Катков Евгений Геннадьевич : другие произведения.

Витя

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Автобиографическая повесть о самоубийстве студента-медика

  
  
  
  
  
  
  
  
  ВИТЯ
  
  Московская повесть
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  Оглавление
  
  Глава I. Смерть
  
  Отступление первое: небольшое рассуждение
  
  Глава II . Смешное
  
  Глава III. Праздники и будни
  
  Глава IV. Музыка
  
  Глава V. Философия
  
  Отступление второе: некоторый образ
  
  Глава VI. Шаг
  
  Послесловие
  
  
  
  
   Думаете ли, что те восемнадцать человек,
   на которых упала башня Силоамская
   и побила их, виновнее были всех,
   живущих в Иерусалиме?
   Нет, говорю вам,
   но, если не покаетесь, все так же погибнете.
   Лука. 13. 4-5
  
  
  
  
  
  
  
  
  Глава I. Смерть
  
   Это случилось в Москве на ноябрьские праздники 1980 года. Три дня тогда вышли выходные. Десятого числа, в довольно смутном душевном расположении, я отправился на работу. Приехал рано. День, помню, был пасмурный, морозный. Холодный сильный ветер поневоле заставлял меня идти быстрее.
   Институт пустовал. Одиночные сотрудники курили на лестнице. Лаборантка стояла у раскрытого шкафа, застегивала свежий белый халат, разглядывала себя в зеркале на тыльной стороне дверцы. Начальник, буркнув приветствие, склонился к газете. Я бросил сумку на стол и услышал, что меня спрашивают. Оглянулся. Ко мне подходил небольшой человек, заросший волосами и бородой, в очках, в старом зимнем пальто с каким-то древним мехом на вороте, в коротковатых и широких советских джинсах, ниже которых располагались совсем неуместные грубые туристские ботинки. Расслабленную рыжую меховую шапку с развязанными ушами он держал в руках. Назвав мою фамилию, предложил выйти из комнаты и уже в дверях спросил:
   - Вы знаете, Витя пропал?
   - Как пропал?
   - Ушел из дома, оставил плохую записку, что решил уйти из жизни... Вы что-нибудь знаете об этом?
   На миг я потерялся совершенно. Своим лесоповальным видом он уже напугал меня, почему я забыл, либо не расслышал первую его фразу - замер, ждал в образовавшейся пустоте. Слова "Витя пропал" подействовали как катализатор. Неясная моя истома, нелепица и рассеянность предшествующих нескольких дней, смутные страхи, поползшие было опять в груди, теперь вдруг моментально сгустились и вывалились в твердый наличный осадок истины: его нет больше!
   "Нет-нет! Это совсем необязательно, - была следующая шарахнувшая мысль. - Может, он просто порвал с родителями, уехал куда-нибудь..."
   Факт, однако, не уходил - тяжело, фамильярно потянул вниз где-то под диафрагмой. Внешне я промычал что-то невразумительное. Нервно закурил, зашагал взад-вперед по коридору. Незнакомец следил за мной бесцветными пустыми глазами под стеклами очков.
   - Конечно знал!.. Хотя это только сейчас понял... До этого было чувство, неопределенное чувство, понимаете?!
   Я сразу начал оправдываться.
   - А что вы знали? Он как-то готовился?
   Незнакомец говорил скороговоркой, немного раскатывая "р".
   - Понимаете, шестого мы ходили в ресторан отмечать день рождения одного нашего приятеля. И Витя вел себя странно...
   - А что такое? - вновь перебил он меня. - Он что-то сказал?
   - Он вел себя необычно... Понимаете, он вообще-то не пьет, а тут запросил себе водки и пил... Через силу пил... Да, но самое главное! - моя ладонь звонко опустилась на лоб. - Я еще раньше виделся с ним и уже тогда заметил...
   У меня в голове произошел тектонический сдвиг. Туман исчез. События предшествующих дней - яркие и четкие - стали вылетать из кратера пробудившейся памяти - теснясь, слагаясь в лихорадочную пляшущую цепь, которую я спешил выражать словами. Говорил торопливо, сбивчиво, боялся что-либо упустить или солгать, в паническом доверии к этому моему слушателю.
   - Я позвонил ему пятого, чтобы договориться насчет дня рождения... И сразу почувствовал: что-то стряслось. Знаете, такая мрачная решимость в интонациях... В общем, это не удивительно - на него последнее время сыпалось... Вы знаете, что его отец ушел из дома?
   Незнакомец отрицательно покачал головой.
   - Шестого утром мы поехали с ним покупать подарок, и я его прямо спросил: " Что случилось?" Он не ответил, отшутился, но потом предложил купить довольно дорогую вещь... Мои деньги не хотел брать, сказал: "Теперь это никакого значения не имеет..." Так и сказал, понимаете?! Потом на работе у него сейчас неприятности были... Скажите, а как вы узнали об этом?
   Незнакомец стоял, задумавшись и приоткрыв рот. Очнувшись, быстро посмотрел на меня, заморгал, скоро зачастил словами.
   - Да, видно, он что-то задумал... Хотя, я надеюсь, просто решил спрятаться где-нибудь, потому что решиться на это... Посидит какое-то время, может объявится... Ага...
   Он замолчал, покивав этим своим мыслям.
   - Да-да, может быть! - я торопливо ухватился за первую возможность душевного успокоения. Но душа не верила...
   - Иван Тимофеевич! - выглянула из дверей лаборантка. - Вас к телефону, - и участливым шепотом, - из милиции звонят...
   Я прошел длинную долгую комнату, взял трубку. Твердый голос назвал мою фамилию, спросил про Витю.
   - Да, знаю.
   - Иван Тимофеевич, Вы не могли бы подъехать к нам? Возможно, Вы были последним человеком, который с ним разговаривал.
   - Хорошо, я приеду.
   - Адрес знаете?
   Записав, как найти отделение и фамилию следователя, я вышел в коридор.
   - Это сестра его заявила в милицию, - пояснил мне незнакомец. - А что, вы говорили, у него на работе?
   - Он намучился с дипломом. Ему пришлось за год переквалифицироваться из биохимика в кибернетика, поднимать математику, осваивать язык, машину... Причем, первое время были трудности со ставками. Вначале он числился простым лаборантом... И на "скорой" продолжал работать... Был увлечен своим шефом, предложенной темой, а тут вдруг разочаровался, ругал скотиной... В общем, последнее время на него сыпалось. Но вы не сказали, как узнали об этом?
   - Мне позвонила его сестра. Он дома предупредил, что с вами и с этим... Пирогом? У которого день рождения.
   - Сергеем Пироговым.
   - Вот... Что поедет за город на все праздники...
   Незнакомец сделал паузу, отметив вторично искреннее мое изумление. На моей памяти Витя никогда так не врал.
   - А потом они нашли его записку, где, значит: "Ухожу из жизни, простите..." И все такое... Думаю, - перескочил он опять, - он изберет себе какой-нибудь медицинский способ. Если надумает, конечно... Но скорее будет попытка, потому что, если серьезно решаться, так ведь это такая жуть!
   Он вобрал голову в плечи, заморгал, задумался.
   - Ваня, к телефону, - вновь позвали из лаборатории.
   - Джон, это я, - сказал мне в ухо усталый тревожный бас Сергея. - Знаешь, Витя пропал?
   - Знаю, тебе кто сообщил?
   - Звонила Корякина, - назвал он нашу сокурсницу, - потом Лена, его сестра.
   - Когда?
   - Да еще седьмого вечером. Я же был у родителей. Ты когда видел его последний раз?
   - Мы расстались в метро на "Новокузнецкой". Я поехал домой собираться - у меня же самолет был! А он к себе. Ничего не сказал. Мрачный, конечно...
   Мы помолчали. Сергей жил с родителями в пригороде. Накануне, после ресторана, повез нас знакомиться к своей московской бабушке в Чертаново, у которой мы и остались ночевать.
   - Бабушка знает?
   - Я не говорил, но телефон трезвонит... Догадывается.
   - Н-да! Слушай, я сейчас еду в милицию. Вызывают. Потом позвоню, ладно?
   - Ладно, пока.
   Я отпросился у своего шефа, коротко объяснив дело. Когда мы сбегали по лестнице, незнакомец вновь обратился ко мне:
   - А Вы...
   - Слушай, - перебил я его, - давай на "ты". Чего уж теперь!..
   - Да, в самом деле... Матвей, - он протянул мне руку.
   "Ну, конечно... Матфей..." - подумалось мне.
  
   В районном отделении милиции хлопали двери, звучали громкие голоса, торопливо сновали люди. На скамейке, поближе к батарее, расположились понурые неряшливые граждане с оплывшими лицами. Я назвал себя в окошко дежурному. Он указал глазами на открытую дверь, за которой кто-то громко кричал по телефону.
   - Заявление есть, еще от седьмого... Я же говорю! А-а?.. Да, нашли... Что? Нет... Не буду я этого делать! Да все сходится - рыжий, молодой, ботинки на нем по описи!
   Я оглянулся на Матвея. Открыв рот, подавшись вперед к двери, за которой слышался голос, он слепо искал меня рукою. Но я сам оторопел. В одну тошную секунду мир, качнувшись, стал другим. Невозможное, нависшее тенью над нашими головами, опустилось и стало рядом: тихо, прочно, навеки.
   - Надо сестру вызвать, - продолжал доноситься голос. - Не слышу! Поедем сразу... Это Черемушки... Ладно, все! А-а?.. Сейчас беру машину.
   В комнате бросили трубку, из двери к дежурному быстро прошел подтянутый милиционер средних лет.
   Мы стояли и смотрели. Дежурный указал на нас.
   - А, приехали, - повернулся он с дружелюбным видом. - Паспорта есть у вас? Ну, пойдемте со мной.
   Мы прошли в злополучную комнату, сели напротив него за стол.
   - Так, - перевел он взгляд с одного лица на другое. Энергично выдвинул ящик стола. Достал папку с надписью "Дело". Вынул из нее фотографию, подал нам. Со снимка задумчиво смотрел Витя. В линии губ, в уголках рта едва приметный грустный след улыбки.
   - Он?
   - Он. Нашли его, да?
   - Да. "Бюро несчастных случаев" сообщило. Повесился. Улица Островитянова, в Тропарево.
   - Вы знаете, не нужно сестру вызывать. Мы опознаем труп. Мы медики.
   - Друзья? - милиционер внимательно посмотрел на меня, на Матвея и неожиданно спросил: "Молодой парень, двадцать три года и что с собой сделал?"
   Матвей молча разглядывал снимок. Я опустил глаза.
   - Им будут заниматься в местном отделении. Сейчас поедем, передадим "дело", потом в морг. Да! При нем какая-то проволока была найдена. Никто не видел, он ее готовил?
   - Нет...
   - Простите, - подал голос Матвей, - можно прочитать его письмо? Оно у Вас?
   - Можно.
   Следователь порывисто протянул полоску бумаги из тетрадного листа в клетку, аккуратно обрезанную ножницами. Мы к ней так и припали. Своим крупным, размашистым почерком Витя писал: "Я решил уйти из жизни. Простите меня. Понимаю, что прошу невозможного, но жить больше не могу. Ваш Витя".
   Я разогнулся. Ответа на вопрос "почему?" не было, да и не могло быть, иначе не понадобилась бы сама эта смерть. Следователь еще что-то спрашивал незначительное и скоро попросил подождать, пока будет машина.
   Мы с Матвеем вышли на крыльцо. На дворе проглянуло солнышко. Закапало по-весеннему с крыши.
   - Островитянова, дом 9. Получается - институт акушерства и гинекологии, - сказал я.
   - Так он уже работает!
   - Там сбоку, со стороны леса еще строят. Чего он туда поехал? Там же общага...
   - А он заходил в общежитие, кого-то искал. Его видели на вахте.
   - Кто видел?! - я резко повернулся к нему. Матвей даже заморгал от неожиданности.
   - Я не знаю точно. Его не пускали, потом кто-то провел. Кажется, девочки с вашего курса, с шестого этажа.
   - Он туда заходил?
   - Он постучался к Протченковым - ты их, наверное, знаешь по философскому кружку. Никого там не застал. Попросил соседей передать книги.
   - И больше его никто не видел?
   - Вроде нет.
   - Это было седьмого?
   - Да, вечером... Значит, он или ночью, или восьмого утром, - Матвей значительно посмотрел на меня.
   - Чего он туда поехал? Ведь там полно знакомых, а он уже со своим решением...
   Я умолк, чувствуя вину. В тот вечер я сидел во Внуково, ожидая регулярно откладываемый рейс на Львов. День рождения не удался. Наша прежняя дружная студенческая компания в ресторане как-то не сложилась. Потратили кучу денег, безобразно намешали спиртного, заскучали. Собрались продолжить в общежитии, но и там было невесело. Поехали к Серегиной бабуле. Наутро она собрала нам отличный стол - и водка пошла хорошо. Все вакханты приободрились, Витя мрачновато шутил. Мы возвращались вдвоем, после полудня. Дорогой он замолчал. В метро меня потянуло в сон. Я попрощался сухо: мол, не хочешь говорить - не надо! Вышел, обернулся. Поезд тронулся. Витя жестко и безнадежно смотрел на меня через стекло вагона.
   В аэропорт я приехал к вечеру. Щипался мороз, летали большие розовые снежинки. Вокзал был полный. Люди сидели на чемоданах, прислонялись к стенам, стояли в проходах. Диктор перечислял длинный список откладываемых уже на сутки рейсов по "неприбытию самолета". Вся Левобережная Украина была закрыта облачностью.
   Я поначалу обрадовался: вот, еще довод для жены, почему не мог прилететь днем раньше. Гулял по залам, смотрел на публику, постоял в толпе под телевизором, пока закончилась программа "Время", затем удачно присел на освободившееся место, раскрыл томик Лермонтова. Читал рассеяно, прислушивался к разговорам, оглядывал проходивших транзитных пассажиров. Поднимался, вновь ходил после очередных неутешительных новостей. Постепенно внешние и внутренние мои впечатления стали присобираться, складываться со стихами и наконец потекли вместе с часами ожидания в некоторой отчетливой грустной тональности. Я легко пробегал, помню, страницу за страницей, опуская названия отдельных стихотворений, захваченный невесомым ясным ритмом. Музыка расставания, непризнанность таланта, безвременная чья-то смерть, либо моя, вынужденная сейчас, разлука с семьей, размолвка с друзьями, может, еще что-то - не знаю. Я сидел в сентиментальном трансе, в какой-то внимательной, открывшейся полноте своего присутствия, в разноликой вокзальной суматохе, в одиночестве, слушал безнадежные объявления и глухой рев близких самолетов, от которых дрожала и вздрагивала в окнах освещенная бликами ночь. Несколько раз подходил к кассе возврата билетов, смотрел на очередь, сомневался, вспоминая расписание поездов. Снова садился читать стихи, бродил в толпе, тянул время.
   Потом вдруг понял, что поездка сорвалась совсем. Уже под утро возвратился в Москву и теперь вот думал, как поступил бы Витя, зная об этом? Впрочем, не нужно преувеличивать, Джон...
   Мы долго простояли с Матвеем в ожидании машины, и оба как-то примолкли. Молча тряслись в милицейском "уазике" по пути через весь город. Потом еще долго ждали нового следователя и с ним ехали дальше в морг. Во мне опять разлилась пустота. Поглядывая на спутников, на заполненные людьми улицы, я уже не пытался сосредоточиться. Была тупая усталость и сильный голод, болела шея, затылок. Тускло было на душе, несмотря на яркое солнце. Под свитером абстрактно тукало чужое сердце. Я цепенел и периодически с треском зевал. Мне припомнился шоковый способ создания иммунологической толерантности, когда слишком большие дозы чужеродной сыворотки вызывают паралич иммунной системы: организм просто перестает отвечать. Подобным образом, наверное, сходят с ума.
   Впрочем, тут была своя - идиотская - логика. Судьба, ухмыляясь, забросила труп в морг нашего института. Витя присутствовал теперь в "родной анатомичке" в качестве экспоната. Здесь же располагалась кафедра судебной медицины. Хорошо, что были праздники, избавившие разговорчивых студенток от впечатляющей встречи с примелькавшимся "рыжим парнем".
   Мы прибыли. Опять очень долго, с покорностью крепостных, ждали в коридоре. Новый следователь - долговязый, худой, с нездоровым желтым лицом - грубо обругал дежурного доцента, который возмущался длительным пребыванием у них тела. Санитары бесцеремонно ходили между нами и говорили сальности. Кажется, были под хмельком. Доцент смешил девушку, выписывавшую справки в приемной. Услыхав, что "труп принадлежит вашему студенту", на минуту затих, спросил: "Что же он так?" Снял очки, протер халатом, очистительно несколько раз сморгнул и продолжил рассказ о какой-то праздничной телевизионной передаче.
   Днем позже мне пришлось плотнее познакомиться с поэтикой работы в данной сфере обслуживания. Долгое оформление бумаг, трудные переговоры с персоналом, всегда умеющим подчеркнуть свое достоинство, независимое от морального состояния клиентов. Неизбывные очереди и решающее влияние денег, с помощью которых вся эта громоздкая, мрачная машина приходила в движение, срабатывала быстро, четко, профессионально, обнаруживая неожиданные крупицы человеческого сочувствия, и совершенно особое, матерное искусство переводить смерть в шутку.
   Тогда, в морге, я чувствовал себя инопланетянином посреди этих разговоров, слушал раззявленную свою пустоту и ждал, когда все кончится.
   Наконец нас позвали. Труп лежал в холодной комнате прямо на истертом кафельном полу. Пальто было распахнуто, руки, странно вытянутые вперед и вдоль тела, так и застыли на весу. Я сразу узнал белую кожу запястий с красноватыми веснушками, тонкие умные пальцы. Ноги беспорядочно разбросаны. Волосы в грязи. Синее лицо повернуто в сторону, и язык огромным черносливом вывалился набок, запекся кусочками кровавой пены. Глаза открыты, зрачки дико уперлись в разные стороны. Заглянув в них, я содрогнулся, потому что агония замерла в детском неописуемом ужасе, в вине!
   "Витя-Витька! Разве можно так поругаться над собою?.." - моя пустота вновь взорвалась и рассыпалась хаосом сострадания и отвращения.
   - Смотрите внимательно, не спешите. Он? - издалека донесся голос следователя. Он суетился, приподнимал закостеневшие руки, ворошил пальто.
   - Да, Витя - сказал я.
   - Да, - кивнул Матвей.
   - Проволоку эту можете опознать?
   Тут только я заметил кусок белой скрученной проволоки над черной полосой на шее.
   - Нет.
   Мы вышли в приемную. Тяжело дыша, я зашагал взад-вперед по коридору - стены плыли у меня перед глазами. "Он испугался в последний момент", - остро щемило сердце. "Испугался смерти в ней самой, когда уже ничего нельзя было сделать... Он ее вызвал, а она его растоптала, как чудовищный зверь, как тупая машина..."
   И в то же время какая-то горько-сладкая правда обреталась во мне тогда твердым насмешливым камушком...
   - Кто из вас Ваня? - вновь окликнул следователь, стоявший у телефона. - Подойдите, тут отец звонит.
   - Алло! - я усердно ворочал языком и ощущал острую неспособность целенаправленно мыслить.
   - Ваня! Это Витин папа... Ваня!.. - пауза, вздох и срывающийся на фальцет голос на пределе дыхания. - Ты не ошибся?
   Я тоже вздохнул.
   - Никаких сомнений.
   В трубке раздавались неясные звуки. Я молчал.
   - Ваня! А где это?
   - Это здесь, у нас... От Фрунзенской недалеко идти... Здесь легко найти...
   - Най-ду, - голос пел и срывался в трубке, - теперь на-ай-ду-у...
   Разговор немного успокоил меня. Надо было давать показания. Какие? Что можно рассказать незнакомому желчному милиционеру о Вите, о его исканиях, о закономерном конце? Нужно ли?
   Все оказалось проще. Вопросы следователя, сухие и формальные, требовали коротких ответов. Кто такой, где проживаю, кем прихожусь "потерпевшему"? Какие видел у него приготовления? Тут я стал было неопределенно мычать, вытирать ладонью лицо... Следователь нахмурился.
   - Так. Ты проволоку видел?
   - Нет, не видел.
   - Прямые слова о готовящемся поступке слышал?
   - Нет...
   - Ну и все! - Он строго посмотрел на меня и принялся покрывать быстрыми каракулями разлинованный листок, озаглавленный "Опрос свидетелей".
   Мы сидели на скользких скрипучих стульях в приемной морга. Скоро я подписал складный, ни к чему не обязывающий рассказ.
   С Матвеем он обошелся еще короче.
   К метро мы шли вместе. Молчали. Следователь мягко попросил у меня закурить.
   - Друзья?
   - Шесть лет проучились.
   Милиционер, ставший человеком, несколько раз глубоко затянулся, устало пожаловался: "За неделю и три дня праздников у меня уже трое".
   - Что, тоже трупы?
   - Один из окна вывалился - пьяный. Девка вены себе порезала, теперь еще ваш приятель.
   Мы снова шагали в сумерках. У метро он пожал нам руки, ушел. Мы с Матвеем остановились, раздумывая, что делать дальше.
   - Знаешь, надо, наверное, к его матери съездить, - предложил я. - Правда, совершенно не знаю, что говорить.
   - Да чего говорить? Надо побыть с ними и все. Ты знаешь, куда ехать?
   - Я знаю телефон, сейчас спросим.
  
   Дома у Вити я раньше не был, как, впрочем, и другие ребята. Почему? Он не звал. Дима Захаров рассказывал, как однажды, еще на первом курсе, они вдвоем, гуляя по Москве, прошли пешком из центра в Тушино. Так и вижу эту пару: носатый длинный Димон - развязный, жестикулирующий, экстравагантный, изливающий мальчишеское самолюбие в бесконечном монологе - и рядом потупленный румяный Витя с приветливым лицом. У метро он объяснил, как найти туалет и попрощался. Квартира была в пяти минутах ходьбы.
   О семье он говорил очень мало. Мама его работала много лет в гастрономе на Смоленской площади, что сказывалось на ассортименте закусок на наших вечеринках в общежитии. Была бабушка, не забывавшая положить Вите в портфель бутерброд, яблоко и несколько театральных леденцов. Отец, если не ошибаюсь, был какой-то чиновник от науки со связями. Совсем недавно он проговорился о сестре: "Представляешь, поднимаюсь вчера по лестнице, а она уже жмется к батарее с мальчиком..."
   - У тебя есть сестра?
   - Дура! Тринадцать лет... Тряпки! Пластинки! Учится, правда, отлично, как и я... - он захохотал, заметив скептическую мою физиономию.
   - Это у вас семейное, Вить!..
   Теперь вот приходилось знакомиться в посмертной необходимости.
   Дверь открыла девушка - небольшого роста, худенькая, с острыми светлыми ресницами, рыжеватая и как-то неудачно похожая на Витю. Она хлюпнула носом и сразу посторонилась, пропуская нас в дверь, часто кивая головой.
   - Вы Лена? Я - Ваня.
   Из кухни выбежала маленькая сухонькая старушка в очках. В дальней комнате на диване трудно приподнялась женщина с полотенцем на лбу.
   - Лена! Вы знаете, его нашли, - успел я сказать.
   Она сморщилась, зажала пальцами покрасневший нос. В глазах показались усталые слезы.
   - Да, - прошептала она, - нам позвонили. Мы все знаем.
   Я облегченно вздохнул.
   - Ваня, милый! - бабушка взяла меня за руки, оглядела через очки. - Вот ведь как пришлось познакомиться... Столько раз я ему говорила: приведи ты своих друзей. Они же в общежитии одни, без родителей, не емши, поди... Сережу, Ваню позвал бы в какой день... Все обещал, обещал, а теперь, вот... Ох, Господи!.. Что же он такое натворил, Ваня, а?..
   - Зови их сюда, мам, - голос из комнаты был высокий, сильный, горестный.
   Мы разулись, прошли, сели на стулья возле дивана. Светлые волосы, правильные черты крупного, открытого, белого лица, с которого можно писать русскую женщину. Совсем мало Витиного.
   "Мама моя... Она же все понимает, чувствует..." - услышался во мне его голос. Он ее любил, конечно. Рассказывал про нас. Интересно, что видела она?.. Что-то, конечно, видела...
   - Я тебя, Ваня, таким и представляла, только еще заросшим. Подстригся, как женился? - она слабо улыбнулась.
   - Да, жена следит за моей внешностью, - поспешил я ухватиться за этот контакт в вакууме. Но она медленно поправила локоть на подушках, повернулась к Матвею.
   - А вы тоже учились с Витей? Как вас зовут, простите?
   - Матвей, - он хрипло откашлялся и далее отвечал, приняв нарочито обыденный тон. - Нет, мы познакомились на кружке по философии недавно.
   - Я Нина. Нина Васильевна. Я знаю, последнее время у Вити появилось много новых друзей...
   Она помолчала, глядя на нас, как бы что-то обдумывая.
   - Ну как же так вышло? Скажите, ребята... - произнесла вдруг тихо и страшно.
   Бабушка с Леной остановились за моей спиной. Я быстро заговорил, только чтобы что-нибудь говорить, на ходу соображая приемлемую версию.
   - Ох, не знаю, как так получилось! Перед днем рождения мы виделись в последних числах октября. Я переезжал на квартиру из общежития, просил его помочь...
   - Да-да! - с готовностью наперебой обнаружились бабушка с Леной. - Он ездил. Вернулся поздно - уставший, но довольный такой...
   - Да, я помню, он был доволен, что я его вытащил.
   - Ваня, - перебила меня Нина Васильевна, - ведь он совсем не отдыхал. Сидел сиднем и читал, читал эти свои книжки. После двенадцати ложился, а в шесть уже на ногах - пьет кофе.
   Я понимающе кивнул.
   - Но тогда я ничего не заметил, а вот когда звонил пятого, чтобы договориться насчет дня рождения, то, честно говоря, сразу почувствовал... Знаете, тон какой-то мрачный... И в ресторане он был не в себе. Я потому хотел вас спросить: у вас дома ничего не стряслось перед праздниками?
  Нина Васильевна и Лена недоуменно переглянулись.
   - Да, кажется, нет.
   - Он в последнее время часто мрачный был, Ваня, - вступилась бабушка. - Наработается в институте, да читает до полуночи - куда же годится? А еще дежурил на "скорой помощи"-то!
   - Знаешь, Ваня, - веско произнесла вдруг Лена, - брат иногда теперь грубо вел себя даже с мамой. Она зайдет к нему в комнату за чем-нибудь, он сидит молча с недовольным видом, ждет. Потом как скажет голосом таким грубым: "Скоро ты там? Ты мне мешаешь!"
   Я быстро взглянул на Матвея. Что-то темное и старое было в его лице.
   - Да нет!.. - поморщилась Нина Васильевна. - Грубым со мной он никогда не был. Уставал очень, это правда. Учеба, работа, дежурства ночные, книжки, музыка... Все лето здесь просидел. Говорила я ему: "Давай возьму путевку, съезди на юг, отдохни..." Нет!
   - А какая музыка?
   - Как какая? Пианино... Он же играл на пианино... После стройотряда пришел и заявил нам: "Хочу купить пианино". Вы тогда ездили в Тамбовскую область. Он что, не говорил тебе?
   Я изумленно покачал головой.
   - Купили тогда, разорились. Он ходил в клуб - здесь, у нас - брал уроки. И каждый день играл часа по два, три, четыре! Этот год немного забросил, а так уже хорошо играл Моцарта, Гайдна, Баха. В консерваторию ходил все время. Купил себе абонемент и ходил...
   Это была новость. А впрочем... "Джон! Ты хотел бы играть на каком-нибудь инструменте? М-м, что ты! Такой кайф самому играть", - и нервные пальцы словно пробежали по клавишам.
   Тем не менее, я не знал. Три года, значит, как это длится, и никому ни слова. "Будешь писать ораторию "Происхождение Вселенной", - мог бы проникновенно вопросить его Пирог, а я бы, конечно, рассмеялся. Но все-таки...
   - Он, наверное, хотел сначала совсем хорошо научиться, а потом бы показал, - угадала бабушка мои мысли.
   - Никогда бы не подумал. Ну ладно. Скажите, а с отцом у него какие отношения были? Он мне говорил, что отец от вас ушел...
   - Да, отец нас бросил, - вздохнула Нина Васильевна. - Нет, сейчас он бодрился, шутил даже, хотя, конечно, переживал. "Ничего, - говорит, - переживем, мам".
   Она очень удачно воспроизвела Витин басок.
   Я осторожно улыбнулся.
   - То есть, сейчас они не поссорились?
   - Нет. Знаешь, он с отцом не дружил. Маленьким, на даче - да, они много вместе гуляли, клетку мастерили для кроликов... Он же у нас юннатом был, тащил с улицы всякую живность. В клуб ходил при зоопарке... Вон, видите, стоит с ужом на шее... Достань, мам.
   Лена опередила бабушку, вынула из-за стекла серванта цветную фотографию. Рыжий, конопатый пионер застенчиво положил себе здоровую змею поверх галстука. Я передал снимок Матвею.
   - А в последние месяцы отец приходил к нам поесть, поспать... Денег, правда, приносил - считал себя обязанным. И все ездил в командировки. Потом оказалось... Ладно, что теперь говорить об этом...
   Приемлемая версия случившегося тем временем отчетливо сложилась у меня в голове.
   - Да, много ему пришлось пережить за этот год, - начал я нетвердо, - но, самое главное, что он не хотел делать себе никаких послаблений или даже не мог...
   Я попробовал взглянуть в страдальческие, распахнувшиеся каким-то девическим ужасом, глаза Нины Васильевны.
   - Видите ли, мы, биологи, жизнь любим пока что и даже пытаемся ее серьезно изучать... Надеемся, по крайней мере, - я оглянулся на Матвея.
   - Когда мы поступали в институт, была мода на биологию и вера в точные науки: химию, физику, математику... Большие люди, организовавшие наш факультет, желали подготовить специалистов, знающих и то, и другое. Наши преподаватели убеждали нас, что мы будем работать на стыке наук и решать фундаментальные проблемы биологии и медицины. Реклама была хорошая.
   На деле, конечно, все выглядело иначе. Жизнь и здоровье, несомненно, не укладываются в представления естественных наук - мы это хорошо поняли в процессе учебы. К тому же познакомились близко с весьма безрадостной картиной нашего здравоохранения и медицинской промышленности. Реальная жизненная перспектива стала вырисовываться довольно прозаическая. Нужно получать диплом, ученую степень и трудиться потихоньку на каком-либо приличном месте, оставляя все заявленные громкие проблемы для досуга либо для выездных товарищей... Большинство наших ребят, и я в том числе, так и поступили.
   Витя же, особенно после встречи с Яковом Михайловичем, решился продолжить поиски. Он заинтересовался математикой, кибернетикой, гуманитарными науками, потому что любой ученый остается человеком, у которого есть логика, психика, определенная социальная жизнь... То есть, тут еще целая куча дисциплин образовалась в дополнение к учебе. А он же все делал добросовестно, и так продолжалось годами, по нарастающей... Только для диплома он за несколько месяцев освоил программирование, машину, в совершенно новый коллектив вошел - это же огромное напряжение! Философию штудировал постоянно. Еще музыка тут... На занятиях после дежурства он засыпал, а чуть свободная минута - смотрю, уже открывает книгу со специальной статьей... На работе у него началось с недоразумений, дома - отец ушел...
   Я почти верил тому, что говорил, размахивал руками и интонациями. Другого мнения у меня тогда не было, только в неисповедимой глубине "живота моего" намечался уже иронический и прохладный сквознячок. "Смерть - это смерть, Ваня, и переход любого количества жизненных неурядиц в ее черное страшное качество всегда будет непостижимым кувырком через голову..."
   Лицо Витиной мамы, между тем, сделалось серьезным и очень честным. Я умолк, чувствуя пожар на скулах.
   - Я же ему говорила, Ваня, все время говорила, чтобы он отдохнул, просто выспался! Он же меня не слушал! Обрадовалась, когда он сказал про день рождения Сергея... Но, ты говоришь, в ресторане он был не в себе?
   - Да, мрачный был. Смеялся через силу. Водку пил.
   Бабушка ахнула.
   - Он же ее в рот не брал никогда!
   - А тогда сам просил у меня, и я наливал... Потом его тошнило.
   Нина Васильевна совсем побелела.
   - А он седьмого приехал веселый, - вмешалась Лена. - Песни пел. "Идите-идите, погуляйте", - все выпроваживал нас. Довольный такой!
   Предо мною мелькнуло потемневшее, закрытое глухой решимостью лицо Вити в вагоне метро.
   - Он переоделся, - продолжала Лена, - надел все старое - пальто, ботинки. Сюда положил на сервант ключи и сорок рублей денег. Из книжки телефонной вырвал все номера, оставил только рабочий и написал: "Сообщить на работу".
   - Мы же никому не могли дозвониться, - всхлипнула Нина Васильевна, - ни одного телефона не оставил...
   Раздался звонок в дверь. Бабушка впустила женщину, примерно одних лет с Витиной мамой.
   - Ну как Нина? - слышали мы приглушенный голос из крохотной прихожей.
   - Проходи сюда, Кать, - позвала Нина Васильевна. Это была ее сестра. Мы познакомились. Я повторил вкратце, немного другими словами, ту же версию. Матвей ничего не добавил, пояснил только, что они с Витей знакомы недавно, занимались вместе философией и религией. В частности Библия, которая осталась среди книг в общежитии, принадлежала ему.
   - Скажите, Матвей, а он не мог сделать это из-за какой-нибудь религии? - боязливо спросила Катерина Васильевна.
   - Что вы! Нет, конечно! Как раз верующий человек никогда так не поступит, потому что лишить себя жизни - очень большой грех. Нет-нет! Точно не поэтому!
   Внешний облик Матвея внушал, по-видимому, некоторые опасения, но говорил он убедительно, с искренней скорбью. Этим и удовлетворились.
   Витина тетя оказалась деловой женщиной. Тактично, негромким голосом, четкими словами она повела речь об организационных мероприятиях и скоро завладела общим вниманием. Документы соберет отец, с транспортом уже решили. Поминки здесь, освободим комнату, поместимся. Главное - место на кладбище, завтра буду звонить замначальника отдела, чтобы похоронить Витю не далее как послезавтра.
   - Сами понимаете: чем быстрее - тем лучше. Каждый лишний день будет убивать ее, - пояснила она мне.
   Все верно. Мы стали собираться. Я попросил взглянуть на Витину комнату. Это была узкая девятиметровка прямо напротив входной двери. Кровать, секретер вместо письменного стола, пианино, книжные полки. Идеальный порядок и буквально два-три метра свободного пространства. Единственный круглый, вращающийся стул. Мы оба с Матвеем припомнили "шкаф" Родиона Раскольникова. Когда одевались и прощались в тесном коридорчике, в большой комнате на диване оставалась одна тетя Нина. Уже выходя из квартиры, я оглянулся и увидел, как она обессилено упала головой в подушку и затряслась в рыданиях.
   Эх, Витя, Витя...
  
   Я возвращался к себе ночью. Жена за неделю до праздников срочно уехала к родителям, где заболел наш маленький сын. Я хотел лететь следом, на выходные, но погода или какой-то рок помешали. Два дня пытался читать, немного гулял по городу, теперь, шатаясь от усталости, со звоном в голове брел темными безлюдными дворами. Мысли вяло путались. Несколько раз я останавливался, вопрошая себя: что же все-таки произошло сегодня? Ответа не находил - то ли не было сил думать, то ли не существовало его вовсе.
   Странное дело, но, если честно, я оставался внутренне совершенно неповрежденным, спокойным - равнодушным, пожалуй!
   Правда, вот сегодня целый день ездил, говорил, думал, как никогда, а остался в итоге с чувством непоколебимой целостности в душе или какой-то внешности происходящему... Не знаю... И что я за человек такой? Раньше у меня случались нравственные промахи, конечно, но я не терял надежды, уверенности в собственной человечности, порядочности что ли, которая еще обнаружится когда-нибудь в трудной по-настоящему ситуации... Вот она - такая ситуация! А я равнодушен либо слеп... И какая-то баба голая периодически начинает скакать в голове... Черти что!
   Надо бы, наверное, пожалеть Витю, а жалости большой нет. Все как-то очевидным стало, само собою разумеющимся. Кого-то жалко, несомненно, только непонятно кого: его, родителей или себя? И почему же я сам не отчаиваюсь? Разве Витина смерть не мое личное дело? Разве в ней нет жестокого указания на мою неотвратимую кончину, с которой он меня поставил впритык - нос к носу! Но я вправду ничего не могу различить здесь, хоть тресни! Пусто, темно и, вроде бы, ничего особенного.
   Я уставал думать и волноваться, шел дальше, но, сделав несколько шагов, возвращаясь в свой обычный мир - довольно приятный и интересный - различал там несомненный зловещий уклон к линии горизонта... Вот жизненная плоскость, полная различных нагромождений, уступов, зацепок, ориентиров естественного либо искусственного происхождения, больших и малых... Так, когда стоишь где-нибудь среди них, кажется все прочно и стабильно. Но стоит двинуться с места, как начинаешь скатываться вниз. Как в детском бильярде, когда металлический шарик обходит выигрышные лунки, перепрыгивает через препятствия, разгоняясь быстрее и быстрее, проскакивает через воротца, въезжает, наконец, в бесполезную мертвую зону, где и останавливается, поколебавшись туда-сюда, блеснув инертным металлом. Мы все туда едем. Сползаем на задницах все вместе, сосредоточенные на малых перемещениях в походном, так сказать, строю, почему, обыкновенно, теряется ощущение глобального движения. Чувства нет, но движение есть, чего бы мы ни городили на своем пути. Что с этим делать? Как-нибудь потом? А почему потом? что потом? И разве нельзя подобрать способ побыстрее, почище и таким образом предупредить "естественный процесс"?
   Я встал под фонарем и, подняв голову, мучительно вглядывался в истекающий мертвый свет. "Что, Джон, хана?" Ответом было молчание тошнотворной голодной усталости. Я покорно опустил голову, рассматривал свои модные ботинки, думал про еду, про жену, о том, что надо не забыть забрать белье из прачечной... Изумляясь себе, брел дальше.
   Я ввалился в квартиру, сбросил одежду, умылся. Поздоровался с высунувшейся в коридор подозрительной соседкой, полез в холодильник. У себя в комнате включил телевизор, с аппетитом ел. Потом провалился в крепкий кромешный сон.
  
   Похороны состоялись скоро - на третий день. Мы с Сергеем помогали в хлопотах отцу. Рано утром привезли гроб в морг, отдали санитарам. Разложили венки в траурном "Пазике". Вынесли и поставили туда тело. Понемногу подходили родственники, коллеги, знакомые - постепенно набралась небольшая толпа. Ждали мать с группой ближайших родственников.
   Отец - небольшого роста, коренастый, рыжеватый, веснушчатый - был очень похож на Витю. Вернее, Витя на него. Держался он собранно, делал четкие продуманные распоряжения, так же взвешенно, спокойно изложил свою версию случившегося.
   - Витя обладал большим самолюбием. Гордость заставила его буквально измотать себя, но главное - он вынужден был признать где-то несостоятельность своих попыток в тех задачах, которые он перед собой ставил. Получилось противоречие, в котором опять-таки победили гордость и самолюбие... Верно я понимаю, Ваня?
   - Да, пожалуй.
   Я вглядывался в Витины черты его взрослого, явно семитского лица и думал, где же тот человек, который плакал в трубку телефона: "Най-ду, теперь наай-дуу!.."
   Мать ждали долго. Шофер автобуса периодически начинал громко материться, но быстро стихал - ему совали деньги. Люди расположились малыми группками, вели приглушенные разговоры.
   - ...такой поворот, в котором субъект ставит себя в центр мира и всеми силами, вплоть до самоуничтожения, призывает этого мира внимание, имел здесь, по-видимому, место... - рассуждал бородатый, ученого вида родственник в замшевой кепке.
   - Точно, он всегда был интроверт, - соглашался Султан Насыров.
   - Ребята! Сережа! Ваня! Вы смотрите за мамой, - схватила мою руку Витина тетя, - у нее сердце на пределе, на одних таблетках держится...
   - Слушай! Ну чего он искал в общаге?
   - Может, просто книги хотел отдать...
   - Книги можно было и так передать с кем-нибудь. В таком состоянии не до книг... Плевать на книги, в конце концов!
   - Ваня! А у него не было никакой девушки? Может, все-таки был кто-нибудь? Потому что уж очень дико все! - Матвей явно замерз, говорил скороговоркой, пританцовывая на месте.
   - Вряд ли. Хотя я точно не знаю.
   - Ну подождите же еще немножечко! Маму ждем! Маму этого мальчика, - успокаивали вновь заматерившегося шофера.
   - Вон едут... Наши едут!
   - Приехали.
   На другой стороне улицы мягко остановился "Икарус". Дверь, видимо, некоторое время не открывалась. Неожиданно сзади автобуса появились несколько женщин в трауре. Одна держалась чуть впереди, остановилась на проезжей части, оглядывалась, неловко отстраняя протянутые к ней руки. Остановился подъехавший пустой троллейбус.
   "Нина... Ниночка, сюда пойдем, в другой автобус... Его уже перенесли, - слушали мы. - Пойдем, родная, пойдем, хорошая!.." Витина мама что-то говорила, продолжая бороться в беспамятстве, затем, вдруг осела на асфальт и гневно хрипло закричала: "Отдайте мне моего сына! Отдайте! Отдай...м!.." Женщины заплакали, заголосили, силясь поднять ее. "Солнышко мое! Деточка моя, где ты?" - резанул новый истошный пронзительный крик.
   Я очутился среди окруживших ее людей. Вместе с каким-то мужчиной мы подняли грузное бившееся тело, семеня, побежали в автобус.
   - Ваня, это ты! - узнала она меня страстным шепотом. - Я знаю, ты его лучший друг... Ты - мой сын! Приезжайте ко мне, будем жить вместе. У нас места хватит. Кому теперь эта квартира!
   - Хорошо... Хорошо... - бормотал я в тесных, тяжких объятиях.
   Меня освободили. Ей сунули в рот таблетку седуксена.
   - Садись, Нина, садись, - просил мужчина в слезах, - все будет хорошо...
   - Витенька, сыночек, - перешла она на скорбный бабий речитатив, - вот тут, возле тебя, я сяду...
   Автобус сразу поехал, и движение с рывками и грохотом было целительно для всех.
   - А как же так вы закрыли его от меня, не дали посмотреть... Откройте, дайте...
   Она сидела в изнеможении у изголовья красно-бархатного гроба, закрыв глаза - обезумевшая от горя седая старуха. Родственники плакали. Лена плакала напротив меня, содрогаясь и безвольно качаясь в трясущемся автобусе. Остервенившийся "шеф" гнал, насиловал коробку передач. Султан рядом со мной низко склонил голову с гримасой боли.
   На кладбище мы вытащили гроб, поставили на предусмотренные большие сани, скорым шагом повезли, следуя за отцом. Известие о смерти разошлось в институте - студенты, преподаватели, поджидавшие нас у ворот, двинулись за нами, послушно ускоряя, увеличивая шаги, вытягиваясь в длинную процессию.
   Возле могилы гроб открыли. Ждали, пока подойдут все. Санитары "родного морга" хорошо потрудились. Язык убрали, пятна припудрили, подкрасили, руки аккуратно сложили на груди. Только волосы, напомаженные и причесанные, немного скособочились по дороге. Живые разглядывали маску с чуть оскаленными зубами, смертельно запавшими щеками, с трудом узнавая Витю. Бледные девчонки вцепились друг в дружку. Марина Казакова в ужасе зажала ладошкой рот. Светило яркое солнце, блестел, скрипел свежий снег. В молчании, в редких всхлипываниях поднимался пар над обнаженными головами. В освобожденном проходе медленно подошла мама. Невероятно маленькая, с землистым лицом, она отрицательно повела головой и качнулась в снег. Ее поддержали. Мужчина из родственников поспешил выйти с речью. Выступлений оказалось много - от имени друзей, от коллег по работе, просто от себя... Говорили спокойными и срывающимися голосами, звучно или совсем невнятно, но большей частью искренне - говорили о том, каким он был: хорошим сыном, другом, честным человеком, веселым, талантливым парнем...
   Потом наскоро стали прощаться. Словно осенние птицы, неровно заголосили женщины, сломлено закричала мама. Ее подвели и опять усадили на складной стульчик. "Прощай, сынок", - склонился отец. Долго подходили люди. Я тронул губами холодный лоб. Целеустремленные мужчины, вежливо оттеснив толпу, накрыли гроб крышкой, наперебой застучали молотками. Все пришло в катастрофическое движение. Ящик неловко стукнул в дно ямы, громыхнул, высвобождая веревки. И тут же полетели мерзлые комья - из-за спин, между ног водопадно хлынула земля. Четверо могильщиков с лопатами, придвинувшись, в считанные минуты насыпали аккуратный холмик, тщательно уложили венки. И снова Вити не стало.
   - Ты убил, ты! Все теперь знают... Будь ты проклят! - неожиданно зло закричала Нина Васильевна, поднимая руку.
   Я посмотрел вслед и увидел в группе людей быстро удалявшуюся фигуру отца. Он так и не обернулся.
   - Прекрати, Нина! Не нужно... Нельзя... - ее как-то уняли и тоже увели.
   Откуда-то появилась водка, соленые огурцы. Все стали пить по "старинному русскому обычаю", как пояснил мне выступавший первым краснолицый мужчина, наливая в свой стакан. Я проглотил безвкусную жидкость. Могильщики - пожилые, небритые, в телогрейках, грязных сапогах - стояли рядом с сеткой той же "благодарности". "Ишь, молодой какой парень-то... Гляди, сколько ребят", - сказал один, указывая на меня заскорузлым пальцем. "Хватит вам водки?" - спросил я. "Да ты пей, сынок, сам... закусывай, закусывай... - загалдели они, - мы потом пообедаем..."
   То ли от водки, то ли от этих слов, я почувствовал тепло, растекавшееся в груди, где холодный, ясный пламень выжег за несколько дней мои внутренности. Тепло поднялось к горлу, заполнило туманом голову и горючими слезами полилось из глаз. Потихоньку, под карканье ворон в белоствольных березах, над заснеженными крестами народ потянулся к автобусам.
  
  
  Отступление первое: Небольшое рассуждение
  
   Самоубийство, читатель - таков, к сожалению, грустный предмет нашей повести. Сейчас для тебя наступает важный момент: нужно решить, будешь ли ты читать дальше? Понимаю, что тема тяжелая, изложение, наверное, оставляет желать лучшего. Тем не менее, хочу привести некоторые соображения, побудившие меня завершить эту работу.
   Первое, о чем следует упомянуть - мое положение близкого человека. Витя правда умер, покончив с собой, можно сказать, на моих глазах. Я не думаю, что кто-либо еще возьмет на себя труд написать о нем, особенно о последних его годах. Но сделать это, наверное, надо. Необходимо.
   Второе - то, что Витина смерть очень многое сдвинула во мне самом. Многие важные темы, которые мы начинали обсуждать вместе, так и остались бы не проговоренными, затерялись бы в повседневной мелкой злобе дня, если бы не эта твердая Витина точка в итоге его жизни.
   У меня был хороший костыль для перехода последовавшего скоро рассеяния смутного времени, также поднакопилось немало личных наблюдений, относящихся к области аскетики либо искусства жизни, если угодно.
   Что мы знаем об экзистенциальной устойчивости нашего сознания? Существует ли логос отрицания человека в человеке, неизбежно обнаруживающийся в определенных условиях? Все это не праздные вопросы. Здесь вообще целое дело для разного рода смелых людей - русских либо иностранных добрых молодцев, отправлявшихся от века в неведомые края бороться с чудовищами... А тут все под боком, можно сказать, под ребром.
   И последнее, очень болезненное для меня: как соотнести смерть с семьей? Совсем отмахнуться нельзя: эта штука будет гулять на свободе, словно какая "пуля-дура", что, пожалуй, страшнее многих других наших опасностей. К тому же безответственно. Детям что скажем: веселись юноша, а потом неопределенного вида чудище сожрет тебя с потрохами - к сожалению, мы живем с ним в одном помещении...
   Ну вот, пока что такие доводы. Кто желает познакомиться с Витей поближе - вперед. Дай, Боже, памяти...
  
  
  Глава II. Смешное
  
   Первые сентябрьские дни 1974 года запомнились солнышком. По утрам на холмах Юго-Запада продувал свежий ветерок, но днем, в центре города среди камней, пекло по-летнему. Студенты разоблачались.
   Я успешно сдал вступительные экзамены, триумфально съездил к родителям в Белоруссию и теперь, прибыв к месту назначения, оглядывался по сторонам, готовый пить и обнимать эту блистательную столичную студенческую жизнь со всей отвагой семнадцатилетнего своего возраста. Также тихо изучал огромное расписание учебных занятий, прикладывал будущие знания к сердцу... Те дни, сливающиеся ныне в памяти ярким слепым пятном прямого взгляда на солнце, уже содержали огненные искры Вити...
   Взгляд мой, впрочем, тогда, не отличался оригинальностью - своенравный, прихотливый, невесомо-скользящий по поверхности вещей и одновременно цепкий, жадный, избирательно-проникновенный взор очень молодого человека не без способностей, вдохновленного собой и новыми, совершенно открытыми, как мне казалось, перспективами вселенской жизни.
   Робел я также порядочно, но виду, разумеется, не показывал. Преподаватели и старшекурсники представлялись существами загадочными и непостижимыми.
   Студенческие билеты нам выдавали торжественно в помещении Центрального Дома Железнодорожника. Выступал ректор, пожилая дама из горкома партии, чиновник из Минздрава, другие важные люди. Затем оживленная и празднично настроенная толпа заполнила фойе, устремилась к закусочным лоткам. Ждали концерт. Первокурсники обступили большие, покрытые зеленым сукном, столы с названиями факультетов. Я встал в очередь и посматривал на интересную девушку в строгом костюме и с какой-то сложной прической. Она красивыми пальчиками быстро перебирала стопку новых раскрытых корочек студенческих билетов под флажком с номером моей учебной группы. Рядом небрежно сидел парень в тенниске, в джинсах, крутил в руках и щелкал металлической зажигалкой. Пачка "Marlboro" лежала перед ним на столе.
   - Так, это кто у нас? - спросил он меня.
   - Карпович, 183-я.
   - Карпович... Карпович... Иван Тимофеевич, биохимик... Есть такой. Ваш билет, учетная карточка, значок. Заполните, сдадите в деканат. А здесь, пожалуйста, Вашу подпись.
   - Вы не знаете, стипендию мне дадут?
   - Гм... Финансовый вопрос очень сложный. Это, наверное, не к нам... А вы сколько баллов набрали?
   - Двадцать три.
   - О! Тогда вне всяких сомнений. Не волнуйтесь. Все, поздравляем Вас! Леночка, будут вопросы к перспективному молодому человеку?
   - Вы в общежитии будете жить? - большие строгие глаза поднялись и на минутку остановились на моем лице.
   - Нет, - от неожиданности я захрипел, - сказали, только на следующий год места будут...
   - Все равно увидимся, - она вдруг запросто улыбнулась, растянув подкрашенные губы.
   Первые лекции на факультете, прочитанные разными заслуженными людьми, предварялись чинным рассаживанием тщательно одетых девчонок, громкими криками каких-то развязных ребят. Одинокие студенты с независимым, либо скованным видом проходили зал в поисках места. Это было целое действо. Незабываемая череда юных лиц, поз, глаз, из которой я выхватывал отдельных замечательных персонажей...
   Высокий худощавый застенчивый Петя Демидов... Два умника: хореидально-беспокойный, ужимковатый Максим Кошкарев и скептический очкастый толстяк Воропаев Гена, вечно что-то доказывающие друг другу в дымке гениальности... Подведенные, под низкой челкой черно-непроницаемые глаза Риты Левертовой, накрашенный рот. И неотступный Давид Мтевосян, конечно, рядом с ней, - с сиятельной золотозубой улыбкой... Левисовский - благородный, глубокой заокеанской синевы джинсовый костюм; ремни, платформы, бляхи ленивого разгильдяя Ильи Маркова... Грациозные стройные ноги некрасивой Иры Чулковой. Нора Залтф - искалеченная, маленькая ее подруга с небесно-чистыми глазами... Султан заявился в черном костюме, при галстуке, в большой компании земляков - этакий просвещенный восточный царедворец с безупречными манерами... Бесхитростный рыжий добряк в светлом клетчатом пиджаке и темных брюках...
   И дальше - в группе продвинутых девчонок нет! Мечтательно-важный Рома Протченков со стихами в голове и пышной шевелюрой. Два "лопуха" - один с Волги, другой из Соль-Мончегорска, уже соединившиеся в дефективную пару. Лысый Сергей Пирогов - вроде ничего, приколистый парень. "Товарищ, а вы из армии?" "Нет, я из других мест", - и не выдержал интонации, рассмеялся отличными зубами. И рыжий тут.
   Семинар по английскому недели через две после начала занятий оставил первый рельефный отпечаток в памяти... Преподаватель - маленькая вежливая женщина - делает третье замечание студентам за последним столом: "Ребята, вы правда мне мешаете!" Я оборачиваюсь вместе со всеми. Откинувшись в тень, развернув щетинистый череп, честно, прямо, серьезно смотрит Пирог. Лучи солнца ярко высвечивает сидящего рядом: спрятав лицо в руках, накрывшись шапкой сверкающих огненных волос, он давится смехом. Сергей доверительным басом сообщает, что у них, собственно, ничего не происходит, и, скривив рот, отпускает последнюю кульминационную фразу из недосказанного анекдота в сторону изнемогающего соседа. Тот сползает под стол, всхлипывает, стонет, храпит!
   - What!.. What has happened? Are you ill? - участливо восклицает преподаватель под дружный смех группы.
   - No, sorry. I am just fine, - выпрямляется красный, помятый Витя.
   Или вот, сюда же - немногим более поздняя картинка... Мы в подвале, в буфете, дожидаемся пищи от "мамы Рины". Она и повар, и продавец, и человек! Работает давно, всех знает. Готовит вкусно, но немного. За час-полтора основной массив снеди исчезает, остается еще кофе с выпечкой, но тоже ненадолго - кто не успел, тот опоздал. Впрочем, имеются vip-клиенты - профессура, женщины из деканата, завхоз, какие-то загадочные студенты, которые обслуживаются во внеурочное время, либо вне очереди забирают вожделенные порции. Итак, мы уже протиснулись в крохотную комнатку. Рената Марковна добавляет в подливу болгарский перец и специи. Сама варит большой жбан кофе, разливает в стаканы в железнодорожных подстаканниках, бросает сверху лимон. Все свежее, пахнет умопомрачительно и сокогонно. Сама нетороплива, объемна, величава. Строга. В коридоре за нами шумный хвост очереди, а здесь размеренная тишина и сосредоточенные глотательные движения.
   - Джон,- шепотом говорит мне Витя, - что у тебя за рана на носу?
   - Порезался сегодня, представляешь?!- шепчу я ему в ухо. - Один волос вылез, вот здесь. Скоблил-скоблил, изворачивался перед зеркалом, неожиданно по ноздре - чик! - я подскочил на месте, изображая свою реакцию. - Болит, зараза.
   Витя немедленно послушно согнулся в поясе и завыл. Глядя на него, засмеялись другие студенты.
   - Молодые люди, я не буду отпускать, - остановила свой плавный ход буфетчица. - Хотите веселиться, идите на улицу.
   Испуганные, мы послушно утихаем. Один Витя, невидимый, продолжает беззвучно содрогаться в ногах.
   - Джон, ты его вовремя сразил, - улыбнулся Сергей, когда "владычица" отвернулась. - Могли бы остаться без кофе.
  
   Рома Протченков на поминках произнес хорошую фразу: "Был он рыжий, с улыбкой на устах". Если коротко, лучше, наверное, не скажешь. Смеялся Витя действительно легко - хохотал, широко открыв рот, толкал кулаком плечо виновника смеха, согнувшись, приседал, "придерживая животики"... Волосы у него были не красные, но скорее желтые с блеском. Была их копна и под нею - румяная, добрейшая физиономия.
   Впрочем, уже на втором курсе он похудел, коротко подстригся под Иакова, обнажив высокий лоб, который сразу вытянул и нагрузил интеллектом его лицо. Румянец, игравший сначала на пушистых круглых щеках, обратился со временем в мимолетную нервную тень на проступивших скулах. Глаза имел небольшие, серые, способные мягким стесненным прикосновением встретить ваш взгляд. Нос тонкий, прямой. И тяжеловатый подбородок с неожиданно толстыми губами - "губищами", как он их сам обзывал, выпячивая, придерживая кусочки крошащегося песочного печенья, что мы проглатывали за кофе в буфете. Ел всегда со смаком, хищнически покраснев. Ступал широко, размахивал руками, наклоняя вперед лобастую голову. Вообще фигурой статной не располагал: узкоплечий, широкобедрый, но крепкий, среднего роста - домашний и лишенный какой-либо позы. Постепенно, со временем, взгляд его потемнел, отяжелел, провалился... Рот сложился в неприметную ироническую гримаску, способную, впрочем, стремительно разлететься над рядом крупных зубов. Смех его до конца сохранял прежнюю энергию, но звучал реже, трудно вырывался, словно из-под спуда, потрясая и сокрушая все тело, оставляя мученический, медленно расправляемый слезный оскал...
  
   Морозное солнце за окном. Тяжелый воздух больницы. Мы втроем уединяемся в перерыве скучного семинара - Джон, Пирог, Витя. Сергей прохаживается в тупике коридора, насвистывает что-то. Витя прислонился спиной к подоконнику, зацепив большими пальцами карманы халата, где покоятся его кулаки, расставив ноги, мрачно смотрит перед собой. Это его любимое положение. Я на пробу начинаю рассказывать свежий общежитский анекдот.
   Вчера вечером ввалился Марат Карданов, приятель Султана из "Плешки" с какой-то подругой. Пока мы входили-выходили, он ее разговаривал, гладил и уговорил остаться ночевать на одной с ним кровати, разумеется... Ну а мне пришлось терпеть интимное общество Султана. Я спать хотел, думал поскорее уснуть - куда там! Только потушили свет, Кардан ее стремительно атаковал. Минут десять шла откровенная борьба - мы поневоле затаили дыхание, потом начались уговоры, периодическая возня... Потом слышу - уже жалуется, что, мол, дело слишком далеко зашло, для здоровья нехорошо так оставлять... Султан скоро захрапел, а я только начну засыпать - вдруг вздрыгивания, скрип, шепот: "А ну убери руки, урод! Пусти, кому сказала!.." И такой монотонный, гнусный голос: "Ну, давай... ну чего ты..." Часа полтора я так промаялся - надоело. Встал. Пошел в ванную покурить. Через несколько минут выползает Кардан - в семейных трусах, с пистолетом (я приложил локоть к поясу), опухший, взъерошенный, недоумевающий. Напился воды из-под крана, взял у меня сигарету.
   - Что, трудно? - посочувствовал я.
   - Джон, - вскинулся он так обиженно, - ну скажи ты ей, в самом деле!
   При этих словах Витя стукнул меня в плечо, присел, сведя руки, словно придерживая мочевой пузырь, и зашелся в хохоте. Это был какой-то жестокий спазм. Мы с Сергеем уже отсмеялись и отулыбались, а он все квакал и приседал со сведенным лицом, смахивая выступившие слезы.
   Сергей как-то по другому случаю заметил: "Витя, мне твой смех напоминает брачный крик самца кукушки..." Это на химии было, на практикуме - Сергей тряс колбу в раковине под струей воды и глазами косил на ноги лаборантки в коротком халатике, потянувшейся на цыпочках к высоким полкам. "Лопух! - крикнул Витя. - Щас колбу разобьешь!" - и захохотал. Пирог с недовольным видом выждал паузу и выдал... Витя послушно согнул спину.
  
   Я не вспомню сейчас, когда стал примечать в нем нотки ожесточения. Честно говоря, вначале меня озадачивала другая странная черта Вити. Смех в те годы был нашей духовностью - добродушной универсалией целой жизни. Мы были готовы рассмеяться в любом ее качестве, в любом времени и месте - так выражалась наша юношеская вера. Отсюда же происходила жадная любовь к жанру анекдота. Политические, эротические, абстрактные, матерные - они моментально останавливали броуновское движение на переменке, формируя малую, внимательную, демократическую группу вокруг рассказчика, благожелательно пускающую дым из веселых губ. Хороший анекдот молниеносно преодолевал необозримое студенческое пространство, обрастал деталями, совершенствовал сюжетную линию, обращался в штамп, смысловой образ, в архетип - мелькал в лекционном материале и мог спасти ответ на экзамене. Некоторый запас комического и доля актерского мастерства принадлежали к несомненным добродетелям учащегося народа. Удачная премьера анекдота просто могла составить человеку имя... И вот на этом эпохальном сатирическом фоне Витя обнаруживал досадную неловкость и какое-то странное отсутствие чувства меры. Рассказчик он был неважный - не мог соблюсти ни паузы, ни интонации. Остроты его часто получались тяжеловатыми, грубыми даже на наш неизбалованный вкус.
   Та же лаборантка на химии пришла, помню, расфуфыренная в дым и, постукивая по стеклу накрашенными ногтищами, принялась оживленно нам помогать. Пирог легко откликнулся, хохмил, всячески развивал непринужденное это сотрудничество. Мы быстро получили необходимые вещества, рассчитали реакции, сдав все преподавателю, спустились в буфет. Обсуждали фигуру и возраст приветливой нашей сотрудницы. "Шлюха", - неожиданно припечатал Витя и неуместно захохотал. Или, сюда же, другое... Помню, после работы на овощной базе, мы возвращались на электричке в Москву. Добродушный толстый доцент разговорился "за жизнь" со студентами, пошутил в ответ на вопрос "о самом главном": "Знаете, для меня сейчас главное решить, кто собаку будет выгуливать, пока сын в армии, остальное неважно..." Все понимающе улыбнулись, а Витя, покраснев, яростно зашептал рядом со мной: "собаковод-любитель... сволочь!.."
   Не думаю, что такая его грубая поспешность имела причиной отсутствие чувства юмора или какой-то дефект эстетического воспитания, или еще там чего... Не в этом дело. Витя мог быть тонким и умным ценителем смешного и, возможно, нуждался в юморе более других. Здесь уместно вспомнить, как бывают суровы и требовательны дети и старые девы в вопросах морали и смысла. Обладатели непримиримой идеологии и хрупкой смутной души, чувствительные, ранимые, неприспособленные, чрезмерно восторженные и сокрушительно огорченные по пустякам - что-то такое просматривалось, на мой взгляд, и в Вите. Но поначалу смешное, конечно, превозмогало все вокруг нас.
   На физике Лену Корякину из-за неосторожности ударило током. "Во-во! - сардонически заметил работавший с нею в паре Вася Бондарь. - Ты еще за этот провод возьмись для полного счастья..." "А вот увидишь - ничего не будет", - ответствовала упрямая девушка и тут же вся передернулась, побелела от нового удара... Было очень смешно наблюдать, как радостно ржал ее напарник...
   Комсоргу группы - наивной и пышной Свете Новиковой - на биологии положили в портфель "букетик" из толстых вспоротых заспиртованных аскарид, весьма неприятного вида и запаха. Она же в другой раз мучительно покраснела, совсем по-школьному хлопнула Сергея массивным атласом по голове, когда тот заявил страховому агенту-женщине, что у нас в группе желающих нет, кроме "товарища Новиковой", которая очень интересуется, нельзя ли застраховаться от беременности, но не знает, как спросить... Удар вышел тяжелый. Пирог тошнил и лез к девушке драться...
   На зачете по мочеполовой системе поплыл Рома Протченков. Преподаватель - яркая модная, но некрасивая брюнетка - выручая его, спросила: "Ну, назовите, какой эпителий во влагалище?" "Однослойный, цилиндрический", - неуверенно произнес Роман. "Это что же, на один раз только?" - вздохнула Элеонора Михайловна...
   В общежитии ходили пожарники, собрали народ в кухню на инструктаж. В конце продолжительной скучной лекции обрюзглый пожилой майор попросил задавать вопросы. "Вы знаете, - мелодично подала голос нахальная Таня Гвоздикова, - мы с папой прошлым летом были в Канаде. Там в номерах в гостинице огнетушители с дистанционным управлением - так они сами летают". "Правда?" - удивился старый алкоголик.
   Летом на практикуме по общей биологии я, Сергей и Витя должны были исследовать возможности выработки условных рефлексов у "некоторых беспозвоночных". С этой целью мы втроем поехали в далекий академический институт, привезли оттуда сотню ворошащихся маслянисто-черных тараканов, каждый величиной с полпальца взрослого человека. "Здоровые!" - удовлетворенно отметила молоденькая аспирантка, руководитель темы, открыв коробку, от которой поднялся странный тяжелый дух.
   По ее замыслу мы должны были сажать отдельных жуков в У-образный, склеенный из картона и фольги коридор, в одном из плечей которого помещалась сладкая приманка. Черные чудовища недоверчиво замирали на новом месте, стремительно взбирались по нашим рукам, ловко подскакивая, выпрыгивали на стол, бежали во всех направлениях, явственно стуча "копытцами"... Мы их ловили, опрокидывая мебель, "ставили на старт", пихали карандашами к развилке. Особей, "понюхавших сахару", пометили краской. Плотно закрыли коробку, ушли домой. Наутро коробка была пуста... Аспирантка, переменившись в лице, тревожным взглядом обвела кафедральные стены. "Мне кажется, у тараканов отсутствуют условные рефлексы. Мы могли бы оформить этот вывод в нашей работе", - негромко предложил Пирог. "У тараканов есть условные рефлексы, - ужесточилась наша руководительница, - и вы должны показать это в нашей работе, если хотите получить зачет по практикуму".
   Она написала заявку еще на сотню. Мы привезли. После долгого, изнурительного эксперимента обернули коробку фольгой, заклеили скотчем, проделали иголкой вентиляционные отверстия и, усталые и спокойные, разошлись поздним вечером. Наутро коробка была пуста. Из вороха фольги выполз единственный монстр с начисто выеденной спиной, где, по-видимому, была краска, остановился, покачиваясь на слабых лапках, и не спеша закусил усик...
   Математик наш целый год ходил в одном костюме, перепачканном мелом, изнуренный количеством часов и нежеланием будущих биологов учить матанализ. "Что у вас, Геворкян?.. Так никогда не бывает, Геворкян. Придется прийти еще раз". Он шумно вздыхал, комкая листок с ответом, извлекал из кармана тряпку, затем платок, чтобы опорожнить туда свой вечно забитый нос. Раз в году, в сентябре, сразу после отпуска, он появлялся в светлом костюме, весь освещенный изнутри бодрым здоровьем, вдохновенно читал первые лекции. Увлеченно жестикулировал, выламывал пальцы, неожиданно бросался с тряпкой к доске и к концу пары в несколько четких приемов запихивал-таки ее в карман брюк. Уже через месяц он хрипнул, шаркал разбитыми туфлями, облекался в лоснящееся черное на долгий год...
   Мрачный и высокий "Спящий лев" сутулился, олигофренически оттопыривал нижнюю губу "перед броском" всякий раз, когда обнаруживал курильщиков в закутке возле своего кабинета. На первое апреля ему нарисовали следы ботинок через стол, по доске, дальше на потолок. "Лев" зашел, тупо проследил путь "незнакомца". "Надо полагать, юмор?" - спросил он у притихшего курса. Губа его медленно отвалилась, очки, поблескивая, уставились в первый ряд: "В связи с новым решением ректората, экзамен по физической химии в этом году заменяется дифференцированным зачетом. На будущий год мы вынуждены сократить годичный курс до семестра и отменить практикум". "Ур-ра!" - взорвался, заревел, затопал полный зал. Когда буря пошла на убыль, "Лев" поздравил: "С первым апреля! Потенциал Гиббса-Гельмгольца мы можем представить в следующем виде". Бодро застучал его мел по доске. Народ застонал.
   Сугубо мужской коллектив кафедры физики всегда отличался крепкой туристско-байдарочной споенностью. Миша Маслов, желая приобрести доверие старших товарищей, под занавес отдыха в спортивно-трудовом лагере на берегу Волги достал из рюкзака три ослепительно-белые, с позолотой, бутылки "Столичной". Поскольку в кафедральном полиэтиленовом баллоне еще не иссяк этанол, выпили изрядно в теплом весеннем лесу. С ассистентом Бурцевым Павлом Вениаминовичем Миша быстро стал на "ты", уже и мочился вместе за разговором под одну смолистую елку, затем деятельно участвовал в доставке бесчувственного тела своего нового друга через окно в жилой корпус. На экзамене, соответственно, направился к нему с широкой улыбкой... Но "Паша-гад" добра не помнил. Сделал "козью морду", и невозмутимо влепил заслуженные два балла...
  
   Подобный перечень можно продолжить. Пойми меня правильно, читатель: здесь обреталось феноменальное единство молодых наших душ. Постепенно, понемногу, смех сократился, порезчал, сменился сарказмом. Было с чего... Начальник военной кафедры, полковник, был глуховат и вреден. Заходил в аудиторию, держа папку в руке, шел до стола, там поворачивался, выпрямлялся, делал важное лицо.
   - Здравствуйте, товарищи студенты!
   - Здравия желаем, товарищ Мастурбал!
   Он хмурился, недоверчиво вслушивался, просил повторить приветствие, и мы радостно орали в общем хоре то, что орали.
   Он просил садиться, читал удивительно бессвязные, пустые лекции или командовал построение. Мы выходили в коридор, становились у стены.
   - Курс, на первый-второй рассчитайсь! Первые - два шага вперед. Вторые - четыре, шагом марш!
   Сам шел между шеренгами, разглядывал затылки и периодически тыкал в спины - "в парикмахерскую"... "в парикмахерскую..."
   Это означало пропуск занятия, допуск из деканата, отработку, штрафные часы на плацу. На экзаменах он злобно валил строптивцев и обещал отправить в армию. В этом уже было мало юмора, особенно ввиду открывшегося "Афгана".
   Другая причина нашего помрачнения обнаруживалось прямо в перспективе нашей профессиональной деятельности. По мере учебы мы узнавали все больше "интересных фактов". Многие слышали, например, что мировой океан загрязняется, но мало кто знал о молниеносных катастрофических эпидемиях кораллов, поражающих, скажем, Большой Барьерный Риф у берегов Австралии. И каково его значение для морских обитателей тамошних мест. Или вот: атмосфера планеты, задымленная и загазованная - это понятно, привычно слышать. А знаете, сколько кислорода сжигает один ТУ-154 при перелете через Атлантику? И как медленно его потом выделяет Бразильская сельва? Несложный расчет указывает 2021 год началом глобальных атмосферных изменений, если, конечно, темпы индустриального развития человечества останутся прежними...
   Очень интересные засекреченные данные по количеству алкоголиков в нашей стране. Социологи Сибири показали, что трудовые коллективы промышленных областей имеют выраженную ячеистую структуру: по тройкам, по пятеркам, по семеркам, которые весьма стабильны. "Семья - ячейка общества", как выражался классик. А знаете, сколько идиотов у них в потомстве?
   Далее... В годы нашей учебы большая часть человечества умирала от сердечно-сосудистых заболеваний. Потом шли инфекции, рак, травма, психопаты... Порядок я, возможно, уже напутал. Неважно. Помню, на первом курсе мне понравился пафосный рисунок в студенческой газете: огромная пушка загружается интегралами, физическими и химическими формулами и выстреливает в упор по маленькой живой клетке. Уже в студенческие годы мы научились безошибочно диагностировать и оценивать подобный "научпоповый пустобрех". Хуже было другое - обнаружение того, как медленно, трудно и мелко двигается серьезная наука.
   "Уникальное прямое измерение мембранного потенциала митохондрий в семенниках среднеазиатского тушканчика, блестяще проведенное группой казахских ученых, получило недавно подтверждение в экспериментах с клетками роговицы глаза сирийского голубя. Работа выполнена доктором Р.А. Голдштейном в Иерусалимском университете" - это из юмористических "новостей" студенческой газеты, висевшей между этажами в институте. "Ассошейтед Пресс: Монгольская конница приближается к границам Китая" - из тех же "новостей" - там же. Рядом располагался громадный атласный портрет Брежнева. Крупный опрятный генсек хмурил брови, выводя какое-то государственное решение. Любопытствующий мог подойти, разобрать приписанные каракули: "Спартак - чемпион!"
  
  
   Витя раньше других начал раздражаться всеобщей смешливостью. У меня на памяти замечательный эпизод со второго курса. Интеллигентный длинный физик, возведя щепоть ко лбу, изумленно восклицает: "Послушайте! Но это же ежу понятно!" Багрово-красный Витя упрямо отвечает: "Ежу понятно, а мне - нет... Вы не дали определения энергии". Чуть позже, в перерыве, преподаватель, закурив, успокаивается: "Извините меня за выражения, не обижайтесь. Хотите, я дам Вам литературу, попробуете сделать сообщение?" "Я не обижаюсь, - опять краснеет Витя. - Хорошо, я сделаю доклад". Примерно таким образом он достигал серьезности. Грубел.
   На пятом курсе на экспериментальной хирургии мы резали какого-то горемычного пса. У нас уже сложилось разделение труда. Витя, конечно, был хирургом, я анестезиологом, Пирог консультировал, девчонки смотрели. Наш пес уже жалко посвистывал в наркозе, а Витя, вскрыв брюшину, вовсю копошился в окровавленных внутренностях, когда к нам подошла женщина-преподаватель: "Как у этой бригады дела? Заинтубировали? Так... И сосуды, гляжу, перевязали... Молодцы! Хороший у вас хирург". "Да, хороший!" - ответствовал Витя. И с остервенением затянув узел, прикончил: "Херург от слова хер!"
   В наступившей паузе беззвучно смеялся Сергей, потупились девчонки. Преподаватель с сожалением посмотрела на Витю и удалилась.
   Надо сказать, Витя не любил мат. Ругался, бранился часто, но не сквернословил. И мне делал замечания по этому поводу. В отдельных случаях допускал, тщательно подобрав "выражение". "Никто не знает цену мук заживо зарезанного невежами пса - надо же кому-нибудь быть серьезным!" - примерно об этом вскричал Витя. И, наверное, был не понят.
   Я понимал и не понимал его. Понимал, видя этот нешуточный массив абсурда, который открывался во взрослой жизни. В общежитии сам как-то вел жаркий спор о роли погребальных обрядов в жизни человечества. Мне было жутковато и несколько сушило во рту, но я утверждал, распаляясь, что судьба моего тела для меня совершенно безразлична: "Любые похороны - бред, потому что мне мертвому они не нужны, а живым просто глупо утешать себя, либо растравливать знаками внимания к разлагающемуся червивому телу. Пусть жалеют друг друга, пусть сочувственно вспоминают меня живого, если это им необходимо в течение какого-то времени, но причем здесь мой труп! Зачем почитать труп? Да я хоть сейчас могу продать его в анатомичку, чтоб купить приличные джинсы. Просто не возьмут!" "Поймите, дорогие мои, - нажимал я, - смерть - это все! Совсем все! Ко-нец!" Мои оппоненты меня понимали и все же с каким-то непостижимым упрямством, которое, собственно, и бесило, продолжали настаивать на необходимости слез, венков и обрядов над всяким усопшим вообще и над собою в частности.
   Я чувствовал свою правоту, которая в данном случае именовалась последовательностью. Грядущая пустота ничем меня не привлекала, более того, я любил жизнь, надеялся встретить в ней любовь, признание, но не мог объяснить обреченность, потому и навязывал свой вопрос в грубой форме.
   У Вити все складывалось по-другому: к шестому курсу он окончательно возненавидел жизнь. Весной того года мне удалось вытащить его в кино. Пошли в "Мир" смотреть "Чудовище". Витя был мрачный, говорил трудно, вязко, однако в кинотеатре отвлекся, глядел по сторонам: "Джон, сюда надо приходить, чтобы посмотреть, как одевается современная женщина..." Во время сеанса, глядя на поросячьи выкрутасы Бельмондо, мы хохотали до слез. Выйдя, я еще был навеселе. Витя шел молча, морщась от яркого солнца.
   - Ты чего нахмурился?
   - Да все чудно там, на экране, в темном зале, а выйдешь на свет - опять та же гнусность. Как в мусорную яму снова...
  
  
  Глава III. Праздники и будни
  
   Первый год я снимал комнату с Игорем Островским в хрущовке недалеко от метро "Беляево". Мы делили двенадцать метров, стенной шкаф, раскладной диван, круглый стол и пару стульев. Хозяйка - пожилая неприметная женщина - занимала большую комнату. В кухне, помимо плиты и раковины, помещался холодильник "Смоленск", небольшой столик с двумя табуретками, на которые бочком садились оба студента. Над головами вилась комнатная березка и традесканция. На подоконнике в горшках с черной землей толстели ухоженные кактусы. Сама Александра Васильевна, стоя, действовала во всех направлениях, практически не сходя с места. Удобства совместные располагались рядом, за стеной. Платили мы сорок рублей в месяц - как раз одна стипендия по тем временам.
   Игорь родился в Баку, жил в Махачкале, учился в Новочеркасске. Высокий, худой, каких-то смешанных кровей, головастый в прямом и переносном смысле. Лоб имел широкий на пол-лица. Снимая очки, обнаруживал большие спокойные серые глаза в красноватых прожилках с длинными светлыми ресницами. Все лицо у него было длинное и широкое. И неудачный тонкий стариковский рот. Передвигался он с достоинством, прямо держал голову и спину, помахивал размеренно руками, пижонски приподнимая указательные пальцы. Разговаривал негромким баском, не спеша, всегда складно и как-то по существу дела, что поневоле запоминалось.
   Я заприметил его первый раз в очереди за бельем у кастелянши, когда заселялся в общежитие перед вступительными экзаменами. Он оказался моим соседом по комнате. В четырехместном номере, накануне освобожденном старшекурсниками, был погром. Сдвинутые кровати, перевернутые стулья, бумаги, бутылки, чей-то лифчик в пыли вместе с другими тряпками. На стене губной помадой по моющимся обоям летящими нетрезвыми буквами широкая надпись: "Привет абитуриентам!"
   Так и начали знакомство с уборки, жили потом дружно вдвоем тот судьбоносный летний месяц. После экзаменов приехала Игорева мама, подыскала нам неподалеку эту дешевую комнату с тем расчетом, чтобы мы могли питаться в студенческой столовой - от нас выходило минут двадцать ходьбы скорым шагом, через пустыри и кварталы новостроек с остатками фруктовых садов между домами. Родители Игоря опекали. Отец приезжал с чемоданом яблок. Другие родственники передавали с поездом гремучие мешки с орехами, трехлитровые банки компотов. Впрочем, передавали не так часто, как хотелось. Парень он был домашний, близорукий, здоровьем слабый. Перепады давления, головная боль, капризы кишечника образовывали привычный жизненный фон, который он терпеливо сносил. Был начитан, сам писал стихи, хорошо разбирался после физмат школы в соответствующей области. Вечером перед первым экзаменом, помню, предложил прогуляться в центре. Мол, поступим-не поступим - мало ли как сложится? - когда еще будет возможность "полазить" в Москве...
   Мы доехали до "Новокузнецкой", прошли к Кремлю, уже затемно спустились к гостинице "Россия". Какие-то жизнерадостные иностранцы выходили из сияющего вестибюля, грузились в невиданный высоченный автобус с затемненными окнами.
   - Шура, мы чужие на этом празднике жизни, - заметил Игорь.
   - Шура, если Вы завтра пропилите биологию, а затем еще физику с математикой и напишите "соч", то со временем, возможно, у Вас будет дом в Чикаго, много женщин и машин... - я старался говорить с проникновением.
   - Ага, и черешня в Ухте! Если, конечно, нас не заберут уже сегодня, - он указал мне на плотного мужчину в штатском, который недоброжелательно на нас уставился.
   Мы поспешили нырнуть в тень. Жаргон на основе Ильфа и Петрова, а также легкий антисемитизм образовывали тогда материю непринужденного нашего общения.
   Хозяйка Александра Васильевна работала уборщицей и прачкой по разным местам. Мы также целыми днями отсутствовали, лишь по выходным обитатели квартиры собирались вместе, толкались на кухне, занимали очередь в ванную. Александра Васильевна слушала радио, первую программу - все подряд, начиная "С добрым утром" в девять пятнадцать, на полную громкость дребезжащей, но звучной радиоточки - мы пытались спать, зарывались с головой в одеяло - далее все новости, "Радио-няню", непременный концерт по заявкам трудящихся...
  
   Заниматься приходилось много. Первые лекции я прилежно записывал, разбирал дома, по примеру бородатых классиков науки, составлял для памяти личный конспект. Потом начались семинары и полная загрузка. Мы срисовывали, глядя в микроскоп, раскрашенные срезы различных органов, или, скажем, копировали речного рака в натуральную величину со всеми усиками, щетинками, члениками - "ногочелюстями и педипальпами" - обозначали их стрелочками, подписывали латинские названия и заучивали наизусть. На дом получали еще страниц тридцать-сорок специального текста, который содержал столько новых терминов, понятий, что по-человечески сразу и не читался. Математик дважды в неделю щедро отвешивал десяток номеров из достойного памяти задачника Демидовича, химики и физики старались не упустить свое. Расписание пестрело часами английского и латыни. Историю партии вел старый въедливый и требовательный большевик, постоянно изобличавший нас то в левом, то в правом "оппортунизме с ревизионизмом".
   Я особенно застревал на математике: все эти вектора и матрицы плохо входили в мою пылкую биохимическую голову. Игорь, как биофизик, плавал здесь достаточно свободно, зато умирал на анатомии и зоологии, где требовалось механическое подробное запоминание, дававшееся мне довольно легко. Таким образом, мы неплохо консультировали друг друга, впрочем, и откровенно писали "шпоры". Понимание-пониманием, но нужно было выживать, не говоря уже о стипендии.
   Преподаватели охотно напоминали нам про сессию, приводили двухзначный процент ежегодно отчисляемых за неуспеваемость, благодушно валили на зачетах, контрольных, коллоквиумах, которые изобильно посыпались к исходу второго месяца учебы.
   Первое время мы старались выполнять наказ мамы Игоря. В семь-восемь утра, после бодрящей прогулки до общежитской столовой, стремительно поглощали пятидесятикопеечный завтрак - крохотные биточки с гречкой, подсыхающий шлепок манной каши или полстакана сметаны, чай, пять-шесть кусков хлеба. Приветствовали на остановке знакомых ребят из общежития, оживленно ехали "в школу".
   Возвращались порознь, обычно уже в темноте. Я нырял в метро на кольцевую линию, взлетал по ступенькам перехода на "Октябрьской", топотал по эскалатору, уверенно заворачивал налево на платформу, четко располагаясь против первых дверей первого вагона. Читать уже не мог, прислонялся куда-нибудь, либо непринужденно балансировал с портфелем в обнимку, производя свои тихие наблюдения над населением столицы. "Дома" выгружал увесистые книги, тетради, хлеб, молоко или еще какой незатейливый ужин, занимавший от силы пятнадцать минут. Вытягивался на полчасика на диване, затем решительно подвигался к столу, сидел часов до одиннадцати, пока не замечал, что начинаю бессмысленно "ездить" по одним и тем же фразам, необратимо засыпая над книгой.
   Игорь приходил в обычном легком поту. Срывал, разбрасывал одежду, по возможности лез в душ, съедал свою дешевую колбасу либо сардину в масле, потреблял все мои продуктовые остатки, бросался на диван и лежал с закрытыми глазами часа полтора-два. Потом шевелился, надевал очки, слабым голосом просил "кинуть в него" каким-нибудь Шмальгаузеном ("Сравнительная анатомия беспозвоночных") или Синельниковым ("Атлас по анатомии человека"). Принимался считать заданные страницы, ругая почем зря "охреневших" преподавателей, издеваясь в слове и в смысле над их фамилиями, именами и отчествами. Стеная и матерясь, громоздился, наконец, за стол, скандально разворачивал к себе лампу. Понемногу включался в работу, "раздухарившись", сидел до полуночи в нервической краске на лице и шее, не в силах потом успокоиться и заснуть. Заслышав, как я принимаюсь торжествующе хлопать книгами, потягиваться, трещать костями, завистливо старался отравить жизнь ближнему.
   - Шура-презерватив, ты куда собрался? А ну отвечай: как выглядят антеридии и архегонии кукушкина льна? А? Где? Не слышу!
   - Как многократно усохшие твои яйца, невежа...
   - Шурик, слетай на кухню. Чикни у Шуры кусок хлеба... Жрать хочу, как собака!
   - Иди на фиг! Мой хлеб сожрал весь... Сам чего не сходишь?
   - Шура, мне нельзя. Я занимаюсь... Шура, ну сходи, будь человеком...
   И потом, когда я уже заворачивался в одеяло, истерическим шепотом: "Сходи за хлебом, еврей!"
   С этим "Шуриным" прозвищем забавная вышла история. Александра Васильевна, опасаясь разведения тараканов, настойчиво просила нас не держать продукты в комнате. В кухонном шкафчике специально освободила нам полку. Однажды мы вскладчину закупили заварку, сахар, хлеб, масло на несколько дней. Утром пили чай, веселились, украшая пачку сахара хохмическими надписями: "Шура, не жрите сахар, когда Вы взволнованы - жуйте полотенце!" "Шура, вам нельзя есть столько сахару - положите кусок на место. У меня все ходы сосчитаны" "Ну вот, теперь у тебя все слипнется!" (Это на обороте крышки). Ну и так далее...
   Вечером с хозяйкой была истерика.
   - Ваня! Я к тебе с Игорем всегда, как родному сыну, а вы как обо мне подумали... Да неужели когда я у вас взяла кусок сахара?!
   Мне стоило больших трудов убедить ее, что мы, собственно, пошутили, что так для смеху называем друг друга "Шурами"...
   - А почему?..
   А Ильфа и Петрова она не читала - поди объясни!
   В сессию мы толклись в нашей комнате по10 - 12 часов, как заключенные. Лежали, сидели, прохаживались вдоль дивана по очереди. Игорь восседал на стуле на корточках в позе орла, облегчая седалищные кости. Я с той же целью подпихивал под себя ладони, сутулился над столом. Пустые молочные пакеты, банки от консервов, комки бумаги просто швыряли в угол, где под кучей мусора захоронялось ведро. Пыли накапливали столько, что оставляли следы в коридоре. "Шура" ворчала, роптала, затем, улучив момент в наше отсутствие, выгребала все это безобразие, наводила блистающую чистоту и переставала здороваться. Пристыженные, мы несколько дней демонстративно мели и терли пол, угоднически обращались к ней с какими-нибудь словами. Игорь угощал последней сушеной дыней - предпринимал этакий "ход конем".
   Обстоятельства бывали разные. В сессию нам задержали стипендию. Помню, мы проедали последний рубль, дожидаясь почтового перевода от моих родителей. В магазине по-братски разделили мелочь и каждый обдуманно сделал закупки.
   Вернувшись, Игорь вскипятил чайник, сгреб в сторону книги, бумаги, развернул пачку свежей творожной массы с изюмом. Приступил к ней, орудуя столовой ложкой, уложился где-нибудь в три приема. За это время я проглотил большую часть батона хлеба, обильно запивая его кефиром из стеклянной бутылки.
   - Если бы Вы знали, Шура, из чего этот кефир делают, вы бы не стали его есть - отвечаю.
   - Хороша масса, а ее уже нет! - выдал я патетически, жуя с полным ртом.
  Шура закончил облизывать ложку и уставился на меня злыми глазами.
   - Берут, короче, всякие грязные тряпки, носки бросают в большой чан с молоком, плюют, чтобы лучше проходил процесс брожения...
   - Поговори-поговори...
   Я приподнял бутылку, тряхнул ее, покушаясь на последнюю четверть.
   - Оставь кефирчику! - взвыл Шура, бросаясь ко мне. Стукнув по зубам, вырвал бутылку. Опрокинув, стал пожирать остатки, трясти над своею разинутою пастью.
   - А-а, еврей! - сказал я покладисто, вытирая руки.
   Подобный режим, конечно, не проходил без последствий. Игорь крепко болел. Вообще, после сессии несколько наших студентов оказались пациентами кафедры психиатрии, другие заработали различные внутренние болезни, кое-кто догонял учебу с новым курсом, пропустив год в академическом отпуске.
   Помню Витю усердным студентом в постоянном светлом клетчатом пиджаке и темных брюках. На занятиях он надевал очки в металлической оправе, старательно и нескладно отвечал на вопросы преподавателей. Экзамены сдал с тройкой, получил тяжелый гастрит, пил потом по часам молоко из бутылочки с булочкой на лекциях. Давал глотнуть. Сергей, кстати, тоже провел первые каникулы в больнице с открывшейся язвой duodenum . При такой нагрузке, понятно, мы не сразу сдружились в группе. Стояли вместе на переменках, обедали в столовой комбината "Красная Роза" ("дешево и сердито"), ходили вместе к метро после занятий. В сессию выживали индивидуально, каникулы проводили с родителями. И тем не менее, это была сладкая каторга, полная смысла, великих надежд, глубокого удовлетворения, испытание своей способности учиться. Сдали зимой последний экзамен и поехали на Арбат, остановились в "Метелице", где, выложив горкой зачетки на стол, втроем пили шампанское на голодный желудок без закуски достойно и разорительно.
   В следующем семестре я почувствовал себя поувереннее. Родители, счастливые моими успехами, преподнесли в подарок среднего качества венгерские джинсы, в которых я уже совсем "был похож на человека". И я решил "соблюдать субботу". То есть, накануне выходных ехал "к Шуре", забрасывал портфель и отправлялся куда глаза глядят - в кино, гулять по городу. Или садился в троллейбус у окошка и ехал весь маршрут, перекусывал где-нибудь по дороге.
   Игорь предпочитал остаться дома: помыться-постираться, разобрать неторопливо записи, быть может, накропать какие-то строчки. При случае я также отдыхал от него: слушал транзистор, подшивал носки, просто бездельничал с удовольствием.
   Весной по погоде мы выходили вместе прогуляться в зону отдыха либо к общежитию. Событиями студенческой жизни были концерты популярных тогда "Високосников", "Машинистов", "Арсенальщиков". О них я буду еще говорить ниже.
   Запомнился факультетский чемпионат по мини-футболу. Принимали участие все курсы, выставляли команду преподаватели. У нас Витя вратарствовал, я с Ромой Протченковым его прикрывал в защите, Ахмед Аримов "мотал" полкоманды противника, бросался в свалку у ворот, неизменно "залеплял", либо "пропихивал" мяч, что, впрочем, не спасло его в дальнейшем от отчисления. Мы выступили удачно, получили призы. Кушали с девчонками торты с пивом...
   Весна 1975 года вышла необычайно ранняя. В феврале по морозцу на солнышке весело забарабанила капель, в марте мы скинули верхнюю одежду, а май подошел совсем зеленый. В сессию была полная жара. Окно нашей комнаты открывалось настежь. Утром Игорь в "семейных" трусах садился на корточки на подоконник, блаженно обращал близорукое лицо к солнцу, поворачивал голову, совершал какие-то спортивные мероприятия руками - забавнейшая фигура в окне второго этажа над чахлым палисадничком.
   - Шура, вы только посмотрите, какая женщина! Красавица!.. О-у! Пардон, мадам... Никакой возможности заниматься науками.
   - Шура, сейчас на ваши вопли прибежит муж либо друг красавицы с багром, а я, чтобы не отрываться от неорганической химии, буду вынужден выдать вас правосудию...
   Эту сессию мы отмечали большой компанией в полуподвальном кафе с рабочим названием "Яма" около метро "Фрунзенская". Здесь были уже классические атрибуты студенческой попойки: прокуренный гам, избыток разливаемого под столом спиртного, нарастающее веселье, дополнительные заходы в гастроном, стычки с администрацией, допивание в скверике.
   Витя оставался самым трезвым, когда его приятели двинулись вдруг "на подвиги" в самых различных направлениях. Двое завалились в соседний пединститут, где в гулком вестибюле под исполинским мраморным Лениным громко звали девушек. Султан, покачиваясь, отправился сдавать зачет по биологии. Витя искал меня, посадив Ромку на лавочку сторожить вещи. Обошел весь сквер, вернувшись, обнаружил Пирога в объятиях какой-то сомнительной толстой тетки, тогда как ее более молодой подруге Шура декламировал что-то из своей поэзии. По счастью, несмотря на сумерки, я нашелся неподалеку в свежем клумбном черноземе, а Ромка все это время честно сидел над сумками, правда, "кивал", пуская слюну до земли...
   Скоро появились дружинники, затем милиция и т. д., и т. п. Историю эту с неожиданными фольклорными добавлениями я слушал через несколько лет в компании молодых студентов, впрочем, как и другие красочные повествования.
  
   Осенью в начале следующего года мы заселялись в долгожданный новый корпус общежития. Условия здесь были очень приличные. Номера включали пару комнат, туалет, ванную, небольшую прихожую. Мы сами перевозили новую мебель. На каждом этаже была кухня с электрическими плитами, внизу библиотека, холл, в соседнем корпусе столовая.
   Я легко расстался с Игорем, променяв его ироническое общество на более простодушную мальчишескую компанию, с которой при всяком удобном случае гонял мяч. Впрочем, располагались мы по соседству, продолжая приветствовать друг друга "Шурами". Весь наш курс разместился на двух с небольшим этажах. Несколько месяцев мы так и прожили коммуной, более-менее вместе учились, пели и слушали на вечеринках КСП-шные песни под гитару, танцевали на днях рождения под дешевый "Аккорд", на котором крутились пластинки Аллы Пугачевой, Давида Тухманова, Мирей Матье и Поля Мориа. К столу подавалось венгерское либо болгарское вино с тазом салата "Оливье".
   У себя в комнате я, Рома Протченков и Вася Поливанов составили общую кассу, установили график дежурств, чтобы, кроме уборки, еще готовить по очереди ужин. Благочестивый этот эксперимент не продлился даже месяц. Скоро Рома стал отлынивать, Вася "качать права". Меня обозвал вредителем, обнаружив, как я чищу картошку. Вася лазал под кровать и, воздевая пыльный рукав, поднимал возмущенный крик. Неплохой парень, сибиряк, но какой-то упертый правдолюбец в худом смысле этого слова. Ромка тогда переживал трудную любовь, пробовал философствовать. Я его пытался защищать, но неудачно. Вася затеял переезд, а к нам заселился Вовка Саидгареев - веселый, крепкий татарин, способный пить, как конь.
   К исходу второго года учебы фамильярная наша компания стала быстро распадаться и перемешиваться в широком чане общей студенческой жизни. Прошло еще несколько бурных лет, прежде чем я смог различить в пестроте и грохоте этого веселого дома на Юго-Западе столицы определенные человеческие течения.
   Один видимый несомненный полюс образовывали так называемые "целевики", то есть ребята, приехавшие на учебу из союзных республик либо из "дружественных стран" по направлению своих правительств. У себя на родине они большей частью принадлежали к семьям партийной элиты и, соответственно, привносили в общежитские, заселенные тараканами, пространства телевизоры и магнитофоны, личную мягкую мебель, ковры, дорогие напитки и сигареты, накрашенных, эстрадного вида девиц, другие стильные предметы обихода. Особенно отличались в этом плане арабские, болгарские, некоторые африканские и грузинские студенты. Жили они кучно, дружно, праздно и, по-видимому, весело, выступая, таким образом, вольно либо невольно в качестве рекламных агентов некоторой "хорошей жизни". По утрам, когда разночинный учащийся люд накапливался на остановке, приготовляясь "штурмом брать" автобус, "не наши люди" в оригинальных туалетах и косметике, заводили собственные "авто", либо двумя пальчиками ловили такси, следуя на занятия с недомогающими, усталыми, но достойными лицами. У нас на курсе поначалу весьма многочисленная группа подобных товарищей заметно поредела после двух сессий. Впрочем, по большей части благополучно переместилась на другие, менее престижные факультеты либо отправилась домой в республиканские вузы.
   Другой социальный полюс составлялся из трудолюбивых взрослых людей, успевших отслужить в армии либо поучиться в каком-нибудь техническом институте. Также сюда примыкали молодые ребята из провинциальных интеллигентных, небогатых либо неполных семей, детдомовцы, верующие по убеждениям (обычно сектанты и инородцы), дети и внуки сосланных родителей. Вынужденные зарабатывать себе на хлеб и на вид насущный в столице, они знали цену времени, силам, деньгам и особо не баловались. Изредка здесь встречались замечательные цельные, самостоятельно мыслящие натуры, но большей частью эти неяркие юноши и некрасивые угловатые девушки как-то отодвигались в сторону, принимали привычку к деловитой торопливости, часто поспешно оформляли брак; а там, переходя за "черту оседлости", дальше продвигались на периферию студенческой жизни, погружаясь в работу, учебу, болезни, долги, повседневную борьбу за выживание в полной мере. На каждом этаже корпуса были предусмотрены семейные номера, подле которых скоро появились коляски, забегали по коридору интернациональные малыши. Некоторые мои знакомые трудяги состоялись впоследствии хорошими администраторами в науке либо в здравоохранении. Правда, у себя на родине или по месту прописки жены. Или в не очень близком Подмосковье, особенно если сообразили вовремя вступить в партию.
   Оппонентами как "мужиков", так и "элитариев" выступали рассеянные по всем корпусам "чернушники". Под этим титулом обретался очень пестрый, разнообразный люд всех возрастов, занятий и положений, вкрапленный, словно уголь-антрацит, в самые различные компании. Алкоголики, наркоманы, преферансисты, фарцовщики, проститутки и их содержатели, очевидные психопаты и тихие гении, отчисленные и отчисляемые, отбывающие какой-то неопределенный срок на полулегальном положении... Среди них "тусовались" действительно незаурядные художники, поэты, музыканты, правозащитники, спортсмены, просто глубоко думающие и чувствующие, неопределившиеся по жизни ребята. Этот народ как-то серьезно болел несовершенством мира сего, хранил упорно детские свои привилегии и вносил изрядную долю цинизма в атмосферу 4-хбашенного 16-тиэтажного студенческого полиса.
   Ну и наконец, самая многочисленная, умеренная и бодрая популяция, представители которой до времени удачно попадали в свой возраст, благодаря родительскому содержанию настраивались на учебу с последующей возможной карьерой, соблюдая также настоящий романтический интерес. Но баланс ума и сердца, ввиду обозначенных выше крайностей, и здесь давался нелегко. Для меня, по крайней мере, "общага" послужила превосходной школой жизни, энциклопедией характеров, драматическим представлением рано свершившихся судеб. Одно неравнодушное разделение человеческой плоти чего стоит! Никогда бы не подумал, что пол и все, с ним связанное, так много места занимают в жизни молодого ученого.
   Поразительный факт! Студенты-медики, несмотря на доступ к самой передовой информации о том, как наилучшим и безопасным образом могут "соединиться партнеры" и как своевременно устранить "возможные промахи", обладая также внушительным контрабандным арсеналом спецсредств, поспешно совершали грубейшие ошибки, оборачивающиеся прямым членовредительством и уродством. Возможно, еще хуже было другое, скрытое, тонкое повреждение душ. Страх другого человека, неуверенность, а то и ужас перед собою, перед тем чудовищным животным, что обнаруживается явно в определенных ситуациях... Дальше все эти маски, позы, накидки грубости, хамства и равнодушия, прикрывающие внутренние плеши и раны часто совершенно незрелых людей. Некоторые мои знакомые совершали здесь какие-то головокружительные маятниковые движения, в которых безумное потворство желаниям сменялось вдруг изуверской аскезой, сопровождалось взаимными оскорблениями, жестокостью, насилием и затем непременным обратным "бросанием" в объятия друг друга, стремительным набиранием пропусков, долгов, вранья, бессонницы, страхом и стыдом перед родителями, преподавателями, друг перед другом... Впрочем, не все так плохо, конечно. Разные, очень разные бывали судьбы...
  
   Летом после второго курса мы поехали в отряд. Сначала, конечно, купили форму, что по тем дефицитным временам было непростым делом. Витина мама звонила куда-то на базу, Витя ездил за город, привез три комплекта: себе, мне и Сергею. Я, скрепя сердце, отдавал ему деньги: куртка с нагрудной пришитой планочкой ВССО, с красивой голубой змеей, склонившейся над чашей на рукаве получилась ничего, но штаны в три моих размера - совсем никудышные.
   - Это тебе на вырост... Для ветеранов студенческого движения, - пошутил зашедший попрощаться Шура.
   Теплым пасмурным утром мы выгружались на маленькой глухой станции; зеленый, шепотной, дремучий мир задумчиво нас встречал. Бородатый комиссар дал команду, за ним потянулся пестрый гомонящий гурт. "The second medical college" - несли многие на спине торжественную надпись. Большие, изящно выполненные буквы аркой поднимались на плечах, а под ними скромной строчкой, оставляя достаточно пустого места, располагалось: "Моршанск-76". Редкие прохожие, темные от загара, пропыленные нищетой, сходили с дороги, молча смотрели вслед. Вязкий чернозем скользил, лепился на столичные кроссовки и кеды.
   В лагере был темный ветхий барак и длинные столы из свежеобструганных досок под навесом. Лужайка перед бараком, отделенная тополями, использовалась в дальнейшем для футбола и нестройных отрядных построений. Ее пересекала тропинка, ведущая к умывальникам, сбегающая далее вниз к сортиру, где на развилке красовался столб с резною половой символикой: кружочек с крестиком - в одну сторону, кружочек с молнией - в другую. Яму выкопали неудачно, дожди высоко налили воды, возмущения которой в первый же день неприятно охладили бледнокожие задницы, доставали порою иное внимательное лицо, поэтому мы сразу нашли место еще ниже, в густом кустарнике в овраге, где можно было по-приятельски посидеть кружком с сигаретой...
   В первую экономически холостую неделю на умопостигаемом плане местности обозначились: старый вишневый сад, маленький универсальный магазинчик-изба, куда завозили вино по вторникам, заросший тиной глубокий пруд, где вечерами запевали и тяжко шлепались в воду здоровенные лягушки. Девчонок и врачиху начальство предусмотрительно поселило в барачном тупике рядом с собою. Пространство позволило оборудовать зальчик для дискотек.
   Мы посетили местные танцы в клубе на центральной колхозной усадьбе, вдоволь навалялись в траве под роскошными дымчатыми небесами. Местные "отдали" визит. Десяток намоченных дождиком парней в сапожищах и телогрейках, пара лохматых, примерно такого же вида девок возникли однажды на дискотеке, встали "горкой" в дверях, выплевывая семечки. Костя Шапиро поприветствовал их в микрофон и пригласил потанцевать вместе с нами под музыку популярнейшей в столице группы "Крылья" с Полом Мак-Картнеем во главе. Гости оставили без внимания этот призыв, а когда песня кончилась, кто-то басовито крикнул: "Шезгару давай!" Костя заторопился, нашел "Shokin Blue" среди записей. Заслышав знакомые звуки, четверка разнокалиберных хлопцев отделилась от кучи, с великим усердием, топотом и неожиданными телодвижениями исполнила танец. Помню, один парень, взяв в ладони свои виски, все наклонялся, зажмурившись. Закончив выступление, они смешались с друзьями и вновь взялись за семечки. Витя недипломатично умирал от смеха на моей груди.
   Потом навалилась работа. Мы заливали бетонные полы для будущей птицефермы. Попривыкнув к лопатам, приспособившись управляться с вибратором, стали понемногу накручивать кубометры. Заболели мышцы, мозоли, одичал аппетит, углубился, почернел сон.
   Закрыв наряд на первый птичник, мы прикинули между собой возможный двухмесячный заработок. Вечером на планерке наш бригадир предложил удвоить ежедневный объем работы. Командир нас зауважал. Комиссар вручил какой-то переходной красный вымпел. Недели две мы работали на подъеме. Ревущий "МАЗ" в синем дыму вкатывался к нам под крышу, высоко задирал кузов. Шелестел, глухо шлепался бетон. Славка Бойко по-обезьяньи карабкался на борт, принимал подаваемую лопату, с силой долбал, поддевал снизу застывшие комки. Спрыгивал, махал шоферу. Не успевал рассеяться дым, хлопнуть освобожденный кузов, как рядом пятился другой, и закопченный "шеф", высунувшись из кабины, спешил ляпнуть еще кучу. Пара "махальщиков" с лопатами переходила к ней, и, натурально блестя мокрыми спинами, закидывала тяжелыми шлепками подготовленный щебень в опалубке. А Витя с Андреем, жмуря глаза, уже тянули воющий брызжущий вибратор. На следующий день девчонки едва успевали замазать раствором неровности.
   Скоро выяснилось, что не всем по душе такой темп. Несколько парней начали "линять", другие, глядя на них, зароптали. Пошли споры.
   - Приехали, так надо вкалывать - зачем онанизмом заниматься, - говорили одни.
   - Мы получим на сотню меньше, зато кишка не опустится в мошонку, - отвечали другие и примирительно предлагали выпить.
   Выпить все, кроме Вити, были не прочь. Вечером в тихих сумерках после купания в парном пруду пилось и говорилось легко и основательно, словно в наступившей блаженной Вечности. Впрочем, недолго. Коля Уманцев и Славка Бойко начав, уже не могли остановиться, целеустремленно бродили по лагерю, разыскивая спиртное либо его аналоги. Коля встретил командира, вышедшего на шум, и прямо послал его на три буквы. Это ладно. Но утром мы не могли их добудиться; они дрыхли в кустах, а мы, притащившись на птичник, разрывались между машинами. Бедный Витя, умотанный и издерганный за день, вскакивал среди ночи, кричал, не открывая глаза: "Чуваки! Ну, все же есть!.. Давайте..." Добавлял неразборчиво про опалубку, фундаменты, забытые рукавицы, падал на подушку, засыпал в метаниях. Рядом с ним с пружинного матраса тяжело поднимался Бойко, слепо двигал ногами, отыскивая обувь. Желудок его издавал глухой звук, туго наливались щеки. Он медленно шаркал к окну, ковырялся со шпингалетом, наконец, к общему облегчению, выплескивал блевоту.
   Еще через неделю полили дожди, машины пошли с перебоями, и я совсем охрип от мата. Тогда-то мы узнали, что самые выгодные работы покрытия птичников шифером перехватили у нас "шабашники". Темнолицые, приземистые, молчаливые - они обнаружились в бане, вызывая невольное уважение студентов мужскими своими качествами; выставили тридцать литров пива. Народ пускал пенные трехлитровые банки по рукам, задыхаясь, наливал полные желудки. Опоенный командир был приглашен в контору, там пил еще водку и, при невыясненных до конца обстоятельствах, отдал им все крыши и полы в оставшихся птичниках. Мол, мы бы все равно не успели, а они уже договорились с председателем. Бойцы дружно матерились, но поправить дело не смогли. Правление колхоза в качестве компенсации предложило сборку финских домиков, бордюр на центральной усадьбе, всякую мелочевку, вплоть до прополки овощей. Наша ударная бетонная бригада, оказавшись не у дел, переругалась и развалилась. Основная группа, устроив бурную сцену, отбыла из отряда.
   Свои чувства мы выразили в газетном листке, состоявшим из двух частей. Слева лил дождь, громоздились серые фермы птичника, под которыми суетились фигурки с лопатами. Справа цветисто простиралось море и небо, томные коричневые девушки весело бежали, падали в волны. Обе части разделялись вереницей денежных купюр различного достоинства. Пятерки, десятки, двадцатипятки неясно возникали в солнечной выси, ниспадали к зрителям четкими гербами, портретами, цифрами. Все называлось: "прерванный половой акт", правда, по латыни...
   Витя остался.
   Крепкий ветер свободы продувал наши головы, пока мы шагали на станцию среди полей цветущей гречихи. Деловитою, приятною сутолокой встретила Москва. Раздобыв еще денег, изрядно выпив по поводу окончания трудового семестра, мы вылетели в Адлер. Двинулись было на юг, но, сталкиваясь с дороговизной и нарастающим национализмом, повернули на север, к российским берегам, по которым проехали, проплыли, протопали с удивительными и разнообразнейшими приключениями вплоть до Севастополя. Здесь финансовые и моральные затруднения произвели окончательный раскол. Андрей с Сергеем продолжали стремиться в крепость Измаил. Игорь Соколов, запросив "До востребования" родительских денег, заявил, что последний раз и только на обратные билеты. Султан, заработавший гайморит и до струпьев расчесавший голову, его поддержал. Мы распались.
   Несмотря на эти неприятные заключительные аккорды, лето прозвучало славной памятной мелодией. Я совсем забыл о Вите и тем более удивился нашей теплой взаимной встрече осенью. Мы опять садились вместе на лекциях, он снова взялся ездить в общагу: будил нас утром перед игрой нового футбольного чемпионата или привозил целую сумку продуктов, резал салат, руководил сервировкой стола перед очередным днем рождения. И все же с того лета, с тех жарких угарных ночей, когда он тщетно пытался уснуть в пьяном гоготе неугомонных соседей, неприметная тихая истина поселилась в нашей компании: Витя был "не наш". Неуклюжий смех, тяжеловатое обращение с мячом, неприятие никотина и алкоголя, яростное целомудрие воспринимались симптомами некоего серьезного нарушения "в глубине его организма". Мы тогда пробовали культивировать всеядность. Нужно было успевать в учебе, работе и отдыхе, с алкогольным исследованием сферы желаний, с экспериментами и приключениями во всех сферах, но в целом с некоторым обязательным шармом - этак, знаете, небрежно. Наверное, это получалось и где-то привлекало Витю. Он восхищался Сергеем, который после пьянки, "полночи прорыдав в унитаз", болея телом и душой, в стерильном незнании, медленно, но верно, "пудрил мозги" преподавателю, конструируя клинику некоторой нозологической формы из раннее полученных сведений по биохимии и физиологии - ту самую клинику, на которую сам Витя потратил накануне вечер.
   "Я тугодум, Джон", - улыбаясь, признавался он мне, будучи отличником, авторитетом среди нас, уважавших его глубокие, прочные знания и, пожалуй, тихонько согласных с подобным определением. У него не выходило "быть свободным", "жить полнокровной жизнью", но он был умница, добряк, выручал нас своими лекциями и бутербродами, и мы его не "забижали".
  
  
  Глава IV. Музыка
  
   Пришла пора изложить идею, как говорит Писатель. Я здесь в некотором затруднении: не знаю, как подступиться. Идеи нынче не в моде. Интеллект ценится прикладной, небольшой, для обозримой человеческой жизни, защищенной скорее от экономических потрясений, нежели от природных либо от метафизических бедствий. А у самоубийцы какие же практические интересы? Хотя, с другой стороны, он - несомненно выдающийся практик, этик, так сказать. Но моему делу, опять же, пользы в том немного, поскольку в смутные времена (а времена сейчас и правда неясные) ни этика, ни политика, ни человеческий какой пример не впечатляют. Тут нужно время избыть, увернуться как-нибудь среди тектонических социальных сдвигов. И потом, предшествующая идеологическая эпоха недалеко ушла со своими идолами-пугалами. В таком контексте попытки целостного представления человеческой жизни либо природы вещей, конечно, выглядят противоестественными, подозрительными. Но я попробую.
   Идея моя была совсем простая. Моя жизнь принадлежит мне. И жить нужно "на всю катушку", по максимуму. И, если угодно, умирать молодым, чтоб не успел образоваться вопрос про "бесцельно прожитые годы". Все это не новые вещи, я понимаю. Однако здесь важны интонации, тембр заявления, выдающий этот собственнический посыл души. "Короче говоря, музыка", - как утверждал внимательный классик .
   И вот музыка 70-х годов, на мой взгляд, была весьма оригинальна. Самый дух времени, в котором становилось наше сознание, именовался Рок-энд-Роллом. Понимать это следует так: Рок (Судьба, Фатум) нас толкает, влечет, а мы соответственно двигаемся, крутимся-катимся - "колебаемся и рулюем". Здесь, между прочим, Ньютонов принцип озвучивается, закон всемирного тяготения: не суть важно, как обосновывать движение материального тела - притяжением ли, отталкиванием - важно, что причина сего существует, действует, что мы и обнаруживаем в полной мере в себе каждый божий день с великой радостью и воспроизводим в некотором, в меру выразительном душевном движении... Кстати, что "все движется, все изменяется", заметил еще античный мудрец, а Галилей добавил: "Движущееся движется вечно, коль не мешает трение".
   Трение, конечно, мешает. Существует, тормозит и стопорит любое движение в каждом конкретном случае. И знаете, что поэтому нужно сделать немедленно? Наплевать поначалу на трение, а затем и на конкретный частный случай. Наплевать и высморкаться.
   На свою возможную дальнейшую судьбу плевать не следует. Здесь тонкость, читатель! Моя идея не черная, но светлая, даже романтическая. Я не отрицаю, что из моей, либо вашей пробужденной жизни что-нибудь получится. А вдруг! Допустим, пришла эпидемия в офис, сто человек вымерло, значит ли это, что с неизбежностью помрет сто первый, почувствовавший недомогание? Знаете, я не исключаю, что он выживет и останется вполне здоров. Более того, я на это рассчитываю! Мы на это надеялись и решались с моими друзьями. А потому не уставали радоваться всему сильному и здоровому и особо крепким добротным ритмам, которые тогда по причинам техническим и политическим явились доступнейшей формой нашего вдохновения.
   Между прочим, я полагаю, что ХХ век стал временем эмоциональной Реформации человечества. Магнитофоны и проигрыватели подоспели здесь, как Гуттенбергов печатный станок под Лютеров перевод Библии. В самом деле, Ницше, Фрейд, Маркс сформулировали тезисы безотлагательной свободы в настоящей человеческой жизни: здесь и теперь, а не потом и понемногу. Но именно музыка - джаз и рок-н-ролл - стали языком нового мироощущения, который сначала захватил Америку и Европу, несмотря на все трагические потрясения столетия, что существенно; а затем повелительно задул через наши увитые железными терниями границы. Ни кремлевские старцы, ни их безголовые прихлебатели на местах уже ничего не могли сделать.
   Впрочем, я застал еще те времена, когда добросовестные комсомольцы пытались предварять выступления музыкантов соответствующими разъяснениями о роли молодежного движения в борьбе за мир и против международного империализма. Ох, и свистел же народ! Разве что не бросал гнилые овощи. Длинноволосые джинсовые герои с гитарами наперевес иронически улыбались, вставляли "прикольчики" в микрофон. Помню, Юра Цыбин мужественно держал пятнадцатиминутную речь, затем вынужден был свернуть выступление. Покидая сцену, зацепил какой-то провод, дернул что-то из аппаратуры, и наконец полетел прямо в публику, опрокидывая шаткие стульчики с эффектными зрительницами первого ряда.
   - Пора начинать, - флегматично проследил взглядом его длинный трудный путь носатый басист "Високосного лета", - а то товарищ чуть не упал в борьбе.
   Впрочем, те же активные комсомольцы и молодые партийные преподаватели с удовольствием присутствовали на концертах, "отрывались" потом в компаниях понадежнее, где-нибудь на этажах. Дух уже был свободный. Ну и толика добродушного, всем понятного вранья. "Мероприятия" проводились согласно какой-то мифической программе культурного межвузовского обмена. В общежитии вывешивалось скромное объявление. Устная информация стремительно разносилась по залам и коридорам института. В перерывах, на перекурах слышались убедительные басовитые возгласы:
   - В субботу группа - поедем?
   - Ты что? Какое кино?! В общаге в субботу биг бит!
   Эти и другие реплики отдельных "хипповых людей" невольно привлекали внимание прочих студентов в скромных пиджаках и коротких стрижках, также как и домашнего вида ухоженных девушек. Профкомовские билеты уходили влет. Общежитских ребят умоляли достать еще по своим каналам, с переплатой, для знакомых и знакомых. Закупалось и завозилось спиртное.
   В субботу к полудню (This is day!) крепкие дружинники баррикадировали вахту, запасные двери, формируя единственный узкий проход в столовую. Народ удирал с занятий, набивался в автобусы от метро вместе с колоритными "хиппами" со всей Москвы и окрестностей. Местные бабушки со своими детьми и собачками пугливо оглядывали сияющие огнями 16-тиэтажные корпуса, к которым валил и валил "всякий сброд".
   Дружинникам из оперотряда, усиленным нарядом милиции, приходилось туго. Зал явно не мог вместить всех желающих. Запоздавшие обладатели законных билетов зачастую не могли пробиться через толпу, напиравшую на пикет. Досаждали и чужие, и свои. Очаровательные фанатки "в штукатурке и боевой раскраске" грудью шли на чувствительных медиков. За ними плотно продвигались чьи-то "родственники и знакомые". Периодически "возникали" местные известные лица, явно не рассчитавшие дозу водки во времени, просившие пропустить к себе какого-нибудь "хорошего парня". Атмосфера была боевая, часто вспыхивали короткие, звучные, быстро ликвидируемые потасовки. "Хипы" подсаживали подруг на балконы, упорно ломились в подвал. Затем, при первых звуках начавшегося выступления, облепляли витринные окна столовой. Бывало, что грохали стекло, срывая концерт...
   Крепко зажав в руках билеты, мы протискивались через толпу, счастливчиками вваливались в дымный гудящий зал. Вереница лиц, мерцающих глаз, обтянутых либо обнаженных форм, джинсы, джинсы... Ароматные волны дорогой косметики, там-здесь моментально узнаваемые знатные люди с доброжелательными физиономиями и почтительной свитой. Большой народный сход. Ожидание праздника и всеобщее напряжение. Некоторых слабонервных бьет дрожь, другие вздрагивают при резких громовых пробах голоса и инструментов. Слышится шипение и треск мощных усилителей. Отдельные выкрики, посвисты, взрывной смех... Вдруг гаснет свет. Бурная овация приветствует этот покров безобразия и скоро затихает, заглушаемая первыми тревожными звуками, которые нарастают протяжно, низко, долго... Выматывающе долго! Свист и крики усиливаются. В ответ начинает дребезжать, остро цокать металлом тарелка. Позади музыкантов расплывается облако пара, в котором пролетают быстрые искры света. Децибелы растут, звук гитар становится звонче, выше, но вступающие клавишные добавляют еще мощные, низкие, совсем гнетущие тона, сливающиеся в вой и рев, с которым поднимается во тьме алчный ночной хищник.
   - Попались, ребята!
   - Ага!.. - выдыхает зал. Искры летят быстрее, сливаются в тонкую огненную змею... Толпа подается вперед. Вопли, визги, рычание... Змея света лопается брызгами под оглушительные удары барабанов, а хриплый вопль, обломившись на высокой надрывной ноте, бросается, наотмашь бьет свою копошащуюся слепую жертву, накрывает волной плотного, тотального, колыхающегося ритма. Еще несколько бомбовых ударов в большой барабан, "врубаются юпитеры"... И перед оглушенной, вопящей разинутыми ртами толпой в металлическом свете возникают сосредоточенные дерганые фигуры музыкантов.
   Ты еще холоден, мой читатель? Или всего лишь тепл? У нас же заложены уши, голоса теряются в мощной вибрации, и мы летим-летим, вполне вверх тормашками, без оглядки в этой всепоглощающей стремнине ритма, с резко очерченными, распарывающими вступлениями соло-гитары и надсадным хамским вокалом. Пораженные, изумленные этим открывшимся качеством жизни, успевающие только перевести дыхание, утереть пот с лица, мы слышим упругие звуки новой, стремительной, легкой, как ветер, мелодии и с восторгом пускаемся в пляс. А затем сразу - плотно клокочущий взбешенный поток, хрипло катающий камни, стена музыки, тоннами низвергаемая в бездны, и наш собственный, согласный, душевный отклик...
   Мой морально чуткий читатель уже давно догадался: это было соитие. Сублимированный половой акт, даже оргия с классическими элементами подобного действа. Музыканты-мистагоги особыми приемами профессионально размяли толпу, а затем овладели эмоционально... Что такое эта толпа? Незрелые подростки с известными трудностями общения, нагруженные различными комплексами, пагубными привычками переходного возраста, которые они в данном случае могут анонимно опознавать, выражать некоторым архаичным языком тела. Понятно, откуда все это берется - тут есть объективные и субъективные причины. Семья, школа, наследственность - много факторов и вообще это долгий разговор. Человеку важно работать над собой. Расти духовно. Обществу нужно больше уделять внимания детям, подросткам особенно... Ну и так далее. Все это может звучать солидно, наукообразно, но все равно очень пакостно.
  В те годы мы выслушали немало нареканий на наш счет, но не перестали танцевать, слушать музыку, не стали менять поведение и внешний облик. Помню, после одного концерта я оказался в великовозрастной компании, где взъерошенный раскрасневшийся аспирант МГУ, историк и медиевист, энергично выражался, упоминая "безмозглую толпу", "низменные инстинкты" и еще невесть что. Подкован он был, думаю, порядочно, поскольку такие слова, как "массовый психоз", "экзальтация", "социальная революция" и "садомазохисткий комплекс" так и летали, чиркая по моим внимательным, хотя и не совсем трезвым ушам.
   - А твои собственные комплексы и инстинкты, надо понимать, уже надежно завалены в подсознании всякой белибердой типа: "особенности развития рыночных отношений у немецких крестьян XIV века"? Я ведь тоже могу спросить, почему, собственно, эта проблема так сильно занимает тебя, Макс, с психоаналитической точки зрения...
   Его оппонентом был довольно изящный молодой человек в спортивном костюме и в каких-то барских плюшевых тапочках. Славик, как я узнал в дальнейшем.
   - Нет, ну это удар ниже пояса... Так нельзя вести дискуссию...
   - Ну почему? Ты сам задаешь этот уровень! Я, кстати, не вижу здесь ничего постыдного. Мы можем обсуждать проблему в любых терминах только взаимно... А без взаимности, сам понимаешь, никакого удовлетворения... Ха-ха...
   Несимпатичная, но рослая девица, что притащила меня за собой, запросто взяла сигарету из пачки на столе, закурила, издала звук "пыф", выпуская дым толстыми накрашенными губами.
   - Точно, - заметила она, - интеллектуальная компенсация ранней сексуальной травмы, полученной в деревне. Это надо в педиатрический корпус обратиться, там девочки хорошо корректируют...
   Далее следовал дружный смех, выпивка и заметное снижение интеллектуального уровня дискуссии. Черта эта замечательная: большинство молодых людей, при всей запальчивости выражений и мнений, единодушно разделяли некоторую непроговариваемую, непосредственно данную общность жизни в противовес бытующей взрослой истине. Мол, ладно, Леха, остынь и не отрывайся от коллектива. С годами все "сходят с ума" по-своему: "Mama, we"re all crazy now", - как выражались ребята в группе "Slade". И вот подобная солидарность была поважнее.
   Я на втором курсе заносил зачетку в деканат, а там секретарь, старая сухая тетка, смерила меня взглядом и заявила, что с такими волосами допуск к сессии я не получу - она постарается. Это было серьезно. Выйдя на улицу, я прошел метров пятьдесят, размышляя о своих возможностях, и решил, что можно, пожалуй, вылететь из института со всеми вытекающими последствиями, такими, как Красная армия и родительская травма, но прическу сейчас надо сохранить. Ибо так было честнее...
   Так и ходил "патлатым" до самой "войны", то есть до начала занятий на военной кафедре. "Разумных слов" тогда не слышал, потому что слушал музыку. Находил в рок-н-ролле верную интонацию жизни, совершал в душе свой первый прочувствованный очерк мира, который не мы выдумывали, между прочим, в наши 15-18 лет. Мы здесь родились. Я довольно свежо мог помнить об этом, несмотря на открываемые все больше суету, неразбериху, грязь взрослого мира. Мягкий либо твердый идиотизм. И главное, постоянные смены одного дерьма на другое. Честное слово! Живем, как временщики в задрипанном вагоне! Я сильно сомневаюсь, что он когда-либо пронзал пространства страны, скорее, колебался где-нибудь ржавой колеею по развороченным пролетарским окраинам... И потом, здесь не бывает венских вечеров. Помню в деталях облезлый дом, загаженный сырой подъезд с раздолбанной дверью. Засыпанный битым стеклом и вытоптанный двор. Исковерканные, смиренные деревья. Мать привычно пилит отца из-за денег. И за стеною вечная пьяная ругань.
   Но в этот мир тоже приходит солнце! Чудотворит камни, песок, выбивает свежую зелень, искрится в грязной помойной луже, трогает, зовет и заливает все ликованием. Летом в теплые длинные вечера "тетеньки" долго просиживают на скамейках, отмахиваются от комаров зелеными ветками. В открытых окнах слышится телевизор, в сумерках у подъезда беззаконно кричат загулявшиеся дети. Странным образом здесь перемешиваются запахи тушеной капусты, кошачьей мочи и восхитительных юных граций, которые дробно простукивают каблучками по ступенькам и выпархивают во двор, окликаемые мелодичными звонкими голосами... Собственно, кто в состоянии выразить эту смесь радости и боли, которая живет в моей душе? И подпирает горло! Одни родители чего стоят! Они, конечно, хлопочут, заботятся обо мне, отсылают последнюю копейку, а я на сорок лет вперед знаю все их планы.
   "Учись, сынок. Кушай хорошо. Одевайся... Смотри не студись! Я тебе шапку зимнюю купила - заячью, хорошую. Зина отложила. Я ее давно просила. Говорю, Ванюшка в Москве учится, без головы..."
   "Дед, тебе ботинки покупать не будем, в старых доходишь... Где дырка? А ну дай я посмотрю... Это дырка? Негодяй! Сыну шапку надо, сапоги... Сын в Москве учится! Девки столичные смотрют... А как же! Ты сам какой был... Какой? Такой! Забыл все..."
   "Ванюшка голову имеет, все знает. Надо выучиться. А потом уже семью заводить. В Москве голодать не будут. А я всегда помогу. Пока жива буду... Пока в общежитии поживут, ничего... А потом получат квартиру как молодые специалисты... Я сама слышала по телевизору, этот лысый выступал... Да не министр, знаешь ты его, такой идол косоротый... Такие два специалиста и не получат? Ты что!"
   "Летом к нам приедут... Приедешь, Ванюш? У нас как хорошо летом - и лес, и речка, и ягоды... А я всегда наготовлю, наварю..."
   "Они молодые, захотят куда-нибудь на юг съездить или попутешествовать..."
   "Куда попутешествовать?! Чтоб обокрали или позаболели все в дороге? Ты что несешь, старый? Выпил уже, что ли? А захотят - я сама пойду к Задыкиной, попрошу: Марья Васильевна, сделай путевку для Ванюшки... Она даст, я тебе говорю... Я за нее сколько смен отработала, когда ее Наташка болела..."
   "А наши ездили с управления этим летом в Бердянск. Очень довольные. Море теплое, народу - никого!"
  
   Нелегко это выносить в больших количествах, правда. Неделю не высидишь. Два-три дня поесть, поспать, показаться - и в дорогу, в Москву. Я маму понимаю: они с отцом должны умереть первыми перед моей сытой благополучной физиономией. А тогда уж сам. Лет двадцать-тридцать полагается, значит, терпеть, шагая в ногу с моим народом. Ну а потом что? Об этом я ведь тоже обязан думать! И я правда не понимаю, дорогие мои папа, мама и влиятельный столичный дядя, чем одна ничтожная жизнь лучше другой? Да и какая к богу разница, когда подыхать в ничтожестве? Жил-был человек, тихо, спокойно пробыл и пропал, как будто его и не было! Только лики глядят с пожелтевших темных фотографий, встречаются глазами и послушно складываются обратно в мешок, а там и рассыпаются среди старых ненужных вещей, словно пожухлые листья в подворотне истории... Как возможна эта глухая тишина над человеческим гробом? Да, не по-человечески это, товарищи!
   Чего я хочу? Не знаю. Знаю только, что жизнь одна, и прожить ее нужно как следует. По крайней мере, это единственное, что у меня есть. Сложности? Милые мои, да вы не представляете, сколько мерзости и грязи я знаю вокруг вас - вам и не снилось! Ничего, прорвемся. Дожидаться пенсии я не буду, тем более тихой примерной кончины. Я должен рискнуть. А если моя жизнь не удастся и никому не будет нужна - черт с ней! Лучше я с воплем провалюсь к дьяволу, нежели буду серенько проводить время. Умрем громко! Во логика! Потому мы любили рок-н-ролл, подгоняли друг друга хриплыми жесткими ритмами, сбившись в кучу, безобразно спешили жить. Конец концерта и вправду часто напоминал исход бурной ночи. Последние песни подкрикивали уже вяло, подбадривая немногих ослабевших танцоров, выдавливающих из себя остатки хмельной энергии. Затем расходились по своим неуютным гостиничным номерам, чтобы "плюхнуться" на кровать, "отрубиться", а часто еще не раз вынужденно вскочить среди ночи, сдерживая тошноту или блюя в туалете из-за "космоса", отвратительно закручивающегося в темной больной башке.
   Ну вот, такая идея.
  
   Витя тоже приезжал в общежитие на концерты. Он выпивал немного вина, торопил нас: "Чуваки! Хватит жрать. Пошли, а то не пролезем". Мы тогда смотрели на него с сожалением, как на родственника из провинции. Этот рабоче-крестьянский пиджак... Или эти ужасные черные ботинки времен холодной войны. Но самое главное - выражение лица: безнадежно-домашнее, целомудренное, не пьяное... "Щас, Витя, - сочувственно кивали мы ему, - идем!" В зале он шумно вздыхал, обходя небрежные курящие грациозные создания, слушал, устраиваясь где-нибудь в углу, а то и протискивался к нам поплясать. Танцевать он не умел и стыдливо топтался на месте среди экстатически выламывающихся фигур. Потом ужасался откровенности творимых безобразий: "А солист, видал, все время прикладывался за правой колонкой? Чекушку опрокидывал, потом выпрыгивал и запиливал "Deep Purple"!" Тем не менее, чувство последующей опустошенности поражало его, быть может, еще сильнее. Ранним утром - один, тихо и быстро собрав вещи - он уезжал, стараясь попасть к первому поезду метро. Жизнь в нас кипела, он видел это, тянулся, пробовал участвовать, но "окунуться в праздник" не смог - мешала невинность, а потом и рефлексия.
   - Конечно, Джон, в мире царит похоть. И сам рассказывал:
   - Сидим вчера на дежурстве на подстанции, ждем вызова. Тоска, холодно. Доктор крутился, мялся, подсел к одной медсестре и давай ее гладить по заднице... "Пошли", - говорит. Пошли.
   Когда работал над дипломом, передавал мне сочувственный вопрос сотрудника лаборатории, с которым подружился: "Витя! А ты, наверное, ни разу с бабой и не спал?" Я представил себе, как он вспыхнул, скорчившись от смеха.
   - Почему?
   - Ну как почему... У тебя же это на лице написано! Зря ты так. Посмотри, сколько у нас девушек красивых работает - все так и просятся!
   - Джон, - закончил Витя смеяться, - а ведь после "этого дела" муторно, наверное, мерзко?
   По правде сказать, я не нашелся с ответом. Любопытно, что наша компания долго оставалась достаточно целомудренной. Все же время было другое. Занимала учеба, студенческая жизнь. Мои романтические приключения оставались неясными и довольно мучительными эпизодами по разным причинам. Мы, конечно, изображали из себя циников под прессом "свободных отношений" в хипповой культуре, однако и здесь личные интересы оставались увязанными со "счастьем всех людей в безъядерном мире". Правда! Потом звучала какая-то критика. "Сексом занимаются не люди, а партнеры", - как обронит позже Иаков Михайлович.
   Действительно, сколько можно превозносить то, что длится несколько минут? Окружите соитие чем угодно - цветами, коврами, мерседесами, стимуляторами какими или приспособлениями - "мгновение проходит", как говорил классик, и что вы будете тогда делать? Плеваться, отворачиваться в телевизор или бежать на работу? Об этом и речь! Никакие половые труды не заполнят момент "после этого дела". Будни - штука упрямая, навязчивая, неотвратимая. Нет смысла заворачивать объективно ничтожную жизнь в импозантное чувственное покрывало, тем более что оно, несомненно, обветшает, обратится со временем в груду пыльных тряпок, не говоря о прочих драматически-венерических исходах.
   Примерно так мыслил Витя, и я с ним соглашался, но сам чувствовал по-другому. Таил под сердцем какую-то сладость, хотя и боялся ее обнаружить. Доброго интеллигентного примера у нас тогда не было, а рассуждая, мы высмеивали пока что все: и дружбу, и секс, и брак. Причем опирались на науку.
   В самом деле, разве секс не физиологичен? Доказано, что в здоровом организме секреция половых желез происходит постоянно. Итак, накопился груз семени - нужно освобождаться. Провел гигиеническое мероприятие, очистился. Можно возвращаться к нормальной трудовой деятельности. Женщина, все это "прекрасное и высокое" - возможно, только дым в ауре добротного полового акта. Он завершился, и обнаруживается примятая плоть с характерным запахом и дурацкими претензиями. Как она меняется с возрастом, мы молчим. Казалось бы, молодому ученому все ясно с "этими делами", но тут его начинает невежливо пихать в спину какой-то странный субъект с неопрятной физиономией...
   - Ну-ка, герой, подвинься, пожалуйста! Мы сейчас с тобой острый эксперимент поставим по всей науке. Давай возьмем, потянем, да и вытащим, изымем начисто, вместе с корнем, мировой эротический росток - много ли нам останется? А ну смотри! Красоты природы, сдержанный профессионализм, верная мужская дружба, да? Теплая кружка с милой старушкой... Гордая песня лесника... Не надо больше? Правильно! Мы же смертные, товарищи! Могут ли подобные дряблые вещи заслонить крайне неприятный и унизительный факт неизбежности нашего устранения из жизни? Этак, знаете, взяли и выставили! Это в лучшем случае, а то еще совершенно необъяснимые маниакальные мучения, пытки устроят... Что нас вообще может отделить от смерти, от нисхождения в ничто, помимо здорового вожделения плоти? Составить здесь самозабвенный бытийный противовес, м-м?
   Верно, юноша. Ничего! Так что не будем спешить открывать, либо пудрить безобразную эту рану в нашей молодой и горячей груди. Пусть чувственное вожделение приходит со всею своею убедительностью, пока приходит... Пройдут годы, организм подсохнет, будем тогда околевать понемногу в тоске и диком ужасе - ходить на работу, служить Родине, "сеять хлеб и покорять космос", "мотать", одним словом, этот пожизненный срок с отпущенными небольшими тюремными радостями...
   Что? Фрейд? Не знаю. Слышал, но не читал. Не люблю популярных книжек. Рок-н ролл! Вечный танец молодых безумцев на родительском кладбище повыразительнее будет. Но это все символы да метафоры, а мы люди науки, трезвенники жизни, не так ли? Ты же сам учил, убеждался, что способность к размножению - красная нить эволюции на планете. Эволюция - не поллюция и не революция, милый юноша. Это строгий факт выживания плодовитых, а не умных или красивых в обозримой истории живых форм... Что?
   Нет, почему?.. Любовь, конечно, есть, только что мы под ней понимаем? Рассказать анекдот про любовь? Вот, видишь, ты уже улыбаешься. Я не против любви... Нет, серьезно! Ну прекратите смеяться, граждане. Я просто не знаю, что мне с любовью делать... Ну вот опять! Хорош ржать! А то, глядя на тебя, я тоже согрешу, как Первый Ангел. Давайте серьезно! Ты мне можешь объяснить, почему на свете нет истории печальнее, нежели "повесть о Ромео и Джульетте"? Ну и множество других красивых повестей. Откуда, собственно, и зачем сия трагическая истина? Посредственность это пропускает, оставляет нас в чувственной безмятежной маре, но любой приличный художник предвидит драму в сотворенном оазисе любви и спешит разгромить Свой Рай - примерно как музыканты группы "The Who" зрелого периода в итоге своего концерта.
   Лицо возлюбленной, по существу - гибельный лик, приятель. Там, где вспыхивает настоящая страсть, всегда смерть, разруха и нечистоты. Вертер это знал. И Гумберт Гумберт, по-видимому, укокошил бы свою Лолиточку по истечении двух-трех лет счастливой жизни исключительно из чувства сострадания, как я понимаю. Любовь всегда мрачнеет, вглядываясь в отдаленное свое будущее, и совершает оригинальные движения. Это ведь пошляки удовлетворяются некоторым трением на поверхности тел. Тот же профессор Гумберт мечтал вскрыть Долли, чтобы расцеловать ее почечки! Как вам нравится "отличная самка" Наташа Ростова? Этакая, значит, душная поэзия ежедневной супружеской постели. Не от этого ли счастья сбежал помирать наш величайший национальный гений? Может, действительно, лучше пораньше? Притиснуться покрепче и одномоментно - с балкона? Или поставить басы на максимум, строго дозируя этанол, висельнически-последовательно вытравить где-нибудь на даче обреченный росток сознательного чувства, а затем вывалиться хихикающей колодой в общественное призрение, чтоб пускать пузыри маразма...
   Дети? О, это очень печально... Понимаешь, на себя мне наплевать, уже как-то привык, но причем тут ребенок? Конечно, можно думать, как Джон, об Изначальном Движении, о прикосновении к Великой Инерции жизни, необозримо продолженной в отдельной плоти твоего чада. Но, видишь ли, я боюсь, что таким образом мои проблемы лишь многократно умножатся. Ведь существует генетика, наследование доминантных признаков и все такое. Маленький ребенок будет мило гукать, очаровательно сочинять слова, но не успеешь оглянуться, как задымит сигаретой, притащит магнитофон и пошлет тебя нехорошим словом как раз в тот период, когда сам начнешь подумывать про покой. Ты правда надеешься дерьмом своей души удобрить новый росток жизни? Ну? Так что дети - не моя проблема. Миша Маслов, помнишь, удачно сказал: "Про детей думать не хочу. Что про них думать! Они как клопы - все равно заведутся. Проблема - чем их уничтожить!"
   Ранним воскресным утром Витя качался в полупустом вагоне метро. Сумрачно поглядывал на редких пассажиров и думал, думал, думал за нас, мертвенно спящих вповалку в тихом голубом никотино-сивушно-майонезном смраде.
  
   Позже он увлекся джазом. Покупал пластинки, ездил в какой-то клуб в Замоскворечье на полулегальные концерты, потом возбужденно нам рассказывал о сдержанных манерах, непритязательном внешнем виде солидных джазменов, способных "свободно импровизировать на высочайшем техническом уровне".
   Я морщился. Неужели можно так изменять чувству жизни?! Конечно, Армстронг обладал редким голосом, а в иных переливах саксофона, брызжущих фортепьянных пассажах встречаются интересные решения, но в целом - это безнадежный декаданс, усталое извращение надорванных сил. Старик-негр, выплясывающий перед группой белых нахалов в какой-нибудь клоаке. Пять минут скачет и час задыхается. Вполне возможно, мы будем такими же годков этак в тридцать пять - в том нет ничего хорошего! Зачем жить чужим прошлым? Очевидно, что время джаза ушло, а настоящее, наше - звучит в роке. Твердый бескомпромиссный хард-рок, срывающий с места, накрывающий стремниной ритма, несомненно выигрывал по сравнению с этим мелким инструментальным хаосом, пусть даже технически и весьма изощренным. Рок вообще не занимается упражнениями в стилистике, но выражает настроение, как может. И выражает точно. Пульс жизни, лирический и светлый ее росток располагается среди пушечных выстрелов, воя и грохота городов, заглушается взрывами, корежащими металл. Мы не прячемся, не отворачиваем от нее лицо, потому что эта жизнь - наша. Мы намерены жить и наслаждаться ею - вот где последнее и, значит, подлинное усилие падающего человечества. Впрочем, уговаривать никого не хочу. Примерно так я и сказал Вите.
   Он слушал внимательно, молчал. Принес потом, помню, переводную книгу "Две культуры" какого-то американского коммуниста, раскрыл заложенную страничку, стал читать. Там один советник президента давал интервью журналисту, выражал свое недоумение по поводу озабоченности американской общественности начала 70-х годов различными явлениями хипповой жизни и рекомендовал побыстрее выделить деньги, чтобы "взять бунтующую молодежь за гениталии"... "Что они и сделали", - закончил цитату Витя и захохотал.
   - Ну и что? - пожал я плечами, беря у него книгу. - Совсем неплохо, если у человека есть, за что его можно взять.
   - Точно! - вмешался Пирог. - Вот у Норы Залтф взяться ну решительно не за что. Так ведь это - болезнь!
   Тем и умиротворялись.
  
   В те годы рок-н-ролл стал откровением, собственным языком молодого поколения. Массы музыкальных невежд приходили в исступление на концертах, ходили, напевая незамысловатые мелодии, в них думали и дышали. Простота - совсем неплохое качество, читатель. Сложность, требующая специального образования либо истолкования, способна серьезно разделять людей. А для молодых единство - первостепенная ценность. Конечно, молодежь неправа, отрицая любую музыку нерок-н-ролльного типа, но и культурному человеку весьма душеполезно помнить: быть правым - не значит быть доступным. А отсюда уже недалеко до некоторых форм обратного авторитарного либо коллективного принуждения: "Кто там шагает правой? Левой, товарищи, левой!"
   Наши музыкальные оргии стали изживать себя где-нибудь к четвертому курсу. Это был естественный процесс. Невозможно длительно культивировать преходящие возрастные вещи. Никаких сил не хватит. Чем громче восхваление, тем тяжелее падающий идол. Стареющий рок-н-ролл, впрочем, бодрился и с симпатией наливал в стакан приблудному Анакреону, который веселил публику редкостным сочетанием беззубия, лысины, всеобщей сморщенности и юношески-свободного образа мыслей.
   "Ужасный циник!" - эпитет, ставший высшей гуманитарной похвалой в устах Вити того времени. В общежитие он теперь приезжал редко, лишь на некоторые дни рождения или на лекции по философии. Оставался обычно с кем-нибудь спорить за разгромленным столом, пока хозяева и гости, приняв дозу, бродили в округе в поисках приключений. Программа вечера была хорошо известна: и стандартное, неблагоприятное для желудков меню, и обилие водки, вытеснившей постепенно вино, и громовая музыка, и даже порядок отключений "участников сессии". Новые лица не могли оживить сложившийся тягостный круг. К тому же диски "Битлов" и "Перплов", вытертые джинсы и стереофонические колонки ужасно кощунственно размножились, сделались достоянием серых обывателей. А сами концерты все больше подменялись дискотеками, где стремительно "захипевшие" комсомольцы успешно профанировали "святое дело".
   Цикл замыкался. Шумные яркие годы, взметнувшиеся большими красочными птицами, пролетели меж наших голов и пропали, оставив чад, угар и неожиданное чувство времени. Мы пришли в столичную жизнь, поспешили принять модные и независимые позы и поскорее бросились в пестрый поток - ныряя, отплевываясь, опережая друг друга смелыми движениями... Прогремел в радостных криках и грохоте пенистый дымный порог, промелькнули два-три крутых поворота и течение выровнялось. Далеко разошлись волнующие горы, плоские равнины рассеяли наши голоса. Деревенские ребятишки приветственно махали руками. Мирное стадо коров рассыпалось на зеленом лугу... Старый грузовик, подпрыгивая, пропылил проселком. Медленно проплыл, лязгнул цепью заржавленный гулкий причал. Неторопливая, до боли знакомая жизнь, вновь приблизившись, отрешенно лепила будни.
   Мы оглянулись и стали разбегаться. В паспорте четко обозначилась московская прописка, приобрели значение родственные связи. Проступила явная неосмотрительность раннего брака и, соответственно, преимущества позднейшего продуманного решения. Будущие ученые из провинции послушно пошли в рабы на столичные рабочие места. В этом размежевании я опять потянулся в Вите, который горел уже пламенем в новом прорыве бытия.
  
  
  Глава V. Философия
  
   Витина идея была в том, чтобы жить умом. Впрочем, сказать так - значит, ничего не сказать по существу нашего дела. Действительно, много ли людей вполне живут глупостью? Любой человеческий поступок находит свое обоснование. Я могу целенаправленно на протяжении ряда лет совершать нелепости, но затем какой-нибудь вдумчивый очкарик "обратит внимание", "классифицирует" и напишет ученую статью "с подробным анализом причин" подобного поведения. Правда, читатель, со временем специалисты всегда найдутся, чтобы добыть некоторый "рацио" даже в бреду сумасшедшего. Причем, этнограф будет указывать на параллельные явления у австралийских аборигенов или на какие-нибудь карго-культы, физик нарисует фазы солнечной либо лунной активности, а психоаналитик, конечно, поспешит привести собственные наблюдения среди социально невостребованной молодежи... Я не иронизирую. В определенном смысле, как человек ни поворачивайся - выходит логика.
   Или по-другому: если человек в наличии - логика неизбежна. Те же умалишенные, кстати, скорее больны умом, нежели страдают от полного его отсутствия. Разумеется, есть люди в коме, в беспамятстве, просто идиоты, но также рядом, неподалеку есть другие - весьма ученые - люди, пытающиеся их понять либо оказать "адресную помощь". Понимаете, какая претензия!
   Конечно, сознание можно потерять. "Легко!" - как выражаются сейчас молодые люди. Состояние это действительно хрупкое, привходящее: всего-то температуру тела на три градуса сдвинуть или кислотность крови изменить на пару десятых логарифма концентрации ионов водорода - глядишь, перед нами обыкновенный биологический организм! Да, это так. Но проблема остается. Сознание ведь было - фактик "будь здоров" для любого человека в сознании. По значимости примерно как сообщение о наличии внеземной цивилизации - не меньше!
   Вообще, если где-то что-то случилось, произошло - уже Вечная заметка образовалась для человеческого разума; из ума ведь тоже ничего так просто не выкинешь. Да и задача у нас здесь будет другая. Нет цели сознание ограничить, помрачить или уничтожить, но наоборот - обрести, развить и использовать его поистине уникальные возможности.
   Или же: эти способности предвидения, оценки, выбора, согласования действий, последующей их коррекции остаются мифом, невозможным и ненужным для человечества? И потом, этот восторг умного видения - со-зерцания и со-зидания в Бытии, как же без них прожить по-человечески? Право, сам факт существования ума а также пышная клиника навязчивых состояний заслуживают значительно большего внимания со стороны моих соотечественников.
   Вот здесь-то Витя очень прямо и даже резко выступал вперед среди массы студентов и даже преподавателей. Он был поэт ума, ревнитель интеллигенции, огненный сторонник осмысленной человеческой жизни, вполне подобный Евангельскому: "Кто скажет брату своему "безумный", подлежит геенне огненной!" Ну а в таком страстном виде пафос ума, конечно, напоминает наш рок-н-ролл; тот ведь тоже был некоторой верой.
   Собственно философию нам начали читать на втором курсе. С 18-ти, значит, годов... Прибыв в институт после летних каникул, я ознакомился с расписанием и сразу отметил про себя пару по философии, замыкавшую громоздкий физико-химический вторник. "Проскочим на общей эрудиции", - думал я, бодро "сваливая" с факультета в означенный день, прикидывая с удовольствием, куда можно употребить еженедельные два часа, даруемые в течение семестра. Тем более удивился приподнятому настроению, в котором обсуждалась пропущенная мною лекция. Витя просто ликовал.
   - Ты зря вчера ушел; философ - такой чувак! Ему, наверное, лет тридцать - молодой совсем! Коротко остриженный, в джинсах, свободный... Зашел, поставил портфель на стол и стоит. Его никто не заметил: думали, какой-то старшекурсник. Он постоял, спрашивает: "Ну, долго я буду ждать, когда вы успокоитесь?" Все затихли, он тогда: "Здрасьте", - и начал лекцию. Слушай, он так здорово говорит!
   Вот это "здорово говорит" звучало рефреном во взбудораженной аудитории. Я слушал с раздражением. Неужели кого-то еще может интересовать эта пустая болтовня о всяких мутях диалектического материализма. Что я не знаю выводов этой философии, которые у всех перед глазами? Вот жизнь - смотри в нее и у тебя будет мировоззрение. Почему мне кто-то должен его давать? Как будто я сам глаз не имею или какой-нибудь дефективный. Я понимаю проблемы этой жизни в науке. Тут нужен подход исторический, инструментальный. Нужна предыстория проблемы, чтобы не изобретать велосипед, а сразу делать что-то новое по существу. А изучать всякие измышления профанов, остающиеся только удачно построенными фразами? Простите, не надо. Я своих родителей не слушаю, буду ли внимать кому-нибудь еще, к тому же не специалисту? Или он способен избавить меня от болезней и смерти? Какое же право имеет этот ладно треплющий языком препод на мое мировоззрение! Да пусть у него семь пядей во лбу, все равно я - это я, и буду слушать саму жизнь, себя, а не его...
   Примерно так энергично я выразился перед Витей и другими ребятами. Философию же пропускал теперь принципиально из соображений этого своего стихийного позитивизма-анархизма. Тем не менее прислушивался к разговорам сразу обнаружившихся на курсе "философов", которые взялись усердно посещать лекции и ходить на кружок. Среди них был и Рома Протченков, тогдашний мой сосед по комнате. Помню, с каким раздражением я обнаружил у него на кровати том Аристотеля. Открыл наугад, прочитал: "Если не считать определением обозначение, даваемое через присоединение, то возникает затруднение, для какого из свойств не простых, а попарно связанных, возможно будет определение".
   - Ну и мура! - изумился я совершенно искренне. - Рома, зачем ты это читаешь?
   - А это тебе пока не понять, та-та.. - нараспев произнес мой кудрявый сосед, продолжая теребить струны гитары.
   - Или вот еще, смотри: "...относительно них имеется, однако, и другое затруднение. А именно: если курносый нос и вогнутый нос - одно и то же, то одним и тем же будет курносое и вогнутое..." - это капец!
   Ромка, набычившись, забрал у меня книгу, над которой сидел ночами, крепко досаждая мне светом. "Окружают философы проклятые", - думал я в сердцах, ворочаясь под одеялом, зато днем "врубал" рон-н-ролл, чтоб не расслаблялись! Магнитофон кассетный брал у товарищей попользоваться. Свою технику приобрели позже, вскладчину, после стройотряда.
   Интересно, что опыт летних работ помог мне впоследствии лучше понять Витю. Особенно это касается второго нашего отряда, где я был бригадиром. Ребят набирал еще в апреле-мае по знакомству, по желанию, да по приятному впечатлению, а летом скоро стал натыкаться на различные человеческие неровности и противоречия.
   Бригада поначалу выглядела замечательно. "Бойцы" жили дружно, работали с вдохновением, мощно, вообще задавали тон в отряде. А потом постепенно стали оглядываться на соседей, погоду, делиться на группы. Утром либо после обеда все больше времени уходило на перекуры, поиски инструментов, бесцельные хождения по объекту. Я напоминал о грядущих заработках, предлагал ускориться, чтобы первыми попасть в столовую, отпускал людей нарвать вишен либо за водкой. Народ кряхтел, огрызался, вяло начинал шевелиться.
   Витя и Андрей Фокин работали качественно, без лишних напоминаний, "влияли" на других более инертных товарищей. Также обнаружились два откровенных халтурщика.
   - Тебе надо - ты и вкалывай, - неожиданно заявил Дима Муханкин, "хипповый" эффектный парень, которого я лично уговаривал поехать с нами за компанию, поскольку в деньгах он не нуждался. Впрочем, накручивал его Тарасов - болезненный гнусный тип, приходившийся родственником проректору института. Эта парочка могла "с утреца" задать общее дурашливое настроение, так что вся бригада заваливалась в траву, потешаясь над бригадиром. Я орал, грозил санкциями, манипулировал коллективной совестью, не сдержавшись, давал по ненавистной физиономии. Потом, случалось, с удовольствием крепко били меня. Бывали дни, когда приходилось полностью сворачивать производственный процесс, переживать хаос, дожидаясь разума.
   Интересно, что подобные случаи происходили также в других бригадах, что мы обсуждали с командиром отряда на планерках. Неприятная затяжная работа, оказалась поводом для серьезного человеческого разделения. Некоторые "нормальные" внешне ребята как-то быстро и легко "роняли" стратегические общие наши цели, другие неожиданно "размазывались" в мелких будничных склоках. Соответствующие типы я потом отмечал в институте.
   Сам я учился так себе, старался не набирать долгов и выкладывался в сессию. Но, скажем, Вася Бондарь, очень хороший, толковый парень, просто болел от экзаменационных объемов и волнений, и с трудом выбирался только на тех знаниях, которые усваивал в течение семестра. Ребята-биофизики, жившие над нами веселой преферансной компанией, вообще были не в состоянии учиться даже два-три дня - отпущенные на подготовку, они в последнюю ночь хватали чужие конспекты, принимались пить кофе, поедать целиком лимоны, обкуривались до "фенек" и являлись в таком виде в институт, где разыгрывали свой шанс, обычно в несколько приемов.
   Витя в этом смысле обладал поразительной трудоспособностью. Он принадлежал к тем редким студентам, которые решали все задаваемые задачи, учили все вопросы, старались смотреть всю рекомендованную литературу, даже по истории КПСС! В первую сессию он схватил тройку по матанализу, на второй уже получил больше пятерок, чем четверок, далее был твердым отличником, вплоть до последнего года. К тому времени он приобрел устойчивый авторитет, правда, не без иронии... На занятиях, когда его вызывали отвечать, группа облегченно вздыхала: "Фу, пронесло! Пока Витя расскажет, можно быстренько приготовиться по следующему вопросу".
   Он выходил тяжелыми большими шагами, поворачивался к классу. Румянец на щеках, под цвет волос, руки стиснуты в карманах халата, взгляд исследует расстояние между ботинками. Два-три шумных вздоха, шмыганье носом, часто с громким проглатыванием содержимого, первые хриплые, глухие слова, настойчиво сцепляемые в осмысленные фразы. Аудитория уважительно затихала, приветствуя содержательное слово в его трудных начальных шагах. Наметив мысль, под одобрительное э-гмыканье преподавателя, Витя оживлялся, поднимал глаза, жестикулируя одной рукою (левый кулак оставался в кармане), проливался складным, вразумительным ручейком речи. Затем возвращался на место - скромный дельный человек, подтвердивший свою репутацию.
   Пока он отвечал, студенты быстро листали записи, дремали, ленились. Преподаватель заполнял свои бумаги, шепотом выспрашивая отсутствующих. В открытое окно врывался гомон воробьев и отдаленный шум улицы. Там дальше - наш скверик с окаменелым Львом Николаевичем Толстым, тяжко задумавшимся на троне. У него за спиной по расчищенным дорожкам ходят беззаботные смеющиеся девушки, переступая рябые, вздрагивающие от ветра лужи. Щекастые, румяные юные москвичи сосредоточенно мнут обнаженную землю, пока их бабушки, мамаши, прикрыв веки, расслабленно принимают лицами солнце. Над головами в продувном безлистном просторе стремительно взлетает синева. В институтском дворике еще лежат, потеют бензиновыми разводами огромные зернистые кучи снега. Свежий ветерок пролетает по натопленной комнате, катает по полу пыль. Стены оштукатурили плохо: намазали зеленой краской прямо по мусору, вышла поверхность пупырчатая, пересеченная, напоминающая гигантский бок древней рептилии. Высоко над головами мерно жужжат радиоактивные лампы белого накала; одна трубка неустанно тихо подмигивает, провоцирует эпиприпадок. Прямо в окно грубо пялится багровая стена красного кирпича, также морщинистая и ущербная, похожая на выдубленное испитое лицо старого чекиста. Весна на улице - весна жизни... Нужно делать усилие и заниматься науками - в конце концов, это мой трудный жизненный выбор.
  
   Через три года заслуженным пятикурсником вместе с Витей я прослушал заново полный курс лекций по философии. В бытность на факультете Якова Михайловича это был единственный предмет, который слушался многократно студентами разных курсов. Кружок по философии посещали выпускники и преподаватели других кафедр.
   - Наша тема сегодня: Предмет и методы диамата, - пауза. Несколько шагов взад-вперед перед затихшей аудиторией и мягкий, немного сглаживающий звук "р" голос, продолжает: - Сейчас часто можно услышать мнение, будто бы современный человек значительно умнее своих предшественников, во всяком случае, обладает много большим багажом знаний. В самом деле, если взять сейчас с улицы (кивок в окно, где гудит троллейбус) какого-нибудь восьмиклассника, то он может рассказать нам множество фактов, которые и не снились древним мудрецам. Тем не менее, такое утверждение, в общем-то, несравненной глупости тех же греков в сопоставлении их с более поздними культурами просто неверно. Смотрите! Одно из прочнейших достояний нашего времени - интуиция прогресса. Каждое поколение совершает свой положительный вклад в культуру, в свою очередь, бережно передает его потомкам, обеспечивая общую поступательность развития общества, которая и позволяет нашему современнику бросать снисходительный взгляд на любых исторических предшественников. Очень милая версия, однако, если мы начнем искать место ее возникновения в истории, скоро встретим множество серьезных проблем. Например, обнаружим, что представление о прогрессе было не всегда. Многие факты свидетельствуют о прямо противоположных тенденциях общественного развития. Вот, например, раннее средневековье. Нахлынувшие орды варваров разрушили Римскую империю, погрузив западный мир в настоящий хаос. Фактически отсутствовали государственные образования. По дорогам бродили шайки разбойников, и люди могли опираться в своем существовании только на личную воинскую доблесть. Более ранняя история говорит о постоянном катастрофизме, неизбежно стиравшем с земли самые монументальные цивилизации. Зарождение, классический расцвет и неизбежный упадок, или прямое разрушение - эта цикличность, вспыхивающая как "мерами воспламеняющийся, мерами гаснущий огонь", такая же неотъемлемая характеристика древнего сознания, как наше сегодняшнее представление о прогрессе. Как же оно стало возможным? Что произошло с миром и человеком, чтобы в его сознании прочно укоренилась совершенно новая интуиция?
   Далее, по каким критериям мы можем оценить наше превосходство? Ну, в самом деле, я думаю, если взять теперь какого-либо античного мудреца и предложить ему на выбор: наш мир, похожий на огромный бесконечный безликий механизм, в котором Земля - пылинка, а люди принуждены добывать знания в эксперименте, расчленяя вещи на элементы и затем их синтезируя, и, с другой стороны, мир античности - завершенный, покоящийся, пронизанный смысловой гармонией, звучащий космической музыкой, с Землею в центре... Этот мир сам в своей целостности обращается к людям и выговаривает себя в каждой вещи, так что человеку остается хранить только чистоту души, как некоторый сосуд, наполняемый живым, радостным словом... Человек - это живое зеркальце, в которое смотрит мир, любуясь сам собой! Так вот, я сомневаюсь, чтобы наш мудрец поспешил бы прыгнуть в современный темный мешок с проблематичными знаниями..."
   Все это говорилось неторопливо, теплым доброжелательным голосом, который, однако, постепенно эмоционально заряжал аудиторию.
   На экзамене я часто слышу такое определение философии: вот, мол, научные дисциплины поставляют множество фактов, а философия их обобщает. Простите, но разве наука не занимается обобщениями? У нас имеется предмет исследования в некоторой его первичной данности, также комплекс методических приемов, инструментарий ученого. Исследователь активно формализует объект, чтобы сделать его доступным своим операциям, но ведь это уже со-общение мыслящего человека и осмысляемого предмета, как минимум!.. Очень хорошо. Посмотрите теперь, чем является ваша будничная мысль. Возьмем что угодно, хотя бы мой портфель. (На стол действительно ставится несвежий, усталых форм черный кожаный портфель). Вот, что я вижу? Правильно, портфель. Но могу ли я назвать его, не имея о нем ни малейшего представления? Допустим, я дремучий туземец, грамоте не обучен, книг, бумаг в глаза не видел, никогда не носил с собой ничего, кроме арбалета или, скажем, кувшина на голове. Что я скажу о сем, слабо поблескивающем, загадочном предмете?
   Вы мне скажете: "Не бойся! Это жесткий мешок, открываемый такой кнопкой (что, кстати, может меня серьезно напугать), имеющий удобное приспособление для захвата кистью руки. В нем легко принести в пещеру небольшое млекопитающее, но лучше вот такие книги, бумаги, пару пакетов молока... Воду нельзя - не потому, что "мешок не хочет", но потому что он протечет..." Ну и так далее.
   Обратите внимание, как много вам приходится объяснять, причем по определенному правилу. Вы должны среди множества знакомых для меня вещей и действий отобрать те, которые могут иметь отношение к данному предмету, сформировать из них определенную группу, а прочее опустить. Но таким образом вы совершаете процедуру определения. О-пределить вещь - значит провести границу, положить предел, о-чертить, об-рисовать наличное с вполне уяснимыми намерениями. Но если мы в человеческом опыте выделяем сферу возможного и сопоставляем с невозможным или область известного с неизвестным, значит, проводим некоторое обобщение.
   Не случайное соотнесение событий, но по правилу: с точным разделением и последующей связью. То есть мы мыслим вещь! Конечно, мы можем говорить как попугай; вы показываете ему портфель, а он отвечает: "попка-дурак", что, между прочим, тоже наводит на определенные мысли... Но сейчас давайте отметим совершенно определенную процедуру, необходимую для конструирования имени. А именно: вещь нужно помыслить, построить ее понятие, то есть произвести операцию, подобную той, которую всегда можно совершить с твердыми деньгами - нам необходимо проконвертировать в личном опыте ценностное имя вещи. В противном случае, если мы не в состоянии сообщить себе и, соответственно, собеседнику понятийно воспроизводимое имя, то наши слова скоро обесцениваются, повисают в воздухе. Общение прекращается, накапливаются взаимные недоразумения, народы начинают вооружаться...
   А теперь смотрите внимательно, здесь начинаются философские проблемы. Я говорю, указывая пальцем: "Портфель". То есть, конечно, и мыслю его. Пожалуйста, скажите, чем отличается этот предмет от моей мысли?... Что? Портфель пощупать можно? Можно. Только узнаете ли вы ваше ощущение без его содержательного мышления? Я сейчас осязаю незнакомый предмет! Отвечайте, что есть его имя: ваша ли светлая мысль о нем или же мое темное афферентное впечатление? Ну что вы замолкли, как "махровые идеалисты"?
   Юные экспериментаторы в биологии слушали по-разному: одни недоверчиво морщились, другие, поднимая брови, раскрывали рты, третьи хихикали о своем на задних рядах. Витя, закусив губу, покрывшись красными пятнами, одержимо внимал. Порою он неожиданно бил меня локтем в бок и, смеясь, шептал: "Гегель, Гегель пошел!"
   - Плато-он! - укоризненно басил бородатый детина за нашими спинами.
   Аудитория, впрочем, оставалась полупустой, надо сказать об этом. Ходили немногочисленные философствующие студенты, случайные люди, решившие послушать оригинальное изложение определенной темы, несколько несимпатичных девушек, прилежно записывавших все, читаемое в стенах института. Иногда набиралось не более десятка человек. Яков Михайлович все равно читал блестяще, интересно, смешно.
  
   - Бытует такое представление, - говорил он на лекции по сознанию, - что у нас в голове есть хорошая машинка, именуемая мозгом. Она-то и думает, а мы здесь ни при чем. Так, щелкнул выключателем - машинка зажужжала, мыслишки побежали, побежали... В то же время любой дикарь, понявший вопрос "Чем ты думаешь?", всегда возразит: "Я думаю!" В отличие от некоторых студентов, не задумывавшихся о том, чтобы взять на себя труд присутствия в собственном мышлении. Есть множество более тонких примеров бессознательной жизни, в сущности, имя им Легион! К сожалению, мы часто не замечаем, насколько наша будничная жизнь подчинена духу времени, выраженному в метафизике. В самом деле, посмотрите за тенденцией мод. Какая перемена между семнадцатым и восемнадцатым веками! Там были парики, причем много париков, на каждое время дня, для каждого официального случая. Вспомните прически дам, их туалеты... Множество деталей, во всем пышность, разнообразие, богатейшая цветовая гамма. Взгляните теперь на европейца через какие-нибудь полстолетия. Черный фрак, сзади развевающиеся фалды, наподобие багажника с углем, на голове высоченный цилиндр, весьма напоминающий трубу. Взгляд строго фиксирован в определенном направлении по пути следования. Достойная голова поворачивается очень неохотно. И еще тросточкой при ходьбе помахивает: чух-чух-чух... Скажите, он знает, что выглядит паровозом, этим символом технического века?
  
   Значение подобных лекций для будущих советских ученых трудно было переоценить. На протяжении ряда лет Яков Михайлович, имевший за плечами три факультета, представлял нам яркий образец культурного мышления, неутомимо будил нашу личную ответственную мысль. Помимо учебной программы существовал факультативный курс лекций по эстетике, также собиравшей студентов, преподавателей и членов их семейств. На кружке разбирали историю философии, выступали с докладами, обсуждали актуальные темы все желающие. "Настоящий ученый должен быть добр - это предисловие творческой мысли", - говорил наш гуру и, кажется, действительно мог целый мир встретить в умном слове.
   Витя, конечно, пламенно полюбил этого человека. Он начал ходить по книжным магазинам, отыскивая книги по философии, истории, литературную классику. Толкался на Кузнецком Мосту среди спекулянтов, завел знакомства, не пропускал ни одного выступления Якова Михайловича и читал, читал, читал, ужасаясь безднам открывшегося невежества. Каша мыслей, заварившаяся у него в голове, стала обретать некоторые формы где-нибудь к четвертому курсу. Вначале в ней трудно ориентировались как сам Витя, так и другие, включая Якова Михайловича, как я понимаю. Первое, что я уразумел в импульсивных, хаотических его высказываниях, была проблема целостности.
   - Понимаешь, Джон, ты хочешь построить мир из атомов. Но что ты будешь строить?
   - Как что? То, что есть! Но это пока и не важно. Главное, мое построение из элементов будет подлинным! А как же еще строить? По-другому невозможно. Ведь нужны же прочные кирпичи для любого дома?
   - Понимаешь, одними кирпичами ты не обойдешься. Надо иметь проект дома. Демокрит тоже строил мир из атомов. Вернее, описывал атомистикой. Но потом задался вопросом, что их движет? Пришлось вводить сквозную причинность, которая для целостного мира оказалась чьей-то прихотью. Этот неведомый кто-то по своему произволу, словно ребенок, городит из своих атомов, как из кубиков. Самому Демокриту оставалось только смеяться, гомерически хохотать над всеми построениями... Понимаешь, надо иметь целостное представление о жизни, о мире еще до того как что-либо строить в них. Иначе твой труд уподобится хаотической возне. Да и сами кубики не найдешь, не поймешь что они такое.
   - Погоди! Ты думаешь сразу, так вот без всякого труда выдать человечеству все, что ему нужно? Да как же это? Подумал - и все уже есть?! Я не знаю, как так можно! Это мистика какая-то!
   - Не выдать, но иметь представление, как цель. Само целеполагание в науке не содержится. Технические задачи - да, она решает, но на вопрос "зачем физику - физика", ответить не в состоянии. Потому хочешь-не хочешь, а для направленной работы нужно философствовать, думать.
   Несколько позже я отвечал ему с твердой позиции рок-н-ролла.
   - Знаешь, Вить, никакого предварительного образа мира ученым не нужно. Самое замечательное, мне кажется, строить неведомое: не то, что задумал, но то, что получается. "Практика - критерий истины", - ты слышал, наверное. Оно и верно, потому что, если все наперед известно, если в будущем осуществляются только те цели, которые мы видим сейчас, так ведь это скучно просто! Представь себе мир, состоящий только из воплощений людских желаний - какая тоска! Что в нем делать талантливому человеку? Разве нужна этому миру новизна, разве она возможна? Да и как мог идти прогресс цивилизации, если у дикаря получалось бы только по-дикарски, без всяких отклонений? Нет, этот мир для какого-то другого человека, не для меня. Я не хочу функционировать, я хочу жить в науке. Пусть созидательный труд будет игрою, случайностью. Тут вся его восхитительная прелесть! Жизнь как бы сама строится у нас перед глазами, не без наших усилий, но и не совсем так, как мы хотим. С неожиданностями, с нашим любопытством. Это красиво, и ты сам можешь непринужденно в ней трудиться. Не получается на каком-то месте, не можешь играть эту игру, ну поиграй в другую. В тот же футбол, любовь... Как был открыт лизоцим, помнишь? Случайно капнула чья-то сопля в опытную чашку Петри и на ней не выросла какая-то посеянная зараза. Заметили, посмотрели, повторили. Поискали причину. Глядишь - и Нобелевская премия! То есть нужно не столько философствование, сколько живое внимание к жизни, способность удивляться. У кого-то из древних сказано: "Удивление - движущая сила познания".
   - У Аристотеля, - Витя с улыбкой посмотрел на меня. - Да, верно. У Иакова есть что-то такое. Философия - это, прежде всего, мировоззрение, способ живого видения мира.
   Опять то, что он уразумевал долго, специальным образом, этот Джон сообразил без видимого усилия. Так, приостановился на своем жизнерадостном бегу, подумал немножко... Раз! - и вытащил. Вите оставалось, вздохнув, явить былое добродушие, впрочем, и снисходительность. Потому что есть проблемы... Даже не проблемы, а холодные камни преткновения. Ему трудно сейчас их формулировать, может быть, просто не хочется... Это не обязательно. Пусть каждый пока остается при своем. Время покажет.
  
   Оно и показало. Пришлось и мне убедиться в подлинности позже прочитанных слов: "Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит".
   Моя открытость жизни, симпатичная ее легковесность, доверие к будущему стали вдруг проходить и обращаться в постыдные глупые качества. Словно какая-то дверь захлопнулась, лишив меня воздуха, или я протрезвел неожиданно посреди ярмарочного балагана?
   Я тогда жил с Султаном в двухместном номере и, к большому его удивлению, откопав старый учебник, стал решать основные задачи по математическому анализу. Султан, человек живой, "Женскую сексопатологию" Свядоща изучил досконально. "Джоник последнюю неудачу на личном фронте близко принял к сердцу. Хочет теперь сделать верный расчет и победить навеки", - пояснял он ситуацию заходившим приятелям. Я огрызался, но не отступал. Позже он с уважением перелистывал появившиеся у меня на столе книги по теоретической химии, физике, которые неумолимо штудировались.
   Дело в том, что по мере специализации я ощутил острую нехватку знаний. Преподаватели на биохимии бодро расписывали энергетический баланс животной клетки, а я смутно припоминал, что за этими готовыми формулами стоят весьма сложные построения термодинамики. Так же, как за уравнениями скорости данной реакции маячит теория химической связи, квантовые числа, молекулярные орбитали... Можно ли вот так пользоваться формулами, забыв их построение, смысл основных параметров? Нет, конечно! Надо все пересмотреть, хотя бы для того, чтобы представить себе математический аппарат в общих чертах, также исходные предпосылки, допущения, которых куча великая... Я решил, что плохо учился и пора заполнять пробелы. Благочестивый и героический этот порыв только добавил мне душевной смуты.
   Работа исследователя-биохимика требует определенных навыков. Необходимо научиться выделять из тканей и органов хрупкие живые объекты, скажем, фермент либо суспензию клеток и свободно с ними обращаться, подобно тому, как хороший кузнец привычно носит раскаленные железяки своими приспособлениями. С этой целью многие студенты рано приходили в лаборатории, оглядывались вокруг, пробовали руками оборудование, подготавливали возможное место для выполнения дипломной работы. Все начиналось очень интересно. Сотрудники увлекательно излагали проблему, давали список литературы с маститыми иностранными авторами. Красивые импортные приборы с отеческой мягкой точностью выполняли команды оператора, мигали лампочками. А задача исследования совсем небольшая, четко сформулированная, в случае удачного выполнения сулила выход в мировую дискуссию по глобальным вопросам биологии и медицины. Научные симпозиумы, зарубежные командировки, выразительные лица интеллектуалов в отзвуках демократического англо-американского слэнга... Вот оно - открытое окно в мир! Нужно только просунуть голову и поздороваться.
   Но вот литература прочитана, место подготовлено. Нужно работать. Хотя, стоп! Оказывается, во всем институте нет нужного реактива. Есть отечественный, но он плохо очищен и с ним, как выразился непосредственный шеф, придется "мудохаться" - вот телефончик, попробуй позвони.
   Далее, центрифуга американская на нужных тебе оборотах работать не будет, потому что она одна на три отдела, а есть у нас дама на втором этаже (итит ее так!), так она недавно криво поставила ротор и погнула вал.
   И, наконец, нужно будет из нержавеющей стали вырезать три вот таких детальки. У тебя есть знакомые мастера? Нет? Вообще ты поспрашивай. А пока можешь сходить в нашу мастерскую. Они сделают за 250 граммов. Ступай!
   Проходит время, преодолеваются и эти препятствия. В день опыта мы поднимаем из вивария большие клетки, в которых мечутся испуганные белые крысы. Шеф хладнокровно защемляет карцангом одну из них за шкирку, прихватывает в ту же руку хвост. Зверь со страху брызгает мне на халат мочой. Шеф простирает свободную руку, поднимает с подноса увесистые ножницы, перебирая пальцами в резиновых перчатках, глубже просовывает их в отверстия. Резко, сильно бьет крысе металлом в переносицу и тут же отрезает оглушенному животному голову. Хрустят кости, струя крови направляется в раковину, тушка небрежно летит на поднос.
   - Понял все? Главное, хорошо стукнуть по носу. Возьми вторые ножницы у меня в столе. Крыс бери из другой клетки. Нам надо забить тридцать штук.
   Опасаясь быть укушенным, я долго ловлю крысу. Зажимаю ее "научным способом", нетвердой рукой бью по морде. Мимо! Мимо! Ах! Попал! Но слабо. Крыса бьется в моих руках, а я, зверея, начинаю стричь ей голову, только не по шее, а по туловищу, отхватив добрый кусок вместе с лапой. Животное выкатывает налитые кровью глаза, в агонии опорожняет мне на руки содержимое кишечника. Некоторое время я смотрю, как дергается лапа на обрубке и, стиснув зубы, отправляюсь добывать следующую жертву познания. С ней управляюсь быстрее. Постепенно дело налаживается. Вот, несколько потрясенные лихим началом метода выделения фермента, мы садимся за стол, разрезаем кожу на еще теплых трупах, вдыхая испарения, ищем печень, вырезаем ее, взвешиваем, растираем мелкими кусочками в гомогенизаторе. Наконец мерно начинает жужжать центрифуга, набирая обороты; грязные окровавленные подносы сброшены в раковину, а шеф предлагает выпить чаю. Исходя из долгосрочных политических целей, отказаться нельзя. Ничего, дальше будет чище. Навески, растворы, беготня между приборами. Через несколько дней мы уныло смотрим в ванночки с ядовитой жидкостью, тщетно пытаясь различить подобие полос в смутных пятнах на склизких плавающих гелях.
   - Ты краску эту брал?
   - Да.
   - Она хреновая. С ней всегда так получается. Ладно, на следующей неделе повторим, возьмешь другую. Попробуй вообще подольше подержать под напряжением.
   Потекли длинные насыщенные дни, заполненные учебой, работой, разъездами по Москве. Срок выполнения работ подвигался быстро, а результаты набирались медленно, были весьма проблематичные. Приходилось многократно повторять эксперименты, варьировать условия в поисках возможных ошибок, но каждый опыт ставил новые задачи. Днем я особенным образом мыл посуду, клеил специальные ванночки, занимался фотографией. Ночью мне снились новые возможности фантастических методов, роились обрывки английских фраз и некоторые семейные сцены. Толстые крысы бегали в метро, останавливались предо мною, показывая два острых верхних зуба. Я делал вид, что ничего не знаю, бросался в закрывающиеся двери вагонов, слепо озирался в толпе, чувствуя в ногах отвратительное движение, улавливая по лицам пассажиров грядущий скандал. Разило меркаптоэтанолом.
   Пока впереди была ясная цель - выполнение дипломной работы - подобная насыщенность жизни воспринималась вполне здравой нагрузкой. Я обошел соседей, выпросил, выменял нужные реактивы, наугад попробовал новое оборудование и попал, получил сносный результат. Но затем, оглянувшись назад, нашел свой труд на удивление бестолковым, мелким, кустарным, принесшим весьма сомнительные плоды. Дальше так работать было нельзя. Я попытался изобразить свои методы теоретически, полагая, что целостное видение процесса поможет мне предпринять осмысленные эффективные шаги. Изучение литературы скоро убедило меня в обратном. Солидные шведы удовлетворительно описывали движение совсем простых, немногих молекул в данных условиях. Аналогичная запись уравнений для моих белков встречала столько трудностей, преодолевая которые можно было написать целую диссертацию - это отдельная большая работа и, главное, нам не нужная.
   Мы в лаборатории имели дело с многокомпонентной смесью большей частью неизвестных биомолекул, а потому могли двигаться вперед, по-видимому, только прежним способом: пробуя доступные методы и полагаясь на удачу. "А что делать? - пожал плечами мой опытный руководитель. - Метод научного тыка. Как по-другому - не знаю". Мне не понравилось такое положение дел. Я серьезно задумался о своих возможностях.
  
   Подноготная отечественной науки, открывшаяся при близком рассмотрении, выглядела, конечно, отрезвляюще - примерно как задний двор не очень престижного советского учреждения. Ладно, с этим можно работать. Надо искать работающие лаборатории, внедряться туда на любых условиях, осваивать методы, приемы, потом смотреть, что и где с этим можно делать.
   Другое - эти гекатомбы из лабораторных животных. Я понимал, что "искусство требует жертв", но тем не менее участие в бойне вызывало у меня настоящее отвращение и немалый моральный ропот. Дело науки, замешанное на крови, требовало самого серьезного обоснования и четкой организации, даже в условиях нашего отечественного бардака - это я принял себе в голову.
   Но было еще третье, теоретическое затруднение: имеет ли смысл исследовать жизнь на мертвых животных?
   Конечно, пробирочные опыты не отменяют "инвивочных", лекарственные средства синтезируются в лабораториях, но применяются после основательных клинических исследований. Так, по крайней мере, декларируется... Правда, там отслеживается не смоделированный механизм взаимодействия вещества с веществом или с клеткой, но лишь набор физиологических параметров - это, конечно, совсем другой уровень наблюдений.
   Ну почему другой? Инсулин снижает сахар в крови, антибиотики уничтожают бактерии, причем, мы точно знаем как, потому что выделили действующее вещество и продемонстрировали, как оно влияет на мембрану клетки.
   Точно не знаем и не можем знать, потому что не получаем репортаж из клеток в живых органах и тканях, также не знаем, как наше "действующее начало" действует на прочие клетки, мембраны и вещества в организме - многолетние наблюдения за применением тех же антибиотиков и инсулина нам преподносят неприятные сюрпризы. Мы здесь вынуждены постоянно вносить коррекцию, и я не уверен, что она будет исчерпывающей когда-либо.
   Видишь ли, обнаруживается некоторый неучтенный остаток живого, не подлежащий научному исследованию, но, может, в нем-то и дело! Как в случае с нашими замечательными космонавтами по версии информационной программы "Время". Корабль приземлился в расчетное время в заданном районе. Все космонавты находились на своих рабочих местах в полном снаряжении, правда, без каких-либо признаков жизни...
   Я не отрицаю, что между живыми и мертвыми телами имеется внешнее и внутреннее сходство, также не оспариваю, что отдельные клетки и биомолекулы наблюдаются и хранятся в специальных условиях, обеспечивающих сохранность. Все это не отменяет того факта, что они извлечены из тела основательно убитой крысы. Сама крыса ведет себя в этом смысле вполне последовательно - тело ее после насильственной смерти необратимо распадается, и этот процесс, в сущности, невозможно остановить. Так что я, право, не знаю какие процессы мы изучаем в молекулярной биологии: радикально фрагментированную жизнь или нарастающую каскадную смерть!
   Я здесь что-то не понимаю. Все это моделирование и математизирование развивается на трупном, фиксированном, строго говоря, условном материале, но, тем не менее, приносит несомненные плоды человечеству, взять хотя бы в последние двести лет - сколько сделано! Наверное, надо двигаться этим путем, не умаляя, однако, живое в его удивительном самобытии. Но значит нужно исходно заполучить какое-то представление о целой жизни. Нужно доверять жизни, чтобы ее же резать? Интересно, слушай! Ну- ка, что у нас там есть по философии?
  
   Витя также начал работать в лаборатории с четвертого курса. Он был москвич, отличник и, соответственно, мог выбирать. Родственники толкали его в закрытые фирменные заведения. Он оформлял пропуска, ездил, смотрел, сам походил по кафедрам в институте и остановился, наконец, на биологии и биологических ритмах. Однако перед самым дипломом обнаружился среди кибернетиков в Институте мозга. Ситуация была экстремальная, друзья в недоумении. Переквалифицироваться и сделать работу в оставшиеся несколько месяцев было сверхзадачей. Витя нервничал, но отвечал твердо: "Биохимия - ремесло; копаться в дерьме я не буду".
   - Ну диплом-то можно было слепить, а потом спокойно поднимал бы свою кибернетику. Ты же машину не успеешь освоить!
   - Успею.
   Он успел. Перед защитой пытался еще декорировать свою работу специальным образом, что называется, добавить научности. Он красил срезы мозга, добиваясь четкого разрешения на фотографиях, потом считал распределение различных нейронов. И вот поехал к преподавателю по химии за советом, как лучше описать кинетику взаимодействия красителя с клеткой.
   - Ну и что тебе Валерка (прозвище преподавателя) сказал? - спрашивал я его при встрече.
   - Слушай, он такой умница оказался. Сече-от! Мягко объяснил все, как надо подойти, а потом посоветовал ничего не делать, потому что все равно это никому не нужно.
   - Конечно не нужно. Разве только тебе самому.
   - Хотелось уж выразиться по-настоящему. Ладно, не буду.
   К защите дипломов мы еще вернемся. Здесь я хочу напомнить, что Витины смысловые проблемы начинались рано. Еще в отряде подвыпившие ребята, отрыгивая, терзали его вопросами: нафиг нужна ему философия? чему хорошему может научить Роттенберг (фамилия Якова Михайловича) русского человека, которому, мол, все дано непосредственно? Витя матерился, обзывал дурачьем, обижался. Выведенный из себя, огрызался резкими, точными словами.
   Уманцев, помню, собрался его бить, но другие не дали. Тем не менее, занятия философией и собственные душевные устремления медленно, но верно оттесняли его из общей жизни. В группе он поддерживал приятельские отношения, но на курсе установился особняком. С ребятами-философами, насколько я представляю, он общался тоже достаточно формально. Изучение философии не способствует единомыслию - скорее наоборот. Впрочем, были и специфические Витины проблемы, о которых скажу позже. На четвертом курсе он "гулял" на просторах философии, естествознания, литературы, работал фельдшером на "скорой", добротно учился, продолжал делать доклады. Помню, на патологии вызвался выступить по теме "Что такое болезнь". После двухнедельной подготовки рассуждал примерно следующими словами: "Врач ставит диагноз, в котором содержится прогноз, и по имеющимся в его распоряжении схемам пытается вмешаться в патологический процесс. Далее, учитывая анамнез, объективные и субъективные данные, выводит итоговое заключение по двум вопросам: здоровья и трудоспособности. Заключение о здоровье отражает потребность пациента в лечебных мероприятиях, а трудоспособность определяет социальный статус. Такой подход предполагает, что врач видит целостного человека, в котором оба вопроса совпадают. Содержательное представление о человеческом целом и составляет ту систему координат, где мы можем охарактеризовать болезнь..."
   Далее Витя наворачивал отрывочную, абстрактную диалектику, которую, правда, никто не понимал, но впечатление серьезности и вдумчивости он производил с избытком. Доклад завершался выводом об универсальности человека, как критерии здоровья и об ограничении этой универсальности при наличии болезни. Причем под смутной человеческой универсальностью явственно просматривались Возрожденческие гиганты и сам Витя в его титанических попытках самообразования.
   И все-таки к исходу пятого курса он уже перегорел. Какая-то усталость проступила в умном его пафосе. Шла преддипломная практика. Я демонстративно погружался в будничную исследовательскую работу, полагая признаки свободомыслия в длинных грязных волосах, небритом лице, засаленном свитере под рваным и прожженным кислотой халатом. Пил за обедом пиво, многократно повторял опыты, просиживал в лаборатории 10-12 часов в сутки, копался еще в библиотеке. Приходил в общагу к молодой жене тупой от усталости, никчемный, но с гордостью "пролетария умственного труда". Витя мне звонил в лабораторию.
   - Привет, Джон! Слушай, что это за девушка сейчас взяла трубку? Такой голос томный, я прямо не могу! Расскажи хоть, как она выглядит?
   - А, это наша лаборантка... Вот так она разговаривает и посуду моет - нараспев... Романтически, я бы сказал. Вся жизнь - надежда! (Прикрыв трубку: "Но больше ничего, Вить, правда")Ты чего хотел?
   - Джон, у тебя не найдется пятьдесят граммов Сефадекса Ж-25, суперфайн?
   - Найдется конечно...
   - Джон, а колоночка небольшая? Я тебе отдам...
   - Найдется и колоночка. Ты расскажи, что хочешь почистить, я тебе приготовлю. А могу даже у нас поделить, мне это проще.
   - Отлично! Джон, давай встретимся сегодня. Не хочешь пройтись по книжным? Часов в пять-шесть или прямо сейчас? Погода хорошая. Ты как? Не сможешь сегодня послать работу в задницу?
   Мы встречались в Центре. У него был "протоптанный маршрут" от Лубянки, по Кузнецкому, до Пушкинской площади. Далее по бульвару к Арбату. Или наоборот. Мы дышали воздухом, лизали мороженое, жмурились солнышку. Витя говорил. У него словно открылся дар речи: говорил, говорил без остановки. Я слушал.
   - Не знаю, могу ли себя считать Иаковлевым учеником. Он видит, что я пылаю любовью, но держит на дистанции. Так... Иногда пошутит в мой адрес. Я покраснею, промолчу. Потом дома несколько дней подряд вспоминаю его фразу, и из меня льются потоки остроумных блестящих ответов...
   Знаешь, в последнее время во мне что-то перевернулось. Я жил в некоторой социальной нише. Все было определено, распланировано. Такая семья! Школа, дом, уроки. Раз в неделю кино. Летом пионерский лагерь или в деревню. Потом институт, потом готовые места для распределения по протекции. Накатанная дорога! Лозунги все наши слушал спокойно. Ну, мало ли, чего не договаривают. В целом намерения хорошие. А сейчас все куда-то рухнуло. Вокруг одна рутина, мразь, дурость. И я неизвестно где болтаюсь... В лаборатории ничего нет, даже соляной кислоты. Посоветовали обратиться к одному. Прихожу - сидит такой надутый козел с тонким голоском. С трудом выклянчил. Потом надо было померить рН. Говорят, единственный рН-метр опять у него. Иду. Он меня увидал и так это гаденько: "Ах, что еще не хватает молодому ученому?" Знает, что побираться гнусно, так еще поиздеваться надо. Сволочь! Да ладно... Хрен с ним. Мне показывали одного типа, который при Сталине людей губил. Доносил. Сейчас заслуженный деятель, доктор наук. Я посмотрел на него - светлый, бледный, важный, глаза жесткие и бессмыленные. Говорят, много жизней за ним. А последнее дежурство на "скорой"... Приехали к одному деду. Шикарная квартира, богатейшая библиотека - и никого. Дверь открыта, а он лежит с раком легких, в маразме (метастазы в мозг) и в фекалиях. Его все бросили. Соседка, видя, что никто не ходит, вызвала "скорую". Сам крупный геолог был. А везли другого деда с острой кишечной непроходимостью. Врезались в строй милиции. Не пускают, кто-то на "членовозе" должен проехать. Шеф выскочил, матом на них, мол, человек помирает! Подошел майор-кегебешник, послушал, говорит: "Сейчас, сейчас". Так и не пустил. У деда шок, думал, не довезем. Эти бесконечные цепи милиции меня доконают: что бы в стране важного ни случилось, хорошее или плохое, реакция одна - побольше милиции..."
   Иногда, спохватившись, он расспрашивал меня о моих делах, семье, но так, вскользь. Скажет несколько фраз, которые сразу станут отрывочными, комкаными, и при первой возможности возвратится в русло собственной льющейся речи.
   Летом того же года я решился купить брошюрку советского автора с многообещающим названием "Культура и общество". Внимательно прочитал ее на солнечном Черноморском пляже. Некоторые цитаты из Платона, Спинозы, Канта мне показались любопытными, но главное - я обнаружил несомненную преемственность философской мысли, явленную уже в бойко составленном оглавлении. Витя обычно выражался на подобные темы очень мудрено, непонятными словами, спрашивать значение которых из-за их множества было бесполезно. Теперь же мне открывался обозримый путь на самые гуманитарные вершины, которые, наверное, можно проследить, если высвободить от науки немного времени. Приехав в Москву, я признался Вите, что тоже изучаю философию и спросил, как лучше всего это делать. Он изумился, обрадовался, долго выяснял мои познания, все просил вспомнить автора прочитанной книжонки. Рассмеявшись, обрушил на меня звучную мощь своей библиотеки. Рекомендовал настойчиво читать первоисточники, а не "туфту", упомянул Лосева, Аверинцева, Библера; при следующей встрече одарил "Досократиками" Маковельского и позвал вновь к Якову Михайловичу на лекции. "Конечно, Джон, надо начинать! Без этого нельзя! У тебя пойдет, я уверен..." С тех пор он постоянно покупал для меня интересные книги.
   Тем не менее, философия так и не стала общей темой наших разговоров. Начав думать, я поубавил вопросы, стремился теперь находить собственные ответы. Витя деликатно поправлял мои нелепости, обшучивал, ободряюще указывал то на Аристотеля, то на Платона, то на Фихте с Гегелем. Очень общо пересказывал дискуссии, бывшие на заседаниях кружка. "Ну а ты сам чем бы хотел заниматься в философии?" - спросил я его однажды. Он нахмурился: "Иаков сейчас пишет книгу по истокам европейской культуры... Рассматривает взаимоотношения античности, христианства, иудаизма; делает мощное ответвление по обоснованию математики... Понимаешь, главные проблемы там... Я думаю, он все расскажет". Витя произнес это медленно, с какой-то мукой, в конце рассмеялся и предложил: "Хочешь - приходи на кружок в среду. У меня будет доклад по Гегелю. Сейчас как раз читаю по страничке в день. Идет страшно туго".
   Я обрадовался, загордился у себя на работе. Несколько дней подряд пытался уяснить себе что-нибудь в этом Гегелем, но мне не повезло роковым образом. Мы еще убедимся с тобою, читатель, в существовании особого рока, который вплоть до самой Витиной смерти отталкивал либо защищал нас друг от друга. На сей раз произошло нечто милое и пошлое единовременно, пожалуй, характерное для той моей жизни.
   Именно в среду неожиданно поставили защиту диссертации одной сотрудницы лаборатории, где я работал. Несмотря на честнейшие мои намерения просто послушать доклад на ученом совете, а потом улизнуть от "обмывания", я, конечно, под градом любезных уговоров, поехал к ней домой, попал за шикарный стол и напился. Нельзя сказать, чтобы очень, потому как на кружок потом добрался, но... Когда бледно-красный Витя перед тремя десятками слушателей начал говорить, выдавливая твердыми губами непослушные заковыристые фразы, я с первых слов упустил нить его мыслей, стал рассматривать публику, улыбаясь еще звучащим в голове застольным анекдотам. Казалось бы - случайность и бессовестное малодушие. Верно. Но не все. Больно много было таких случайностей. И даже без малодушия.
   Осенью, накануне его смерти, я переезжал на съемную квартиру. Позвонил Вите и попросил его помочь. "Ты мне нужен как мужчина - мужчине", - говорил я в трубку, превозмогая его мрачный голос. Он оживился. Пообещал приехать. Мы вместе ловили грузовое такси, ехали через весь город, грузили, разгружали. Витя охотно трудился, шутил, непрерывно говорил. Через какое-то время я решил собрать маленькое новоселье. Позвал несколько человек. Дал Вите задание купить торт.
   - Погоди, Джон, я забыл, как к тебе ехать.
   - Ты же был у меня! А-а... Мы вечером тогда на такси приехали... Там надо от метро пройти дворами. А дом ты помнишь? Первый этаж, дверь направо. Ну, чтобы было вернее, приезжай к шести часам на выход метро. Я буду встречать Андрея, Сергея и прочих.
   В назначенный час я стоял на холодном ветру, сожалея, что не договорился встретиться внизу у эскалаторов. Народ опаздывал, тянулся по одному. Потом еще полчаса ждали Витю. Все перемерзли и роптали.
   - Джон, - басил пришедший первым Пирог с красным носом и слезящимися глазами, - пошли. Если Витя вовремя не пришел, его и не будет. А то я заболею. Он же у тебя был, захочет - найдет.
   Мы пошли. Получился хороший вечер. Мы выпили, согрелись, поели, обмениваясь новостями. Потом заспорили. Ребята интересно высказывались о работе, науке, даже о религии. Я все время жалел, что нет Вити. Вышел позвонить ему, застал дома, звал ехать. Он отказался. После смерти его мама рассказала, что он очень хотел приехать в тот день, но по случайности долго простоял в очереди за тортом. Мог бы просто плюнуть, так как торт нужен был, прежде всего ему, непьющему. Потом долго ждал нас у метро, не зная куда идти. Тоже сильно замерз, звонил матери, спрашивал, не было ли от меня звонка. Вернулся уставшим поздно и всех угощал злополучным тортом с особенным тихим смирением.
   В последние месяцы наши отношения с ним приобрели какой-то оттенок нежности. Я не боюсь этого слова. Я все больше стремился к нему, к его занятиям, интересам, самодисциплине. Он меня подбадривал, опекал. Мы копили деньги и ездили по объявлениям покупать книги. Он - поэзию, философию; я - Томаса Манна, Бернарда Шоу. Цены заламывали очень высокие, но и книги были хорошие. После одной распродажи мы вышли на улицу, довольные покупками. Витя немного поругался, что дерут страшные деньги, а сами, наверняка, ничего не читали. Потом неожиданно сказал: "А от меня папа ушел", - смачно плюнул в кусты и рассмеялся безнадежным смехом.
   - Нет, ты не бойся, я совершенно спокоен. Все это должно было произойти. Давно зрело... Но так все же неожиданно для меня, да и для него самого. Они разные люди. Мать... Мать жалко! Простая добрая женщина, но всегда занятая квартирой, шмотками, продуктами. Самое большое несчастье для нее - бедность или болезнь. Отец же что-то ищет. Искал, во всяком случае, раньше. Претендовал на духовный авторитет. Он у меня рисует. Пишет пейзажи, технически довольно точные, но неопределенные в целом. У меня был с ним разговор. Я спрашиваю: "Пишешь, сам не знаешь что. Чего тебе надо, можешь сказать?" Ужасно обиделся. Говорят, ушел к другой женщине. Тошно ему! Всю жизнь хранил облик добропорядочного семьянина, он вообще добросовестный, дельный, теперь дети выросли, жена состарилась, возраст, требующий самооценки... Вот и выкинул финт, добросовестно перечеркнув всю прошлую жизнь... А-а, ладно. Ничего!
   Витя снова вернулся к книгам, к своей работе. Мимоходом отметил, что большинство окружающих переводят деньги в собственное дерьмо. Потом стал рассказывать о своей недавней поездке "на картошку".
   - Перед отъездом в Москву, как полагается, решили отметить. К тому же под занавес появились две женщины из Минздрава... Одна красивая... Набрали водки, собрали подобие стола. Я забился в угол с книжкой и смотрел, как все постепенно нажираются. Скоро наш начальник полез к женщине. К той, красивой. Вначале пытался соблюдать приличия, но после нескольких отказов стал просто мерзко приставать, лезть! Потом вдруг схватил ее за руку, заорал, чтобы она сейчас же что-то признала. Все были уже налитые. Шум, гам, женский крик: "Пустите!" И вдруг мой Гриша, который учил меня работать на машине, подлетел к нему и дал в харю. Так здорово! Он маленький такой, весь пылающий благородным гневом. Да как врезал! Этот улетел и тут же отрубился. Скандал. Хотя замнут, наверное.
   Мы посмеялись. Витя продолжал.
   - Встретил там двух умников. Страшно приятно. Один физик из МИФИ. Рассказывал мне о механизме нашей науки. Как вообще строится научный процесс, и какой он у нас нелепый... То есть, люди сидят в библиотеке, смотрят перечень методов, разработанных буржуями. Выбирают что-либо подходящее, применяют, что-нибудь получают и опять смотрят группу других методов. Это случайные люди, которые отрывают куски из чужой технологической культуры. А школ, подлинно разрабатывающих проблемы, у нас единицы и они в основном дублируют западные достижения. Ну и масса конъюнктурщиков просто ловит рыбу в мутной воде, диссертации лепит... А другой умник вообще прелесть. Тоже физик. Читает Евангелие. Представляешь! В такой глуши, дичи, грязи - интеллигент с Евангелием! Я в него вцепился в конце: "Ну, отвечай! Веришь или нет?" Мялся, мычал, так и не ответил.
   Я слушал Витины восторги весьма сдержанно. Бога философов и ученых можно понять, принять к сведению, уважить. Это серьезная проблема. Серьезная, как смерть. Но за евангельским Богом я видел лишь стуканье лбов об пол каких-то неопрятных фанатичных невежд. Витя, наверное, заметил мою кислую физиономию, помолчав, тихо сказал: "Знаешь, интерес нашей нынешней интеллигенции к религии я глубоко понимаю".
  Мы уже дошли до метро. Спускались по эскалатору. Дома меня ждала жена.
   - Вить! А ведь мы с тобой ни разу толком не поговорили на эти темы.
   - Ну давай! - он жалко и добро улыбнулся.
   - Давай, только сейчас надо ехать.
   - Что, прямо едешь?!
   Он не скрывал своего огорчения. Но мне в самом деле нужно было спешить домой.
   Позже, после его смерти, я судорожно пытался выяснить, с кем он виделся накануне. Не случилось ли какого ужасного события, непосредственно его подтолкнувшего? Не знал ли кто из "философов" что-либо еще? Я ничего не нашел. Для всех это была полная неожиданность. Значит, Витя все решил один.
   Многие вспомнят здесь переполох на факультете, вызванный намерением Якова Михайловича выехать в Израиль: исключение его из партии, увольнение с работы. Я, признаюсь, не без злорадства наблюдал процесс обращения философского кумира многих студентов в простого еврея, которому, как мне показалось, весьма мало дела до его языческой паствы. Витя возражал весьма слабо: "Ну что ты хочешь? Он в возрасте, а толком еще ничего не сделал. Если останется, не сделает никогда. К тому же у него дети. Он хочет дать им настоящее еврейское воспитание... Я понимаю его..." Последнее прозвучало совсем тихо. О чувствах своих он молчал.
  
  
  Отступление второе: некоторый образ
  
   Песок или пыль... Желто-серая сухая труха... Тонкий прах пропавшей осени. И ни ветерка! Тихо, словно остановилось само время. Дышу, впрочем, жестко. Чередую осторожные вдохи-выдохи, присвистываю и сиплю. Слышу легкий шорох своей одежды...
   Нужно быть внимательным. Не спать. Стоит повернуть голову, выпрямить затекшую ногу, забывшись, провести ладонью по лицу - и ржавые блеклые шлейфы потекут с рукавов потревоженной взвесью, встанут перед глазами. Сухой надсадный кашель привычно колыхнет больную грудь. Нужно будет сидеть часы в неподвижности, терпеливо сглатывать слюну, сопли, слезы, дышать мелкими легкими дышками, дожидаясь пока пыль уляжется и откроется мертвая даль пустыни.
   Нет, я здесь не один. Там, здесь видны облачка, фонтаны, целые горы пыли; неподалеку можно различить однообразные фигуры присыпанных людей. Если кто-то встает, плотные шары закручиваются у его ног, взрываются тугими струями, закрывают голову... Колеблющийся причудливый кокон плывет по пескам...
   Днем лучше ждать, не лишать себя света, смотреть, думать... Иногда какой-либо столп облачный подвигается ко мне упорно, невзирая на отчаянные мои жесты, кричит что-то, тянется руками. Клубы пыли закрывают его лицо, рот залепляется меловой кашей. Мы задыхаемся, мучительно рвем грудь. Слова обрываются нелепыми звуками, глохнут в этой ватной пустоши, а пыль, оседая, потом долго-долго хороводит усталые, отчаянные мысли... Так и сидим, отодвинувшись, трудно тихо дышим, безнадежно глядим друг на друга.
   Не знаю, как я сюда попал, зачем сижу среди пыльных призраков. Я никого не удивил своим присутствием. Раньше ждал, чтобы кто-нибудь дерзкий, поднявшись, начал стремительный бег по пустыне. Сам бегал, старался заглянуть за ближайшие холмы. Там скоро слабел, вязнул в пыли, умирал и задыхался в кашле. Теперь знаю - бежать некуда. Кругом пустыня, пыль и тишина.
   Возможно, здесь есть одно место, сулящее перемены: узкая черная щель, куда уходят и откуда приходят все. Кто с воплем прыгает вниз, кто тихим облачком спускается по ступеням, пропадая в густой мгле, тогда как навстречу поднимаются молодые, бодро покашливающие люди. Она везде, эта трещина. Я подозреваю, что она может двигаться. Я видел, как валились в нее толпы, увлекаемые беглецами, а тихая пыль покрывала следы.
  Солнце здесь тусклое, далекое, словно фонарь в небе. В сумерках бывает страшно, больно, невыносимо от тоски. Я не выдерживаю и вою, как пес. И тогда выпадает роса! Становится холодно. Я поднимаюсь, дышу, бреду потихоньку вдоль трещины, обходя сидящих и спящих, или двигающихся куда-то, как и я... странник.
  
  
  Глава 6. Шаг
  
   За моим окном торопится жить столица. Подойдешь к форточке, поднимешь лицо, вдохнешь холодный, крепко настоянный, волнующий воздух и забудешь думать о смерти. Март. Сугробы поникли. Заледенели неистребимые пешеходные тропки, крест-накрест пролегшие через двор. Наваленные кучи снега вскрылись черными солнечными изъединами. Пока холодно. Над путями кольцевой железной дороги морозная мгла. И ярое око семафора. Дальше мост, площадь с автобусами и машинами, оживленная людская толпа. Восемь утра. Москва уже торопится в будничном своем самозабвении. Удивительный город!
   У меня в кухне залитая кофе плита, на столе хлебные крошки в клейких кольцах заварки; несколько исчерканных-исписанных листов. В комнате зашевелилась жена, прошла в ванную. Загудел, грохнул дверью лифт. Молодые ноги бодро простучали по ступенькам, взвизгнули льдистой коркой под окнами и пропали. Пустой стылый двор недоверчиво вслушивается в отдаленный рев города.
   Интересно, как прячется, растворяется смерть в мелких морщинках повседневной жизни. К середине июля она обозначится вновь черными кругами высохших брызг над крошащимся козырьком подъезда, выглянет серыми пятнами пятиэтажек среди разросшейся буйной зелени, бессильно ляжет в тонкую августовскую пыль. Но сейчас весна. Воздух резок и свеж. Жизненные планы добродушно переполняют голову; в сердце совершенная, счастливая уверенность в завтрашнем дне. Это ли не легкомыслие?
  Я начинал писать несколько месяцев тому назад в твердой решимости выяснить со смертью все свои отношения. И сделать соответствующие выводы. Что же? Пачка бумаги копится в старом моем дипломате, а смерть ускользает, отодвигается куда-то, несмотря на отчаянные мои усилия. Следуя за Витей, я надеялся скоро обнаружить ту ступеньку, с которой он шагнул; остановиться там, осмотреться, понять. Сделать собственный выбор. Теперь, думаю: можно ли найти подобную грань?
   Честно говоря, я не ожидал, что путь "в долине и тени смертной" будет таким долгим и утомительным. Да и скучным, пожалуй. Я устал. Вначале находил себя слишком живым, стыдился, корил: мол, знаешь, Ваня, сознание самоубийцы совсем не та затхлая комната, где лежит больная бабушка, куда ты заглядываешь на минутку, принимая участливое выражение лица, а затем облегченно спешишь на воздух. Нет, брат. Тут нужно серьезно включаться, работать мозгами и сердцем, потому как действительно важнейшие человеческие проблемы решаются. И что ты будешь стоить в дальнейшем, если сейчас не выяснишь дело? А потому надо долбить, разбивать этот твердый факт, подброшенный мне в биографию, пока не обозначится простой четкий смысл: туда или сюда. Нельзя же такое волочить за собой по жизни, тем более похоронить в памяти...
   Не знаю, человеческие судьбы решаются, наверное, в другом месте. Слишком сложно все, неоднозначно. Много остается важных деталей. Не могу я видеть всего, при всем моем желании. Не выходит у меня даже подобрать сейчас свои впечатления. Да и тошно еще, противно, честно говоря. Все равно как шел-шел заброшенной колеею, да стал примечать бутылки, банки, коверканную жесть, пакеты рваные в лужах мазута. Лес поредел, расступился ржавым болотом, и впереди несомненная уже свалка с поднявшимся вороньем...
   Наверное, я должен извиниться перед тобою, читатель, за самонадеянность. Я мыслил по классическим образцам: "коль неизбежна смерть, пускай она придет!" "Небытие иль жизнь - вот ныне выбор мой; страдать, иль умереть - судьбины нет иной!" Грел сердцем подобные цитатки, вспоминал Цезаря в "Мартовских идах" Уайдлера, где он, убедившись в заговоре, поправляет тунику и приготовляется благопристойно упасть, получив смертельный удар, теряя жизнь и сохраняя честь навеки. И так далее.
   Ерунда все это. Дешевые эллинские штучки, в моем случае совершенно непригодные. У нас есть "родной" анекдот на героическую тему. Илья Муромец в поход собрался. Долго ли, коротко ли - подъезжает к высокой мрачной горе. Смотрит - пещера страшная. Конь, как полагается - на дыбы. Богатырь спешился, взял под уздцы коня, прошел немного. Кругом темень, вонь, нечистоты. Кричит громким голосом: "Змей Горыныч, выходи! Биться будем!" Гора вдруг подвинулась, сиплый, жуткий рев слышится: "Биться, так биться; что ж ты в задницу-то забрался, боец!"
   Видишь ли, читатель, вот я второй год довольно напряженно размышляю над Витиной смертью, также моею смертью, смертью вообще. Собираю впечатления, думаю, смотрю литературу, так сказать, поэзию и прозу. И теперь нахожусь в каком-то тупике. Да, есть изнанка жизни - неприглядная, тяжелая, страшная. Есть множество ее форм и проявлений как некоторой античеловеческой реальности: внезапная безжалостная будничная смерть военного времени, мука неотвратимой болезни, горькая участь наивного, слабого и невежественного в сообществе жестоких людей, утративших надежду. Одиночество и плен старости, угасание чувств, мыслей, разлука с любимыми...
   Что здесь сказать? И что я хочу найти в этом обрывке чужой жизни, который все обнимаю да ощупываю? Что я, собственно, желаю видеть? Вместо того, чтобы бродить в потемках вокруг трупа, может лучше поискать выключатель на каком-либо общечеловеческом пути? Правда, по большому счету, я не знаю, что случилось с Витей. Почему так вышло с ним, а не со мною или с кем другим из ребят. Раньше было задето мое самолюбие, болело сердце. Сейчас это притупилось. Много сил ушло на раздумывание, много просто хлопот по жизни - у меня же семья. Я пообгорел и успокоился. Не знаю, что еще смогу сделать? Не понимаю, зачем мне дальше писать, тратить время...
   Неделю назад, записав эти строки, я совершенно потерял нить повествования. Громада смерти, неприкосновенная и непроницаемая, тихо отступила куда-то. Я бесполезно потратил несколько дней, чтобы убедиться в этом. Упорная мысль, надо сказать, весьма плохо уживается с повседневностью. Я ходил опустошенный, подслеповатый, как-то оглохший сердцем и даже внешне несколько перекошенный. Настроение мое, как можно понять, было неважное. И тут вчера приключился эпизод, который вновь меня перетряхнул, восстановил все в памяти с четкостью и ясностью необычайной. Я убежден, что таково свойство серьезных мыслей, которые сами находят нас. Их не отбросишь щелчком остроты, не завернешь в тряпицу обычных дел, не вытравишь водкой; зачавший мысль приглашается к родам. Теперь я знаю, что допишу Витину повесть. Но вот эпизод.
   Я шел с работы по Большой Дорогомиловской? Близился час пик, было оживленно. Внезапно у меня из-за спины вылетела небольшая черная собачонка с короткой шерсткой и тонкими белыми лапами. Я посмотрел вслед, соображая, что в ней не так. Знаете, обычно собаки размеренно трусят немного боком, чтобы не путаться в своих конечностях. Эта бежала очень быстро, вытянув вперед морду, напряженно стукая странно выпрямленными лапами. "Ишь, как чешет и не задевает за передние!" - подумалось еще мне. После перекрестка я заметил, что стал догонять пса. Он привлекал внимание других прохожих. Люди останавливались, оглядывались с сожалением. "Смотри, собака под машину попала", - раздался рядом переполненный ужасом детский голос. Пес по-прежнему судорожно колотил лапами, однако почти не двигался с места. Дрожал всем телом и валился на бок. Это был молодой пес, с признаками породы, с невинной страдающей домашней физиономией. Он присел, подняв переднюю лапу, со свистом дышал, скалился, смотрел сквозь людей круглыми невидящими глазами. На зубах, на груди его показалась свежая кровь, закапала в грязный снег. Через минуту он словно отшатнулся, вскочил, опять понесся, вытягивая шею, устремив глаза куда-то вперед... В ту огромную и страшную машину, что швырнула его на асфальт, ломая ребра... Он бежал и никак не мог убежать. Изнемогал, останавливался и, переведя дыхание, снова бросался прочь. Некоторое время мы двигались вместе. Каждый раз, догоняя его, я поневоле замедлял шаг, мучительно соображая, что же можно сделать? Пес сеял кровью, терял последние силы в шоковом своем беге. Очевидно, что умирал и не мог умереть... Потом он все-таки потерялся у меня из виду...
  
   Смерть неоднозначна, читатель. Иная мучит долго, ломает медленно, крушит, сквернит, разбрасывает прижизненные человеческие достижения, либо сметает все одним махом в глухую яму Вечности. А другая оправдывает, спрямляет разрозненные события в единый четкий штрих, очевидный, устоявший в агонии вектор. И сразу видно человека. Отсюда, из Витиной смерти, я легко нахожу строгую струнку его жизни.
  Ну в самом деле! Тот корче-спазмовый смех, переворачивающий и перетряхивающий душу - ведь он уже был некоторой формой Вселенской отзывчивости молодого сего организма... А ревностная учеба, добросовестный труд - что другое, как не уверенная, я бы сказал, сыновья участливость человека в жизни? Уж не фарисейская - точно! Дальше сюда прилагается грандиозная попытка гуманитарного образования, насколько таковая вообще была возможна на исходе брежневской эпохи. Причем, надо помнить, любое серьезное проникновение в человеческую природу оборачивается рано или поздно большими проблемами в человеческом обиходе. Витя шел напролом со своими докладами, выступлениями, политинформациями, которые запечатлевали румяную, взволнованную, симпатичную его физиономию перед "компетентным и дружелюбным человечеством", которое он искренне ожидал встретить в своих слушателях. Ну и поверху: общий неподдельный интерес ко всему на свете - свежая человеческая пытливость.
   Я не могу осуждать подобное качество жизни. Также, впрочем, и сам не желаю ходить гробом, подбеленным до срока. Но я не знаю, правда, как уберечься от детского травматизма в широком смысле этого слова. Понимаю хорошо: мир это не детская комната. Однако возможно ли человеческим детям не устраиваться здесь, в грешном сем мире, как в Раю? Не меньше!
   Есть еще другая сторона проблемы, прямо связанная с умом. Понимаешь, читатель, я нахожу в стиле жизни ребенка, в непосредственности его и открытости нечто характерное для самой строгой мысли. Вот мой ребенок, к примеру, совершенно не переносит всякие там ограничения и отсрочки; из двух игрушек запросто выбирает обе и вкусные вещи не оставляет на потом. Уговорам, наставлениям в культуре поведения практически не поддается. Один выход - отвлечь, обмануть либо принудить малого сего тирана, поскольку данный тип, едва появившись на свет, устраивается в нем вполне по-хозяйски, несоразмерно ни физическим, ни моральным своим данным. Но ведь так же и в мысли! Свежая мысль - поразительная! Она все трогает и подминает под себя. Я говорю не об универсальности мышления - это слабый эпитет. Посмотрим лучше сюда: вот молодой провинциал, прогуливаясь в некотором буколическом уголке, подобрал обрывок газеты. Рассеянно смотрит светскую хронику, находит объявление о столичном конкурсе вакансий. Невзначай "прикладывает" к себе... И вдруг легкий пот выступает на челе. Сердце, разгоняясь, лупит по ребрам. "Радуга восходит над древним Кремлем!" Скоро уже целый мир двинулся, ритмично заходил под ногами... "My women from Tokyo", понимаете ли. Что это, читатель? Дешевая и глупая "американская мечта" на "трудной" российской почве? Подожди!
   Аристотель, как ты помнишь, находил первую мысль изумительною. Библейский автор выражается аналогично: человек попросту падает в открывшуюся великую свою мысль. Падает, но не пропадает, хотя есть и такой сценарий. Конечно, существует культура мысли, историзм, умеренность, системность, воспитание - всякое такое интеллигентное и традиционное, что также конкурирует в борьбе за внимание подростка с некоторыми непосредственно открываемыми ценностями, однако(я в этом уверен) именно максимализм мышления, эсхатологическая его крайность интересны в первую очередь. Ибо из первых вещей наиболее притягательны последние и наоборот. Они сходятся и таким образом полагают горизонт целостной человеческой жизни со своим собственным внутренним объемом, рельефом и временем, которые и следует открыть. Где-то здесь обретается первобытное человеческое тело.
   У ребенка мысли и чувства не разделены, потому что нет границ тела во взрослом смысле этих слов. Границы есть, но другие - подвижные, особенно у маленьких детей, которые могут произвольно задавать в играх и обживать тела "мишек", "лисичек", "зайчиков" и соответствующие стратегии. Подобным образом осваиваются и взрослые практики - свободно, без принуждения, как некоторое игровое действо, которое всегда можно бросить. В этом смысле у детей нет Кантовских восприятий, из которых рассудок конструирует схемы в отделенной душе. Все это суррогаты, памятные следы и манипуляции по воспроизведению потерянных детских чувств, которые исходно есть "единства", "вовлеченности" данного человека в большой мир - вот чем мыслят дети! Как это возможно? Понятно, как: благодаря незавершенности, принципиальной человеческой несовершенности ребенка в Большом Добром мире. Последнее существенно. Вне открытой благоприятной перспективы творения, мира-семьи, мира-при - Родах, атмосферы чуда, Рождества, елки, подарков и так далее ребенок не вырастет - образуется скороспелый беспризорный весьма умелый и пошлый человек, либо умудренный маленький старичок - страдалец Андрея Платонова.
   Взрослые здесь вздохнут и разведут руками. А жить как? А работать? А ставить себя утром в положение ограниченного нуждающегося человека, обремененного логикой заботы? В конце месяца чудес не бывает: что посеешь - то пожнешь, и требуется хорошо посчитать сумму возможных подарков. Или закончить шалости, заняться формированием трезвого трудового человека, живущего по средствам. Какие-то дети вырастут по образу и подобию достойных родителей, встанут на их место, как некоторая реплика, другие начнут думать, скоро обретут характерные ограничения свободы. А дальше, в зависимости от прочности семейных уз и степени классовой борьбы, различные могут произойти сюжеты.
   Иные молодые люди вежливо расплюются, соблюдая приличия до времени; другие, погорячее - пострадамши, сразу молотком по седой башке и серпом по гениталиям, как это выдвинуто в колоссальных формах среди достижений отечественного народного хозяйства. Здесь есть нечто родное, томительное, проникновенное, во что просится открыться широкая душа... Слышь, приятель, колокольчик звучит однозвучный на коренной Пугачевской лошадке? И-и, касатик! Когда отцы не понимают, а деды не дают жить по воле, требуется направить их, коротко и ясно, прямо по курсу самой передовой партии в мире, туда, где упоение в бою и бездны мрачной на краю Ледовитого океана... И больше того: даже если жизнь получилась, сложилась как-нибудь в личном плане и на сцене кой-чего показать и пропеть удалось, а все одно - отодвигаешь ее в сторону, добродушно прихлопывая по разным местам, и потихоньку, поутру, "по зорьке росистой" - к барьеру, заглядывать за кровяной край любой плоти...
  
   Но это я так, к слову. Понесло в эпохальные какие-то вихри. С некоторых пор меня вообще заносит. Ничего. Надо вернуться сейчас к Вите. И нужно заметить, что он начинал раздумывать, будучи "нормальным советским человеком". И потому не мог обойти проблему первичного мировосприятия ребенка. В нашей атеистической, принципиально нетрадиционной культуре именно здесь намечался основополагающий факт происхождения сознания. Ниже даже коммунистическая пропаганда не смела распространять свои претензии. Помните этот расхожий миф о мальчике, выросшем среди зверей в джунглях? И который уже не поддавался коммунистическому воспитанию... Ужас! Вот почему забота партии и правительства должна была охватить материнство и детство в первую очередь. И главный аспект здесь - медицинский. Ребенок должен быть здоров.
   Здоровье, собственно, есть то, что позволяет ребенку исходно принять себя. Здоровье мистично, как сама первобытная жизнь. Нацисты это хорошо почувствовали, раз начали с уничтожения собственных больных детей. Здоровье можно компенсировать, но нельзя заменить. Дальше, конечно, важны родители: все эти со-при-косновения с матерью, питание-сосание-обмывание и прочие фрейдистские штуки. Затем дом, пространство семьи. Умное родительское попечение. Игры развивающие, детский сад, школа. Октябрята, пионеры, комсомольцы. Защитники Родины. Ну и что? Это все развитые социальные формы, помогающие молодому человеку войти в ответственный возраст, в наше общество. Ну, на Западе сюда еще прибавляется публичная сфера, разнообразный рынок вакансий. Допустим. Все равно проблемы остаются те же. Все та же психосоматика. Наши задаются вопросом: как возможны сознательные и смысловые процессы с точки зрения естественных наук? У них больше занимаются герменевтикой - гуманитарным эквивалентом того же самого. В целом, пирамида положительной человеческой мудрости на Востоке и на Западе выстраивается единообразно. Нужно родиться здоровым, в приличной семье. Выкормиться, развиться, получить образование, реализовать себя профессионально либо на партийной работе, затем уже неторопливо осмысливать жизнь, записывая мемуары. На выходе - этакое умное получается самообозрение. Полномасштабный Вавилонский зиккурат. "Проживи жизнь, и у тебя будет мудрость!" Ой ли?
   Понимаешь, читатель, дело даже не в характере отечественной истории с ее постоянными катаклизмами, которые трудно пережить и, тем более, осмыслить. Трудно, но можно. Иначе Витя рванул бы за рубеж, за своим Иаковом, а не за край жизни. Также моральный аргумент от Ивана Карамазова, думаю, не имел для него решающего значения, хотя и прозвучал. Почему, мол, рядом с ухоженным ребенком неизменно обнаруживаются другие, менее счастливые дети, у которых видимо деформированы черепа, дистрофически вздуты животы и прочее-разное. Причем, мы сейчас не про Африку говорим и экспорт революции не обсуждаем.
   У нас, если угодно, следующая простая проблема: принимает ли и как принимает каждое конкретное сознание свою долю в теле ли, душе ли, социальном каком окружении. А то, что мне дают, я могу принять либо отвергнуть - понимаешь ракурс проблемы? Причем, я могу отвергать весьма хорошие и полезные вещи, выбирая трудности, лишения, ту же раннюю смерть. Могу и утомиться в этой навязанной ежедневной сортировке полезного для меня и вредного, добра и зла - "какого черта, в самом деле?" Таким образом, моя свобода прямо от качества даров не зависит. Свобода - есть еще желание и возможность выбора. Чтобы выбирать, нужно уже быть выбранным, поставленным в умном, добром и интересном Бытии.
   Я хочу сказать, что у каждого из нас есть основательная предыстория. Но этого опять мало. Нужна перспектива человеческой жизни, и здесь важно избежать наукообразных подмен. Уже античная философия предлагала строгую концепцию Блага, охватывающего все недоразумения частной жизни, правда, данного в некоторой работе.
   Мир прекрасен, уже сейчас способен окликать меня звуками, красками, запахами, великолепным своим согласием, переливая от века до века в неведомо как сообщающихся космических сосудах неистребимую весело журчащую жизнь. Нужно только научиться контролировать свои мысли и чувства, безропотно принимать страдания. И умирать в том числе, конечно. И все будет правильно! Современные марксисты-эволюционисты психологическими проблемами особо не загружаются, поскольку подразумевают правильное развитие сознания в условиях совместного труда. Сам труд вдохновляет, сплачивает коллектив, открывает Вселенную, внушает надежду обнаружить и освоить неисчерпаемые источники энергии...
   Смерти бояться не надо. В природе нет смерти. Каждую весну из кукольного гроба вылетает прекрасная бабочка, а на могиле вырастает трава и цветы. Можно, наверное, жить ввиду этой тленной метаморфозы, если не придавать много значения собственной личности. Древние говорили, что благородному человеку достаточно одной прекрасной минуты жизни...
   С нехорошими минутами надо справляться, включаться в созидательный труд прогрессивных людей на планете, поправляя, где можно, природу, зарабатывая добрую память о себе. Возможно, когда-нибудь благодарные и более ответственные потомки соберут информационную матрицу по следам наших дел, свидетельств жизни да и восстановят, транслируют в белках или других полимерах на каком-нибудь супертехнологическом комбинате. А там и обнаружат полный смысл. Мало ли, что может произойти в будущем?
   Я согласен, что созидательный процесс затягивается, проваливается в странные паузы, прерывается этими жуткими периодами катастроф и войн так, что и вовсе теряется из виду. Даже в обычной человеческой жизни приходится наблюдать случаи совершенно непотребной меры боли, страданий и ужасов. Эти вещи также по-настоящему изумляют, формируют определенный взгляд на мир, особенно, если дело затрагивает тебя лично. Потом окружающие тебя близкие люди, на которых ты рассчитывал, начинают разбегаться, теряться, и является какая-то нелепая, одинокая, невразумительная и оборванная жизнь. Поневоле спросишь себя: что это было?
   Ну, ничего!.. Посмотри на больных, на соседей-пенсионеров, а то у тебя как-то выпадает этот угол зрения. Живут же люди! Годами ходят на работу по одним и тем же маршрутам...
   Ага - словно муравьи, а потом это просто прекращается. Сидят на лавочках либо у телевизора. Коротают время. "Мотают". Утречком в очереди постоять за продуктами, что-нибудь схватить. Потом стряпня, уборка, новости политические, разумеется. День да ночь - сутки прочь! Собственно, зачем мне здесь время и песня?
   Подожди, давай без крайностей. Не вытанцовывается жизнь - ну и ладно. Можно отодвинуться на обочину, принять более скромное положение, залечь на дно, в конце-то концов. Прожить обычную частную жизнь, без мании величия - об этом я говорю! Походить в толпе, посмотреть восходы-закаты, понюхать воздух морской либо весенний, когда снег в лесу протает на полянке - вдохнуть полной грудью... Сложить затем косточки где-нибудь в сельской местности под кронами душистых лип или родимых берез как деды и прадеды... Чем не судьба?
   Судьба есть - смысла не видно. К тому же существуют другие, более притягательные, я бы сказал, завораживающие судьбы, несмотря на коммунистическую и православную цензуры. Вот юный блестящий князь выбрался из поместья проветриться, мир посмотреть и повстречал, значит, прокаженного, глубокого старика, еще кого из персонажей мира сего - и так он изумился увиденному, что просто не смог жить дальше. Или вот темный монашек-изувер в забытом Богом монастыре подвизался крепким аскетическим подвигом, перестарался, надорвался, задумался глубоко и придумал перестроить всю церковь Христову. Или еще случай с молодым чувствительным юношей не без способностей, которого поначалу благосклонно приняли в обществе, а затем и уронили публично, так что он, бедняга, забился в угол и принялся выдумывать спасение целому свету...
   Реакция этих типов на неприятности все-таки крайняя, неадекватная. Они перетаскивают на себя чужие проблемы, пробуют невротически в них вживаться. Также обнаруживают совершенную незрелость в отношении различных несовершенств, имеющихся в природе и обществе. В самих себе. Но последующая жизнь, несомненно, примечательная, подвижническая, принесшая многие разнообразные плоды - гениальная, пожалуй. Скажем так: весьма необычное течение болезни, в которой необходимо отметить элемент непроходимой человеческой наивности.
   А тут мы опять возвращаемся к нашей теме. Обида - это ведь детская привилегия, читатель. Ребенок, в сущности, всегда страдает невинно и потому вправе потребовать утешения. Взрослым обижаться нельзя, они слишком компетентны для этого. Табу на обиду! На жалобу, на свободу, на независимое частное исследование начал и причин. Могильную плиту на детские вопросы! Взрослые становятся над плачущим, вопрошающим ребенком подобно друзьям Иова и стараются передать ему свою перманентную готовность к неведомой экзекуции. Серьезные вопросы объюморивают, обыгрывают, щекочут... Затем, приняв ответственный вид, глядят на часы и призывают к порядку. Ну все - надо идти деньги для тебя зарабатывать... Хамы порядочные, в отличие от древних веселых козлов.
   Причем, подобные "тухлые" объяснения происходят в относительно благополучные годы. В лихолетья юноше просто дадут по мозгам и заставят работать. В крутые эпохи не до смысла - известно, ибо "все по-взрослому", конечно. Но также верно, что в благоприятные застойные времена начинают плодиться и размножаться люди, подрастают здоровые резвые дети и возникает, неумолимо пробивается из-под идеологической коросты, среди наваленного культурно-производственного хлама эта голая человеческая проблема: зачем жить, как жить, надо ли жить?
  
   Через военные годы мы проходили, согнувшись. В пятидесятые еще близко дышали окопная ненависть и лагерный голодный измор. Но в городах молодые уже спешили жить вне будничного, привычного человекоубийства, трудного выживания, в небольшой коммунальной перспективе мирного завтрашнего дня... В шестидесятые мир устоялся. Можно было приобретать вещи, строить карьеру и коммунизм, посматривая на модный Запад. Можно было думать о себе. Мир, труд, май! Молодые были совершенно очарованы собою и этой жизнью... А в 70-ые подошло другое поколение. Помнишь, кстати, читатель, популярнейший шлягер тех лет: "I Can`t Get No Satisfaction"? Или "солнечный остров", который "скрылся в туман" Макаревича? Было что-то такое тогда в воздухе, безошибочно распознаваемое волосатыми романтиками в бело-голубых штанах. Нечто томное, ироническое, вдохновенное, обходящее целый свет и не в силах подтвердить хоть какое-то его значение... Мол, занятно, наворочено тут у вас всякого, но вкупе, надо сказать, неважно выглядите, что-то здесь "не то!" Или: "Нет, ребята... все не так, все не так, как надо!" Это в отечественном, более прагматичном варианте.
   На первом курсе у нас сложились хорошие отношения с Ворониной Анной Дмитриевной, доцентом кафедры анатомии. Симпатичная интеллигентная пожилая москвичка из семьи потомственных медиков, она много и интересно рассказывала о своих встречах с учеными или знаменитыми людьми, о курьезах врачебной профессии. Мы допоздна просиживали в анатомичке, ковыряли препарированные фрагменты человеческого тела и слушали анекдоты Анны Дмитриевны. Она всем расхваливала нашу группу - "такие умные, чистые, доверчивые" - и однажды пригласила полным составом к себе домой. Мы пили чай, итальянский вермут и слушали романсы. А на втором курсе она встретила меня, Витю и Сергея на улице - головы непокрытые, лохматые, джинсы, подпирающие промежность, сигареты во рту... И прямо ахнула: "Ваня, волосы какие отрастил! Куришь! Зачем тебе это? Господи, почему же вы так поспешно отбрасываете ваше детство, ребята!"
   Я, помнится, был "под пивом", ухмылялся и держал "морду лопатой"... А Витя смутился. Не было в нем этой новой защитной формы. К тому времени он уже умел подбирать свои чувства, целенаправленно работать. Обладал кругозором и пространством внутренней свободы. Выражение "не то", думаю, уже тогда не имело для него большого значения, ибо первая мысль не могла быть отрицанием. Со-Бытие мысли никогда не отменяет Бытие, это он понимал. Тут другой большой вопрос: возможно, мышление способно задавать, радикально менять сам способ Бытия, то есть, существование. И тогда человек исходно обречен спорить с предшественниками, с родителями, возможно, с Богом. И таким образом строится новая, всегда большевистская культура, а не примазывается да не припудривается какая-либо застарелая, буржуазная кака... Впрочем, тогда проблема глубже, страшнее, поскольку запечатлена в самом человеческом существе.
   Маленький живой комочек вытолкнут из тьмы. Лавина новых впечатлений обрушивается на его "рецепторы и анализаторы". Он коченеет в неожиданных волнах холода, розовеет в приливах тепла. Его грубо, больно встряхивают, сердечко его не стучит, но трепещет, захлебывается как птичка в клетке. Острой рвущейся болью отдается первый вздох. Голод, словно тупой толстый червяк немедленно начинает терзать внутренности. Но рядом обнаруживается кто-то большой и хороший. Родной. От него идет упоительный будоражащий запах! Где-то здесь, нет - повыше. Упругий сосок сам запихивается в рот, течет, сочится истинным напитком жизни. Человек яростно глотает, захлебывается, кряхтит... В изнеможении отваливается в теплые мягкие руки. Плывет, стремительно теряет это навалившееся откуда-то сочувствие или сознание... Пропадает в знакомом совершенном умиротворении. Только что помирал, а сейчас наелся и спит беспечно. Все забыл. Хороший человек. Настоящий христианин! Вот что требуется для веры, однако. Приветливый тихий голос, радостный смех. Присутствие заботливое, постоянное. Скоро обрисуются знакомые милые черты, просияют глаза. Мама, мамочка, мамуля! Вот ведь лицо встречающего мира. Можно ли не доверять ему в подобной встрече? И почему я не могу в любой вещи открывать свою Родину?
   Увы, со временем контуры мамы резчают, уплотняются и блекнут; она уже не заслоняет собой все прочее, начинает понемногу отдаляться. Она не так уже нужна. Придет срок, и ее замирающая грустная тень отлетит в Вечность, растает с благословляющей поднятой рукой. Ты же останешься в требовательном, холодном и проблематичном мире. Будешь ставить цели и совершать рывки, собирать и рассыпать четки своих дней, месяцев и лет; сопоставлять и разрывать начала и концы. Будешь болеть нелепицей, хлебнешь до ноздрей нечистоты, бессмыслицы, отчаяния... И будешь вспоминать: что же было в начале? Было ли? Лицо матери меркнет, но то, что за ним - ласковое, нежное приятие - остается; нужно ли его вычеркнуть из смыслов? "Забудет ли мать родное дитя?" Чей это голос? Кто смеет поминать ее имя в веренице моих дней, грохочущих порожняком товарного состава! И кто борется с ним во мне какой-то затяжной последней битвой с переменным успехом... Чудо жизни! Многоликое, светлое, благое - и я. Я - смертный! Я - перечеркнутый. Я отброшенный в какое-то глухое свалочное болото умирать. Что мне до всего?
  
   Я думаю, Витя хранил человеческое требование полноты жизни и отвечал всем сердцем, душою, разумением... Но преткнулся. Споткнулся один раз, другой, третий. Остановился. Осмотрелся. Обнаружил смерть. Понял все. Собрал мужественно силы. Рванулся сам по большому человеческому счету. Несколько лет держал темп. Пробежал за годы столетия, поверьте. Несколько раз падал, проваливался в какие-то канавы с человеческими нечистотами... Карабкался наверх, делал вдох и замечал, что цель, как Луна на небе, ничуть не приблизилась. Здесь-то, в паузе настоящего бессилия, в метафизическом тупике, поджидала его альтернативная идея, последний сторож невыносимой Божьей тишины.
  
   Универсальная личность, универсальная личность! Как хочется порою плюнуть в ее лакированное лицо! В идольскую каменную морду... Ты, наверное, тоже хочешь свой бюст поставить в Пушкинском музее? Нет! А что же?
   Ты желаешь приобрести Знание! Конечно. Про то, как мир устроен... Он правда тебе очень нравится? Ты от него до сих пор в восхищении? Имеешь намерение, как Архимед Виссарионович Ленин перевернуть его к лучшему, хитроумным каким-нибудь способом? Потом раскланиваться перед благодарным человечеством, принимая заслуженную персональную пенсию... Но к какому такому лучшему, приятель?
   Ах да! Мы же ценим состояние полета, умное волнение в груди, восхитительный свет мысли, сильное чувство в некотором душевном порыве, превозношении человеческом, говорящем миру: "Да! Да! Да!" Как девушка в оргазме. Нет, правда, это тоже очень эмоционально и кратковременно. С последующими сценами будничного, так сказать, протрезвления. Или оглупления. Как угодно. Или ты, мой юный гордый друг, намерен вылететь отсюда безвозвратно? Per rectum ad astrum! Ну, вот это уже по моей части, право!
   Нет, я допускаю. Почему нельзя? Вот наша желанная гипотетическая Истина в полное ваше распоряжение. Куда прикрепить? На чело? На грудь? Есть небольшой карманный вариант... Хорошо! Ты, уважаемый, уже не просто человек, но небожитель! Самый свет, пронизывающий мир и творящий все его формы... Свет стал твоим зрением. Ты видишь все: блаженство праведников и мучение грешников... И рыб подводный ход, и труд зерна в земле. Ты творишься и произрастаешь вместе с травами и деревьями, птицами и лисицами... Псицами, м-да! Ты ныряешь в звезды и запросто оборачиваешься по кругам небесных сфер, слушаешь грандиозную музыку Вселенной! Узнал? Проникся! Но погоди, скажи на милость, где ты сам, дорогой мой мальчик, на этом празднике Вселенской жизни? Ау! Я тебя не вижу. Ты тут мало что изменяешь своим присутствием - понимаешь, в чем проблема, дружище. Здесь, на этой грешной земле, ты, именно ты, борешься, дергаешься, живешь как-нибудь... А там? Что будет с тобой там? Не замрешь ли ты каким-либо восторженным ослом навеки, уяснив дело? Посмотри на этих закостеневших мудрецов - они же молчат в полном соответствии с античной теорией блаженной мудрости. Или просто умерли, оставив нам эти бюсты? Но если живы, то каким же образом? Единое - едино, как утверждал небезызвестный тебе Платон. Может Ему, Единому, просто нет до нас дела? И существует ли такой Бог на самом деле? "Там, где ты, там нет меня", - как поет Алла Борисовна. И наоборот. Так что с личностями поосторожней. Теоретические самобытности меня лично вдохновляют слабо, а реальных, в плоти и крови, я, правда, не замечаю. Ты сам - личность? Не знаешь? Кто же тогда на белом свете? Джон с Пирогом - малые дети, но есть же родственные души, братья по разуму... Да-да! Вертер, Гамлет и Родя Раскольников... И Кириллов со своей идейкой. Идейка не новая. Раньше ты ее не замечал, попирал гордыми или невежественными стопами, а теперь можешь поднять, сократически почистить, выслушать. Посмотрим, что там?
   Конечно, покой. Много покоя. Ни науки, ни дураков-друзей, ни родителей с их скотским попечением. Все вопросы решены почти что даром. Нужно только первый шаг сделать. Неприятный страшненький прыжочек. Зажмурился и... А там покой. Бездна покоя, столь необходимого усталой и измученной душе. И человеческого достоинства, между прочим. Уходит тот, кто уходит сам. Прочих волочат за ворот, не спрашивая... Ты погоди плеваться, взгляни, что мы теряем?
   Вот ты совсем маленький, на руках молодой чувственной мамы. Она пахнет теплым уютом, подбрасывает тебя на руках или с глупой улыбкой трясет побрякушкой. Вот отец, всегда несколько обескураженный твоим присутствием, пытается грубовато приласкаться. Что там дальше?..
   Разрозненные детские воспоминания, уличное соперничество, спортивные баталии, обмен передовым криминальным опытом... Первый голос пола, на который ты реагируешь вначале дико, а потом все более смиренно. Вереница лиц, поз, глаз, тревожащих сердце. Школьная истома. А над головою - бесконечная синева, наляпанная вялыми облаками, безнадежный простор полей, простирающихся от тебя до края земли за окном поезда. Тоска! Чувствуешь ли ты слово, в которое она оформляется? Немой укор неизвестно кому: ну и что?!
   Утро - вечер, завтрак - ужин. Горящие окна домов, сумеречная разноголосая толпа, вливающаяся в метро... Море книг, черные кривые формулы в ярком электрическом свете. Ну и что?
   Чьи-то вопли, слезы, крики дерущихся людей. Смех проститутки, склизкое ее отверстое лоно... Краснолицые мужики, нахохлившиеся над кружками в дымной, душной забегаловке... Ну и что?
   Чистые ухоженные апартаменты, мягкие, вбирающие в себя звуки, ковры. Причудливая красивая мебель, ровный благодушный свет роскоши. Доверительные голоса, приклеенные выражения служебного приветствия... И блевотина в тамбуре электрички, разбитая незакрывающаяся дверь с потеками намерзшей мочи; старый педераст, подступающий в зловонном сортире; труп в луже крови посреди улицы с остановившимися машинами и быстро собирающейся толпой... Ну и что?
   Ты стоишь среди пестрого потока чувств, мыслей, воспоминаний, всегда неполных фрагментов событий и фраз, рева и скрежета столичной жизни. Он несется мимо тебя, ты иногда плывешь в нем, но ты - не он. Поток убыстряется, грохочет, стремниной обрывается в бездну... Ну и что?
   В темную бездонную пропасть, плотную черноту, в которой не продохнуть, которая стискивает тебя, сжимает в точку, крошит! Ну и что?
   Что мы потеряли, милый мой, расщепив сей атом? Не ругайся и не тужься, дурачок. Спокойно. Знаешь ли ты, можешь ли получить здесь то, что желаешь? Нет. Зачем же тебе сомнительные остатки? Обрати внимание, что у тебя всегда есть возможность прекратить безобразие. Ты думал, смерть безобразна, а я очень гуманная, вежливая; что бы вы без меня делали? Один бы вкалывал на каторге своего либо чужого тщеславия, другой сломя голову носился бы за удовольствиями. И все, набивши шишек, с возрастом влачили бы жалкое, бесцветное и бессрочное существование и молили: приди, избавление!
   Ты слушай меня. Наклонись поближе. Разве ты не видишь, что жизни нет, есть только иллюзия. Она похожа на тряпочку красную, которой поддразнивают молодого бычка. Куда ты прешь? Разве неясно, что это жалкий лоскуток. Кто-то играет с тобою до времени, а потеряв интерес, отойдет. Ты же останешься околевать в одиночестве, в старческом неопрятном маразме. Уясни же себе, что между твоим существованием и несуществованием существенной разницы нет! Разве ты живешь, разве можешь жить в той жизни, которая, по существу, ничем не кончится? Ну вы же все, человечки, полетите вывороченным кульбитом смерти! Ну-ну... Ладно. Я тебе пока ничего не предлагаю, я сейчас ухожу. Но ты помни обо мне. Вот телефончик.
   Вообще, будь проще, дружок. Все твои приятели хоть как-то живут, берут, что могут. А ты ворочаешься в яме, разгребаешь чужое дерьмо и еще хочешь чистым остаться... Где-то надо и станцевать. Вон, та деваха, что с тобой катается на вызовы, конечно, грубовата и попахивает потом, но тоже ведь женщина в своем роде. Ты думаешь, она тебе не даст? Спроси у Коли-шофера, как это делается: налил полстакана - она и раскорячилась. Можешь провести исследование... Ну тихо-тихо... Ухожу!
   Фу, ушла. Надо посидеть спокойно без движений, без мыслей. Благодатная тишина. Черная и звенящая тишина. Не надо шевелиться - как только чуть двинешься, опять свалишься в глотку этого чудовища, называемого миром. Оно уже почти прожевало меня. Хоть чуточку покоя в его душной, смрадной пасти. Челюсти, что жернова, перетирающие невольничьи жизни в прах. Стоишь на одной, достаешь другую. Впрочем, разве тут разберешь, где верх, где низ? Тупые тяжелые камни. Один называется "я - есмь", а другой - "меня нет". Выбирайте по вкусу: Бытие или Ничто. Не бойтесь ошибиться. Это две стороны одного издевательства...
   Скоро утро. Светает. Надо бы полежать часок. Заснуть уже, конечно, не удастся. Сердце ноет опять. Эта гнусная тварь в одном месте жутко права. Тамошний покой или здешнее счастье - цели неразумные, из рода суждений, не подлежащих проверке. Но мне, правда, важна истина, на которой все держится. Что я еще могу сделать, кроме прямого обращения к источнику жизни? Я сейчас копошусь и барахтаюсь, возможно, лишь затем, чтобы со временем, обессиленным, замереть перед тайною смерти. Разве не ясно, что истина там, за черной ее завесой? Одно крепкое мужественное усилие и... Господи! Мама! Неужели я убью себя сам?!
  
   Витя стал срываться. Лекции по терапии у нас не любили. Читал завкафедрой, довольно молодой резкий человек в темных очках с кинематографической внешностью. Он находил нужным демонстрировать нам какие-то познания в естественных науках, цитировал Мечникова, Менделеева, привел, помню, закон Бернулли непонятно по какому поводу. Одновременно подчеркивал, что клиника всегда основывалась и будет основываться на опыте, на способности врача взять ответственность за жизнь больного, а не на теоретических знаниях. Странный тип. Мы слушали его иронически, но на занятия ходили. Дисциплину на кафедре он завел суровую. С пропусками не церемонились: раз, два - и допуск из деканата предоставьте, пожалуйста. А на отработках униженные рядовые сотрудники, как я понимаю, отыгрывались на студентах. Ишь, мол, умник: биохимик, а перкуссии не знаешь. Придется прийти еще раз. И вам также, молодой человек. Можете потренироваться, простучать друг друга... В четверг я буду на кафедре во второй половине дня, возможно...
   Так что посещаемость лекций была хорошая. Благо, рядом, на территории больницы находился отличный буфет. На одном из перерывов там обнаружилось чешское пиво. Пятнадцать минут аудитория пустовала; на втором часе долго устанавливался порядок. Тянулись опоздавшие, приглушенно звенела посуда, красные повеселевшие лица милостиво взирали на серьезного лектора. Я с Пирогом по очереди быстро допивали бутылку. Витя рядом хмуро строчил лекцию. Мы предложили глотнуть и, получив отказ, потихоньку засунули пустую тару ему в портфель. Для хохмы.
   В середине второго часа стали показывать картинки из учебника. У ассистента что-то не заладилось. Все весело смотрели на экран, где огромная рука пыталась развернуть книгу. И вдруг задремавший после пива Гриша Слащев открыл глаза, увидал мохнатую страшную лапу и, не помня себя, радостно брякнул на весь зал: "А колечко-то залатое!" Рука на экране дрогнула и исчезла. Народ долго благодарно ржал. Затем наступила покашливающая тишина. Заведующий кафедрой побледнел, точно лагерный надзиратель: "Того, кто это сказал, я прошу, встать!" Повторив несколько раз безответную свою просьбу, он пообещал найти виновного и быстро закончил лекцию. Витя слушал все это раздраженно, потом полез в портфель и обнаружил перевернутую пустую бутылку с остатками пены. Я отшатнулся от его переменившегося лица.
   - Ты положил?! - выдохнул он и сильно ударил Сергея в плечо. Затем вдруг бросился на него, проволок в угол со злобным осатанелым шепотом: "Щас в рожу получишь!"
   Опешивший было Сергей резко отбросил его руки. Я поспешил на помощь: "Витя, Витя! Ты что?"
   Он обмяк, вернулся на место, постепенно покрываясь краской. Позже, по дороге на факультет, сумрачно извинился.
   Были и официальные конфликты. На пятом курсе зимой мы сдавали неврологию. Здесь тоже читались оригинальные лекции. За редкими клиническими примерами и классификациями они представляли собой бессвязный набор иностранных слов. "Уши вяли" от бессмысленного повторения "интегрирующей, дифференцирующей, координирующей функций" какого-либо отдела мозга. Эти лекции требовались в дословном пересказе. Витя матерился, но писал. На экзамене попал к лектору, академику АМН РСФСР, заслуженному деятелю науки, автору многочисленных работ. Женщине.
   Я отвечал неподалеку и ловил обрывки разговора. Была минута, когда мой преподаватель тоже оставила свои вопросы и обернулась в их сторону. Сначала все шло благополучно. Витя тихо, складно что-то басил, сопровождаемый поощрительными возгласами: "Так! Верно!" И даже: "Какой умный мальчик!"
   Однако скоро я уловил зловещую паузу. Затем послышалось возмущенное: "Что-о?!" И Витин срывающийся фальцет: "Если хотите, можете поставить мне двойку". Тут-то к ним обратилось всеобщее внимание.
   Витя сидел сгорбившись, опустив голову, непостижимо сочетая бледность с румянцем на лице, криво ухмыляясь. Его знаменитая на всю страну экзаменатор, видимо, была шокирована и тщетно пыталась молвить слово. В течение минуты ее лицо заметно потемнело. Витя немного посидел, встал и пошел к выходу. По пути жалобно посмотрел на меня. Когда он вышел, знаменитость стала пить воду и слабым голосом выяснять, что это за студент.
   - Вы знаете, надо сообщить в деканат; ведь он просто больной. Такое говорить... Мне?!
   Я не выдержал, вскочил.
   - Простите его, пожалуйста... Все мы его хорошо знаем. Он горячий, резкий, но хороший, умный... Он просто переволновался сейчас...
   - Сядьте! - голос ее окреп. - Вы тоже больной, если смеете его защищать.
   Получив свой "хор", я выскочил из комнаты и бросился в очередь стоявших девчонок.
   - Где Витя?
   - Слушай, Ванька, что случилось?
   - Витя где?
   - Он ушел, а что случилось?
   - Сразу ушел?
   - Нет, сначала вылетел он - красный, бледный. За ним Тамара - та, что вела нашу группу весной. Говорит: "Вернитесь сейчас же и извинитесь". А Витя ей: "Я целый год терпел ее дурацкие лекции, этот бред... Я все сказал и извиняться не буду. Делайте со мной, что хотите". И ушел.
   Инцидент как-то замяли. Вите поставили четверку. Ему было все равно. В нем уже рвалась преступная свобода смертника.
   Диплом дался ему тяжело. Он все время был в цейтноте. В конце концов, состряпал нечто проблематичное, особенно для нашей биохимической комиссии. Мы защищались в один день. Ранним июньским утром встретились на факультете. Я полистал его работу, покачал головой. Сплошные математические выкладки. Витя нервно смеялся.
   - У меня вся надежда на две картинки. Только надо взять проектор на кафедре биологии. Я там договорился. На словах, конечно, не поймут.
   Проектор дали без осложнений. Я долго искал исправную розетку в аудитории, не сразу сумел вставить вилку.
   - Вошло! Включай!
   Витя щелкнул выключателем. Лампа ярко вспыхнула и взорвалась, засыпав его стеклом.
   - Все, Джон! - он со смаком выматерился и громко захохотал. Мне было невесело.
   Витя защищался первым. Говорил медленно, трудно, далеко вышел за регламент. Комиссия, впрочем, не стала долго недоумевать. Задали пару бестолковых вопросов, заметили неверно взятый интеграл, послушали хвалебные речи рецензентов и поставили четверку. Все напоминало плановый спектакль в провинции, с неизвестным актером в равнодушном полупустом зале.
   Я выступил блестяще. Поддержать меня приехала добрая половина сотрудников лаборатории во главе с шефом. Была интересная тема, неплохая работа, открытое профессиональное изложение. Поставили "пять". Женщины дарили цветы.
   Потом мы вдвоем брели по Садовому кольцу к Смоленской площади. Витя взял мои тюльпаны с тем, чтобы "подарить их какой-нибудь девушке". Все от него шарахались. После нескольких неудачных попыток я отобрал у него букет и отдал вахтеру в метро. Пожилая полная женщина никак не могла сообразить, "кому отдать". Проводила нас благодарно-недоверчивым взглядом.
   - Я на всю оставшуюся жизнь смотрю, как на неуклонное скольжение к смерти, - вдруг сказал Витя на эскалаторе.
   Я пожал плечами.
   - А я даже вожделенно смотрю вперед, потому что у меня многое должно измениться.
   - Что может измениться? - он озадаченно нахмурился.
   - Многое. Где буду жить? Работать? Как сына растить? Много чисто бытовых проблем - что называется, "мелочи жизни".
   Витя помолчал, потом произнес грустно и безысходно: "Нет. Я от своей жизни больше ничего не жду".
   Мы шли, задумавшись каждый о своем. В конце концов, я всегда видел себя старше его, считал свои отношения с жизнью более интимными. В том, как рушился Витин мир, как на развалинах пролегал неумолимый вектор смерти, я находил объективный процесс взросления. Философия, наука - это все хорошо. Понемногу. Не так порывисто, как у Вити. Надо уметь жить в будни, ценить время, научиться ждать. Хотя бы и смерть! Я ее откровение получил в пяти-шестилетнем возрасте - ничего, жив пока! Конечно, умирать придется, будет, наверное, жутко, больно и трудно, но не сейчас же! Сейчас у меня впереди жизнь: я просто чувствую это! Будет свет солнца, зелень деревьев, голубизна неба и моря. Густеющие краски летнего вечера, веселый гам друзей, женская любовь и упоительная новизна этой бестолковой, сумасбродной моей жизни. Кто знает, чем она еще обернется? В конце концов, мир есть "пир во время чумы", и на нем гремит музыка рок-н-ролла...
   Я не понимал нашей разницы. Не знал его обвинителя. Не видел источника своей жизнестойкости. Дух Божий и правда может просто оставить человека, и у того не останется ничего, кроме отсроченной почему-то смерти. Витя говорил мне об этом, глаза его порою искали поддержки, а я хмыкал, пожимал плечами и думал: "Ничего, поспокойнее будет".
  
   Так было и шестого ноября, вечером в ресторане, когда я наливал ему водки: "Что ж - давай! Опускаться - так до конца!" Витя морщился, глотал, краснел и оставался немногословным, наблюдал нас из-под металлических очков в сдержанной своей манере.
   Я что-то почувствовал еще накануне, пятого, когда разговаривал с ним по телефону. Мы встретились утром на Кузнецком Мосту в книжном магазине "Пушкинская лавка". Он чуть опоздал. Был собранный, резкий в движениях и одновременно рассеянный, погруженный в себя. Зашел, подал мне руку, окинул коротким взглядом. У самого нос красный, румянец с мороза на скулах, знакомая сдержанная гримаска, заменяющая улыбку. "Есть тут что-нибудь?" - и, перебив меня, уверенно стал говорить, что Пирогу нужно подарить какую-нибудь вещь, а не книгу. В "Пассаже", к примеру, среди индийских сувениров, он видел металлические вазы, вполне подходящие к случаю. Можно сейчас пойти, посмотреть. Ориентировочная стоимость 60 рублей.
   Меня это неприятно удивило. Я наблюдал за ним, ожидая пояснений к нашему вчерашнему телефонному разговору. Голос у него звучал отрешенно, неприязненно, как мне показалось. Теперь еще эта цена. Витя никогда не бросался деньгами, старался отдавать домашним. Особенно сейчас, когда они без отца. Откуда у него такие наличные?
   Он, словно читая мои мысли, сказал, что "был какой-то стратегический запас". И потом: "Вечером в ресторане все равно придется раскладываться... Хотя теперь это никакого значения не имеет..." Он говорил быстро, деловито, несколько отвлеченно, а последние слова произнес рассеянно и вдруг замолчал, уткнувшись в книги. Я спросил: "Слушай, что у тебя случилось?"
   - Джон, ты что! - встрепенулся он. - Разве что-нибудь видно?
   - Конечно, видно. Дома неприятности?
   - Это плохо... Плохо. Слушай, но тебе показалось. Все нормально!
   И вполоборота беглый пристыженный взгляд с типичной нервной улыбкой - так, край светлых усов приподнял, показав свои крупные зубы.
   Я раздраженно хмыкнул, сказал, что в душу не лезу...
   - Дело твое!
   Он молча повернулся к выходу и так зашагал вниз по улице, что я едва поспевал за ним. В "Петровском пассаже" мы пересмотрели все вазы, часы, электробритвы, школьно-письменные принадлежности, но ничего не подобрали. Пошли в ЦУМ. Здесь сразу попалась очень приличная тяжелая ваза, сделанная под черненое серебро.
   - Берем. То, что надо.
   Забрали. Помню, он еще купил мороженое и быстро съел, пока мы выбирались из предпраздничной давки. До встречи с ребятами оставалось часа два времени.
   Я предложил поехать ко мне на съемную квартиру. В метро обсуждали "Обломова". Витя вяло хвалил "Никиту", сказал, что фильм созерцательный, глубокий, в котором самостоятельное образное сопоставление Востока и Запада сделано с большой художественной выразительностью, "порой до колкости в глазах"... Когда уже подходили к дому, он вдруг спросил: "Нет ли по пути какого-нибудь хозяйственного или спортивного магазина? Мне родители дали поручение купить веревку". Я не преминул отметить, что магазина нет, и вообще, веревка - это сейчас большой дефицит: хорошей не достанешь, сам искал недавно..." Витя озадаченно молчал.
   Дома он привычно подошел к моим книжным полкам, обвел взглядом комнату.
   - А вы хорошо устроились, уютно. Галя твоя молодец.
   - Не то слово, Вить! Жена оказалась богатая, красивая, хозяйственная. Куда не переберемся, сразу начинает планомерно, систематично строить гнездо с немалым вкусом, как видишь. Даже не знаю, за какие заслуги мне так выпало. Наверное, даром. Хотя, честно сказать, это тоже утомляет. Я как-то привык попроще жить...
   Он присел на кровать, поставил локоть на журнальный столик, подпирая пальцами рот.
   - Хорошо тебе здесь читать, Джон. Много сейчас читаешь?
   - Нет, знаешь, не очень. Семейная жизнь мало способствует научным занятиям.
   - Вижу, что много... А я последнее время совсем охладел к книжкам.
   Я сварил кофе. Достал консервы, майонез, хлеб, сыр, масло. Налил ему полрюмки ликера. Бабка-соседка на кухне пекла блины - угостила нас горячими, свежими. Он сначала отказывался, но потом с удовольствием поел.
   - Джон, а "Сайра" пошла!
   После кофе я закурил и опять спросил о причинах плохого настроения.
   - Давай рассказывай, что у тебя там. Кому еще расскажешь?
   Он опустил глаза, слегка улыбнулся, качая головой.
   - Ну, говори, - не унимался я. - Что-нибудь на работе?
   Отвлеченно, как-то со стороны, он начал рассказывать об институте, о своем шефе. Первые слова я пропустил, наблюдая за его лицом, удовлетворенно подмечая знакомые признаки оживления. У него начали подрагивать, негодующе поджиматься губы. Проступил румянец на скулах.
   "... Шеф на самом деле у меня сволочь, - как-то включился я, - скотина, которая всех презирает, всем лжет. Вначале я не очень замечал, но сейчас вижу. Постоянно проскакивает эта богемная холодная усталость. Он, мол, такой элитный, светский человек, вынужден терпеть у себя в лаборатории всякую посредственность с дипломом, развлекать ее..."
   Это была новость. Владимир Владимирович прочитал нам на пятом курсе одну лекцию по статистическим методам исследования головного мозга. Понравился. Живой лысоватый мужчина средних лет с классической лепкой лица и очень открытой, насыщенной речью специалиста. Имел неосторожность пригласить "всех, кто желает" к себе в лабораторию и таким образом "сорвал" Витю. Он подошел к нему после лекции, задал пару вопросов и сразу предложил свои услуги. Сначала они оба произвели впечатление друг на друга. Витя радостно взялся за дело. Он терпел лишения, после окончания института работал на ставку простого лаборанта с великим энтузиазмом и до сих пор очень хорошо отзывался о своем начальнике, отмечая, пожалуй, особенно человеческие его качества.
   - Представляешь, является сегодня с ученого совета в джинсах, красочном пышном свитере и пистолетик бутафорский на цепочке, на поясе.
   - Пижон он у тебя.
   - Нет, он просто действительно свободный, понимаешь! Эрудиция блестящая, юмор; умеет разговаривать с совершенно разными людьми...
   И вот теперь тут, значит, тоже крах.
   Потом еще он со слов матери рассказал, как к ней в магазин пришел за продуктами известный артист. Витя описал случившийся скандал в лицах. Артист выглядел плохо, нагрузил целую каталку "выброшенным" вкусным дефицитом и попытался в обход длинной очереди подъехать прямо к кассе. Витина мама сделала ему замечание, и тут заслуженный деятель театра и кино разорался благим матом.
   Мы с Витей посмеялись рекомендациям, высказанным артистом в сердцах всем присутствующим: "К станкам всех, на заводы! Зажрались тут, сволочи!"
   - Мне кажется, все люди такие. Все лгут, - уже серьезно и тихо заключил Витя.
   В наступившей паузе я решил, что пора и мне, наконец, высказаться.
   - Знаешь, то, что человек человеку врет, пожалуй, верно. Но я думаю, это неизбежно. Тут есть серьезные объективные причины. Другого человека просто нельзя познать до конца, участвовать в нем полностью. У каждого своя личная история, свой сокровенный опыт чувствования...
   Я замолк, с тревогой вглядываясь в его лицо. Витя прямо осекся, сгорбился, словно получил пощечину. Лицо его побелело и вспухло, как у ребенка, который вот-вот заплачет. Я смотрел на него в недоумении, вопрошая себя: "Верно ли сказанное мною?" И где-то в глубине находил твердый ответ: "Верно!"
   - Да, верно, - повторил Витя. Он встал, начал ходить по комнате. Потом заговорил о Сергее, других общих знакомых. Попросил включить музыку.
   - Поставь что-нибудь "дисковое", с импровизациями...
   Сам слушал вполуха. Пошел на кухню благодарить бабку за блины... Разговор совсем смялся. Скоро мы стали собираться.
   Пирог с братом и Султан поджидали нас возле Дома Туриста на Ленинском проспекте. Местный ресторан оказался занят под какое-то мероприятие. Посовещавшись, мы решили пройти в "Салют", где недавно, летом, проходил наш выпускной вечер. Идти там недалеко, с остановку. Налетал, помню, резкий холодный ветер, рвал одежды, заставлял кланяться. Затверделый снег крошился и хрустел под ногами. Солнце садилось в узкую яркую щель под тяжелыми черно-фиолетовыми тучами, било последними лучами прямо в глаза. Мы бодрились, кричали, смеялись.
   В ресторане он скоро отстранился и сидел вежливым гостем в клетчатом своем пиджаке с водолазкой, поблескивая очками. Разглядывал публику, вставлял отдельные фразы, сдержанно улыбался. Я махнул на него рукой. Пил за Сергея, слушал новости, смеялся анекдотам растолстевшего Султана, который в черной вельветовой рубашке выглядел совершенно китайским аппаратчиком. Ресторан был полупустой. Официант обсчитал внаглую, за что Султан в отместку тихо снял позолоченный литр "Пшеничной" с соседнего накрытого стола. Допивать решили в общежитии, шли туда опять своим ходом, мимо Всесоюзного Центра Матери и Ребенка, что одиноко стоял на пустыре - тогда его и заприметил, наверное, Витя.
   В номере Султана развезло. Молодые земляки бережно унесли "аксакала" спать. Я мужественно пил с ними за Пирогов "четвертак годов". Мы еще пошумели потом на остановке с песней про мороз. Действительно, было очень холодно. Полномасштабная зима. К бабушке Сергея ввалились совсем ночью. Витю мутило. Мы с ним кое-как разместились на одной раскладушке; помню, заметил, что он сильно исхудал... Под утро сам ходил в туалет блевать, нашел там Сергея, у которого от рвоты шла носом кровь...
   Утром опохмелялись с удовольствием. Бабушка тепло рассказывала про внука, Сергея Александровича, которого сама воспитала да вырастила. С дедом мы также удачно выпили и пообщались. Потом с Витей поехали на троллейбусе до метро. Он был бледен и молчалив.
   - Ладно, звони, - пожал я ему руку и вышел на "Новокузнецкой" на пересадку с чувством пробудившегося раздражения. Он так и не сказал мне, что произошло. Я уже думал про самолет, сборы и хотел выкинуть его из головы. Через окно успел заметить безнадежный, хмурый и твердый взгляд куда-то сквозь меня.
   - Все, Джон! - отчетливо прочитал или услышал в грохоте отходящего поезда.
   Дома он пел песни. Выпроводил родителей, затем приготовился уйти сам. Переоделся во все старое, выложил деньги, ключи. Вырвал все телефоны, кроме рабочего, под которым подписал: "Сообщить на работу". Положил на видное место письмо. Взял несколько книг, пакет с записями, окинул взглядом квартиру и вышел, хлопнув дверью с защелкнувшимся замком.
   Я был на месте его смерти. Искал записи. Родные говорили, что он много писал, и все унес с собою. На поминках ребята вспомнили, как Витя сказал однажды, что, если бы ему пришлось уходить из жизни, он постарался бы скрыть все мотивы своего поступка. Я бродил в полумраке, в недостроенном крыле огромного научного центра, поминутно спотыкаясь и не находя никаких следов. Здесь было страшно даже днем. Множество комнат, коридоров, лестниц. Везде мусор, вода, частые глухие, совсем черные тупики. Рядом пустырь, через дорогу лес. Дальше, на горке, хорошо видны наши корпуса общежития, которые ярко горели огнями в праздничную ноябрьскую ночь. Студенты гуляли, я сидел в аэропорту, читал Лермонтова, а Витя корчился, давился кровью в петле, судорожно выпростав руки вдоль тела...
   Боже мой, Боже! Почему Ты оставил его?!
  
  
  Послесловие
  
  Похороны Вити получились многолюдными. Философы присутствовали "основным составом", правда, без Якова Михайловича. Он уже "сидел в отказе" и потому дело было деликатное. Коллеги из Института мозга, десяток человек во главе с шефом Владимиром Владимировичем, который сказал над гробом хорошую прочувствованную речь. Воронина Анна Дмитриевна была, держала под руку строгую Ольгу Вячеславовну Кривову, доцента кафедры биохимии, которая вела нашу группу на 3-ем курсе. Еще молодые преподаватели, много студентов, родственников, знакомых. Многих, значит, задела эта смерть.
   Поминки проходили дома хаотично и простодушно. Люди толпились на лестничной клетке, курили, тесно сидели на досках в комнатах за шикарным и скорбным столом. Родственники со стороны мамы следили за тарелками. Гости, выпив и закусив, оживленно негромко гомонили между собой. Незнакомый крупный пожилой дядя заботливо подливал мне в рюмку, увещевал, близко дыша густой смесью водки, "Примы" и копченых деликатесов: "Беда страшная, да что ж теперь делать! Надо жить... Вы, ребята, не забывайте пока мать, заходите - она на вас душу отведет!"
   Я кивал, послушно пил, подцеплял вилкой капустку и держал внутри, словно дыбу, жесткий Витин приговор.
   Отца не было.
   Потом собирались у философов, более узким кругом, где уже преобладал анализ. Я, помню, лично просил высказаться наиболее ярких участников группы Якова Михайловича: что вы думаете, почему же он так сделал?
   Ребята отвечали длинно, мудрено. Я понял только, что философия - не сахар; вопросы жизни и смерти для них в каком-то смысле рабочие. Есть некоторая надежда, что можно осмыслить жизнь и строить разумное существование, но не больше. Мы, мол, все вовлечены в серьезный эксперимент по человеческому выживанию, который требует сознания, навыка "пробуждать и держать мысль", соответствующих приоритетов. Общество в целом предпочитает варианты заданного либо стихийного бытия. А потому мыслящий человек вынужден работать в одиночестве, без огласки, что, правда, тяжело, рискованно и как бы можно не выдержать напряжения... Это - в общем, а что касается Вити... Так ты, Вань, сам, наверное, лучше знаешь, потому что дружил близко; что, кстати, делает тебе честь.
   Спасибо, конечно. Я, кстати, узнал, что Витя доехал до Новой деревни; Матвей притащил. Он постоял немного в храме, послушал проповедь, потом ждал на улице. С отцом Менем не переговорил. Сам Матвей лично знал отца Александра и распространял его книги, однако в своей группе, куда пригласил меня после похорон, проповедовал больше экзистенциализм, нежели Евангелие. Мне это здорово помогло. Мы много говорили о науке; я понял, что прогнозируемый мир и управляемый человек - настоящие идолы нашего времени. Там же приобрел первый молитвенный опыт: трудно, стыдно стал призывать имя Господне. Тем не менее, для Вити предлагаемый путь индивидуального спасения, наверное, был неприемлемым - он и так погибал от одиночества. Рома мне рассказал, как Матвей однажды привел его на собрание. Витя просидел вечер с иронической миной и больше не появлялся.
   Я думаю, в плане познания Витя сделал все, что мог. Есть объективный предел умозрения, который обнаруживает рано или поздно честный человек. Дальше должна быть удача. В этом смысле Витя, конечно, поторопился, возможно, принял ситуативное решение. Впрочем, не знаю. Я сам многое успел благодаря "Витиному звонку". По крайней мере, перестал откладывать на потом осмысление собственного положения, уяснение вопросов веры и морали, скажем так. И сначала сам серьезно, страшно переболел смертью. Онтологизмом, как сказал мне позднее один мудрый человек. В обыденном плане мне пришлось даже хуже, потому как была семья. Хуже и лучше, наверное. На себя я, возможно, сумел бы наплевать, но Бог дал жену и сына - я просто физически ощущал сцепленность наших жизней. И потом еще парадокс: подыхая в приступах острой бессмысленности, под тяжестью навалившейся вдруг перспективы конечности, я в то же самое время мог находить совершенное полное счастье в своей маленькой семье. Я знал, что это - хорошо.
   Существуют мужские роды. "Женщина, когда рожает, терпит скорбь, ибо пришел час ее. Когда же родит сына, уже не помнит скорби в радости, ибо родился человек в мир", - так Иисус поучал учеников. И выдвигал жесткое требование: всем вам надлежит родиться свыше.
   У меня это произошло через два года после Витиной смерти, ранним утром, на кухне очередной съемной квартиры в Бескудниково, с одинаковым, повторяющимся видом на железную дорогу. Я молился, говорил Богу: "Если Ты есть, отзовись... Правда не знаю, как быть дальше!" Вопил в привычном, ужасном отчаянии... Но потом во мне словно оконце какое отворилось. Я пролетел туда и увидел откуда-то со стороны грандиозный, неистребимый, неизбежный мир Божий и себя в нем. Никто не может воспроизвести и, следовательно, разрушить дело Господне. Никто не в состоянии помешать Богу. Это я понял мгновенно, просто и ясно. И тут же Великая Тишина поднялась во мне. Хорошо стало, спокойно, тепло. Словно Сам Господь прикоснулся ко мне ласково, ободряюще... Мол, ну ладно, ну понятно все. Не бойся. Все будет хорошо. И я поверил. Не мог не поверить!
   Так случилось со мною, обычным советским невоцерковленным, весьма грешным, но ищущим человеком. Я просто открыл душу Единому Всемогущему, а Он сломал во мне жало смерти. Этот опыт я читал и выражал дальше в категориях иудейских и эллинских. Я увидел, ощутил в вещах Бытие, То, что есть - неустранимый остаток, сопровождающий все живое и мертвое, замечаемое человеком. Я сам, несомненно, услышал Аврамов призыв пути в Нем без дополнительных условий и гарантий. "Я - вот, завет Мой с тобою, ходи предо Мною и будь непорочен". Все.
   Тем не менее, у меня появился пылкий интерес к этому данному свыше спасительному бытию, из-за чего я начал ходить по церквам, искать людей веры, благо Матвей помогал. С ним мы были у православных и католиков, у баптистов, адвентистов и в синагоге. Даже в мечети вышли неприятности. Удивительный человек! Скоро, впрочем, я снова стал болеть, теперь уже Иисусом. В смерти и воскресении Его я не сомневался; собственно в Нем Бог явил Свою Сущность, как Купину Неопалимую - жизнь и смерть, сведенные по высочайшему счету. Тут мне опять помогло эллинское понятие гармонии как соединения противоположностей. Понятно, что встреча противоположностей образует конфликт, но понятно также, что мир есть целое и состоит из единств, распознаваемых человеком. Любая новая мысль - свидетель мирного чуда существующего единства - вот где античное изумление!
   Воскресение - это то, что благочестиво отвергают иудеи; что стремятся выслушать буддисты, отрешившись от всего; то, что творит Бог ежеминутно и ежесекундно в сердцевине мира; что может замечать человек, уподобляясь ребенку, рождаясь от Духа Святого, открывая Премудрость Божью. Собственно, нет ничего более существенного, чем Воскресение мертвых - последнего полного Ренессанса человеков, животных и всякой твари!
   Мне непонятно было, куда девается, пропадает мой замечательный, Богом подаренный внутренний мир, так что нужно чуть ли не каждый день отыскивать его заново, подбирать, вопить вновь к Богу из тупого, мельтешащего, накрывающего вдруг, хаоса. И почему Бог так обошелся со Своим Сыном? Зачем Крест?
   В Страстную Пятницу 1986 года поехал я рано утром на велосипеде в подмосковную сельскую церковь. Оставил велосипед в лесу, зашел в храм. Всенощная уже отошла. Несколько женщин дочитывали молитвы. Одна из них тихо ходила, собирала огарки свечей. Через несколько минут из алтаря вышел священник с очерненными от бессонницы глазами на сосредоточенном очень белом, как мне показалось, лице. Он внимательно посмотрел на меня и, благословив, отпустил всех. Я повернулся, послушно пошел, поехал, накручивая в радостном исступлении педали, неся в себе знание, понимая все более четко и ясно, что Иисус умер, разделив нашу смерть, захотел быть с нами везде. Умер за меня, чтобы я мог жить верой, несмотря на мои глупости и грехи. Умер, чтобы я жил и выжил в надежде - вот Его дар мне!
   Подобным образом я стал открывать для себя другие важные вещи, читать Писание, оставлять понемногу кой-чего из вредных моих привычек, находить логику в жизни, понимать историю, даже вдохновляться Судами Божьими. Из науки я ушел. Работал по больницам, по школам, вообще, где придется - прямо по Гребенщикову: "поколение дворников и сторожей..." Друзей институтских растерял. Одно время был прямо невыносим: с двух-трех слов начинал говорить про Бога, грехи, смерть. И все Библию цитировал и философов, надеясь выговорить какое-то совершенно неопровержимое свидетельство веры. Жалею сейчас. Той дружбы, что была между нами в те последние советские годы, я уже не встречал больше ни в жизни, ни в церкви. Увы! Наверное, виновата была молодость, коммунальная неприхотливая манера студенческого общежития. Как бы там ни было, образ Царствия Божьего так и запечатлелся у меня в виде доброй студенческой пирушки, открытой для всех. И Господь за импровизированным, непритязательным столом ест и пьет; и рассказывает анекдоты, претворяя между делом воду в вино, исцеляя больных и благословляя студенческие свадьбы... Уж прости мне, читатель, такую блажь!
   Знаю, что Султан женился, устроился где-то в серьезном бизнесе. Сергей несколько раз уезжал в Штаты, работал по контракту, возможно там и остался. У меня есть телефон его родителей, но не звоню. "Шура" живет в Москве с женой и сыном. Ромка "настрогал" уже четверых детей, но мыкаются с Леной Староверовой по чужим квартирам, "сшибая", где только можно, "деньгу". Философию забросил и, как сам признается, "изрядно поглупел". Встречаемся с ним редко и очень тепло.
   Когда в конце 80-х страна стала разваливаться, смотрел спокойно. Весь этот большевистский энтузиазм я развенчал и похоронил вместе с Витей. Потом библейский срок советской власти, пророчество Фатимы подкрепляли мою уверенность в том, что "процесс пошел" нормальный. Многовато выплеснулось грязи, но что делать - прикопили! Ничего... Мол, дерьмо схлынет, и Россия поправится. Народ недоволен потому, что путает развал империи с концом света. А приличные люди не желают конкурировать с инициативным криминалом.
   Худо стало, когда началась Чечня. Тошно. Думал: все-таки эта страна проклята Богом за всю кровь пролитую и теперь взорвется, как отравленный чумной город, тонущий в собственной канализации. Ничему не научились ни политики, ни иерархи. Народ посылает детей на убой, затем, конечно, опомнившись, начнет крушить власти и церкви.
   Потом опять что-то произошло. Россия с позором все-таки вывела свои войска. Народ, несмотря на трудности, еще раз прокатил коммунистов на выборах. Какое-то неожиданное здоровье нахожу я в моей стране. Быть может, у России есть будущее, если только не примется испытывать неведомую свою исключительность...
   Конечно, костюм "западной демократии" сейчас нам не подошел. Филистеров мало - законопослушных людей, имеющих мужество строить свою частную жизнь перед Богом в короткой перспективе. Мои одаренные соотечественники еще долго будут вынужденно кривляться, балансируя на кромках героических судеб или великих свершений, поскольку простая человеческая жизнь здесь крепко оболгана и изнасилована. А широкие народные массы попривыкли глядеть на них, жуя свой хлеб. До некоторых пор, так называемый "русский человек" все стерпит: и клоунский бутафорский колпак, и немецкий костюм, и порнографическое учительское платье. Но потом неизбежно, как евангельский бесноватый сдернет с себя все, побросает и голый побежит к Христу - не всякий цивилизованный человек способен выдержать такое зрелище.
   Запад последнее время цивилизует нас комфортом, научно-техническим прогрессом; Азия традиционно предлагает организованное выдирание ноздрей и соответствующий порядок. Талантливый отечественный политик вынужден иметь в виду оба веяния. Однако дело не в этом. Пока в лодке с учениками к нашим берегам не пристанет Христос, россиянин-легионер все одно будет жить в гробах, оглашая дикими воплями необозримые "гагаринские просторы" - таково пророчество Достоевского. Примерно так оно и было со мной и с Витей. Мы оба, по-своему, принуждали себя жить в коротком видении собственной смерти. Сейчас... Сейчас уже свиньи посыпались... И я хотел рассказать моим соотечественникам, что сотворил со мною Христос.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"