Мир был чудесен и весьма мил - весь в переливах солнца и стекол радужных окон. Но иногда мир был обыкновенный - серые дома, узкие улицы, скучные неулыбчивые люди. Она жила, как умела - и как придется, конечно, тоже жила. И она была даже счастливая - иногда в хорошую погоду и иногда в дождливую, когда дождь плакал и просился на ночлег, а она водила ладонью по стеклу, провожая каждую из капель. Но иногда - когда мир был чудесен и когда это был совершенно обычный мир - ей вдруг становилось страшно. Ее бил озноб, и холодно было под сердцем, и морозно в самых кончиках пальцев, и она не знала, чего боится.
Она была очень красива. Во сне она забывала, как выглядит, и подходила к зеркалу, чтобы узнать себя. Она долго стояла и любовалась той, которая в зеркале, и не верила, и ей было неловко, что она так хороша. Она стояла у зеркала, запоминая, что глаза ее - с поволокой (темно-синие и обведены фиолетовым, так что кажутся еще синей), что волосы ее густы и безбрежны, как избалованное море (каштановые, отливающие красным деревом и спадающие гибкой волной), что лицо ее - точеной слоновой кости (теплой белизны, и черты лица четкие, выведенные точно и мягко). И ей была страшна ее красота.
Ей было шестнадцать лет, и она работала танцовщицей в старом баре. Ее взяли туда потому, что бар находился на маленькой безлюдной сонной улочке, и у хозяина не хватало денег нанять профессиональную танцовщицу.
У нее была, конечно, школа и уставшая мать в маленькой квартирке, мать, которая, когда девушка приходила под утро домой и клала деньги на кухонный стол, безразлично называла ее шлюхой и засовывала деньги в карман халата. Девушка улыбалась матери и уходила спать. Она была влюблена - безумно, страстно, преданно - в того, который приходил к ней во сне вот уже которую ночь, смотрел на нее ласково и сквозь ее красоту мог разглядеть ее. Когда она ложилась спать, она ложилась на живот и в груди баюкала свою тоску, обнимала ее своим теплом, как дикий зверь, зализывающий рану - и так засыпала. Ей было хорошо спать - гораздо лучше, чем жить наяву.
От сцены уже привычно пахло пылью, и ей становилось все легче плясать, сминая свое тело, когда хозяин бара - нестарый еще человек - сказал, чтобы она была поласковее с клиентами и улыбалась им со сцены. Это было больно, но в угоду ему она стала разрезать губы улыбкой. Однажды она даже до крови закусила губу, и ее танец тогда имел привкус крови, и она танцевала дивно - ей сказал так завсегдатай бара, ее друг.
Хозяин бара оказался прав, и когда она стала улыбаться со сцены, у нее появился поклонник. Это был человек с необычайно черными волосами, приглаженными гелем, с лицом ворона (так казалось из-за его огромного носом и привычки во время разговора наклоняться над собеседником так, словно бы он хотел выклевать ему глаза) и такими глазами, что в них невозможно было отличить радужки от зрачка.
Поклонник приходил теперь почти каждый день и садился за столик ее друга, завсегдатая бара, самый ближний к сцене столик, и друг, недовольно косясь, отставлял подальше от непрошенного соседа свой недопитый стакан. Когда девушка заканчивала выступать и спускалась в зал, поклонник вел ее к барной стойке и усаживал на высокий табурет. Он заказывал ей что-нибудь в высоком стакане, что-нибудь, от чего, как от музыки, кружилась голова, и, держа девушку за руку, что-то говорил, улыбаясь. Ей было хорошо, душа летела в танце, не умея остановиться, а девушка слушала разговоры в маленьком зале и шепот поклонника, и ей было весело и тревожно от его взглядов и оттого, что иногда он похлопывал ее по коленке и не спешил убрать руку. Поклонник спрашивал ее о чем-то, она не знала, о чем, и качала только головой на каждое его слово. Ее друг, завсегдатай бара, подходил к ним, становился за ее спиной и тоже отрицательно качал головой. Поклонник же совсем не обижался, говорил о чем-то и наклонялся к ней так близко, что ей хотелось убежать, но тело вело себя странно, и в груди набухало что-то незнаемое, готовое разродиться теплой тоскливой мукой. Ее пугало собственное тело, но как назло друг уходил назад к своему столику и лишь косился оттуда неодобрительно. Она пила из высокого бокала и слушала внутри себя жаркое биение, от которого сводило холодком губы, и ей становилось стыдно за себя и поклонника, за его взгляды и липкие руки, и она уходила домой. Ее провожал друг, завсегдатай бара, и поклонник не решался следовать за ними...
Но однажды был вечер, и она, поднимаясь на сцену, видела, как переглядываются ее поклонник и хозяин бара, и хозяин кивает головой на какой-то безмолвный вопрос ее поклонника. Девушке стало отчего-то тревожно, и она была рада, что друг ее тоже был в зале, за своим столиком, с высоким стаканом в смуглой руке. Она посмотрела на друга, успокоилась и стала танцевать. Она танцевала тем вечером и мечтала о маске - черной, сплошной, чтобы только две прорези для глаз - и она не могла объяснить почему. Просто она танцевала - и скидывала тело, словно сколькое платье, босыми пятками души била в деревянный пол низкой сцены. Поклонник смотрел на нее, а ей было стыдно за свою такую неприкрытую, такую явную красоту. Ее руки держали душу в охапку, чтобы не упустить, и она была дика и танцевала дивно, и восторженно и влюбленно смотрел на нее друг, завсегдатай бара. Но даже ему она не могла объяснить, почему ей так нужна эта маска - прикрыть нагую душу от настойчивых взглядов.
А музыка была такой, что хотелось выть, как голодной лесной волчице, выцарапывать из груди тоску - и умереть было не больнее, чем танцевать ее. Она танцевала, улыбалась в зал и мечтала о ноже - с простой удобной ручкой и треугольным тонким лезвием. И она танцевала так, как будто уже нож был в ее руке, и уже выхлестывает из сердца кровь. Она знала, что однажды нож окажется в ее руке, и никого не будет рядом, чтобы помешать - и ей легко и весело было жить, не зная, наступит ли ее следующий день. Единственное, чего ей было жаль - так этого того, что вместе с ней умрет и ее друг, завсегдатай бара, сидящий вечно на одном месте, поближе к сцене. Ей было жаль убивать его вместе с собой, но ничего нельзя было поделать - ведь его она выдумала сама.