Кацъ Юра : другие произведения.

Путями Белого Осла

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    библейская сага

Путями Белого Осла.
  
   Есть две по определению недописанных книги: первая - сама жизнь, вторая - Библия. Они принадлежат всем, и каждый хочет дописать.
  
  
  Предисловие
  
   Библия, это картина, созданная богоподобным человеком, с натуры, созданной самим Богом. Но посколько создатель этой картины, Моисей, богоподобен актуально - а не только в потенции, как все мы - то созданная им картина божественно гениальна, то есть сама является некoей натурой, которая требует, чтобы с нее тоже писались картины.
  
   Человек был сотворён по божию образу и помещен в комфортный божий сад, но лукавый в нем этот образ до того исказил, что пришлось срочно гнать его из сада, пока не перепортил там всех зверей и птиц. Последние, однако, были с самого начала вверены человеческой опеке, так что и отправлены вслед за опекуном. Там, в изгнании он жил с ними в мире и согласии, пока не сообразил, что их можно есть вместо себе подобных - гуманизм по Ноеву завету.
   Таким вот диким и прекрасным, без макияжа и комуфляжа культурных слоёв трех-тысячелетней цивилизации, еще помнящим живое бого-общение, напрямую, но уже и закалённым в схватках с дьяволом, предстаёт перед нами ветхозаветный, библейский человек - "homo biblicus".
  
   Эта сага о жизни 12-ти поколений авраамова дома - четыре поколения до Египта, четыре поколения Египта и Пустыни ("в четвертом роде возвратятся они сюда" - Быт 15:16) и четыре поколения после ("Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого [рода]" - Исх. 20:4,5) не есть попытка комментария Библии - на то написан специальный трактат 'Шесть Дней Библейской Истории' - но просто художественное осмысление некоторых её узловых эпизодов, заполнение текстовых пробелов, любовный и почтительный, взгляд на неё глазами ХХ века, опечаленными катастрофальным опытом истории жизни на земле.
  
  
  Пролог и Введение
  
   Пролог
  
   Предрассветный час плывет над землей навстречу ее вращению, и дождем сыплются на землю души. После ночных странствий они спешно, как ноги в туфли, возвращаются к спящим своим телам - будить и не перепутать!
   В этот самый час на седьмом небе, где рассвет не проходит, ангелы слетелись на летучку. Каждый держал ответ: где был? что видел? как воспрепятствовал? Михаэль наводил тьму на Египет и громил Сдом и Гамору, Рафаэль исцелял в Иерусалиме и подымал покойников из гробов, Гавриэль благовестил в Галилее, Гамлиэль мешал строителям в Вавилоне.
   Перед тем, как разлетаться им по новым заданиям, сказал Всеединый:
   -- Вот, Я поместил человека в мир, чтобы он кормил от него свое тело, от тела бы кормилась его душа, и ею он кормил бы Нас. Ваше дело - собирать этот нектар и нести его на небеса, а не кровь там сосать некошерную, как стервятники. Найдите среди всей этой падали одну чистую душу и принесите Мне, наконец.
   -- Не видели мы на земле чистой души - отвечали ангелы - все ведь от Адама запачканы!
   -- А вы у человека учитесь: он вот вывел же себе козу, и она кормит его молоком - душой своего организма. Выведите и вы из человека такую породу, что Нам служить будет, тогда и остальные подстроятся. Как выводить - этому тоже человек вас научит. Отделите сначала самую подходящую пару... - селекция, одним словом.
   Вот, к примеру, любезный Нам Авраам: как он там поживает? Верует ли он еще в Мое благословение потомством, не устал ли от веры?
   -- Веровать-то он верует, только все над ним смеются. "Евреем" дразнят. Даже Сарра, старуха его, и та смеется.
   -- Сдать ее в гарем к кому-нибудь из ихних богов нечистых, пусть там смеется!Но так, чтобы ее можно было сразу забрать, когда понадобиться, ибо только через нее буду Я проводить завет Мой с Авраамом.
   Если бы задавалиcь вопросы Всевышнему, то тут был бы вопрос:
   -- Почему только через нее? Помоложе-то нет разве?
   "Нет",- был бы тогда ответ. "Душа у человека только одна".
   -- ???
   Отвечать было уже некому - всё уже разлетелось.
  
  
  
   Введение
  
   Хамор был сын ослицы Атонет, рожденый ею в Арамейских предгорьях Арарата, и был весь белый. Белым, значит, должнo было быть и его отцу, которого, впрочем, никто не видел. На спине у его матери постоянно сидел некто тощий и долговязый с шаркающими нa бугорках сандалиями, так что сбоку и не разобрать - то ли это он на ней, то ли она под ним. Они как-бы срослись, и странно было смотреть, когда он по какой-либо нужде с нее сходил - как будто ей срезали крыло со спины. Его звали Пророк, и что это значит, ни Хамору, ни его матери не было известно.
   Они пришли, все трое, из верховий великой реки Прат. Там в скальном гроте увитом старым красным виноградом, который вопреки всем законам ботаники все еще плодоносил, ветхий днями Ной призвал к себе своего старшего сына Шема, и сказал:
   - Сын мой! Шем! Годы мои стали мне тяжелы, а Всевышний все не отпускает и не отпускает меня во свояси - опять, может, обо мне забыл, как во дни Потопа. Братья твои, Йафет и Хам, родами их растеклись по земле, как вода, и разнесли на четыре стороны полученные ими от меня благословения, но мне самому нет мне от них поддержки.
   Посреди их земель лежит земля детей Ханаана, четвертого сына Хамова - плешь проклятия на благословенном темени отмытого потопными водами мира, ибо проклят был Ханаан за грех отца его. В той земле построит свой дом тот человек, что сменит меня под небесами и даст мне, наконец, отправиться путем всей земли.
   Пойди туда и ему навстречу благослови ту землю моим благословением. Возьми мою ослицу Атонет, и она отвезет тебя. Это единственая из парных тварей моего ковчега, оставшаяся мне после того, как братья твои, уходя, увели с собой всех остальных, включая и ее пару, белого осла по имени Хамор. Но во чреве ее осталось семя Хамора, и Творец восстановить его - пре ней молодой осел, ее сын. Тоже Хамор, ибо это имя всего семени, данное Адамом.
   Когда придете в Ханаан, передашь молодого осла на усмотрение того человека и будешь свободен от моего поручения. Атонет отвезет тебя в землю Мориа, где ты и продолжишь дни свои, сколько есть, в наслаждении молитвами и благословиями в священном городе Шалеме. Её же отпустишь - дальше ангел Божий будет будет водить ее по земле и следить за тем, чтобы она всегда в нужное время была в нужном месте.
  
  
  Глава 1. Двинувшиеся с востока. Ур, дом Отца
  
  Дом отца (Быт 11)
  
   "Иди-ка ты себе: из земли твоей, от родства твоего, из дома отца твоего.."
  
   Была пятнадцатая ночь месяца Шват, и в столичном городе Уре шел фестиваль Набу, молодого бога Письменности и Словесности, только-только утвердившегося в месопотамском пантеоне. Ему патронировал бог Луны Син, один из сильнейших богов неба, и это придавало особую важность всей процедуре, в которой лунный свет являлся основным фигурантом.
   Такие праздники продолжались неделю и расчитывались так, чтобы последняя ночь пришлась на полнолуние. При полной луне отобранная девственница от населения города встречалась с чествуемым в тот год представителем населения небес.
   Девушка должна была взойти на священное ложе в верхней башне храма для ритуального совокупления с богом, специально для этого нисшедшим туда с неба. Башня поэтому называлась "этаменанке" - дом соединения неба и земли, и культ этой ночи был главной целью постройки всего того грандиозного сооружения. Смотр претенденток проходил в три тура, и победила двадцатидвухлетняя Сари из дома Тэраха.
   Весь месяц подготовки к третьему туру претендентки находились в обширных помещениях храма под наблюдением жрецов, охранявших их от известных домогательств и посягательств; своих же собственных, так как никому из посторонних входа туда не было. Все было очень строго, ибо никто не знал, какая из девушек взойдет в итоге на башню, и если потом у ней откроется внеурочно какая-нибудь лажа по нижнему этажу, то скандал будет такой, что Бог не приведи! Так что беречь приходилось всех, и весь святой корпус отвечал головой, а то и чем посерьезнее! Вот пройдет Событие, потечет храмовая рутина - тогда, пожалуйста, можно будет и расслабиться чуть-чуть. В рамках приличий, разумеется, и только со свитой, так как утроба Супруги окольцовывалась золотым кольцом верности.
   Третий тур проходил на верхней площадке храма в присутствии сорока жрецов из всех двадцати городов нижней Месопотамии, составлявших некогда славную империю Ура, и на тот день этого еще не забывших. После того, как свет луны, пройдя сквозь башню сверху вниз как по водосточной трубе и выйдя из ее нижнего отверстия, омыл с головы до пят одну из четырнадцати, выстроенных у подножия конкурсанток, и комиссия признала ее избранницей небес, она должна была подняться в помещение верхнего этажа для встречи с избравшим ее богом, излившим на нее этот свет. Церемония завершалась наутро препровождением ее в одно из нижних помещений на вечное хранение.
   Из отстраненных претенденток составлялась свита жрицы. Они оставались в храме на весь год каденции до избрания новой жрицы - для ритуального употребления жрецами и пополнения этого славного сословия; этих-то не кольцевали! Как овцы после храмовых жертвоприношений тут же пожирались жрецами, так же и девицы, спустившиеся после брака из башни - тоже должны идти в дело. Никакие другие женщины к жрецам не допускались, как и никакое другое мясо, кроме мяса жертвенных овец, не разрешалось им в питание.
  
   Итак, по завершении последнего конкурсного акта победительница, отделившись от остальных конкурсанток, теперь уже бывших, в правильном темпе прошла сквозь узкий коридор жрецов, натертых кипарисовым маслом и с пальмовыми ветвями в руках, и подошла ко входу в башню. Дальше надо было, не останавливаясь и не меняя шага, по внутренней лестнице - четыре колена по шесть ступеней, каждая в пол-локтя женского высотою - подняться в верхнее помещение. Там остановиться и ждать.
   Но остановилась она раньше. Точнее, что-то остановило ее, какое-то препятствие, на которое она натолкнулась у самого входа в святую башню. Она стояла в растерянности и ничего не понимала. Факелов в эту ночь не полагалось, чтобы ничто не мешало Луне сделать свой выбор, и такая стояла тишина, что было слышно, как шипит масло на разгоряченных плечах караула. Она попробовала снова шагнуть, и снова - как в стену уперлась!
   Церемония была на грани срыва, а это, в свою очередь, могло повлечь самые неблагоприятные последствия. Ветшающая религиозная жизнь в Южной Месопотамии, требовала срочного обновления, и все надежды в этом смысле возлагались на этот новый обряд. Страшно даже подумать, во что бы это могло вылиться, если бы положение не спас сам жених, юный Набу.
   По свидетельствам очевидцев из жрецов он вышел неожиданно из башни, что само уже по себе уму непостижимо, взял девушку за руку и увел внутрь. Что там потом происходило, никому не известно; да и не должно. Главная цель была достигнута: бог таки сошел, и даже явил себя, и праздник провален не был. Хотя и сильно пошатнулся, чего буржуазный Ур не любил.
   После того, как новая жрица скроется в башне, застывшая процессия жрецов должна была в полной неподвижности ждать ее возвращения, чтобы на рассвете, при ее выходе, сложить к ее ногам пальмовые ветви, и освободить себе руки для пения гимна. Все, однако, сбилось и перепуталось в ту ночь.
   Великолепная колоннада, выстроенная из помазанных жрецов, не в силах более держать строй, распалась и рассыпалась по террасе третьего этажа. Сбивались в кучки, возбужденно обсуждая и потрясая сразу обессмысленными в их руках пальмовыми ветвями. Некоторые даже пытались, пробегая мимо и случайно якобы оказавшись у входа в башню, кинуть, как под юбку, беглый взгляд в ее просветленное луной чрево. Один только лунный свет, главный судья конкурса, оставался, невозмутим и продолжал бесшумно стекать по ступеням.
   Здесь, пока храмовая мистерия зависла в стадии кульминации, как будто подброшенный кверху шар, достигши мертвой точки, вдруг прилип к потолку, есть возможность сообщить кое-что о героине - ее происхождении и окружении.
  
   Дом Тэраха, из которого происходила героиня описанного торжества, был одной из ветвей древнейшего, идущего от самого Ноя, славного рода Эвера, Ноева правнука по линии Шема. Главное, чем прославился этот дом, была независимая позиция его патриарха по отношении к новому учению, охватившему всю Месопотамию сверху до низу. Учение то учило о построении нового общества как храма, посредством кирпичей, и, как это часто бывает, дом Эвера, из последних сил державшийся в стороне (эвер / еврей = сторонa), был как раз тем местом, из которого учение и вышло; во всяком случае, в технологической его части.
   Haчалось с того, что когда Шем после известных происшествий в доме отца его Ноя "двинулся с востока", т. е. вниз по течению Евфрата, и его дети, оседая по дороге, заселили все его берега до самого моря, Эверу достался крайний юг - заболоченные степи у дельты.
   Там, как и во всех приречных землях - ил да камыш - основным строительным материалом был кирпич. Заметили, что кирпичи, используемые в разных горячих делах, вроде кузниц и кухонь, от воздействия огня становятся легче, и стали обжигать их специально, чтобы громоздить ими высокие башни. Пришла идея обжигать кирпич. Построили обжигальные печи, и понеслась.
   Но всякий технический прогресс рано или поздно осложняется социальной метафорой. Здесь это произошло рано и отшатнуло многих неподготовленных и в первую очередь самих главных адептов этого прогресса, дом Тераха - они вовсе не собирались кирпичом своим разрушать сложившийся и удобный уклад жизни.
   Трудно сказать, что было в этом учении главным - рациональное или религиозное. Разнеслось пророчество о грядущем объединении всей силы, рассредоточенной по небесам. Не будет больше местных богов, и их теплых, понятных культов, и стерты будут их имена - на земле, как и на небе - но всё будет сводиться центральной сертикали и ею будет подчинено некоему безжалостному, бесчеловечному Универсу. И воля его будет тотальна. Это пугало и побуждало к ответной мере: на объединение небес ответить объединением всех людей под властью Абсолюта.
   Архитектурным выражением этого объединения - а большие утопии всегда ищут монументальных форм - было то, что позже стали называть "городом и башней головою в небесах". Тогда это называлось просто "зикурат", ступенчатый храм. Этажи пирамидально поднимались террасами, и там отправлялись все религиозные требы населения, жрецы служили разные службы. Все это было: "город".
   На верхней террасе, где проводились астрономические наблюдения, ставилась "башня". Это и был собственно храм: высокий терем, и ходу - никому. Туда ожидалось схождение сынов небес для браков с дочерьми земли. От этих браков будут рождаться на земле долгоживущие великаны, способные перестаивать, как перископы, разливы рек и морей, и вообще устойчивые ко всякой Божией казни. Они будут надеждой народа и защитниками его перед небесами.
   Когда учение стало распространяться на глиняных табличках, обожженных, кстати, в тех самых печах, старый Эвер понял, как далеко это может зайти, и возвысил голос. Но было поздно. Его собственное племя, его собственный дом, его собственные дети - все уже было заражено этой заразой. И тогда старик ушел из дома. Оставил все и ушел в землю Мориа, к прадеду своему Ною, которого Бог держал еще зачем-то на земле. На прощание он благословил дом Тэраха, единственный стойкий среди этого безумия.
   Дом этот был сам по себе относительно молодым, но, оставшись после известных событий, единственным остатком дома Эвера, древнейшего из домов, был естественно нагружен и всем его достоинством, всеми полномочиями, и всеми обязательствами перед обществом и историей. Но с началом строительства Башни, все как с катушек сорвалось.
   Старой аристократии становилось все труднее и труднее удерживать позиции - что духовные, что материальные. Уличные проповедники проповедовали новое откровение Кирпича; царские комиссары отбирали все на нужды Великой Стройки: и людей, и землю и скотину. Экспроприация - так это называлось. Повсеместно строились безобразные печи для обжига кирпича, и это называлось индустриализацией. И вот уже первый кирпичный зикурат в четыре этажа стоял в столичном Уре, и строились уже башни в Нипуре и Ларсе. Говорили даже о некоей семиярусной супербашне (это по числу этажей неба, чтоб до самой "государыни-рыбки" дотянуться)!
   В общем, к приходу туда Тэраха, та ползучая революция давно уже расползлась по всей южной Месопотамии, и места в ней ему не было уже тогда. Посопротивлявшись лет девяносто, он понял, что по крови своей он, как был, так и остается, кочевником из пастушеского племени Эвера - евреем то есть, посторонним. А еврею лучше держаться подальше от революций и разного рода утопических идей. Рано или поздно его душа потянется к небу, и тогда все земное станет ей в тягость до смертельной невыносимости.
   Так что, чем раньше оторваться, тем лучше; пока тебе со стороны не указали, кто ты есть, и где твое место. А место твое истинное - в пути. Он ждал только сына своего Ави: чтобы возвращался в Ур, и подымал дом отца своего в исход, в землю родства его и отечества его.
   Тэрах был семидесяти пяти лет от роду, когда его единственная, хоть и молодая, жена принесла Арана и Нахора. Еще через десять лет родился Ави. Появление в доме сыновей при столь почтенном возрасте родителя свидетельствовало - если отбросить пикантерию этой темы - об ответе небес на длительную молитву, и расценивалось, как признак особой набожности и благочестия.
   Сыновья получили при рождении благословение самого Ноя, отстоявшего от них на десять поколений патриарха, равнозначного Адаму и пользовавшегося абсолютным доверием Всевышнего Бога. Поэтому то, что произошло в этом доме два года назад, было громом с ясного неба - как в переносном, так и в самом прямом смысле.
   Тогда, во время ежегодного фестиваля богов в Уре, при большом стечении гостей и участников неожиданным ударом молнии, был поражен старший сын Тэраха, преобаятельный Аран по прозвищу Египтянин.
   В тот день был хамсин - душно, и небо все заметено песчаной пылью из пустыни. Вдруг рассеянный свет полуденного солнца весь был собран слетевшимися ни весть откуда линзами в маленький зайчик на темени Арана: моргнула тьма, щелчок - и он упал, как сбитая кегля. По заключению синклита жрецов это был выстрел богини Анат, ревнивой и своенравной богини Охоты.
   Прозвищем "Египтянин" Аран был обязан своему увлечению западом, а западом в полном выражении был Египет. Выписанные из вражеского Египта мастера покрывали дом изнутри изящной стенописью, привезенные оттуда пивовары - по египетским правилам они были женского полу и происходили из духовного сословия - по весне варили в его доме густое пиво из первого ячменя. Египетскими семенами засевались клумбы, повозка закладывалась на египетский манер - конями; единственными тогда во всей Месопотамии. Все это щекотало ноздри высшему свету, но местными небесами с благосклонностью не принималось.
   Аран догадывался, конечно, о том, что терпение богов не безгранично, но к такому обороту он готов не был. Он был жизнелюбив, мягок, чужд всякого фанатизма, и судьба героя, а тем более жертвы, пусть даже и за свободу вкусов, не привлекала его. Это была совершенно излишняя для всех смерть!
   Аран оставил по себе двух дочерей, Сари и Малку, и годовалого Лота, последний подарок жены, не справившейся с запоздалыми родами. Дочерей должны были по старшинству разобрать оставшиеся братья, Лот шел довеском к Сари. Сари при этом раскладе Ави не доставалась, и в храме Луны ему предложили заполучить ее обходным путем - через Набу: ее отдадут Набу, а Набу передаст ее Ави.
   Зачем она так понадобилась Ави? В соответствие с пророчеством Всевышнего Бога, полученным им в пустыне. Ави последние десять лет сплошь пропадал в северных царских кампаниях, неся военную повинность за весь дом Тэраха. Отношения его с царем были сложны, так же как у Арана с богами, но он почитал за правило не вмешивать свои частные дела в казенную службу, и нес ее безотказно. Может быть, еще и для того, чтобы поскорее со всем этим распутаться, выслужить себе отставку, и со спокойной душой отойти в сторону, оправдывая их родовое прозвание "иври", что кроме указания на имя их патриарха Эвера, означало еще: "посторонний". Но главным было то, что его военная служба освобождала его и весь дом вместе с ним от участия в Великой Стройке.
   До службы он изучал в храме Луны в священном городе Ниппуре целебное действие лунного света при сумеречных состояниях души. У него уже были результаты, и он ждал, когда он сможет посвятить все свое время этой работе. Его любили в храме, и сам патрон, бог Луны Син, был заинтересован в его исследованиях. Он просил всех богов опекать Ави, и оказывать ему всяческое содействие во всех его делах, в том числе и бытовых. Выходка капризной Анат, убившей Авиного любимого брата, повлекла сильный его гнев, выразившийся неурочным лунным затмением.
   В египетском походе Ави сопутствовала удача. Он объяснял это тем, что вышел из зоны влияния ревнивых и капризных богов Месопотамии, которые все, за исключением Сина, относились к нему из-за брата недоверчиво. Теперь, когда над ним были свободные небеса Ханаана, он наголову разбил египтян при Армагедоне и гнал их через Негев и Синай до самой Долины Царей. Там он остановился, увидев нечто такое, что сразу позабыл обо всех своих ратных делах, о трофеях, о пленных, и вообще о завершении кампании. Как будто даже и духом приупал. Он увидел там пиАвиды.
   Они стояли на противоположном берегу среди белесого песка, и сами были такого же цвета, как песок. В воздухе была тончайшая сетка пеcчаной пыли, и каждая песчинка отражала свет, отчего висело кругом плотное матовое свечение. ПиАвиды проступали смутно, как полу стертая фреска.
   Аврам остановил отряд и один переправился через реку. Они не приблизились. Он пошел к ним, но они, как ему показалось, удалялись от него ровно со скоростью его шага. Их было три - одна большая, и две поменьше. Среди общей размытости контуров геометрические ребра четко разграничивали свет и тень.
   Он не то чтобы ждал этой встречи, но и не был к ней совсем уж не готов. Он слышал о пиАвидах от караванщиков и из рассказов брата, читавшего папирусы. Он знал, что они останавливают путников, и сбивают их с пути. Но он никогда не думал, что они будут соблазнительны и для него. Он почувствовал вдруг, что они манят его из этого тумана, как бесстыжие красавицы из-под кисейной занавески в сумерках, заманивая, как в веселый дом, в пустыню. Он понял, что может попасться на известный ученым жрецам храма Луны эффект "египетского тяготения смерти", перестал их догонять и вернулся к солдатам.
   Весь дальнейший путь он был смущен и подавлен. Какое странное впечатление: ведь это усыпальницы, не более! Всего лишь несоразмерный каменный колпак над одной сморщенной мумией. Так что же он так разволновался? И что теперь гонит его от этого места без остановки, как недавно сам он гнал с противоположного направления войско египтян?
   На другом, восточном полюсе мира, в земле его рождения, в Месопотамии тоже стояли архитектурные чудовища пиАвидальной формы. Там они не были посвящены смерти, наоборот - жизни, и жизни - на земле. Потому, быть может, их грани не были гладки, но ступенчаты, как познание. И как разум жизни, были они запутаны, законцептуалены, заумны и утопичны. И не было в них соблазна смерти, и не было совершенства сокровенной простоты, которое увидел он тут, в далекой и страшной земле Хама.
   Теперь он должен найти точку равновесия всему этому географическому коромыслу между Месопотамией и Египтом - и метафизическую точку, и топографическую. Как учил его в своем храме Син, для того, чтобы совпадение этих точек было истинным, топографическая должна быть определена вначале: голова умнее ног, и идет сзади. Поэтому Ави не думал, куда идти - он верил дороге.
   Его отряд был сильно потрепан в боях, и насчитывал теперь всего семьдесят воинов, не разлучавшихся ни на день в течение года. Ави сказал им, что дорога уводит его на восток к священной горе Синай, что отсюда в сорока днях пути. Поэтому он отказывается в их пользу от своей доли трофеев и царского жалования по прибытии, и предоставляет им возвращаться домой самим, тогда как его путь отклоняется в глубину пустыни. Но воины решили, что после всего, что было, они не оставят его ни за какие трофеи, и что его путь - их путь, и его Бог - их Бог, и чтобы он располагал их жизнями, как своей. За сорок дней, что шли по мертвой пустыне без воды и хлеба, от тех семидесяти осталось двенадцать верных, остальные вернулись на прежнюю дорогу. Это стало ядро его гвардии на все времена.
   Где находится священная гора Синай, никто не знал. Она сама открылась паломникам на сорок второй день их похода на восток вдоль сухого русла реки Пишон. Пишон была четвертая река сада Эден, возвращавшаяся обратно к источнику, замыкая всю гидросистему. Она была теперь суха, и сад был пустынею. Посреди пустыни торчало одиноко дерево Жизни. Оно тоже было сухо и укутаный в крыло херувим грустно сидел рядом, облокотясь на праздный меч.
   -- Дай мне воды, Аврам - сказал он - и людей своих напои.
   Ави услышал свое измененное имя без всякого удивления. Гораздо больше удивило его, что за его спиной зажурчала вдруг вода. Она вытекала из верхней плоскости скалы, и, стекая по ее стенке, разделяясь на двенадцать струй. Он поднял камень с глубокой лункой, наполнил его и подал. Тот пил. Остатки плеснул под дерево, и оно зазеленело. Потом вернул Ави чашку, и велел ему тоже попить. Воины припали каждый к отдельной струе. Когда все напились, вода аккуратно иссякла, как будто чья-то экономная рука закрутила кран.
   -- Источник, открытый тобою ныне, есть источник завета, который будет заключен с твоими потомками на этом месте через четыреста тридцать лет. Он откроется снова когда придет сюда Моисей, а пока вода, запечатанная в камне, сохранит свидетельство об этой нашей встрече. Ляг передо мной, и слушай, что я скажу тебе от имени Бога неба и земли, и всего, что на ней - сказал ангел.
   -- Так говорит Господь: ты не будешь больше Аврам, но Авр-а-ам. И Сари твоя не Сари больше, но Сарра. Почему: "твоя", спрашиваешь? Потому что ты - Господень, и она - Господня. Так чьей же ей тогда быть, как не твоей - сестрою в Господе и женою в мире! Я, Господь, Творец, не соединимый с тварью, вмешиваюсь в ваши имена - тебя и жены. Вхожу внутрь своею буквою "эй". Теперь Я с вами всегда - с нею и с тобою. Видишь, тут теперь пустыня, где был сад Мой. Сарра твоя будет Мне новым садом, и в том саду Я выведу новый сорт фруктов - Мой народ. И ты - новый Адам, чтобы беречь этот сад Мой и возделывать его. Вера твоя вменена тебе в праведность, и ею искуплено идущее от Евы Сарино неверие. Поэтому не бойся ничего: вера всегда выведет тебя на правильный путь, она заранее обрекает тебя на успех.
   Теперь обрежься, и воинов своих обрежь, пусть это будет вам вечным знаком нашего союза, как радуга на небе - вечное напоминание о Ноевом завете. Иди на север, в землю Мориа, в Шалом к Малкицедеку. Это - Эвер, отец пяти отцов твоих, он теперь служит Мне в Шаломе, и служба его Мне приятна. Сослужи и ты с ним. Пойдешь Царским путем, и дорога сама тебя приведет. Я, Господь Бог - твой и всего, что выйдет из чресл твоих.
   Так рассказывал Ави по возвращении отцу и брату о своем египетском походе, и на этом месте он закончил рассказ. То, что было у Малкицедека в Шаломе, как тот сам называл место, то в отчет не вошло, так как было не описуемо. Но и о том, что произошло после, он тоже не мог пока рассказать, ибо не знал тому никакого объяснения.
   От Малкицедека он вышел, как из бани - не только с душой одной умытой, но и весь обновленный телом. Он не заметил, как на легких ногах прошел недельный путь до истоков великой реки, по которой предполагал на плотах спускаться со своей дружиной восвояси. Он думал об этом вечном пути, и о том, как шли по нему, "двинувшись с востока", его предки, дети Шема. Он знал, что вскорости ему предстоит снова пройти этот путь в обратном направлении, когда дом его отца отправится в свой исход, и надеялся, что духовного заряда, полученного им в Шаломе, хватит ему на все - до следующего посещения святого места.
   Выйдя к большой воде, они весь вечер валили деревья и вязали их камышиной в плот. Потом воины поужинали рыбой из реки, и рухнули в сон. Аврам свой ужин отложил до конца молитвы. Он молился, как учил его Малкицедек, и так глубоко погрузился, что потерял чувство времени и не заметил, как ночь и звезды обступили его со всех сторон. Кто-то смотрел на него пристально из темноты. Он попытался встать с колен, но мягкая ладонь лежала на его темени, и не пускала.
   -- Кто здесь? - спросил Аврам. Никто не ответил, и он подумал, что это речной бог Нинутра, с которым сталкивается всякий, входящий в реку по ночам. Он обхватил ладонь сверху обеими руками, и она оторвала его от земли. Весь остаток ночи она носила его над рекой, как колдун носил богатыря на бороде, пытаясь стряхнуть в воду. Но он держался, и чувствовал, что сила в нем не убывает, и что он продержится сколько надо.
   При первом же свете они оба - и он, и дух, носивший его над водой, - свалились в изнеможении в береговые заросли. Они лежали рядом в бархатистых папаротниках и дышали тяжело - он и глядевшая на него с нежностью обессиленная богиня, имени которой он не знал.
   -- Ты победил, арамеянин - сказала она устало, как говорят по утрам после ночи безумств. И тогда понял Аврам, что она вытворяла с ним всю ночь, и откуда идет это острое ощущение - смерти и превозможения вместе - которое никогда не давали ему никакие его ратные подвиги, и которому не было определения.
   -- Ты поднялся этой ночью в верхнюю башню зикурата, и взял там великую богиню. Теперь да наполнятся небеса твоими сыновьями - небесным народом будет твое потомство! Небо и земля замкнулись на тебе сегодня, Авра-ам.
   Соединение имени Аврам, данного ему Всевышним с прозванием арамеянин, идущим от земли его предков - Арам , которую он сейчас проходил, звучало странно. И кто она вообще такая, чтобы знать его новое имя.
   -- Как имя твое? - спросил Аврам, но она уже была съедена рассветом. - Ах так, ну тогда и моё новое имя забирай обратно. То что мне не понятно, мне не нужно. Как был я Ави, так пока и останусь.
   Он еще не знал сверх-разумной веры и жил спокойно в мире рациональных понятий, и нормальных богов.
   Всего этого он не мог - не знал как - рассказать своему отцу и брату, когда они втроем поминали бедного Арана, сидя в саду его дома в тот день. На столе лежали крупные свежесвареные евфратские раки. Юная Малка принесла из погреба кувшин охлажденного пива и разлила по чашкам. Толстая пена стояла, не тая, только пузырилась и тихо шипела.
   Они говорили о внешнем положении их дома и о том, как им выходить из этого положения. Прошло три месяца со дня гибели Арана, и семья сняла только-только траур. Надо было умыться и идти дальше. В сознании сто десятилетнего Тэраха это "идти" всегда имело буквальный смысл - кочевое детство приучило его видеть жизнь, как дорогу.
   -- Я запрашивал об этом Сина в его храме - сказал Аврам. После встречи с ангелом Всевышнего Бога он пришел в храм учителя своей юности и наставника всей своей прошлой жизни, бога Луны, и прощался с ним. Могучий Син сразу почувствовал с кем, а главное - с чем, с какой религиозной мощью, он имеет дело, и отпустил его по-доброму и честно, без лишних надрывов.
   -- После убийства Арана Син считает, что лобового столкновения с Анат нам не избежать. Дом не его выдержит, и надо искать обходного пути. Сейчас выходит на арену Набу, сын Сина - бог Литературы и хороший мой товарищ. Следующий фестиваль в Уре будет его, и если город будет представлен там нашим домом, то в течении года дом будет под прямым покровительством Набу и ни для кого из других богов недосягаем. Даже сейчас, если будет официально объявлено о нашем участии, все действия против нас должны быть приостановлены; Син проследит".
   -- И кого же будем продавать? - подозрительно спросил старик. Малка, вертевшаяся в этот момент у стола, наполняя чашки, пролила пиво на мрамор.
   Тэрах еще весь жил трагедией с Араном, никакими трауАви не измеримой, и все случившееся принимал исключительно на свою голову. Это его, Тэраха, наказывали боги за нежелание строить им этот Дом Свиданий, и первенца его избрали объектом наказания - вошли в его, еще не родившегося сына, так что тот разрушил чрево своей матери как яичную скорлупу, а его самого поразили смертельным ударом. Странно еще, что не запечатали этот дом печатью бесплодия, что очень было принято в таких бого-человеческих конфликтах.
   На пороге дома в глубине сада появилась Сари с маленьким Лотом. Упитанный младенец на ее груди лежал спокойно под пологом ее божественной красоты. При одном лишь взгляде на нее вопрос Тэраха сразу утратил смысл и перешел в разряд риторических. Успокоенная Малка торопливо стерла с мрамора пролитое пиво. Сари подошла к столу и отпустила учтивый поклон незнакомцу.
   Ей не было и десяти лет, когда она последний раз видела дядю Ави перед его походом, и она почти его не помнила. И уж конечно не знала она, что это - муж ее, Аврам, Богом Самим ей суженый. Пока что она поняла только то, что этот человек сейчас продает ее на потребу храмовым жрецам, и что над нею будет учинена их паганая мерзость. И что будет ей вставлено какое-то золотое кольцо, которое будет знаком заклятия ее утробы от угрозы материнства. От этой мысли она так крепко прижала к себе Лота, что на мраморе, только что отертом Малкой от пива, снова появилась похожая на пиво лужица. Это был ей хороший предлог, чтобы удалиться.
   "Не бойся ничего", думал Аврам, глядя ей вслед. "Набу все мне рассказал. Ревность богов тяжела, и с земли нет на нее управы. Но это только с земли! С недавних пор мы с тобой находимся под защитой Всевышнего, и нам ничто не грозит - ни боги с их стрелами, ни жрецы с их кольцами. Сейчас надо спасать дом отца нашего, и сделать это можешь только ты. А это заклятие, которое будет наложено именем богини Иннаны - не бойся его, оно не вечно. Тот, имя Которого выше имени заклинателя, снимет его с тебя, когда увидит, что ты готова к исполнению высшей воли. Тогда тело твое очистится и наполнится новым содержанием, и расцветет, и даст плод по Божией воле. А этот брак в башне не есть просто шалость богов, но пролог большой драмы между ними и людьми, и ты должна честно отыграть свою роль. До конца, а то дальше не пойдет".
   От того и оттого, что молча говорил ей в спину этот человек, привыкшая к сосредоточенному одиночеству Сари, вошла в дом, смущенная и очарованная. Она вдруг перестала чувствовать под собой свои крепкие, упругие ноги, которые так всегда любила, и которым доверяла. Удивительно, но это было приятное чувство, и не было никакого желания ему сопротивляться. У нее закружилась голова, и она стала медленно опускаться в обморок, едва успевши передать младенца кормилице.
   Нельзя сказать, что бы у Сари к началу третьего десятка еще не пробудился сексуальный интерес. В определенной форме он присутствовал в ее сознании от самого его зарождения, но без какого-то особого, возрастного форсажа. Просто рос вместе со всем естественным ростом организма и на передний план не выходил. Он как бы старался не мозолить ей глаза, но помещался где-то на заднем плане, как лакей за спинкой кресла, ожидая, когда хозяйке понадобится встать, чтобы поддержать ее под локоть. А тут старый слуга от неожиданности так растерялся, что сам сбил с ног свою госпожу.
   Это был не просто обморок, но какое-то странное выпадение из привычного порядка ощущений. Что-то вроде наркоза, который Бог дал Адаму, когда вынимал из него ребро. Единственное, что она успела понять, это то, что происходит нечто, столь же неизвестное ей, сколь и долгожданное, и, что самое главное - очень интимное, индивидуальное: только она и Творец, больше никого. Она почувствовала себя полной тварью, всецело в Его руках - чувство непередаваемое, случающееся только раз в жизни. Вера и любовь поразили ее с одного выстрела.
  
   Итак, новая жрица запнулась у входа в башню как пойманная на гоп-стоп, как будто проволоку в темноте натянули. Бог выскочил к ней неожиданно, и преграда на ее пути сразу исчезла. Что это было, так и не выяснилось, и жрецы остановились на предположении, что это снова проделки Анат. Вероятно, она пыталась подножкой помешать церемонии, но Набу не позволил.
   На рассвете Сари вышла из башни, спустилась к перилам нижней площадки, и приветствовала поклонников. Жрецы к тому времени полуночную ту заминку замяли кое-как, и усталые горожане стали спокойно расходиться по домам. Девушки проводили новую госпожу в нижние покои, а назавтра состоялась внутри храмовая церемония заклятия и постановки кольца. Это был ритуал особой святости, и жрецы мыли руки красной кирпичной водой с добавлением мочи, взятой от инфантильной храмовой мыши. Противно, конечно, но не так страшно, как могло бы показаться.
   Страх ее вызывало, почему-то не само заклятие, в силу которого она и не верила, но это чертово кольцо, материальный знак того заклятия. От него уже никуда не деться, и избавления ждать неоткуда - эта штука всегда теперь при ней. Даже если сейчас раздвинется стена, и войдет в сиянии Ави, и подаст ей руку, и поведет ее прямо на небеса, то что их там ждет? Пустая любовь - удел богов и проституток. Все восторги любви, все ее наслаждения, питаются только одним - ожиданием плода, пусть и бессознательным. Семя, которое женский организм получает в любви, должно быть возвращено жизни для ее продолжения и украшения. Так устроен мир, и из этого устроения ее выкинули. Вот, что было действительно страшно для двадцати двухлетней полубогини.
   И потом - сам Ави, этот почти незнакомомый человек, заполонивший все поле ее воображения - не явился ли он только для того, чтобы ее, Сари, сразу продать? Он сказал, что она должна отыграть свою роль до конца - но не тут ли он как раз и есть, конец-то? Она не имела никакого представления о том, сколько времени предстоит ей здесь провести "без права переписки", и не забудет ли дом о ней вовсе, после такой удачной сделки за ее счет и с небесными, и с земными властями сразу.
   Она не знала, чего можно тут ждать, взаперти, от богов и их служителей, и на всякий случай ее жреческий жезл с острым бронзовым наконечником был всегда наготове. Но не знала она и другого, того, что все время ее пребывания в храме Набу не выпускал ее из-под контроля. Не знала, пока в одну прекрасную безлунную ночь он не вывел ее вон. Той ночью дом Тэраха поспешно выходил из Ура, и Сарра присоединилась к идущим уже за городской стеной. Набу привел ее туда. Город спал и исхода того не заметил.
   Исход из Ура готовился в этом доме давно и тщательно. Он держался в тайне, которую тайно обсуждали на всех углах. Ур был очень канцелярским городом и все, что говорилось на площадях и в подворотнях, тут же фиксировалось на глиняных табличках. Бюрократия работала четко: таблички сразу шли в архив и до администрации не доходили. Не было, правда, и нужды - ей, как и всем, вполне хватало слухов. Однако принимать какие-либо меры внутреннего порядка не было ни времени, ни интереса - слишком много было войн и церемоний.
   Неожиданно оказалось, что из этого благополучного и прогрессивного государства многие хотят уйти, но боятся - дорога была по рассказам караванщиков опасна. К тому же она была только одна, не было никакого выбора пути. На западе, с которого обычно начинаются все рассуждения о направлениях, была мертвая пустыня Кедем, на востоке ... - но кто ж это пойдет на восток добровольно! - а на юге было море. Оставался север: вверх по Евфрату, большой караванный тракт из Месопотамии в Египет в обход земли Кедем, пустыни к северу от Аравии. Полумесяцем Плодородия называется теперь на карте местность, по которой он проходил, и смысл названия не требует расшифровки.
   На этом пути были степи, волки, пустыни, болота, малярия. Большая дорога и большие реки - это много рыбы и много разбойников. Рыбалка и разбой были народными промыслами местного населения и содержанием его культовой жизни, поэтому всякое серьезное путешествие носило в этих местах характер военного похода.
   От старого Нахора осталось в Уре двенадцать сыновей, и Тэрах был первенцем и духовным стержнем этого рода, оставаться без него среди набиравших силу халдеев никто не хотел. Все они, в отличие от Тэраха, родились уже тут, и общая цель ухода была им не ясна; и не так уж важна. Они верили в мудрость патриарха, рожденного в подножии никогда не виданной ими святой горы Арарата. К тому же и неуютно им было с тянули этих людей;капризными местными богами. Старые сирийские терафины обратно на красные глиноземы Арама, из которых они были сделаны самим Творцом. В этом роду еще жива была где-то на краю сознания старая память о едином Боге неба и земли, создателе всего сущего и подателе жизни, Боге их отцов, Ноя, Шема и Эвера. В общем, толпа набралась копий на пятьсот приблизительно; точная цифра никого не интересовала.
   Двинувшись на север, они наутро вышли к большому плесу на Евфрате, и расположились там до следующего утра подождать остальных. Тэрах велел снять с него сандалии, сполз со своего белого осла босыми ногами на траву и вошел в реку. Из этой реки пил он всю жизнь и теперь возвращался к ее истокам, где родился сто десять лет тому назад. Там он рассчитывал присоединиться к отцам, из которых еще ни один не умер, но все собрались вместе и ждали его возвращения.
   По ногам скользнула большая рыба. "Против течения", подумал старик. "Тоже домой подымается, икру метать". В тот же момент старая рука автоматически сработала посохом по воде, и почувствовала острием плотное мясо сома. "Полна мальков, вот-вот разродится, а надо еще до места дотянуть" подумал нежно Тэрах. Он никогда не бил нерестовых рыб, потому велел стоящей рядом внучке, чтобы сняла ее с гарпуна и пустила обратно в воду, авось доплывет до места и вымечется.
   "Жизнь - как река", сказал Тэрах, тогда еще не знавший, как будет эта метафора тривиальна через три-четыре тысячелетия. "В начале она мелкая и прозрачная, потом глубокая, мутная, тяжелая. Поверху плывет говно, на дне лежит дохлятина, и все перемешивается в ил. Из ила растут камыши, и в иле копошится рыба. Под конец река не выдерживает своей полноты, разделяется на многие рукава и пропадает в море. А рыба идет в обратном направлении - против течения к тому чистому началу, из которого вышла, чтобы оттуда снова продолжился ее род. Рыба живет ради икры, она идет к истоку, чтобы там отметаться и умереть. И в икринках возродиться. А наш исток на востоке и мы теперь движемся туда".
   -- Плывите и размножайтесь! - крикнула Сарра в ответ на всю эту тираду. Размахнувшись, она закинула раненую рыбу в реку, подальше вверх по течению. Кровь окрасила реку и еще долго держалась на воде, не уходила вниз. Значит сохранялся ее источник: кровоточащая рыба еще боролась и пробиралась вверх, и оттуда поступала свежая кровь.
   Сарра сказала деду -- Тэрах, ты помнишь ли те места, куда мы идем?
   -- Да - сказал старик, "мне было пять лет, когда мы уходили. Там в ясную погоду видны были горы и снежные вершины Арарата. Были еще тогда старики, вроде меня, теперешнего, которые помнили, как они пришли оттуда. Они разбрелись, когда дом Ноя взорвался от скандала с Хамом - поделили между собою землю.
   Сам герой скандала ушел в Африку, а его младший сын Ханаан осел по дороге, в Сирии и к югу, вдоль моря до самого Египта. Средний сын Йафет расселился по северу, широкой полосой от Кавказа до иранских гор. А дому Шема, нашего отца, досталось идти вниз по течению рек. Теперь наш род идет к концу, и я должен вернуть его в землю, из которой он взят. Чтобы приняли его отцы, пока еще живы.
   -- Как - живы! Все? - удивилась Сарра.
   -- Все - ответил старик. -- от Ноя до меня. Главное, что у подножия Арарата несет еще дни свои ветхий Ной. Отец наш Шем, приведший нас когда-то в Месопотамию, уже вернулся к Ною и служит теперь там, у ковчега Всеединому Богу. За этот счет все мы и живем. Когда он умрет, мой дом закончится, и я должен привести вас туда заблаговременно.
   -- А мы пойдем к Арарату, поклониться отцам? - спросила Сарра.
   -- Там видно будет -- сказал задумчиво старик. -- Вы-то с Аврамом непременно сбегаете, уж он такого не упустит!
   Ровно год они шли болотами Междуречья, пробираясь на северо-запад. Там, где позволяли берега, обоз тащили на плотах волы, но такое было далеко не всегда. По большей части попадались топи да камыши, и волов самих приходилось за рога вытаскивать. Многие увязали, и оставались там навсегда, как вехи на пути. Никто, однако, не ныл по оставленному комфортабельному Уру - ни по дому с бассейном и стеклянной посудой, ни по разнообразному обществу, ни по прочим достоинствах цивильной жизни.
   По прошествии одиннадцатой луны по исходе из Ура они свернули со своего постоянного, северо-западного направления, и пошли строго на север вдоль горной речки Балиах, текущей от Араратских снегов - одного из истоков Евфрата. Пошли одно за другим родные, но никогда не виданные места, вызывавшие странное, неведомое чувство обретения отечества. Эвер знаменитый, Пелег, при котором разделилась отсюда земля, Рэу, Шеруг, город Нахора, где родился Тэрах - были имена городов и имена отцов. Несмотря на то, что кроме пятилетнего тогда Тэраха здесь никто никогда не бывал - даже Аврам, проходивший эти места, возвращаясь из Египта, шел южнее - среди этих имен было уютно. Города были открыты и простодушны, и после спесивого, чиновного Ура, казались наполненными жизнью, как вином, до самых зубцов на стенах.
   Вино было со времен Ноя благословением этой земли. Это была земля новой жизни после потопа, и первое, что она дала, было вино. Все склоны были устланы виноградом, все дворы уставлены бочками, и казалось, что изо всех щелей и дыр течет, брызжет и сочится пенистый сок черных и красных ягод. Им были залиты столы, им пахли женщины, и от его кисловатого вкуса была приятная ломота в зубах. Аврам подумал, что и земля здесь такая красная тоже благодаря вину.
   Однако это был не только винный Арам, но и оливковая Сирия, с которой до всякого еще вина голубка принесла Ною благую весть о суше в виде оливкового листа в клюве. Оливковая благодать подымалась сюда с равнин и плоскогорий юга, навстречу винной благодати, спускавшейся с Араратского хребта.
   -- Мы родились из масла и вина, стекающихся в долинах Арарата, откуда растекаются две великих реки Месопотамии - сказал сам себе старик и велел раскидывать шатры у города Харана.
   Харан был перевальным пунктом великого тракта между Ассирией и Египтом - самая северная точка опрокинутого к югу Полумесяца Плодородия. Это был большой сирийский базар к северу от Дамаска. Там развязывались, развьючивались, расседлывались караваны, спешивались и пили чай, вытягивая ноги, купцы. Там шла нескончаемая торговля, нескончаемые рассказы путников, и вся та занимательная и специфическая бродяжья жизнь, которая потом, с развитием мореплавания расселилась по морским портам Леванта.
   Отвязанные ездовые ослы и верблюды лежали на улице, дожидаясь своих отдыхавших седоков, их острый запах смешивался с пряными благоуханиями сушеных трав душистого перца, чеснока, лаврового листа и ночного жасмина, вместе составляя обонятельный образ этого города. Испускавшие все эти ароматы духаны, майданы, бордели, чайханы, опийные курильни, постоялые дворы, загоны для торгового скота, перемешаны с домами и садами горожан, с царским дворцом и величественным храмом Луны - главенствующего в городе культа. Этот-то культ и привлек в Харан пришедшее из такого же лунно-поклонного Ура племя детей Нахора - не более трехсот оставшихся после похода копий - и среди них дом Тэраха, насчитывавший тогда семьдесят душ, включая прислугу и охрану.
   Они купили землю, и засеяли ее пшеницей. Старик сказал, что дом их будет вести оседлую жизнь, а оседлый дом должен обрабатывать землю, на которой он стоит. Выпасы были свободны вокруг до самого подножья Арарата, и Аврам стал водить туда коз и овец, купленных на то, что осталось от покупки земли. Из воина он превратился в пастуха, и заботился теперь о своем стаде так же, как прежде заботился о своих солдатах в походах. Нахор же остался при земле. Братья разделились, но хозяйство оставалось общим, и гвардейцы Аврама работали теперь в поле у Нахора.
   Общим было в этом доме и бесплодие жен: за четыре года брака Малка тоже, как и заклятая Сарра, не родила детей. Даже дочери не родила! Бедная Сарра относила это за счет своего заклятия - как отголосок - и была смущена. Малка требовала от Нахора, чтобы взял наложницу, которая прорвала бы эту темную полосу и родила бы ей от Нахора сына на ее колени, но Нахор с этим не торопился. Он был увлечен женой, пока хороша, а в отношении потомства был совершенно спокоен: отец получил пророчество, что при жизни своей он увидит двенадцать своих внуков, и Нахор почему-то не сомневался, что это будут его именно сыновья. Аврам не спорил.
   Выпасая своих овец, Аврам с каждым разом все дальше и дальше удалялся к северу, вверх по течению ручьев, струившихся с горных снегов. Он привык идти вверх по течению, привык идти к истоку, и его влекли горы. Там, у Арарата, был исток истоков, и Аврам хотел его видеть. Зачем - он не задумывался, это был инстинкт. Сарра уже привыкла к его отсутствию по три дня, иногда и больше.
   Как-то раз, выйдя к какой-то большой реке - он решил, что это Тигр - он шел вдоль нее три дня, почти не останавливаясь. Только для короткого ночлега; тогда же и ел. Что-то тянуло его властно вперед и не отпускало. Даже об овцах своих он забыл, и они сами толпились тревожно у его ног, не отвлекаясь ни на травку, ни на водопои. Он был тогда "пленником хода", как это уже случалось с ним и раньше - в Египте, в Синае - и овцы это понимали, как и тогда понимали его бойцы.
   Первая звезда, выступившая на исходе третьего дня пути, стояла строго на юге, и очень низко над горизонтом. За ночь она прошла зенит и переместилась к северу, но не исчезла, как другие, и снова была одна на рассветлявшемся небе. Он пошел в ее сторону. Небо продолжало бледнеть, но она не исчезала, только опускалась к горизонту, а когда заголубело, то стала еще ярче. По мере сгущения небесной лазури на голубом фоне проступил белый треугольник Арарата. Звезда легла на его вершину и пропала там как снежинка. Путник опустился на колени перед горой.
   Это было его первое свидание со снегом и гоАви, и он почувствовал, как слезы изнутри наполняют его глаза. Такого не было ни в Египте перед пиАвидами, ни на Синае перед Богом. ПиАвиды были холодными и чужими, а Божий лик был слишком страшен для слез. Здесь же прямо перед его глазами, торчал из земли ее обледенелый пупок, связывавший ее с холодной утробой небес.
   Что-то сказало ему, что останавливаться сейчас нельзя, а то все пропадет, что надо продвигаться вглубь и вглубь, где ждет его разрешение. Что это такое, и от чего оно разрешает, он не знал, и ему было не важно - он просто шел и шел, как заколдованный, гонимый нарастающим внутренним напряжением, шел каким-то неведомым, но единственным путем. Он не знал еще тогда, что этот путь называется верой, но он точно знал, что им надо идти. Чем ближе подходил он к горе, тем больше отдалялись от него, загораживаясь зеленым склоном, снега, и с заменой белого и голубого на зеленый разряжалось в нем напряжение.
   Войдя в виноградник, он увидел шалаш из переплетенных сами собой ветвей виноградных лоз. В шалаше сидел ветхий старик похожий на бога. Нагота прикрыта виноградными листьями и венок из виноградных листьев на его голове, белой как Арарат. Вокруг свисали черные с голубоватым отливом грозди вперемешку с темно-красными, как кораллы, и желто-зелеными, прозрачными, как янтарь. Одну, красную, он сжимал в руке, и густой сок стекал по жилистому локтю, как из вены. Левый глаз улыбался блаженно, правый метал молнии гнева. Он протянул гостю жменю, и тот отпил.
   -- Я Аврам, сын Тэраха, Нахора, Шеруга, Рэу, Пелега, Эвера, Шелы, Арпакшада, Шема, Ноаха - сказал Аврам.
   -- Я Ноах, сын Лемеха, Метушелаха, Ханоха-праведника, Ереда, Маалальэля, Кейнана, Эноша, Шета. Адама. Мне девятьсот лет, и Бог не отпускает меня путем всей земли, пока допотопные глаза мои не увидят нового Адама. Рад познакомиться...".
   Ной и его сыновья были последними отпрысками славной эпохи великанов, рожденных земными женщинами от падавших с неба ангелов. Мир небес тогда еще не устоялся, а земля была так молода и свежа, что ангелы, заглядевшись на нее, сбивались со своих путей и падали. Падая, они соединялись с душами людей и заряжали их небесной энергией, и от этого рождались у людей те самые, легендарные великаны - души сильны были в те времена. Память о той эпохе оживала теперь зикуратами и всем этим паганым культом.
   Самым маленьким был Ной, сыновья его вышли еще меньше. И увидел Творец, что этот род, единственный, пошел в правильном направлении, и сказал, что это хорошо, и рассчитал им ковчег. Остальной каинов род со всеми их мамонтами и динозавАви был смыт с земли водам Потопа. Допотопный "лилипут", сидевший теперь перед Аврамом, ростом был не меньше четырех локтей. Приглядевшись, Аврам увидел, что он мертв. И он похоронил его под лозой.
  
   Сорок лет кочевал там Аврам, в земле Арама сына Шемова. Он пас скот своего отца, и размножил стадо до чрезвычайности. Он приобретал имущество и людей, дом его разрастался. Нельзя сказать, что совсем уж бездетным был их дом - был же Лот усыновленный, и они воспитывали его, как родного сына. Что касается Сарры, то ей этого было и достаточно, т. к. при двадцатилетней разницей в возрасте сестринская любовь естественным образом приобретает материнскую окраску. К тому же она видела в этом убийце собственной матери, одновременно и сиротку - невинную жертву этого - его же собственного - убийства. Позже, когда у нее появился собственный сын, она закудахтала над ним, как орлица, выкидывающая из гнезда кукушкиных подкидышей, а пока, это трагическое сочетание волка и овцы в одном теле заливало жалостью ее сердце.
   Но Авраму всех этих сантиментов было мало. Ему нужен был наследник, а Лот таковым не являлся. Он был наследником его брата, и Аврам не имел на него никаких прав, а право на наследника оно не менее строгое, чем право на наследство. На наследника ложится огромная ноша - душа его отца, которой он предоставляет земную опору; небеса ведь вообще опираются о землю. Этим обеспечивается душе покой на небесах, и таким было для Аврама содержание понятия "покойник".
   Вот для души Арана такой опорой будет земная жизнь Лота. Бедняга сам не успел его подготовить, и теперь это взял на себя Аврам. Они с Саррой, при всех особенностях их кочевого быта, стараются дать ему то воспитание, которое было бы любезно душе его погибшего отца. А о его, Аврама, душе - о ней-то кто позаботится, когда придет время, и она лишится своей собственной земной опоры? Какая душа на земле подставит ей тогда плечо? Ведь забота о таких душах осиротевших, это то же, что забота о стариках, ее прямое продолжение; и так же необходимо, только уже за пределами бытия.
   А забота о стариках, она ведь тоже не сама собой приходит. Это ж тоже - надо до того, как впал в немощь, подготовить сына, ввести в хозяйство, успеть дать ему младших братьев и, желательно, собственных детей, чтобы сам он устойчиво стоял на ногах. Только тогда он поймет, что старика нельзя бросать, но надо ухаживать за ним терпеливо до его смертного часа. И хоронить с почестями.
   У Аврама все осложнялось тем, что собственный его отец был далеко: отсутствие живого примера требовало более длительного воспитания, и давно пора было начинать. Однако, для того, чтобы воспитывать сына, надо, по меньшей мере, иметь сына. Но Сарра, жена его, не рожала ему, и оттого их жизнь была печальна. Кольцо, поставленное сорок лет назад, отработав, давно отдыхало в праздной утробе.
  
   "... в землю, которую Я укажу тебе"
  
   В Харане Бог позвал Аврама от его овец, и вывел его наружу:
   -- Аврам! Аврам! Я Творец и Господин неба и земли. Слышишь ли ты меня?
   -- Да, Господи!
   -- Слушай, что Я тебе скажу и передай Сарре, жене твоей...
   Аврам позвал Сарру, и вывел ее из шатра, под открытое небо. Стояли звезды, и было холодно.
   -- Мне семьдесят пять лет, Сарра, мне скоро умирать, и Бог говорил со мной.
   -- Как звать этого бога?
   -- Его имя состоит из четырех букв, которые голосом соединить невозможно. Если написать, то получается "есть-и-будет". Это - Бог, Сарра, и мне страшно - сказал Аврам, глядя на звезды.
   -- Он позвал тебя к Себе?
   -- Да. И вместе с тобою
   -- И куда же?
   -- Он сказал, что в пути укажет.
   -- И что же тут страшного, Ави, если вместе-то?
   -- Он сказал, что сделает нам детей.
   -- О, это действительно было бы страшновато, если бы это не было так смешно - сказала Сарра, оглянувшись на их шатры. Там спали три подходящие молодые рабыни, ученицы Аврама, которые были бы рады принять участие в таком славном деле.
   Слово "нам" в сообщении Аврама отнюдь не смутило ее. Если женщина бесплодна или стара, это еще не делало ее бездетной, когда в доме есть, кому доверить семя ее мужа, чтобы родила для нее. Госпоже тогда надо было только подставить свои колени под младенца - и он оставался там навсегда. (Теперь это называется "пундакаут", от слова "пундак" - трактир, дорожный ресторан, где душа, идущая из того мира в этот, как бы останавливается, отдохнуть и подкрепиться в дороге).
   У Сарры таких девушек-пундаков было в доме три, и у нее выросла бы третья рука, чтобы качать за ними три колыбели, и третий глаз, чтобы следить за молоком в их грудях. И все это было бы вполне нормально, если бы только не этот остывший старец в роли подателя семени. Вот это таки да смешно.
   -- Это было бы действительно смешно, если бы это было все - сказал Аврам. - Но Он вот, что еще сказал: "От жены твоей, от Сарры, родится тебе сын".
   Сарра умолкла. Она была смущена, и она не могла определить, какие чувства вызывает в ней эта перспектива. Легендарная ее красота, которая все никак не хотела с ней расставаться, притихла и отошла в тень, утроба так и высохла нераспечатанным письмом, и летом по ночам, давно уже ничто не волновало ее снизу. Пустота там, внутри, которая прежде ощущалась как легкость, слежалась и стала как бремя, и от этого бремени уже не освободиться. Сарра, однако, привыкла, и обратно в молодость ее не тянуло.
   -- Это что же -- сказала она вслух -- на исходе девятого десятка, когда тело мое давно отдохнуло от всех этих глупостей, и вдруг да рожу и выкормлю младенца?! С чего и чем? Изюм не размочить обратно в виноград. Глаза у человека направлены вперед, и смотреть назад страшно, как вызывать покойника из могилы. Задом наперед Божье имя, как ты его назвал - "есть-и-будет" (;;;;) - читается, как "будет есть". Есть - кого? Наших детей, которых Он будет нам для этого делать?
   -- Нет, Сарра, только одного - твоего сына, единственного. Которого Я тебе дам. -- Голос шел от Аврама, но это был другой голос, не его, Аврам только стоял на его пути как фильтр. -- И за его счет все человеческие первенцы перестанут быть пожираемы огнем на паганых алтарях.
   Но Саррина смущенная душа все еще не унималась от вопросов
   -- Когда это будет, Господи?
   -- Когда путь будет пройден до конца -- ответил голос со cтороны Аврама.
   -- Какого еще конца надо ждать, когда мой конец давно уже наступил. Пятьдесят лет я прожила бесплодной, под проклятием, и теперь поздно для всего этого.
   -- Нет у Бога "поздно", как нет и "рано". Если Я Деве, мужа не познавшей, по одной только вере ее даю Сына, то почему не дам жене праведника по вере его; тем более, что вывести такую плодоносную Деву можно только из Аврамова семени! И только через двадцать семь поколений отбора. Ева-праматерь сто тридцать лет ждала рождения сына, пока полностью очистилась после встречи с нечистым. Так - и ты! Божьи чудеса не даются простым путем!
   Тогда утихла Саррина душа и сказала: "Верую, Господи, и путь Аврамов пройду до конца".
   Путь стал пройденным до конца, когда они сходили в Египет, вернулись из Египта - еле ноги унесли - и расстались с несносным Лотом.
   В Египте обошлось тогда без потерь - что само по себе уже было чудом! - и даже с приобретениями: вороной скакун из царской конюшни, жена из царского гарема в рабыню, и мешок серебра на дорогу. При рабыне была семилетняя девочка с большой серьгой в ноздре - ее дочь от царя. Девочка была такая же норовистая, как как и конь, к которому были они с матерью были даны в придачу. "Они из одной конюшни", объяснил Аврам перепуганной Сарре, которая не хотела брать эту семейку в свой шатер.
   Сарра мало, чего боялась в жизни, она и небес то пока еще не слишком боялась, а если вдруг какой страх и проникал в ее душу, то был он всегда иррационален и никогда не имел ни имени ни лица. Тут она боялась всех троих, но прежде всего коня. Лошадей тогда не было ни в Месопотамии ни в Ханаане, и этот великолепный экземпляр стал для них первым. Пары ему, по понятной причине, в их краях не нашлось, но когда подвели молодую верблюдицу, то он, хоть и стар был - как Аврам, если по конскому счету - не оплошал, так был огромен, этот выведенный в Египте жеребец лучших нубийский кровей.
   Рабыня, которая при коне, тоже была высоких кровей младшая -- дочь матриархальной царицы Адиабены. Как ненаследная она была принесена в дар египетскому царю, где сразу была определена одной из приближенных царских гаремниц.
   Они нашли, наконец, для своих стад самое неподходящее место: на высоком плоскогорье, камни да колючки, и воды - никакой. Зато Аврам обнаружил там свой старый алтарь, где в прошлом году говорил с ним Бог, и он в честь того назвал тогда это место Бэйт-Элем, что значит Дом Божий. Пастухи возроптали было, что мол из алтаря скот не напоить, но упала звезда, заблеяла овечка, и Аврам сказал: "Здесь!". Спорить с мэтром никто не стал, ибо убежденность, звучавшая в его словах, слышна была всем. Аврам указал три точки, где копать, и во всех трех откопали воду. Стада тем временем росли, и прирастала в доме челядь. Саррины три молодые рабыни благополучно отяжелели и обвисли, хотя до Аврама там дело так и не дошло - племянник Лот перед уходом поработал со всеми тремя. Все время по выходе из Египта, ангел не отходил от этого дома.
  
  
  Глава 2. Камни. Ханаан, дом Авраама
  
  Аврам пришел утром от овец, и вошел в шатер, чтобы завтракать. В шатре стоял густой запах курдюка и полыни. Как будто отжали тщательно степь и развесили сушиться.
   - Я сварила хуш - сказала Сара. - Выпей его и иди к моей Агари, она ждет.
   - Зачем к Агари? Если Бог еще до Агари пообещал нам потомство, значит, не ее Он имел в виду, но тебя. Или ты думаешь, что есть что-нибудь невозможное для Бога?
   - Нет, не думаю. Меня, так меня. А пока иди к Агари. Первое семя, оно бешенное, по козам знаешь. А в твои годы так и вообще подумать страшно. А моя утроба ветхая, и для таких выкрутасов уже не годится.
   - А ты думаешь, что твое варево даст мне семя?
   - Это все, что Я могу для тебя сделать сегодня.
   - А Агари тебе не жалко? Подсовывать юную лань под старого верблюда!
   - Когда лань достигнет моих лет, она будет благодарна мне за эту "подсовку". Впрочем, она уже и сейчас знает, что ее ждет, и что ей для этого надо делать. Так что рефлексия твоя тут не уместна, пей и иди!
   Девушка понесла с первого же захода. Сара поняла это сразу же, уже когда та выходила из их с Аврамом общего шатра, по тому, каким новым блеском блестели ее глаза. Когда рабыня прошла, не останавливаясь, мимо, госпожа почувствовала лекгую тошноту.
   - Ну вот, началось, и утереться-то как следует не успели - смущенно сказала она сама себе, радуясь одновременно и тому, что "началось", и тому, что можно теперь удалить на девять месяцев эту козочку от шатра и перестать издеваться над старцем.
   Агарину беременность Сара переживала как свою, даже с некоторым опережением. Отяжеление живота она почувствовала уже на третьем месяце, и сразу же что-то там зашевелилось. Это было приятно. Потом разгладилась кожа на лице, и стали набухать сухие груди. Появилась щадящая, утиная походка и характерная посадка на осле, с откинутой спиной и упором на руку.
   Она так глубоко ушла во всю эту иммитацию, что совсем забыла заботиться об оригинале. Но там ничего и не требовалось - Сара полностью оттянула от Агари на себя все тяготы ее "интересного положения", и та была совершенно избавлена от какого бы то ни было связанного с этим физического неудобства.
   Единственным, чего не разыграла на себе Сара, были свойственные беременности изменения характера, и тут уж Агарь не сплаховала. Ее капризы, ее скандалы, ее вздорность и сварливость, не зная обуздания выходили за всякие рамки. Она даже пробовала сбежать в пустыню, чтобы хоть блистательным отсутствием, а обратить на себя внимание. Не помогло и это - хватит в доме одной беременной, если и не настоящей, то по крайней мере тихой - и поисков устраивать не стали. Пришлось вернуться потихому и затаиться до времени.
   Если беременность со всеми тяготами без остатка поделена на двоих, то роды будут равным облегчением для обеих. Египтянка рожала легко, как рожают серны и горные козы на скалах (Аврам уподобил ее тогда лани: о роды лани, роды лани - "Глас Господа разрешает от бремени лань", и глаз человеческий "видел ли роды лани?" Теплые ладони Сары легли на туго натянутую кожу живота, мышцы его поддались первому же легкому надавливанию, и истекла на землю вода и ушла в землю. Агарь опустилась коленями на две параллельные каменные плиты - каждая длиною в локоть, и локоть между ними, египетский родильный станок - красиво выгнула спину и глубоким вдохом расправила грудь. На выдохе склизкое и парное мягко выкатилось из нее на солому, заваленную свежевыделенным калом, прямо к подставленным под нее потным от напряжения Сариным коленям - она сидела вплотную, в той же позе, что и роженица, к ней лицом, принимая в процессе почти физиологическое участие. Выпавшего младенца она мгновенно подхватила на руки, быстро наклонилась и на лету перекусила зубом жилистую пуповину (зубы были единственным неутраченным атрибутом ее красоты, и на них, как на не истлевших костях скелета, должно будет нарасти мясо ее грядующего, нового цветения). После перегрызания пуповины связь между роженицей и восприемницей прекратилась навсегда.
   Третьим, кто в этой сцене стоял на коленях, был Аврам. Он молился у входа шатер, лицом на запад, и молитва его была глубока, как вдох роженицы. Солнце уходило в направлении его взгляда. Там было море, и плыли навстречу острова. За морем лежала земля Египта. Она вся была выложена такими же парами каменных шпал. Между ними протекала медленно мутная река. Женщины с огромными животами восходили одна за другой на шпалы, опускались на колени, разрешались от бремени, и новорожденные, пуповиной вырывая из них утробы, тяжело падали в реку. У поверхности реки толпились большие круглоротые рыбы и прожирали все падающее. Это рождалось "потерянное" поколение пустыни - четвертое поколение детей Иакова, поколение Помилования. Те, что разорвут оковы египетского рабства и уйдут в пустыню. Они были дети Аврама, и он молился о своих детях.
   Увенчанием группового портрета был младенец, но он стоять на коленях еще не умел. Взлетев на вытянутых руках Сары, он смеялся, глядя ей в лицо. Он бы непременно оросил это лицо первородной струей, но струи в нем пока не накопилось; это все было впереди, и с избытком. Сара на вскидку определяла пол и вес пасынка, а он смеялся над старухой.
   - Бог да услышит этот смех - сказала Сара.
   По обычаю именем новорожденного становилось первое слово, вышедшее из его матери по пресечении пуповины, a матерью принимающей была Сара. "Да услышит", повторила Агарь и добавила:
   - Пусть эти слова моей госпожи будут именем моему сыну.
   - Да - сказал Аврам, вошедший в шатер при первом крике. - "Услышит Бог" - имя его, "Ишмаэль". Бог всегда услышит его крик, и всегда придет к нему на помощь.
   Сара приложила младенца к Агариной груди, пристроила, как надо, головку и вышла вон. Стояла, как и приличествует моменту, ночь. Сара смотрела на восток, ища рассвета, но рассвет не шел. Она помнила, как двадцать лет назад ушел на восток, искать свой египетский рай, ее младший брат и воспитанник, ее любимый Лот. Ушел и пропал, как пропадает все, ушедшее на восток - съедается встречным солнцем. Больше она его так и не видела, а после того, как у Аврама не получилось умолить ангела помиловать Сдом, то караваны оттуда не шли, а шли только жуткие слухи. Будто Лот, уходя от землетрясения, не уберег жену, и будто теперь, оставшись в мире один, он пьет до беспамятства, и его дочери издеваются над спившимся стариком, как когда-то Хам насмехался над Ноем.
   ""Насмехался" и "смеялся" - это одно ли и то же?" подумала Сара, и эта мысль вернула ее в настоящие пространство и время. Почему смеялось над старухой бессловесное дитя? Не потому ли, что углядел в той старухе эскиз к жуткой до смешного будущей картине:"Старуха с младенцем?" Она тогда вдруг увидела, как окаменела эта насмешка, и это напугало ее. Она еще не знала о своем собственном будущем сыне, но уже волновалась о его судьбе, и думала об этом злобном смешке, который теперь будет стоять над ними из рода в род.
   "На одно ли глумление лишь избрал Ты нас, Господи?" молитвенно вопросила Сара.
   Мальчик рос под шум нескончаемой распри между Сарой и Агарью за права на него, рожденного от Аврама, Аврамовой жене на колени. Ему исполнилось тринадцать лет, и мать требовала, чтобы его взяли от кухни, где он помогал Саре, и отправили пасти скот, с выделением части стада в его собственность. Сара, понимая, что кухня, это единственное место, где она может направлять его воспитание, упиралась. Она, хоть не знала еще наверное, что говорить о наследстве в этом доме пока рано, но какое-то предчувствие заставляло ее притормаживать пастушескую карьеру пасынка. Агарь же глядела в перспективу грядущей Аврамовой смерти, как Наполеон в подзорную трубу, и вздорная старуха раздражила ее, как муха на объективе, до краев заполненным ее тринадцатилетним отпрыском.
   Царская кровь звучала в ее речи, но царство то было от Хама, что придавало этой речи тяжелый, присущий этому имени акцент. Она была дочь Ханаанской принцессы и египетского царя, в животе своей матери подаренная тем царем Авраму. Рожденная и воспитанная в доме Аврама, она сохранила свой хамский ген в полной неприкосновенности. В браке своем с Аврамом она видела начало новой, бедуинской династии; что было, кстати, не лишено оснований, и к чему, в конце концов, и пришло. Себя она видела матриархом этой династии, и от этого сознания бронзовела душа.
   С ростом сына Агарь чувствовала возрастание и своего собственного веса в доме, положение рабыни, пусть и привилегированной господским ложем, больше ее не устраивало. Если она при жизни Аврама не приберет дом к рукам, и не утвердит в нем Ишмаэля, то потом дом перейдет к Аврамову слуге Элиэзеру, и тогда - пиши пропало. А пока что она молодым напором вытесняла из этой жизни Сару, свою главную помеху; из дома, по крайней мере.
   Ее атаки на Сару были, однако, не беспорядочными, но шли сериями, как в боксе. Сначала шел хук в ухо. Ухо было Аврамово, и туда нашептывались разные теоретические намеки, типа того, как бы им было неплохо избавиться от старухи. Хоть и в ухо, а "ниже пояса", и потому не проходило. Более того, так можно было и "удаление с ринга" схлопотать за нарушение правил. Поэтому сразу, пока суд медлил, следовал апперкот по Саре.
   - Это мой ребенок! - кричала Агарь, постепенно себя распаляя, метя в самую больную точку Сариной души - в ее некачественное, праздное лоно. - Мой и ничей больше - сколько бы ты колени свои сраные под него не подсовывала! И никаких других детей не было в этом доме и никогда не будет, потому что твоя утроба помойная, гнилая от рождения, Богом вашим Самим проклята - тут звучало Имя, подслушанное и украденное из молитвенных экстазов Аврама - и ни на что не способна!.
   Это было ниже пояса уже не только в переносном смысле, но и в самом прямом. И тут же, не теряя темпа, прямой в голову:
   - А то, что ты мать мою, царскую дочь, себе в рабыни заполучила - так ведь тогда не то, что её да коня, полцарства бы отдали, чтобы только тебя из гарема выпереть как-нибудь, сильно не замаравшись! Когда евнухов-то всех там перезаразила, паршивая колдунья халдейская, что б тебе засохнуть!
   Сара на восьмом десятке, давно уже и без агариных проклятий, естественным образом высохшая, умела держать удары. Чего еще можно было ждать от этой принцессы, воспитанной между гаремом и конюшней, с молоком матери всосавшей все эти специфические египетские выражения. Понимая все это, госпожа обижалась не слишком. Лучше бы было без нее, конечно, но теперь уже делать нечего, и надо пока терпеть.
   Что ее действительно сильно во всём этом скотстве коробило, так это то, что тут звучало всуе Божье имя, находившееся в доме под абсолютным запретом ко всякому произнесению. И не то что бы просто прозвучало, но еще и в контексте проклятий, а тогда еще имя это было только благословительным, и от него не проклинали еще.
   Сара боялась, что услышит Аврам и выгонит мать от сына, и потом сам себе не простит. Она знала, что это неизбежно, и что к этому все в конце концов и придет, но она ждала момента, когда можно будет освободить от них дом - от обоих вместе - не по собственному произволу, но чтобы была на это специальная от Бога санкция. И она остужала, как могла, взбесившуюся кобылицу:
   - Успокойся, девочка, и знай свое место. Ничего твоего в этом доме нет, в том числе и детей. Ты прекрасно это знаешь и, сколько не старайся меня обидеть, ничего ты тут не изменишь. Все, рожденное в доме Аврама, от человека до овцы, все принадлежит Авраму, и я, Сара - его жена, и владычица его дома. И ребенка господского ты получила тоже не иначе, как по моей воле; это на счет моих колен, на которые он был принят. Ты можешь попросить свободу и в тот же день ее получишь, но в этом доме можно жить и производить детей только по законам этого дома. А законы эти Богом даны и царское твое достоинство прибереги для другого места.
   От свободы, однако, рассудительная египтянка пока воздержалась, предпочтя сытое тепло хозяйского дома.
   Аврам в молитвах просил о ниспослании мира в дом и здоровья наследнику своему Ишмаэлю. Но у Бога был Свой план на этот счет. Он пришел Сам и сказал Авраму:
   - Где, жена твоя, Сарра?
   - У печи. Я, когда увидел, что Ты приближаешься, попросил её испечь хлеб. Но что за странное имя, я всегда звал её просто Саррой.
   - Теперь будешь звать как Я сказал. А сам будешь зваться Авраам.
   - Это имя я уже слышал сорок лет назад, но при сомнительных обстоятельствах и не придал значения.
   - Теперь придашь, хороша ложка к обеду. Где, кстати, твоё угощение, мы проголодались.
   - Сарра сейчас принесёт. Сарра, готово там у тебя? Неси, мы ждем.
   - Нет, сходи, принеси сам. Она не должна Нас видеть.
   - А слышать?
   - Слышать должна обязательно.
   - Тогда я пойду и скажу, чтобы подслушивала из-за занавески.
   - Не беспокойся, она сама знает, как подслушивать. Ты, главное, хлеб её неси, который она испекла. А то нам к вечеру надо в Сдом успеть. Засветло чтобы.
   - Можно узнать, зачем такая спешка?
   - Узнаешь потом. Выйдешь проводить, расскажу по дороге. А сейчас слушай главное. Ты ведь обрезался, как я тебе велел?
   - Да, третьего дня, назавтра же после того, как получил указание.
   - Почему не в тот же день?
   - Велено же было весь мужской пол обрезать, в у меня работников одних три сотни душь с половиной. Кто в поле, кто где - надо ж было всех собрать, подготовить. Они сначала и не поняли, в чём дело, но я сказал, как солдатам своим говорил когда-то - да они ведь солдаты и есть, недавно только в поход их водил на север, до самого Дана, халдеев гнали, как раз от Сдома, куда Вы сейчас направляетесь - говорю: 'Ребята, кто со мной, тот со мной, кто не хочет - свободен, я не держу. Никто не ушёл, все обрезались. И Ишмаэля, принца, тоже обрезал на 13 году. Так что всё, как Ты велел.
   - Тогда слушай дальше. Будет у Сарры ее собственный сын, и он будет наследником Моего завета с тобою. Твое семя Я избрал для служения Мне и для исправления мира, и явить его в мир должна Сарра. От сегодняшнего дня отсчитаешь девять, и Сарра родит тебе сына.
   На этом месте занавеска в шатре колыхнулась, и оттуда донёсся сдавленный смешок.
   - Она там смеётся? - удивился Гость.
   - Нет, Господи - крикнула испуганная женщина, - просто закашлялясь.
   - Смеётся, сеётся, я слышал, - сказал Гость. - значит и имя будет её сыну Цахак, раз при зачатии мать его смеялась.
   Смех за занавеской сразу прекратился. Авраам хотел что-то спросить, но Гости встали, поблагодарили за угощение и напрпвились к выходу. Хозяин вышел проводить до дороги.
   - Ты спрашивал, почему такая спешка - сказал Гость. - Потому, что мы идем разрушать эти города, Сдом и Гаморру. А там Лот, твой родственник, он не должен погибнуть. Поэтому нужно успеть в светлое время, чтобы он видел куда ему бежать. Дальнейшие твои вопросы мне известны, поэтому чтобы не терять попусту время, отвечу 'да'. И исчез в вечернем воздухе, ставшим после этого прозрачным до рези в глазах.
  
   Бог не обманул: сын у Сарры родился, и точно в назначенный срок. Цахак - было его имя, что значит "смех". И все завертелось вокруг младенца, и Агарин сын отошел на задний план. Это очень озлобило обоих, и злобу свою они вымещали на маленьком Цахи. Сарра пожаловалась Аврааму, и попросила следить, чтобы Ишмаэль не уединялся с маленьким Цахи. Аараам не понял, смутился и вопросил Бога:
   - Как мне быть с моею старухой?
   - Поступай по ее разумению. Служанку ту строптивую с сыном - удали их, если Сарре мешают. Я их устрою отдельно. Все твои обязательства по отношении к ним Я беру на Себя, положись в этом деле на Меня и не беспокойся. В будущем Я произведу из них великий народ, и вам тогда надо будет держаться подальше от тех родственников; как теперь твоему Цахаку - от этих. Так что лучше бы вам уже сейчас отделиться.
   Была ночь. Авраам пошел к Агари, чтобы передать ей эти слова и выслушать ее мнение. Если то, что говорил ему Бог, касалось кого-нибудь третьего, то он всегда передавал ему это сразу и насколько мог точно, ничего не прибавляя и не утаивая. Тут были слова о большом будущем народе, который выйдет из семени Ишмаэля, и он хотел скорее облаговестить этим его мать. Он полагал, что ответственность перед этим будущим народом как-то выправит ее, и наставит ее в воспитании сына. Но, как оказалось, они с Ишмаэлем в его благовестии уже не нуждались.
   Подойдя к ее шатру, он услышал внутри голоса и остановился у входа. Говорила Агарь, голос ее был возбужденным и дыхание прерывистым:
   - Ты будешь царем, Ишмаэль. Мы много еще понаделаем 'сыновей Авраама', и ты будешь царем среди них... о!... Что ты делаешь!... Остановись!... Нельзя же!... Мать же!... Прекрати!... Ишмаэль!... Ох!... Ох!... Ох!... Ишмаэль... Царь...
   Там были может и еще какие слова, но Авраам мало что во всем этом понял, кроме того, что входить не надо; как и не понял он тогда Сарриных опасений. Он понял только то, что рождается что-то такое, что должно быть вне его дома - жестокая, дикая сила смешивается тут с безудержным гаремным развратом. Если его, Авраама, прозвище - Еврей, то есть "остранение", то имя этому новому народу будет Арав, что значит "смешение". И он не может этому помешать, ибо на все есть воля Творца, и этой ночью она была ему изъявлена.
   И вообще не его это ума дело: все, что в его власти, так это только уберечь Цахи от этого ада; чем он и занялся. Дождался рассвета, отвязал осла, приторочил к ослу лук и стрелы, и мех воды, и хлеба на три дня, обнял их на прощание и отослал обоих в пустыню на Божье усмотрение. Агарь не спросила, за что.
  
   Снова Бог позвал Авраама-Еврея ночью и сказал:
   - Авраам! Авраам! Где ты?
   - Вот он я, Господи - отозвался Авраам в Беэр-Шеве.
   - Что в руках у тебя? - Овца. Тебе, Господи, во всесожжение.
   Овечка в его руках подняла к нему морду и смотрела спокойно и доверчиво.
   - Почему ночью? -
   - Потому что по ночам Ты призываешь меня, Господи. -
   - Пойди, отнеси животное на место и возвращайся ко Мне.
   - Дал ли Я тебе к твоему столетию сына от Сарры, как обещал? - сказал Творец, когда Авраам снова вышел из хлева.
   - Да, Господи! Вот он вырос, у него смешливое имя Цахак.
   - Любишь ли ты его? - Больше всего на свете!
   - А Меня любишь? - Да, Господи!
   - А боишься ли? - Больше всего на свете.
   - А за что любишь? - За то, что Ты дал мне сына, как обещал
   - А почему боишься? - Потому, что Ты можешь отобрать у меня все, что дал.
   - Тогда пойди в землю Мориа, возведи своего сына на гору, и вознеси его там Мне во всесожжение, как хотел вознести это несчастное животное. Дрова возьмешь из дома - сказал Бог Аврааму.
   ............................................................................................................
   - А куда идти? - переспросил в растерянности Авраам.
   - Это в земле Мориа, Я же сказал; гору там укажу. Ты иди себе пока, не теряй времени.
   Авраам дождался утра, взял сына, взял дрова, взял двух слуг, положил на осла дрова и мешок с хлебом и сыром, и они пошли. Сарре сказал, что идут в землю Мориа, три дня пути. Идут сделать всесожжение по поводу вхождения Цахака в возраст зрелости - тринадцати лет, Бар Мицва. Жертву Бог укажет на месте. Старуха заплакала.
   Они вышли на рассвете, и пошли на север. Дорога проходила мимо Хеврона и дубравы Мамре. Проходя этими местами, Авраам вспомнил, как он жил там долго у Эфрона по возвращении из Египта, и как Бог посетил его там, и дал ему там сына. В дубраве, посвященной ханаанской богине Ашере, Авраам молился Всевышнему Богу, третий десяток лет водившему его по свету, и молитва его очистила старую языческую рощу; даже до Бого-явления!
   Он шел три дня, не останавливаясь, и не замечая своих спутников. Кромешная тьма стояла перед ним. Когда глаза его свыклись со всей этой свалившейся на него жутью и снова стали видеть даль, он остановился. Перед ними стояла гора с плоской вершиной. Там лежала, зацепившись за кусты, рельефная белая тучка, с фестончатым контуром, похожая на барана. Он понял, что пришли.
   Склон был крутой, и осла оставили внизу. С ослом внизу оставили слугу, чтобы стерег его, и другого слугу, чтобы веселее было стеречь. А они двое пошли вверх.
   Так идут на вершину в связке парой, покинув базовый лагерь, восходители. Впереди шел Авраам, перепоясанный джутовой веревкой. Из-под веревки торчал, как ледоруб, большой кухонный нож маахаль. Позади "смешной" Цахак нес, как шерп, на потной спине снятую с осла вязанку дров.
   Каменистый склон зарос вереском и теребинтом, идти было трудно, и дрова натирали спину. Цахи думал о том, как внизу сейчас слуги, не спеша, вытянули ноги после трехдневного пути и умыли их в ручье, как заварили чай, и разворачивают из рогожи серый хлеб и твердый овечий сыр.
   Один вопрос застрял у Цахи в затылке и мешал ему наладить шаг; этот вопрос шел от хребта, где давили дрова. Они идут на гору, чтобы по обычаю предков в день праздника Первых Всходов принести Всевышнему Богу жертву всесожжения. У них есть с собой веревка, чтобы спутать животному ноги, есть нож, чтобы это животное заколоть есть дрова, есть огонь, чтобы его сжечь. Но где само животное, которое возносить? Зачем нужен весь этот "соус для зайца", когда нет зайца?
   По правилам это должен быть самец от первого помета, без ущерба и пятна, а они-то все остались дома! Когда Моисей будет выводить его потомков из Египта - тоже "на три дня пути сослужить службу Господу" - тогда он будет предусмотрителен и возьмет с собой всю скотину, ибо никто не может знать заранее Божией воли о жертве, и надо быть готовым к любому требованию. Неужели отец забыл, как это делается? Может потому была так беспокойна мать, когда они уходили? Однако, то был "вопрос глупого сына" из пасхальной сказки, и он гнал его от себя, пока мог.
   Авраам вышел первым на ровное место. Наверху было еще светло, и он сразу увидел эту вколоченную в землю скалу, плоскую как шляпка гвоздя. Камень был десяти локтей в диаметре и выстоял из земли больше, чем на локоть. Вокруг было голо, как выжжено. "Лобное место", подумал Авраам. Он натаскал больших камней и построил из них алтарь на поверхности скалы, так расположив камни и дрова, чтобы была свобода огню.
   Он положил на алтарь сына, туго связал его веревкой из-под дров и встал на молитву. Вышли звезды и луна, и полная луна не подавляла звезд, что было чрезвычайно; глаза Авраама принимали парад светил. Он молился: "Господи, да минет меня чаша сия! Однако, да будет все по воле Твоей, и эти звезды на небе да будут мне свидетелями перед судом моих потомков."
   Он вспомнил, как Бог ему сказал когда-то, еще до всякого сына: "Столько, сколько на небе звезд, будет у тебя потомков". Вот, было два, остался один, и теперь Бог его забирает. Однако, что сказано, то сказано. Эти звезды - светящиеся души его будущего потомства, собраны сейчас на небе полным собранием, чтобы потом они перед своими земными жизнями свидетельствовали бы об этом исходном моменте их общей судьбы.
   С выходом на небо звезд начался новый день и, как вдруг стало ясно Аврааму, пошел новый год. "Месяц сей будет у вас первым среди месяцев года", услышал он из будущих времен. Ввинчиваясь в толщу времени по насечке будущего исчисления дней, напряженный взгляд Авраама отмечал на ней фазу наступившего дня. Он видел, как в этот же самый день через четыреста лет его потомки, размножась в рабстве Египетском до неисчислимости этих звезд, ночью встанут и выйдут, и пойдут в пустыню, в направлении свободы и Бога. И он слышал как Бог говорит им: "Да будет вам сей день памятен во все роды ваши". Но роды будут идти и будут шагом своим постепенно вытаптывать, выдавливать из себя память об этом страшном дне; так уж устроена родовая память, иначе бы Бог этого не потребовал. Так вообще устроен человек - в нужный момент ему всегда хочется спать. Иначе бы не требовал от него Бог бодрствования и поста.
   Цахак, связанный, лежал на спине и тоже смотрел на звезды - больше было некуда. Дрова больше не давили ему спину, теперь давили камни, на которых он лежал, упершись в небеса своим длинным носом. Он понял тогда, зачем его, ни о каком бегстве не помышлявшего, понадобилось связывать. Он, хоть и не раб, чтобы бегать, но и не был полностью свободен для того дела, на которое они пошли. Свободным сделали его узы: веревки были затянуты честно, от них останавливалась кровь и мысль, а с этим уходил и страх. Связанное тело освобождало душу. Он думал о той белой тучке, похожей на барана, и ему казалось почему-то, что в ней таится ответ на его глупый вопрос о жертвенном животном, который он постеснялся задать отцу.
   "Я буду с тобою и благословлю тебя. Тебе, потомству твоему, отдам Я всю землю сию и размножу вас как эти звезды на небе." Это был Божий завет, и в этот момент он был перенесен с Авраама на его тринадцатилетнего сына, лежавшего на алтаре. Авраам, еще полный сил, отходил отныне в прошлое.
   Глядя на "эти звезды", Цахак подсчитывал свое наследство. Среди звезд скакнул кухонный нож в занесенной руке отца. Это было последнее, что он видел перед смертью на горе. Он не видел уже, как рука преткнулась о голос, и выпал из нее нож, и звякнул о камень. И как голос тот позвал: "Авраам! Авраам!"
   - Я, Господи! - отозвался на горе Авраам.
   - Остановись, Авраам. Ты и сам не заметил, как сделал все, о чем Я тебя просил. Не жертвы Я хотел от тебя, но жертвенности. Ты исповедуешь Бога живого и потому остался верен Мне даже там, где Я и Сам от Себя отступил. Ведь не забыл же ты, как Я предостерегал отца твоего, Ноя, от пролития человеческой крови. Ты вел себя достойно, и твоя жертва принята небесами без ее осуществления. Так должно быть и так будет впредь. Если будете всегда готовы к жертвам, то самих жертв не потр***ется (обработано цензурой).
   Теперь иди. Возвращайся в Беэр Шеву, к своим старым колодцам. О Сарре не беспокойся. Я забрал ее в Хеврон, где прежде она была облаговещена о Цахаке. Дальше она будет при Мне неотлучно и будет служить мне в Хевроне до самой ее смерти. Душа ее устала, и Я позабочусь о ней: утешу и приведу в порядок. Когда надо будет хоронить, Я дам тебе знать. Сыну она больше не нужна, он теперь взрослый и ему пора переходить с молока на твердую пищу.
   Жизнь Цахака Я беру целиком под Свое крыло. Небесная ограда будет всегда стоять вокруг него. Умножая его потомство и расширяя его дом, Я буду ту ограду наращивать, и всякий, кто внутри - спасен. Пусть только наружу не выходят, и Я обеспечу их всеми необходимыми излишествами. Ты же, Авраам, наберись терпения: теперь у тебя снова жизнь впереди. Но это уже будет твоя, частная жизнь."
   В этот момент сзади хрустнули ветки. Зрение еще не вернулось к Цахи, и он не видел молодого горного барана, запутавшегося рогами в переплете кустов теребинта. Но видел Авраам, и открылся ему смысл того знака, вывешенного на горе, когда они подходили: "Не бойтесь, вот Я приготовил вам агнца для жертвоприношения!". И он благословил тогда сына и сказал: "Ныне перекладывается на тебя вся тяжесть заключенного со мною Богом завета. Ходи путями моими и носи царство внутри себя, пока оно в семени нашем не распространится по земле во славу Господа нашего".
   Не видел Цахи и того, как отец поднял с земли свой выпавший нож, разрезал на нем веревку, потом подошел к животному и высвободил его из его западни - нельзя убивать пленного и зверя в капкане (как закололи царевича Авессалома, тоже зависшего в теребинте). Он не заметил, как отец рассек барана продольным сечением между двух почек, слил кровь на землю и положил половинки параллельно на расстоянии локтя на то самое каменное сооружение, с которого он, Цахи, только что сошел. Он ничего не замечал, ибо глаза его были заполнены одними звездами и звездами рисовали там свои картины.
   Он видел себя, старого и немощного, и своего рыжего сына, первенца своего, любимого, Сеира, лохматого, как козел и пахнущего козлом, охотника, каждьй день приносящего ему дичь из своих капканов. И запах этой дичи, изжаренной на огне, веселит его изношенную душу, в которой уже не осталось зрения, и только длинный и острый еврейский нос соединяет ее с миром.
   Как только увидел он свою слепую, наполненную одними лишь запахами старость, тут же прозрели его глаза, и он понял, откуда взялось это видение - его спровоцировал запах. На его камнях горели его дрова, и сладчайщий запах жареного мяса шел к нему от того огня. "Каждого первенца человеческого из сынов твоих выкупай". Молодой баран, образованный из тучки, был Божьим выкупом за Цахи.
   Это было всесожжение, и есть от такой жертвы нечего, т. к. она сжигается до тла. Оставалось только греться у ее огня и вдыхать ее аромат, восходящий к Богу. Он в это время вкушал тот же запах, и получалась как бы совместная трапеза; как в Хевроне, в дубраве Мамре, когда у Авраама обедали Трое, и Один сказал, что через девять месяцев Сарра родит Цахака. Три дня назад этот же голос позвал Авраама на эту гору, а сегодня другой, тот, что тогда молчал, встал на пути его ножа. Чем дольше длилась его жизнь на земле, тем больше наполнялось голосами небо над ним, как будто схоился постепенно оркестр.
   На запах образовалось большое собрание шакалов и скулили, как бесы, надрывно и жутко. "В пятнадцатый день первого месяца пусть весь народ со всех концов земли собирается на этом месте, и будет у вас всесожжение и священное собрание; из рода в роды", вспомнил Авраам откуда-то из будущего. И подумал: "Как там ослы наши внизу - от такой ассамблеи шакалов можно ждать неприятностей".
   - Что это за плач? - спросил Цахак настороженно. Это нам Пасхальная месса - ответил Авраам. - Тут будет стоять большой храм, и богомольцы будут сходиться отовсюду, томимые голодом и жаждою духа. И твои потомки, Цахи, будут во храме служить, и из рук своих кормить всех, нуждающихся в этой пище. И будут трубить их трубы, множество разных труб, соединенных одною мыслию - как орган или хор. Потом храм падет, и снова будут здесь выть голодные шакалы.
   Они тоже чувствовали голод. Светало. Звезды, сыпью обсыпавшие небо, тихо расходились по одной, как подпольщики с тайной сходки. Они повыходили все от беспокойства об их будущих судьбах, но теперь успокоились, и отправились обратно во тьму дожидаться своего планового выхода.
   Отец и сын спустились вниз и умыли глаза из потока Кедрон. Слуги досыпали сон, мочился с паром осел, и солнце вылуплялось из седловины в противоположной горе на востоке. Она была выше той, с которой они спустились, длинная, как бруствер, и кудрявая вся от олив.
   Опустив старческие ноги в холодный ручей, Авраам смотрел чрез эту гору на пустыню на востоке, на лежащее на дне пустыни Мертвое Море, похожее на амальгаму. Оно разлилось здесь десять лет назад, после землетрясения в Сдоме, где жил его племянник Лот, его приемный сын от покойного брата. Два раза он его спасал, от плена и от стихии, но тот, кто ищет ада, тот найдет его. И Лот пришел в конце концов - и привел своих двух дочерей - к той тьме Египетской, ради которой покинул Авраама.
   Он видел, как народ Моав, вышедший через черный ход из старшей дочери Лота, будет лежать вязким болотом разврата по ту сторону Мертвого моря, на пути Цахиных сыновей, идущих из Египетского плена. И как народ Амон, вышедший из его младшей дочери, за тысячу лет разрастется и пропитает все Заиорданье, а в этом месте - даже и до самого Иерусалима. И как здесь, в долине Кедрона, развернут паганые алтари, и будут сжигать на них своих первенцев, и все народы будут плясать вокруг костров, взрывающих синие ночи.
   Лишь один народ не будет с ними плясать, и будет сторониться, и вспоминать сегодняшнюю ночь, и свое чудесное спасение в чреслах отца своего, Цахака. А когда он будет об этом забывать, чтобы войти в тот веселый хоровод Дружбы Народов, то Бог, через сами же эти дружные народы и напомнит ему, кто он и откуда, и где его место; и со всею, доступной людям, жестокостью.
   Они раздули угли и заварили себе степного "чаю", доели раскрошенный на тряпке сыр, остатки пресного хлеба. Потом подняли слуг, отвязали осла, и Авраам посадил сына на осла. Только теперь, спустившись с той страшной горы, увидел Авраам, что это была подъяремная белая ослица и осленок при ней, сын подъяремной, который нес, как предписано, до горы дрова.
   Авраам погладил ослицу по морде и заглянул в ее умные глаза. Это же была его старая верная подруга - как же он не обратил на нее внимание, когда выходили в этот страшный путь! Значит был он действительно страшен, до помрачения. Сам-то он не решился бы эту именно ослицу заложить, чтобы Сарра чего не заподозрила, но Сарра заподозрила, и сама им ее привела - чтобы хранила их обоих в пути от лукавого. Заподозрить-то заподозрила, но рассудка при этом, как Авраам, не потеряла.
   Для дома Авраама ослица эта имела особое значение. Великий Малкицедек, когда Авраам, во время очередного своего паломничества к нему в Иерусалим, принимал там своего пасынка Лота, бежавшего от халдеев, вывел ее со двора и сказал: "Дух Божий, который неисповедим и дышит, где хочет, сошел на эту тварь, и теперь ей незачем оставаться здесь, где Дух и так пребывает постоянно. Пусть везет она Лота в Сдом - это сейчас самое грязное место на земле, более всего нуждающееся в очищении Духом".
   Вернулась она через двадцать лет, уже в Беэр-Шеву, куда перебрался к тому времени дом. Вернулась беременная. При ней был пророк, шедший от Мертвого Моря. Сарра приняла ее, а пророка отослала - не может быть два пророка в одном доме, как два первенца или два хозяина. Пророк поклялся тогда, что не сойдет с этого места, пока не получит ослицу обратно. Он простоял год, не сходя с места, пока она не вернулась из земли Мориа, а потом из Хеврона, куда отвезла на покой Сарру. Когда она справилась, наконец, со всеми разъездами этого дома, пророк вскочил на нее, и ускакал к Мертвому морю, оставив им осленка.
   Осленок был полугодовалый, только-только отнятый от матери. Авраам вспомнил, как отнимали от Сарриной груди двухлетнего Цахака, и какую он закатил по этому случаю пирушку в Хевроне! Они в то время там уже не жили, и пришли специально, всем домом и со всем стадом, ибо не может быть для такого события другого места, кроме дубравы Мамре. Часть скота Авраам выменял тогда на вино - вино Хевронского нагорья, лучшее во всем Ханаане - и три дня возносил одного за другим баранов на своем старом алтаре. Том самом, на котором приготовлялась священная трапеза в тот день, когда по слову Божьию сделан был Цахак. И кровью тех священных баранов пропиталась дубрава. И весь город идолопоклонников ел и пил три дня, не останавливаясь, во славу единого Бога, а когда Авраам ушел, то оставшегося вина и мяса хватило им еще на неделю гульбы.
   Сарра теперь туда вернулась, значит в этой жизни он ее не увидит больше. Их судьбы разошлись, и она проведет остаток дней в уединении и в подготовке к странствию своему путем всей земли. В положенное время их кости соединятся, а пока он еще должен кое-что успеть в отведенные ему дни, и надо было идти вперед, обратно в Беэр Шеву. "И встали, и пошли они вместе в Беэр Шеву. И жил Авраам в Беэр Шеве".
  
  
  Глава 3. Извержение. Ханаан - Сдом и Гамора
  
  
   'Сей праведник, живя между людьми,
   ежедневно мучался...' (2 Пет. 2, 8)
  
   Cтарый Лот сидел у ворот города Cдома и смотрел, как вечереет небо. Mомент перехода голубого в розовое был ему важен, и чтобы его задержать, он закрыл глаза. Тут же он увидал двух ангелов, они стояли перед ним.
   Лоту не исполнилось еще и семидесяти лет, и в Сдоме, где тогда и до сорока-то мало кто доживал, он считался не просто старым, но реликтово ветхим. Какой-то обезьяний вирус, занесенный с востока, лишал людей иммунитета, и организмы не справлялись ни с простудой, ни с укусом комара, ни с банальным для этих мест солнечным ударом. Зараза передавалась пикантным путем, что способствовало ее быстрому распространению в этом городе благоуханных садов и избыточной неги. Эпидемия тянулось уже почти двадцать лет, после страшного налета халдеев из Месопотамии, и не было видно конца.
   Пятиградие в юго-восточном Ханаане, где вокруг Сдома объединились четыре свободных аморейских города - Амора, Адма, Цевоим, и Цоар - переживало такое пышное цветение жизни, и так погрузилось во все ее прелести и ароматы, что сочло себя действительно свободным и совсем забросило свои политические обязательства и внешние долги. Вавилон, занятый тем же самым, смотрел на это до поры до времени сквозь пальцы. То есть там были недовольны, но слишком разнежены и ленивы, чтобы что-то предпринимать, и ограничивались строгими предупреждениями.
   Но взошел на престол в Вавилоне молодой Хаммурапи, просвещенный и жесткий, понимающий, что для того, чтобы империя двигалась вперед, надо, чтобы в провинциях все стояло на своих местах. Ознакомившись с отчетами, по которым казна двенадцать лет не добирала с Амореев, он собрал наспех коалицию из трех, зависимых от него, Аккадских царей, привел их в Пятиградие, и в погашение долга разграбил там все до нитки. Весь мужской пол погнали в северную провинцию на рытье Великого Канала в рамках проекта по повороту рек, женщин оставили солдатам на расслабление. Чтобы получше все разрушали, и чтобы домой рвались не слишком?
   Этап собирали три дня на центральной площади Сдома, пытавшихся уклониться убивали на месте. Одновременно приводили группы из Цевоима и Цоара; лежащие к северу, Амора и Адма, должны были присоединиться по дороге. Особенно следили, чтобы не примешивались женщины. Во-первых, это могло привести к осложнениям в пути, во-вторых, им и здесь хватало дела.
   Собралось около десяти тысяч от пятнадцати лет и старше. Вместе с полутора тысячами конвоя это было, на что посмотреть!
   В головной части пятикилометровой вереницы шел Лот из Цоара, молодой иммигрант аккадец, соотечественник царя-завоевателя. Он тогда только-только появился в городе и принят был весьма любезно благодаря своему значительному состоянию - бесчисленному стаду, полученному им в качестве отступного от его приемного отца Авраама, известного повсеместно под прозвищем Еврей.
   Когда о Лоте на этапе донесли Хаммурапи, тот вознамерился использовать случай и через него наладить связь с Авраамом, Божиим человеком, прославившимся в Египте многими чудесами, так что слава и до родной его Месопотамии доехала. Для начала царь велел подать ему повозку, запряженную парой мулов, но тот садиться в нее отказался. Вместо себя он в повозку посадил маленького сирого шакалика, отбившегося от огромной стаи, провожавшей этап. Лот был в молодости строптивого нрава, его даже терпеливый Авраам от себя отослал; чтобы молитву ему не портил.
   Лот потому отклонил благосклонность восточного царя, что испытывал органическую неприязнь к Востоку - родине своей, откуда он вышел в раннем детстве, и о которой не хотел и вспоминать. Его покойный отец Аран, один из аккадских князей древнего Ура, был известным западником и египтоманом, за что, кстати, и поплатился жизнью от стрелы ревнивой месопотамской богини. Лот с утробы впитал культуру папирусов, Египетской живописи и египетского пива. В том же духе воспитала его и его старшая сестра и приемная мать Сарра, считавшая его единственным наследником их отца.
   Египет, изысканный, рафинированный, самовлюбленный, пустой (но отнюдь не 'моложавый'), капризный и жестокий, всеми этими качествами прочно поселился в его душе, заполнив ее всю без остатка, и не оставив места для любви и для Божия страха. Это было совсем не тем, чего хотела Сарра, обучая его этой культуре, и это очень не вязалось с простым пасторальным бытом кочевого дома Авраама. Они всегда были духовно чужими - Лот и этот дом - и все попытки Авраама и Сарры приблизить Лота, только усугубляли положение. Овечья кошара вскормила волчонка, и сделать с этим ничего было нельзя, как только молиться за спасение его волчьей души. И не мешать ему, когда побежит, наконец, в свой лес.
   Еще в Египте опасался Авраам - а может в тайне и надеялся - что этот сорванец сбежит там к 'своим', но тот понял, что уютнее скулить за широкой спиной Авраама - хоть и скучновато - чем столкнуться лицом к лицу с холодным, чванным миром вельможного Египта. А когда там набедокурили, и пришлось драпать подобру-поздорову, Лот сопливо плакал, проклинал судьбу, и это так надоело Аврааму, что он, в конце концов, прогнал его на все четыре стороны, отдав ему все, что ему причиталось и сверх того.
   Египетская граница была теперь для них на замке, и Лот, полагая, что земля круглая, пошел по этой округлости в обратном направлении - на восток - чтобы зайти в Египет с другой стороны; и почти угадал! В Сдомской области он первым делом попал в город Цоар. Этот маленький Египет растрогал Лота до слез. Он понял, что пришел, куда шел, и на тучных лугах Цоара распустил своих коз и овец. 'Безгранична мудрость и провидение Авраама!', воскликнул Лот. 'Изгнанием своим он устроил мою судьбу'. И благословил Лот Авраама и вознес свою первую в жизни самостоятельную молитву. Она была обращена к Богу Авраама, т. к. других богов Лот не знал, а теперь и не хотел знать. В тот же миг он исцелился навсегда от навязчивого своего Египетского синдрома.
   Итак Лот, посадив в повозку шакала, освободил лошаков и, преобразив в лошака себя самого, впрягся в ярмо, а животных отдал на пропитание своим голодным 'соотечественникам'. Он шел под ярмом и с закрытыми глазами призывал своего невидимого патрона: 'Услышь меня, дядя Авраам! Прости меня, дядя Авраам! Избавь меня от плена и ярма, верни меня в родной Цоар содомский, и я буду до конца дней служить твоему Богу'.
   Не прошла и одна луна таких молитв, как по этапу прошел слух, что войско великого Хаммурапи разбито на севере Авраамом и обращено в бегство, конвой рассыпан, и пленники свободны. Сам Авраам молится сейчас Всевышнему Богу в Иерусалиме у священного царя Малькицедека и тр***ет туда Лота. Это недалеко: через реку и на запад - всего три дня пути. Авраамов гонец его туда и отведет.
   Встреча была короткой, но теплой. Лоту вымыли ноги и подвели к столу, где Авраам вместе со Святителем уже ели от жертвы. 'Это не я тебя освободил, это Бог сделал моими руками, его благодари. Иди и проповедуй Единого Бога во всех местах, где придется тебе жить'. Малькицедек благословил Лота именем Всевышнего, посадил его на осла, и Лот въехал в Сдом, как триумфатор.
   До Цоара Лот так и не добрался. Так же, как год назад, он не дошел до Сдома, очарованный Цоаром, так и теперь - как будто для симметрии, так ценимой египтянами - он, проходя Сдом по дороге, был так потрясен увиденным, что ноги его подкосились, и волосы попадали с его головы.
   Единственным, что он увидел невредимым, были городские ворота, весь остальной город лежал в руинах. То есть города, как такового, не было вовсе - был пейзаж: развалины и среди развалин потерянно бродили бездомные горожане. Боль и тоска смерти были на их лицах. Лот сел у ворот, закрыл глаза и приготовился тоже умереть.
   Когда успокоилась его душа, он понял, что умер, и открыл глаза. А когда открыл, то понял, почему смерть приносит облегчение. Вот она сама стояла перед ним, прекрасная, как нимфа, и улыбалась приветливой улыбкой губ. 'Это ангел смерти пришел за моей душой', подумал радостно Лот. У ангела было женское тело, игравшее под длиной до земли рубашкой.
   'Меня зовут Номи', сказал ангел, 'а тебя Лот, я знаю. Я видела тебя на этапе, и знаю, что освободили нас всех благодаря тебе. И вся история с твоей повозкой меня позабавила. Это взбодрило меня, я поняла, что если есть еще способность потешаться, значит не все еще потеряно в нашей жизни. Спасибо!
   А потом ты куда-то исчез, и возвращаться было скучно. Люди бежали, спотыкались, падали и не вставали. Никто ни на кого не смотрел, каждый занят был только своей дорогой. Собачка твоя меня выручала, согревала по ночам; спасибо, опять же. Она, кстати, так со мной и осталась. Утешает теперь мою несчастную мать, тронувшуюся рассудком от всего, что произошло с городом.'
   'А почему я тебя там не заметил на этапе?', удивился Лот.
   'Потому что ты все время шел с закрытыми глазами и что-то шептал. Все дядю призывал. Авраама, какого-то'.
   'Но ты-то как туда попала, гнали-то ведь только мужчин, я сам видел, как проверяли.'
   'Все можно обойти за деньги. На всякий случай утянула потуже сиськи в тряпку, повязала голову, взяла в руки дубину. В общем сошло как-то. Очень уж не хотелось оставаться. Хватит на нас и наших собственных мерзавцев, чтобы еще и солдатня халдейская насиловала', сказала она, задумчиво, но без грусти.
   'Ах, как же ты, однако, провонял на этапе! пойдем, я отведу тебя в баню'. Он хотел возразить: месяц назад на богомолье у Авраама ему умыли ноги, а этот запах он получил, вероятно, от осла, с которого весь этот месяц не слезал. Однако, спорить с нею он не стал, чтобы не спугнуть ее зыбкого присутствия, и тем более, перспективу оказаться с ней в бане. Она протянула руку и безо всякого напряжения подняла этого семипудового быка и поставила его на ноги. Осел понуро поплелся за ними.
   Они шли среди прекрасных и грустных развалин, и она вела его, как слепого, ослепленного великолепием увиденного. Город был фантастичен в его нынешнем виде. Погром застал Лота в Цоаре, Сдома самого он так и не успел еще повидать, и застал уже не город, а то, что осталось, но остатки эти вполне выявляли прежний вид его архитектуры и даже усиливали впечатление.
   Все преобразилось, когда отлетела лепнина. В новых декорациях город стоял, как раздетый парк, прозрачный и просторный. Выявилась какая-то новая гармония незаконченных, прерванных контуров. Что-то старое, прежнее открылось, как новое. Так проступает на свету фактура старой бумаги, которая бывает значительнее и истинее нанесенного на ней рисунка. Жизнь города вышла из душного альковного разврата наружу, и он открылся для людей и свободного их общения. Эту новую градостроительную - точнее градо-разрушительную - концепцию тут же на месте без долгих размышлений сформулировала перед Лотом Номи.
   'Город стал приспособленным для любви', пропела она. 'Как эти развалины романтичны, как волнующе хороши эти тревожные обнажившиеся каркасы! Голый город с открытым небом - при нашем климате нет лучших условий, чтобы все мы - все население - стали нежными любовниками и восторженными созерцателями'.
   Они пришли в центральную часть города, прежде самую красивую и шикарную, и даже разрушенную тоже как-то особо. Варваров всегда раздражают разные башенки, колонны, пилястры, они крошат это все с детской радостью и энтузиазмом. Здесь жила прежде городская знать, и теперь она, ободранная и полубезумная, ползала по родным камням. Многие даже опознать не могли свою недвижимость и из последних сил спорили из-за ее остатков. Обессиленные умирали на месте, нежно обняв каменную ступень своего бывшего порога или осколок алебастрового фонтанчика в бывшем своем саду.
   Зато простой люд тут возрождался на глазах. Они быстро осваивали эти, недоступные ранее, богатые хоромы, знакомились, играли, обнимались и совокуплялись тут же, на этих мягких мраморах. Жили, в общем. И все - со вкусом, все - с удовольствием и без суеты. Не как пьяная челядь в отсутствии господ, но как те, что уже приехали и больше никуда не спешат. Город недавней роскоши на пределе своего унижения и несчастья стал превращаться в город любви и свободы.
   Она подвела его к большому круглому бассейну в мраморной окантовке с булькающими пузырьками и легким паром над водой - внизу бил горячий ключ. Борта бассейна были не просто круглы, но изогнуты самым прихотливым образом, образуя игрушечную водную аттракцию с островками-монплезирами, проливчиками, заливчиками, обходными каналами. Вся эта забава не открывалась глазу целиком, но только частями в случайных прорехах парящего над ней пара.
   В бассейне мокло несколько ленивых тел; как розы, срезанные утром и брошенные в воду, чтобы до вечера сохранили свежесть. Спускаясь к воде, Номи скинула на ходу рубашку, и косые складки легли на рисунок мрамора c тою же точностью и легкостью с какой они до этого драпировали ее крупное, с удлиненными линиями тело. Рядом с этой зыбью складок ее разглаженная лунным светом эластичная кожа была как чулок, Самим Творцом натянутый. 'И сделал Господь Бог Адаму и жене его одежды кожаные и одел их', вспомнил, глядя на нее, Лот.
   Экскурсия продолжалась в пузырящейся, горячей воде бассейна:
   'Здесь, на этом горячем ключе, был закрытый клуб с банями для богачей, называемый 'Нежным адом'*. Можешь себе представить, что они тут, при тех-то нравах, вытворяли. Моя мать, когда ее приглашали, всегда брала меня с собой; она говорила, что такая школа полезна для девочек. А теперь, видишь, доступно всем. Только сколько это теперь продержится, пока все не засрут? Неделю-другую, не больше, жизнь-то ведь не стоит на месте. Она ведь тр***ет развития, а развитие всегда идет в сторону огрубления. Все пропадет. Так что пользуйся пока и не помирай больше без толку в этой своей 'подворотне'. И не лепечи с закрытыми глазами'.
   'Благодаря моему лепетанию, мы плаваем сейчас в этой теплой ванне, а не где-нибудь в среднем течении Евфрата среди тысяч сплавляемых по реке безымянных трупов завоеванного народа, возвращаясь в таком виде в исходный Ур - землю, из которой был я взят', начал было оправдываться Лот, но она уже подплыла к нему снизу, и грудь ее мягко скользнула по его груди, и лицо вынырнуло перед его лицом, и она обняла его ногами и руками, лизнула в ухо и по губам, и они поплыли, соприкасаясь и отталкиваясь скользкими телами - две крупные водоплавающие особи в бассейне посреди пустыни. Проплывавшие мимо девушки одобрительно улыбались.
   - Ты видела, как играют дельфины - спросил он, вспомнив Египет и море.
   - Я не знаю, что такое дельфин - ответила она.
   Он притянул ее к себе, и стал воспроизводить с ней дельфинье совокупление. Но кругом была вода, горячая к тому же, она затекала во все дыры, и это тормозило им дело. Они продолжили свою игру на берегу, ибо, как сказала Номи, птиц произвела вода, но размножаться они должны на земле. 'Откуда она только знает, что рассказывал Авраам?' удивился Лот. 'И как применила изящно!'
   'На земле' Номи, распалившись, выказала такую изобретательность, что стало понятно, о каком направлении в развитии у девочек воображения заботилась мамаша, избрав для ее воспитания это специфическое место.
   'Хорошо, только грустно на все это смотреть', сказала Номи, когда они отдыхали на бортике бассейна. 'Пока мы гуляли там, по степи туда обратно, халдеи-то тут погуляли неплохо. Всех женщин перепортили вирусом своим паганым; и по несколько раз, наверное. Трудно допустить, что за два месяца войскового напора, кто-нибудь уберегся. Так что радуйся - тебе досталась единственная безопасная. Можно сказать, что мы с тобой спасли друг друга: ты меня своими молитвами, я тебя тем, что во время все сообразила и сохранила себя годной к употреблению.
   'Откуда ты знаешь про этот вирус?'
   'Тут уже все про него знают и очень напуганы. И когда женщины тут оставались, то знали, что их ждет. Только что они могли поделать? На пики лезть? Или яйца себе между ног привешивать, чтобы попасть на тот спасительный этап? Некоторые, наверное, и сделали что-нибудь подобное, но ведь то - единицы; в роде меня!
   'Так что же, они теперь будут передавать это вернувшимся мужчинам? Так же нельзя, это же преступление!' закричал пораженный Лот.
   'Ну тише, тише, ну какое преступление! Вся жизнь - преступление. От Адама. А что ты можешь им предложить, какой выход? Всех баб Сдомских на колбасу перемолоть? Так они же и на это теперь не годятся! И потом, почему это страдать должны одни женщины? Они что, виноваты, что их тут бросили? И что бы делали теперь эти несчастные возвращенцы, если бы их никто не утешал? Перегрызлись бы, как голодные псы. И что бы за праздник был у нас с тобой сейчас, если бы не было всего этого праздника вокруг; хоть и с такой, летальной перспективой!
   'Хуже другое: через пол годика тут начнут рождаться дети, маленькие халдейчики - и все они будут нести в себе эту заразу, хоть и ослабленную. Тогда жизнь людей укоротится, и в компенсацию инстинкт размножения усилится у них до безудержности. То, что сейчас, в эти первые дни, кажется нам таким красивым, может вскорости обернуться отвратительным уродством и великими безобразиями'.
   - Откуда у тебя, такой молодой и веселой, такие стариковские заботы? - удивился Лот - Мне бы и в голову не пришло ничего подобного; тем более здесь, у этого бассейна.
   - Я больше не веселая и не молодая - сказала Номи - я теперь единственная надежда этого города, обреченного смерти. Единственная, кто может дать ему нормальное продолжение. По крайней мере, одна на тыщу. Представляешь, какая тяжесть!
   Номи повела его к себе. Осла они по ее требованию оставили у бассейна - дома мать ее варила старинные травы, и там витали иные, несовместимые с ослом ароматы.
   Через положенное время Номи родила двух девочек. Они вышли единым пометом, одна за другой, и младшая держала старшую за лодыжку. Такое тогда случалось редко и всегда что-нибудь означало - значение это мамки определяли сами в меру своей фантазии. После таких родов женщина становилась почитаема среди соседей.
   'Это она подтягивалась, чтобы мне помочь, а та вытягивала ее ногой - тоже, чтобы мне помочь', сказала Номи матери, когда та зализывала ей перекусанную пуповину. Старшей, которая тянула, она дала имя Моава, а младшей, которая тянулась - Амона. 'Это имена народов, которые выйдут из них', пояснила тут же пророчица Номи.
   После родоразрешения Номи совсем отошла от милых забав своей юности и целиком ушла в хлопоты о дочерях. Основной ее заботой было воспитать в них стойкость к повсеместному разврату и тем самым уберечь от заражения. А так как здешний новый разврат был экспансивен и склонен к насилию, девочки приучались весь свой жизненный интерес удовлетворять дома, и поменьше выходить на улицу. Особенно после захода солнца, когда все городское безобразие подымалось ото сна.
   Дома никто не мешал им равномерно впитывать в себя рафинированную культуру их матери, принесенную ею из довоенной жизни. Ко встрече с грубостями внешнего мира мать их не готовила. Во-первых, из-за аристократической брезгливости, во-вторых, от пророческого знания, что встреча эта, с Божией помощью, не состоится. Но при всем герметизме домашнего воспитания, грязные ветры улицы находили щели, чтобы донести до них непрошеные ароматы базаров и площадей. В основном, это был непреодолимо притягательный для молодых ушей, новый городской сленг, который на фоне мертвой поэзии египетских папирусов, культивируемых дома, звучал остро и свежо. Даже женихи какие-то стали появляться.
   Лот ходил тем временем по городу, проповедуя воздержание и покаяние. 'Остановитесь!', взывал он к горожанам. 'Оглянитесь назад, и вы увидите, за что вас постиг этот страшный погром. За гордость ваших отцов, за излишества, невоздержанность в потребностях, за непомерное роскошество жизни. Город не может, не должен жить в сплошных наслаждениях, он должен заботиться и о безопасности. Если не можете обеспечить себя военной независимостью, то хотя бы из доходов своих непомерных откупайтесь от захватчиков - это тоже безопасность'.
   А откупиться тут было чем: душный климат Эденского сада вытягивал из той земли травы сильнейших ароматов, гигантские маки цвели беспрерывно, и конопля в этих местах была сплошь - цветы. Все это сушилось и перетиралось закупаемыми у караванов рабами, варилось, разливалось по флаконам, и у обратных караванов обменивалось на новых рабов, создающих все новые и новые материалы телесных услад и дурмана души. Так жили они до катастрофы.
   'Город восстановить можно' - кричал, надрываясь, Лот - 'но кто восстановит здоровье горожан, пораженных смертельной болезнью на поколения вперед? Только Бог в силе снять с вас это проклятие. Обратитесь к Богу Авраама, и, если будете чисты в помыслах, Он поможет вам. А пока весь подвиг ваш - в воздержании. Вот единственное, что может ограничить заразу'.
   Лот выступал на площадях, но его никто не слушал. Вероятно, идея о воздержании была недостаточно зажигательной для широких масс. Образом святости было когда-то плодородие, и идолом плодородия был фаллос, брызжущий семенем в небеса. Он был так привлекателен сам по себе, что все давно забыли о его первично служебном назначении, и вообще о плодородии. Кроме того, те, к которым проповедь была обращена, весь день спали где-нибудь в тени, чаще всего в пещерах, куда постепенно перебирался разрушенный город, не имея никакой мотивации к восстановлению былого архитектурного величия.
   Город оживал только ночью, когда удушливо пахло жасмином. Лучше бы он не оживал вообще. Все вокруг стояло тогда на голове, но не от радости освобождения, как было это в первые дни, а от отчаяния безысходности по мере распространения информации о фатальной болезни. Все друг друга возненавидели, и ненависть заняла все позиции, на которых еще недавно стояла любовь. Даже завещанным Богом размножением, и тем управляла ненависть. Чрезвычайно размножились бесы, их крысиные визги были слышны повсюду.
   Ночное бесстыдство было нормой жизни, и это дало толчок непомерному прогрессу фонарного дела - бесстыдство тр***ет света. В безлунные ночи вспыхивали, как на карнавале, фары всевозможных конструкций и форм. Их воспламенение было детским промыслом, и после захода солнца стаи детворы вприпрыжку разносили факелами по фарам огни - ангельская феерия для жителей ада.
   Лот, который имел в роду своем светоморфное имя Фары, стал выходить на свои проповеди по ночам. Он возвращался домой в предрассветном холоде, усталый и возбужденный от звучания своих идей, высказанных вслух. Номи спала к стене лицом. Он ложился к ней со спины, обнимал ее крупное горячее тело, клал сверху ногу, коленом подымая тонкую льняную рубашку на ее бедре, впрыскивал ей, спящей, от полного шприца, и засыпал, размягченный и довольный, как забойщик после смены.
   Как-то раз во время одного из таких ночных рейдов по городу, он набрел на фонтанный скверик в районе Номиного бассейна. Там все было по-прежнему, но все в последнем запустении - прошло пятнадцать лет, и Номино грустное вполне пророчество подтверждалось. Мусор, нечистоты, запомнившаяся ему поваленная колонна в полтора локтя толщиной заросла травой. У колонны стоял одиноко, как будто его дожидаясь, тот белый осел, что когда-то привез его в этот город.
   В противоположном от колонны углу скучала группа мальчиков. Их было четверо или пятеро, в сумерках не разобрать, и что они там делали тоже было не разобрать. По во всей вероятности что-то, как водится, неприличное, но пока в рамках. Все еще только просыпалось, только раскачивалось, набирало разгон.
   'Вот оно - будущее Сдома, мой контингент', решил Лот увидев эту компанию, и сразу к ним пристал не хуже того шакала на этапе. У него была мечта создать школу, или для начала хотя бы семинар, где бы он передавал молодым всю ту мудрость, которой напитали его сорок лет жизни при Аврааме, и которая теперь вдруг поперла из него как сель из просыпающегося вулкана. Он верил, что от культурного ростка начнется возрождение лежащего в прахе города, надо только поливать побольше.
   Юноша вполне приличного вида вежливо обратился к Лоту с не предвещавшей ничего хорошего светлой улыбкой, напомнившей ему, однако, счастливые первые дни после-погромного затишья, и их с Номи романтические прогулки по развалинам:
   'И что же вы, мэтр, имеете нам предложить, вместо наших законных и простых уличных утех с нашими славными горожанками с душком? Или может своих двух голубок к нам выпустите? Или матрона будет против? Так ведь можно и ее взять в компанию, пророчицу-то. Подумай, старикашка, подумай, премило бы могло все сладиться. А пока, господа, предлагаю обратить внимание на эту вот милую скотинку', и он кивнул в сторону бесхозного осла, икавшего у поваленной колонны.
   То ли с перепугу, то ли от неожиданности, бедное животное запустило вдруг такую струю, что брызги, отражаясь от выпуклостей орнамента отбитой капители полетели веером, как боевая шрапнель.
   'А вам, почтеннейший, из уважения к вашим сединам предоставляется право первой ночи; и простим бедняжке этот маленький конфуз', продолжал, играя тоном, испорченный мальчик. 'Прошу'.
   Лот в ужасе бросился от них через площадь. Кто-то подставил ему подножку, он упал, ударился головой о колонну и потерял сознание. Очнулся от отвратительного, едкого вкуса во рту и острой боли в заднем проходе, как бывает при тяжелом запоре в момент разрешения. Хорошие мальчики весело тянули его с двух концов посреди площади, завалив, как Гулливера, животом на забрызганную ослиной мочой колонну, чередуясь - кто с лица держит дядю за уши, а кто сзади, с колен обрабатывает в партере. Лот снова отключился.
   Это уже становилось неинтересно, так как похоже на некрофилию, а половые извращения сдомской аристократией не одобрялись. Ребята утерли свои вспотевшие члены очень подходящей для этого длиной бородой старца и обратились к покорно выстоявшему всю эту сцену животному. Огней в ту ночь не зажигали, так как светила своим мертвым светом луна.
   Утром пришла Номи. Кто-то стукнул ей в окно, и крикнул: 'Иди, забери с площади свою падаль. И без того достаточно мусора в городе'. Она нашла его в том виде, в котором его уложили: в зловонии целительной ослиной мочи, животом через колону, борода вся в каких-то соплях, как отработанная пакля. Ослица, которая в эту ночь, подставив себя, спасла Лота от полной погибели, подошла, и подсела, подставив товарищу спину.
   Номи вспомнилась их первая встреча, когда избранник ее тоже был, как мертвый, и тоже с ослиным запахом. Что стало теперь с их старой банею! И какое новое скотство ей уготовано? Страшно подумать! Она навалила кое-как семипудовую тушу на ослиную спину, животное встряхнуло поклажу, чтобы расправилась на спине, и пошли они домой по засыпающему рассветному городу.
   Три дня и три ночи Лот пролежал весь в стонах, почти не принимая пищи - только молоко. Потом встал на рассвете, умылся, поел, и пошел, и сел у городских ворот лицом на запад, и погрузился в молитву. О чем он молился, умом было не понять. Это шло помимо ума и не имело словесного выражения. Слезы струями текли из-под опущенных век, вымывая тоску и принося облегчение.
   Он открыл глаза: перед ним стоял красный апельсин заходящего солнца. Ничем не сдерживаемая более радость залила его душу. Кто-то тронул его за плечо. Он обернулся: это были Моава и Амона, его дочки. Они действительно были похожи на ангелов, и от этой мысли содрогнулись кишки. Девочки взяли отца за руки с обеих сторон и повели домой через медленно просыпавшийся город.
   С того дня каждый день он сидел от рассвета до заката у одиноко торчавших, непонятно почему нетронутых погромом, городских ворот, и молился о ниспослании милости этому пропащему городу. Никто никогда к нему не подходил. Путники обходили Сдом, о городе была дурная слава, будто там можно впутаться в неприятную историю.
   Вечером приходили дочери, и когда на слезящихся глазах старика, обращенных к западу, угасало солнце, они уводили его на ночь домой. В городе его считали безумцем и дразнили 'судьей' -- это за то, что сидит у ворот. Когда в один из вечеров, в волшебный час перехода, старик увидел закрытыми глазами стоявших перед ним Михаэля и Рафаэля, он смутился, и вскочил на ноги.
   - Слышим каждый день твои молитвы, пришли посмотреть своими глазами, и принять меры, если надо. По дороге заходили в Хеврон к Аврааму, он тоже просил за этот город.
   - Так пошли же скорее ко мне! - засуетился Лот, 'Умоетесь с дороги, поедите, переночуете, а там видно будет. Утро вечера мудренее, как говорится.'
   - Умываться ангелам не надо, а как у вас 'говорится' - нам не интересно; интереснее, что тут у вас делается. Есть мы не хотим - у Авраама наелись, часу не прошло. А что касается 'видно будет', так нам и ночью все видно. Тем более, что тут только ночью-то и есть на что смотреть.
   - Ну, так я провожу - робко предложил Лот, и холодок мерзкого воспоминания пробежал при этом вниз по его спине.
   - Обойдемся - сказал Михаэль. - Иди домой, мы пройдемся и придем сами.
   - Но как вы найдете мой дом, вы же у меня никогда не были?
   Ангелы не нашли, что ответить, и пошли. Один направо, другой налево. 'Чтобы время сэкономить', догадался Лот и отправился с дочками домой, готовить гостям ночлег.
   Рафаэль вернулся среди ночи, один и потрепанный изрядно; лотов осел привез его. 'Собирайтесь. На рассвете, как только они улягутся, буду вас выводить. Михаэль пошел на гору, готовить извержение земных недр. Будет заливать город горячей серой. Вопросы есть?'
   Они не стали спрашивать ангела, что так однозначно определило его мнение о городе - они догадывались. Но ведь эти люди не сами превратили себя в зверей. Обстоятельства, в которые они попали, послевоенная разруха, голод, халдейская чума - все это было им 'изжогой от обжорства отцов'. Справедливо ли уничтожать их за это?
   'Объяснениями у нас Гавриэль занимается. Он был с нами у Авраама, а сюда уже не пошел, сказал, что мы и вдвоем справимся. Искоренять, говорит, под корень, пока не пришлось из-за их потомков уничтожать весь род человеческий; Мы ведь поклялись до потопа больше не доводить. А что касается отцов, то никто не оправдает свое зверство их грехами, каждый сам за свои грехи в ответе. Ты, Лот, избран свидетельствовать о гибели нечестивого города. Теперь собирайтесь, объяснения закончены.'
   'А чего собирать-то?', спросила Номи.
   'Как чего? Все, что берут в дорогу: мысли, память, смену белья. Вы ведь не на небо улетаете, а просто переходите в безопасное место. Вроде, как в бомбоубежище'.
   Номи просила выводившего их Ангела открыть двери жениху одной из дочерей, чтобы взять его с собой. Ангел сказал, что только за Авраамовым родственником и его домом он пришел. 'Того, кого считаете принадлежащим вашему дому, можете взять'.
   Вошел юноша вполне приличного вида, с аристократическим именем Беру. Лоту показалось, что он уже видел его где-то, и он спросил.
   'На ваших проповедях, почтеннейший, где я неизменно присутствовал, и всегда в первом ряду', ответил тот с вежливой и бесстыжей чистой улыбкой. Лот не заметил иронию и проглотил ее, как червя в яблоке - не бывало никогда на его уличных проповедях никакого 'первого ряда', хорошо если десяток зевак набиралось, так они все в одном ряду умещались преспокойно.
   Оказалось, однако, что юноша не намерен оставлять свой город, нежный и благоуханный, ни в какую Божью кару он не верит, ни о какой другой судьбе, вне родного Сдома, даже и не помышляет. А пришел он просто так, скуки ради, как и все. Ангел разрешил взять с собой кого-нибудь взамен, но Номи сказала: 'Нет. Раз этот отказался, значит у девочек другой путь'. Она не сказала тогда, какой.
   Перед самым их выходом ангел предупредил: 'главное правило в пути, когда ведет небесная сила - не оглядываться. Оглянувшийся не сойдет с того места, где оглянулся. Ты слышишь, Номи?'
   Они шли за ангелом гуськом, как отряд разведчиков. Девочек Номи посадила на осла одну за другой по старшинству, и осла поставила в середку. Это была та знаменитая лотова ослица, подаренная ему Авраамом, что без всякого зова появлялась, как из под земли, в самые крутые моменты и уносила от беды. Сама же Номи пристроилась сзади, чтобы не спускать с них глаз. И спустила.
   Все грохотало и сотрясалось вокруг. Но грохот этот был какой-то глуховатый, как под коркой, и сотрясание тоже как бы приглушенное, как бы под подушкой, и все эти сдерживания еще усиливали ощущение мощи источника. Земля волновалась под пятками и булькала вся внутри. 'Это клокочет лава, которая когда-то грела нам бассейн', подумала Номи.
   На вершине горы на белом фоне рассветного неба одиноко стоял ангел. Когда он воздел руки, как дирижер перед вступлением, то на мгновение все стихло. И тут же веер желтого пламени выскочил из-за его спины и закрыл небо. 'Сейчас пойдет', подумала Номи. Не успела она додумать эту мысль, как сзади что-то треснуло таким страшным треском, как будто раскололась земля. Неожиданно для себя самой Номи обернулась. Хоть это и стоило ей жизни, она никогда потом не пожалела об этом - это стоило жизни!
   Звук не обманул ее, земля действительно раскололась. Перед ней, километрах в двухстах к северу, в Галилее лежало озеро удивительной красоты. Оно имело форму сердца, и верхушка смотрела на нее. От верхушки пролегла глубокая трещина прямо к ее ногам. Верхний, северный конец трещины изогнулся петлей, дальше она шла на нее прямо, как стрела грозового разряда. Засыпающий, затихающий утренний город оказался весь, со всем его богопротивным наполнением, на южном конце трещины. От перетряски земной коры он опустился на локтей на сорок, и образовавшаяся лунка стала быстро заполняться озерной водой хлынувшей по трещине, как по руслу новой реки. Низкорослые развалины ушли под воду, и на ее поверхности появились пузырьки - вода кипела над лавой. В этом бульоне варился город, и из него вываривался яд. В одно мгновение все стало - один горячий бассейн, и потрясенная Номи стояла в вечном оцепенении над мертвою водой.
  
   Моава и Амона сидели у края пещеры, свесив ноги над обрывом. Сзади, в темной глубине их нового жилища, стоял тяжкий храп отца. Винные пары заполняли помещение, конденсируясь на каменистом потолке и капая вниз кислыми каплями. Впереди, очень близко, бесшумно лежало Мертвое Море. Над Морем, к ним спиной, колонной кристаллизованной соли, похожей на фаллический истукан в три человеческих роста, стояла Номи. Оборатившесь, смотрела она назад, на море, откуда они пришли. Косой луч заходящего солнца играл в гранях солевых кристалликов на ее спине.
   - Помнишь, как она рассказывала нам, что сделала нас в бассейне - сказала младшая, Амона, та, что родилась, держась за пятку. - Вот, он перед тобой, тот бассейн, где-то там, на дне. Все теперь смешалось. От города ничего не осталось, а та наша купель-колыбель сделалась морем, и бедная наша Номи при ней навсегда. И мы с тобой остались жить, потому только, что успели выскочить оттуда до прихода этой мертвой воды.
   - Остались-то остались, а толку-то?
   - Живешь и живи, какой тебе еще толк нужен?
   - А вот такой - чтобы детей делать. Как положено.
   - Так это ж муж нужен какой-нибудь...
   - Вот я и говорю! А то что за жизнь - за сто верст ни словом перекинуться, ни писькой потереться! Разве что пропойцу этого приспособить?'
   - Ты что, спятила? Отец же!
   - Ну, какой там отец! Отец, пожалуй, родных дочек маленьких толпе на поругание не отдаст, а этот сам предложил, помнишь? Только чтобы от гостей его отстали.
   - Так это ж правило такое было в доме, где он вырос, у дедушки Рами: гостя не здавать ни почем. Что хочешь делай, хоть на голову встань, а гость чтобы был цел. А эти-то гости, что тогда, оттуда как раз и пришли, от дедушки Рами. Он им там Сарру, жену свою выводил. И ничего.
   - Так Рами-то пророк, как никак, Божий человек. Он и сына своего Богу отдал - так Богу же все-таки, а не толпе пьяной. А этот что? Вместо того, чтобы Богу молиться с утра до вечера, у ворот все торчал как пугало, городу всему и всем сюда приходящим на посмешище. Только с ним и дела было, что тащить его домой из какой-нибудь очередной лужи.
   - Вот видишь, из лужи - тоже, значит, Божий. И тоже пророк - на осле вонючем, мама рассказывала, приехал; и как только выдержало бедное животное тушу такую?
   - Как выдержало, как выдержало! А как нас потом, через пятнадцать на горбу тащило лет, когда из города драпали? От землетрясения-то! Тоже ведь - полновесные были уже девчушки. Это ж осел - заколдованый! От Малкицедека. По нему пророки Божью волю проверяют. Его хоть бей, хоть убей, а куда не надо не пойдет. Пятьсот лет жить будет, пока Израиля здесь не дождется из Египта; ангел тогда сказал.
   А что пророк у нас папаша, так это точно: ишь, напивается-то до бесчувствия, правда, как настоящий пророк. Как Ной, его любимый. Так тот хоть сначала о рода продолжении позаботился, сыновей переженил. А тут? Оставляет по себе двух дур непокрытых, и чего дальше? Дальше чего, я тебя спрашиваю! Пустота? Я страшусь этой пустоты. Страшно мне жить без опоры на будущее!
   - Вот-вот, сама же говоришь: и старик, и в придачу алкоголик. Где ж такого да на такое-то дело раскачать?
   - И не такое возможно, когда припрет. Мать говорила, что в моем роду будет женщина по имени Рут и Рахава-блудница - все праматери не слабее Сарры Авраамовой. Им тоже такоих же стариков придется подымать, чтобы заложить с ними род царей Иудейских. И даже самого Царя. Для того, чтобы вывести такую женщину, должно пройти много поколений искусниц любовного дела. Целый народ должен на это работать! Я - первая, и Бог меня вразумит.
   Теперь, слушай сюда - продолжала Моава после тяжелой паузы. - То, что отец, то я и сама понимаю. А Адам? Кем он был жене своей -- не отцом ли! - если сказал про нее, 'плоть от плоти моей?'. Ведь не сказал же, что они оба от одной плоти произошли, но именно так: ее плоть - от его плоти. 'И будут одна плоть', было про них сказано. Дети, значит, будут. Они тоже были одни на земле, как и мы, одни перед будущим, и выбора не было. Так что ты тут сиди, если хочешь, а я пошла, я должна. Мне выхода нет - буду из отца делать отца.
   Она подобрала ноги, встала, отряхнулась и пропала в сумраке пещеры.
   Это была естественная пещера, оставшаяся от землетрясения; как, впрочем, и весь этот утес, и вообще весь окрестный ландшафт, включая море. Все здесь было посвящено тому страшному проишествию, и черная дыра, похожая на червоточину в желтой вертикальной стене над сверкающей Номиной колонной увенчивала мемориал. Перед входом была ступенька, но так низко, что входя в пещеру, надо было карабкаться, а выходя, спрыгивать. Дальше шло воронкой длинное дупло, изогнутое, как рог козла. На этом изгибе отходил в сторону другой рог, и пещера получалась как бы двурогая, вроде той, что купил Авраам в Хевроне под могилу для Сарры. Что-то утробное было во всем этом помещении, и по сложности хода напоминало половые пути; и так же было там темно. Как всегда в пещерах - прохладно в жару и тепло в холод, и всегда темно в заднем колене - вполне комфортно для сна, если бы не змеи. Зато змеи поедали мышей, которые гораздо их противнее. Лота с дочерьми они, как семью праведника, не трогали, боялись после первого скандала с Адамом, только шипели зловеще.
   'Он не знал, когда она легла и когда встала', его старшая дочь.
   Когда после захода солнца Амона вошла, согнувшись, в низкое спальное помещение, Лот спал, развалясь на шкурах. Сама же cтаршая дочь, лежала рядом, плотно, до дрожи скрестив ноги, как будто умирала писать. Умирающий огонек ночника из козьего жира, напоминал тот тусклый отблеск заходящего солнца в глазах отца, когда они по вечерам уводили его домой от городских ворот. Амона опустилась к сестре, застывшей в своей смешной позе.
   - Ну, как? - спросила она неловко. Та молчала. Амона потрясла ее за плечо: - Может помощь нужна какая?
   - Тихо, ты! Не тряси, вытрясешь все! Итак, кажется, вытекает, посмотри-ка там!
   Она согнула ноги и развела колени, выставляя на показ то, что Творец надежно, как Он полагал, упрятал от глаз. Она помнила, как мать говорила им, что выйдут из них два больших народа, и теперь, когда она почувствовала, что там у нее что-то течет, то забоялась вдруг: не народ ли это ее выходит из нее до срока.
   Амона долго шарила носом по грязной шкуре в темноте у нее между ног, но, кроме дурного запаха и липкого пятна крови, перемешанной с какой-то слизью, ничего там не обнаружила.
   - Так и должно быть - подытожила Моава ее отчет.
   - А ты откуда знаешь, как это должно быть? - удивилась Амона.
   - Это каждая собака должна знать - ответила старшая сестра - так пророк сказал. Он сказал, что со стариками это особое дело, потому что у них семя может на полпути остановиться. Поэтому главное тут не отвлекаться и побыстрее все прокрутить'.
   - Какой пророк?
   - Да ты что, забыла! Я ж тебя звала тогда, когда он приглашал нас, чтобы все рассказать. И показать на осле. Ты еще сказала, что отец типа не велит.
   - А, Валаам-то! Так я же тогда спрашивала, а он сказал, чтобы ни в коем случае к нему не ходили. Приличные, сказал, пророки, если хотят чего девушкам пророчить, так только через отца ихнего. И осел под ним ворованный. Наш осел-то, отцовский! Ангел еще город на нем объезжал перед землетрясением'.
   - Да, да, это я помню. Через того осла его тогда чуть было не трахнули, ангела-то; как папашу нашего прежде. Ну, это, после чего он сбрендил и к воротам таскаться повадился.
   - Как это: 'трахнули'?
   - А так, очень просто: к стенке приставляют, и трах, трах, трах... Пока затылок не начнет раскалываться.
   - А ты откуда знаешь? - спросила недоверчиво Амона.
   - Так Беру твой учил, пока вы с маменькой на пяльцах вышивали. Вот пошла бы тогда со мной к пророку - не задавала бы теперь дурацких вопросов. И вообще...
   На этом 'вообще' Моава облизнулась.
   - Так ты ходила тогда все-таки! Ну, сестрица, даешь!'
   - Ладно тебе: даешь, не даешь! Посмотрим, как ты даешь! Да, вот пока не забыла: будешь когда его доить, так ты, чтобы не так больно было, кнопку сначала у себя найди и надави пальцем. Тогда вода пойдет, и по-мокрому полегче будет.
   - Ничего не понимаю, какая еще кнопка? Где?
   - В письке. Внутри там, в глубине в самой. Вот, смотри - она взяла руку сестры и ее пальцем показала на себе. - Видишь?
   - Это тебя пророк что ли научил?
   - Пророк. Он сказал, что от нас с отцом пойдут два больших народа, и они лягут здесь, где рай смешался с адом, и будут ловушкой для солдат. Так я запомнила.
   - А что на себе показывать нехорошо - этого он тебе не сказал? Примета плохая, мама говорила. Пока ты там с Беру моим забор подпирала.
   - Ну, в приметах мы потом разберемся, а сегодня ночью пойдешь ты и сделаешь все как надо! А пока что будем хотя бы надеяться, что то, что мне положено, осталось при мне - сказала Моава, приподымаясь с лежанки. И они отползли спать в свой угол, пока не проснулся отец, и не узнал, что сделала над ним его старшая дочь.
   Лот за последние годы в Сдоме так крепко вписался в ночной режим городской жизни, что ни землетрясение, ни исчезновение города, не покол****(обработано Цензурой) и в нем этой привычки. Он и в пещере продолжал соблюдать эту большую, на весь день, сиесту и с дочерями виделся только по утрам и вечерам - тоже как и в прежней их жизни.
   По ночам он или охотился, если светила луна, или пил, свесив ноги, на краю пещеры, глядя на большие аравийские звезды и мерцающий в темноте хрустальный памятник его Номи. Он вспоминал их исход из Сдома. Как ангел шел впереди и вел их сквозь строй домов, где безмятежно спали обреченные горожане, души которых не успел он спасти. Он думал, что все - к лучшему, и лучше Мертвое Море, чем гноище этого страшного города.
   - Как ты думаешь, Номи? - спрашивал он у соляного столба. Номи молчала одобрительно.
   'Когда я умру, они положат меня у ее подножия', думал он, и эта мысль утешала его. То, что их тоже кто-то должен будет когда-нибудь куда-нибудь положить - это уже в голову его не приходило.
   Он проснулся с тяжелой головой, и увидев лунный блик на лице моря, вспомнил, что ночи теперь светлые, и можно пойти попить воды из ключа, и проверить заодно нет ли там козочки какой, в его капкане. Когда он выходил, до него донесся неясный лепет из девичьего угла. Это старшая передавала младшей свой опыт в изнасиловании спящего старца: '... главное, это сразу удобно пристроиться... a то мало ли чего, старик же! И тогда сразу ...'
   Ночь была на середине, где-то на третьей страже, быть может. '... А на третью стражу жена шепчет мужу своему', вспомнилось из Талмуда. 'Бедные', подумал он, 'такие уже взрослые, а по ночам-то все между собою, да между собою перешептываются. Вот растворен в этой горькой воде под ногами у Номи тот прелестный юноша-жених, бедный Беру'. На мгновение ему показалось, что он вспомнил, где познакомился с ним, но место не восстанавливалось, и оттого воспоминание улетучилось.
   Когда Лот пришел к своему капкану, там действительно была козочка, но ее уже доедали, одна морда осталась. Львица и два львенка, девочки, как ему показалось. Златогривый лев сидел в отдалении и сыто урчал. Вокруг суетились возбужденные шакалы, но писк их льва не волновал. Глаза его были сонны. Луна с небес и Лот из кустов берегли семейную идиллию.
   С курдюком ключевой воды на плече вернулся он в пещеру. Девочки, сплетясь, как две змеи, спали на его шкурах. Он не стал их расплетать и тихо лег рядом. Так прошла их первая ночь.
   Проснулись поздно, солнце уже стояло высоко и выходить из пещеры не тянуло. Да и незачем было: вода свежая - здесь, вина много со вчера осталась, есть сушеные финики.
   - Будем сидеть дома и пить вино, а когда стемнеет, ляжем спать - сказала Амона. - Хоть раз посидим все вместе. Ты не возражаешь, Патриарх?
   Патриарх не возражал. Он не помнил точно, сколько лет его дочерям, но наверное шло к тридцати. В этом возрасте Номи давно уже была счастливой матерью, и давно забыла о том, чего ее дочери еще не узнали и не имеют никакой надежды узнать. Он с тоской улавливал в их голосах шаловливые интонации их матери, и в их глазах - игривый блеск ее глаз. Он знал, какая за всем этим запрятана энергия, и знал, что энергии этой нет выхода, и ей суждено умереть внутри. И он понимал, какая это мука: когда энергия умирает внутри, там остается ее тяжелый труп. Но он-то чем тут мог помочь!
   Лот был счастлив в тот день, как не бывал со времен номиной молодости. Девочки ласкались к нему с двух сторон, наливали вино и воду, их птичий лепет приятно щекотал ему уши. Ему казалось, что это его Номи вернулась к нему, и сразу в удвоенном числе. Вообще-то они были обе - на одно лицо, и это было лицо Номи. Лот не различал их с уверенностью, и имена их называл наугад. И всегда какая-нибудь одна была особенно похожа на мать, но чем именно, он не улавливал. В тот вечер ему казалось, что это та, которую другая звала Амоной.
   К вечеру у Лота пошли круги перед глазами, и потолок землянки поехал над ним. Он подумал, что это землетрясение и приготовился бежать, как тогда, и хотел сказать дочерям, чтобы подымались, и чтобы ничего не брали с собой. Но напала вдруг неукротимая икота и не давала ему произнести ни слова. Его охватил ужас, а девочки смеялись, и он не понимал, что тут может смешить.
   Моава дала ему воды, и от ключевой воды вино с новой силой взыграло во чреве. Землетрясение остановилось, он потребовал еще вина, но после первого же глотка его снова повело, и девочки занялись своим обычным делом - перетаскиванием туши к лежанке.
   Во сне снова, как и в прошлую ночь, пришла Номи. И снова это была вполне реальная, физическая Номи, ни в чем не уступавшая той, какую он помнил по их первому свиданию в бассейне. Весь день он не думал об этом, а как только ночью она вернулась, так сразу и вспомнил.
   Она опять пришла откуда-то сверху, подняла рубашку, и опустилась над ним на колени - в ту позу, в которой рожают египтянки: голени параллельно, на ширине локтя. Где-то под собой откопала вялый полуразваленный корнеплод, и неловко попыталась затолкать к себе в отверстие, как при фаршировании заталкивают начинку. Не лезло. Тогда она выгребла все это из-под себя кпереди, отвернула воротничок, извлекла из трухи сизый от старости и лунного света набалдашник. Он был сморщенный весь и сухой, она послюнила его пальцем и потерла им у себя в углублении. Пока не затошнило, она снова попыталась загрузиться. И снова не входило, что-то не пускало. Давила, но не шло, выскальзывало, вывихивалось. Дыхание ее стало тяжелым и прерывистым. Лот во сне почувствовал, как весь его низ наливается тяжестью. Наконец, спазм её отпустил, и жирный червь прорвался во внутреннее тепло ее организма. Последовал легкий вскрик. Тут же плотная манжетка, эластично его охватив, стала ритмичными пульсациями пропихвать его в глубину, как змея глотает змею, пока макушка не коснулась дна, потревожив находившееся там девство. Все пришло в движение, и струя освобожденного семени стала выстреливать толчками, наподобии вулканической лавы в день их исхода из разрушаемого города. Тихо вышел из-за кулис грустный белый осел, и всадник его улыбался Лоту чистой улыбкой испорченного мальчика Беру. Когда они прошли, Лот почувствовал, что открылись его глаза.
   Лампада из козьего жира у его изголовья уже не горела, но луна еще досвечивала свой последний свет, сливая его остатки в отверстие пещеры. Сверху стояло как луна улыбающееся лицо Номи с закрытыми глазами. Длинное тело, прилепленное к нему в области паха, помпой высасывало из него жизнь. Чтобы не спугнуть мгновение, он снова закрыл глаза. Давешнее вино и теперешняя слабость от извержения семени, соединившись, взяли верх над могучим стариком, и веки его вновь опустились.
   Наутро в тяжелой его голове опять ничего не осталось от прошедшей ночи, 'и он не знал, когда она легла и когда встала'. А когда он узнал, что сделала с ним его младшая дочь, то ужаснулся и возопил страшным воплем. И заплакал он горько, и вспомнил осла, который явился ему тогда в сновидении, и понял, что пришел он за ним из той жуткой для них обоих ночи, его последней ночи на улицах погибшего города. И он ушел от дочерей, потому что не мог больше спать в пещере, где каждую ночь стояла теперь перед ним грустная ослиная морда.
   'И cделались обе дочери лотовы беременны от отца своего. И родила старшая сына и нарекла ему имя Моав. Он отец моавитян доныне. И родила младшая сына и нарекла ему имя Бен Ами. Он отец амонитян доныне.'
   Младенцы родились гигантские, один другого больше, и с той же суточной разницей, как и были заделаны. И пришел тогда Лот, отец их, и принял их на свои колени. После их очищения Лот, сходя в могилу, благословил их, и сказал, благословляя:
   'Вот встретилось семя мое с моим же семенем во чреве моих дочерей - не бывает более полного конца. На сем закончился мой род - род моего отца - и пошли роды моих дочерей; да не будут они коротки, как мой, но продлятся в века. И да стоят они у реки, поящей их, и наполняющей Мертвое Море. И да не сякнет эта река, чтобы дождаться вам тут прихода с востока детей Авраама, по чудесной молитве которого мы выжили изо всего города Сдома и даже всего Пятиградия.'
   Два народа вышли из Лотовых дочерей у Мертвого Моря по пророчеству их матери, Моав и Амон. Это были женские народы, и они были соединены общим первородным грехом своих матерей. Народы-сестры разлеглись в Заиорданской степи, поджидая, когда за рекой, в доме Авраама родятся народы-братья, Исав и Иаков, и выделится Иаков, и пойдет через них, и на пути своем из Египта будет топтать Моав. Моавитянки по-своему 'приветили' тогда этих сынов Авраама, шедших из Египта, много навредив дому Израиля, увязшему за Мертвым Морем в болоте их древнего разврата.
   Пророк с востока по прозвищу 'Муж - Открытое Око' ходил перед этими народами, как змей - перед женщиной в Божием саду, уча их недоброму против детей Израиля, пока его белая ослица внимала ангелу Бога Авраама, Ицхака и Иакова. Потом вернувшиеся из Египта дети Израиля прикончили дождавшегося их пророка.
  
  
  Глава 4. Сын. Хнаан, дом Ицхака
  
  
   Цахак жил с отцом в Беэр-Шеве. Сарра жила в Хевроне одна. Она ушла туда на следующий день после того происшествия на горе Мориа. Пророк, тот, что остался тогда в Хевроне дожидаться возвращения ослицы, узнал, прислал вестника, и она ушла. Ее супружество и ее материнство были теперь изжиты, и пришло ее третье дыхание - Божья жизнь. Когда исполнилось и это, и она умерла, Авраам купил в Хевроне землю под ее могилу, и они с Цахаком схоронили ее там. После похорон он сказал сыну:
   "Возвращайся один, Цахи, я останусь здесь при ее могиле. Не беспокойся обо мне, Элиэзер приглядит за моей старостью. Эта земля теперь наша, и когда я умру, ты меня здесь похоронишь рядом с матерью. Она всегда ложилась первой, а я потом, после молитвы присоединялся. Так и теперь пусть будет. А пока ты должен блюсти наш дом в Негеве, там будешь кочевать всю жизнь. Я позабочусь, чтобы для твоих детей была достойная мать. Иди в Беэр-Шеву и жди там - Элиэзер тебе ее приведет".
   В Полуденную землю Цахак вернулся один и жил там три года, ведя дом отца своего в Беэр-Шеве. Ему было сорок лет, когда Элиэзер, Авраамов слуга, привел ему из земли Арама жену - тринадцатилетнюю Браху, внучатую племянницу Авраамову, и сказал: "Прими отцовское благословение на этот брак. Авраам, господин мой, велел с этим передать, что отсылает меня к тебе - служить тебе верно, наставлять тебя в хозяйстве, и водить тебя путями его по его источникам вод, так как сам он, по преклонности дней и обременении новым семейством, этого делать уже не может. О себе же просил не волноваться: у него теперь есть снова жена, и ожидаются, с Божией помощью, еще дети".
   Цахак так точно ступал повсюду в след своего отца, что даже и жена его Браха двадцать лет не рожала ему, так же как и отцу его когда-то, долго не могла родить Сарра; пока Бог Сам не вмешался. Только к шестидесяти годам получилось, но зато сразу два сына. По отнятии сыновей от груди он привел их в Хеврон под Авраамово благословение. Он рассказал ему о Брахиной смертельной муке родовой, и о том, как один, вылезая, держал другого за пятку, и старец произнес: "Нелегкими будут у них отношения, но мудрость одного преодолеет ярость другого". И еще сказал, указав почему-то без колебаний на Иакова: "Этого оставь у меня, он утешит меня перед смертью".
   Потом они сидели у Сарриной могилы, и Авраам сказал: "Святость ее костей так же велика, как и святость этого места, посещенного однажды животворящим Богом. Посещение то и мою жизнь, сверх меры затянувшуюся, до сих пор питает, и дубраву всю эту паганую преобразило, и я не ропщу на свою немощь и не прошу Всевышнего освободить меня от груза жизни. Когда же это - лет через десять - произойдет, похоронишь меня здесь, как договорились; заодно и мальчика тогда заберешь. Но не раньше: пусть он, а не кто другой, закроет мои глаза - для него это важно на будущее". Они вспомнили давнишний эпизод на горе Мориа, но молча - каждый подумал свое, а вслух произнесено ничего не было.
   Потом Цахак ушел, и долго еще водил его Элиэзер по стоянкам и колодцам Авраама, пока не вывел к городу Грару, что на пути в Египет. Отца он к тому времени уже похоронил, и оба сына вновь были с ним и очень между собой не ладили.
   До сих пор Цахак ходил путями своего отца, путями Авраама, но в Граре пути разошлись. В голодный год Авраам ушел отсюда в хлебный Египет, а Цахак отсюда же в еще более лютый голод в Египет не пошел. Было ему тогда, как и отцу его в то время, семьдесят пять лет. Жена же его, Браха пятидесятилетняя, была тогда в если и не пышном уже цветении, то еще и не угасании, но в том удивительном состоянии, когда телеса успокаиваются, не прут во все стороны, но садятся на место и притихают, уступая игру глазам и лицу. Тогда на портрете проявляются сумерки, их отсветы, отзвуки, шепоты, шорохи, полутени и полутона, и женщина тогда изливает особый аромат - вечернего цветка перед закрытием на ночь.
   Все это разом взял цепкий глаз Авимелеха, когда он увидел из окна Браху, выходящую из моря. Авимелех был царем этого города - филистимского города Грара, к которому Элиэзер привел дом Цахака, кочующего на путях Авраама. Когда они подходили, Элиэзер сказал:
   "В этом городе царствовал при Аврааме богобоязненный царь, и он слушал голос нашего Бога. Бог Авраама сказал ему во сне, чтобы не трогал Сарру, когда мы были здесь, и Авраам выдал ее за сестру. Он послушался тогда и отпустил".
   "А зачем выдал за сестру?", спросил Цахак.
   "Он уже делал так в Египте и вышел молодцом тогда - так почему бы не повторить! А серьезно - если спрашивают, значит что-то не чисто, и в нашем положении лучше поостеречься. В Египте прежде, чем положить на женщину глаз, сначала делали ее для приличия вдовой, а здесь очень близко к Египту. И потом, нельзя никогда полагаться на то, что местное население состоит из одних лишь добропорядочных царей". Цахак решил пока не отвергать опыт отца и повторил его хитрость.
   Филистимляне были одним из морских народов, оседавших на Синайском берегу, как выброшенные волнами водоросли. Они сочились потихоньку с Крита и Эгейских островов и накапливались на узкой прибрежной полосе роскошных пляжей и садов, называемой теперь Газа. Их выметали туда египтяне, понимавшие, что время эллинизации еще далеко впереди, а пока что надо бы для начала евреев пережить. Этот народ нес изящную эгейскую культуру и варварскую натуроморфную религию. И то и другое в полной мере выразилось во взгляде грарского царя, которым он в тот тихий вечер подсматривал за Брахой.
   На огромном пляже сидел одиноко пожилой, невзрачного вида человек с плешивым черепом пророка, кудлатой сивой бородой и далеко выстоящим носом с чуткими, мягкими как у осла ноздрями. Он рассеянно пересыпал между пальцами песок, глядя на горизонт и на идущую от горизонта женщину, головой закрывавшую от него заходящее солнце. На нем был серый, хитон, на ней - ничего, кроме воды, стекавшей фосфорическими струями с тяжелых грудей, и волос, и пальцев. Над ее головой, стояла на светлом небе первая звезда завтрашнего дня.
   Для глядящего из окна филистимлянина, главным божеством которого был рыбный бог Дагон, и вся культовая атрибуция связана с морем, это зрелище было почти, как икона. Что впрочем по местным религиозным представлениям отнюдь не влекло за собой обязательной таблички "руками не трогать!"
   "Это, должно быть, тот самый, сын знаменитого колдуна и колдуньи, с которыми в свое время отец еще имел дело. А женщина - его "сестра", как он представил ее на таможне, точное повторение той старой истории. Незатейливые, однако, нравы у этих хапиру", подумал с некоторой завистью царь, стоя у окна своего гарема.
   То, что было дальше, привело царя в смущение. "Сестра" легла на бок у ног "брата", положила голову ему на бедро и запустила руку под задравшийся на коленях хитон. Лицо ее при этом играло несестринской какой-то улыбкой; так во всяком случае с расстояния прямого полета стрелы казалось пробивавшемуся сквозь кисею вечера напряженному глазу Авимелеха. Она потянулась, он наклонился, и через минуту уже нельзя было понять, где кто - две крупных рыбы бились, сплетясь телами, на песке, опутанные швами и складками хитона, как рыбацкой сетью. Царь отошел от потемневшего окна и приказал евнуху доставить странника во дворец.
   Пересохший от дневного жара свет осыпался, как белая мука, ему навстречу шел пар от перегретого моря. Мука увлажнялась, уплотнялась, и скатывалась в комок теста, который, катаясь по поверхности моря, рос, собирая остатки света, и быстро выбрал весь свет из тьмы. Из разросшегося комка вылепился осел. Цахак узнал его: это был тот самый, белый, сын подъяремной, который ходил с ними к горе и вез для него дрова; его мать ходила сейчас под пророком у Мертвого Моря. Когда подошли к ним люди Авимелеха, Цахак отправил жену на этом осле домой, а сам пошел с ними во дворец.
   "Известно ли тебе, что в нашем городе пришельцам, давшим о себе или о своих людях неверные данные, отрубают голову?", спросил царь Цахака после всех протокольных приветствий.
   "Да, мой господин", ответил Цахак, "предупреждали на таможне"
   "А правду ли ты сказал, что эта женщина, которая с тобой - твоя сестра?", спросил царь.
   "Правду, мой господин", ответил, не задумываясь, Цахак.
   Авимелех, особенно после того, что видел он в окно, понимал, что никакая она не сестра, но отрубить эту шишковатую голову он не мог, так был связан мирным договором, заключенным его отцом с отцом этого человека; это было семьдесят лет назад в Беэр- Шеве, и Цахак это помнил. И Цахак тоже: понимал, что он понимает, но деваться было уже некуда. Оба они - и царь, и пророк - все понимали, но оба продолжали играть каждый свою игру: один - заграбастать чужую жену, другой - и жену не отдать, и самому уцелеть; возможное благородство филистимлянина в расчет не шло.
   "Что хочешь за сестру?", спросил царь.
   На этом вопросе разговор был по просьбе Цахака перенесен назавтра. Он сказал, что не готов сейчас назвать цену - он никогда не продавал людей и должен помолиться. Царь дал ему один день, после которого его декларация о сестре будет рассматриваться как ложная, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
   В тот год моровый голод стоял над Ханааном. Дождя не было всю прошлую зиму, и с весны за все лето ничего не взошло. Хлеб у людей кончился, у овец повылезала от голода шерсть, коровы забыли, как доиться. Люди и скот шли вереницами к египетской границе, выкладывая своими трупами обочины дорог, как напутственными надписями.
   Цахак, находясь в Граре, что у самой границы, тоже собирался в Египет, особенно после разговора с Авимелехом. Но в ночь после этого разговора после долгой молитвы - уходить, не уходить, и если нет, то как с Брахой выкручиваться - явился ангел Всевышнего Бога и сказал:
   "Никуда не ходи. Возьми семян ячменя, и на каждое посеянное семя выйдет тебе сто".
   "Как может из пересохшей земли вообще что-нибудь взойти, не то что во сто крат? И как это связано с Брахой?"
   "Ты что, сомневаешься?", получил он вопросом на вопрос. И, с нарастанием тона: "Есть ли что трудное для Господа!"
   "Но с Брахой-то, с Брахой что делать! И потом, я же не земледелец, я скотовод, как мой отец, я и сеять-то не умею."
   "Делай, что сказано", сказал ангел. "Не надо идти в Египет, надо сеять ячмень".
   "А много ли засевать-то? А семян-то где взять? А Браха?", крикнул Цахак в вдогонку, но он уже ушел. Только слова остались зависшие: "Есть ли что трудное для Господа?". Они звучали голосом отца и тормошили Цахакову память. Он как будто уже слышал это когда-то.
   Он вспомнил, как после похорон матери они сидели с отцом у свежей могилы, и он рассказывал Цахаку историю его появления на свет. Как не поверила тогда Сарра в выполнимость пророчества о своем материнстве, и как этими же словами - "есть ли что невозможное..." - укорил ее за это Бог.
   Сухая старуха рождает младенца, сухая земля родит урожай - что тут общего? Он сам, Цахак - он и есть это общее! Он, "Смешной"! Как рождением своим у старухи когда-то всех насмешил, так и теперь: будет покупать втридорога зерно, чтобы тут же во славу Господню выбрасывать его на землю; ведь иначе-то, как выбрасыванием зерна, никто из этих голодных людей его засев не воспримет. Смех, да и только! Семян-то, однако, попросить было негде, и ни под какие проценты - у всех все давно повыгребено и съедено, дома отощали.
   Он рассказал о своих трудностях Брахе. Он не стал рассказывать этого вчера по возвращении из дворца, ждал, что даст ему ночь и молитва. Теперь, после того, как ночью его так огорошил ангел, он начал рассказ именно с этого последнего разговора.
   "Бааль - бог Дождя, и все его пророки в один голос говорят, что ждать от этой зимы нечего. Все озабочены только тем, как бы распределить остатки, у кого есть, чтобы хватило на подольше, а там - будь, что будет. И тут, посреди этого общего отчаяния, я буду у на глазах у всех хлебом землю посыпать, как солью. Да меня же идиотом объявят недееспособным! И тогда уже не будет иметь никакого значения - жена ли ты, сестра ли. Я потеряю право сразу на все, и на тебя в том числе".
   Пересказ беседы с Авимелехом не вызвал у Брахи никакой тревоги; даже удивления, что совсем уж было странно.
   "Я вчера еще все поняла. Когда я выходила из моря, то почувствовала на себе какой-то тяжелый взгляд из окна, и хотела сразу же тебя поднять и увести домой. Но потом подумала: чего ради! Если этот момент может дать нам счастье - и, при нашем-то возрасте, может и в последний раз! - то мы не имеем никакого права задушить этот момент, Бог не простит. И когда после этого тебя увели во дворец, то уж совсем было нетрудно догадаться - зачем. Но теперь ничего не бойся, решение само идет тебе в руки. Если Бог обещал тебе урожай, значит этот урожай у тебя уже есть, и можешь смело брать семена под меня".
   "Слушающий жену мостит себе дорогу в ад", вспомнил Цахак старую поговорку из опыта Адама. В их доме эта мудрость была уравновешена Божьим наставлением Аврааму: "Во всем, что скажет тебе жена, слушайся ее", высказанным как раз по его, Цахака, поводу.
   Брахины слова развеселили и успокоили его. Он любовался женой: лихо и легко, и по-женски авантюрно! И он возгласил: "Благословен Господь, Бог наш, который никогда не требует от нас невозможного - лишь надо возможное увидеть и поймать! И благословенна между женами ты, душа моя Браха, по живости ума своего способная на это!"
   "Я не могу ее отдать", сказал он назавтра во дворце, "она - единственное, что мне удалось сохранить, все остальное твои люди у меня уже отобрали (ему удалось сохранить и кое-что еще, но в общем это было так похоже на правду, что царь не удивился)". Цахак тем временем продолжал:
   "Но я могу тебе ее заложить (на языке той земли слово "заложить" не созвучно "подложить", и филистимлянин понял правильно). Дай мне сто дунамов пашни, дай семян, сколько надо на сто дунамов, пришли людей, сколько надо на эти семена, и если через полгода я не расплачусь с тобой за все десятикратно к полученным семенам, заберешь сестру". И это уже была чистая правда - Цахак действительно на это шел. И шел спокойно, ибо Сам Вседержитель был ему здесь гарантом!
   "Хорошо", сказал Авимелех, "я принимаю твое условие об отсрочке. Прими и ты мое. Свободного зерна у меня нет, и я пошлю за ним в Египет. Прибудет к концу месяца, а ты пока возьми волов и людей и паши под него эти сто дунамов". Царь понимал, конечно, что тут его "кидают", и согласился на эту сделку только из любопытства посмотреть, на чем. Кроме того - риску никакого, а поле пока что будет вспахано. Браха, как цель сделки, быстро и незаметно отошла на второй план.
   Старый пастух, хоть и не был большим знатоком земледелия, понимал, что сеять ячмень под месяц Шват - поздно, но выбора у него не было, и если Бог так сказал, значит частности уже учтены. И вообще главное было не в этом. Главное было в том, что он стоял сейчас перед чем-то очень большим, может быть на пороге одной из тайн первородного греха и искупления, и он должен был снять эту печать; ради своих потомков, и ради всего адамова рода, за который они в ответе.
   Двумя проклятиями проклял Адама Бог: непродуктивным земледелием, и бессмысленным лоскутком кожи, который прилепил ему к пенису, выпихивая из сада. Последнее было снято с Авраама заветом Обрезания. Первого же Авраам сторонился, предпочитая авелево дело - водить стада. Теперь Цахак, если не побрезгует Каиновой работой, может и это проклятие разрушить, Бог Сам ему велел.
   Испачкав руки в земле, он породнится с ней, и приведет с собой души всего потомства своего - тех, что звездами с неба глядели на него в ту страшную их с отцом ночь на горе Мориа в месяце Нисане. Сейчас до Нисана еще далеко, но они уже собираются снова на небе по ночам, чтобы наблюдать, чем кончится этот поединок человека с судьбой, который определит предстоящую всем им земную жизнь. Место ли тут колебаниям: месяц туда, месяц сюда! На берег они решили с Брахой на всякий случай больше не ходить; к тому же и зима, штормы.
   Земледелие оказалось делом совсем не легким, тем более, что от заботы за многочисленной скотиной Цахака никто на это время не освобождал. Так что награда не была ни манной с неба, ни выигрышем в лотерею; но она была! Цахак требовал от земли больше, чем она могла дать, и она дала ему. Победа без боя никогда не принесла бы такого удовлетворения!
   Урожай был действительно стократный. Цахак расплатился с царем и сверх того дал людям по три мешка каждому. Сотню мешков оставил на семена, и на прокорм своего дома и своих баранов, а остальное продал, обогатившись чрезвычайно. И голод в Граре прекратился в ту весну во славу Господню, и граждане этого города возненавидели спасителя-чужестранца, и тайна этой ненависти не слабее тайны первородного греха, что никто не может понять и по сей день.
   Тогда царь Авимелех сам пришел к Цахаку, поклонился ему и сказал:
   "О том, что сестра твоя, о которой был между нами торг - она жена твоя, о том я знал с самого начала, но не в этом сейчас дело. А в том дело, что мой народ раздражен твоим успехом, и тут я, хоть и царь, ни за что не могу ручаться. А крови твоей я не хочу, ибо знаю, что ты - человек Божий, и отмерится за тебя тою же мерою, которой отмерен был твой чудесный урожай. Мой отец и твой отец клялись в Беэр-Шеве, что ни один не принесет зла другому. Верный той клятве, я и пришел к тебе сегодня, предупредить тебя об опасности дальнейшего твоего пребывания в пределах наших. Поклянись и ты, что поймешь меня правильно и не оставишь в душе своей зла".
   Цахак поклялся, и свернул шатры, и, попрощавшись с соблазном оседлой жизни, продолжил прерванное на два года странствие свое по степям будущей Иудеи. Большинство зерна и вещей, купленных за зерно, на его возах не поместились и остались раздраженным аборигенам на утеху. Тем более, что некоторые из тех вещей, как например, масло-пресс или винное точило, или большие глиняные горшки для пива, кочевнику впрочем и не нужны вовсе. Да и не в точиле, и не в оседлости даже, "дело", как сказал бы доброй памяти царь Авимелех, а в том, что Браха его была весела, сыновья его росли, и Бог его был рядом.
   Сыновья, однако, сколько ни росли, а враждовать между собою, так и не переставали от самой утробы, что весьма надоело их стареющей матери. Отец же в эти дела не лез и всецело полагался на жену, потому что не его это была специальность - отцовство. Отец его был великим отцом, и сыновья его стали отцами, а сам он - Цахак - был сын, и только сын.
   Потому не прокладывал он новых путей по земле, но ходил путями отца, отцовским же слугою ведомый. И не рыл новых колодцев, но отрывал на отцовских стоянках отцовские, засыпанные ханаанеями; зато, когда вырыл свой оригинальный, то сразу получил оттуда живую воду! И не ставил новых алтарей, но молился у Авраамовых; один из которых он, выходя из детства испытал на себе. И было в этом всем глубокое сыновье смирение - подвиг всей жизни Цахи. Смирению научила его гора Мориа, а он теперь в Граре сам всех научил.
  к оглавлению
  
  
  
  
  Глава 5. Наша Порода. Иаков, путешествие в Сирию
  
   Сыновья Цахака были, хоть и близнецы, так непохожи между собой, как будто от разного семени рождены. Исав был охотником и относился к миру, как к дичи, которую надо взять; достать стрелой, заловить в капкан или просто голыми руками. Иаков был пастухом, и это приучило его беречь всё вокруг, как берегут овец.
   Косматый Исав был жаден, и эта жадность выражалась неукротимым инстинктом приобретательства и торопливого потребления. Не задумываясь, нужно или не нужно, он на всякий случай греб под себя обеими своими волосатыми руками все, что попадалось на глаза, от чего пространство вокруг него всегда было наполнено лишним шумом и зловонием бессмысленного пота.
   В полной мере это свойство его натуры относилось к женскому полу. Не имея терпения на ухаживания, уговоры, уламывания или хотя бы изнасилование с последующей женитьбой, он всякий раз попросту женился, и этим сразу закрывал вопрос. От его гарема трещал родительский дом.
   Иаков был чужд безудержной жадности брата, напротив, был он скуп. Во всем он ценил экономию - энергии, средств, движений - и это заставляло его всегда искать наиболее простых и изящных решений. Иногда это выглядело, как нерешительность, иногда даже как подловатость, но он ничего не мог тут поделать - всякое "в лоб" претило его вкусу. Что касается поиска пары, то таким натурам, как он, это и так-то нелегко, а уж среди грубых ханаанеянок - так и вовсе никак невозможно.
   Мать его, умная Браха, видавшая виды и хорошо знавшая местное окружение, прекрасно это всё понимала и сына не торопила. Она знала, что та единственная конюшня, где произрастала единственно подходящая порода кобылиц, находилась далеко на севере в горной земле Арама, и это был дом ее отца Бетуэля, а теперь - ее брата Лавана, откуда и сама она сто лет назад была взята в тринадцатилетнем возрасте. Она ждала только случая отправить сына туда, и давно уже известила об этом по караванной почте свою кормилицу, старую Двойру, которая до сих пор там жила и воспитывала теперь ее племянниц, Лею и Рахель.
   Случай представился, когда Иаков в очередной раз красиво и дерзко надул брата по вопросам наследственных прав - отец-то был уже не надежен - и тот заявил, что обижен смертельно, и на сей раз обязательно его убьет и ни перед чем не остановится. Браха тут же Иакова и снарядила, и повесила ему на шею свой домашний амулет.
   "Этот амулет дала мне на прощанье Двойра, моя кормилица, и теперь он приведет тебя к ней обратно. Она всё про тебя уже знает и ждет тебя. Она будет тебе вместо меня, и я буду спокойна. Невесту тебе она уже вырастила, ее зовут Рахель, и она нашей породы. На всякий случай у нее есть сестра Лея. Прощай, я тебе больше уже не понадоблюсь".
   Она выпроводила его на рассвете, пока Исав дрых после вечерней охоты. Когда ночью готовили ему осла, она велела навьючить на него охотничьи капканы старшего сына, и тот, проснувшись, по своему обыкновению, сразу хватился капканов, всё понял и взревел от праведного гнева.
   Он бросился было в погоню, но его скоростной лошак оказался предусмотрительно не кормленным с вечера. Пока кормил, ярость уступила место лени, вспомнилась, вчерашняя охота и усталость. Плюнул и потащился в соседнюю деревню поискать себе какую-нибудь жену в утешение.
   Каравану, чтобы дойти от Беэр-Шевы до земли Арама, нужно не больше месяца, но Иаков шел один и ему потребовалось почти два: надо было заботиться о прокорме себя и осла - спасибо братишке за капканы, и мамаше за предприимчивость - доставать воду, обходить опасные места и каждый седьмой день посвящать Богу. А для этого надо накануне отыскать алтарь своего деда Авраама, изловить и разделать достойного этого алтаря козла.
   По алтарям и колодцам он сверял свой путь - Авраам расставил их тут как вехи. Сто пятьдесят лет назад он вел свои стада по этой же дороге в обратном направлении - из Ассирии в Египет, и отец сказал, напутствуя его, что его алтари и колодцы - их путеводитель на все времена.
   Однажды, на закате дня - а это был шестой день, и козел для жертвоприношения был уже разделан и возведен на алтарь - на закате дня, когда видимость перед сумеречным стиранием контуров напоследок становится вдруг отчетливой до рези в глазах, перед вечернею молитвой, обратившись к востоку - а тогда еще молились лицом на восток - он увидел на фоне сгустившегося неба сверкающе-белую полосу над горизонтом. Это были горы Арарата - земля спасения от потопа и Божия помилования, конец его одинокого пути.
   Он испугался, что это - мираж и назавтра исчезнет, и попросил в молитве какого-нибудь подтверждения на ночь. Подтверждение явилось только наутро, когда это снова воссияло - снежно-белое в лазури - и тогда он сказал в себе: "это будут цвета моего дома - дома Иакова - белое и голубое". Всю Субботу он не отводил глаз от востока, наблюдая смену освещения и игру оттенков.
   Три дня он шел потом в этом направлении, но горы как будто не становились ближе, пока он не вышел к овечьему источнику в расщелине, среди камней и травы. Там, подняв глаза, он вдруг увидел их прямо над собой во всей их торжествующей мощи и великолепии граней, складок и зубцов; как крепостные стены беломраморные.
   Источник, к которому вышел Иаков представлял собой ключ, бивший из земли и по выходе разделявшийся на три ручья, которые сбегали по камням в разные стороны, как пряди расплетенной косы. На некотором отдалении от ключа был колодец, наполнявшийся снизу, вероятно, из ответвления того же подземного водоема. Клодец был завален большим камнем, и из-под камня сочилась, увлажняя траву, вода. На траве вокруг колодца паслось множество коз и овец. По большей части они были серые и смешивались с камнями. В стороне лежали три пастуха и иглали в шеш-бешь.
   Иаков подошел к пастухам и поздоровался. Он сказал, что пришел с юга, что он сын Брахи из дома Нахора, дочери Бетуэля и сестры Лавана и теперь ищет дом своего дяди, брата матери своей, к которому послала его его мать.
   - А вон дочь его, Рахель, ведет своих овец на водопой. Отвали для них камень с колодца, заодно и познакомишься - сказали, не поворачиваясь, пастухи. Иаков снова поднял глаза и посмотрел в сторону гор.
   От белого фона отделился какой-то белый клок и стал приближаться, расползаясь по долине. По мере приближения, он различил золотой шар, сиявший над белым клубящимся стадом, как будто это солнце само ехало к нему восседая на подушке облаков.
   Потом между белым и золотым выявилась фигурка на ослике - боковая посадка с поворотом, босые ноги цвета слоновой кости свешены, как в воду с лодки, головка покрыта рыжими мелкими кольцами овчиной густоты: рахель = овечка. Нежнейшие веснушки плавали по лицу, как капли жира на топленом молоке. Это была четырнадцатилетняя дочь брата матери его.
   Когда увидел всё это Иаков, вздрогнула в нем его душа. И он заплакал вдруг и отошел, и пошел к ручью, и умыл лицо, и бороду, и ноги, а потом подошел и представился по полному чину. Она ответила приветливо - в тех овечьих краях девушки смущения не знали. И улыбка ее была кроткой и вместе смелой, и одно не мешало другому, но все совмещалось, сообщая лицу то особое звучание, которое мать его называла "наша порода".
   Он приблизился еще и обнял ее за талию. Среди золотой канители кудрей и веснушек лежали два зеленых глаза цвета морской глубины и смотрели прямо в него, весело и ласково, и с такой нестерпимой близи, что у него закружилась голова, и он поцеловал ее.
   Он поднял ее с осла, и ее льняная рубашка задралась до подмышек. И поцеловал еще - в дых, и в пупик, и в грудки, и в душистое лоно, и прижал ее к груди, и закружился с нею пред чистыми снегами гор, оленьей трубой оглашая долину.
   И упал с ней на траву, и они боролись, и когда раскрылись ее колени, то уже никакая сила не могла бы остановить его дальнейшее продвижение. И он победил. И тогда она показала, что это такое, "наша порода" в ее развернутом виде - и небу, горам, и ручью и ослу! И она победила.
   Иаков вспомнил эти глаза. Много лет назад, когда о Рахели еще и речи не было на земле, в его младенческих страшных снах, с погонями, ревущими пастями и разверстыми пропастями, избавление всегда приходило от этих глаз. То были материнские глаза успокоения, которые неизменно стояли над ним, когда он просыпался, разрешенный от ночного кошмара, в спасительной горячей влаге, разлившейся по ногам. С тех пор он знал своего ангела в лицо, но в жизни никогда еще с этим лицом не встречался.
   А пока в сладком изнеможении он лежал на спине под старым дубом у источника, глядя бессмысленно в густую голубизну зенита. Ангел сидел рядом, игривой ручкой копошась, как в песочнице, в кудлатой бороде путника. Тугая струя ее голоса, низкого и зычного, как пастуший рожок, переплеталась со свирелями воды на камнях.
   "Я, конечно, маленькая, и мало что в этих вещах смыслю, старая Двойра тебе лучше объяснит, но ты пока что губу не раскатывай: задешево папаша меня не продаст, это тот еще фрукт! Единственный его интерес в жизни это кого-нибудь на чем-нибудь облапошить. Кого угодно, хоть брата родного; потому у него их и не осталось ни одного. Так что такой племянничек, как ты, для него - чистая находка, он встретит тебя как родного. В общем, иди к нему, проси меня, будь готов ко всему, не зевай, и ничего не бойся". Вероятно, это был весь набор ее сведений про мужское поведение. Она встала, взяла его за руку и повела в дом. "Мамина порода", с нежностью думал восьмидесятилетний любовник.
   Девочка оказалась права на сто процентов: плутоватость тестя не имела никаких ограничений, была на выдумку неистощима и виртуозна, как смычок Ростроповича. Пока Иаков, не расслабляясь ни на миг, ждал, когда и на чем его будут кидать, Рахелина старшая сестра Лея, так ловко под него подложенная папашей в брачную ночь ее сестры, что он и не заметил - вот, где раскрывается буквальный смысл стова "подлог"! - уже принесла ему первого из его выводка патриархов именем Реувен; и второй - в заделе.
   Тогда он понял, наконец, что попал, и надо как-то выбираться. Юная Рахель жила одною любовью, и все остальное ее пока не интересовало. А любви их вроде бы никто не мешал, так как законная жена была занята начальным дето-производством, а это забирает с головой. Старая Двойра, которую мать рекомендовала в советницы, пребывала в маразме: она ходила под себя, и ей тоже было не до интриг. Тесть же считал это - как и всё в его доме - в порядке вещей: относился с пониманием, но играл свою игру.
   Тогда Иаков пришел к тестю и сказал ему:
   - Послушай, Кио, мы так договаривались? Я к тебе с чем тогда пришел? Я ради кого запрягся семь лет на тебя батрачить? Или это я за Леей твоей, ненаглядной, перся сюда почти от самой реки Египетской!
   - А чем это, скажи на милость, бедная девушка виновата, если не она встретилась тебе первой! Да, такие как Лея на дороге не валяются, такие дома сидят, так что ж ей теперь в девках по такому случаю засыхать, я тебя спрашиваю?
   Ты пойми правильно, сынок, я ничего не имею против вашей с Рахелькою забавы, но всему же свое время! Потихоньку-потихоньку - как у нас говорят - и получишь всё, что тебе причитается, не чужие поди. И не мелочись: семь лет туда, семь лет сюда - какая разница, когда у тебя целый народ на кону!". Он был тоже из маминой породы, стодвадцатилетний дядюшка Лаван.
   А вот Лея, нагрузочная жена Иакова, таковой не была. Она была девушка честная и собою вроде недурна, но ходить за такою в такую даль право бы не стоило. Тем не менее она добросовестно выдавала каждый год по-новому патриаршику, и за эти шесть лет их уже десяток - не без помощи двух наложниц, правда - бегало по двору, качалось в зыбках, сосало мамок, пускало слюни, и мочило под собой всё, что ни попадя; в хорошем смысле. А у Рахели все нет да нет!
   "Ну, до у мамы, положим, пока далеко - у ней-то двадцать лет не получалось!", утешал ее - и себя заодно - стареющий Иаков, для которого сентиментальная память о материнской утробе как первом его месте жительства была всё еще свежа и реальна.
   В семь лет принято мальчикам идти в школу, но там у них школы не было. Зато был лес. А в арамейском лесу есть такие яблочки, "мандрагоры" называются, которые по свидетельствам очевидцев повышают женскую плодоносность. Как только семилетний Рувик первый раз попал в лес, он почему-то сразу обратил там на них внимание - набрал полную рубашку и принес матери своей. Вышел из лесу голый (снизу), развязал рубашку и высыпал те мандрагоры перед нею на землю.
   (Знал ли тогда малыш, как поработал он в тот день на историю? Конечно, знал - он же был первенец рода, значит и родовой инстинкт должен быть для него основополагающим.)
   Женщины в тот вечерний час сидели, как водится, каждая перед своим шатром и лузгали миндаль на закат солнца. Рахель, как увидела те мандрагоры, так сразу стала просить: зачем, говорит, они тебе, когда у тебя и так получается.
   "Да уж, получится тут, когда муженек-то у тебя одной торчит каждую ночь!"
   "Что "торчит" - это точно! Вот и дай мандрагоров, пока торчит! У старичка-то нашего ненадежного. Я ведь за тобой давно уже, сестрица, не гонюсь, мне бы хоть одного сделать успеть - сухаря бы только размочить, а то очень уж обидно! А я тебе за это сегодня на ночь его пришлю, как с поля вернется".
   А дело там было поставлено так. Иаков, пригнав вечером скотину, сразу шел по зову сердца к Рахели, а если у нее женское недомогание, то на тот случай была ее служанка Бильга. И только если случалось так, что у обеих что не так - возможно ведь и такое - тогда переходил в соседний, Леин шатер. А если у Леи очередные роды или последующее послеродовое очищение, тогда вступала в дело Леиной служанка Зельпа.
   За каждого рожденного в таком режиме патриарха - у нее ли, у служанки ли ее - жена заполучала мужа еще на месяц премиально. Дети производились, кроме как у Рахели, у каждой, но Лея за счет вышеуказанных бонусов шла впереди с большим отрывом, и, благодаря поддержке своей Зельпы, ни разу не выбилась из графика - за восемь лет восьмеро! Это зачтено ей в праведность, и теперь она, которой при жизни-то нечасто выпадало с мужем полежать, лежит-полеживает с ним рядом в хевронской усыпальнице, тогда как возлюбленная Рахель мерзнет отдельно в своей одинокой могилке при дороге из Иерусалима в Бейт Лехем, в арабском секторе. И там "плачет по сыновьям своим", не рожденным, и сестре своей не мешает более.
   Итак, продала Рахель сестре одну ночь с Иаковом за мандрагоры, и более удачной сделки во всей истории не сыскать: в ней же никто ничего не проиграл! У Рахели и так этих ночей было не счесть - всё равно всё в холостую, а на мандрагорах тех родился, наконец, у нее сын! Хоть и с большим, правда, опозданием, но зато это был Иосиф - самое ценное и самое прекрасное, что родилось в этом доме. И что вообще когда-либо, где либо родилось. Иосиф Прекрасный, один оправдавший старших братьев своих и искупивший их коллективный грех, над ним ими совершенный. Однако, не о нем пока речь.
   В те самые дни, когда на севере, в земле матерй Рахель родила Иакову сына, на юге в земле отцов умерла мать Иакова Браха. Она достигла ста двадцати лет, и в дом въехал некто на белом осле, и оповестил ее о случившемся на севере и сказал, что Господь отпускает ее. И сошел с осла, и катафалк, и старый Цахак отвез на нем свою покойницу на три дня пути в Хеврон, в усыпальницу матери своей, где лежал к тому времени и отец, и там семь дней оплакивал ее. И все время его плача осел не отходил от него.
   Лея тоже ничего не проиграла, так как мандрагоры те ей были ни к чему. А вот ночи ее брачные были каждая на счету, и пока Рахель возилась с Иосифом своим распрекрасным, шустрая Лея успела обернуться трижды. Во-первых, купленная за мандрагоры ночь принесла ей пятого ее сына Иссахара, прославившегося своей дочерью Серухой, лично дожившей до исхода из Египта. Во-вторых, тот призовой медовый месяц, который принес матери Иссахар, выйдя из ее утробы - как раз через девять месяцев после той ночи, что куплена была за мандрагоры - тот месяц дал ей последнего сына, Звулона. Который хоть и лично тоже ни в чем, кроме общей для всех истории с Иосифом, пока что замечен не был, но зато в его "призовой месяц" была сделана - и это уже, получается, в-третьих - дочь. Единственная дочь в доме Иакова, навлекшая на этот дом испытания драматические и с далеко идущими последствиями.
  
  
  
  Глава 6. Дина. Ханаан, дом Иакова
  
  
   Дине было двенадцать лет, и у нее уже наличествовало в полном объеме все то, за что подержаться, на что положить и во что погрузить, и это не ускользало от внимания ее братьев - дергали, лапали и мацали со всех четырех сторон. Хорошо хоть редко бывали братья дома, а пропадали на дальних выпасах с овцами да козами. У нее было шестеро братьев от ее матери, близорукой Леи, четверо сводных, от наложниц отца - те-то как раз и усердствовали - и сын ее тетки Рахели Иосиф. Все, не считая Иосифа, были ее старше.
  
   Стадо Иакова было, как и все в этом доме, от утробы матери этого дома Брахи разделено надвое: козы и овцы отдельно, коровы - отдельно. Есть в языке даже специальное слово -"цон" - объединяющее собой малый рогатый скот. Этот вид скотоводства более древний - еще Авель был "пастух цона" - и несет на себе образ кочевой жизни: "легкости ног", свободы и отрыва от родины, которой становится вся земля. Тяжелые коровы выражают противоположную философию - они привязаны к дому и коровнику, разборчивы в корме и требуют ежедневной дойки. Они стационарны. Не даром они освящены храмовыми религиями - Индии и Египта - тогда как цон свободно гуляет между ними, нагуливая новое Откровение. Пастухи цона становятся пророками, а из "коровьих", оседлых мест выходят священники. В идеале они должны соединиться в единую Церковь, но этого в истории пока не происходит. Со времен Каина и Авеля они разделены и дом Иакова был первой попыткой их соединения.
   Отец Иакова Авраам, ещё не отказываясь от традиционного и святого для него цона, привел из Египта коров. При его сыне Цахаке коровы стали основой стада. Они потеряли свое значение как символ оседлости, так как основной акцент оседлой жизни вообще был перенесен со скотоводства на земледелие. Кроме того общий антиегипетский дух Цахи требовал и десакрализации египетской культовой символики - а корова была там манифестацией верховной богини Хатхор. И Хатхор стали доить. Стали тянуть ее за сосцы и мять священное вымя - египетская святость была поставлена на место, на службу быту.
   Это последнее обстоятельство определило сложившуюся в доме Иакова традицию распределения пастушеских обязанностей. Сыновья, мыслимые всегда как патриархи и пастыри будущего народа, были приставлены к овцам, и уходили с ними на дальние пастбища, возвращаясь только к большой стрижке, а тяжеловесных, "домашних" коров обслуживала дворовая челядь.
  
   Итак дома были из скота только коровы, а из мужского пола только Иоси, Динин ровесник и кузен. Его приставили к коровам, которые ночевали дома, чтобы по малолетству надолго не отлучался с мелким скотом, и чтобы к отцу поближе. Иоси, как "сын старости" и первенец любимой жены, был у старика любимчиком, прекрасно это понимал, и вел себя соответственно - не только этого не стеснялся, но всячески старался донести это до братьев.
   Был он рыж, тощ, заносчив, говорил противным фальцетом. Хотя он, по постановлению отца, и считался в доме красавчиком, но будущий Иосиф прекрасный, утонченный египтянин, знаток старых папирусов, баловень высшего света, государственный муж и зять фараона, в нем пока не просматривался. Да и не его была тогда игра, а третьего сына Иакова, Леви, который, в числе четырех старших сыновей, пока что мирно пас овец своего отца на плоских горах Гильбоа.
   То, что Дина и Иосиф родились параллельно от двух сестер-соперниц, делало отношения между ними особо доверительными. Сближало их и то, что Дина была, как и Иоси, рыжая с крупными веснушками, вероятно в его мать и свою тетку, красивую Рахель. Только в отличии от брата была пухлая вся, томная такая - парная как бы.
   Каждый день она приходила в поле доить с матерью, и отцовскими наложницами, матерями тех братьев, что к ней приставали. (Лея, по слабости зрения и в награду за успехи в материнстве, от этой работы была освобождена.) Любезный пастушок обычно подлавливал ее где-нибудь под коровой, но она, стесняясь, сама не зная чего, перед тетками, неизменно его скидывала. Зато вечером, когда она после дойки замешкивалась в коровнике, он врывался, как ураган, валил ее на сено, задирал рубашку, и шарил, пыхтя, по тугим, горячим телесам, как будто что-то там искал, не зная точно чего. Там она не брыкалась почему-то, но была так глупа, что не могла сообразить, чем помочь, хотя коровы давно уже обоим им все показали.
   Когда братья приходили ненадолго домой, Иоси из благоразумия буколический тот роман приостанавливал и держался от Дины подальше - чтобы поменьше их раздражать и не схлопотать лишний раз по соплям. Он тогда сидел все больше у ног старика, слушая его бесконечную песню, где старое и новое держались за руки, как в свадебном хороводе. И про его деда Авраама, и его путешествие в Египет, и про столетнюю кочевку на юге отца своего Цахака, живого еще, ожидающего в Хевроне их возвращения, и про грозного брата Исава, из-за которого они боятся вернуться в дом отца.
   Иаков возвращался тогда из Арама, земли его матери, где провел двадцать лет и приобрел все то добро, которое имел: двух жен, двух наложниц, одиннадцать сыновей, не считая Дины, тысячные стада овец и коз, сотню коров, ослов, верблюдов, до пятисот душ дворовой челяди и парализованную стошестидесятиленнюю Двойру, кормилицу его покойной матери Брахи, в довесок. Последняя, выкормив для него полтораста лет назад мать, теперь в том же доме взрастила ему в жены, двух ее племянниц, после чего естественным образом перешла в реликтовое состояние, и в этом списке была вместе с домашними богами выкрадена Рахелью. (Вместе были они и похоронены - закопаны под дубом в Шхеме, на пути к будущей могиле самой Рахели). Весь этот груз лежал на голове столетнего старца Иакова, и он сумел так организовать ношу, что всё лежало равномерно, без перекосов, и ничто не тянуло в сторону.
   Но он устал, и надо было найти такое место, где бы можно было всё это безбоязненно скинуть. Когда вышли на равнину между двугорбием Юваль - Гризим и плоскогорьем Гильбоа, стало ясно, что это место найдено. Там был город Шхем, где стоял самый первый по приходе в Ханаан жертвенник Авраама, и где был его колодец, засыпанный ханаанеями. И там был камень, на котором Иаков спал по пути в Харан, когда явился ему Бог на вершине лестницы с ангелами, и обещал охранять его в пути. Это был Пенуэль, где он видел Бога в лицо, что не дано смертным, и где получил от Него завет о потомстве, многочисленном как пыль. Шхемскому царю все это было невдомек, и за сотню серебром он продал Иакову участок земли со всеми этими святынями. Иаков засеял там поле ячменем и, в ожидании стократного урожая, обновил жертвенник и раскопал колодец.
   Этой покупкой он рассчитывал начать приобретение земель с севера, с тем, чтобы потом довести их, постепенно приращивая, до купленной уже Авраамом на юге земли в Кириат-Арба, там где их с Саррой могила. Не он - так сыновья. Но если ты родился скотоводом кочующим, то оседлым земледельцем тебе не быть, где-нибудь да будет тебе подножка. Тихая Дина, которую он до сих пор не очень-то и замечал, весь поглощенный Рахелиным Иоси, махнула пухлою своей бестолковой ручонкой - и полетели, как сухие листья, все его наполеоновские планы.
   Дина была из тех безмозглых телок, с сонным голосом и хлопающими ресницами, что и в канаву затащить успеешь и соскочить, и отряхнуться, пока она только замычать догадается. Так в точности все и случилось. Девушка в первый раз в жизни увидела издали город, и зуд туда сходить обуял ее. Не на танцы даже - это уж слишком - а так просто, поглазеть. Есть ли там ее сверстницы, и как они там выглядят? А то братья ей совсем уже обрыдли. Она уговорила служанку своей матери Зельпу, тридцатипятилетнюю арамеянку, и они, вернувшись с поля после полуденной дойки, быстренько подмылись и дунули в город, как ни в чем ни бывало; виляя задницей, но безо всякой задней мысли - просто походка такая!
   Большой прогулки, однако, не получилось: две иностранки сразу же были охвачены вниманием местных пацанов, и их тут же, даже за угол не заведя для приличия, уделали под первое число - человек десять набежало, если не больше. И в хвост, и в гриву, и дуплетом, и валетом - в общем, по полной, как у них говорилось, программе, только пух летел.
   Потом, когда выяснилось, из какого девушки дома, они были доставлены во дворец, где церемония была повторена уже на достойном их, дворцовом уровне. Принимал их там лично наследный принц Хамор. Назавтра Иаков получил с гонцом устное послание с полным отчетом о происшедшем, и просьбой о благословении в этой связи им его дочери на брак с принцем Шхемcким.
   Это пахло окончательным решением - плавным и бескровным - еще не поставленного еврейского вопроса. Его кровавое решение было отвергнуто Авраамом, когда он снял своего сына нетронутым с алтаря, и народ, запрятанный в его семени, в жертву вместе с ним принесен не был. Теперь предлагалось смешаться, раствориться в другом народе.
   Смешаться - значит погубить свою особость, свою избранность. Смешение это арабизм, еврейство же есть отделение. "Смешение кровей происходит в женском организме. Поэтому сыновья могут брать себе жен, какие понравятся, но отдать дочь Израиля за необрезанного нельзя никак. Ибо семя жены Богу предназначено, и в любой момент может быть Им востребовано; это и Сарра с Авраамом показали, и потом еще показано будет покруче. Нельзя, чтобы одна зассыха подмочила устои трех поколений этого дома, не на песке и не на глине построенного", думал Иаков. Он решил вежливо отказать, и дожидался сыновей, чтобы шли выпутывать Дину.
   Вернулись с пастбища Шимъон и Леви - Реувен и Иуда остались с овцами - узнали, и заработала Левина "еврейская голова". Если отказать, то житья им здесь не теперь будет. Аренду поля уже оплатили, и деньги, конечно, не вернут. Сестру - если и вернут, то кому она такая нужна! Она осрамлена, и оставить это не отмщенным, значило покрыть дом позором на три поколения вперед. Надо действовать, быстро и эффективно - и чтобы "пока горячо", и пока братьев нет, а то помешают. И чтобы увидели ханаанеи, как дом Израиля обижать!
   Когда пришел гонец за ответом, Леви ему сказал: "Пусть обрежется в присутствии наблюдателей от дома Иакова, тогда получит Дину со всем, полагающимся ей, приданым". Он понимал, что если обрезается царский сын, то не может его народ остаться в необрезанности.
   Иаков одобрил: такое решение выглядело и мудрым и благочестивым - через обрезание пойдет распространение авраамовой веры в Ханаане. И если этот народ обрежет свой мужской пол, они станут своими, как постановил Авраам, и союз с ним будет естественным, родственным союзом. И не будет тогда их сильнее от горы и до самой реки. И вовсе не надо для этого всем перемешиваться, но только на уровне царского дома, как это принято везде.
   Но главное то, что тут должно проявиться великое чудо обращения зла в добро - через страшное преступление своего царя целый народ приобщен будет к обрезанию, к Божию завету! И все Дина, первая дочь в доме Иакова! В коварный план продолжения операции старика не посвятили.
   Пьеса, однако, была уже написана, и в ней, как положено, было три акта. Сцена была устроена в городе Шхеме. Условие было там принято без колебаний: за жалкий, нестоящий кусочек пустяков вымирающее племя Хевеев получает красавицу в царицы, свежую кровь, притекшую, как молодое вино, с предгорий Арарата и несчетные стада Израиля. Только раз в жизни бывает такая сделка, и упускать нельзя.
   Обрезались все, кто носил оружие - до пяти тысяч мужчин от восемнадцати до пятидесяти пяти лет. Малолеток тоже надо было обрезать, но с этим можно не спешить. Собрались в полдень на царском дворе и почикали друг друга боевыми мечами. Для анестезии напились до полусмерти. К закату солнца все было закончено, и ново-обрезанцы тут же на дворе и заснули, обессиленные, на своих кровях. И тогда пошел второй акт, он был разыгран в тех же декорациях, но при другом освещении.
   Группу наблюдателей возглавлял Леви, как автор проекта, c ним дюжина головорезов в качестве счетной комиссии. Когда дворцовая площадь была надежно скована тяжелым сном, гости сбегали к городским воротам "обрезали" стражу и впустили Шимъона с братвой, ожидавших за стеной. Они тут же устремились на площадь, и, быстро и по-деловому, перерезали всю валявшуюся там, храпящую, блюющую рать - и пикнуть никто не успел. Потом прошли, как ангелы смерти, по домам и добили весь остальной мужской пол, включая таковой и среди скотины; женский увели. Пограбили, погромили для порядка.
   Тем временем Леви со своими двенадцатью пошли во дворец, и взяли там Дину, не оказавшую, как и всегда, никакого сопротивления. Ее нашли в верхнем этаже башни, откуда она наблюдала эту величественную картину, забившейся в угол и стучавшей зубами, как в ознобе. Пухлый ротик был покрыт пеной. Пока волокли свою отбитую козу к выходу, тоже позаимствовали, что на их пути плохо лежало, ни одной целой статуи ни, хотя бы, вазы не оставили.
   К восходу луны операция - как урологическая, так и поисковая - была закончена. Усталые, но довольные воротились до рассвета с полными телегами добра. Сверху сидела обезумевшая, поседевшая за день главная героиня спектакля, и тихо пела, лицом обратившись к луне. Ее, рыжие вчера, волосы тускло серебрились в лунном свете. Больше она никого не интересовала. Ее компаньонку Зельпу и вовсе забыли впопыхах. Триумфальное то возвращение домой возглавлял непримиримый Леви, а сзади его старший брат Шимъон гнал овдовевшую скотину.
   Третьим актом было пробуждение Иакова в его доме на другой стороне поля перед Шхемом. Это было сродни пробуждению Ноя в то утро, когда надругался над ним его младший сын. Когда он вышел из шатра, чтобы пойти к овцам, то ему показалось, что воздух пахнет кровью и как будто дышать тяжело. От горизонта подымался пар, и вдали гудело едва различимо, это вопили над своими убитыми, оставшиеся в городе женщины. Когда сторожа рассказали ему о происшедшем, он пошел в Бейт-Эль, отыскал там старый алтарь Авраама, и долго перед ним сидел, молча, положив руки на темя.
   На камне этого алтаря лежала его голова, когда он спал здесь двадцать пять лет назад, убегая от свирепости своего брата - на, восток, в Сирию, страну Детей Востока. Здесь открылись перед ним тогда небеса и он увидел ту Лестницу. Ангелы вверх и вниз сновали по ней, и Бог стоял наверху. Ему показалось тогда, что он заглянул туда, куда заглядывать нельзя - небу под юбку! Но он выжил. Это не значило, что ему можно то, чего нельзя другим, но только то, что он нужен Богу на земле. Зачем? Для того чтобы терпеть этот разбой в своем доме?
   Иаков встал и сказал: "Проклят гнев их, ибо жесток, и ярость их, ибо свирепа; разделю их в Иакове и рассею в Израиле". И он проклял Шимъона и Леви, сыновей своих, Ноевым отцовским проклятием: "Не будет им удела в наследстве моем, но рассеяны будут среди братьев, и будут они, старшие, у младших своих в услужении.
   Так появилась первая еврейская диаспора - внутренняя, внутри самого дома Израилева. Два колена рассеяны были среди остальных и навсегда отлучены от земли, которую они оскорбили невинной кровью. Шимъон получил приют в доме Иуды, а Леви так и остался бродить среди братьев, служа им всякую религиозную требу - еврей среди евреев.
  
   И он сказал:
   - Продолжим свой исход - из земли Арама в дом отца нашего Цахака. Всю землю, завещанную нам, как детям Авраама, мы удержать пока не можем, ибо сказано было, что сначала должен выйти из нас народ, огромный и мощный, и только потом этот народ возьмет землю своего наследства. Идем обратно, в дом отца нашего Цахака, пока жив - там будем делать из себя народ.
   Перед уходом похоронили старую Двойру, Рахелину няньку. Под старым Шхемским дубом, тем самым, что на пути к Бейт-Элю, у Авраамова алтаря. Это она науськала тогда свою воспитанницу выкрасть у отца домашних богов, что навлекло на них тогда первую угрозу. Теперь - ограбление и новая угроза. Надо облегчаться от всего награбленного, и прежде всего - от этих богов паганых.
   Все зарыли, встали, и пошли. Бросили свою законную, оплаченную, обработанную землю, свои выпасы и колодцы, оставили отцовские святыни - бросили все, чтобы сохранить дом. Так решил Патриарх. С тучных как на нижнем Ниле долин Самарии и западного берега он вел свой дом вдоль всей длинной, вытянутой между морем и рекой, земли Ханаана на скалистые холмы будущей Иудеи, и его стада покрывали холмы. Они шли, а перед ними шла страшная слава о сотворенном в ими Шхеме. Амореи и Перезеи, Хананеи и Хеты, и Евусеи - все народы, жившие на их пути, в дрожи и трепете расступались перед идущим Израилем, открывая им дорогу на Юг, в сторону Мертвого Моря.
   Это поле перед Шхемом, купленное за сотню монет и политое кровью, Иаков дал в наследство младшему сыну, Иоси своему к его тринадцатилетию, и сказал ему отдельно от других сыновей:
   -- Я даю тебе, в преимущество перед братьями твоими, один участок, который я взял из рук амореев мечом моим и луком моим.
  к оглавлению
  
  
  
  Интерлюдия
  
  
  
   Ангелы разлетелись по заданиям, а Сатан вернулся к себе в преисподню; свалился туда камнем, всех чертей перепугал, и сам больно ушибся. Черти обступили его. 'Фу ты, черт, темень чертова! Сам черт ногу сломит, простигосподи!' чертыхался со свету Сатан.
   Из сырости вышла старая чертовка Халила. Она подала патрону чашу змеиного нектару, и села у его ног.
   -- Ну, разгоношился -- утихомиривала она князя тьмы. -- Каждый раз возвращаешься от детей Света совсем слепой. Уж пора бы привыкнуть. У нас тут свой уют, ты же сам его свил. Ну, говори по делу. Кого позвать-то?
   -- Адама, Авраама и Валаама.
   -- Авраама тут нет, и отродясь не бывало, сам же знаешь. Он, как помер, его душу, сразу ангелы загробастали - одну старую труху и хоронили тогда. Адам с тобою разговаривать не будет, он тебя еще не простил, как ты его тогда подставил; под деревом-то. Да и боится он с тех пор тебя слушать: '... за то, что ты послушал голоса жены, проклята вся земля' -- забыл, что ли?
   -- Так ведь то - жены!
   -- Да жена-то с чьего же голоса поет-то, как не с твоего - 'змей обольстил меня' -- али не помнишь? А сама-то она кто, жена-то та, как не я - я и есть, кто ж еще! Мозги что ль там бесовские чистым светом все поотшибало?-- тонально пропела обер-ведьма.
   -- Ах, да-да-да! -- закряхтел лукавый, припоминая веселые времена своей юности и юные забавы в Божием саду. -- Ну, ладно, зови тогда одного хромого, коли больше некого. Будем в кости играть, да старье перебирать.
   Черти привели хромого Валаама с отдавленной ослицей ногой.
   -- А скажи-ка ты мне, Валаамушка, пока нам косточки-то перемешают, почему все коллеги твои на небесах проветренных амброзии разные кушают, да в райских кущах ангелов под крылышком щупают, а ты здесь у нас в духоте нашей и сырости маешься, да какашки гадюжьи понюхиваешь? Где тут Божия справедливость? Не самым ли верным ты оказался из пророков, когда супротив себя самого пошел, с гонораром даже не посчитавшись? Это когда нанятый проклясть Израиля, ты по Божией воле его восславил, помнишь?
   -- Как же не помнить! Только деньги-то я тогда все взял вперед, от обоих царей - пророк же, как-никак, предвижу. А то, что проклясть не мог, так это профессия. Вот у тебя тут в отделении язычников Орфей отдыхает, так ты попробуй, уговори его спеть фальшиво. Не получится ни за какие деньги - горло не позволяет. Так же и пророк, у него тоже горло. Так что совесть моя и честность тут не при чем. Я вообще не знал никогда, что это за такое.
   -- А за что же тогда, Валаамчик, убили они тебя мечом, пархатые-то? Головку-то твою умную за что отрубили?
   -- Во-первых, ничего не отрубили, а закололи, в мякоть, костей не повредив. А за что? - так за девок мадианских. Им, явреям, по ихнему закону баб можно пялить в любом количестве, но единственно с целью размножения. А иначе, это у них развратом называется, и за это положено камнями забивать. А у мудианок тех - ты же знаешь, сам же был в учителях - у них этот самый разврат, в роде как воды подать, форма гостеприимства. Вот я и присоветовал тогда царям, наслать эту саранчу, на Божье воинство: пусть бы вместо того, чтобы все вокруг громить, сами бы себя камнями заваливали. Это посильнее будет, чем заказное проклятие - это психическая атака. Но они, не будь дураки, так тогда рассудили: 'Лучше пусть погибнет один, чем весь народ смутится'. С этим меня и кокнули. В национально-оздоровительных целях, так сказать.
   А что до райских кущ, то там теперь ослица моя, Афинушка моя упрямая, Царствие ей небесное, отдыхает. Не шутошное это дело - Библию-то всю на горбине своей перетаскать!
  
  
  Глава 7. Чечевичная Похлебка, дом Иакова
  
  
   Из всего набора чувств Исаву ведом был один лишь голод, из всех видов волнений душевных - только ненависть. В отличие от голода, она была неутолима.
   Объектов ненависти было два: противный брат Иаков по кличке Иври, и такой же противный белый осел, что все время под ноги попадался, когда надо было куда-нибудь бежать. А бегать Исав любил - по степи, за козами или просто так - и эта звериная любовь к бегу вместе с животной любовью к жеванию и глотанию, уравновешивали его человеческую ненависть, позволяя ему жить и даже нормально выглядеть.
   Последнее, впрочем, никак нельзя понимать в прямом смысле, так как был Исав весь рыж до красноты и чрезвычайно волосат, отсюда и кличка Съир = 'волосатый'. Или еще 'козел' (другая была Эдом, что значит 'красный'). Таким он родился, и повитуха сказала, что во-первых, это - к счастью, а во-вторых, лишний волос c годами отпадет и останется только там, где положено. 'Во-вторых' так и не случилось.
   Иаков же был отвратительно гладок, сохранив, так же, как и брат, на всю жизнь свою первичную младенческую наружность, и волос имел спокойного каштанового цвета без необузданного распространения по всей повехности тела и лица. Эта-то гладкость и была предметом ненависти к нему его старшего близнеца, ибо 'гладкий' значит 'скользкий', а козлоподобый зверолов не умел хватать форель из ручья голыми руками.
   Прозвище 'Иври', означавшее человека постороннего, пришельца, было дано когда-то в Ханаане их славному деду Аврааму. Так его и звали - Авраам-иври, то есть Авраам-пришелец. По наследству такое в те времена не передовалось, и всякий уроженец этой земли считался ее коренным жителем. Так было с их отцом Цахаком - он здесь родился и другой родины он не знал. Так было бы и с его детьми, если бы мудрый Авраам не позаботился о том, чтобы этот кочевой, этот летучий дом, не имеющий пока здесь своей родовой земли, кроме могилы в Хевроне, чтобы этот странный дом не порывал генетической связи с отечеством, чтобы отвергнув его глиняных богов и мертвую культуру, живых корней не обрубал. Для этого он женил своего сына на арамеянке, и если сам он, Цахак, не понимал как ханаанеянин значения этой дальней связи, то его жена Браха, 'еврейка' по здешним понятиям, проследила за исполнением в доме 'основного закона'.
   Сыновья Цахака и Брахи эту разную духовную ориентацию родителей разделили между собой поровну. Исав, более тяготевший к отцовскому типу патриотизма не понял, что такое первородство; то есть понял буквально, а это то же самое, что не понял. Простак решил для себя этот вопрос механистически - кто первый вылез, тот и первенец. Он считал первородство своим неотъемлемым свойством, а раз так то какой смысл за него бороться. А то, за что нет борьбы, теряет смысл и превращается в пустой звук. Потому и прозвище 'Иври', глубинной связью всязанное в этом доме с первородством слышалось его вульгарными ушами как фраер, заплативший за ничтожную кличку миской чечевичной похлебки, которая стоит жизни! И он особенно не не торговался при той судьбоносной сделке, так как не видел никакой практической пользы во всех этих словесных побрякушках.
   'Маменькин же сынок' Иаков не зря пил из материнской груди арамейское молоко. Он чуял дальнюю родину и знал историю. И он, что слово 'Иври', когда оно лежало на Аврааме, звучало почтительно, выражая уважение к иноземному праведнику. Теперь же было опошлено до презрительного: 'еврей', и надо было вернуть ему прежнее звучание. И он пошел в страну востока, к источникам своего рода, чтобы вернувшись вернуть дому это авраамово звание, и с ним продолжить и углубить линию его Патриаршества.
   Все раздражало Исава в брате, но более всего то, что тот всегда во всем его опережал. Все время приходилось догонять! Так, вероятно, и выработалась у него привычка к бегу; который теперь, кстати говоря, его кормит, хоть и мешает этот белый осел.
   А началась гонка эта от самой материнской утробы, когда пришла пора им выходить. До того они жили порознь - плавали в разных водах, каждый в своем пузыре, никогда друг на друга натыкаясь. Время, однако, шло, и хотелось уже дышать, но дышать было нечем. А как освободиться? Исав понял тогда, что брат своим пузырем заслоняет ему выход, и что для того, чтобы выйти надо вытолкать сначала его. И он начал толкать. Но дело не шло - толкать приходилось в стенку пузыря, и вода, что за стенкой, амортизировала, топила все его усилия. И тогда он прорвал стенку. Разодрал руками и прободал головой. Воды смешались и окрасились в розоватый цвет. Он сразу увидел напротив приоткрытый люк и, не глядя на спокойно плавающего брата, только оттолкнув его, устремился туда. Но люк был открыт пока недостаточно, и было не пролезть. Удержаться там было не за что и его смыло. 'Когда буду проплывать в следующий раз, будет пошире, и можно будет попробовать', подумал он. А на следующем заходе он увидал, что Иври, который тогда еще не только Иври, но и Иаковом-то не был, уже не плавает безмятежно в сторонке, но торчит головой наружу и, суча ножками, ручками пытается раздвинуть створки, чтобы выйти первым. Ножками он сучил для того, чтобы не дать брату приблизиться, и потребовалась вся исавова первородная сила, и преимущество его задней позиции, чтобы выдернуть оттуда брата и освободить путь. Зайдя сзади, вне зоны досягаемости ног, он схватился обеими руками за гениталии, которые уже были представлены полном комплекте - что само по себе было невероятно и свидетельствовало об особом предназначении в будущей жизни - и повис на них гирей. Брат взвыл от боли, но держал. Когда Исав с шариков перешел на пуповину, Иаков, почувствовав удушье, пошел на дно, чтобы ее освободить. Отверстие теперь зияло, и Исав устремился туда. Из опасения, что когда он полезет, брат, используя его же прием, нападет снизу, Исав попытался выйти боком, правой рукой и ногой страхуя тыл. Это оказалось очень трудно и потребовало новых гигантских усилий. От напряжения все тело его покраснело и покрылось пятнами. Когда он все преодолел, вышел почти весь наружу, и обеими руками и левой ногой уперся в берег, чтобы вытащить правую, то почувствовал, что брат с той стороны висит у него на голеностопе. Тянуть его уже не было ни сил ни желания, и он уже готов был рухнуть весь обратно, как тут его заметили снаружи. Подхватили подмышки, потянули, и вытащили, все ребра ему перемешав. А тот, снизу, чуть было ногу не оторвал - хорош бы вышел бегун!
   Иври появился на его пятке с победным видом, как на белом осле, преподав ему первое правило всяких гонок: отсидеться за спиной у лидера, пока тот преодолевает лобовое сопротивление, и быть на финише свежим, для финишного рывка. А уж дальше - это смотря какая гонка: когда выскочить из-за плеча, а когда и как этот - выехать на пятке. Выскользнуть безо всякого труда, и теперь комментировать: 'Если бы они не знали, что я там вишу на пятке, никто бы тащить не стал. Это же меня вытаскивали!' Это вместо 'спасибо'! Надо было тогда пуповину ему перегрызть, да и дело с концом; он так привык к своим безотказным зубам, что и не подозревал, что их не было когда-то.
   То был единственный случай, когда Исав успел вперед, да и то как-то куцо. А в остальном - не жизнь, а сплошная череда упущенных возможностей; но только в разборках с братом, разумеется, не на охоте, где его помятый в родовай схватке корпус и оттянутая толчковая правая ного служили ему незаменимую службу. Это досадное отставание предопределило все их дальнейшие взаимоотношения почти на четыре тысячелетия.
   Съир всегда считал себя первенцем, а Иври вел себя так, как будто первенец - он. И это всегда сходило ему с рук! Как-то раз Съир попробовал его придушить, но этот гладкий выскользнул из его тисков как намыленный. Или маслом смазанный. Он даже получил за это одно из своих прозвищ - 'помазаник'. Другой раз, когда Съир замахнулся на него дубиной, он пустился наутек, Съир было погнался, но под ноги попался этот белый осел. Как всегда! Он пошел хлестать осла плеткой, но тот хоть бы что - тоже что ли чем-то намазаный, что плетка с боков соскальзывает? А потом в один прекрасный день Иври появился на том осле верхом, и венок из терновника на его голове.
   - Что это значит? - спросил Исав.
   - Это значит, что я избран - ответил Иври.
   - Кем и куда? - спросил Исав, но ответа не получил.
   Тогда Исав пошел к отцу и спросил:
   - Отец, кто первенец из нас двоих?
   - Ты вышел первым - сказал отец.
   - Почему же тогда он называет себя избранным? Запрети ему!
   - Пойди в лес и налови дичи к ужину, - сказал отец как в издевку.
   Исав пошел в лес, нарвал терниев и сделал себе венок как у брата. На голове венок стал нестерпимо колотся. Исав срывал его с такой поспешностью, что колючки раскровавили всю его красную голову. Тогда он понял, что ни брата ни его осла извести ему не удастся, обоих придется терпеть.
   Еще он рещил, что если уж не может ни в чем обогнать брата, то надо стараться хотя бы не отставать от него, и ести будет делать все, как тот делает, то не прогадает - Иври-то никогда ни в чем не прогадывает! Поэтому, когда он узнал, что тот взял в жены сразу двух сестер, то тоже стал искать себе пару жен.
   - Это бесполезно - сказала мать. - Дело ведь не в том, что это сестры, а в том, что они взяты из моего родного дома. Иди туда и поищи там себе тоже.
   Но идти туда было далеко, да и зачем, когда все известные ему женские места на теле расположены у и местных так же, как и у арамеянок. Так, во всяком случае, вытекало из рассказов караванщиков. Поэтому первенец не стал потакать капризам стареющей матери и удовлетворился двумя хаанеянками, Адой и Аливамой. Обе были из хороших домов. В Ханаане все знали о праведнике Аврааме и его завете с каким-то очень сильным богом, которого даже имя не произносили, и что завет передается по наследству - в общем все почитали за честь с этим домом породниться. Но когда мать решительно сказала, что ханаанейские снохи ей не нужны, то он побежал все таки в Газу и взял себе третью, египтянку Босмат - не качеством, так хоть числом!
   Босмат, к тому же, была дочерью Ишмаэля, их египетского дяди со стороны отца, так же как жены Иакова были дочерьми Лавана, арамейского дяди со стороны матери. Так что родовое равновесие этого дома как коромысла между Ассирией и Египтом было этим браком как бы восстановлено, и Съир выглядел тут сам перед собой не обычным самцом, но племенным пассионарием. А то, что родители крутят носом на египтянку, к тому же родственницу, как и на ханаанеянок - так ведь к этому он уже привык, а какого еще рожна им надо, того на простую голову все равно не понять!
   Зато и расплодил своих жен Съир очень быстро, с этим у него, в отличие от брата, проблемы не было. У него, в отличие от брата, вообще проблем было не много, а те немногие, что были, он решал в рабочем порядке, то есть благополучно не замечал. Так что ко времени возвращения Иври из Арама-Наараима у него тут уже трясло копьем третье поколение. А дальше дело пошло еще живее, и догнать этот дом дому Иакова, казалось, не было никакой возможности. Разве только через Египет, как говорила поправка к завету, данная Аврааму перед смертью, но до этого по той же поправке должно было пройти еще четыре рода.
   А пока Иври вел свой дом с противной стороны, из Сирии обратно в Ханаан, и Исав вышел навстречу, и с ним четыреста душ его людей. Боевое превосходство такой гвардии перед скромной караваной охраной Иакова было очевидным, но разворачивить большое сражение в планы Исава не входило. Во-первых, будут неизбежные потери со своей стороны, а это ни к чему. Во-вторых, придется перебить всех с той стороны, а он расчитывал знаменитых арамейских женщин, и их красивых детей, и несметную тучную скотину - все прибрать к рукам. И вообще, негоже было затевать тут братоубийственную 'гражданскую войну', перед лицом всего враждебного Ханаана - сраму не оберешься! Иври, тем не менее, достоин наказания - хоть и зло у Съира давно прошло, но помять о нем осталась и взывала к справедливости - только исполнить это наказание придется по-тихому, и без лишней крови.
   После полудни отряд Исава натолкнулся на двух гонцов, высланных Иаковом вперед, чтобы предупредить брата, и тем создать в его сознании как бы буфер, который при столкновении должен счягчить удар. Выведав от них все сведения, Исав хотел было свернуть им шеи для порядка, но потом решил оставить у себя рабами. А потом и вовсе отпустил, чтобы дать им возможность для начала попугать брата рассказами.
   Встреча ожидалась назавтра у речки Ябок, которая пересекала путь Иакова - мизерная, но не обойти! - и через которую предстояла им переправа. А переправа для экспедиции с таким обозом - стельными коровами, беременными, грудными, имуществом, больными, стариками, расслабленной Двойрой - такой ведь, уходя, ничего своего не оставит и чужого прихватит, что плохо лежит - любая, самая маленькая переправа была для них событием длительным и хлопотливым; Съир, хоть и не дальнего был ума, но это понимал и учитывал. Понимал он и то, что Иври в первую очередь переправит свой основной состав - детей с их матерями, стада, старую Двойру, бебехи, воинов, чтобы все это охранять, а на себя самого уже сил не будет, и он останется ночевать на том берегу, потому что утро вечера резвее. Там-то он и возьмет скользкого Иври голыми руками, как лису в норе.
   Руки, однако, были у него волосаты, и Иаков, который двадцать лет назад, чтобы симмитировать брата надевал рукава из козлиной шкуры, в темноте его непременно по ним опознает. Кроме того, после той, тайной победы Съира в утробной схватке братом настала его очередь, и он сделает это въяве. Так что самому идти туда нельзя, надо кого-то послать. Но кого? Кто мог бы одолеть человека, стремящегося соединиться со своим домом, отрезанным водой? Только сверхъестественная сила, сама смерть! И такая сила нашлась. Это была тень бессмертного Каина, которая пришла к нему в ту ночь, и предложила свои услуги.
   Боя с тенью еще никто не выигрывал, но и пасть в таком бою тоже невозможно, если только от усталости. Но никто ведь и не сражался с тенью по ночам! Где ее там определишь, когда все - сплошная тень, в нее вся земля погружена. Надо только до утра продержаться, когда тень локализуется и станет безопасной. Утром Иаков пытался ее удержать, чтобы узнать, кто же благословил его этим боем, но безуспешно. Тень улетела с первым же мазком света, и в руках осталось одно лишь благословение, как угасшее перо жар-птицы.
   Съир стоял со своими людьми на возвышении, перед ним копошился на лугу лагерь. Лежали, как каменные, рассупоненные впервые за три дня пути верблюды, бегали дети, разбрелись по всей долине стада. Женщины мешали что-то в кипящих котлах, и доставляемый ветром запах варева игриво ласкал ноздри. Благословение-то отцовское брат у него украл, но обоняние это звериное отец успел передать ему раньше, а оно при его жизни, степной и лесной, поважнее будет каких-то там заоблачных заветов.
   Запах, постепенно скапливаясь в обонятельных полостях, заполнял все емкости души, и, казалось, ничто более в мире не могло бы туда проникнуть, когда неожиданно в этот мир чистого духа втиснулся своей грубой материей зрительный образ - противный белый осел, одиноко стоявший на холме в отдалении. Охотник Съир натянул свой лук. В этот момент пролетел голубь, как будто специально кем-то выпущенный, чтобы отвлечь стрелка. Рука среагировала на движущуюся цель, и стрела приземлила птицу. Осел продолжал невозмутимо стоять на своем холме, косым плечом уравновешивая позицию стрелка, по отношении к массивному центру в виде шатра Иакова. Сверху, откуда прилетал пораженный голубь, образованная на этих трех точках фигура была похожа на созвездие Близнецо в земной проекции. Исав бросил лук на землю и, кликнув молодого, чтобы подобрал, ведомый запахом котлов, пошел в направлении брата.
   Иаков спал в шатре Рахели. Приближение человека вывело его из сна. Сообразуясь с утренним донесением разведчиков он понял, что это Исав. Он встал, умыл себе лицо, своих женщин и детей расставил в оборонительные порядки: впереди двух наложниц с их четырьмя сыновьями, второй линией Лею с ее шестью и Диной, и в глубине, как храмовая жемчужина в алтарном лоне - Рахель с Иосифом. Ряды были развернуты лицом к востоку, откуда шел гость, а впереди он сам, Патриарх, служитель этого нового, ныне создаваемого им культа, склоненный до земли навстречу приближавшемуся гостю. Так будет стоять Храм и так будут входить в него поклонники.
   Едва успел Иаков разогнуться от своего поклона, как брат неожиданно для себя самого - а самой большой неожиданностью для него бывал всегда он сам - заграбастал его в объятия, всадил свой свирепый, "исторический' поцелуй в его крутую выю и спросил - тут же, в ухо, не выходя из клинча:
   - Что это варится там в твоих котлах, братец? Я голоден смертельно!
   - Чечевица, мой господин. Мы уходили ночью, прихватили три мешка красной чечевицы из тестева амбара, и тут, при переправе, у нас первая большая стоянка, когда можно, наконец, раскочегарить котлы и сварить похлебку. Так что милости прошу! И людей своих зови, на всех хватит!
   - Людей - потом! - вскричал Съир и побежал к котлам, забыв про жажду мести. По дороге ему попались наложницы с сыновьями и жены: Лея со своими, и Рахель с маленьким Иоси. Двое последних запомнились.
   Ну, конечно, он не ошибся, принюхиваясь - не в одной чечевице дело. В этой красно-рыжей, как и он, булькающей пузырями густой жиже, плавали куски бараньего жира, стручки зеленого перца и головы чеснока, тоже, вероятно, из тестевых амбаров. А главное - травы, и коренья! Вся степь была в том котле, во всех ее ароматах, так же как только что перед шатром Иакова его семейство с Рахелью и Иосифом на закуску представляло весь его будущий народ. Но еще главнее была в этом котле все таки сама чечевица, всей еды мать! Это ведь мать дает имя рожденному ей, а Исав одно из своих имен - Эдом - получил по похлебке из красной чечевицы.
   Иаков лично прислуживал брату за столом, а за его спиной красивая Рахель раздувала угли и заваривала чай. Особый арамейский 'чай', подымающий мертвых, составляемый из сложной смеси высушенных травок, и диких, степных, и культурных, выращеных в саду. Таким чаем принимали гостей в Харане, и в приготовлении он был посложнее любой, самой сложной похлебки.
   Но Исаву было сейчас не до пустяков. Его тяжелый глаз был наставлен прямой наводкой на Рахель, но никак не мог зафиксировать цель - как-то все уходила, как с крючка срывалась, слизнув наживку! К тому же и брат мешал - как нарочно все время выбирал себе место, чтобы побольше загораживать. А когда мешают - на рыбалке, или на бегу, как тот осел, то это хуже нет, убить мало! Зря он, кажется, лобызая только что эту воловью выю, сразу ее и не перекусил, как перегрыз он недавно лодыжку лани, заклинившую ему капкан. Сейчас бы лучше было видно по крайней мере. Всегда надо смотреть чуть дальше своего носа, даже когда он длинен - так учила их в детстве мать и была права.
   - Рыжему сколько? - спросил он Иакова, кивнув на Иоси, игравшего с Диной от братьев в стороне.
   - Семь лет от роду сыну старости раба твоего, - ответил по всей форме арамейского этикета Иаков.
   - В моем выводке как раз такого не хватает. Отдай! - попросил он простодушно.
   - Ты же знаешь, мой господин, до двенадцати лет мальчик должен находиться в доме, - сказал дипломатично Иври, в то время как его глаза, опущенные долу, перескакивали с камня на камень, выбирая какой покруглее.
   'Неплохая могла бы получиться в случае чего перекидка', подумал он про себя, подавая гостю приготовленный женою чай. Прямую стычку он исключал - только на дистанции, где, проигрывая в силе, он надеялся на ловкость. Да и старшие сыновья помогут, пока люди не соберуться. Потом, впрочем, все равно придут Эдомовы головорезы, поджидающие пока у леса, и тогда всем крышка. Так что лучше в это дело не влезать. И он добавил для порядку:
   - Лет через пять, после его бар-мицвы мы вернемся к этому разговору, если господину моему будет угодно. - И потом про себя: 'чтоб ты до этого срока лопнул от обжорства, козел вонючий!'
   У Исава был большой дом и множество разной челяди, но нравы там, по манере патриарха, царили дикие, и господином его там никто никогда не называл. Он слышал такое только в детстве в доме отца, но память его таких глупостей долго не держала. А теперь на него подействовало. 'Своих тоже заставлю', подумал он и сыто рыгнул; 'козел' как козел! Потом вдруг встал и пошел прочь, не допивши чаю и не попрощавшись. Это дошло до него немое пожелание брата - ему лопнуть, и он был впервые в его жизни смущен. Однако, то, что ему было нужно он унес в своей звериной памяти.
  
   Следующая встреча братьев состоялась через пять лет в Бейт-Эле на торгах, когда после известного скандала в Шхеме Иаков, не дождавшись даже бар-мицвы младшего сына поспешно шел на юг для воссоединения с домом отца. В Бэйт-Эле у старого авраамового алтаря, где Иаков останавливался по пути в страну Востока, где являлся ему Всевышний с ангелами и был заключен его, Иакова завет, сделали большую стоянку. Бейт-Эль был тогда местом не населенным, но неподалеку находился большой город Гай, где была постоянная караванная ярмарка, и Иаков ходил туда купить краску для шерсти. Там он повстречался и Исавом, и между ними состоялся короткий разговор, содержание которого неизвестно. Зато известно, в передаче верных слуг, сохранившееся в виде устного предания, пережившего Египет и Болной Исход, содержание другого разговора - между ним и Рахелью в его шатре сразу же по его возвращении с той ярмарки:
  
   РАХЕЛЬ: Что с тобой, Иаков? Что он тебе мог такого сказать, этот разбойник, чтобы так тебя омрачить? Только один раз я видела на тебе такое лицо - в Шхеме, когда Дину изнасиловали. Ну так не волнуйся: через пол-года мы выдадим ее за нашего Иоси и все покроем, не выходя со двора, закон. Вот только бар-мицвы его дождемся и, пожалуйста!
  
   ИАКОВ: Брат же, нельзя!
  
   РАХЕЛЬ: Ладно тебе: 'нельзя, нельзя' - у них же матери разные! А как же Сарра с Авраамом? А твои родители? А сам ты - со мной и сестрой моей?
  
   ИАКОВ: Авраам и Сара это как Адам и Ева - надо ж как-то начинать, а кругом никого нет. К тому же Бог сделал Адаму жену сразу взрослой, а не ребенком, который рос на его глазах. Авраам и Сара тоже из разных домов. А мои родители - так даже из земель разных. А сестра твоя потому и обогнала тебя в плодородии, что брак у нее более правильный.
  
   РАХЕЛЬ: Это чем же он более правильный, что без любви? Что детей заделали раньше, чем познакомиться?
  
   ИАКОВ: Да. Впереди стоит результат и под него делается работа. В этом мудрость всего нашего дома: 'выполним и будем послушны', разумом не понять.
  
   РАХЕЛЬ: Благословен Господь, меня от этой мудрости избавивший! А пока смирись, 'мудрец' - другого выхода нет. Радуйся лучше: ни тут у вас в Ханаане, ни у нас в Араме не найдешь для дочери такого красавца.
  
   ИАКОВ: Лучше бы он им не был.
  
   РАХЕЛЬ: А в чем дело? Кому мешает его красота?
  
   ИАКОВ: Моему брату Исаву, он требует его к себе.
  
   РАХЕЛЬ: Он что, законов наших не знает? Или не в доме отца живет? Или разбой ихний от всех этих глупостей освобождает?
  
   ИАКОВ: Он все знает и ему все нипочем. Он требует выкуп, и грозится уничтожить весь наш дом. 'Отдавай - говорит - младшего, красивого, он согреет мою старость'.
  
   РАХЕЛЬ: А за что выкуп?
  
   ИАКОВ: Старая история, я тебе рассказывал. Про чечевичную похлебку, помнишь? Я ведь пошутил тогда, мне и в голову придти не могло, что за тарелку супу можно честь отдать!
  
   РАХЕЛЬ: Ну, не кокетничай, какая у тебя тарелка супа, старый колдун - известно, любой отдаст, чего хочешь!
  
   ИАКОВ: Может быть, но я тогда ни о чем таком не думал. Да и зачем в пятнадцать лет чужая честь, когда со своей-то не знаешь, чего делать.
  
   РАХЕЛЬ: Вот и он так же думал, наверное. Здорово ж ты его тогда обкормил своим варевом, если до сих пор помнит. Сколько лет-то прошло, пятьдесят?
  
   ИАКОВ: Не считал, но не мало. Он так и сказал: 'варево'. Пусть, говорит, за это сын твой меня теперь этой похлебкой твоей чечевичной, 'красным' этим варевом твоим, до моих дней конца услаждает. Старый развратник!
  
   РАХЕЛЬ: Так он же племянник ему, разве можно по закону?
  
   ИАКОВ: По-нашему не то что племянника, а вообще отрока никакого на такие нужды брать нельзя, а по-здешнему, ханаанскому, и не такое можно! У них тут что коза, что молодой - все в дело идет.
  
   РАХЕЛЬ: Вот негодяй! Ах, ну да, Иосифу же двенадцать лет исполнилось! Ты меня получил такую же, помнишь?
  
   ИАКОВ: Вот потому и требует, что исполнилось, он же все про наш дом знает. Скажи лучше, что делать? Мне без Иосифа нет ни старости, ни могилы!
  
   РАХЕЛЬ: Нет таких слов - 'без Иосифа'! И думать не моги! Вся моя жизнь в этом мальчике: семь дет ждала пока родила - можно разве теперь его из дома выпускать? Пойду вместо него я.
  
   ИАКОВ: Как это - ты?
  
   РАХЕЛЬ: А вот так! Я думаю, этот козел примет такую замену. Уж я ему так наварю, что до 'конца дней' ему недолго останется. Ну, а остальное - это уж по твоей части: вызволить меня оттуда молитвами. Как отец твой вызволял твою мать из дома Авимелеха. Как дед твой Авраам молился за Сарру, когда она в фараоновом гареме томилась. Уж это вашем доме варить умеют, не хуже чечевичной похлебки!
  
   ИАКОВ: Да, такую замену каждый, я думаю, примет. Но ведь так же можно и Иоси молитвой вызволять, а ты-то ведь могла бы и еще родить!
  
   РАХЕЛЬ: Могла бы или не могла бы - теперь уже не до того! А Иоси вызволять не придется, так как он никуда из дому не пойдет! И точка.
  
   ИАКОВ (после большой паузы): Да, ты, пожалуй, права, как всегда. Воевать с Исавом мы не сможем - теперь, после той ночи длинных ножей, которую Шимъон и Леви в Шхеме закатили, когда весь Ханаан против нас, войны дом не выдержит.
  
   РАХЕЛЬ: Что ж, будем уповать на глупость этого зверя и на Божью помощь. Сколько времени пробыла тогда твоя мать у палестинцев, в доме Авимелеха - ты ведь был уже, кажется, большой, помнить должен?
  
   ИАКОВ: Пять лет мне было, но помню - неделю. Об это потом долго слуги шушукались.
  
   РАХЕЛЬ: Ну вот, и ты должен не хуже отца сработать. Молись за меня, покрепче, Иаков, и все будет хорошо. Чтобы и твоим слугам было о чем пошушукаться!
  
   Когда Иаков остался в шатре один, он покрыл, по обычаю, голову полотном, зажег в углу свечу и, опустившись на колени, ушел в молитву.
   Шесть дней он постился, молился, не вставая с колен, а на седьмой Рахель вернулась. Одна, на белом осле, а сзади воз, запряженный двумя волами, с горой подарков. И стадо овец, и еще четыре верблюда, и дюжина ослов. И все - только бы Иаков перестал насылать бедствия на дом Исава!
   - А что там было? - спрашивал молодой слуга старого.
   - Ну, все как обычно - падеж скота, пожары, выкидыши у всех беременных. Там же у них больше тысячи душ и скота - несчитано - есть, где катастрофе разгуляться. На пятый день, он у них тогда святой был, явился белый осел, и всем сразу стало понятно, за кем он пришел. Тут же и собрали Рахель в обратный путь.
   Вернулась она грустная вся, и чтобы ее развеселить Иаков закатил пир на весь мир, такой же беспредельный, как был перед тем пост. Мы тогда в Бейт-Эле так и остались, никак двинуться не могли - все гостей принимали. Гости шли непрерывным потоком, и весь враждебный Ханаан прошел через этот двор. Баранов резали одного за другим, так что присланного за Рахелью стада только и хватило, что на неделю. Потом Рахель сказала, что беременная. Тогда встали, пошли к отцу в Бъэр-Шеву. Расчитывали успеть до родов. Не успели, ошиблись сроком. Настало ей время рожать, когда в Бейт-Лехеме были. Ровно девять месяцев тогда прошло от того их с Иаковом последнего разговора, а эту неделю, проведенную у Исава куда присчитывать - как поймешь? Родился двенадцатый сын и, выходя, разорвал мать. Беньямином назвали. Бен-ямин - сын старости.
   - Ну, тогда ясно! От такого зверя лохматого, кто же может другой произойти, кроме как утробный убийца. Сам-то свою-то мать из брюха прямо чуть не угробил, а уж этот, последыш свою добил, выходя. До какого же содома дойдет этот род в следующих поколениях - подумать страшно!
   Но бедная девочка! И зачем только понадобилось это небесам - делать ее матерью убийцы и отдавать ее ему в первую же его жертву?
   - Затем, что действует в мире закон Равновесия: если первым она родила Спасителя, то следующим обязательно будет Губитель. И так далее - это как цепь искуплений. По этому же закону спасена была Браха, мать Иакова, когда из нее выходил Исав, ибо был в утробе еще один младенец, из породы спасителей, он и спас. Это его ради, Иакова, его чтобы вскормить и направить, она тогда и уцелела. А здесь уже какое может быть спасение - чистая погибель!
   А еще затем, что этот дом многострадальный на то и избран небесами, чтобы мир глядел на него как в зеркало. И видел там свою судьбу до самого конца! Как в недрах старого родится новое, и молодое вино рвет старые мехи, так последний младенец сокрушит утробу и разрушит дом как скорлупу яйца. У дома Иакова большая жизнь впереди, и в разных землях придется ему жить, и из каждой земли, куда входил он легко, как семя, выходить будет тоже как семя - трудно и болезненно. "Боком" будет выходить и "на пятке" и повсюду будет оставлять по себе разрушения.
  
  
  
  Глава 8. Четвертый Плач Израиля. Дом Иакова
  
  
  
   Они прошли мимо горы Мориа, где отец их Цахак в юности лежал, спутанный как баран, на алтаре своего отца, Аавраама, пока настояший, дикий баран не был дан ему на замену, и вышли к городу Эфрату. Оттуда начиналась дорога на Хеврон, где могилы Авраама и Сарры, а оттуда было три дня пути до Беэр-Шевы, дома отца; теперь постоянного, так как по старости он уже не мог кочевать. Там должно было произойти событие огромного значения - рождение второго сына у Рахели. В доме он будет двенадцатым, и этой цифрой своей завершит все домостроительство Иакова. То, что это - сын, звезды сказали с полной определенностью.
   Дом, вышедший из Падан-Арама, насчитывал, включая всех, приобретенных там людей, около сотни человек, и больше половины составляли женщины продуктивного возраста. Такой состав не был самым удобным в пути и обороне, но Патриарх был доволен: много женщин это много родов, а когда люди по большей части не знают единого Бога, то роды в доме могуь становяться сакральным центром их духовного общения, а при таком количестве женщин это случалось почти на каждой большой стоянке. Каждый раз им придавадось большое значение: кто бы не рожал, свободная ли, рабыня ли - это происходило в специальном шатре в присутствии Патриарха и с его благословлением новорожденного.
   Рахели уже тридцать шесть лет, и это её вторые роды - тринадцать лет после рождения Иоси. Иаков молился за благополучное разрешение, а для этого желательно дотянуть до дома отца. Ему виделось уже, как мать его, старуха, принимает внука на свои колена, и стошестидесятилетний Цахак благословляет его своим знаменитым благословением - он помнил то благословение и на себе знал его силу.
   Однако, не так расписала жизнь. На подходе к Эфрате Рахель почувствовала схватки, и они остановились в поле у колодца. Стали готовиться к родам. Но к утру боли прошли и Иаков хотел снова трогаться в путь. Рахелина служанка Бильга, сама родившая Иакову двух сыновей и теперь, естественно, готовая принять обязанности повитухи при госпоже, тогда сказала:
   - Верблюды развьючены, лагерь разобран, подымемся не раньше, чем пополудни. День, считай, потерян. А идти быстро нельзя - сам же говорил тогда брату: 'Дети нежны, а скот у меня дойный: если погнать его один день, то помрет весь', али забыл? Так же и Рахель, которую ты теперь собрался гнать до самой Бъэр-Шевы: от тряски у нее опять начнется, а рожать в пути - это хуже не бывает, сам же видел, пока драпали из Шхема месяц без остановки! А тут все таки стоим, и все уже готово... Давай подождем, а!
   - А сколько ждать? - спросил Иаков, и вспомнил почему-то, свою напряженную молитву, когда Рахель гостила у Исава. Такой молитвой можно было бы, и гору передвинуть, не то, что роды задержать, но можно ли ее тут применять, если Творцу угодно, чтобы этот сын появился на свет именно здесь, в Эфрате.
   - Это как пойдет, но все равно теперь уже не больше недели, - сказала Бильга с такой уверенностью, словно бы знала, от какого в точности дня отсчитывать срок.
   - А что она сама думает? - спросил смущенный этой уверенностью Патриарх.
   Рахель сказала, что видела этой ночью сон, будто она - юная дева, ей надо рожать. И нет как бы ничего удивительного, что она в девстве рожает - кому ж еще рожать по первородству как не девственницам. Только вот - негде ей пристроится, но и это тоже не удивительно почему-то. И она ищет, ищет место, и не находит. И этого стесняется - не самого факта, но отсутствия места. И вот - человек, и он говорит: - Пойдешь на юг, там есть город Эфрата. Там есть солома, и ты снесешь яйцо. - Но я же не дойду! Это же далеко, не донести мне! - хотела она возразить, но человек тот уже исчез. Вместо него стоял перед ней белый осел и беззвучно шевелил теплыми губами. Когда она проснулась, её ослица Атонет стояла рядом и лизала ее в ухо. Как она попала в ее шатер? 'Остаемся!', заключил Иаков и пошел к себе молиться за скорейшее родоразрешение. К вечеру схватки возобновились.
   Что такое родовая схватка, Иаков знал не из газет. Как и у всякого провидца с универсальным знанием об иных мирах - не только будущем, но и прошедшем - у него была сохранена утробная память, и он хорошо помнил весь этот процесс изнутри. Как он в поисках выхода из теплого и влажного, ставшего с некоторых пор удушливым и непригодным больше для жизни, головой пробил себе выход, и макушка его ощутила уже свободу, когда брат схватил его сзади и стал тащить обратно. Как он тогда уперся ногами в дно, пытаясь выскользнуть из клещей, используя смазку на своем теле, как натертый жиром цирковой борец, но пуповина петлей обкрутилась вкруг шеи и стала затягиваться - если бы шея служила тогда дыханию, точно бы удавило. Однако жизнь все равно останавливалась, так как пуповина от такой перетяжки потеряла проходимость, и кровь перестала поступать в организм. Чтобы ослабить петлю и восстановить просвет, пришлось подобрать ноги и целиком опуститься на дно - петля соскользнула через голову. Но брат, находящийся в тот момент у дна, тут же резко оттолкнулся и выстрелил, как из пращи, в открытое Иаковом отверстие. Если бы Иаков не успел тогда схватить брата за ускользающую пятку, то так бы, возможно, и бултыхаться бы ему там до сего дня в сырости, духоте и полной неопределенности.
   Сразу же, впервые оставшись с матерью наедине, он ей о той 'схватке' и рассказал. И говорить-то еще не начал, а уже рассказал! Ей это дополнило и прояснило картину ее собственных ощущений, а Иаков через это приобрел в ее лице крепкого и верного союзника против брата, поощряемого отцом.
   Всю ночь, пока шли у Рахели роды, Иаков был рядом и напряженно следил. Это были первые в его доме роды, проходившие в его присутствии - во всех прежних случаях он либо был в поле, либо спал после поля, либо очередные будущие роды закладывал. Он стоял у ее телеги, наблюдая снаружи все то, что прошел уже когда-то изнутри, и соединял картину во всем ее объеме - таков был обычный ход его мышления.
   Так же и жена его - тоже соединялась в его сознании с его матерью в единый образ, и когда он глядел на нее, ему всегда казалось, что это перед ним его мать еще до его появления на свет. Все та же рыжая порода - к которой он и сам принадлежал, и первый их с Рахелью сын, Иосиф - где тихи и медлительны мужчины, а женщины решительны и авантюрны. Даже и годы были те же - что у матери его, когда его рожала, что теперь у Рахели, то же под сорок - и рожала Рахель так же тяжело и мучительно, как та. Но та тогда выдержала...
   Младенца обмыли и отнесли в шатер. Вслед за ним пошла из Рахели кровь. Кровь пошла сразу же по отторжении той злосчастной пуповины, и остановить не было никакой возможности. Иаков, благословив рожденную новую жизнь, глядел завороженно, как вытекала жизнь из его Рахели - стекала сквозь щели телеги, растекалась лужей и уходила в землю. Старик был так погружен в это созерцание, что и плакать забыл; слезы пошли из его глаз лишь потом, когда вытекла вся кровь; как бы в продолжение.
   Это были вторые слезы в жизни Иакова, после первых, пролитых двадцать четыре года назад перед тою же Рахелью от умиления при их первой встрече у родника в предгорьях Арарата. Он вспомнил о них и сказал своей покойнице: 'От тех слез до этих слез протекла наша жизнь'. И он закрыл ее глаза.
   Рахель положили в грот по правую сторону дороги на Хеврон, и все тридцать дней траура Иаков просидел в молчании. Душа Рахели была где-то рядом, и он говорил с ней. Память перебирала дни ее жизни, гладкие круглые, как четки литого стекла в его руках, и лицо его при этом тоже разглаживалось и светлело. Все ее наследство было - легкость и красота. Никаких особых достоинств, ни добродетелей, но такая невинность, такая чистота помыслов, что все покрывала!
   Вспомнил про тех уродливых богов, украденных ею перед уходом из домашнего божевника - раз воровала, с ним не посоветовавшись, значит не кол****ась (обработано Цензурой) ни минуты! Можно ли, нельзя ли, хорошо ли, морально - какая разница! Ей же нужны дети, а дети это их работа - они же боги плодородия - так какие тут могут быть сомнения!
   А когда их догнал разъяренный папаша, сам немалый вор и мошенник, и надо было действовать быстро и решительно, так она и сунула их тогда себе под седло, объявив себя неподъемной по женской причине - можно ли было более изящно выскользнуть тогда из такого неловкого положения! А место-то точное какое нашла! Ведь не под голову или подмышку куда-нибудь, а под низ, под себя - прямо по назначению. А время как выбрала сказать! Ждала бы, что пронесет, что ее не подымут, так и дождалась бы, что пришлось бы вставать - кто ж тогда поверит, что не может. А она упредила события, и сказалась занемогшей сразу, как только он вошел - 'на голубом глазу', как бы ни о чем таком и не подозревая, и этим сразу вывела себя из подозрений. Если бы даже Лаван и нашел тогда тех терафинов, она бы и тут не растерялась, конечно, но старик вовремя остановился. Понял дочь и оценил ее, как один только он мог понять и оценить: его сестрица Браха тоже повела бы себя в этом духе.
   Мать не зря говорила ему: 'женщины дома брата моего заменят тебе меня; я ведь и сама-то - из них'. И действительно, Рахель, как ангел, вела его от самой первой встречи, никогда не оставляла, никогда не унывала, всегда поддерживала и из всего находила выход. В точности, как мать его провела отца по всем его путям и нигде не дала пропасть, так и Рахель - вывела его из Арама, провела через страшный Ханаан и теперь вот дала последнего сына (вполне пригодного в правнуки). И еще - двадцать три года любви, упоительной, как родник, к которому она водила своих коз. Он тогда не знал, что в один день с Рахелью умерла и его мать, и отец сидит сейчас в Хевроне у свежей могилы и слепыми своими глазами оплакивает ее.
   Всякий раз, когда он подымал глаза от своей печали, то видел перед собой лицо Иосифа, очень похожее на лицо Рахели в ее тринадцать лет, когда они впервые повстречались. Иосиф был в тех же годах теперь, и та же брезжила на его лице улыбка, вытекавшая из-под пушистых Рахелиных ресниц, застенчивая и заносчивая, в которой сквозит вся их плутовская порода, так знакомая Иакову по матери. И вся, неиспользованная любовь Патриарха, что осталась от покойной Рахели, навалилась на сироту.
  
   Дом Иакова трудно было назвать гнездом любви и согласия между всеми его птенцами. Он был четко разделен на два лагеря: Леи с ее шестерыми сыновьями и примыкающими к этому большинству четырьмя сыновьями служанок, и Рахели с одним Иосифом. Дети Леи унаследовали ревнивую неприязнь их матери к ее сестре Рахели, и Иосиф был для них естественным объектом этой неприязни.
   Иаков был опечален этим внутренним напряжением в доме, сам того не подозревая, что он-то как раз, если и не создал его, то во всяком случае утвердил, когда по переходе реки выстраивал дом в парадные порядки для встречи с Исавом. Под первый 'удар' выставил тогда наложниц с сыновьями, за ними Лею с ее выводком, и в самой глубине обороны поместил Иоси и Рахель, ясно этим показав, кто пешки на этой доске, а кто - фигуры.
   Иосиф был, однако, в доме не только полюсом напряжения, но и центром объединения. Если бы не он, то не было бы никакого мира и между самими братьями, но враждою к себе он объединил их. Так впоследствии его потомки по прозвищу 'евреи' взяли на себя эту роль по отношении к остальным детям Адама, что по прозвищу 'люди', и тем явили свою историческую необходимость миру.
   А в начале всего лежала, как всегда, ненависть. Просто ненависть, чем-то похожая на классовую - порожденная ущемленным чувством справедливости. Почему это так: ему - и любовь отца, и рубашка полосатая, и учеба, а когда работа, то в теплом коровнике, возле аппетитной Дины и всяких там служанок подходящих, а тебе - только козы, да ветер, да степь шакалья, а дома лишь поджопники да зуботычины, да вечно брюхатая мамаша, которой не до тебя? Не было в доме на этот вопрос ответа, и братья искали его в диком поле.
   Во дни, когда Иосиф в Рахелином шатре отсиживал с отцом их траур по Рахели, эта ненависть уже была; или зарождалась, по крайней мере. Братьев на ту сидку не позвали. Мать их сидела и плакала по сестре, а их не обязала. И отец тогда обязывать не стал; не до того ему было в те дни. И озлобились братья, и что-то треснуло тогда между ними и Иосифом. И если раньше они недолюбливали его как-то неопределенно и издевались по мелочам - ну ущипнут, ну за пейсы дерганут, ну Красавчиком дразнили - то в те дни все встало на свои места, и на место мелких издевок пришла тупая тяжелая злоба.
   Братья видели, что не нужны ему, и отвечали ему тем же. И очень ошибались при этом, потому что на самом деле он любил своих братьев гораздо больше, чем сами они любили друг друга; может быть, из всех лишь он один и был способен на любовь. Но показать это ему еще только предстояло, а ждать никто не хотел.
   Он смотрел на все как-то оскорбительно - или поверх, или насквозь, как будто в иной какой-то мир, который был его отечеством, и звал его. Но мир тот не был иным, а просто был миром его ночных снов, которые он снова переживал потом наяву. И действительность там была та же самая, что и здесь, только преображенная: очищенная от здешних искажений и запретов, и потому более прозрачная и свободная. Опираясь мыслию о сны, он рисовал себе картину этого мира, и толкуя сны, понимал происходящее. Вернуться оттуда резко он не мог, но некоторое время пребывал в той переходной отрешенности, которая и раздражала так его братьев.
   А в этом мире не было во что упереться его взгляду, и не было ему на чем остановиться надолго. Блуждающий взгляд-кочевник, как и будущий народ его, вечный странник в пустыне, вглядывающийся за горизонт. И еще голова - всегда была откинута назад и чуть в сторону, как будто ему плохо пахнет, и глаза из-за этого смотрели из-под ресниц сверху вниз. Очень неприятный, вроде бы, взгляд, надменный какой-то - а ведь это просто была рахелина посадка головы, это она так свою головку носила. Только аккуратно и никого, почему-то, этим не задевая, кроме только сестрицы, конечно.
  
   Уходить с места Рахелиной смерти сразу было нельзя, т. к. Иаков хотел отнести ее кости в Хеврон и там похоронить их в семейной могиле. А для этого надо чтобы кости прежде очистились в гроте от мяса - только тогда освободится окончательно ее душа. На это уходит год. Это год большого траура, и его первая неделя это шесть дней плача по покойнику в его доме; исключая Субботу, когда отменяются все требы и нужды, кроме естественных. Раскинули шатры в этом месте и стали там пока жить. Место называлось Эдер, что значит стадо
   Первыми утешились сестра покойницы Лея и ее сыновья, старшие в доме. Реувен, Шимъон, Леви, Иуда, Иссахар и Звулон. Потом Бильга, Рахелина служанка и наложница Иакова. Она очень любила госпожу, но была еще молода и полна интереса к жизни, к тому же новорождённый остался на ее руках, и не до скорбей было. Дина, тронувшаяся слегка после Шхема рассудком, от такого потрясения сразу пришла в себя, а поскольку шхемское приключение не прошло ей без последствий в виде маленького Ешу, то Бильга готовила ее ещё более маленькому Беньямину в кормилицы; хотя недостатка в этих кадрах в том доме и не было, но свое, родное молоко предпочтительно. Больше всех страдал, естественно, близкий к матери Иосиф, и он находил утешение в оставленном ему ею братце, как в кукле. Иаков был неприкаян и весь этот год никого не замечал, к женам не притрагивался.
   Бильге было тридцать пять лет, и она скучала. Она и раньше-то скучала при старике, которому была отдана шестнадцатилетней, а теперь, когда у него от горя опустились еще и руки, так и подавно. Между тем старшему сыну Иакова, Реувену, исполнилось двадцать четыре, и у него так окрепло под штанами, что мимо не пройти, не напоровшись; тем более, что штанов там никаких не было и в помине, ни с той, ни с другой стороны - изобретены еще не были.
   В общем, траур - трауром, а древо жизни зеленеет. Бильга честно покочевряжилась сколько надо, но скоро это лопнуло, и пошло такое, что хлев ходил ходуном. Старик был весь еще в трауре и был единственным в доме, кто, казалось, ничего не замечал, и замечать не хотел; любимчик выручил, Иоселе - донес. То ли для порядка донес, то ли из какой-то природной склонности к легавому делу, то ли в изысканную благодарность Реувену за его мандрагоры, благодаря которым он появился на свет? Сам, в общем, не понимал, почему донес. Иногда он действовал как будто под гипнозом, ведомый каким-то тайным, но точным, провидческим знанием, как должно всему быть, и что надо сейчас для этого делать. И поэтому действовал нелогично, себе во вред.
   В результате Иаков попал в глупое положение: теперь надо было как-то реагировать. А как? Реувен - его сын, и его шалости с наложницей отца на языке арамейского закона, по которому жил дом, называются 'осквернением ложа'. За это полагается смерть. Обоим. Но Реувен - первенец, он наследует всю власть в доме, а годы Иакова таковы, что не сегодня - завтра ему это наследство принимать. К тому же двое следующих за ним, Шимъон и Леви, уже отставлены год назад, а четвертому, Иуде, и двадцати-то еще не исполнилось. Что с домом будет, если что?
   Что до сути дела, то все тут вроде нормально - куда ж ему девать, такому здоровенному, все что поотростало, не с ханаанеянками же нечистыми семя патриаршее переводить! Закон, однако, есть закон, и его надо соблюдать. И если даже не по всей строгости судить, то уж первородства-то по меньшей мере не видать теперь Реувену, как своих ушей.
   А Бильгу, бедную, жалко: лучшие-то годы с вялой хреновиной провозиться - за что ей такое! Пусть хоть теперь утешится, с молодым-то. Он и близко не догадывался, что она и сама давно все это поняла, и - спасибо Рахели, покойнице - не только теоретически. Не знал Иаков до поры до времени и еще об одной Бильгиной интриге - о том, что еще до того, как поднять ноги перед Реувеном, Бильга перенесла тяжкую травму, связанную с ее запретной, трагической страстью к Иосифу, ее воспитаннику, рожденному и выращенному при самом тесном ее соучастии.
   Благодаря близости к благодатному старцу, Бильга и на четвертом десятке оставалась полностью сохранна в благоуханности своих шестнадцати лет, когда была отдана ему в наложницы; а точнее, в 'рожалки'. Кроме того, она с детства находилась под постоянным действием Рахели, которая как розовый куст облагораживала, все вокруг на четыре локтя. Кроме того она просто родилась и выросла в Араме, земле, выводящей особую, жизнестойкую породу женщин, и даже двое ранних родов не смутили, но только зафиксировали, ее свежесть.
   Рахель сказала ей перед смертью: 'Я знаю, Бильга, что не перенесу эти роды. То, что сидит во мне сейчас - это зверь, и он разорвет меня. Я это знала с самого начала, но Иакову, чтобы не выпадать из нашего арамейского правила, необходим двенадцатый сын, и он заставил меня. Это и семя-то не его - он-то на Иосифе иссяк: не даром же 'Иосиф' имя ему - 'Бог добавит', то есть. Но Иаков тогда сказал, что примет дитя на свои колени, как - помнишь? - я принимала твоих детей, когда свои не получались, и будет как будто бы его.
   А за Иоси я боюсь. Отцу его ведь тоже не много осталось, и тогда он будет совсем один в этом доме. Братья его его не любят, на тебя вся надежда. Ты будешь ему за мать; и даже более того - дом-то не из одной лишь матери состоит'. Она улыбнулась отпускающей улыбкой, и в ту же ночь ушла в свои роковые роды. Слова: 'более, чем мать' смутили Бильгу.
   Нимфомания это темная страсть, и никто не знает откуда она приходит. Может быть это извращенная реакция на нереализованное материнство? Но причем тут Бильга с ее двумя здоровенными сыновьями, уже почти двадцать лет вертевшимися перед ее глазами! При том, что как только родился у Рахели Иосиф, в Бильге возникло странное чувство, что родился он у нее. И чем дальше он рос, том больше это чувство укреплялось, перерастая постепенно в нечто вроде религиозной веры.
   Когда кумир этой веры вырос настолько, что перестал 'помещаться в храме', т. е. нельзя уже было его нянчить, тискать, прижимать к груди - а это все были способы отправления культа - тогда образовались пустоты в духовной жизни Бильги. А если рушится храм, то и мирская жизнь верующих лишается смысла. С Бильгой так не случилось только благодаря Рахели, которая все понимала без слов, и так же без слов поддерживала все вокруг себя, одним живительным присутствием своим не давая никаким цветкам увянуть. Зато когда умерла Рахель, все посыпалось, как будто только этого и ждало.
   Бильга тогда уже полностью осознала себя во всем постыдстве своей страсти и, незаметно для себя, стала даже это 'постыдство' терять. Тем более, что с появлением в ее шатре сиротки Бенони, Иоси оттуда почти не выходил. Трудность была лишь в том, что Иосиф был теперь совсем не доступен в силу своей почти патологической застенчивости. Пройдя переходный возраст детской агрессивности, он впал к семнадцати годам в девическую томность, и при одной лишь мысли, что кто-то увидит его голым, все веснушки на его лице сливались в один пламенеющий костер страха.
   Бильга между тем вынашивала разные дерзкие планы, как его достать. Подойти, например, по какому-нибудь делу к колыбели, когда он играет с Бенони, и сзади, случайно будто, пройтись грудями по его лопаткам и позвоночнику. И еще, и все - в таком же духе, пока не сказала себе: 'Раз он у нас сновидец, то я ему приснюсь'. И приснилась.
   Сон был такой странный, что Иоси никогда еще не видел ничего подобного: ему снился он сам, спящий. Как будто что-то мягкое лежит на его спине и трется об него, и обнимает, и подлезает снизу, и шарит по животу, и по самым его чувствительным местам. И он хочет перевернуться, но это мягкое не пускает его. И от этого во всем теле возникает приятное чувство утробной несвободы, которую, при всей приятности этого чувства, надо обязательно преодолеть почему-то.
   Не просыпаясь, он открыл глаза. Рядом с ним лежала Бильга. Совершенно голая, и зубы мерцают в темноте, и миртовое масло на ее гладкой коже. И зыбка в углу поскрипывает. Он понял, что это Бильгин шатер, и что колыбель скрипит под Бенъямином. Вчера он заигрался с ним допоздна, а потом сел пить чай, и к чаю было варенье.
   'Ешь, это мандрагоровые яблочки', сказала Бильга, 'от матери твоей остались. Она очень ими дорожила, говорила, что от них ты у нее родился'.
   'Разве дети рождаются от яблочек?', спросил Иоси и мгновенно заснул, не дождавшись ответа.
   Бильга тогда сказала ему, спящему: 'Спи теперь у меня, когда поел моих мандрагоров'. И перетащила его на свою лежанку и тешилась над ним, пока ему не приснилось, что он проснулся.
   Никогда еще ничто не влекло так властно Иосифа, как эти пылающие телеса охваченные любовным зудом. Но ничто так и не пугало его, как его собственная нагота при этом волнующем соседстве. В общем он с криком вскочил, и дал деру, натягивая на ходу свою полосатую рубашку. Бильга, приподнявшись на локте, заплакала ему вслед. Через три дня, в коровнике, она подпустила к себе Реувена.
   Об этом сне Иоси промолчал, почему-то. Не то что бы постеснялся, или Бильгу пожалел - хотя и был с ней в близких, родственных можно сказать, отношениях - но почувствовал тут что-то такое, о чем рассказывать было пока преждевременно; хотя, конечно, и забавно чрезвычайно!
   Все, однако, и так узнали - обходными путями, как узнавалось все в этом доме - и оценили каждый по-своему. Братья к тому времени уже выстроились по старшинству в очередь перед Бильгиным шатром, и у них появился повод зашипеть на того, кто позволил себе пренебречь предметом общего вожделения. Старик - а дошло, в конце концов, и до него - только вздохнул о бедной своей Рахели.
   После этого Иаков окончательно понял, что недоросль подрос, и, пока не начал загнивать с головы, пора вводить его руками и ногами в семейное, патриаршее дело. Для начала он приставил его подпаском к сыновьям Бильги и Зельпы, которые пасли коз отдельно от сыновей Леи, пасущих овец. Отец опасался крутого нрава Шимъона и Леви, Реувен теперь и вовсе не внушал ему доверия, а со скромными сыновьями наложниц ему казалось, было спокойнее.
   Но не тут-то было. На радостях 'скромные' в первую же ночь оставили 'Молодого' при стаде а сами отправились в ближайший пундак поискать себе развлечений поскромнее. Для расплаты с ханаанскими 'телками' взяли пару коз из стада Израилева.
   Надо ли говорить, какая это была для 'Павлика Морозова' находка! Назревал новый скандал, и теперь уже с сословным акцентом - плебейско-аристократический. Этого Иаков боялся гораздо больше, чем утечки скота; незначительной к тому же. Он знал, что такие конфликты погасить потом очень трудно, и надо делать все возможное, чтобы их не допускать.
   Поэтому он перевел Иоси в старшую группу, надеясь с одной стороны на благоразумие находящегося там Иуды, который, чуя шаткость Реувеного первородства и приближение своей очереди, постепенно все прибирал к рукам, и с другой - на осторожность самого Иоси, которому к тому времени уже семнадцать лет исполнилось, как-никак. Но тут-то как раз и пошло настоящее дело!
   Когда отец послал Иосифа к его братьям, тот не задал ему обычного, напрашивавшегося тут, вопроса: 'Зачем ты посылаешь меня туда, где меня, как ты же знаешь, ненавидят?'. Он просто приготовился к просмотру и истолкованию нехорошего сна, и только спросил смиренно: 'А куда идти?'
   'Ты себе иди, иди, сынок, а там - Бог укажет', ответил отец лаконично, как он умел. То был язык Патриархов - ничего не сказав, сказать все.
   Это 'Бог укажет' было ключом. Иоси знал прекрасно, куда ему идти; и знал, что отец знает, что он это знает. Что это самое поле перед Шхемом, завещанное ему, Иосифу, лично - помимо того раздела, который будет между потомками, когда они завоюют Ханаан. Он помнил об этом и неоднократно хвастался перед старшими братьями этой своей наследной привилегией (как до сих пор, пародируя его, кичатся своей богоизбранностью глупые евреи перед другими народами).
   Известно ему было и старинное правило о покупке и наследовании земли: удостоверением о владении землей являются башмаки с отпечатком этой земли на подошвах. Но он был не так глуп, однако, чтобы спрашивать отца, почему бы тому просто не подарить ему свои башмаки, на которых весь его завет напечатан, чем так рисковать его жизнью. Он понимал, что тогда эта земля пойдет в общий наследный фонд, и пропадет вся особость. И поэтому отец специально подстроил все так, чтобы Иоси сам туда сходил и свою землю своими ногами всю поистоптал - познал, как жену.
   Понимал он и то, что Шимъон и Леви после всего содеянного ими в этом месте, пасти там ни за что не будут - пусть там теперь и трава по пояс - а поищут себе места где-нибудь поодаль. Кто-то должен будет ему это место указать, и этим 'кем-то' может быть только некто, посланный отцом, а отец после перехода реки постоянно находился в окружении ангелов, которые служили ему. Поэтому когда отец сказал: 'Ты себе иди, а там Бог укажет', стало ясно, что все тут продумано им до конца, и опасаться нечего.
   Перед уходом он пошел попрощаться к деду своему, к Цахаку, доживавшему в полной здравости ума свой семнадцатый, предпоследний десяток.
   ''Бог укажет', говоришь, сказал? Так и мне сказал мой отец, когда мы с ним на ту гору знаменитую подымались. Я тогда еще спросил его сдуру, где животное для жертвоприношения, так он знаешь, что ответил? 'Господь Сам усмотрит Себе барана, Цахи''. Тут старик так рассмеялся, что чуть не помер, закашлявшись. 'Я тогда не поверил: думал, что в бараны-то он меня наметил, только огорчать не хочет преждевременно. Не поверил, но послушался. И был прав, знаешь, что послушался. Потому что отец оказался прав. Отец всегда прав, надо только дотерпеть до его правоты. Так что иди, куда он сказал, и ничего не бойся. Поверь моему семидесятилетнему сыновъему опыту'.
   И отец оказался прав, Иоси это стало ясно, когда после трех дней пути по степи, на том злосчастном поле перед Шхемом ему повстречался-таки человек и указал верное направление. Когда в смеркающейся, голой степи встречается ни с того ни с сего человек, то это - неспроста.
   В степи разворачивалась весна, и степь цвела вся, и от нее пахло матерью, как будто она своими подземными путями провожала его в этот путь. Тот ее особый запах, легкий и свежий, в котором Иоси родился и которым дышал в ее шатре до ее последнего дня! В их доме, пропахшим хлевом, козлиной шкурой и парным молоком, запах Рахели в душные летние ночи напоминал о весенней степи. Теперь, когда в голову его подымался из желудка кисловатый запах расправы, степь возвращала ему тот свежий аромат.
   И как же не хотелось среди этого всего сталкиваться с недобрыми глазами братьев! Особенно остро он это почувствовал, когда тот человек дал ему последнее направление. Вот и все, подумал он тогда, теперь уже пути назад не было, после этого человека. И он шел, с закрытыми глазами, точно как тот сказал, не уклоняясь ни вправо, ни влево. Шел, исполнить судьбу, хоть и не думал о своем пути в таких сильных образах. А не хотелось - смертельно!
   Братьев он настиг ночью за оврагом, на пастбище в Дотане. Они сидели у догорающего костра и ели козленка, пятеро Леиных сыновей. Шестой - точнее, первый, Реувен - был, в 'отгуле'. Отгуливал в Шхеме с ханаанеянками, так до сих пор и не пристроенными после Великого Обрезания там всего мужского контингента. Это его Бильга дома так завела, что он все не мог никак остановиться, и на выпасе ввел, как старший, систему отпусков: каждый по очереди получал отгульную ночь.
   Ребята выглядели сильно перегретыми конопляным чаем, очень популярным среди ханаанских пастухов пойлом. Иоси подошел развязал мешок с зачерствевшим в пути домашним хлебом и сказал: 'от отца привет и благословение'. Хотел торжественно, а получилось как всегда насмешливо. А словечко это, 'отец', в его устах - это уж вообще! Сигнал к бою!
   Суд был недолог, и приговор был суров:
   'За наглое поведение и систематические издевки над братьями, за присвоение себе монопольного права на отца, за безосновательное высокомерие, за хулу на нашего общего Бога - приписывал себе особо близкие с ним отношения - и за доносы, доносы, доносы повинен смерти.'
   Он было пытался оправдаться, что мол про Бога только то говорил, что чувствует всей душою, а вовсе не из стремления возвыситься над братьями, и что отца он не доносами к себе привязал, а само так получилось. А что до самих доносов - так он не знал, что это так плохо называется, он просто думал, что если скрывать правду только потому, что она плохо выглядит, то и правды-то не останется...
   Они, пока слушали, отвели его на то самое поле, где он сначала искал их, и откуда тот встречный человек прислал его сюда. Там был старый колодец, давно пересохший, глубокий и крутой. Схвативши Иоси за рубашку над плечами, они вытряхнули его из нее, голого, вниз. Знаменитая полосатая рубашка, подаренная отцом, осталась в руках братьев.
   'Вот земля, о которой ты хвастался, что отец дал тебе в наследство 'в преимущество перед всеми нами', и что, сидя на ней, ты будешь всех нас учить, как нам жить, и что нам понимать о жизни. Вот посиди-ка теперь в ямке, поучи-ка оттуда, пока волки тебя не съедят, шакалы не доедят, и черви потом не очистят от тебя кости! А мы наши руки об тебя, Красавчик, пачкать не будем, не дождешься; и бастардикам нашим не дадим. Впрочем, если Бог тебя пасет - как папаша наш - то попроси, может и из ямы выпасет; что Ему стоит!'.
   Тут же, у края ямы они разыграли его рубашку, поскольку была дорогая, и жребий указал на Иуду. Но она была в руках у Шимъона - это он вытряхивал - и он не хотел ее отдавать. Иуда стал вырывать, ввязался Леви, началась возня, и в конце концов разодрали цельнокроеную рубашку на три части, так что самый большой лоскут все-таки оказался в руках у Иуды. Это был знак судьбы, подтверждавший иудино право, и братья, смирившись, сели есть хлеб, принесенный Иосифом.
   Хоть они только недавно встали от давешнего ягненка, но вдруг все почувствовали острый голод и драли зубами окаменелый хлеб, как стервятники - прометееву печень. Иоси плакал в яме, взывал к их милосердию, говорил, что ему холодно без его полосатой рубашки. И что он постарается никогда больше их не обижать, только чтобы они его вытащили наверх, и что если они сейчас этого не сделают, то потом им трудно будет от этого отмыться. Но они жевали и не слышали.
   Этот черствый 'хлеб Причастия' удивительным образом насытил братьев. И они забыли и про брата, и про яму, и тут же, как сидели, заснули, все пятеро. И когда они заснули, то взошло в просвете Иосиной ямы лицо некоего человека, того, что встретился ему в степи и указал ему этот путь к погибели. Лицо сказало: 'Ничего не бойся, Иосиф, караван уже поднялся и к полудню будет тут', и исчезло из просвета. А был тогда предрассветный час.
   И караван действительно пришел к полудню, и расположился поодаль, у другого, действующего еще, колодца. Судя по направлению верблюжьих морд, они шли в Египет. Тут у благоразумного Иуды стрельнула с бадуна интересная мысль: а что бы им не толкануть Оську караванщикам. И с головы дурную тяжесть сымет, и приятно отяжелит карман.
   Шимъону и Леви такой прагматический гуманизм по душе не пришелся, но они уже были после отцовского проклятия поражены в правах, так что за отсутствием Реувена, голос Иуды, теперь еще и владельца шестидесяти процентов Иосиной рубашки, был среди троих старших решающим; Иссахар и Звулон пусть вообще пока отдохнут. Продали братца за двадцать шекелей (просили тридцать), зарезали по этому поводу барана и сели поджидать своего старшого.
   Когда, вернувшись, Реувен узнал о происшедшем, то пришел в ужас и полное смятение. Он потребовал догнать караван и выкупить брата обратно со всеми извинениями и компенсациями. Кричал, что дома донесет обо всем отцу, ибо, как старший, отвечает за все. Однако, когда братья напомнили ему про имевшуюся на него папку под титулом 'Бильга', он вдруг сразу все понял, и затих весь, и вернулся обратно к своей прерванной грезе о волшебствах шхемской ночи. Он ведь об этом уже и думать забыл: этот компромат давно уже не актуален. Отец давно все знает - Красавчик, опять же, постарался, гаденыш - и раз молчит, значит не хочет нового скандала в доме. И что о первородстве своем ему, Реувену, беспокоиться так же поздно, как и его соучастнице Бильге - об ее девственности.
   Так погружался дом Израиля в болото общего греха, и ветхому днями патриарху уже не под силу было одному удерживать эту тяжесть на плаву. Вся надежда была теперь только на укреплявшегося Иуду - это здесь, изнутри, в доме - и на освободившегося Иосифа, выброшенного на Египетский берег, как спасательный трос.
   Иаков, которому сынки сунули тряпку, окровавленную бараньей кровью, как якобы единственный сувенир от их несчастного брата, якобы отвоеванный из пасти терзавшего его льва, не поверил, конечно, ни единому их слову. А то он в кровях по запаху не разберется - старики ведь, как старый Цахак показал, теряя зрение и слух, нюхачами становятся!
   'Вы, вы его убили, жестокосердые!', сказал он сквозь слезы. 'Вы думаете, это по нему я сейчас плачу? Нет! По нему я буду плакать весь остаток дней моих, пока не увидят его перед смертью глаза мои, ибо один только он достоин закрыть их. А эти слезы - по вам они, стоящим передо мной со своею ложью, по вашему преступлению гнусному, которое Бог простить не может, пока Иосиф сам не простит. Молитесь теперь со мной и ничего не говорите'. Это были третьи в его жизни слезы, через три года после вторых.
   А четвертые слезы пролились еще через двадцать лет, когда Иосиф объявился в Египте. Оказалось, что зла на братьев не держит, благословляет Господа, что все так устроил, всех любит, а главное, радуется, что жив еще его отец и не терпит поскорее его увидеть, для чего присылал ему из Египта царскую колесницу. От этой вести старец встал с лежанки, с которой не вставал все эти двадцать лет, что без Иоси, и прошелся по шатру. Потом вышел наружу. Дом уже спал, когда сыновья вернулись из похода в Египет с хлебом и этой новостью, и Иаков уже и помолиться на ночь успел.
   В небе стояли звезды, и их было очень много. Он поглядел на небо и поднял руки. Потом вдруг крикнул в небеса: 'О! Йосл Йосл!', присел, подпрыгнул, завертелся волчком, и такими фуэте пошел вокруг шатра, под звездами. Звезды были его будущий народ, 'многочисленный, как звезды на небе' - это он перед народом своим плясал! Не то в присядку, не то в подскачку, ходил он между смущенными сыновьями своими, и дом его выползал постепенно из уснувших шатров с бубнами и тимпанами, со слипшимися от сна глазами.
   Когда Иакова посадили, изнеможенного, на камень, то плясали вокруг него уже все - вся семидесяти душная семья и полторы сотни челяди и приживал, все, что было еще живо на седьмом году моровой засухи. Плясали сосунки на руках у мамок, плясали калеки на четвереньках, и никто не спрашивал: 'о чем пляшем?' - плясала ночь, и звезды подпрыгивали на небе их топоту в такт. Старик сидел, сгорбившись, на камне посреди, и слезы струились из его черепашьих глаз, как струился полвека назад Рахелин родник из-под старых камней Арарата - родник его первых слез.
   Четыре раза плакал за свою жизнь Патриарх: два раза по жене своей Рахели - при встрече и при утрате, и два раза по сыну их Иосифу - при утере и при новом обретении. Четыре было у него жены - матери двенадцати его сыновей и дочери Дины - и четыре плача, вот тайная квадратура жизни этого дома.
  
  
   Интерлюдия
  
   С cедьмого неба ангела разлетелись по заданиям, а Сатан вернулся к себе в преисподню. Свалился туда камнем, всех чертей перепугал, и сам больно ушибся. Черти обступили его. 'Фу, черт, темень чертова! Сам черт ногу сломит, простигосподи!' чертыхался со свету Сатан.
   Из сырости вышла старая чертовка Халила. Она подала патрону чашу змеиного нектару, и села у его ног.
   -- Ну, разгоношился -- утихомиривала она князя тьмы. -- Каждый раз возвращаешься от детей Света совсем слепой. Уж пора бы привыкнуть. У нас тут свой уют, ты же сам его свил. Ну, говори по делу. Кого позвать-то?
   -- Адама, Авраама и Валаама.
   -- Авраама тут нет и отродясь не бывало, сам же знаешь. Он, как помер, его душу, сразу ангелы заграбастали, одну старую труху тогда и хоронили. Адам с тобою разговаривать не будет, он тебя еще не простил, как ты его тогда подставил; под деревом-то. Да и боится он с тех пор тебя слушать: '... за то, что ты послушал голоса жены, проклята вся земля' -- забыл, что ли?
   -- Так ведь то - жены!
   -- Да жена-то с чьего же голоса поет-то, как не с твоего - 'змей обольстил меня' -- али не помнишь? А сама-то она кто, жена-то та, как не я - я и есть, кто ж еще! Мозги что ль там бесовские чистым светом все поотшибало?-- тонально пропела обер-ведьма.
   -- Ах, да-да-да! -- закряхтел лукавый, припоминая веселые времена своей юности и юные забавы в Божием саду. -- Ну, ладно, зови тогда одного хромого, коли больше некого. Будем в кости играть, да старье перебирать.
   Черти привели хромого Валаама с отдавленной ослицей ногой.
   -- А скажи-ка ты мне, Валаамушка, пока нам косточки-то перемешают, почему все коллеги твои на небесах проветренных амброзии разные кушают, да в райских кущах ангелов под крылышком щупают, а ты здесь у нас в духоте нашей и сырости маешься, да какашки гадюжьи понюхиваешь? Где тут Божия справедливость? Не самым ли верным ты оказался из пророков, когда супротив себя самого пошел, с гонораром даже не посчитавшись? Это когда нанятый проклясть Израиля, ты по Божией воле его восславил, помнишь?
   -- Как же не помнить! Только деньги-то я тогда все взял вперед, от обоих царей - пророк же, как-никак, предвижу. А то, что проклясть не мог, так это профессия. Вот у тебя тут в отделении язычников Орфей отдыхает, так ты попробуй, уговори его спеть фальшиво. Не получится ни за какие деньги - горло не позволяет. Так же и пророк, у него тоже горло. Так что совесть моя и честность тут не при чем. Я вообще не знал никогда, что это за такое.
   -- А за что же тогда, Валаамчик, убили они тебя мечом, пархатые-то? Головку-то твою умную за что отрубили?
   -- Во-первых, ничего не отрубили, а закололи, в мякоть, костей не повредив. А за что? - так за девок мадианских. Им, явреям, по ихнему закону баб можно пялить в любом количестве, но единственно с целью размножения. А иначе, это у них развратом называется, и за это положено камнями забивать. А у мудианок тех - ты же знаешь, сам же был в учителях - у них этот самый разврат, в роде как воды подать, форма гостеприимства. Вот я и присоветовал тогда царям, наслать эту саранчу, на Божье воинство: пусть бы вместо того, чтобы все вокруг громить, сами бы себя камнями заваливали. Это посильнее будет, чем заказное проклятие - это психическая атака. Но они, не будь дураки, так тогда рассудили: 'Лучше пусть погибнет один, чем весь народ смутится'. С этим меня и кокнули в национально-оздоровительных целях.
   А что до райских кущ, то там теперь ослица моя, Афинушка моя упрямая, Царствие ей небесное, отдыхает. Не шутошное это дело - Библию-то всю на горбине своей перетаскать!
  
  
  
  Глава 9. Рабы. Дом Израиля в Египте
  
  
  Я, Господь Бог твой, ревнитель, наказывающий детей
  за грехи их отсев до третьего, и четвертого рода
  
  (Исх 20:5)
  
  
  В четвертом роде возвратятся они сюда (Быт 15:16)
  
  
  
  
   После переселения дома Израилева в Египет Патриарх дожил до ста тридцати лет и умер, и Иосиф, по завещанию, отнес его кости на родину. Он похоронил его в домашней усыпальнице Авраама, и вернулся в Египет. Весь мужской состав дома ходил тогда с ним - это было паломничество к могилам предкам и проба большого Исхода.
   Иосиф был первым вельможею во всем Нижнем Египте, и когда он умер, то был по рангу своему забальзамирован и положен в мавзолее. Он тоже, как и отец, заклял своих наследников, чтобы похоронили его в земле их наследства, в его уделе: он знал, что рано или поздно они туда придут.
   Потом умер последний царь из той династии, в которой любили Иосифа и где ценили его верную службу. Пришел новый царь, и евреи стали "евреями". И как когда-то отец их в Сирии проснулся однажды не в постели возлюбленной своей Рахели, куда, как он думал, он лег, но сестры ее Леи, так теперь и дети его в Египте - сами того не заметили, как из вольных пастухов рогатого скота, хоть и мелкого, но своего собственного, превратились в люмпенов и рабов в чужой стране. Это было четвертое поколение от переселения в Египет, и наказание отцов настигло их. За то, что когда-то отцы их продали в рабство брата своего, они платили теперь своим собственным рабством.
   Они лепили из нильской грязи кирпичи и строили из них Египту новые города. Евреи были специализированы - одни лепили, другие строили. Тех, чьих предков Вавилон не смог вовлечь в свою великую кирпичную революцию, тех через десять поколений ткнули все-таки мордой в кирпичи; только теперь уже не в легкие, обожженные, но тяжелые, сырые. Вместо добровольного строительства "города и башни головою в небесах", строительства, которому конца не видно в облаках, они получили в Египте работу, которой тоже не видно конца, ни оплаты - каторгу. И дьявольская была на той каторге закрутка: чем больше налепят евреи-кирпичники кирпичей, тем больше они закабалят евреев-строителей, а чем больше евреи-строители используют кирпичей, тем больше новых кирпичей потребуется от евреев-кирпичников. Оттого свои возненавидели своих больше, чем чужих египтян. Организационный гений фараона разъединил низы на противостоящие лагеря и этим гарантировал правящий класс от пролетарского восстания.
   Раньше, когда Иосиф их кормил, и власть прикрывала от неприязни коренного населения, они ни о чем не задумывались - извечная еврейская беспечность. Им не было дела до положения египтян, среди которых они жили, а положение это было хероватое, чтобы не сказать хуже. И виной тому - их Иосиф, во всяком случае, в глазах египтян.
   Это же он, Иосиф, и никто другой, обобрал и закабалил народ, когда, спасая страну в голодный год, ввел там систему тотального продразверстки и продналога: "И купил Иосиф всю землю египетскую для фараона, потому что продали египтяне каждый свое поле, ибо голод одолевал их. И досталась земля фараону. И народ сделал он рабами от одного конца Египта до другого"
   "Отцы ели кислое, а у нас оскомина до четвертого колена", сказал потом пророк Еремея. У них не было об отцах хорошей памяти, и в четвертом поколении они уже забыли их. И Бога отцов они забыли, и обрезание свое - рабы не хотят знать своей истории и ее проклинают. В этом поколении родился Моисей, призванный заставить народ преодолеть его историческое отчаяние.
   Он родился у реки, в которую египтяне из демографических соображений бросали тогда новорожденных еврейских мальчиков, всех без разбору. Река текла в море, за морем было отечество, и они плыли по течению в ту сторону, этим "истоком" как бы предваряя свой будущий исход. Девочки оставались ранними вдовами, за что судьба наградила их легендарным плодородием/
   Моисея тоже, как и всех, ждал тот сплавной путь в землю отцов. Но он не был "одним из всех", и его судьбой небеса распорядились особо. Река отдала его в руки дочери фараона, девствующей принцессы Батии, которая усыновила его. Он рос в ее дворце, как египетский принц.
   Все время жизни Моисея во дворце рядом с ним были его мать и его сестра. Мать, приведенная туда в качестве кормилицы, была по обычаю оставлена при нем и после отъема от груди. Сестра приходила туда из дома регулярно, как газета, ее любили во дворце и на обратную дорогу нагружали сластями и фруктами. Дома ее ждал их престарелый отец Амрам и средний брат Аарон, успевший родиться еще до указа о затоплении младенцев.
   Для Моисея это была его единственная, но очень плодотворная связь с его народом. Мать пела ему старые песни на их древнем языке, сестра рассказывала об их жалкой жизни, копошившейся за дворцовыми стенами. При том элитарном и неизбежно одностороннем образовании, которое он получал во дворце, это предохраняло формирующееся сознание от перекоса: он был нужен небесам, и они берегли в гармонии эту растущую душу.
   В духовной пустыне тогдашнего Египта дворец Батии был оазисом культуры. Там было все, что надо: учителя, библиотека, тишина - и не было там ненависти и всеобщей подозрительности, сопутствующих смене эпох. И слово еврей там не звучало, как удар кнута - оно там вообще не звучало. Это, последнее, и сгубило принца. Он был слишком неприспособлен к встрече с жесткой и сложной реальностью, и сорвался.
   Начитавшись папирусов, он пошел в народ. Как некогда, влекомая любопытством Дина, пошла поглазеть, чем живет чужой народ, так пошел и он - знакомиться с жизнью своего. Но, в отличие от Дины, Моисей не был принят с "любовью": таких народ не любит, и боится, и никогда не принимает с первого захода. Слишком уж он озлоблен, народ, рабством да нищетой; тем, что, собственно, и определяет это понятие - народ.
   Где-то на грязной окраине столичного города Авариса, где он бродил одиноко в сумерках, изучая народную жизнь, для чего и повозку свою отпустил во дворец, он увидел, как над широченной, во всю площадь лужей тщедушный египтянин бесстрашно мордует совсем не хилого еврея. Последний сделал вид, что сбит с ног, и стал постепенно сползать, якобы от пинков, в лужу, надеясь, что туда уж патриций за ним не полезет. Расчет оказался столь же точен, сколь и изящен - правда не полез.
   "Неужели единственный путь спасения для еврея, это грязная лужа?", подумал с отвращением принц, сдерживая прилив тошноты. Он хотел урезонить египтянина и заставить его войти в лужу, и подать руку поверженному еврею, и поднять его, и обнять, и успокоить, но прежде, чем он осознал весь этот комплекс своих тайных побуждений, успел он сгоряча убить притеснителя. Тогда он сам, подобрав полы своего цельнокройного хитона тончайшего Царского хлопка, полез в зловонную лужу, чтобы вызволить оттуда униженного брата, и вместе оказать помощь египтянину - он еще не знал тогда, что удар его был смертелен. Но не тут то было - насмерть перепуганный собрат поспешно уносил уже свое мощное тело во мрак с противоположного берега лужи.
   Моисей вернулся к египтянину, удостоверил смерть, взвалил на спину, благо тощий попался, и понес искать, где бы поукромнее упрятать тело. Он понимал, что донос на персону такого пошиба как он стоит достаточно, чтобы оправдать всю последующую жалкую жизнь доносчика, так что надо на всякий случай как можно скорее уносить отсюда ноги. Он закопал египтянина в первом же попавшемся песке, и ушел пока никого не встретил в пустыню, в бега.
   В бегах он опять попал в царский дом - на этот раз то был дом Мадианского царя. У царя было семь дочерей от семи окрестных принцесс, срставлявших его гарем, и все - к услугам высокого египетского беглеца. Из этого букета гость получил черную лилию - эфиопку Ципору, которая накануне сама и привела его в этот дом от овечьего источника, где они повстречались. Обстоятельства той встречи заслуживают, впрочем, остановки.
   Сцена у фонтана была разыграна на сороковой день его бегства, когда он переходил Синайскую пустыню с юга, куда он углубился во избежание ненужных встреч с караванами. Беглец давно уже позабыл вкус человеческой пищи, питаясь гусеницами и кузнечиками, и во рту его, воспитанном на нектаре из лепестков лотоса, третий день не было глотка воды, когда он вышел к овечьему источнику. Источник назывался Бээр-лахай-рои, и был открыт когда-то беглянке Агари; с тех пор он много послужил беглецам. Так рассказали Моисею мадианские пастухи, отдыхавшие там, в тени в послеполуденный час.
   Кругом стояли черные скалы, и в трещине откуда ни возьмись журчала живая вода, отчего пер, как бы сам собою, между скал сочный овечий корм. Беглый Египетский полу-принц, поев соленого пастушьего сыра с черствым хлебом, возлежал, расслабясь, в прохладной тени и слушал пастушьи росказни про местное житье-бытье. За те десять поколений, что предок Моисея Авраам отослал их предка Мадиана, своего младшего сына, с большими подарками подальше от дома, чтобы не застили свет его первенцу Цахаку, эта жизнь ни в чем не принципиально изменилась.
   Теперь кочевые племена потомков Мадиана разбросались широко по пустыням между Красным и Мертвым морями и контролировали тут все караванные пути. Их естественным национальным промыслом был разбой на дорогах, но для дома Иакова, они служили иногда весьма полезную службу. Моисей слыхал, что во времена Патриархов именно мадианский караван спас Иосифа, купив его у братьев, а потом спас и самих братьев, перепродав Иосифа в Египте, и создав им тем самым базу для откорма в голодные дни. Этим был как бы заброшен якорь провидения на рейде всей их будущей истории.
   Рядом остановился на ночлег небольшой караван ишмаэлитов, что вызвало здоровое оживление среди вороватых мадианитян. Пока купцы развьючивали ослов, готовили ужин, пастушата крутились среди поклажи, вынюхивали, что плохо лежит. Продали за пять целковых караванщикам барана на ужин, те извлекли из тюков знаменитый сирийский щербет, розмарин, гвоздику - вечер раскатывался длинный и приятный, как и положено на востоке.
   За чаем разговор зашел о рабах на продажу: в связи с большими стройками в Египте на этот товар был сейчас хороший спрос, и неплохо было бы караванщикам приобрести парочку-другую в этих местах. Моисей тут заметил какое-то подозрительное перешептывание пастухов и пересел подальше.
   Потом перешли на последние новости из Месопотамии, откуда спускался караван. Старик в белоснежном бурнусе сказал, что на востоке взошла звезда нового пророка Валаама, по прозвищу - Муж Открытое Око.
   "Запомни это имя, странник", сказал он, глядя сквозь пастухов на сидевшего вдали Моисея. Но страннику было теперь не до далекого пророка. В этой компании надо было собственное око держать востро, пока не оказался привязанным за руки к верблюду, ведущему тебя через пески обратно в Египет, на базар. Так недолго и обратно в дом фараона угодить - в качестве раба, на кухню куда-нибудь, или на конюшню. Нет, второго Иосифа из него не выйдет: и поздно, и путь его другой. Только вот - какой, кабы знать?
   Только на рассвете, когда караван поднялся в путь, Моисей решился заснуть. Он лег, с удовольствием вытянув ноги, в сыром и свежем гроте у колодца, полагая, что с уходом каравана его привлекательность, как ходового - и в прямом смысле тоже - товара поубавила в актуальности, и можно немного расслабиться.
   Сон его был чуток, и первый же шум выдернул его на ноги. Продрав глаза, он увидал удаляющуюся спину, уносящую куда-то за скалу нечто, брыкавшееся, бившееся, как рыба в сачке и орущее от ужаса женским голосом. Намерения спины казались вполне серьезными. Собравшиеся на водопой пастухи смачно комментировали сцену.
   Сбрасывая налету с мышц оцепенение сна, Моисей бросился вдогонку и носком подцепил лодыжку. "Спина" повалилась на землю, погребя под собою ношу. Подскочив, Моисей тогда двумя руками за челюсть резко перевернул тушу. Когда она была отвалена в сторону, открылось гибкое черное тело, извивавшееся, как змея, вылинявшая из задранной до подбородка рубашки. Увидев над собою небо, она вскочила на ноги, поправила одежду, и унеслась, как серна, без лишних слов, даже не поблагодарив избавителя.
   Как потом выяснилось, это была Ципора-эфиопка, дочь Рауэля, владельца всех, пасомых этими пастухами, овец и коз. "Потом" - это на другой день, когда за пришельцем прислали от хозяина, что было очень кстати, т. к. он уже сидел, связанный по рукам и ногам, при горячем обсуждении пастухами его дальнейшей судьбы. Решался извечный бандитский вопрос: то ли просто так взять да и подарить его гееннам и шакалам, то ли держать тут на прокорме до следующего каравана и попытаться сдать монет за двадцать - тридцать серебром. Вел дискуссию сам "пострадавший". Мнение подсудимого в расчет не принималось.
   Когда пришел посыльный от хозяина, и без лишних объяснений перерезал на узнике веревки, собрание сразу поугасло, и вопрос разрешился как бы сам собой. Разминая отекшие от веревок плечи, спасенный спокойно удалился в том же направлении, куда вчера убежала девушка.
  
   Когда речь идет о бедуинском племенном вожде, то понятие дом имеет два масштаба - племя и семья. Семейный дом мадианского вождя Рауэля напомнил Моисею дом Патриарха Авраама, как он его представлял. Чисто, просторно, изобильно и скромно. Нетрадиционная, но регулярная молитва, и традиционное гостеприимство, возведенное в домашний культ.
   Отличие было в том, что здесь почти отсутствовала женская прислуга: со всей этой работой справлялись четыре жены и семь дочерей хозяина, расположившиеся в задних шатрах. Сыновей у Рауэля не было, и наследником должен был стать муж старшей дочери, но он не торопился ее выдавать, что в племени вызывало растущее беспокойство.
   Египтянина Рауэль принимал с привычным для того пивом, и гибкая Ципора прислуживала у стола. Выслушав полагающийся по правилам рассказ гостя о его происхождении и об истории его народа, хозяин заметил с улыбкой: "мы ведь родственники с тобой, Моисей - оба из дома Цахака. Наши предки были братья-близнецы Иаков и Исав. Жаль только, что в вашем роду об Исаве сложилась безосновательно дурная слава, это несправедливо. У нас же, память об Иакове светла, и никто не вспоминает его плутовства и коварства по отношении к его простодушному брату".
   Теперь я хочу поговорить с тобой о Ципоре. После того, что ты для нее сделал, она не может быть отдана никому другому. Разве только в случае твоего отказа, для которого я не вижу никаких оснований. Должен тебе еще сказать, что она - не просто старшая из моих дочерей. По царскому своему происхождению она наследует все руководство племенем и весь мой дом для своего мужа, и своих всех сестер себе в подчинение. Ее мать была дочерью эфиопского царя, подаренною мне при обстоятельствах, сходных с сегодняшними".
   Моисей сказал на это, что он уже отметил царственность ее осанки, необыкновенную красоту и особое благородство движений. Единственное, что его останавливает, так это то, что он сам-то себе не принадлежит и по первому же зову трубы должен будет вернуться к своему народу. И вернуться один, так же как он из него вышел.
   "Прекрасно", сказал, подумав, Рауэль, "я ценю твою верность твоему делу. Но ведь труба-то та позовет тебя не раньше, чем через сорок лет, за это время у тебя подрастет здесь законный наследник, и мы не будем тебя задерживать.
   "Почему ты думаешь, что только через сорок лет", удивился Моисей.
   "Это не я думаю - это закон", сказал Рауэль. "Поколение, к которому ты принадлежишь - четвертое от ваших отцов, двенадцати сыновей Иакова, так выходит из твоего рассказа. Вспомни, как они попали в Египет - их пригнал туда голод. Этим голодом была проклята вся Ханаанская земля за их грех над их братом Иосифом. Но с земли проклятие было снято, как только удалились виновники, а на самих-то виновниках оно осталось - оно ведь, как известно,
   до четвертого колена держится на роду.
   В четвертом поколении оно выразилось в виде рабства и всех тех гонений, среди которых ты родился. Это поколение уже не распрямится, и для того, чтобы поднять народ, надо ждать, пока оно сменится. На полную замену уйдет сорок лет, тогда и жди свою трубу. А пока, мой тебе совет: забудь об этом. Просто старайся жить чисто, только и всего - сейчас это единственное, что в твоей власти".
   "Эти слова твои я запомню", сказал Моисей. "И уже поэтому, никаких подарков в виде живых людей я не приму. За Ципору я буду пасти твоих овец и коз, как пас Патриарх наш Иаков у своего тестя Лавана за дочь его Рахель. Но не семь лет, и не двадцать лет, а бессрочно. И сверх того ничего за эту работу не возьму".
   Рауэль подал знак, Ципора принесла вино с пеплом священной жертвы, и они скрепили договор. Папирус им не потребовался. Последовала трехдневная питейная церемония передачи дочери, после которой Рауэль с чугунной головой отошел в землю Уц. Там он должен был навестить и успокоить своего старого друга, праведного Иова, на которого внезапно налетела проказа - говорили, что такое Божье наказание праведника, было грозным знаком для всей земли.
   Моисей остался царствовать над домом, над стадами и над царственной Ципорой с приданым ей гаремом ее сестер. Через год родился их сын Гершон, и мать, верная обычаям Мадиана, стала ждать с обрезанием до тринадцатого года. Cнохи предложили тогда Моисею освободить его от Ципориной доли заботы о стаде, чтобы управлял домом и чтобы не скучала жена. Но он сказал что должен водить стада по пустыне, и забрал всех овец Рауэля под свое водительство. В Синае настиг его Бог; точнее, он сам Его настиг случайно.
  
   Как-то раз овцы завели его далеко, и он потерялся в пустыне. Когда он отчаялся выйти на дорогу, он сел на камень, положил голову на колени и ушел в сон. Он увидел перед собой куст терновника, охваченный огнем. Огонь трещал, но жару от него не было. Он понял, что это не огонь, а первородный свет на земле. Так являлись ангелы всевышнего Бога, дети Света.
   "Подними свою голову, Моисей, и сними с нее покрытие, чтобы ничто не мешало Божию слову, идущему в тебя, через открытое темя. Запомни то, что сейчас услышишь, и передай народу твоему. Так говорит Господь:
   Когда-то Я просил вашего отца Авраама отдать Мне его сына и вашего отца, Цахака, чтобы не допустить вашего появления на свет. Я видел все те страдания, которые вам предстоит потерпеть от людей, как народу Моему, и Я не хотел их. Ведь ваши страдания - они в той же мере и Мои страдания; помни это, когда Я вас наказываю. Но когда Авраам положил сына на алтарь и занес нож, Я понял, что любовь его к сыну так же велика, как и любовь ко Мне, его ему давшему. Любовь ко Мне называется "страх" - это сам страх занес нож над своею любовью. И тогда Я тоже испытал это чувство. Я, Господь, познал тогда на Себе ужас человека, и отменил эту жертву! Спасенный Цахак родил сына, раба моего Иакова. Иаков служил Мне, и был Мне верен, и Я не оставлял его дом до самой его смерти. И после его смерти не оставлял, ради одного из его сыновей, ради Иосифа, которого вы чуть было не убили из зависти. Иосиф простил вас, убийц, и это было вменено ему в праведность. Но умер и Иосиф, и не осталось больше среди вас слушающего Меня. И вот Я - один в пустыне, и вы, брошенные, пропадаете в Египте. По прошествии четырех поколений от Иосифа, в самом жесткосердом из ваших колен, проклятым отцом за жестокость, вышел Мой человек. В Египте, где вы ненавидите друг друга, обвиняя каждый другого в своей тяжелой жизни, он хотел примирить вас. Но вы возненавидели его за это, также, как прежде вы ненавидели Иосифа за то, что он другой, чем вы? А ненавидеть другого нельзя, другой - это друг, а друг дан для любви. И как простил вас из этой любви Иосиф, так прощаю и Я в надежде, что и вы тоже простите друг друга. Простив, вы друг друга полюбите, а среди себя полюбите и Меня. И помните, только любовь может сделать вас свободными, ненависть - это для рабов. Подымайтесь, приходите ко Мне в пустыню, Моисей, которого Я посылаю к вам с этими словами, приведет вас. Доверьтесь ему, как Я ему доверяю.
   Теперь вставай, иди и передай им все это, ничего не прибавляя и не убавляя".
   Но подняться на ноги Моисей не мог, и веки тоже не открывались. Что-то давило на него сверху и со всех сторон, как под водой. Куст продолжал гореть, и голос снова заговорил:
   "Хорошо, Я открою тебе Свой план до конца: я дам вам землю странствия ваших отцов, как обещал им, и Сам отведу вас туда. Но до того, как народ узнает Меня, это должно оставаться для него в тайне, ибо сознание раба не вместит этого и разрушится. Скажи им пока только о первой части пути - на три дня в пустыню совершить жертвоприношение".
   "А если не послушают?", спросил Моисей.
   "Обязательно не послушают, кто же это пойдет с насиженных мест, пусть и проклятых, искать благословения в пустыне! Они не послушают, а ты сделаешь так, чтобы фараон сам их выгнал; Я это сделаю. Как сделал раньше, что он выставил отца вашего Авраама, когда он запутался там в интригах. Для этого Я сделаю тебя богом фараону, и брат твой будет твоим пророком".
   Тогда, в видении, открылось Моисею все, что будет дальше, и голос из огня сказал напоследок: "Вода, которая выйдет сейчас из скалы, это слезы твоего народа, который ждет тебя в Египте. Выпей ее, и она будет свидетельством о Моей верности старому завету, заключенному Мною с отцом вашим Авраамом. До тебя он пил эту воду".
   Моисей открыл глаза и встал. В отличие от Валаама он был пророком закрытых глаз. Слишком большое сияние приходилось этим глазам принимать, и он открывал их полностью только для высматривания земли; потому и сохранило его зрение остроту до самой его смерти. Открыв глаза, он увидел на месте горящего куста скалу, сочащуюся водой, а перед собою дорогу, ведущую в Египет. Послушных мадианских овец он оставил на попечение ангела Бога Авраамова, а сам отправился собирать блудливых овец дома Израилева.
   Он пришел на восточный берег Нила, где река была в нижнем течении широка и величава. Этот берег назывался долиной Гошем. Когда-то Иосиф именем фараона даровал дому Израиля эти жирные заливные луга для того, чтобы развивалось у них земледелие. Или хотя бы, чтобы скотоводство у них переориентировалось на коров. Корова почиталась в Египте, и была образом великой богини Хатхор, тогда как овцепасов и козодоев считали за самое подлое сословие и сидеть с ними за столом брезговали, полагая, что все они провоняли несмываемо от козьего молока. Пастушество было промыслом ветреного Авеля?, а эти дети Хама были людьми Каинова духа, основательными, оседлыми, склонными к земледелию.
   Однако надо было отыскать своих. Свои - это дом отца, родное племя. Дом Амрама и проклятое племя Леви. Старший брат Аарон встретил его на дороге, и они облобызались, как Иаков с Исавом. Моисей не держал на него зла, за его позицию в том конфликте, из-за которого ему пришлось бежать. Он знал, что брат всегда будет с народом, значит не раз еще будет стоять против него. К тому же Бог же назначил его Моисеевым рупором, значит быть им, несмотря ни на что, всегда вместе, даже в моменты их противостояния. Аарон сказал, что их старшая сестра Мирьям уже получила пророчество о его приходе, и послала его проповедать этот приход. Сама же она ждет в их родительском доме, что в расположении племени Леви.
   Левиты жили изолированно, и все другие евреи избегали появляться в их деревнях. Их сначала посеяли среди других колен, как завещал Патриарх, но они были там чужими, и им было плохо. Они стали выходить и селиться на отшибе - все вместе и от других отдельно, как прокаженные.
   Проходившее с ними когда-то по одному делу колено Шимъона было реабилитировано - частью после геройства ихнего патриарха в хлебных походах, частью после того, как доказали, что вся кровь шхемского погрома на голове одного Леви. Они обрели покой под крылом мощного Иуды, и если бы не продолжали потихоньку хулиганить, то постепенно совсем растеряли бы лицо.
   Так что левиты остались нести свое наказание одни, и если все еврейское население Египта находилось тогда в глубоком упадке, то к потомкам гордого Леви это относилось в превосходной степени. Пьянство, распространенное тогда в среде израильтян, здесь было просто тотально. Не было дома, если можно назвать эти трущобы домами, чтобы у порога не валялся его хозяин. Пили дешевое, на грязной воде пиво собственного изготовления, и нежные еврейские печенки, созданные для вин Кармеля и воды хермонских ручьев, этого не выносили.
   Вглядываясь в родное свое племя, Моисей видел в нем черты судьбоносности для всего народа. Точнее сказать, не видел, а пред-видел, ибо в нынешнем их раскрошенном состоянии ничего было там не разглядеть, и общество это представляло собой смердящий труп на последней стадии разложения. Но это-то как раз и давало Моисею надежду.
   Он знал: ничто не воскреснет пока не умрет до конца, а воскресение был их единственный путь; и это уже не левитам одним, но всему народу. Однако весь народ умереть еще не может, он еще слишком молод. Кто-то один должен сделать это за него - умереть и воскреснуть, и за собою вытянуть всех из болота. Ближе всего было сейчас к этому маленькое, зашельмованное племя Леви. Так армия выставляет вперед единоборца, который предрешит для нее исход боя. В этом бою им противостояла слепая судьба, перегруженная ошибками отцов.
   Моисей смотрел дальше и видел чудную гармонию Бого-человеческих отношений. Леви совершил кровавое преступление. Отец не смог это вынести и проклял его, изгнал из земли наследства, понизил в ранге между братьями его. Как Ной Ханаана, как Бог - Каина. И стал Леви изгнанником в среде своего собственного народа - трагедия самого высокого накала!
   Бог, навечно и во всем благословивший Иакова, не будет отменять его проклятий. Но когда Он благословлял его, то и все семя его, которое в нем, Он тоже благословил. А Божье благословение человеческим проклятием не только что не снимается, но наоборот, странным образом усиливается. Теперь Леви один нес и то, и другое вместе, и Моисей чувствовал эту тяжесть на своей голове.
   Леви был единственный такой среди Израиля, и Моисей - единственный среди Леви. Когда это почувствует каждый левит, тогда они разделят ношу, и начнется их возрождение. "Которые Божие, ко мне!" призовет их тогда Моисей, и увидит, как они подымаются один за другим с поля мертвых костей, и идут к нему и становятся в ряды. И Моисей ждал этого, и весь народ, сам того не понимая, ждал вместе с ним.
   На другом, противоположном левитам полюсе еврейского общества, стояло племя Иосифа, и собственно "еврейскими" были среди детей Израиля только два, происшедших от этого племени рода: Эфраим и Менаше. Египтяне называли их так по прозвищу их общего патриарха, который прозывался тут "евреем". Остальные же, пришедшие позже под предводительством Иуды, так и звались - иудеями; или попросту жидами. Они и жили и вели себя в соответствии с этим различием: не то чтобы совсем не признавали своего родства, но дистанция держалась во всех областях жизни - от географической до кулинарной.
   Уже одно то, что "коренные" - эфраимиты - говорили на чистом, даже рафинированном мицрите?, тогда как "пришлые" иудеи - на какой-то немыслимой смеси угарита, арамита, ханаанского и египетского наречий, склеенных похожим на это все, и ни на что не похожим, их собственным, домашним жаргоном, называемым "иврит", затрудняло им сидение за общим столом. "Египтяне не могут есть с пастухами овец, ибо мерзость это для египтян", сказал когда-то Иосиф, сверху до низу познавший Египет и его нравы. То же отношение было теперь у "евреев" к их иудейским братьям "жидам".
   Временная разница между невольничьим появлением в Египте Иосифа и вольным приходом туда его братьев, с протянутой рукой, составляла всего двадцать два года, при том, что совместное проживание там их потомков длилось уже четыреста лет. Но ни это, ни даже общее рабство последних лет их не сблизило - трещина прошла по самому корню: между Иудой, первенцем по старшинству, и Иосифом Евреем, первенцем по существу.
   Иосиф, красивый и надменный, язычник, мечтатель, доносчик, хвастун, был рожден свободным, ибо рожден был от любви. Он не продавал свою свободу ради прокорма, как его братья, и ответственность за его рабское состояние лежала не на нем. Братья же его старшие рождены были от зависти и ревности их матери, и это стало знаком их судьбы; не даром же еврейство наследуется по матери. А раб со свободным никогда не договорятся, ибо свободный свободен простить раба, как это сделал Иосиф, раб же свободного - никогда, его рабство этого ему не позволит. Дети Иосифа добродушно звали своих ханаанских братьев "черножопыми", а те скрежетали зубами.
   Однако и про детей Иосифа нельзя было сказать, что положение их в Египте
   было комфортно или хотя бы сравнимо с положением египтян: нормальному египтянину нужно было сойти со всех катушек, прежде, чем он отдаст дочь в еврейский дом, пусть и самый благополучный. И евреи отвечали тем же - они сторонились египтян. С одной стороны египтян, с другой - своих братьев с востока, иудеев, которых они воспринимали, как один из народов варварского Ханаана, что-то между паризеями и гаргашами. Они жили как бы среди двух пропастей недоверия, и пропасти эти необратимо росли, взаимоускоряясь и сжимая под евреями территорию.
  
   "Где тут дом Амрама?", спросил Моисей сопливого голого мальчика с черными кудрями до плеч и полуразвязанным от голода пупком. Когда он положил в вытянутую тут же грязную ладошку маленький обломок серебра, пацан надулся, издал страшный рык, и дернул по направлению к ближайшей трущобе.
   На работу гордые левиты принципиально не ходили, и потому были лишены даже тех крох, которые давала каторжная пайка; ее завозили по Субботам, сразу на всю деревню, чтобы в последующие дни еда не мешала работе. Была как раз Суббота, но тут она совсем никак не ощущалась. Когда в других деревнях в этот день на площадях были навалены горы привозимых на волах овощей, вареная говядина в корзинах, и обязательно большая цистерна с пивом от казны, и все это растаскивалось по домам и тут же сжиралось, и люди на какой-то миг в сытости и покое забывались от их каторжного бытия, на этих площадях валялись лишь бесхозные калеки, загнивающие, умирающие, уже умершие, мертвецки пьяные - все вперемешку. Забытье было непроходящим и тяжелое как смерть.
   Дом своего отца он нашел только на третий день, обойдя с десяток деревень, одна другой убоже. Вернее не дом, а пепелище среди развалин. На пепелище сидела, покачиваясь, старуха с закрытыми глазами и руками на коленях. Когда он подошел, она сказала, не открывая глаз: "Здравствуй, Мойшеле, я давно тебя жду". Это была Мириам, его старшая сестра. Она встала и обняла его.
   "Дай мне что-нибудь поесть", попросил Моисей. "Я шел по пустыне, у меня кончилась еда, и я три дня не ел".
   "Где три, там и четыре", ответила сестра. "У меня ничего нет. Я тут у них, как юродивая: просят погадать, приносят какие-то объедки и воду. Мне больше и не надо. Сегодня уже поздно, вряд ли кто придет, а завтра что-нибудь будет обязательно. Тогда пообедаем, и ты пойдешь. Аарон уже ходит по селам, готовит людей к твоему приходу. Это я его послала.
   Нас левитов, ты же знаешь, как любят! Девок наших в жены не берут, и плюют в нас со всех сторон. А в нашей, левитской среде ненавидят наш дом. Это за то, что из тебя сделали египтянина, да еще вельможу, как Иосифа. Никакого стыда не осталось, только злоба да нищета. Но все это - твоя партия, и только с ними ты будешь подымать народ".
   В дни, когда родился Моисей, дом Израиля в Египте был в расцвете своего каторжного плодородия. Женщины рожали тройнями, и на каждую девочку - по два мальчика. Такой выброс в мир потомства был сильным и кротким ответом народа на свалившиеся на него беды - эпоха Возрождения в самом прямом, биологическом смысле этого понятия. История записала себе этот урок.
   Мальчики, те, что как Моисей уцелевали чудом, от фараонова приказа об их истреблении еврейских младенцев мужского пола - их должно было или душить при родах или сдавать солдатам, которые бросали их в реку - превращались естественным образом в титанов духа, что возмещало народу и рабство, и нищету, и унижение. Однако на день возвращения Моисея из его бегов титаны все перемерли, или были перебиты, остались только Аарон и Мириам в окружении злобной голытьбы, в роде тех, что подрались тогда на улице, как псы или боевые петухи на потеху египтян.
   Народ был снова в упадке. Для нового витка нужна была новая энергия, и только Моисей знал, где ее взять: она залегала в пустыне, у горы Синай, откуда он пришел. Он проповедовал по всему нижнему правобережью, и проповедь его к душам пробивалась с трудом. Нищие составляли его аудиторию, голь и босяки. Те же, у которых было хоть что-то, те пока еще держались за это крепко, и гнали от себя пророка.
   Идея исхода была непопулярна среди старейшин, потому что была непонятна. Зачем уходить из хорошей земли, где родился, где родились родители и их родители - глубже не брал их исторический глаз - где все знакомо и привычно, и так хорошо произрастают лук и чеснок, и кабачки и тыквы, и река полна рыбой? Зачем уходить неизвестно куда, чтобы все то же самое начинать сначала и в полном неудобстве? Если египтяне притесняют, то надо бороться с оружием в руках за национальную независимость. Ведь это законная наша земля, обетованная нам царем Гиксоссом, есть на это папирус, и есть надпись на пограничном камне. Нас ведь много, и будет еще больше, на то дал нам Бог это чудесное размножение. Мы вытесним египтян с восточного берега; на это надо направлять народ, а не на бегство. И народ поймет - народ любит драться, это единственное, что он по-настоящему любит.
   Моисей и Аарон пытались разъяснить, что всякое восстание рабов провально по своей сути, что брать в руки оружие может только свободный человек, иначе это ни к чему не приведет, кроме больших кровей. Что раб, убивший хозяина, не становится от этого свободным, надо, чтобы хозяин освободил его добровольно. Если он этого не делает, то надо обращаться к Тому, Кто выше хозяина, и знает время для каждой вещи - Он скажет, что делать. И если скажет: "убить", то тогда и убивать. А если - "уйти", то уходить. "Он ждет нас в пустыне на востоке, я был там, и оттуда к вам послан, чтобы вас к Нему привести".
   В тот год иудейские начальники пытались убить Моисея. Так как рабам не дано самостоятельно выносить смертные приговоры, то просили фараона, казнить его как изменника и беглого убийцу, который теперь развращает народ сепаратистскими идеями. Делегация состояла из двенадцати предводителей племен. Солдаты привели обвиняемого, взятого на митинге. Долго совещались за закрытыми дверями. "Лучше пусть погибнет один, чем весь народ через него смутится", сказал в приемной фараона народный посланец.
   Потом все участники тайного совещания, включая Моисея были выведены к народу, его за задними воротами собралось тысяч десять, и Аарон среди них. Народ, вчера еще стадами ходивший за Моисеем, очарованный с голодухи его чудесами, теперь за забором вопил с пеной на губах: "Распни!".
   "Не те ли это тысячи, что при каждом твоем появлении кричат тебе с восторгом: "Ошианна!", и машут пальмовыми ветвями?", спросил Моисея фараон.
   "Это тысячи - из тех миллионов, души которых уже две сотни лет с отчаянием кричат это слово по ночам, и которым теперь из пустыни принес я ответ", ответил царю Моисей.
   "Кровь - это зрелище, но при отсутствии хлеба это больше, чем зрелище. Однако тут надо знать меру: пролитая кровь быстро становится святой, и тогда те, что ее требуют, начинают за нее мстить. Лучше не трогать пока этого человека". Так рассудил про себя монарх, а вслух велел на всякий случай челобитчиков выпороть принародно джутовыми плетьми до полусмерти. Он боялся связываться с темными низами.
   Один из двенадцати выпоротых был пятидесятилетний эфраимит Йошуа бен Нун, аристократ самых выдержанных кровей, какие только можно было отыскать в египетских погребах Израиля. Он вел свой десятиступенчатый род от самого Эфраима и даже еще дальше - от святого Иосифа Прекрасного, равновеликого Патриархам.
   Отец его, архитектор Нун, был счастливо обойден всеми этими родовыми и сословными предрассудками, и жалел только о том, что время не затянуло рубцом единственный известный ему дефект его личности - самое его еврейство. Образованием, культурой, самосознанием он был полный египтянин, может быть даже более полный, чем сами патриции, но при этом был по естественной причине свободен от того национального, ксенофобного снобизма, который так уродовал египетскую аристократию.
   Не имея никакого тяготения ни к местным богам, ни к светским обязанностям, Нун тем не менее скрупулезно соблюдал все положенные к соблюдению праздники, посещал публичные мероприятия и вообще считал плохим тоном всякое искривление линии или какую-либо зазубрину на контуре - все должно быть гладко, и в жизни - как в архитектуре. Нун был строителем вилл. Точно так же, как и к лежавшей под ним, и уже слежавшейся порядком, своей трехсотлетней египетской почве, был он безразличен и к длинной и тонкой ниточке его собственного рода, который существовал для него только как запись в номинативном папирусе. Свое древнее имя Навин, происходящее от еврейского слова "оазис", он произносил на египетский манер: Нун. Не желая всмотреться в прошлое, он не мог разглядеть и будущее, которое, впрочем, интересовало его так же мало. Он весь купался в теплой ванне настоящего, и единственным, кроме еврейства, неудобством был его сын, Йошуа, лоботряс и безобразник.
   Матерью Йошуи была египтянка, известная танцовщица, выступавшая во дворцах царской семьи и других фешенебельных домах. Она от этих родов умерла, и мальчик рос на попечении египетских воспитателей, относившихся к нему, как к низшему существу, у которого они вынуждены состоять на службе. Может быть от этого, а может из-за слабого интереса к нему его отца, погруженного в работу и светскую жизнь, он получился по-сиротски резким и колючим в сочетании с сиротским же постоянным ожиданием нежности и заботы с материнской стороны. В известном возрасте такая деформация натуры может вылиться в полную безудержность и непредсказуемость поведения.
   После последней оргии, устроенной Нуном-сыном, на вилле министра царских конюшен, только что построенной Нуном старшим, но еще не сданной заказчику, где жена заказчика тридцатилетняя Нур соседям на потеху плясала c непокрытой головой на освещенной факелами балюстраде, взбалтывая ночь разнузданными криками в роде: "Иди-ка сюда, Ешуйка! Покажи-ка мне, как это вы там вашим крольчихам еврейским захуячиваете по тройке крючконосиков с каждого захода! А третью сиську Бог ваш им для этого отрастил? А где, посередке или между лопаток?", терпение Нуна старшего иссякло, и он имел с сыном неприятный разговор, закончившийся тем, что тот ушел из дома. Вернулся только через сорок лет, перед самым Исходом, чтобы похоронить отца в им же самим построенном саркофаге.
   Все эти годы Ешу провел у могилы Иосифа, куда после ссоры с отцом ноги сами его привели. Иосиф, благодаря редкому сочетанию твердости характера и мягкости поведения, неоднозначности и широте взглядов, был, бесспорно, почитаем в доме, и был той счастливой точкой в пространстве, где могли бы сойтись любые, даже самые несхожие позиции. Может быть, где-то на периферии детского сознания лежало тогда смутное ожидание того, что папа придет туда, хотя бы в день двухсотлетия смерти патриарха, намеченный, как день примирения всего народа над святою могилой. Но Нун тогда не пришел, в его плоскую голову такое не входило.
   Намеченного на тот день примирения, кстати, тоже тогда не вышло, оказалось, что мир между монтекки и капулетти Израилева рода тогда еще не созрел: он еще не был достаточно полит кровью. А вышло осквернение могилы большой потасовкой между эфраимитами и всеми остальными с иудеями во главе. Йошуа был в ней, конечно, главным запевалой, зашибалой, задиралой - был, в общем, душой всей той преславной заварухи. Сцепился с одним из иудейских главарей, по имени Калев, которое он тут же переделал в "калева", что значит "пес", и так вцепился тому псу в загривок, что еле оттащили.
   Тогда же повстречался он с Моисеем - он-то как раз и оттаскивал - но в общем угаре того дня эта встреча не произвела на него никакого впечатления и тут же забылась, как забывается в пятнадцать лет все значительное, уступая память второстепенному. После того-то, кстати, праздника и пришлось Моисею бежать подобру - поздорову из Египта. Разнимая дерущихся, он вдруг испугался, что нарушил пределы допустимого при этом насилия, и прямо оттуда, не заходя к себе во дворец, дернул в пустыню на всякий случай.
   Так ли уж, однако, было это все на самом деле спонтанно, как выглядело снаружи? Вероятно, так же, как пятнадцатилетний хулиган ушел из дома не куда-нибудь, а к святой могиле, искать защиты, так и сорокалетний принц бежал в пустыню не просто так, но с дальним каким-то предвидением, предчувствием судьбы.
   Калеву все-таки удалось тогда скинуть звереныша со спины, и неизвестно, что бы он с ним по законам их рабской жизни сделал, если бы не появился, как из-под земли, принц. Принца звали Моисей, и о нем ходили слухи, что он будто бы из евреев, что вырос в царском доме, и что к еврейскому происхождению своему испытывает какой-то особый интерес. К Моисею относились со страхом, и тайным восхищением. Последнее никак не пристало гордому рабу-иудею по отношению к египетскому вельможе, но блеск его глаз, его царских одежд и царской колесницы, делали свое дело - он был легендарен.
   Моисей перехватил занесенную руку Калева - если бы там был нож, то выпал бы, как у Авраама перед ангелом - пригасил глаза и сказал, заикаясь: "Зачем б-бьешь его, он же б-брат тебе". Калев, еще не отошедший от страшного унижения валяться на земле под малолеткой, слушая, как тот поносит его славный род, не успев отомстить за себя и за своих, тут же был повергнут в новое, еще большее унижение. Теперь этот барчук, фараонов пасынок, великосветский повеса, учит его, с малолетства ученого каторгой, правилам поведения, и ему нечем возразить! Проклятая жизнь, состоящая из одних унижений! Со всех сторон!
   Нет, ему есть, чем возразить! "Вот я донесу на тебя кому надо. Я знаю, что ты убил египтянина, и зарыл тело в песок. Это уже все знают, да молчат, чтобы не пачкаться в вашей египетской грязи. А я вот возьму и донесу! Как доносил отцу на братьев ваш Иосиф. И сколько овец попродавали караванам, и как потом трещали с тех продаж по ночам ханаанские бордели от ихних кутежей, и все это в благодарность за то, что его туда взяли с собой разок по доброте душевной!".
   "Иосиф не "н-наш", сказал Моисей, заикаясь, "он н-наш общий. Мой род, п-презренный род Леви, имеет к нему такое же отношение, как и твой, с-славный род Иуды. Сейчас все мы уравнены в р-рабстве, один лишь Иосиф возвышается в чистоте. Он ведь тоже был сначала р-рабом, а стал вторым лицом в государстве после царя, и сделал для нас так много, как не сделал больше никто.
   Я же до сегодняшнего дня собирался стать первым лицом, и тогда бы тоже смог кое-что поправить в положении народа; если бы вы не мешали, конечно. Но теперь, вышедши из библиотеки на улицу, я вижу вашу рабскую спесь, и вижу, что вы еще не достойны свободы. Так что, надо пока тикать, если еще не поздно. Прощай, и не забывай, что я тебе сказал. Встретимся, когда вернусь."
   Когда миротворец скрылся в сумерках, Йошуа остался с тем свирепым галиафом лицом к лицу: то ли прибьет, как комара, то ли порвет на части, если не лень будет. Но "пес", не обращая на него никакого внимания, сел на землю, положил руки на голову и горько заплакал, глядя вослед ушедшему в пустыню.
   В раздумии Йошуа вернулся к могиле. Там уже поджидала его блудливая Нур. "Вот видишь милый - от меня не спрячешься, я тебя и на могиле найду", скаламбурила она, выходя из тени мавзолея в полосу света только что взошедшей луны. Трезвая, она была ласкова и нежна, и в ее отношении к не знавшему матери волчонку самым бесстыжим образом проступал неутоленный материнский аппетит. Она опустилась перед своим юным богом на колени, обвила руками его чресла и глубокой затяжкой вдохнула через хитон легкий аромат чистого жеребиного пота, усиленный полотном. Потом приподняла хитон и принялась по-кошачьи методично вылизывать все, открывшиеся при этом сласти.
   Затянувшаяся "приемка виллы" сделала то место чем-то в роде класса для обязательных уроков, где зануда-наставница натаскивала ленивого ученика в тонкостях своего предмета - искусстве высасывать мгновенное удовольствие из всего, что ни попадя. Но здесь-то не вилла, здесь могила - его место, приют его свободы, и какое право она имеет преследовать его повсюду, как беглую овцу! Йошую передернуло вдруг всего от отвращения к хищной патрицианке, и он так грубо оттолкнул ее коленом, что у нее клацнули зубы.
   "Ты что, рехнулся? Разве так можно! Я ж тебе чуть-чуть кусочек прелести твоей не оттяпала с перепугу, было бы тебе "обрезание по Нуршепсут". Поаккуратнее надо, с мамами-то!".
   Нуршепсут было ее полное имя, которого, впрочем, Йошуа никогда не слышал и не знал - Нур или просто Нора. Она принадлежала к очень высокому жреческому роду и была, как принято в тех кругах, насмешлива и цинична. В первую очередь это касалось святых имен и разных сакрализованных предметов, в том числе и частей тела, имеющих отношение к плодородию.
   "И в чем, вообще, дело?", спросила она, без паузы меняя тон с удивленного на капризный, "или маленький Нун разлюбил уже свою добрую тетю Нору?".
   В чем было дело, "маленький Нун" не знал. Он повернулся лицом к могиле, и вдруг нечаянно, сама собою потекла из него молитва. Он не видел, как ушла вся в слезах его, бывшая теперь, подружка и не слышал, как она поцеловала его в затылок на прощание. Молитва все нарастала и нарастала, пока не скинула его в сон. Там ждал его сам обитатель гробницы, великий сновидец и первый из евреев специалист подразнить гордых египтянок:
   "Поклянись мне сейчас, что когда ты уйдешь в пустыню и уведешь за собою народ, то не оставишь мои кости здесь, но возьмешь их с собою и похоронишь в моей земле. У меня там есть от отца особый участок, пошли, покажу". Сделав знак рукой, Иосиф повернулся и пошел вперед.
   Он шел медленными шагами, но Йошуа еле поспевал за ним. Вокруг были холмы и зеленая трава, в траву были вправлены серые скалы, и сверху набрызгано много красных анемонов. "Земля голубого и белого", услышал откуда-то он сверху. Впереди и сзади грохали взрывы, все разлеталось мелкими осколками, и земля перемешивалась с небом. И тут же все оседало, как оседает пыль, поднятая от хлопка в ладоши - каждая пылинка возвращается на место, и как не бывало. "Земля бело-голубого", снова услышал Йошуа тот же голос. От этого голоса он проснулся. Кругом гремела гроза - это и было "голос" и "взрывы".
   Иосифов знаменитый дар толкования снов, подрастерявшийся в десяти поколениях, до Йошуи дошел только в самом общем виде. Не зная нюансов этого языка, он решил простодушно, что "голубое и белое", о котором говорил голос во сне - Иосифов, как следовало понимать - это небо. Тогда "земля бело-голубого" есть ничто иное, как земля, относящаяся к небу; Божья, то есть, земля. И в той Божией земле есть место, принадлежащее лично Иосифу, куда следует отнести его кости.
   Йошуа слышал, что и сам Иосиф тоже носил куда-то мумию своего отца Иакова, когда тот умер. Вероятно, это та же самая земля - белого и голубого - и там всем евреям уготовано место для сохранения их костей до лучших времен; что-то в роде еврейской Царской Долины. Где, в какой части Египта, эта земля находится он не представлял, и на этом месте все его богословие обрывалось, так же, как оборвался на этом слове побудивший его сон; до времени.
   Пришли два художника, присланные Нур после приемки виллы, чтобы реставрировать фрески внутренних стен усыпальницы. Вместе со своими материалами они привезли на мулах еще и запас пропитания: сухие фрукты, вяленую рыбу, пиво, хлеб. Они сказали Йошуе, что патронесса передает ему привет и просит ни о чем, по части быта, не беспокоиться - впредь все будет обеспечиваться с виллы. Йошуа опять почувствовал себя осмеянным - метил в скит, а попал в санаторий - и решил больше не обращать ни на что внимания, чтобы не запутываться дальше.
   Три года шло восстановление стенописи. Художники квадрат за квадратом очищали поверхность, восстанавливая ее первоначальную запись - картины из жизни обитателя могилы - по принесенным с собою папирусам двухсотлетней давности. На глазах Йошуи из праха серой, расковырянной и отвалившейся, штукатурки, из-под двухсотлетнего слоя грязи, постепенно восставала старинная легенда его рода. Подымала голову, подымалась на колени, вставала с колен, разгибала спину, расцветала свежими, как зимняя трава, красками, молодела и хорошела.
   Первым появился костлявый "крючконосик" с длинными пейсами и в полосатой рубашке, заливающий баки десяти развалившимся на земле в шкурах - то ли пастухам, то ли охотникам - от какого это такого сна он сегодня проснулся в мокрой постели. Сзади с высокого седалища с внимательным умилением смотрел на него спонсор этой лекции - пеннобородый старец, похожий на бога, каких в египетском олимпийском "зоопарке" не встречалось. Это были, как догадался Ешу, Иосиф, его старшие братья и их отец Иаков.
   Потом прекрасный юноша, очень похожий на того мальчика, взывал из ямы к тем десяти в шкурах. Совсем голый, а полосатая рубашка, вся запятнанная красным - в руках у братьев. Потом розовые верблюды с драконьими вытянутыми шеями, гуськом. Белый ослик выводит их с заднего плана на передний.
   Потом красавица на ложе и убегающий Иосиф. Он снова, как и в яме, весь голый, а рубашка - в руках красавицы. Потом опять Иосиф в позе ритора, но перед ним уже не валяющиеся на земле вразброс пастухи в шкурах, а солнцеподобный царь на троне. Царь внемлет юноше с напряженным вниманием, постигая науку управления империей при помощи сновидений.
   А потом и сам он, юноша тот, в царской одежде, и хлеб в его руке, и весь нижний и верхний Египет - пятьдесят человек, по одному от каждого нома - стоит перед ним с протянутыми руками. А в первом ряду те десять пастухов (теперь уже одиннадцать), что в шкурах валялись тогда на земле, а потом вырывали друг у друга его запятнанную рубашку, прощенные, пригретые им, примиренные - равные среди египтян. И тот старец богоподобный, с первой картины, теперь благословляет двух отроков, сидящих перед ним на коленах Иосифа, возложением рук на темя; и руки его перекрещены почему-то, и написано: "будет младший над старшим".
   И вот уже Иосиф, зрелый муж, кладет в землю под голубым небом белые кости отца. И, наконец, Иосиф, сам в виде того старца, подставив колени, принимает на них нарождающееся дитя. Кого? Не Йошую ли самого? Каждый фрагмент сопровождался подробным описанием, и оттуда следовало, что новорожденный это Телах, его прапрадед, точно так же принимавший на колена его отца, "безродного" Нуна. Но это было уже за пределами того надгробного комикса.
   Потом начали приходить. Первым пришел Калев-Пес. Он был уже старейшиной иудеев, и под его началом было тридцать тысяч копий. "Копья" пока что месили от заката до рассвета ил с гнилой камышиной, формовали из этой зловонной каши кирпичи, выкладывали их на просушку, а готовые грузили на мулов и везли на стройку. Там другие "копья" складывали из них новый город Рамсес в честь царя Раамсеса-Строителя во искоренение памяти о смутных временах и о цыганской архитектуре династии Гиксоссов, пригревшей когда-то родственного Израиля в Египте.
   "Пес" долго сидел, молча, разглядывая фрески. Читать он не умел, и Йошуа стал водить его вдоль стен, от сюжета к сюжету, рассказывая и поясняя. Через десять поколений Иосиф устами Йошуи снова учил старших братьев своих в лице Калева Иудина. Но учил не темному будущему, которое открывалось ему когда-то во снах, а светлому прошлому, которое теперь открылось в его житиях. В этом прошлом было преступление и мука, и страсть, и глубокая мудрость, и ее доброта, и ее победа; и рабство, и победа свободы над рабством. Это была их история, и они встали перед ней на колени.
   С того момента они, сами того не замечая, стали постепенно переставать быть рабами. Как не знали они и того, что впереди еще долгий путь через пустыню и смерть. Понадобился бог, который освятит их борьбу, и этим богом стал Иосиф. Мирный из мирных, никогда не восстававший против зла насилием, сделался знаменем повстанцев. Его мавзолей превратился в храм, там Йошуа говорил с ним у гроба. Их кружок состоял из двенадцати человек, представителей колен. Калеки, старики, женщины, бродяги - все те, кто по тем или иным причинам был освобожден - чаще всего собою самим - от трудовой повинности по стройке и кирпичам.
   Колено Леви было представлено бывшей проституткой Рухамой, которая лежала, не поднимаясь, у входа лицом вниз, чтобы входившие вытирали об нее ноги - это был подвиг покаяния. Другая женщина была Серуха из Иудина колена, о которой говорили, что она еще видела Иосифа живым; сама она давно уже ничего не говорила. Еще от Иудиного колена в этом миньяне находился - и, понятно, возглавлял его - Калев, "пес", один из старейшин колена. Ему уже перешло за пятьдесят, и от работ он был освобожден по возрасту, несмотря на бычье здоровье и силу - Египет был государством точных предписаний. От Шимъонова рода был нищий по имени Пинхас, и у него был постоянно ящичек на шее, в который он собирал подаяния. Остальных имен в истории не осталось. Пропитание доставлялось, естественно, с вилы почившего к тому времени министра царских конюшен из пайка его спасавшей душу вдовы.
   Братия, или "писдабратия", как ласково называла их патронесса, пребывала в постоянной молитве. Министерского пайка хватало и на кормление паломников, приходивших сюда со всего восточного берега и по праздникам собиравшихся тьмами. Через тех-то, кстати говоря, паломников при дворе было доподлинно известно все до мелочей о жизни этого осиного гнезда революции, о содержании их молитв и о тематике их собраний. Однако ни разогнать их, ни перекрыть канал их обеспечения было невозможно. Первое - в виду культа мертвых, и, как следствие, полной неприкосновенности могил в Египте: кто осмелится послать в такое место солдат! Для второго же была более тонкая причина.
   Хартумы уже предсказывали неизбежность прихода Моисея из пустыни, а это посерьезнее будет любой местной бузы. Перебить на глазах у всех две-три тысячи голодных крикунов ничего не стоит - только потеха для египтян, и евреям назидание. А вот что делать с тем, за которым стоит Бог неба и земли с Его-то казнями! - с ним колесницам никаким не совладать. Эту жалкую группу бунтовщиков держали за волнореза.
   Можно планировать поведение мышей или волчьей стаи, но никак не Божия народа; хоть евреи тогда так еще и не назывались, но определенно были уже готовы. Это народ религиозного экстаза, неизбежно переходящего в революционное действие - иначе он разлагается. Так что сам инстинкт сохранения вида толкает его в заваруху. Святая могила быстро превратилась в штаб революции, точнее - ее подготовки. Параллельно подготовке революции шла быстрая "египтизация" ее гегемона за счет люмпен-элемента - разоренных еще при Иосифе низов.
   Когда была уже готова к тому, чтобы подымать народную шпану на баррикады, пришел слух о приходе Моисея. Это было некстати. В сознании был уже четко сформирован весь план борьбы. Забастовка на стройке, войска идут туда наводить порядок, при фараоне остается только гвардия, на нее нападают с фланга, оголяется другой, оттуда штурмуют дворец, и плененный фараон с камнем над головой издает указ о еврейской автономии на восточном берегу Нила в земле Гошем, исторической родине евреев, подаренной им святым Иосифом.
   И это еще не все. За такую победу святой Иосиф снова благословит нас тем чудным размножением, какое было во времена прошлого поколения, и даже больше, ибо ничего не повторяется без развития. И тогда мы станем большинством в Египте, и наши земли тоже будут размножаться, как и мы. И расширятся, и съедят земли египтян, как змея из Ааронова жезла пожрала змей из жезлов египетских хартумов. И увидит это чудо беднота египетская, и встанет под наши знамена, и мы поведем их. И не будет в Египте силы способной нам противостоять.
   Тогда установится по всей длине великой реки, от великого озера и святой горы на юге до великого моря на севере, тысячелетнее царство Израиля. И там эти гордые снобы сами будут лепить свои кирпичи, а дети Израиля будут кататься на ихних колесницах и служить Иосифу, сыну Иакова, избранному богу нашему. Здесь, у гроба, и в городе Цоане, где будет установлена стела. Вот это будет - все.
   И тут - на тебе! Приходит самозванец из пустыни, и говорит: "Все не так, ребята! Никакой драки, Бог все сделает Сам, Бог Авраама, Цахака и Иакова. Он же и Бог Иосифа, если вам так понятнее. Нам же - идти всем в пустыню на три дня пути, принести Ему овечку, и Он укажет, где наше место. Одна овечка - вот и все, что надо, а реки напрасной крови, которые вы собираетесь тут проливать - этого не надо!"
   Все это выглядело дьявольским соблазном. Особенно стало не по себе, когда Рухама, много лет провалявшаяся без движения у входа в святилище, вдруг встала, умыла от земли лицо, и пошла за ним. А ветхая Серуха, до сих пор не подававшая никаких признаков присутствия, перекрестила ее след. Нищий Пинхас Шимъонов так припустился, что даже ящичек свой второпях позабыл. Начиналось опасное брожение в народе, и его надо было остановить любым путем.
   Тогда-то и задумана была эта делегация во дворец с требованием от имени народа, казнить соблазнителя. Имя народа было противопоставлено тут Божию имени, от которого выступал пророк, казнь пророка - грядущим Божиим казням, которых ждали. Главным козырем обвинения было раскрытие истинных планов Моисея, находившихся пока в тайне: увести народ в пустыню не на три дня, помолиться, но навсегда, искать чего-то вечного - то ли царства Божия, то ли землю Обетования; что, впрочем, одинаково непонятно.
   Все разрешилось обычной поркой на дворцовой площади; крепкой, правда, стража постаралась на совесть. Но когда это бывали мягкими царские порки! Йошуа пришел в себя только на третий день, весь в синяках и ушибах. Он быть может и вовсе не вернулся бы к жизни, если бы не странный какой-то свет, который шел - как он увидел, когда открыл глаза - из глаз, которые он уже видел однажды. А когда глаза позвали его: "Ешу!", как звала его нежно только кормилица в детстве, да Нур в минуты нежных безобразий, то и голос их показался ему знакомым.
   "П-пачему ты ненавидишь меня, Ешу?", сказал он, заикаясь. Вспомнились сумерки на пустыре, разъяренный Пес и Моисей, уходящий в сторону пустыни. Потом, по мере возвращения сознания, Йошуа припомнил и все последующее, и свою во всем этом роль, и неудачу, и свой позор, и не мог понять, что теперь надо от него этому человеку.
   Он сказал: "Кто ты, и что тебе до меня? Или срама моего тебе мало, зачем не дал мне умереть?"
   "Я - Моисей, пришел из пустыни. Меня прислал Бог, и твой срам мне не нужен. Мне нужно, чтобы ты пошел за мной".
   "Но у тебя же есть Аарон, не довольно ли?"
   "Аарон - священник, а мне нужен воин. Аарон сойдет в могилу прежде меня, а мне нужно, чтобы тот, который поведет народ после меня, был со мною уже сейчас. И, главное, мне нужно, чтобы тот, кто прежде ненавидел меня, шел теперь со мной: пойдут такие - пойдет и весь народ".
   "Которые тебя ненавидят, ненавидят и меня: мы же оба с тобой - "египтяне". А что до "всего народа", то он только идею всю тебе задушит. Народы для того и существуют, чтобы в них задыхались идеи, а этот - посмотри только! Хотя, что ты можешь увидеть вокруг себя, смотрящий в небо? "Пророк закрытых глаз"!
   Это сомнительное прозвище Моисей получил в народе, за то что его часто видели с закрытыми глазами. Но закрывал он их не только для транса, но и просто для того, чтобы беречь их от солнца, такая привычка выработалась у него в пустыне. Кроме того он знал, что ему предстоит еще долгая жизнь, и зрение он должен сохранить до последнего момента, того, ради которого он живет. Он не представлял, как это будет, но знал, что он должен будет своими глазами увидеть землю обетования, охватить ее всю одним взглядом. Он ничего тогда не ответил, только открыл глаза и так тихо посмотрел на Ешу, что тот не нашел ничего кроме, как попросить смущенно: "Позволь только сходить, похоронить отца".
   Он должен был идти хоронить отца еще три дня назад, сразу после их делегации во дворец. Набальзамированный, в открытом гробу, Нун ждал его прихода, и душа не могла отойти своим путем в царство Мертвых, пока сын не закроет крышку, и ее не отпустит.
   "Иди", сказал Моисей, "я помолюсь за его душу".
   В то время Египет весь трепетал в ожидании великих казней, о которых предупреждал фараона Моисей, которые уже вычислили звездочеты, и которые надвигались теперь с неотвратимостью судьбы. Избегнуть этого можно было, только отпустив евреев туда, куда требовал Моисей - и куда они сами вовсе и не просились - куда-то "в пустыню на три дня пути помолиться за фараона", как это было сформулировано официально. И хоть и чувствовали все, что так больше жить невозможно, но относительно будущего никому ничего не было ясно. Никто ведь уже не помнил странную историю, происшедшую тут десяток поколений тому назад с их легендарным предком Авраамом, с которой, собственно говоря, и списан был сегодняшний сюжет.
   А произошло тогда то, что Авраам, пытаясь, как еврей, жизнь саму переевреить - речку перейти, ножек не замочив - перехитрил только самого себя - речка-то Нилом была! - и жена его оказалась невольницей в доме фараона, что не самое приятное приключение на восьмом десятке. Чтобы вызволить свою старушку праведник обратился к своему недавно обретенному Богу, который до того испытывал его голодом в Ханаане, от коего испытания он и сбежал сюда, в Египет сытный. Так же потом и Иосиф - желая накормить своих братьев, зазвал их сюда, а они здесь угодили в неволю, как некогда Авраамова жена. И как Авраам воззвал тогда к Богу, так и они теперь стенали к небесам, пока их не услышали и не прислали к ним пророка.
   Тогда, зная, что фараон просто так никого не отпустит, Бог сделал так, чтобы он сам захотел избавиться от Сарры. Он поразил весь царский дом страшными язвами и нарывами, и дал понять, за что. Фараон, естественно - к Аврааму: "Ты что со мною делаешь? Попросил бы по-хорошему, я бы и сам отпустил бы! А теперь забирай, и еще, чего хочешь, в придачу, только скажи своему Богу, чтобы вернул все обратно, как было, и снял с нас эту порчу!". Авраам помолился, и сошел фурункулез, а их с Саррой с великими почестями, и такими подарками, что на три года вперед никакой голод не страшен, стража препроводила до таможни, распорядившись, под страхом смерти обратно не впускать никогда.
   И вот теперь тот старый анекдот снова подошел к кульминации, к стадии нарывов и язв - нашествию на Египет крыс, которые пищали повсеместно и кусали за все, что висело и торчало, жаб, которые прыгали в тарелку и в постель, саранчи, загородившей небо, песьих мух, кровавых вод и еще многого безобразного и отвратительного, что собрано под общим грифом "казней Египетских", и читается, как Божья месть согрешившему государству.
   И тут произошло вдруг то, чего до того не бывало, и представить было невозможно: пути царя и народа разошлись. Вернее, интуиция народа опередила жестокость царя. Пока упертый правитель вел с Моисеем занудные дискуссии: отпустить - не отпустить, простые египтяне обратили взоры на своих евреев. Как будто услышали сквозь тьму веков слова грядущего Царя Иудейского: "Спасение - от иудеев", и поняли буквально.
   Евреи стали в Египте героями дня. Многие захотели тогда покинуть эту погибающую землю, и самым первым трэмпом было прицепиться к евреям. Появилось такое странное понятие, как "еврейская жена", и котировка ее, на рынке транспортных средств росла пропорционально падению жизни - расходились как пирожки. Еврейские дома, не знавшие до этого, куда девать своих, обессмысленных от выпалывания мужского пола девиц, стали теперь сдавать их египтянам и требовать несуразные приданные; и получали-таки! В каждом еврейском доме виделась крепость и бомбоубежище, жалкие эти лачуги были чудесным образом ограждены ото всех напастей, и даже смертоносные градины пролетали мимо.
   Но не только расчет и корысть тянули к евреям - египтяне вдруг увидели в них людей, а такие открытия всегда приводят поначалу к особому умилению и преувеличенным восторгам. Египетские капризные девицы стали податливы перед вчерашними жидами, как утренние цветы перед шмелями.
   На фоне этого улучшения положения евреев казалась совсем уж нелепой проповедь их исхода, даже на три дня в пустыню для какой-то там общей молитвы. Особенно - для молитвы! Кто это обращается к Богу, или хотя бы просто вспоминает о Нем, когда все хорошо, и дела идут в гору. Моисей это понимал, но он понимал и другое:
   "Не забывайте, чему - и кому! - обязаны вы вашим внезапным нынешним благополучием", учил он в своих проповедях. "Господу Богу нашему, и его гневу на Египет - что нас не отпускает. Если увидит Господь, что вы сами не хотите идти к Нему, то перестанет нас вызволять своими казнями, и будем уже не нужны и сразу забудут о нас, и назавтра же проснемся во вчерашнем дне - снова на каторге, снова в унижении и нищете. Так вставайте и пойдем в пустыню, сослужим службу Всевышнему, который не оставил нас в нашей беде! Помолимся и Он укажет, что делать дальше".
   Последнее звучало загадочно и страшно. Здесь был намек на то, что уходить будут навсегда, ибо нельзя возвращаться тем путем, которым вышел. И опять - отзвук Авраамовой истории: "Иди в землю, которую укажу тебе".
   В общем, фараон не отпускал, евреи не торопились, а Моисей громил сверху и подталкивал снизу. На Египет пока что сыпались все новые и новые удары, от этого тяжелела жизнь, и как супротивная чаша весов, подымалось еще и еще, положение евреев, пока не наступила ночь. Ночь, которая все смешала в полной невидимости, и которой самой не видно было конца - "Тьма Египетская".
   Это началось после Новолуния месяца Нисана. День посветил тогда только за тем, чтобы Аарону не промахнуться при заклании тельца во Всесожжение. Потом солнце зашло, а луна взошла тонким молодым серпом, не дающим света, и так все и осталось. И держалось это так долго, что все потеряли счет дням, потому что для этого счета ходила по небу луна, и теперь, когда она остановилась, остановилось и время. Тогда настало время последней, десятой Божией казни на Египет - Истребления Первенцев.
   Когда ангел смерти пошел по египетским домам, поражая всех, находившихся там, первенцев, то начал по порядку с царского дома, где был безо всяких колебаний умерщвлен первенец из первенцев - старший сын престарелого фараона, фактически давно уже отстранивший отца от власти. Моисей был тогда вызван во дворец для разъяснений. С ним говорил внук фараона, кузен погибшего регента, готовившийся заступить на царскую вахту. История этого воцарения достойна специального упоминания.
  
   Полторы тысячи лет истории евреев как народа - от исхода из Египта до изгнания из Иудеи - укладываются с допустимыми допущениями между двумя чужеродными им царями-"строителями": египтянином Рамсесом-2 и эдомитом Иродом Великим. Первому они строили города на его земле, последнему - замки на своей.
   А в ретроспективе, еще на пятьсот лет отдаленной, виделось самое первое строительство, от которого евреи в лице своих предков тогда отмотались - Вавилонской башни. И еще дальше - архаический Строитель, отец всех строителей и всех тиранов, месопотамский царь Нимрод, от которого они тоже сбежали когда-то, как колобок из печки. Так бывает: избежишь наказания в детстве, а потом всю жизнь расплачиваешься. Или, как выразился Еремия, "отцы ели кислое, а у нас теперь изжога".
   Склонность к строительству у тиранов хорошо совмещается с невзрачной внешностью. Фрейдист без труда объяснит это каким-нибудь компенсаторным комплексом и, наверное, давно уже объяснил. Фараон Строитель сам построен был хоть и не слишком великолепно, в буквальном значении этого слова, но вполне добросовестно. Росту небольшого, голова квадратная, рыжевато-лысоватая, посажена чуть вкривь, но завинчена до отказа. Лицо невыразительное, бледное, малоподвижное, но с прыгающими желваками и жилистое. Очень большой кадык. Неприятное, в общем, лицо, устрашающее даже, но при этом и с каким-то странным, невесть откуда обаянием.
   "Строительство" фараон понимал в расширительном смысле, в первую очередь, как государственное устроительство. А государство он видел как систему власти, в идеале - систему самоуправляемую и автономную, в которой никому нет места, даже и самому Государю. Государь там почивает в вышних, как Творец в Субботу, про которую рассказывала ему по ночам его наложница Бат Шева.
   Тогда еще, во дворце своей тетки, девствующей принцессы Батии он только готовился принять царство, пытался различить его будущие контуры царства, в уме его выработалась казавшаяся ему совершенной концепция власти - вертикаль. Хоть и в реальности это никак не вертикаль, скорее диагональ, но египетское уплощенное государственное зрение не хотело видеть ни закруглений, ни углов. Солнце в зените и луч, который бьет от него в темя - вертикален.
   Это была чисто египетская, можно даже сказать фараонская форма мышления - четкая графика и твердые пропорции для каждого положения жизни. Мера мира - геометрия, геометрия это архитектура, а архитектура это пирамида. А пирамида это саркофаг: смерть, мумификация жизни и замыкание ее круга. Все тотально замкнуто, и места для бесконечности тут не остается, она выдавливается из сознания.
   Единственное вечное - это государство. Пронизанное сверху до низу вертикальными силовыми линиями, оно имеет форму пирамиды - самая, что ни на есть, устойчивая конструкция. В этом положении царство его окостенеет, станет вечностью, и фараон будет в ней совершать вечный круговорот: от вершины, откуда он светит, к основанию, где он в виде мумии живет нормальной человеческой жизнью в окружении любимых им в миру вещей.
   Единственным, что оставалось еще не проработанным, в этой стройной системе его будущего государства, был проклятый еврейский вопрос. Что делать с этим народом: избавляться или оставлять? А если избавляться, то как? Пробовал же дед младенцев ихних топить, тех что мужского пола - так ведь ничего не вышло! Они же стали девочек одних рожать, а у них все наследства по женской линии передается - только укрепились еще больше! Кроме того, если от них избавляться, кто будет города строить? У них же все секреты зодчества и кирпичного дела от самого Эхнатона, когда на кирпич перешли! И потом это же так важно, что весь процесс от проектирования и до кладки - все в одних руках. Аборигенам остается только надзирать да доносить по инстанциям. По тем же самым вертикалям, по которым спускается власть, по ним же подымаются доносы. Как переменный ток на Лестнице Иакова, про которую рассказывала Бат Шева.
   Выходит, значит - оставлять? Но тут уж полная неясность. Впрочем с этими ни о какой ясности и говорить не приходится. До ясности ли тут, когда они сегодня верноподданные, завтра бунтари, а послезавтра, как вчера, и никто никогда не знает, что им ихний Бог на душу положит! И еще с Богом ихним - тут вообще черт ногу сломит, ничего не понятно. И вообще - какие там "вертикали власти", когда они все изогнут и перепутают, и пропадай вся наша милая сердцу геометрия. Нет лучше уж без них! Жаль, конечно, но ничего тут не поделаешь!
   Единственной точкой его соприкосновения с этим народом была Бат Шева. Во дворец его тетки принцессы Батии, где он воспитывался с того дня, как оттуда сбежал когда-то Моисей, ее привела Мириам, сестра беглеца. Привела и сказала, что девочка эта обречена на безбрачие и будет опекать Йохаведу, оставленную во дворце одряхлевшую кормилицу - и тайную мать - Моисея, так как она обучена всем кошерным подходам, и никакого другого обслуживания старушка не примет. Имя Моисея, хоть и беглого, было при жизни Батии свято во дворце, и Мириам еще со времен его младенчества была там своя, так что Бат Шева сразу же после скорой смерти своей подопечной, поступила в распоряжение самой Батии. А после и ее смерти не было ей иного пути, как в наложницы к крон-принцу, новому хозяину дворца.
   Будущий - настоящий теперь - фараон родился во дворце от старшей дочери действующего царя, которая специально для того была доставлена туда из столицы тайно, под видом "погостить у тетушки", чтобы скрыть ту скандальную беременность от глаз и языков вездесущей мемфисской знати.
   Вообще-то принцессы достаточно свободно распоряжались своей личной жизнью, но тут был особый случай. В свете поползли в те дни слухи о появлении в Мемфиссе некоего колдуна прорицателя, имеющего неотразимое влияние на всех попадающихся ему женщин. Конечно же, из евреев. Говорили даже о приходе во плоти с того света давно уже забытого Иосифа Прекрасного, который из мести за свое забвение и рабство своего народа портит одну за другой знатных египетских девиц. Конечная цель этого иудейского дракона - страшно сказать - повторная, после Гиксоссов, семитизация власти в Египте. В общем "Протоколы Сионских Мудрецов", да и только!
   А пока жужжала да судачила гнилая мемфисская знать, в далекой северной провинции Гошем, в замке девствующей принцессы Батии на западном берегу великой реки, это страшное семя дало свой первый росток - родился будущий царь неясного происхождения; как будто оно бывает когда-нибудь ясным во дворцах, где так много темных закоулков и ниш! Этот мальчик, родившийся во дворце в тот самый день, когда сбежал из него Моисей был в честь этого дня усыновлен Батией, и этим потерял свое первородство, как сына старшей дочери, ибо нельзя по египетским законам числиться сыном двух матерей одновременно. И тогда судьба специально, чтобы научить его, как вернуть обратно свои наследные права, подослала ему хитрую иудейку Бат Шеву.
   Придя к нему в опочивальню, она заявила с порога:
   -- Вот я и удостоена чести быть назначенной к тебе в наложницы, мой господин, но использовать меня по прямому назначению я тебе не советую. И вот почему: ты хоть и обрезан - но только по вашему, египетскому закону, а по нашему закону египетское обрезание не кошерно.
   -- Что, мало отрезают? - осведомился уязвленный принц.
   -- Не перебивай, светоносный, посвящать тебя в тонкости кашрута по этому вопросу пока рано: все равно ничего не поймешь! Поверь мне на слово, еврейские девушки никого, кроме своих отцов не обманывают: раздвигать ноги таким как я небезопасно. Даже для таких, как ты.
   -- И она рассказала ему пикантную историю из патриарших времен про девушку Дину, ее братьев и несчастного шхемского принца Хамора со всеми его подданными. В подробностях, так, как узнала ее из уст своей тетки Мириам. После этого их отношения потекли по спокойному платоническому руслу. Юная Бат Шева стала ночной наставницей сорокалетнего наследника "в отставке", из которой она быстро перевела его в "запас", а затем и в "действующий состав".
   Рассказы о чечевичной похлебке, овечьих нарукавниках Иакова, и украденных богах Рахели, надоумили его, как ему действовать, и все мемфисские претенденты на трон были, так или иначе, устранены. Закон и справедливость восторжествовали над конъюнктурой: старший сын старшей дочери царя после трагической смерти престолоблюстителя в своем дворце занял его место, сразу объявил себя фараоном и перенес - при живом-то фараоне! - столицу объединенного царства в еврейскую землю Гошем. Мемфисская знать была посрамлена и обездолена. Говорили, что тут не обошлось без еврейской нечистой руки.
  
   "Сын Солнца приветствует в твоем лице бога пустыни, почтившего нас своим посещением", были первые слова нового царя, и Моисей услышал в них косвенную благодарность за катастрофу с первенцами, неожиданно вознесшую его собеседника на престол. Он знал, что в добавок к его казням, еще и восстание эфиопов на юге порядочно подпалило нижнему царству подол. Так что головной боли у правителя и так хватает, и в споре о выводе скота и выносе золота - а это были последние из оставшихся препятствий - можно особенно не церемониться и ничего не уступать. Когда эти вопросы были решены в положительную для просящих сторону, царь сказал:
   - По нашим подсчетам ты собираешься вывести, и провести через таможню!, более двух миллионов человек, не считая скота ("что в сущности одно и то же", прочел Моисей, знакомый с нюансами языка). Сколько реально времени надо такому стаду, чтобы преодолеть твой знаменитый "трехдневный путь?
   - Около трех месяцев, если ничто не помешает.
   - А сколько продлится ваш праздник?
   - Предположительно семь дней, но как можно знать заранее Божью волю?
   - Значит ли этот ответ, что Египет сейчас прощается в вами навсегда?
   - Это значит, что при правильном поведении фараона Египет может попрощаться с гневом нашего Бога.
   - До сих пор никто еще не дерзал давать оценку поведению фараона - удивленно, но без тени угрозы или хотя бы раздражения сказал монарх. И добавил поспешно,
   - Иди и выводи народ, пока мы не передумали.
   В комнату вошла Бат Шева и поклонилась Моисею.
  
   В светлую от полной луны пасхальную ночь с поспешностью, не позволявшей дождаться утра, двухмиллионная толпа беглых рабов, окруженная бесчисленными, растревоженными луною, стадами, вышла из египетской земли Гошен. Была такая спешка, что ни выпить "на посошок" не успели, ни хлеба нормального испечь на дорогу. Тесто еще не взошло, как вдруг - уходить, а задерживаться из-за калача никто не хотел. Испекли пресное и пошли. Выходили домами, не сговариваясь, все в один час - час восхода луны. Она была полная и такого гигантского размера, как будто все это время, что не приходила, росла и росла в темноте. Она медленно выламывалась из-за горизонта, и горизонт вспучивался и трещал, случившиеся на месте ее выхода дома разваливались по сторонам. Она была цвета чайной розы, и на этом фоне хорошо прорисовывалось ее лицо.
   Беглецы выходили в тот час, когда ангел смерти методически обходил все дома нижнего Египта, поражая первенцев. Только в дома, где дверные косяки были помазаны кровью пасхальной жертвы - еврейские дома - он не заходил, обходил их. И назван был тот день: "песах", что значит "обошел", ибо в тот день ангел смерти обошел дом Израиля стороной. Через полчаса по начале их выхода луна уже стояла высоко, была уже нормального, хоть и все еще очень большого, размера, и нормальным своим голубым светом светила идущим. Выползая из разных щелей погруженного в ужас Египта, они сходились на большой дороге, ведущей на восток. Останавливаться было нельзя, чтобы не создавать пробок позади и не препятствовать выходу. И они шли. А с боков все подходили и подходили. Со всем своим мычащим и блеющим, орущими детьми в джутовых мешках и стонущими больными на камышовых носилках, они втекали в общий поток, переполняя его и тромбируя дорогу. Надо всем этим стоял ровный гул, как будто бы ни с того ни с сего случился на Ниле ледоход. Еще не остыла их прежняя жизнь, на земле, а уже набирала ход новая, пневматическая форма жизни - в отрыве от земли. И снова, как над "двинувшимися с востока" тысячу лет назад, и как потом над вышедшим из Ура кланом Тэраха, висела над этим ходом стекловидная луна безо всякого выражения на лице. Сходу перешли услужливо расступившееся море, и направилась в глубину пустыни, где у горы Синай ждал их Бог.
   Неясно до сих пор, сами ли они бежали тогда от египтян, выслали ли их египтяне, напуганные казнями. Скорее всего - и то и другое вместе. С евреями всегда так: и гонят, и не отпускают одновременно. Народ кричал: "уходи в свой Израиль!", правительство постулировало "границу на замке". "Отпусти народ Мой!", требовал от Божия имени от фараона Моисей, но он-то знал не хуже 'бабушки', как надвое сказать, и его "отпусти" звучало как "вышли".
   Выведенный, рожденный и воспитанный во власти должен чувствовать свое население физиологически, кожей и внутренностями. Когда евреи встали и тронулись в путь, фараон почувствовал, что от его священного тела отваливается большой кусок, тяжелый как кирпич. 'Кирпич' - вот ключ к пониманию государственного значения этого чужеродного племени. После того, как в третьем поколении на гнилом берегу Нила из них вытравился природный их ханаанский запах степи и коз, к ним снова вернулся кирпич, идол вавилонского прогресса, от которого увернулся их предок Евер. Но человек от начала наказан вечным возвращением, и евреи, вышедшие из цивилизации кирпича и Вавилонской Башни для того и приведены судьбой в нижний Египет, чтобы месить глину, лепить из нее кирпичи и строить фараоновы города. И фараон выслал им вслед колесничный конвой, чтобы прижали их к берегу моря, мимо которого лежал их путь, и тогда под угрозой затопления им уж точно ничего не останется кроме как вернуться. Операция была такой важной, что главковерх возглавил ее сам. Битый градом, поенный кровью, кусаный крысами и вшами, испытанный всеми десятью казнями, фараон так и не понял, что это - особое, богохранимое племя, и не стоит даром губить колесницы и свою собственную жизнь ставить под угрозу.
   Когда войска обошли их с запада и стали теснить к морю, как овец в загон, поднялся вдруг сильный ветер от пустыни, и одной волной отогнал мелкую воду в сторону так, что образовался проход. Толпы, по всем правилам гидродинамики хлынули в образовавшуюся пустоту, и утекали туда быстро, как в пылесос, на глазах у остолбеневших египтян. Когда были втянуты последние, то по тому же правилу потянуло туда и преследователей. Но тут ветер резко спал, и вода вернулась на свое место. И все стало как раньше, только народ - на другом берегу, а фараонова конница - на дне, прикрытая водою. Хоть там и мелководье, но требуемые для этого семь локтей глубины все-таки набиралось.
  
  
   * Авель - летучий пар (евр), перенос. - несерьозность; авель авалим - суета сует (Экл.)
   * египетский язык (ивр.)
  
  
  
  Глава 10. Синайское Откровение. Пустыня, исход.
  
  
   Синайская пустыня велика, и в каком ее месте находится та гора, где из горящего куста говорил с Моисеем Бог, и где ожидал Он их прихода, Моисей уже не помнил. Но во всей этой истории гора та была точкой отсчета: отсюда все началось, и сюда все должно было придти. Дальше этого места еще никто никогда не заходил, и если предстояло начаться чему-то новому - то оттуда. От горы поведет их Бог, но туда они должны прийти сами.
   Выручил Итро (он же Ховав, Рауэль, Элифаз), мадианский царь, тесть Моисея, знавший пустыню лучше любого верблюда. Они расстались тогда на полуслове, когда Итро мутным утром ушел навещать своего друга Иова, заболевшего проказой, а вернувшись, Моисея уже не застал. Теперь он вышел им на пересечение, чтобы привести к Моисею его жену и двух сыновей. Он и вывел их к Божией горе. Опять, как и при Иосифе, караванщики-мадиане сослужили транспортную службу - доставили куда надо!
   Дорогой Итро рассказывал Моисею про Иова. После болезни он как заново родился, и родился - пророком. Ведь он видел тогда Бога в лицо и остался жив, как Иаков у Пенуэля - тогда глаза его приняли все картины будущего мира до самого его завершения и теперь постепенно распечатывали их по ночам.
   -- Перед тем, как идти на эту встречу с тобой, я был у него, и он меня благословил. 'Иди', говорит, 'поклонись этому народу, ибо это народ-страдалец. За то, что был он рядом с Богом и не удержался, тысячу лет будет он гоним среди людей, а потом будет сожжен в печи, только остаток спасется. И будут они роптать на Бога, пока запредельное страдание, как у меня, не откроет перед ними Его лицо. Тогда смиряться и будут помилованы. А пока каждый, кто встретится на их пути должен сделать для них все, что может'.
   -- Тогда пошли с нами, укажешь нам путь к Синаю - сказал тестю Моисей.
   Гора была как гора, и была бы совсем неприметна на ландшафте, если бы не раздвоенная черная скала, похожая на зуб, по которому сверху ударили топором. Она выходила сотен на пять локтей вверх, и внутри дымилось. Голые склоны были засыпаны черными осколками базальта. Передний отряд - Моисей, Ешу, семьдесят старцев и молодые левиты - пришел сюда на третью луну по исходе из Египта, в день Новолуния месяца Ияра. Стали лагерем, и Моисей взошел на гору. Он взял с собой Ешу в качестве связного и сказал старцам, что будет поститься, пока весь народ не будет стоять внизу.
   Народ подтягивался постепенно, и у подножья собралось около полумиллиона. Это была пятая часть от всего количества египетских беглецов - вполне представительная цифра, с которой вроде бы можно было начинать праздник, но Аарон медлил. Он сказал:
   - Те, что здесь - это не народ. Это только его элита, верующие. 'Интеллигенция', как называли таких египтяне. Не этих ждет Всевышний, они и так - Его. Нам предстоит большое и страшное, и подписаться должны все, включая и неграмотных - нет у нас от них на это доверенности. А народ рассыпан по пустыне и перемешан с ее песком. Но и он постепенно движется к горе - Божий магнит собирает песчинки. Мы будем молиться и ждать.
   Семьдесят старцев служили у горы. Они начертили вокруг горы черту, и запретили за нее заходить: за чертой была Божья территория, и не должно человеку там находиться; чтобы ему не погибнуть. Даже священник Аарон, пророчица Мирьям и старцы не были туда допущены. Люди, однако, туда особо и не стремились. Все были утомлены, и рады любой остановке, и было не до горно-восхождений; хоть бы и массовых. Развьючивали, расседлывали, распоясывали, валялись на земле, разводили костры, оборудовали себе отхожие места, разбирали женщин, доили, резали, ели, пили, коптили, сушили, замачивали, поттягивались новые и новые, и опять развьючивались, распоясывались, и спали, спали, спали после длинного перехода от Элима.
   За три дня до Полнолуния Аарон объявил от имени Моисея, всем помыться, сменить одежду, не пить, не есть, не прикасаться к женам, и ждать в трепете: сойдет к нам Бог, и будет говорить с нами. Трепетать мало кто хотел, но все подчинились: кто из страха, кто из лени, а кто - просто, чтоб не торчать за контур. Но странно: чем дольше длился этот пост, тем крепче становились люди. К концу первого дня появилось какое-то нездоровое возбуждение, потом напала тоска, на второй день пошли голодные обмороки, и люди ревели от жажды, но к восходу луны все уже были на ногах, свежи и серьезны; и к женам - никакого интереса. Был уже на исходе летний месяц Сиван, но ночи всегда холодны в пустыне. Особенно почему-то лунные, вероятно из-за холодной тональности света.
   Луна стояла в клиновидном просвете скалы, и заливала его голубым стеклом, и в него был вмурована черная фигурка с растопыренными руками - Моисей, стоявший на дне расщелины. Откуда-то сзади туда стало втискиваться рваное сизое облако. Луна его не пробивала. Облако, протиснувшись туда между скал откуда-то сзади, затампонировало полость, и начало клоками выдавливаться спереди. Долина наполнилась тьмой и страхом. Из облака рокотало и клокотало, отражаясь эхом от скал. Никто ничего не понимал: в Египте летом гроз не бывает, и громы не гремят. Народ вострепетал.
   Рокот из облака усиливался, и люди стали различать в нем слова. Никто потом не мог этих слов воспроизвести, но все помнили точно, что были слова, что слова шли фразами и были обращены к ним. И что они - все вместе, и каждый в отдельности - отвечали облаку; и на его языке! Потом облако вывалилось наружу и поплыло над головами, изрыгая огненные языки. Скала была на прежнем месте, но ущелина была пуста: Моисея там не было - облако съело его вместе с луной. Лагерь в изнеможении заснул, кто где стоял.
   Вставая ото сна, начинали с утроенной тягой тянуться ко всему тому, чего добровольно лишали себя эти три дня. Чтобы со всей этой мистикой поскорее покончить, решили, что это Моисей из облака попрощался с ними, и наказывал с пользой провести время в его отсутствии. Нынешние поклонники устали от ночной литургии не меньше, чем вчерашние путники от месячного перехода.
   Теперь срочно нужна была разрядка, и она пошла. Лагерь иудеев, пришедших к святой горе на богомолье, снова стал наполняться жизнью. Недожаренное драли зубами, тут же, не утруждаясь поисками укромного места, отправляли всякую нужду, валили женщин, и снова валились в сон. Крапленые кровью святой жертвы, внимавшие, устремив взоры к небу, Божию голосу, теперь радостно и стремительно наверстывали все, упущенное за этим, скотство. Гора продолжала стоять над ними, но об ее значении, и о том, что там продолжал еще молится Моисей, постепенно забывалось.
   Пока не поздно, надо было как-то остановить этот обратный откат волны, но остановить было невозможно. Пророчица Мирьям пела и плясала перед ними непрестанно, и левиты били в тимпаны, пытаясь осадить; как ковбои - скачут во весь опор перед взбесившимся табуном, чтобы, лидируя, направить его в загон.
   'Если Моисей еще неделю не вернется, то у них вырастут рога и копыта', сказал сестре перепуганный Аарон.
   'Они не виноваты', сказала Мирьам. 'Они Божий голос слышали, и остались живы! Ты знаешь, что это такое?'
   'Знаю, я тоже слышал'.
   'Ты - священник, и должен увлечь их своим словом. Увлечь и исцелить.'
   'Но священник - не пророк. Я - только рупор Моисея; как он - Божий. У каждого свое место и своя роль. Я могу исполнить любую требу, но я не могу ее создать, на то есть вождь.'
   'Вот и исполняй', сказала Мирьам. 'Мы уходили из Египта накануне праздника Аписа. Мы, конечно, убедили их отвернуться пока ото всей этой скверны, но что это меняет на глубине их душ! Они же привыкли, их души ждут и тоскуют; даже и не осознавая. Объявляй праздник пока, а там посмотрим. Тяни как можно дольше, может и дотянем до возвращения Моисея. Хоть в каком виде, да сбережем народ!'
   Апис был богом плодородия, и являлся в виде быка. Весной он обегал поля и, окропляя их своим нескончаемо брызжущим семенем, обеспечивал им плодородие. Поклонники уходили в это время в пустыню на три дня пути, и устраивали там в оргию вокруг своего кумира - специально для этого дня отлитого, золотого тельца.
   Аарон послушал старшую сестру и объявил праздник: всем стаскивать золото на выплавку истукана. Больших остановок и меновых контактов с туземцами пока еще не было, так что вынесенное из Египта золото, все оставалось пока на руках. Всем хотелось праздника и давали охотно, но Аарон все тянул, оттягивал время, и дотянул до того, что уже некуда было девать металл. Из излишков пришлось отлить тельцу такой огромный фалл, который в отведенном ему под брюхом пространстве не умещался. Изогнули конец - опять не умещался. Тогда скульптуру поставили на дыбы с опорой на этот срамной костыль. Народ был в восхищении.
   Среди египетских трофеев у людей было множество сухого мака. Его еще до события с облаком и горой предусмотрительно поставили настаиваться, и сейчас он был готов к применению. Женщины, под руководством мадианки Ципоры, дочери Итро и жены Моисея - 'не для того ли он ее привел!', риторически вопрошала потом Мириам - собирали по окрестности весеннюю коноплю и варили отвар из ее цветов.
   Праздник был полностью подготовлен, и, когда идол был водружен, старая Мириам, которая два месяца назад пела о счастливом переходе моря, теперь, в кругу накаченных опием левитов, пела и плясала со своим тимпаном перед золотым богом и его гигантским удом. Народ ликовал.
   Козлы, оставив свое козлиное дело, смотрели с недоумением, как увлекся оным делом святой народ, душу которого они должны будут искупить, возносясь к небесам с храмового алтаря, и насыщая своею кровью ненасытную землю. С другой стороны смотрел на эту гульбу Ешу, спускавшийся с горы на связь с Аароном. Стадо Иакова* вспоминало, как оно начиналось, когда Патриарх был еще пастухом у Лавана и спаривал скотину у забора.
  
   Пост на горе длился так долго, что Моисей перестал чувствовать свое тело. Тогда он услышал голос из разверзшегося с треском неба:
   'Вот Я иду к тебе облаком, несущим в себе громы и огни. Не закрывай глаза - все это должно войти в них и остаться. Иначе ты не сможешь привести этих людей через пустыню, тихим глазам эти люди не поверят'.
   И облако вобрало Моисея в свое недро и наполнило его до краев своими вихрями и бушеванием молний. Это был Божий закон жизни, и он лег в душу, как в перчатку, плотно и гладко. Снизу, откуда смотрел народ, это выглядело как 'Божий страх'.
   Моисей увидел на земле две каменные плиты, высек на них основные положениями полученного им закона и понес к народу. Навстречу бежал встревоженный ученик. От него он узнал, что отсутствие его продолжалось сорок дней, и народ за это время совсем сошел с катушек. Из небесного мана и родниковой воды выгнали водку и теперь пьют, блюют и совокупляются перед золотым истуканом. Как будто и не было той великой и страшной ночи, когда был заключен вечный завет между ними и Всевышним.
   'Лучше бы тебе туда не спускаться. Построим здесь два шалаша - один для сна, один со скрижалями для молитвы, и пусть они там внизу погибают себе, как хотят'.
   'Я должен видеть это', сказал Моисей, 'теми глазами, которые видели Божий огонь'.
   'Но как ты сможешь после такого вести их через пустыню?'
   'Бог их ведет, не я! А я могу только просить Его чтобы не оставлял их. Нас, то есть'
   'Но они же хуже язычников! Те то хоть не знали, а значит - и не изменяли. А эти видели и слышали, и клялись в верности! И тут же и изменили, прямо не сходя с места! 'Жена, изменившая мужу, повинна смерти', сказано в законе.'
   '... Но муж властен простить ее ради любви. Этого в законе не сказано, потому что любовь - вне закона, и если закон стоит на ее пути, то она сокрушает закон. Вот, смотри!', и он разбил скрижали о камни на земле. Потом он сошел к народу, как сходят вниз по ступеням ада.
   Он знал, что человек создан 'мужчиной и женщиной', но он никогда не думал, что это может быть безобразно. То, что начиналось три дня назад, как веселая, удалая пирушка, вылилось под руководством тельца в тяжелую оргию, и теперь, не имея сил остановиться, издыхало последним издыханием. Огромная долина перед ним вся была устлана телами этих 'мужчин и женщин Шестого дня', ползающих друг по другу. Сверху это было похоже на копошение белых червей на дне давно не выгребавшейся выгребной ямы. Орали некормленые дети, захлебываясь в собственных соплях, тут же загнивали неухоженные распадающиеся старики, испуская характерный стариковский смрад. Во всем улавливалось какое-то подобие общего колебательного ритма, выводившего к центру композиции - сияющему золотом тельцу, опертому на бесстыжий фалл, лихо изогнутый на конце. Центр этот был сдвинут к западному краю долины, в то время, как на востоке, у подножия горы, с которой смотрел Моисей, среди семидесяти старцев молился, воздев руки, Аарон с сыновьями, и топтались в смятении растерянные левиты. Он молился лицом на запад, как было принято, как раз в сторону тельца. Была Суббота, и Божия ока не было в мире.
   Это смертельная горячка - подумал он - и остановить ее может только кровопускание. 'Которые тут Божии, займитесь святой работой', обратился он к своим братьям-левитам, праздным как по случаю Субботы, так и их неясного положения в обществе. При этих словах левиты, очнувшись от ступора, стали хватать ножи, мечи, копья - что под руку попадалось - и на глазах у всех с боевыми криками стали вспарывать друг другу животы. Их стояло около пятнадцати тысяч на той поляне, освобожденных от воинской повинности, служителей культа. Более пятой части полегло. Моисей ушел обратно на гору, так и не разговевшись. Аарон обратился к народу.
   Снова, как во дни Иакова, вышел на сцену Божий ревнитель Леви, и снова смыл он кровью бесчестие Израилева дома. И народ присмирел. Сели на землю, и завыли покаянно. И не было - ни до, ни после - трагедии, такой как эта. И услышал их Бог, и вернул им Моисея, и новые скрижали завета в его руках.
  
   Поколение Моисея - это поколение рабов, поколение бунтарей, поколение свободных детей пустыни - три поколения, сто двадцать лет, жизнь человека. Они народились в Египте в эпоху потопления еврейских младенцев, и последний из них ушел в землю в земле Моав, у восточного берега Мертвого Моря; это был Моисей, капитан Исхода. Остальные же выстлали по призыву Исайи костями своими степь - весь путь исхода от Египта до земли обетования: 'Приготовьте путь Господу, прямыми сделайте в степи стези Богу нашему'.
   Поколение это потерялось в пустыне - вошло и не вышло - выпало из истории. Так судил им Бог, и так случилось, и случай этот зафиксирован в истории культуры, как эффект Потерянного Поколения; или, правильнее, дефект. Их хватило только на первый шаг - вниз. Они шли на встречу со Всевышним, Который, зная их рабскую слабость, ждал их в самой низшей точке их пути - в пустыне (случайно ли, что топографически это как раз наоборот - высокогорный Синай). Дальше они должны были подыматься вверх, за Ним, в землю обетования, но на этот подъем им уже не хватило веры.
   Но они родили в пустыне детей, которые вышли из пустыни и вошли в землю. И ввели их туда двое, тоже рожденных в рабстве, но в пустыне получивших свое второе рождение - двое не устрашившихся своего наследства. 'Только Иисус, сын Навин, и Калев, сын Иефонин, остались живы из тех мужей, что ходили осматривать землю.' Но прежде были сорок лет пустыни - медовый месяц молодого народа, начатый тогда брачной ночью у горы Синай.
  
  
  Глава 11. Дети Пустыни
  
  
   Синайская пустыня велика, и в каком ее месте находится та гора, где из горящего куста говорил с Моисеем Бог, и где ожидал Он их прихода, Моисей уже не помнил. Но во всей этой истории гора та была точкой отсчета: отсюда все началось, и сюда все должно было придти. Дальше этого места еще никто никогда не заходил, и если предстояло начаться чему-то новому - то оттуда. От горы поведет их Бог, но туда они должны прийти сами.
   Выручил Итро (он же Ховав, Рауэль, Элифаз), мадианский царь, тесть Моисея, знавший пустыню лучше любого верблюда. Они расстались тогда на полуслове, когда Итро мутным утром ушел навещать своего друга Иова, заболевшего проказой, а вернувшись, Моисея уже не застал. Теперь он вышел им на пересечение, чтобы привести к Моисею его жену и двух сыновей. Он и вывел их к Божией горе. Опять, как и при Иосифе, караванщики-мадиане сослужили транспортную службу - доставили куда надо!
   Дорогой Итро рассказывал Моисею про Иова. После болезни он как заново родился, и родился - пророком. Ведь он видел тогда Бога в лицо и остался жив, как Иаков у Пенуэля - тогда глаза его приняли все картины будущего мира до самого его завершения и теперь постепенно распечатывали их по ночам.
   -- Перед тем, как идти на эту встречу с тобой, я был у него, и он меня благословил. 'Иди', говорит, 'поклонись этому народу, ибо это народ-страдалец. За то, что был он рядом с Богом и не удержался, тысячу лет будет он гоним среди людей, а потом будет сожжен в печи, только остаток спасется. И будут они роптать на Бога, пока запредельное страдание, как у меня, не откроет перед ними Его лицо. Тогда смиряться и будут помилованы. А пока каждый, кто встретится на их пути должен сделать для них все, что может'.
   -- Тогда пошли с нами, укажешь нам путь к Синаю - сказал тестю Моисей.
   Гора была как гора, и была бы совсем неприметна на ландшафте, если бы не раздвоенная черная скала, похожая на зуб, по которому сверху ударили топором. Она выходила сотен на пять локтей вверх, и внутри дымилось. Голые склоны были засыпаны черными осколками базальта. Передний отряд - Моисей, Ешу, семьдесят старцев и молодые левиты - пришел сюда на третью луну по исходе из Египта, в день Новолуния месяца Ияра. Стали лагерем, и Моисей взошел на гору. Он взял с собой Ешу в качестве связного и сказал старцам, что будет поститься, пока весь народ не будет стоять внизу.
   Народ подтягивался постепенно, и у подножья собралось около полумиллиона. Это была пятая часть от всего количества египетских беглецов - вполне представительная цифра, с которой вроде бы можно было начинать праздник, но Аарон медлил. Он сказал:
   - Те, что здесь - это не народ. Это только его элита, верующие. 'Интеллигенция', как называли таких египтяне. Не этих ждет Всевышний, они и так - Его. Нам предстоит большое и страшное, и подписаться должны все, включая и неграмотных - нет у нас от них на это доверенности. А народ рассыпан по пустыне и перемешан с ее песком. Но и он постепенно движется к горе - Божий магнит собирает песчинки. Мы будем молиться и ждать.
   Семьдесят старцев служили у горы. Они начертили вокруг горы черту, и запретили за нее заходить: за чертой была Божья территория, и не должно человеку там находиться; чтобы ему не погибнуть. Даже священник Аарон, пророчица Мирьям и старцы не были туда допущены. Люди, однако, туда особо и не стремились. Все были утомлены, и рады любой остановке, и было не до горно-восхождений; хоть бы и массовых. Развьючивали, расседлывали, распоясывали, валялись на земле, разводили костры, оборудовали себе отхожие места, разбирали женщин, доили, резали, ели, пили, коптили, сушили, замачивали, поттягивались новые и новые, и опять развьючивались, распоясывались, и спали, спали, спали после длинного перехода от Элима.
   За три дня до Полнолуния Аарон объявил от имени Моисея, всем помыться, сменить одежду, не пить, не есть, не прикасаться к женам, и ждать в трепете: сойдет к нам Бог, и будет говорить с нами. Трепетать мало кто хотел, но все подчинились: кто из страха, кто из лени, а кто - просто, чтоб не торчать за контур. Но странно: чем дольше длился этот пост, тем крепче становились люди. К концу первого дня появилось какое-то нездоровое возбуждение, потом напала тоска, на второй день пошли голодные обмороки, и люди ревели от жажды, но к восходу луны все уже были на ногах, свежи и серьезны; и к женам - никакого интереса. Был уже на исходе летний месяц Сиван, но ночи всегда холодны в пустыне. Особенно почему-то лунные, вероятно из-за холодной тональности света.
   Луна стояла в клиновидном просвете скалы, и заливала его голубым стеклом, и в него был вмурована черная фигурка с растопыренными руками - Моисей, стоявший на дне расщелины. Откуда-то сзади туда стало втискиваться рваное сизое облако. Луна его не пробивала. Облако, протиснувшись туда между скал откуда-то сзади, затампонировало полость, и начало клоками выдавливаться спереди. Долина наполнилась тьмой и страхом. Из облака рокотало и клокотало, отражаясь эхом от скал. Никто ничего не понимал: в Египте летом гроз не бывает, и громы не гремят. Народ вострепетал.
   Рокот из облака усиливался, и люди стали различать в нем слова. Никто потом не мог этих слов воспроизвести, но все помнили точно, что были слова, что слова шли фразами и были обращены к ним. И что они - все вместе, и каждый в отдельности - отвечали облаку; и на его языке! Потом облако вывалилось наружу и поплыло над головами, изрыгая огненные языки. Скала была на прежнем месте, но ущелина была пуста: Моисея там не было - облако съело его вместе с луной. Лагерь в изнеможении заснул, кто где стоял.
   Вставая ото сна, начинали с утроенной тягой тянуться ко всему тому, чего добровольно лишали себя эти три дня. Чтобы со всей этой мистикой поскорее покончить, решили, что это Моисей из облака попрощался с ними, и наказывал с пользой провести время в его отсутствии. Нынешние поклонники устали от ночной литургии не меньше, чем вчерашние путники от месячного перехода.
   Теперь срочно нужна была разрядка, и она пошла. Лагерь иудеев, пришедших к святой горе на богомолье, снова стал наполняться жизнью. Недожаренное драли зубами, тут же, не утруждаясь поисками укромного места, отправляли всякую нужду, валили женщин, и снова валились в сон. Крапленые кровью святой жертвы, внимавшие, устремив взоры к небу, Божию голосу, теперь радостно и стремительно наверстывали все, упущенное за этим, скотство. Гора продолжала стоять над ними, но об ее значении, и о том, что там продолжал еще молится Моисей, постепенно забывалось.
   Пока не поздно, надо было как-то остановить этот обратный откат волны, но остановить было невозможно. Пророчица Мирьям пела и плясала перед ними непрестанно, и левиты били в тимпаны, пытаясь осадить; как ковбои - скачут во весь опор перед взбесившимся табуном, чтобы, лидируя, направить его в загон.
   'Если Моисей еще неделю не вернется, то у них вырастут рога и копыта', сказал сестре перепуганный Аарон.
   'Они не виноваты', сказала Мирьам. 'Они Божий голос слышали, и остались живы! Ты знаешь, что это такое?'
   'Знаю, я тоже слышал'.
   'Ты - священник, и должен увлечь их своим словом. Увлечь и исцелить.'
   'Но священник - не пророк. Я - только рупор Моисея; как он - Божий. У каждого свое место и своя роль. Я могу исполнить любую требу, но я не могу ее создать, на то есть вождь.'
   'Вот и исполняй', сказала Мирьам. 'Мы уходили из Египта накануне праздника Аписа. Мы, конечно, убедили их отвернуться пока ото всей этой скверны, но что это меняет на глубине их душ! Они же привыкли, их души ждут и тоскуют; даже и не осознавая. Объявляй праздник пока, а там посмотрим. Тяни как можно дольше, может и дотянем до возвращения Моисея. Хоть в каком виде, да сбережем народ!'
   Апис был богом плодородия, и являлся в виде быка. Весной он обегал поля и, окропляя их своим нескончаемо брызжущим семенем, обеспечивал им плодородие. Поклонники уходили в это время в пустыню на три дня пути, и устраивали там в оргию вокруг своего кумира - специально для этого дня отлитого, золотого тельца.
   Аарон послушал старшую сестру и объявил праздник: всем стаскивать золото на выплавку истукана. Больших остановок и меновых контактов с туземцами пока еще не было, так что вынесенное из Египта золото, все оставалось пока на руках. Всем хотелось праздника и давали охотно, но Аарон все тянул, оттягивал время, и дотянул до того, что уже некуда было девать металл. Из излишков пришлось отлить тельцу такой огромный фалл, который в отведенном ему под брюхом пространстве не умещался. Изогнули конец - опять не умещался. Тогда скульптуру поставили на дыбы с опорой на этот срамной костыль. Народ был в восхищении.
   Среди египетских трофеев у людей было множество сухого мака. Его еще до события с облаком и горой предусмотрительно поставили настаиваться, и сейчас он был готов к применению. Женщины, под руководством мадианки Ципоры, дочери Итро и жены Моисея - 'не для того ли он ее привел!', риторически вопрошала потом Мириам - собирали по окрестности весеннюю коноплю и варили отвар из ее цветов.
   Праздник был полностью подготовлен, и, когда идол был водружен, старая Мириам, которая два месяца назад пела о счастливом переходе моря, теперь, в кругу накаченных опием левитов, пела и плясала со своим тимпаном перед золотым богом и его гигантским удом. Народ ликовал.
   Козлы, оставив свое козлиное дело, смотрели с недоумением, как увлекся оным делом святой народ, душу которого они должны будут искупить, возносясь к небесам с храмового алтаря, и насыщая своею кровью ненасытную землю. С другой стороны смотрел на эту гульбу Ешу, спускавшийся с горы на связь с Аароном. Стадо Иакова* вспоминало, как оно начиналось, когда Патриарх был еще пастухом у Лавана и спаривал скотину у забора.
  
   Пост на горе длился так долго, что Моисей перестал чувствовать свое тело. Тогда он услышал голос из разверзшегося с треском неба:
   'Вот Я иду к тебе облаком, несущим в себе громы и огни. Не закрывай глаза - все это должно войти в них и остаться. Иначе ты не сможешь привести этих людей через пустыню, тихим глазам эти люди не поверят'.
   И облако вобрало Моисея в свое недро и наполнило его до краев своими вихрями и бушеванием молний. Это был Божий закон жизни, и он лег в душу, как в перчатку, плотно и гладко. Снизу, откуда смотрел народ, это выглядело как 'Божий страх'.
   Моисей увидел на земле две каменные плиты, высек на них основные положениями полученного им закона и понес к народу. Навстречу бежал встревоженный ученик. От него он узнал, что отсутствие его продолжалось сорок дней, и народ за это время совсем сошел с катушек. Из небесного мана и родниковой воды выгнали водку и теперь пьют, блюют и совокупляются перед золотым истуканом. Как будто и не было той великой и страшной ночи, когда был заключен вечный завет между ними и Всевышним.
   'Лучше бы тебе туда не спускаться. Построим здесь два шалаша - один для сна, один со скрижалями для молитвы, и пусть они там внизу погибают себе, как хотят'.
   'Я должен видеть это', сказал Моисей, 'теми глазами, которые видели Божий огонь'.
   'Но как ты сможешь после такого вести их через пустыню?'
   'Бог их ведет, не я! А я могу только просить Его чтобы не оставлял их. Нас, то есть'
   'Но они же хуже язычников! Те то хоть не знали, а значит - и не изменяли. А эти видели и слышали, и клялись в верности! И тут же и изменили, прямо не сходя с места! 'Жена, изменившая мужу, повинна смерти', сказано в законе.'
   '... Но муж властен простить ее ради любви. Этого в законе не сказано, потому что любовь - вне закона, и если закон стоит на ее пути, то она сокрушает закон. Вот, смотри!', и он разбил скрижали о камни на земле. Потом он сошел к народу, как сходят вниз по ступеням ада.
   Он знал, что человек создан 'мужчиной и женщиной', но он никогда не думал, что это может быть безобразно. То, что начиналось три дня назад, как веселая, удалая пирушка, вылилось под руководством тельца в тяжелую оргию, и теперь, не имея сил остановиться, издыхало последним издыханием. Огромная долина перед ним вся была устлана телами этих 'мужчин и женщин Шестого дня', ползающих друг по другу. Сверху это было похоже на копошение белых червей на дне давно не выгребавшейся выгребной ямы. Орали некормленые дети, захлебываясь в собственных соплях, тут же загнивали неухоженные распадающиеся старики, испуская характерный стариковский смрад. Во всем улавливалось какое-то подобие общего колебательного ритма, выводившего к центру композиции - сияющему золотом тельцу, опертому на бесстыжий фалл, лихо изогнутый на конце. Центр этот был сдвинут к западному краю долины, в то время, как на востоке, у подножия горы, с которой смотрел Моисей, среди семидесяти старцев молился, воздев руки, Аарон с сыновьями, и топтались в смятении растерянные левиты. Он молился лицом на запад, как было принято, как раз в сторону тельца. Была Суббота, и Божия ока не было в мире.
   Это смертельная горячка - подумал он - и остановить ее может только кровопускание. 'Которые тут Божии, займитесь святой работой', обратился он к своим братьям-левитам, праздным как по случаю Субботы, так и их неясного положения в обществе. При этих словах левиты, очнувшись от ступора, стали хватать ножи, мечи, копья - что под руку попадалось - и на глазах у всех с боевыми криками стали вспарывать друг другу животы. Их стояло около пятнадцати тысяч на той поляне, освобожденных от воинской повинности, служителей культа. Более пятой части полегло. Моисей ушел обратно на гору, так и не разговевшись. Аарон обратился к народу.
   Снова, как во дни Иакова, вышел на сцену Божий ревнитель Леви, и снова смыл он кровью бесчестие Израилева дома. И народ присмирел. Сели на землю, и завыли покаянно. И не было - ни до, ни после - трагедии, такой как эта. И услышал их Бог, и вернул им Моисея, и новые скрижали завета в его руках.
  
   Поколение Моисея - это поколение рабов, поколение бунтарей, поколение свободных детей пустыни - три поколения, сто двадцать лет, жизнь человека. Они народились в Египте в эпоху потопления еврейских младенцев, и последний из них ушел в землю в земле Моав, у восточного берега Мертвого Моря; это был Моисей, капитан Исхода. Остальные же выстлали по призыву Исайи костями своими степь - весь путь исхода от Египта до земли обетования: 'Приготовьте путь Господу, прямыми сделайте в степи стези Богу нашему'.
   Поколение это потерялось в пустыне - вошло и не вышло - выпало из истории. Так судил им Бог, и так случилось, и случай этот зафиксирован в истории культуры, как эффект Потерянного Поколения; или, правильнее, дефект. Их хватило только на первый шаг - вниз. Они шли на встречу со Всевышним, Который, зная их рабскую слабость, ждал их в самой низшей точке их пути - в пустыне (случайно ли, что топографически это как раз наоборот - высокогорный Синай). Дальше они должны были подыматься вверх, за Ним, в землю обетования, но на этот подъем им уже не хватило веры.
   Но они родили в пустыне детей, которые вышли из пустыни и вошли в землю. И ввели их туда двое, тоже рожденных в рабстве, но в пустыне получивших свое второе рождение - двое не устрашившихся своего наследства. 'Только Иисус, сын Навин, и Калев, сын Иефонин, остались живы из тех мужей, что ходили осматривать землю.' Но прежде были сорок лет пустыни - медовый месяц молодого народа, начатый тогда брачной ночью у горы Синай.
  к оглавлению
  
  
  Глава 12. Завоеватели. Эпоха Судей Израилевых
  
  
   Искупление левита (Суд 19-20)
  
   Зацепившись на земле Ханаана, Израиль приступил к последней части благословения, данного Творцом всему живому при сотворении мира: "Плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю". Семь лет они ходили по этой земле как одна большая метла, сметая с нее города и народы. Сорок лет назад двенадцать представителей народа исходили ее из конца в конец, высматривая, а теперь весь народ теми же путями ходил по ней, завоевывая, и наполняя попутно. И заполнили ее всю, и остановились.
   Там жило семь народов от семени Хама, и стояло тридцать укрепленных городов, но они были разрознены, а Израиль - един. Осадив очередной город, евреи собирались вокруг него все вместе, чем неизменно создавали большинство, и город падал. Даже колено Реувена, избравшее себе для жизни за иорданские жирные пастбища, не осталось целиком за рекой, но в лице своих воинов было с братьями, помогая им завоевывать землю их общего наследства.
   Такова была тактика, и она почти не подводила. ("Почти", это значит не считая святого города Шалома, где молился когда-то у Малкицедека Авраам, и который, жившие там теперь евусеи, сумели так укрепить, что он устоял перед детьми Авраама). Но кроме тактики была еще стратегия, и она не имела такого четкого контура и таких конкретных задач. В общем смысле она состояла в том, чтобы правильно раздать земли всем десяти коленам, перешедшим Иордан, обеспечив жильем и те два из них, которые не были включены в земельное наследство. Главной стратегической целью была мирная жизнь, а это детям пустыни до невозможности трудно, и этому надо было начинать учиться.
   Те, кто уже имел свои наделы, а то были только лишь потомки Иосифа и Иуды, те и сами знали их расположение. Первые в горах Шомрона, где сидел когда-то в яме их славный предок, прозванных теперь ради них Эфраимовой Горой. Последние у Овечьего источника Эйн Геди на западном берегу Мертвого Моря - там, где их патриарх Иуда бен Иаков основал свой дом еще до ухода в Египет - и далее на запад во всю ширину земли. Остальные селились в зависимости от их тяготения к тому или другому из этих двух центров. Колено же Беньямина ни к кому тяготения не имело и ненавидело всех одинаково. Поэтому землю ему отвели между землями враждующих колен Иосифа и Иуды - вклинили как буфер, чтобы предотвратить соприкосновения между ними.
   Итак, Реувен, несостоявшийся первенец, оставшись за рекой, сам отсек себя рекой от земельной разборки. Следующим по старшинству был Шимъон, прежде и вовсе лишенный земельного удела, но потом тихо помилованный на поруки к новому лидеру Иуде. На юге Иудеи ему была выделена часть пустыни Негев, но жили они в своих деревнях по всей Иудее. Следующий за Шимъоном Леви - третий сын, тоже, с ним вместе, отлученный от земли. С этим было сложнее.
   Леви от Бога Самого получил возможность "кровью искупить" свою вину. Не своей, правда, кровью, но кровью тельцов и баранов, так как были левиты мобилизованы на свяшеннослужение в храме и на исполнение всякой бытовой религиозной требы на местах. Ради последнего они с всею возможной равномерностью расселялись жить между братьями, этим рассеянием своим, предварив на два тысячелетия вперед судьбу всего народа. Только гордый Беньямин не пустил "этих попов" в свои владения, и никакие увещевания ни угрозы тут не помогли.
   Таким образом, наказание лишением земли, в общем, оставалось в силе для Левина колена: компактного племенного поселения, как в Египте хотя бы, оно все-таки не получило. Свяшеннослужение же свое левиты совершали как раз на беньяминовой земле в городе Шило, где по решению Ешу был устроен Божий дом, и в него помещен принесенный из пустыни Моисеев ковчег завета. Это создавало там постоянное поле высокого напряжения, и богомольцы боялись в этот храм ходить, опасаясь местных разбойников. Там, по близости, на Эфраимовой горе на исходе третьего столетия по приходе евреев в Ханаан проживал с вдовствующей матерью один из 30 тысяч потомков патриарха Леви в двенадцатом поколении, молодой левит по имени Иаков.
   Иаков прислуживал в храме и состоял там на казенном пайке. Когда подоспело ему жениться, мать объявила ему: "Не бери жену из местных, из эфраиметянок, но пойди в Эфрату иудейскую и там возьми себе жену из дома Шимъона. Он отдаст за тебя свою старшую дочь, оставшуюся без мужа".
   "За что мне то, от чего другие отказались"! попытался открутиться левит.
   "Там не хватает левитов", сказала мать, "некому играть свадьбы, обрезать младенцев и снимать десятину с урожаев. Шимъониты - ближайшие к нам из братьев, и мы не можем оставлять их без окормления. Я дам тебе особого осла, специально для этой миссии".
   "А как же храм"?
   "Обойдется без тебя. Ты, главное, там не задерживайся - бери ее и сразу веди сюда. Пути не повторяйте, нигде не останавливайтесь, еды и питья из чужих рук не принимайте и ни с кем не заговаривай. Идти будете через землю Беньямина, там - мало ли что! Здесь пробудете три месяца после свадьбы, чтобы я знала, как пошло, потом вернетесь потихоньку к Шимъону. Там будешь служить и создавать для них новых левитиков".
   Иаков получил в храме денег на дорогу, получил запас муки, сыру, вина и оливкового масла для матери, получил подарки в дом невесты, возложил их на осла и отправился на юг, в Иудею.
   Беньямин, как и все Рахелины дети, были в Египте их заклятыми врагами, и это тянулось уже сотни лет, еще от дома Иакова патриарших времен. Моисей надеялся, что когда они пересекут реку, то река, как нож обрезания, отсечет от них всю их дурную египетскую память. Для этого все они обрезались при Иордане и похоронили обрезки (в пустыне-то детей не обрезали)! Но тут, на этой земле, вновь ожили корни старой вражды, здесь же когда-то и зародившейся. Пройдя беньяминову территорию, левит почувствовал головой всю тяжесть этой земли.
   Дом Шимъона был большим и выглядел опустевшим. Девицу звали Мария, она была уже в возрасте и не слишком хороша собой: волосы жидки и патлаты, грудь плоская, а поступь тяжела как у колченогой. В глазах стояла тоска и печаль отверженности. Иаков расстроился, расстройство приложилось к дорожной усталости, и стакан вина, которым встретил его тесть, свалил его наповал.
   Когда он проснулся, то к ужасу своему увидел Марию, лежавшую рядом. Глаза бессмысленно уперты в потолок, как у коровы на алтаре. На его вопрос она ответила, что ничего "такого" он с ней этой ночью не сделал. В комнату ввалился тесть с новым вином и варварскими своими благословениями. Иаков понял, что попал, и что до Субботы ему из этого болота не вырваться. Расслабился и покорился судьбе.
   Когда по истечении Субботы, после недельной попойки силами всей деревни, они двинулись, наконец, в обратный путь, солнце уже стояло высоко. Иаков помнил, что нельзя повторять пути, и решил, что завтра он возьмет к востоку, а пока надо пройти побольше до темноты. Сумерки застали их у стен Шалома, но он сворачивать туда не стал, а прошел, пользуясь луной, дальше на север, и остановился на ночлег в древнем городе Бейт Эле, занятом теперь коленом Беньямина, и называемого ими Гивъат Беньямин, что значит беньяминова возвышенность; или просто Гива. Там, в Бейт Эле, должен был сохраниться старый алтарь Авраама, и это успокаивало.
   В гостиничном дворе Гивы было шумно, и как только они там появились, их сразу же потребовали к бранному столу. Стол был завален объедками полусырой свинины, плавающими в крови, перемешанной с пролитым пивом - в глазах кошерного левита картинка получилась вполне экзотическая. И компания тоже была подходящая.
   (Тут надо помнить, что левиты в те славные времена еще не были такими рафинированными чистоплюями, как их сегодняшние наследники с завивкой на пейсах. Вместе со всем своим полудиким народом они тогда не выбрались еще из тьмы язычества; только первыми высунулись чуть-чуть из ямы. Только может храмовые левиты, к которым Иаков и принадлежал, постоянно пребывавшие вместе, и по роду деятельности постоянно имевшие дело со святыми предметами, были попросвещеннее и постойче к разлагающему влиянию народа.)
   Иаков сказал, как мог вежливо, что устал, и, пока его не стошнило от вида всей этой трапезы, заперся со своей спутницей в комнате. Даже осла не облегчил, ожидая, что этот стол вот-вот разом весь захрапит. Но ребята были уже сильно разогреты, и стук в дверь, который они подняли, подтверждал нешуточность их приглашения.
   "Ты, священник", кричали они, "выйди к нам, освяти наш стол и нас, грешных, если ты священник"! "Окорми страждущих"!
   Пришлось выйти, а то ведь дверь сломают. Да и осла-то все равно рассупонивать надо на ночь, и поить, и кормить. Ослом, однако, эти скоты уже занялись. Разбросав с него всю поклажу в поисках гашиша, они, отталкивая друг друга, залезали на него, лили пиво ему в ноздри и заталкивали под хвост свои объедки. Увидев хозяина, тут же переключились на него.
   С теми же криками - освяти! да освяти! - сделали ему "темную" - затолкали пинками под стол, так столпившись вокруг, что под столом была полная тьма - а потом "мокрую". Кто-то крикнул: "Купай попа"! и те, что поближе к столу встали на колени как богомольцы, и повынули из-под рубашек уды и запустили туда, где билась в пыли их несчастная жертва, такие струи, что под столом образовалась настоящая "баня".
   Зловонные клубящиеся пары быстро заполнили низкое пространство, и там стало трудно дышать. Прибитая мочой пыль превратилась в слякоть, набухшая одежда прилипла к телу, и все так чесалось, что рук не хватало почесать. "Хорошо хоть, что не успел еще заплатить за эту гостиницу", думал левит, и это было ему единственным утешением.
   Потом выволокли Марию. Иаков со своей позиции этого не видел за толпою ног вокруг стола, но по косвенным признакам ему показалось, что центр общественного интереса перешел с него, на некий внешний по отношении к столу объект. То, что это она, он понял по тому, как изменилось содержание выкриков, доходивших до него сквозь жеребцовое ржание полусотни пьяных глоток:
   "Божья невеста"! "Пречистая, Дева помилуй"! "Не гони"! "Не отвергай"! "Дай и нам, грязным, от чистоты своей"! "И мне"! "И мне"! Слышал их топот по столу, и стол над ним трещал: вот-вот рухнет, и раздавит его, смешает со всей этой грязью навсегда. Он не видел, как ее таскали за ноги и за волосы по столу, но мог представить это по ее стонам. Потом стоны умолкли, но веселье еще продолжалось.
   "Поклонники" разошлись только на рассвете. И как-то сразу, вдруг, как растворились. Кто-то из растворенных наблевал на прощание. Заглохла черная месса, и стало тихо в мире, как до сотворения звука. Свет стал затекать к нему под стол. Тело под тяжестью свисавших со стола ног медленно сползло, осело на колени и упало на грудь. Голова шмякнулась лбом в ту кашу из пыли и нечистот, в которой сидел там Иаков. Он понял, что спасен, причем от обеих казней сразу: и от нежелательного брака, и, частично, от столь же нежелательного телесного надругательства. Аллилуйя, искуплен левит!
   Какой-то тяжелой стариной ото всего этого тянуло, простодушной и безобразной. Забытый алтарь Авраама и город, заселенный зверями беньяминовыми - святость и мерзость, как все сошлось на этой земле! Здесь, на этом месте, Авраам расстался с Лотом, и тот пошел вниз в Сдом. Ах Сдом, вот оно что! Все - оттуда. Теперь там Мертвое море, мировая воронка, а Беньямина вся разложена на высотах. Как будто вытащили из того моря, как старый невод с чертями и грязной солью, сдомскую землю и распялили на этих скалистых холмах.
   Однако надо было что-то делать с трупом. Древний обычай бедуинов предписывал в таких случаях расчленение тела на части по числу домов, которых это касается, и рассылку тех частей по всем тем домам, как грозной вести - призыв ко всему народу, встать и объединиться для суда и отмщения. А всякий закон, как бы ни обветшал он морально, должен быть исполняем, пока нет другого.
   Иаков вылез из-под стола, вытащил оттуда тело своей невесты и положил его на забытого осла, стоявшего тут, как ни в чем, ни бывало. Он не стал собирать распотрошенную поклажу, валявшуюся на земле, отыскал только в разбросанной куче пожиток сменные рубашки для себя и для нее, взял с собой и пошел к колодцу. Встречные расступались от них на четыре локтя, морщась и зажимая носы.
   Колодец оказался довольно далеко, но осел привел к нему уверенно, как будто там уже бывал. Это был колодец "живой" воды: она выходила там из земли ключом и накапливалась, образуя небольшой пруд, но из пруда никуда не текла, а уходила обратно в землю. Гидросистема эта была открыта когда-то Авраамом, общим их - Иакова и беньяминовых нечестивцев - предком. При источнике Авраам поставил свой первый на этой земле жертвенник, от которого он впервые призвал непроизносимое Божье имя.
   Враждовавшие с Авраамом аборигены засыпали источник и завалили камнями, чтобы вода сделала себе под землей ход на запад, где им было удобнее ее брать. Патриарх ушел тогда на юг, в Хеврон - за воду он не воевал, Бог давал ему сколько надо. Бог, Которого здесь призывал он по имени, откликнулся там: посетил его в Хевроне и дал ему сына. Сын тот после смерти отца откопал все его зарытые врагами колодцы, кроме этого. Сюда он никогда не приходил, его кочевье было южнее.
   Сюда пришел уже его сын, внук Авраама, возвращаясь из сирийского изгнания. Он отрыл колодец и освятил старый алтарь, и принес жертвы. И явился ему Бог и заключил с ним завет на этом месте. И в памяти этого места тот колодец у старого Авраамова алтаря так и остался под его именем. И здесь же был заделан его последний двенадцатый сын, "сын старости", тот самый Беньямин злополучный.
   Сто лет было тому внуку Авраамову, при рождении у него Беньямина, столько же, сколько и Аврааму при рождении Ицхака в Хевроне, и имя ему было Иаков. Теперь, через пятьсот лет молодой левит, тоже по имени Иаков, оплеванный весь, оскверненный братьями своими, стоял тут, перед алтарем Авраама, перед колодцем Иакова, на земле того Беньямина и все это сопоставлял.
   К северу от воды и камней алтаря возвышался как мираж в пустыне, сверкая золотом, под уже поднявшимся в зенит солнцем, литой истукан непобедимого египетского тельца. Это было видение на сто лет вперед, но святой колодец уже служил ему. Отливок был грубым и кособоким. Он стоял на растопыренных ногах, упертый в землю бессмысленным с точки зрения устойчивости фаллом, по которому вверх и в низ сновали крысы.
   Иакову послышалось требовательное, нетерпеливое мычание: "Каждого новорожденного из левитов выкупай жертвой"! Это крик осла пробудил его от дурного забытья. Он провел рукой по лицу и стряхнул с глаз поганое видение. Потом написал прутиком на земле: "Нет единого царя у Израиля, и всякий дом в нем живет по своему закону".
   Он вымыл осла, и белая шкурка засияла под солнцем, как свежее облачко. Вымыл в проточной воде свою мертвую невесту, надел на нее платье, приготовленное для свадьбы, и положил на осла поперек спины. Потом вымылся сам и тоже облачился в чистое, а все их грязное сжег на том месте, где явился ему идол, надорвал по древнему обычаю воротник своей рубашки и лег спать у источника на траве.
   Он спал глухо, без видений, но лицом на восток, и первый же луч солнца открыл ему глаза. С востока шел человек, и был на удивление хорошо виден во встречном свете. Он хромал на правую ногу и опирался на посох, по этой характерной хромоте Иаков узнал Патриарха. Он встал и хотел пойти навстречу, но путник сделал ему знак, чтобы оставался на месте. Они говорили у камня, где вчера ему было видение золотого тельца; говорил, вернее, один старик. Иаков отвечал на вопросы Иакова, так что последнему их и задавать не пришлось.
   "Беньямин - мой сын, положенный двенадцатым камнем в основание дома моего Израиля. Его приход в мир оплачен чистейшей жизнью его матери Рахели, и никто после этого не вправе истребить его полностью с лица земли, как бы ни было гнусно его преступление. Не истребил же его Господь, когда он разрушил, выходя, утробу матери своей, как яичную скорлупу!
   Беньямин, последний из Двенадцати стал первым среди вас, кто через образ Сдома принял богомерзкий лик аморея, первого из семи народов, которые вы хотите истребить. Всех вас ждет рано или поздно такая судьба, это свойство земли, которую я получил для вас от Бога - земли, съедающей души живущих на ней, и превращающей их в зверей. Потому она и дана нам, как единственным, кто сможет жить на ней и не утратить Божия образа. Для этого вы не должны истреблять до конца местные народы, но тех, кого не удалось изгнать, оставить их жить среди себя, чтобы было этой земле питание, и она не переходила бы на пожирание ваших душ. Только не смешивайтесь с ними, чтобы не оскотиниться вам перед Богом, как оскотинился перед вами несчастный ваш брат, и чтобы Божию стаду вашему не попрыгать всему в пропасть, как стадо зараженных бесами свиней. Беньямин один - за вас всех искупление и жертва".
   Когда замолкли те слова, и Иаков поднял голову, старика уже не было. На его месте стоял осел и Мария, лежавшая на нем. Он погладил ослу морду и они пошли. Они прошли всю землю Беньямина с юга на север насквозь, не останавливаясь, потом дальше на север до озера, называемого теперь Галилейским Морем, из которого выходила река Иордан, текущая в Мертвое Море.
   На озере Иаков призвал рыбаков, и они вышли все из лодок, и оказались на склоне горы на западном берегу, и он говорил перед ними. Осел телом Марии наперекрест хребта свидетельствовал его словам. Рыбаки побросали тогда всю свою ловлю, которая все равно ничего не приносила в тот год, посыпали свои головы пеплом, надорвали на себе рубашки, и пошли за ним.
   Дойдя до тех мест, откуда виднелись снега святой горы Хермон, они повернули на запад, и пошли тем путем, каким шли когда-то двенадцать предводителей колен Израилевых - отряд разведчиков Моисея - только в обратном направлении; по странному совпадению этих тоже было двенадцать. Останавливаясь в деревнях, они снимали тело с осла и клали его на спину, лицом к небу. Жители выносили хлеб и воду, и подолгу глядели на это лицо. И чем дальше они проходили вглубь земли, тем более лицо просветлялось, и признаков тления не было на нем.
  
  
  Похищение невест
  
   Мертвое Море называют еще Соленым, оттого что там горькая вода. Там на дне лежит сдомская земля, образ жестокости и отцедина всего мирового греха. Если опустить в это море шершавую палочку, то на ней кристаллизуется растворенная в воде соль. А если не палочку, а что-нибудь покрупнее, ослиную шкуру, например, то и не вытащить от тяжести.
   Иаков своей бродячей выставкой мощей - в народе их прозвали "Передвижниками" - к отмщению не призывал. Он просто показывал обществу, что произошло в их среде, и кристаллы народного гнева стихийно, по закону физической химии духа, оседали на белой щетине его осла. Люди были тогда не испорчены, мерзость была им противна, и они не могли жить с нею рядом.
   В каждом колене, по земле которого они проходили, вставали мужи и присоединялись к их процессии, так что когда они закончили свой обход в городе Мицпа, столице земли Беньямина, полное собрание представителей колен Израилевых собралось там. Надо было решать, как народу жить с этим дальше. Для такого решения нужно присутствие ответственных лиц, и алтарь, годный для жертвоприношений общенародного масштаба.
   По соседству Бейт Эле, где стоял у колодца Иакова золотой истукан, находился алтарь самого высокого ранга - древний алтарь Авраама. Построили рядом склеп, положили туда нетленное тело мученицы, и послали каждый в свое колено за вождем, как требовала того повестка дня.
   Когда вожди собрались, позвали вождя Беньямина, но такового не оказалось - в племени была демократия. Тогда собрали мужей города Гивы, и предъявили им тело, и спросили, как собираются они поступить с убийцами. Ответили, что никак.
   Тогда сказали им:
   -- Если не хотите сами судить убийц, то выдайте их нам. Мы выделим судей от каждого колена, и суд одиннадцати колен Израиля осудит их.
   -- Мы не видим на этих людях греха. Это наша земля, так мы жили на ней, и так же будем жить дальше - ответили мужи города Гивы. Так же сказали и мужи всех других беньяминовых городов.
   И тогда представительное собрание постановило истребить это буйное колено, ибо оно - позор перед Господом для всего дома Израиля. И собрал дом Израиля такое войско, какое не собирал прежде во всех его ханаанских кампаниях - четыреста тысяч пеших, обнажающих меч. Против них стояло двадцать пять тысяч беньяминовых головорезов, бьющих муху из пращи. И пало в той братской войне с обеих сторон до ста тысяч израильтян, но зло было искоренено из их среды. Беньяминово колено истреблено, города их разрушены и сожжены и преданы заклятию.
   Лишь шестьсот гвардейцев из Гивы устояли и засели в скале недалеко от Мицпы, крепко, как зерна в гранате; потому и названо это место Римон, что значит гранат. "Здесь будем стоять до последнего, но живыми не сдадимся"! сказали они. И не удивительно - все прямые участники злодеяния в Гиве остались живы, и были там, среди них.
   Судьей Израиля был в те дни престарелый Эли, священник храма в Шило, где Иаков вырос и откуда начал свой путь. И собрание мужей Израилевых, вождей, полководцев и предводителей колен, собравшееся тогда под Гивой Беньяминовой, обратилось к Иакову, сидевшему у гроба Марии. И сказали ему:
   - Ты, как тот, кто был свидетелем этого дела от самого его начала, и как вскормленный у ног судьи Израилева, должен теперь решить исход всей этой истории, и судьбу осажденных в Римоне. Нельзя нам тут всем больше оставаться, потому что перезревает на наших виноградниках виноград, и наступает пора свадеб у наших дочерей. И терпеть это братское кровопролитие мы тоже более не можем.
   И он сказал:
   -- Дело этих людей - не простое дело, и преступление их - не простое преступление. Видите, невинная жертва их принята ангелами, и тело ее сохранено от тления. А значит и душа еще не ушла далеко, но стоит тут с нами и сама ведет этот суд над своими мучителями. Так давайте ни вы ни я не будем брать на себя эту ношу - вы возвращайтесь с миром в ваши города, к вашим виноградникам, а я останусь здесь при святом гробе. Здесь буду служить и Авраамовой молитвой отмаливать народ. А эти пусть выходят из своей каменной норы. Мы ради них много перебили невиновных и хватит; Бог им теперь судья.
   Так и поступили. Была тогда действительно пора свадеб и осеннего винограда, и вскоре римонские узники на себе показали особую связь между этими двумя главными событиями года. Потом все это назвали "Черным сентябрем", так как шел тогда месяц Элюль - месяц черного винограда
   Они были не то, чтобы помилованы - это бы было уж слишком - но амнистированы как бы. То есть общество закрыло глаза на то, что эти убийцы остались в живых. Как ни как, сидевшие насмерть в той скале были целым коленом Израиля, одним из двенадцати камней, на которых построен этот народ. А если вынуть из фундамента хоть один камень, то весь дом покосится.
   Но племя не может состоять из одного пола. Даже если он "сильный" - хоть в прямом смысле, хоть в переносном - нужны женщины. А где их взять, если собственные все, те, что вошли в зрелость, истреблены в преданных заклятию беньяминовых городах, а соседи считают для себя позором отдавать своих дочерей за убийц. Так что же теперь из-за полусотни подонков целому колену детей Иакова вымирать? Обещал же Бог Аврааму, что ради десяти праведников пощадит целый город нечестивцев; так тут, пожалуй что, посильнее будет!
   Но одно дело - оставить злодеев в живых, другое - отдать за них дочерей. Добровольно никто пока не созрел для такого подвига милосердия, а заставить - как заставишь? И самое неудобное это то, что девушки должны быть обязательно еврейские! Иноплеменные рабыни не пойдут, уж больно задача деликатная - восстановление рода! Надо искать сирот. Но и этих ни один дом не выделяет: ни сирот, ни приживалок - всех жалко!
   "Ну, что же", решили тогда мужи Израиля, чтобы не затягивать дело до бесконечности. "Безвыходных положений не бывает: если нет своих еврейских сироток - сделаем! Все ли города прислали отряды на нынешнюю кампанию? Явеш Гилеадский не прислал? Ну так там сироток и достанем"!
   Снарядили карательную экспедицию в двенадцать тысяч воинов и послали в Явеш: никого не оставлять в живых, от людей до скота, кроме девиц, не познавших брачного ложа. Набралась таких четыреста. Пригнали. А где еще двести возьмем? Впрочем, это уже не для общего собрания, это можно решить в рабочем порядке. И мужи Израиля разошлись, наконец, восвояси.
   Вскоре, однако, выяснилось, что даже и частичного решения вопроса Гилеадские отроковицы пока не приносили. Гордые беньяминиты отказались оставлять двести отверженных - или всем, или никому - и не дотронулись до "жен".
   Организовывать новую кампанию по добыванию сирот было уже некому, а что-то придумывать в этом деле было необходимо. Двести дочерей Израиля это конечно не четыреста, но тоже на дороге не валяются. Где взять? Иаков и старшина римонского отряда, тысячник Беньямин сидели под старым Бейтэльским дубом у Авраамова алтаря между склепом Марии и золотым истуканом. Был прозрачный вечер и слышно было, как пели на далеком винограднике девушки.
   В Израиле день начинается на заходе солнца, а год - осенью, в таком порядке шло сотворение мира. Осень это время первого вина и первых посевов. Осенью засевается земля, и девицы тоже засеваются осенью, потому что время свадеб, это короткий промежуток между сбором винограда и засеванием полей на зиму. Это месяц Тишрей, когда идет праздник шалашей, и когда созревает и выпивается молодое вино. В этом винно-сводебном цикле кружится весь народ, и тот, кто из этого хоровода исключен, исключен из жизни народа.
   Иаков вспомнил про письмо от матери, которое недавно получил с оказией. Там описывалась жизнь в Шило и состояние дел в храме, где досиживал свои земные дни - которых, как оказалось, предстояло еще двадцать лет! - подслеповатый восьмидесятилетний священник Эли, судья Израилев. Вот отрывок из этого письма.
   "... О тебе часто вспоминает твой учитель и наставник, ветхий Эли. Он все никак не может отойти - нет пока ему замены, и Бог его не отпускает. Ни на одного из своих двух сыновей, ни на Хафни, ни на Пинхаса, храм он оставить не решается, а все другие арониты еще молоды. А эти, хоть и не молоды совсем, но хулиганы - хуже молодых.
   Вот мы тут еще не успокоились все после той вашей кошмарной истории с беньяминитами в Гиве, а теперь и ты послушай, что у нас произошло. И не с какими-нибудь дикими волчатами Беньямина, а с нашим благочестивым родом Леви, и с его избранным домом, Аароном. И произошло с одной очень красивой, и богобоязненной при этом, женщиной по имени Рахель. Ты должен ее знать, она говорит, что она тут уже много лет, в нашем храме по праздникам. Все это она мне сама рассказала, и я для простоты передаю тебе ее рассказ от первого лица.
   "Живу я тут недалеко, в Раматаиме, второй женой при муже, и детей мне Бог не дает. А другая жена каждый год рожает, и надо мной все смеется и дразнится. Муж-то наш все у меня да у меня, от нее ж тоска одна зеленая, и к тому же всегда в тяготах - то беременная, то не в духе, то еще чего.
   Муж - человек набожный, и три раза в год, на Песах, на Пятидесятницу, и на Шалаши, всем домом приходит в храм для жертвоприношений. Он молится внутри, а я снаружи у стены. А притеснительница моя, ее Леей звать, с детьми сидит на дворе, где все жены. Они там пока мужчин своих дожидаются, жертвенное мясо разделывают, а Хафни с Пинхасом пасутся у стола, куски выхватывают. Ну, и пощипывают, конечно, теток бесхозных между делом; священнику-то как отказать - все робеют! Лею даже нашу многорожалую тоже вниманием не обхошли, кобели неразборчивые.
   Я там с ними не сижу, а все молюсь, молюсь у стены храма, сынка себе вымаливаю. У Леи-то хоть два сына и есть, но порченые, а так - все дочери, так я, кабы с сыном, да с нормальным, так ее бы сразу за курдюк задвинула! Я же и любимая еще к тому же.
   И вот как-то раз, года четыре назад, Хафни мне и говорит:
   -- Слышали небеса твою молитву, Рахель, будет тебе оттуда снисхождение. Если, конечно, правильно будешь себя вести.
   Ну, я-то знаю с кем дело имею - правильно, думаю, вести, это ноги, значит, держать пошире, и в случае чего не брыкаться. А сама спрашиваю:
   -- Что должна я тебе за Благую весть?
   -- Ничего - говорит - не должна. Дело тут - говорит - Божье, и деньги тут не причем; разве что на масло лампадное шекель-другой не пожалеешь.
   Дала ему "на масло", дождалась вечера, когда храм опустел, и старик там один остался, пошла к нему и все про тот разговор ему рассказала.
   -- Ой, не знаю - говорит - что тебе, голубица, в таком деле тонком посоветовать. Одно могу сказать, к этим ребятам у меня доверия нет, сама же все видишь, не слепая! (Сам-то он слепой, но душу всю насквозь видит!). Однако и терять тебе теперь уже особенно нечего, так почему бы не попробовать, вдруг и правда чего! А я уж за тебя помолюсь. А больше, чем его молитва, не знаю, что и есть.
   Хафни тот мне велел в первую же ночь, как пройдет луна, кода муж, напившись-наевшись священного, спать в гостинице ляжет, встать на свое обычное место у западной стены на молитву.
   -- Ангел - говорит - сзади к тебе подойдет, а ты смотри, не оборачивайся, не то все пропало: улетит и поминай как звали".
   А в западном конце храма, если ты еще не забыл, святое святых находится (это уже Иакову мать комментирует). В общем, пересказывать ее рассказ в подробностях дальше я тебе по понятной причине не буду, скажу только, что женщина та до конца вела себя достойно и сраму никакого до себя не допустила. Это я уже не от нее знаю, но от второго брата, от Пинхаса, не меньшего развратника, но завистливого и болтливого.
   В общем вышла она из всего этого храмового болота сухой и без потерь. Даже с приобретением - года не прошло, и она уже с младенцем. За стойкость и упорство Господь разомкнул ей утробу, и теперь нет сомнения, что она святая, ибо прикоснулся к ней Бог. Так же, как прикоснулся Он к истерзанному мертвому телу невесты твоей, мученицы Марии и остановил тление. Настали времена, и через женщину творит Господь святость Израилеву.
   Мальчика родившегося назвали Самуил, и теперь он при храме живет, воспитывается у Элиных ног. Как ты когда-то, только ты по благодати своего происхождения, а он по обету матери. Рахель тогда еще дала обет, что если будет все так, как она просила, то, выкормив, принесет его в храм и посвятит в Божьи назореи. Он не сможет в храме служить, когда вырастет, так как не нашего роду, но сможет быть, пророком и судьей Израиля, и я это вижу. После Самсона, могучего силой, Израилю понадобится человек Духа, рожденный, как и Самсон, по молитве. Как "веяние тихого ветра" придет он от тишайшего Эли, и будет взглядом одним сокрушать ханаанские кумиры, перед силой Самсоновой устоявшие. Ибо сказано, что не силою крепок человек, но приходят времена, когда "Лук сильных преломляется, а слабые перепоясываются силой".
   Пророчество старухи сбылось в свое время, и Самуил действительно стал впоследствии Судьей Израиля. И, что важнее, пророком, исполненным Божия Духа, лежавшего на нем постоянно. И, что еще важнее, он был последним Судьей, двенадцатым, по числу колен - все тут меряется этой цифрой.
   И в этом качестве - Судьи и пророка - он помазал впервые царя над Израилем, а когда царь тот его разочаровал, он его "размазал" и помазал другого царя. В каких надо быть с Богом отношениях, чтобы получить от Него такую свободу помазаний! Но это все было значительно позже описываемых событий, а пока предстояло решать как-то вопрос с теми добровольными узниками Римона.
   И вот сидели они тем осенним вечером и слушали пение девушек, и представляли, как те сейчас давят в точилах виноград, и он чавкает под шершавыми пятками. Иаков вспомнил предсмертные всхлипывания Марии на том страшном бранном столе во дворе гостиницы. И ноги девушек под задранными рубашками по колено вымазаны красным, как будто месят кровь, и темно-красный сок вытекает, пузырясь, из желобов, как из открытых вен.
   Иаков подумал: 'как щедро эта земля источает вино, и как алчно пьет она кровь! И какую страшную искупительную силу несет в себе кровь! А девушки плетут себе из виноградных листьев венки, и из ягод давят вино, и получают свое вено и обо всем этом поют на опустошенных ими виноградниках'.
   Девушки пели: 'Мой любимый - ветка кофера в винограднике моем'.
   'Какие странные слова!', думал левит. 'Кофер это такой кустарник с мелкими несъедобными ягодами. В винограднике кофер - сорняк, почему сравнивают с ним возлюбленного? А припев такой: 'и кофер, и нард, и шафран, и корица, и мирра, и все ароматы, и все благовония мира'. Сорняк - он только на первый взгляд сорняк, но винограднику, не имеющего собственного аромата, он нужен. Хотя бы для того нужен, чтобы этим девушкам приятно было там работать. Виноград был всегда образом телесности - 'груди твои как виноградные кисти'. И возлюбленный жених, это дух, аромат в винограде тела невесты - 'он пасет между лилий''.
   И еще вспомнил Иаков, что кофер это искупление - то, на чем висит вся жизнь левита: 'Каждого новорожденного левита искупай...'. Искупай, выкупа'й - не потому ли всякого новорожденного первым делом купают? Топят в воде. Как его крестили тогда под столом в купели нечистот те, судьбу которых ему теперь предстояло решить - 'Купай, купай попа, братва'! Про это тоже и девушки пели в винограднике - 'и кофер, и нард, и шафран'... И тема искупления Божия соединилась в голове левита с тем ароматическим сорняком, и страшное и нежное перемешались в его сознании. Кофер, все - кофер! И на все - один Йом Кипур, день Суда и Искупления, все покрывающий капором Божией милости. И он сказал Беньямину:
   - Сегодня начался месяц Ав и через две недели будет полная луна. К тому дню закончите сбор, и девушки выйдут за городские стены к виноградникам петь и танцевать перед свадьбами. Пусть ваши сделают там засаду, и схватят по одной и несут к себе. Другого выхода я для вас, и для всех нас, не вижу. Только по одной, не больше!
   -- Так больше вроде и не утащишь, брыкаются же - заключил, прикинув, Беньямин.
   - Об этом не беспокойся, брыкаться не будут - заверил левит, и уточнил - очень не будут.
   Когда был собран виноград, жители города Шило вывели своих дочерей за стену водить хоровод у виноградника, и благодарить за виноград. И тогда выскочили из виноградника те разбойники, и схватили девиц, кто какую поймал, и унесли к себе, в свои скалы. Уносили на плечах, как украденную овцу, но отцы все-таки следили, чтобы не брали больше, чем по одной. И они сделали там детей, в скалах, и разбойное колено стало жить дальше, и левит Иаков благословил их виноградники. И вино их, 'Беньямина', стало первым вином, что дала детям Иакова земля Израиля.
   Одним из тех женихов-похитителей был сын Беньямина Киш. Он не был участником той доблестной пирушки во дворе гостиницы, потому что находился тогда со своими козами в горах соседнего Шомрона. И вообще не был большим любителем ночных подвигов, так как был пастухом и рано вставал. Но душа его принадлежала его народу, так как тело - козам, и когда надо было драться вместе со всеми, он дрался до последнего. В этой войне он, как и другие, потерял и дом свой, и стадо, и сразу же обо всем этом забыл, с головой уйдя в общее дело.
   Из первого же набега на виноградники он кого-то принес - разбираться было некогда - спрятал в соломе между камней, и на этом его свадебная кампания благополучно завершилась. Несмотря на смертельную усталость, он, до того как заснуть, сделал с девушкой то, что полагается, чтобы не сбежала, и хоть это был первый в его жизни опыт, сделал как надо. Во всяком случае утром, когда он проснулся, Мириам смотрела на него без страха и даже с благосклонностью.
   Она оказалась вполне в теле и весом на вид с хорошую козу, от которых он уже начал отвыкать, так что Киш подивился себе, как это он такую тяжесть донес без передышки, да потом еще сходу и обработал. Заморыш, родившийся на Песах от этого счастливого брака, на густом мирьямином молоке расправился, разгладился и пошел расти в таком темпе, что когда через восемнадцать лет остановился, то уже по локоть торчал из толпы. При рождении его назвали Шауль, и в этом звуке слышался ночной вой шакалов. Он стал, как и отец, пастухом и многие ночи проводил в степи.
   В стаде, которое пас Шауль, было много коз, овцы и несколько ослов. От стада отбились две молодые ослицы, и он пошел их искать. Он так вовлекся в поиски, что забыл об остальном стаде. Он вышел к опушке леса. Там стоял одинокий дом, и он сразу узнал его; вернее, понял, так как никогда ранее не видел. Все знали, что на краю кедрового леса, отделяющего землю Беньямина от земли Менаше, стоит дом, где живет колдунья Хульда. Даже такие темные, как пастух Шауль, сын Киша беньямитянина, и те знали про этот дом.
   Ведьма сидела на пороге, и держала яблоко в руке. Он почему-то сразу забыл про своих ослиц.
   -- Нехорошо Шауль - сказала она - сначала ради двух ослиц забыл про все стадо, а теперь, перед колдуньей, и про ослиц тех забыл. Так и про царство забывать будешь в увлечениях разных.
   Какое царство? Какие увлечения? Он ничего не понимал и не пытался. Она же продолжала.
   -- Об ослицах своих не беспокойся. Они ушли к белому ослу, который стоит теперь в Шило на дворе у пророка. Эти ослицы - две дочери Лота, бесприютные души, ищущие своего отца, и он вернет их тебе. А пророка того, что в Шило зовут Шмуэль. Это большой пророк, он помажет тебя на царство. О стаде тоже не волнуйся - оно будет ждать тебя три дня там, где оставил, и за это время ни один зверь не тронет там ни одной овцы.
   Из всего этого пастух понял только то, что это вне его понимания. То что овцы найдены и стадо в безопасности не произвело на него никакого впечатления - он принял это как должное. Одно слово из колдуньиной речи запало в его душу - царство, и он почувствовал, как оно ворочается там, разгребая себе место и все вокруг от себя разгоняя. На прощание Хульда дала ему свое яблоко.
   Он шел мимо леса и ел, а когда доел до хвостика, то услышал какое-то странное завывание, как будто шакалий вой. Из лесу вышла стая волхвов, человек сорок, и каждый, закатив глаза, волховал. Каждый по-своему, но все были под одним духом.
   Шауля потянуло к ним, и он вошел в их среду; как в дождь вбегают в подворотню. Из него тоже сразу пошло волхование, и из глаз, так же легко как звуки изо рта, полились слезы. Слезы промывали его изнутри, и сливали наружу помои. Стало радостно и легко. И чем больше кричало, освобождая грудь, его горло, тем больше воды выливали его глаза. Она была уже совсем чистой и лилась двумя свободными струями. Душа его ликовала, как после грозы.
   Тут какой-то голос сзади сказал насмешливо:
   -- Смотри-ка, и Шауль среди волховующих! С каких это пор!
   И пастух понял, что он - царь, и путь царский одинок и лежит в другую сторону. И он отделился от волховьего стада и направился в город Шило, где ждал его пророк.
   Они встретились у городских ворот. Пророк уже вышел из них и шел навстречу. Рядом с ним шел белый осел, и запечатанный глиняный горшок с миром был у него на спине. Когда они поравнялись, пророк сказал:
   Шауль сын Киша беньямитянина! Волею народа и с Божия соизволения я, пророк Всевышнего Бога Шмуэль-эфраимит ныне тайным помазанием венчаю тебя на царство надо всеми двенадцатию коленами дома Иакова. Опустись на колени, чтобы я достал до твоей головы.
   -- Но почему именно меня? - изумился Шауль - мой род не знатен, а племя Беньямина, из которого мы вышли мало и презираемо среди племен Израилевых. И сам я - не более, чем пастух!
   -- Божья воля неизъяснима, но от себя могу сказать: нет перед Господом "малых", и из малых призывает Он Себе слуг. Как некогда колено Леви, тоже малое и презираемое как и вы за злодейство, дало Моисея, и через него возродилось, так и теперь Беньямин, поверженный собственными братьями любимец Израиля, может через тебя снова занять за братским столом достойное место.
   После этих слов он вознес короткую молитву, снял с осла горшок и расколол его камнем над теменем коленопреклоненного царя. Черепок упал на голову, и густое миро залило могучие волосы и плечи Шауля.
   -- Теперь иди к своему стаду, беглые ослицы уже должны быть там. Гони всех домой - за тебя никто этого не сделает - и жди, когда за тобой пришлют. Будет большое собрание представителей колен, и меня там спросят, на кого пал жребий. Я скажу, что на тебя, и станешь над ними царем.
   Царство это не принесло, однако, мира Израилю, и еще при жизни его тот же пророк волею того же Бога помазал на царство другого, тоже восемнадцатилетнего и тоже пастуха; только теперь уже - среднего роста. Его звали Давид, и его царство не упало.
  
  
  Последняя глава. Встреча.
  
  ... торжествуй, дочь ЕрушалАима, Царь твой грядет к тебе,
  праведный и спасающий, нищий и сидящий на ослице
  и на молодом осле, сыне подъяремной.
  
  Захария 9: 9
  
  
   Десять поколений от Авраама до прихода его потомков из Египта это четыреста лет продуктивной жизни народа. За это время дом Иакова, вышедший из Ханаана в количестве семидесяти душ, вернулся трехмиллионным народом; ибо на каждого, из шестисот двадцати одной тысячи "мочившихся на стену" (не выпуская при этом из руки копья), приходилось еще четверо - женщин, инвалидов, стариков и детей. И вот через предсказанные Патриарху четыре сотни лет они, размножившись на чёрных землях долины Нила, вернулись на красную землю обетования, расселились по ней и наполнили ее собою.
   В оны дни в священном городе Шаломе, в великолепном царском дворце с видом на только что отстроенный Храм Единого Бога, завершал свою жизнь великий царь Шломиягу, по прозвищу "Лев Иудейский", полученному им за кудлатую гриву цвета спаленной солнцем травы и за то, что в центр шестиугольного щита своего отца на городских воротах впаял отлитую из бронзы львиную морду.
   Другое прозвище, "Экклезиаст", пристало к нему благодаря его проповедническому дару и за попытку править народом одною лишь проповедью, без насилия. Попытка та давно провалилась, но прозвище почему-то осталось и даже перешибло прежнее: Львом уже никто его не звал, хоть львиная та морда и по сей день сияет на его надврaтнoм щите. Издали она похожа на золотую розу.
   Дoд, его отец, этот город и щит, обрёл его только в старости, тогда как в сильные свои годы больше славен был мечом, которым так расширил Империю, что относительно малочисленному войску стало трудно сдерживать покоренные народы. Говорили, что ратным счастьем своим, не менее чем мечу, обязан он сладкозвучной арфе, купившей своими песнями ухо Всевышнего, что обеспечило певцу поддержку небес во всех его предприятиях. Во всех, кроме одного: пролитая им в боях кровь не позволяла ему кошерно построить Дом Божий - теперь у римлян это называется "люстрация" - и эта задача возложена была на его мирного, незапятнанного по малолетству, сына.
   Шломиягу, чтобы не марать руки кровью усмирения покоренных народов хотел было дать им свободу, чтобы освободить себе голову для управления собственным беспокойном народом, но, по здравом рассуждении, и посоветовавшись с мудрецами, понял, что тут, на востоке такое не пройдет. Как только они выпрямят спину, как крысы, со всех сторон набросятся на его маленькую землю и будут ее грызть, болезненно и беспощадно. Однако не был бы он мудрецом на все времена, кабы не нашел от этого щит - надежнее не бывает: вместо того, чтобы рискованно их освобождать он стал безопасно с ними родниться. Взял в жены всех двенадцать принцесс подвластных княжеств и царств, составив из этого пограничного венчика Империи центральную клумбу своего знаменитого, семисот-душного гарема, и пребывал теперь, кроме бесконечного наслаждения, ещё в полной безопасности. Ибо нет на востоке ничего святее родственных связей, и ничто так не уважаемо в человеке, как хитрость.
   Пятнадцатилетним взошел Шломиягу на престол и сорок лет процарствовал со славой, но эти сорок лет благополучия смертельно износили его и страну. За этот срок он довел подведомственную ему жизнь до такой гармонии разума и богатства, что жить стало некуда: спокойные границы, изобильный водопровод, справедливый суд, сытая беднота и задавленные налогами богачи - всё это вместе, не есть ли признак прихода последних времен? Дурные предчувствия погрузили правителя в глубокую меланхолию.
   Почти полторы тысячи египетских железных колесниц по шестьсот шекелей серебром каждая и более десяти тысяч коней, египетских и хеттийских, и из Ковы, по полтораста напрасно томились в его конюшнях готовые к любой царской забаве. Между конюшней и дворцом зарастал паутиной небольшой, но тщательно подобранный гарем, где излишняя добросовестность евнухов приводила к застою и преждевременному увяданию юных жен. Знаменитые царские шутки, загадки и разгадки, которые раньше он откидывал от себя легко, как отсохший струп, больше не приносили ему никакого удовлетворения. Растиражированные на тонких пергаментах, накрученных на катушки из самшита, они по-прежнему растаскивались по миру финикийскими кораблями и арабскими верблюдами - но что ему было теперь до этого! Он сидел на своем высоком седалище из слоновой кости, к которому, как в башню, вели восемь изумрудных ступеней в золотой окантовке, и не хотел спускаться, так как догадывался, что за посетитель там ждал - Смерть, последний, им еще не пройденный, горизонт.
   Она выстудила своим холодным дыханием всех других его собеседников и в терпеливом ожидании возлегла у него в опочивальне, сохраняющей еще тепло и тончайший аромат предыдущей гостьи - великой царицы Шевы, с её царскими дарами и мудрёными загадками.
   И у неё, как и у предшественницы, тоже припасена была для царя своя, последняя загадка, и никакая мудрость не могла объяснить ему, почему он не торопится узнать её содержание. Пошлость в роде того, что жизнь была в его положении совсем недурным времяпрепровождением, чтобы торопиться с ней расстаться, в его львиногривую голову не заходила. Пока что он искал себе приличного повода, как, не обижая почтенную гостью затянувшимся ожиданием, ещё и ещё потянуть время.
   Для какого-то хоть отвлечения он, проводя погожие дни по-прежнему в саду, наблюдая жизнь стрекоз, в ненастные дни, в дальней комнате дворца, диктовал писцам книгу об истории его славного царства. Он выводил ее от того дня, когда этот, уставший от самого себя и собственной святости, народ наказал пророку поставить над ними царя, чтобы "как у других народов".
   "Но какой может быть царь над народом, которому самому прозвание: "Божья власть"?", возразил им тогда пророк.
   "Такой, которому бы мы поклонились земным поклоном, и он бы правил нами железною рукой", ответил народ.
   "Но так уже было однажды - большою тогда кровью отлилось!", и пророк напомнил народу историю с золотым тельцом в пустыне:
   "Тогда вы требовали бога - и тоже, чтобы не хуже чем у других народов: и чтобы из золота, и чтобы был всегда перед вами и никуда не пропадал. Но у вас уже был тогда Всевышний, невидимый Бог, а имея дворец, шалаш не строят и рожна себе не ищут. Вот и вышел тогда конфуз и теперь выйдет! Бог наш, Ревнитель, никаких царей не терпит, ибо Сам - Царь, и Сам - живьем со Своим народом".
   На этом речь пророка тогда закончилась, но народ пребывал в тяжком красноречивом - "оранжевом", как сказали бы теперь - молчании и не расходился, пока через месяц уже не славили молодого, прекрасного ликом царя, смазанного по темени постным маслом. Он выделялся огромным ростом, какого не было более в народе, и выстоял на голову среди всякого собрания, так что для помазания пророком ему пришлось преклонить колени; на чём, впрочем, перечень его царских достоинств неожиданно обрывался.
   При воспоминании о пустыне кривая улыбка полоснула по бритому лицу старого льва: "Как нежна и капризна богиня Свобода, и как тонко её фрейлина, игривая фея Ирония ограждает ее от жадных, торопливых поклонников! Уйти от египетского тирана, сорок лет скитаться по пустыням, положить там целое поколение - и все того только ради, чтобы придя в землю обетования и с такими жертвами ее, отвоевав, снова посадить над собою тирана! Своего, правда, но что это меняет по существу? И разве бывают тираны "своими"?!".
   Самому-то Шломиягу быть тираном очень не хотелось, и он всячески старался этого избежать, но такова кривая логика царской власти. А чем больше мудрости у царя, тем меньше у него защиты от логики. Блаженны тираны, не знающие, что они - тираны, их любит их народ! Шломиягу был тираном просвещенным, и народ его не любил: народ, он как баба - любит, кто повонючее. А нелюбовь этого, отдельно взятого народа опасна для жизни его царя. Цари вообще редко где умирают своею собственной смертью, но если в нормальных царствах к этому приводит изящно сплетенная дворцовая интрига, то в этом жареном местечке - исключительно рука праведного убийцы и кипение возмущенного разума.
   Когда, после этого отступления о царской власти и судьбе, царь вернулся мыслию к прерванному диктованию, он обнаружил, что оно вопреки воле "диктатора" идет не справа налево, по ходу солнца, но наоборот, как свиток разворачивается. Повесть "временных лет" опрокинулась и пошла вспять, обратно ходу времени. Коронование царя, с которого логически начинается всякое царство, тут оказалось вовсе не началом истории, но её концом. Потом - лишь дурная череда наследников, однообразная, как верблюжий караван. Даже его, Шломиягу, славное сорокалетие ничего тут не опровергало, но только подтверждало - это было не более, чем лебединая песня затянувшегося царства, которую пропев, оно сольет кровь и рухнет. Историческое время скукоживалось, и, как человек впадает в детство перед тем, как уйти в землю, так и оно - перед концом возвращается к началу. Незваная гостья, разместившаяся сейчас в царских апартаментах, была тому "живым" свидетельством.
   Итак, Книга Царств, которую он собирался довести до своей конюшни, до обсерватории, до дворцовой библиотеки, не менее обширной, чем конюшня, книга та дальше не шла, но обрывалась на помазании первого царя. Дальше "диктант" отслаивался от истории, которая вся осталась в пустынях и шатрах, когда народ был свободен под небесами, и Бог дышал ему в ноздри. История возвращала к отцам - к их пастушьему быту и орлиному зрению, к утерянной ныне пропорции между землей и небесами, к их детскому знанию добра и блаженному незнанию зла. И дальше, к тем давним временам, когда божьи ангелы, заблудившись в небе, теряли энергию полета и падали на землю, подчиняясь закону Всемирного тяготения красоты ее дочерей. От остатков той энергии дочери земли рождали великанов, в которых исказилась заданная Богом пропорция между телом и духом. И наполнилась тогда земля мерзкими динозаврами, и птеродактили распростерли над нею крыла, и отвратительные циклопы до семи и более локтей в высоту, прозываемые племенем Рефаим, опорочили собою весь Божий замысел о человеке. И чтобы покончить с этим дурным баскетболом, было решено: "Всех утопить!". Почти всех, только семена на развод оставить. Но не зря были шестипалые те мутанты высоки ростом. Взойдя на возвышенные места, они при помощи тростниковых трубок, развившихся потом где в Пановы флейты, а где - в заводские трубы, переждали потоп и остались поганить обновленный мир после того, как сошла с него вода. Они соединились с младшими из детей Хама, и от этого соединения вышли семь богомерзких народов Ханаана. Народ Шломиягу, называемый, иудеями был призван на эту землю для истребления тех народов, но вместо этого сами с ними перемешались. А богиня Свобода так и порхала бабочкой перед носом и в руки не давалась.
   И еще дальше вглубь времени стекал его взгляд - к самому Адаму и вместе с ним обратно в землю, из которой был он взят и это не давалось словам. Река искала море, но не находя его, теряла русло и иссякала - распадалась на струйки и уходила в почву, оттуда а возвращаема была небесам. И увидел царь, что нет на земле никакого своего, отдельного от небес, смысла, а раз так, то всё, что от нее самое - это только суета, да глупая погоня за ветром; как и всё, что от женщины в отсутствии мужчины, каковыми земля и небо друг другу по сути являются. И время съедает все: и любовь и ненависть, и войну и мир, и жизнь и смерть - все проходит. И это была его последняя проповедь.
   "Не так ли?" произнес он, обращаясь к писцам, своей естественной и единственной аудитории. Проливной дождь, намывший царю всю эту историко-философическую грезу, пока что прекратился, радуга коромыслом легла на плечо востока, и Золотой Петушок, снова сидел на коньке храма, что напротив дворца, придавая овальному окну вид рамки с вышиванием.
   -- Так, да не так - услышал он вдруг из-за спины со стороны, противоположной той, где были писцы. Он обернулся. Там стоял человек с длинными волосами в цельнокроеном пурпурном хитоне.
   "Вероятно это тот самый проповедник из Египта", подумал царь, "который пришел "смущать народ" и которого ищут, чтобы привести ко мне на суд. Надеются, что я приговорю его повесить. Если опять не оправдаю надежд, то это мне уже даром не пройдет.
   Но как он, однако, сюда попал, там же львы у входа? Лежат по обе стороны, пропуска проверяют, и потом: свита, где его свита? Про него же говорят, что он постоянно окружен бандой учеников, которые сметают всякого, приближающегося к нему на четыре локтя".
   -- Ученики остались проповедовать у Львиных ворот, и стража твоя дворцовая вся побежала туда их слушать. А львов твоих я отослал: они больше не нужны, пусть на воле попасутся - сказал гость, читая в его мыслях даже то, чего он сам не успел там прочесть. Шломиягу почему-то принимал это все, как должное, без какого-то ни было удивления.
   В комнату влетел сизый голубь и сел человеку на плечо, по каким-то, самому ему не понятным, признакам Шломиягу узнал в нем Золотого Петушка с конька храма. В шелесте крыльев ему услышалось его собственное имя, но звучало оно, как слово из иного языка, и в этом слове был будто бы пароль. Птичка на плече у человека, покачиваясь на лапках, повертывала головкой вправо и влево, наводя на царя то один глаз, то другой.
   -- И писцов тоже отпусти - сказал человек - на сегодня история закончилась. Нам надо побыть с глазу на глаз, без наших армий, как Давиду с Голиафом. При упоминании имени Давида "Иудейский Лев" сразу отошел от своего первичного полу гипноза - чем больше проходило времени после его смерти отца, тем сильнее увеличивалась по закону ретроспективной оптики его тень, и тем больше он боялся этой тени.
   Царь подал знак, и писцы, собрав свои приборы, неслышно удалились. Так же неслышно вошла из соседней залы Смерть.
   -- Ты не тот ли, которого тут вся чернь поджидает? Которого они Светоносным зовут? Машиах!*
   -- Нет, просто Царь. Такой же, как и ты - среди людей, и как львы твои - среди зверей. Только другого царства, не от мира сего. Так что зря эти ребята хотят меня убить. И ты можешь меня не бояться: я тебе не конкурент".
   -- Что такое "другое царство"? Небесное?
   -- Это Царство Духа. Оно управляет душами по ночам, и в нем они находят утешение от всякой скорби и дневной обиды.
   -- А что будет с моим царством-государством? Земным, которое, хорошо или плохо, но кормит пока что народ? - спросил Шломиягу.
   -- Царства этого больше не будет, ты же сам написал. Ему просто нечем питаться, после того, как оно съело народ; тот, который "кормило". Но не стоит жалеть ни о чем, что прошло: обновившись, взыщет народ иного Царства.
   -- Но где это слыхано об обновлении народов?
   -- Народ должен уйти обратно в землю, из которой взят. И, если полностью уйдет в нее, то она по Божию слову народит из себя новый народ; ибо ничто не может заново родиться, пока не умрет. В вашем случае это пустыня, откуда вы пришли, туда и вернетесь. Новый народ будет собран из душ, приведенных в порядок, и Царство его будет вечным и несокрушимым, ибо царствовать будет там Бог; как сказано: "исра эль". Но все это - не ранее, чем снова обратитесь в пустыню, ибо душа народа осталась там, а душа есть Царство невосстановимое.
   -- А где же будет жить тот новый народ, на какой земле? Опять на этой?"
   -- Если будет по-настоящему новый, то будет жить по всей земле, и то, что теперь для вас - горе рассеяния, обернется радостью всемирности.
   -- Но нам же эта земля дана навечно, нам и детям нашим!
   -- Ничто, что дается навечно, не дается дважды. Разве можно кого во второй раз обрезать? Для этого ему снова же и родиться придется! Так и тут. Впрочем, вы получите эту землю еще раз, но не от Бога уже, а от кающегося человечества. Получите за великие страдания ваши, через которые пройдете. Но сделано это будет так безграмотно и выйдет так пошло, что лучше бы вам ее и вовсе не получать. Что толку вам от земли, когда Бог-то к вам, таким, все равно не вернется. А сыновей, чтобы к вам посылать, у Него больше не останется, после того, как Меня укокошите.
   -- Хочешь ли Ты этим сказать, что Ты - Сын Божий?
   -- Мы все Его сыновья; в меру осознания нами этого Сыновства".
   -- Но что же тогда сделал народ не так, чтобы ему теперь оставаться без Бога? Или вера наша неправая? - спросил царь, возвращая беседу в ее практическое русло.
   -- Вера-то правая. Не из гордости же одной зоветесь вы "правоверными", и не потому даже, что пишете слева направо - теперь уже многие так пишут - но из глубокой убежденности в правоте вашей веры. Но Богу-то Господу это "правое" ваше никчему! Он и уйдет к неправым, правое и левое не ведающим.
   -- Но у нас же храм, Его дом, Он же сам велел построить! И жертвоприношения! Зачем же ему уходить?".
   -- Затем, что Он есть Дух, а дух, как известно, дышит, где хочет и никакими ловушками его не заловишь - вот как этот голубь на плече. И приношений ваших Ему не надо, Он же Сам всех кормит; как в пустыне, помнишь? Ему только те нужны, кому без Его милости не прожить. Кто не "мудрости" просит у Него, восходя на трон - как народ, то есть, обирать - но просит милости: прощения долгов и хлеба насущного.
   Тут припомнилась царю его знаменитая юношеская молитва, когда он, вместо того, чтобы попросить себе счастья и богатства, как делал его простодушный отец-псалмопевец, попросил "мудрого сердца", чтобы судить народ. И он содрогнулся от стыда: "Какая фальшь, и для чего только тысячу быков на алтаре тогда загубили! Мудрости-то царской у лукавого просят, а у Господа - жизни!" И он спросил, не замечая, как из разгадывателя и разрешителя сам превращается в вопрошающего:
   -- А чего тогда сытому просить? Царю, к примеру?
   -- У тебя же сказано: "Веселись во дни юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей... только знай, что за всё это Бог приведет тебя на суд". Вот и радуйся - день пришел! Сними свою царскую одежду, сними сандалии и пойди, простоволосый и босой, через речку Кидрон и долину Божия Суда на Оливковую гору. Там пасется под фигами белый осел, который Меня из Египта привез. Сядешь на него - он уже отдохнул. Этот род прошел тут сквозь все времена, возил пророков и Патриархов, и ангел Всевышнего Бога водит их под уздцы. Он знает путь, и он тебя привезет, куда надо - на нем Бога не объедешь.
   Они стояли перед Шломиягу втроем: Человек и Смерть ошую, и он глядел на них со своего трона, как на икону Божия суда, от которой лежит путь на Оливковую гору. Голубь, голубь на его левом плече, был в центре и, третьим между ними, уравновешивал композицию. Тут заговорила Смерть:
   -- Царство - мое, покупаю. А ты забирай народ - глядя на царя, сказала она Человеку. -- Этот народ, перемудривший самого себя и Богу своему надоевший, смертельно устал и измучен страстями, им надо отдохнуть друг от друга; под моим надзором, разумеется. Поводи его по миру, проветри, пока совсем не сгнило внутри. А потом пусть народ вернется обратно "в землю, из которой взят", как у них там сказано.
   Царь ждал, что скажет Третий, но Его уже не было на месте, и фон лазурью подмалеван, как будто и не было там ничего. Он отлетел, пока говорила Смерть - на восток, за храм, за город, на Оливковую гору, где у беcов месса шла: там в этот час в саду фигОвом сторожевые царски лёвы задрали белого осла.
  
  
   ___________________________________________________________
   * Божий помазанник (евр), христос (греч).
  
  
  
  
  Эпилог
  
  
   Наутро снова ангелы слетелись на летучку на Седьмое небо.
   -- Где Сатан? -- спросил Единый.
   -- В кости играет с пророком.
   -- Пусть играет! А пока его нет, займемся чистым делом: создадим Человека. По образу Моему и подобного Мне. Не "нам", как тогда, но Мне. Чтобы не стал потом снова "как один из нас", среди которых и нечистый тоже, но сразу был как Я. И тогда, да владычествует над душами людей - пасет овец Моих."
   -- А возможно ли владычество над душами себе подобных?-- был бы вопрос, если бы там задавали вопросы.
   -- Если будет как Я, то возможно, ибо подобных нет - был бы ответ.
   -- А из какого же народа будем делать его, такого?
   -- Из какого, из какого, когда у нас один-то только и есть!
   -- Так ведь угрохают...
   -- А что делать! Если не дадим им Царя от Нас, то опять сами из своей среды выберут. И тогда - пиши пропало, всё с начала начинай. И прощай, "мировая гармония", сдавайте билетики в кассу! Так что давай, Гаврилa, действуй! Есть в Иудее Дева...
  Erushalaim 2000
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"