется, лишь бы никому не вредил. Я охотнее бы почитала твои переводы из Софокла, мой Квинт. И не думай, что ты уступаешь в способностях старшему брату - видят боги, это не так. Будь здоров, ожидаю письма и, быть может, вскоре - свидания".
  
  
  
  
  
   В доме Мария снова пируют.
   Семикратный консул подставляет виночерпию - великолепный фиал, что горит изнутри аки солнце, а снаружи отражает чеканным узором лучезарные брызги огня. Чаша - вся из электра, сплава золота и серебра, и украшена сардониксовыми медальонами с изображениями всех двенадцати подвигов Геркулеса - от поединка со львом до пленения Цербера... Из такого фиала пристало пить - в честь великих побед!
   Марий давно сберегал эту чашу в тайнике в байянской усадьбе. Сердце чуяло: будет, что праздновать! Час настал! Лей же, раб, золотое вино, чтоб играло, как солнце закатное!
   - О, какая прекрасная чаша! - загорается взор у лежащего рядом Луция Цинны.
   - Вещь поистине царская! - хвалит другой сотоварищ, Публий Цетег.
   - Плошка-то? - усмехается Марий, польщенный их нескрываемой завистью. - Это - да. Царем и подарена. Митридат мне когда-то... всучил.
   - Неужели? Но - как? - изумляются многие.
   - Если помните, после шестого консульства я, оклеветанный и травимый сенатом, отправился в Азию. Чтоб поправить здоровье. А заодно помолиться Кибеле в главном тамошнем храме. Когда был в Пессинунте, узнал, что в соседней Каппадокии опять Митридат безобразничает. Каппадокийцы - ко мне. Я - туда, благо, рядом. Повидался. И - врезал нахалу. Так, что он, поди, испугался. Присмирел лет на... сколько там? Семь или восемь?... Неважно. Он и льстил, и юлил, и подлизывался, и на все лады изощрялся, чтоб уверить меня в своей дружбе. Чуть не силой заставил принять эту чашу - дескать, если ты не возьмешь, я отдам ее в переплавку, ибо кто посмеет пить из нее -после великого Мария?
   ...Но не так же всё было, не так. Царь тебя принимал - в самом деле как равного. Как царя. Есть и пить подносил на золоте и серебре. Предложил осушить этот самый фиал "за продление дружбы на все времена". Ты охотно испил дорогое вино и начал разглядывать чашу. "Что, нравится?" - улыбнулся внимательный царь. "Да, вещица изрядная", - согласился ты, вглядываясь в картины свершений Геракла. Чаша будто прилипла к рукам. "А мне говорили, что римлянам роскошь противна", - не без яду изрек Митрадат. Ты - ни слова в ответ, продолжая вертеть драгоценность. Что ему оставалось, как не молвить: "Отныне - да будет твоя!"... И добавить: "Мне уже их некуда ставить, держу в сундуках" - прихвастнув своим баснословным богатством. А за чашей последовали и другие дары: конь бактрийских кровей, скифский меч, шкура льва...
   Не тобою убитого - льва.
  
  
  
  
   - Что-то наш семикратный консул сегодня невесел, - замечает Цетег.
   - Га? - встряхается Марий от дум. И, вспомнив, что он в самом деле теперь - правит Римом, вдруг спрашивает о делах: - Кстати, что там - в Греции, в Азии?
   - В Азии - твой любезный знакомец всё празднует. Что до Греции... Сулла нам отчетов не шлет. И воюет, как получается.
   - Бедный Сулла! - с иронией восклицает Цинна. - Ни денег, ни флота, ни помощи... Нищ и гол, даром что император.
   - Этак он до греческих календ проторчит под Афинами, - замечает Гратидиан.
   - Шутки шутками, - встревает Карбон, - только если война на Востоке затянется, не придется нам тут пировать, как сейчас. Ведь и так цены скачут как шалые, скоро ячневый хлеб станет лакомством, беднота начнет возмущаться... Суллу я не жалею, пускай подыхает, но нельзя оставлять в руках царя - нашу Азию!
   - Может, все-таки стоит вмешаться? - предлагает Цинна. - Вышлем-ка в Азию легионов пять-шесть. Что ты скажешь, Гай Марий?
   - Ничего, кроме - "нет".
   - Отчего же, мой друг? Ведь занятно бы вышло: пока Сулла сидит под Афинами, отвлекая войска Архелая, мы ударим с другой стороны - по Пергаму!
   - А как мы туда переправимся? - любопытствует Марий Младший. - Нужен флот, а у нас его нет.
   - Обратимся к критянам, - продолжает Цинна. - Они ведь пока не сдались Митридату. Да, я знаю, опасно - повсюду пираты и флот самого царя, но попробовать стоит. Тогда мы прижмем его с юга, откуда он вовсе не ждет...
   - Я сказал тебе: нет! - обрывает Марий.
   - Почему?
   - Потому что нельзя оставлять безоружной Италию! Сулла соображает не хуже тебя. А его положение столь отчаянное, что, пожалуй, узнав о высадке наших легионов в Азии - он вернется сюда. Кто тогда с ним будет сражаться? Кто, я спрашиваю?! Козопасы косматые?... Торгаши с Аргилета? Блудницы с Субуры? Весталки? Трусливый сенат? Или, может, поэтишки всякие?...
   От горячности Марий даже закашлялся.
   Выпил залпом царскую чашу. И, пошатываясь, как берложный медведь, пробужденный до срока охотником, встал и вышел. Проветриться. Переждать возмущение духа и плоти.
   За спиною же, будто Марий отошел не в атрий, а в самый Аид - голоса гостей продолжают беседу.
   - Сдал старик, - вздыхает с притворным сочувствием Цинна. - Сильно сдал. На глазах.
   - У него чисто "мания", - щеголяет ученым греческим словом Гратидиан. - Всё мерещится, будто Сулла вот-вот возвратиться и начнет ему мстить. По ночам кричит из-за этого. Правда, Гай?
   Марий Младший безмолвно кивает.
   - Пил бы меньше, - вступает Карбон. - Вы б его вразумили по-родственному.
   - Страх перед Суллой он глушит вином, - режет в лоб прямодушный Серторий.
   - Он имеет на то основания, - произносит Цетег, добавляя по-гречески: "Даже в отсутствие льва его логово людям ужасно"...
   Стих какой-нибудь? Марий худо смыслит в стишках.
   - Сулла - лев? - переспрашивает Карбон. - Я бы так не сказал.
   - Да? А кто он, по-твоему? - любопытствует Марий Младший.
   - Чудовище. Помесь лиса и льва. И, по-моему, лис в этой паре - намного опаснее.
   - Славно сказано! - хлопает, как на театре, Гратидиан.
   - Может, все же подумать о высадке легионов в тылу Митридата? - неотступно гнет свою линию Цинна.
   Молчание.
  
  
  
  
   ...О предатели. О прыщавая светлоглазая тварь. О мерзавцы. О пакостный царь. Сговорились... Все - против Мария... Даже близкие, даже соратники, даже сын и племянник...
   Покачнувшись, Марий хватает воздух руками и падает. И ногтями царапает ледяные чешуйки напольной мозаики. Ищет, где бы скрюченной пястью, аки корнем, вземь прорасти, дотянуться до смачных слоев с перегноем, талой водой, червячками... Не дорвешься, скорее ногти сорвешь или пальцы переломаешь... Все, все, все кругом - против Мария...
   - Отец! Что с тобой?
   Сколько ужаса в голосе. И - брезгливое осознание:
   - Ты же... пьян. Сколько можно! В твои-то почтенные годы, при твоих-то чинах...
   А вот ты их сперва проживи, эти годы, Марий Младший, сперва заслужи семикратное консульство...
   - Не ушибся? Дай, подниму тебя.
   - Ч-чепуха...
   Гости по одному покидают столовую. И не видят уже ничего непристойного: сын с отцом, приобнявшись, стоят у колонны и со всеми чинно прощаются.
   - Было славно, спасибо за вечер, - говорит консул Цинна за всех.
   - Пир поистине царский, - роняет Цетег.
   - Будь здоров, - добавляет Карбон.
   - Спи спокойно, о Марий.
   ...Прощайте.
  
  
  
  
  
   Морда мерзкая проступает из мрака кромешного. И клычищи скалит на Мария, среди пышных перин возлежащего. И глазами хищно сверкает. Азиатскими, наглыми, желто-зелеными, немигающими. Кто ты, гадина? Кто ты, зверь? Я т-тебе! Окаянный...
   Бросаешь подушку. Страшный гость, заурчав, отступает. Но, достигнув предела незримости и слиянности с тьмою - оседает на задние лапы и ждет. От дыхания бока колыхаются, тянет шерстью, нагретой от ярости. Ждет. Чего? Чтобы Марий - уснул?
   Не дождется. Не буду я спать.
   Чуть расслабишься - вот оно снова: скрадкий шаг из угла, стук точеных когтей, бурк в голодной утробе и - пасть! Зубастая, алая, смрадная... Кто ты, тварь?... Приближается...
   "Меч!!" - кричу. - "Где мой меч!!"... Сговорились, предатели, отобрали оружие... Все вокруг - против старого Мария... Меч!!...
   Я не дамся. Вцеплюсь в эту гриву. Вопьюсь в эту глотку. Я смогу постоять за себя.
   И - бросаюсь навстречу.
   Но... вдруг вижу себя - на полу. Накрытого - шкурой дареного льва. Шкурой - дохлого льва...
   А в углу ухмыляется - он. Издевательски. Этот гнусный красавчик.
   Этот оборотень.
   Митридат.
   Где мой меч?! Что угодно - кинжал, или дротик, или лучше копье... Боги сильные - нет ничего! Безоружен и гол! Это заговор - против Мария! Где - мой - меч?!!...
   "Погоди, я по делу пришел", - говорит эта морда холеная. - "Разве Сулла нам обоим - не враг? Почему бы нам с ним не расправиться? Взять в тиски, раздавить как червя. А потом начнем договариваться. Что - кому. Митридат не обидит - великого Мария. А?"...
   Тьфу, исчадие Тартара. Даже слышать тебя не желаю. Сгинь. О нет, погоди... Меч!! Скорее!! Я знаю его, он хитер как змея, он пронырлив как ящерица, он выскользнет, скроется... Или явится к Сулле - и так же предложит себя! Против Мария... И они сговорятся, два хищника ... Меч, мой меч!!... Все - предатели...
  
  
  
   - Мой супруг, уймись, успокойся же! Ах, не надо было давать тебе столько пить... И зачем только я допустила, чтобы вы пировали без женщин... Очнись, это я, твоя Юлия! Марий!...
   - А?...
   Озираясь и всё еще вздрагивая, он садится в постели. Возле ложа - разбуженные домочадцы, прислуга, сын, жена.
   Ну конечно. Спугнули. В углу - никого. Никакого царя. Говорил же я вам, мы упустим его.
   - Он ушел! Вы с ним заодно, с негодяем... Предатели!
   - Ты о ком? - вопрошают тревожно.
   - Неважно. Военная тайна.
   Вы все - соглядятаи Суллы. Я вижу насквозь. Гай Мария не проведете! Он в ночи - нумидийских шпионов вылавливал, осторожных как дикие кошки и черных как самая ночь. Тех - вылавливал, этот - ушел. Ибо - оборотень. Он прикинулся львом, но как змей - сбросил кожу...
   "Сон кошмарный, наверное, был", - перешептываются. - "Да нет, не сон, это явно горячка: видения, бред"...
   - Марий Младший!
   - Что, отец?
   - Что за речи! Какой ты солдат? Отвечай по уставу!
   - Отец, опомнись, ты в Риме, ты дома, ты в собственной спальне...
   - Молчать!
   - Повинуюсь.
   - И слушать команду. Выслать стражу к каждым воротам. прочесать близлежащие улицы. Чтобы мышь не могла пробежать. Я поймаю его!
   - Но... кого?
   - Митридата!
   - Отец, он не может тут быть, он за тысячи миль от Италии...
   - Не возражать императору!!... Он являлся ко мне только что, а вы - продремали!
   - Но, отец...
   - Отыщите виновных в таком разгильдяйстве! Не сыщете - буду казнить любого десятого! Кто дежурный по лагерю?
   - Я, - прислоняется к ложу какая-то женщина. - Милый мой, ну послушай меня...
   - Кто впустил сюда эту бабу?! Бесстыжая, прочь, это штаб императора, не лупанар! Завтра я проучу вас как надо, а нынче - все по местам! Отыскать, догнать и доставить сюда!
   - Повинуемся.
   - Так-то!...
   Ишь, как ходят, негодные. Суетливо, сонно, вразвалку. И бормочут что-то невнятное. Про какую-то лихорадку, притирки, припарки, полоскание, кровопускание... Болтуны и бездельники. Я вам завтра не токмо кровь - а кишки на плацу повыпущу! Разболтались!
   - Марий Младший! Вернись.
   - Я здесь.
   - Немедленно - к консулу Цинне. Скажи: я согласен.
   - На что?
   - Отправиться с легионами в Азию. Цинна прав: мы должны напасть на царя, чтобы Сулла с ним не успел сговориться! Против - нас! Или чтобы прыщавая тварь не украла последний триумф - у меня! Я сломлю хребет этой гадине... Сын, немедленно - к Цинне! Ступай!...
   А за дверью - те же безумные речи: "Он бредит". - "Послали за лекарем?" - "Да, он пришел, госпожа говорит с ним". - "Грек?" - "Сам Асклепиад!" - "Это плохо. Он не даст подойти к себе греку, особенно с лезвием". - "Но без кровопускания он недолго протянет"... - "Что же делать?" - "Напоить его чем-нибудь, чтобы уснул"...
   Сговорились, предатели. Покушаются на императора Мария. Козни Суллы, никак не иначе. Подсыплют отравы. А яд - от царя. Они оба - лисица и лев, ненавидят меня. Это заговор! Сговор! Мятеж! В моем лагере! Почему безоружен - командующий?! Где мой меч?! Где мой шлем, где мой панцирь?!... Это чудище, этот оборотень, лисолев, подползает и скалится...
   Морда мерзкая.
   Мрак.
   Я не дамся.
  
  
  
  
   "Из Рима. Помпония - Марку Туллию Цицерону, в Арпин.
   Марий умер сегодня с утра. Говорят, от винной горячки. Дяди в городе нет, потому пишу тебе я. Есть вторая новость, приятнее: отыскался наш Тит. Он в лагере Суллы и обещал скоро всем написать. Мне же нечего больше добавить. Передай от меня сердечный привет брату Квинту. Будьте оба здоровы. Прощай".
  
  
  
  
   В детстве дуб казался громадным.
   А теперь как будто сникнул и съежился. В неопавших на зиму редких, жучками изгрызенных, грязно-охристых, мертвых, скрюченных листьях он - точно странник в лохмотьях. Сыро, сиро, кора от холодной влаги - черна. Но есть в этом дубе нечто, почти неприметное постороннему глазу. И недаром он высится в горделивом отдалении от прочих деревьев. Потому - искривился от бурь, иссушился от солнца, разветвился. Прочно в недра корнями зарылся и сосет глубинные соки. Не пугающийся урагана, не шумящий по пустякам. Красоты у него - не проси. И под кроной, истерзанной бурями, нет приюта юным дриадам.
   Он во всем подобен взращенному той же почвою Марию. И быть может, душа могучего дерева перешла когда-то в героя. Ибо Марий без стона и ропота выносил любые страдания.
   Боги, коли вы существуете, коли души ушедших бессмертны, коли верно то, что вещал покойный Авгур о пророческих снах и видениях - о явите свое всемогущество! И дозвольте увидеть его хоть в бреду, хоть в горячке, хоть в наваждении...
   Прислоняясь к могучему дереву и измучась тщетным отчаянием, Цицерон погружается в морок мечтаний. И ему мерещится Марий, внемлющий сложенным Марком гексаметрам. Звук стихов доносится будто бы с неба, с ветвей, с облаков, завораживая, утешая...
   "Много, много веков дуб сохранится седой" *...
  
  
  
  
  
   * Строка подлинная.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"