Ровно пять, и колокольный звон в распахнутые окна, и крики воронья, и тысячеголосое бормотание задавленных, переполненных улиц - все вместе, все сразу. Ты тонешь и не знаешь об этом, потому что спишь, свернувшись на диване клубком белой шерсти, застыв в вазе букетом темно-золотых опавших листьев, спрятавшись между клавишами фортепьяно. Ты спишь, уткнувшись носом в подушку, и сиделка на кухне потихоньку, стараясь не шуметь, ходит на цыпочках и отмывает микроволновую печь.
Что за гибрид была сия Таечка - неизвестно, но проявлялось это в явной ее неприспособленности к существованию и вымиранию Таи как вида. Она была чрезвычайно худа и бледна, но бледна не благородно и не больно-то интересно, а скорее с подозрительной зеленцой. Ее огромные глаза на худющем лице выглядели не то чтобы страшно, но взгляд их, слишком пристальный и какой-то необъятный, неизменно настораживал незнакомых людей. Вообще, ее старались не трогать, потому что казалось, что она и без посторонней помощи в любой момент может рассыпаться в прах. Однако этого не происходило вот уже энное количество лет, где n, по уверению самой Таи, стремилось к бесконечности, а по мнению ее немногочисленных знакомых - к нулю. Там, на этом нулевом абсолюте, n вело себя довольно тихо и пристойно, лишь изредка совершая колебательные движения от нереальных минус скольки-то до чудных, нежно-золотистых двенадцати-пятнадцати лет, рубеж которых Тае в своем развитии, похоже, так и не удалось преодолеть. Для полноты картины все это сопровождалось разнообразными попытками самореализации Таи как психически неустойчивой личности.
Что касается Евгения, то он был достаточно нормальным человеком, тем не менее большинство считало его буйно помешанным, и потому все контакты с Евгением Внешний мир в лице венцов творения и царей природы старался свести к жизненно необходимому минимуму. Сам Женька на эту изоляцию в начальной стадии развития внимания не обращал. Пока она ему не мешала, а потом волновало его еще меньше, чем весьма отдаленное прошлое, ибо это абстрактное потом как полноценный стратегический объект было расположено во времени и пространстве в лучших традициях жанра, то есть так, что даже его собственный хозяин не имел о нем ни малейшего представления.
Проплывали мимо огоньки свеч и лица людей, притягивавшие их слабый свет, играл оркестр, и все танцевали, и Вы, окутанные светлым облаком кружев и ароматом первых распускающихся цветов, - чистейшей прелести чистейший образец, Вы...Все так буднично и обычно, как не должно быть, не может быть, не имеет права, когда появляетесь Вы. Слова, что имеют дерзость касаться Вас, шептать Вам что-то, укутывать и уводить прочь, не могут быть теми, что убивают нас постепенно день за днем. Другие, совсем другие. И если Вы когда-нибудь простите меня за то, что мир этот столь несовершенен, скажите об этом, чтобы подарить, по крайней мере, спокойный сон.
Пальцы его не касались клавиш, их черные и белые лакированные спины гнулись и плавились сами по себе, пока их Музыкант пил на чужой кухне кофе. Они блестящими горячими струями текли по коврам и паркетам вслед за Хозяином, а тот их и не замечал, как не замечал своих рук или ног, которые, будучи естественной частью его, не могли предать, не спросивши заранее на то позволения. Он был слишком талантлив. Такие люди не имеют права на ошибку, на тень ошибки, на посторонние сомнения. Его Сомнения могли быть только далекими и почти несерьезными в своем величии. Самое печальное, что сам он этого не сознавал: он любил ошибаться, любил опаздывать, уезжать посреди ночи в другие города, покинув людей, которые к нему привыкли. Говорили: Женя, тебе очень многое дано. Скажи, зачем такую красоту Бог решил растратить впустую, подарив лужам и вокзалам? Женька отдал, если б только мог, почти все - не абсолютно все, потому что ведь и он тоже хотел жить. Он мог бы отдать свои руки, глаза - мог бы раздать себя по крупицам. А так, в целом, сплетенный из десятков гениальных запчастей, он был непригоден к использованию. В нем было что-то не так, что постоянно меняло тональность любых концертов и симфоний, всех разговоров и взглядов.
А она периодически оживала, а потом вновь начинала умирать, хотя всем это давно уже надоело. Когда рядом с тобой живет существо, у которого ненормальный щенячий восторг сменятся желанием вскрыть себе вены и которое не знает ничего, что бы можно было, хотя бы с натяжкой, именовать золотой серединой, рано или поздно оно начинает утомлять. Потому что весь мир имеет обыкновение уставать и выражать это всеми известными ему способами; кроме того, он любит высыпаться в выходные, слоняться без дела по улицам, любит смотреть на яркие картинки и делать вид, что читает нечто чрезвычайно важное. И лучше ему в этих жизненно необходимых занятиях не препятствовать. Этот мир обитает за дверью с надписью: Не беспокоить. Тая же была чем-то в высшей степени беспокойным и неуютным. Она так долго и назойливо доказывала всем и вся, что ничем не отличается от других, что вконец всем надоела, и отзывчивая общественность решила выделить ей заранее небольшой участочек земли размером метр на полтора - прорастай чем хочешь, а также почетную должность массовика-затейника и энциклопедии в одном флаконе, то есть экскурсовода в каком-то неизведанном и таинственном музее. Спасибо, что не предложили стать экспонатом. Последние полмесяца Тая была слишком счастлива.
Тебя уже давно нет. Осталось нечто иное, но это - не ты. Тебя нет, а ты все летишь. По инерции, безвольно, бездумно, бесчувственно. По привычке, страшной и жестокой, не задумываясь о том, что можно замедлить скорость, изменить свой путь, остановиться, в конце-то концов, как тебе и подобает. Достигнув предельной скорости, для всего мира ты - луч света, но в другой, далеко не столь неподвижной системе координат, ты мертва. О твоих похоронах мне, конечно, не сказали. Это был светлый осенний день. Весь день мы провели ...Ничто не имеет значения. Спи.
Можно было бы долго-долго ото всего уезжать - и уехать, не велика разница. Просто как-то не получилось. Можно было бы долго сходить с ума, а потом, в одном из прокуренных, холодных и скрипящих тамбуров успокоиться и благословить свое уставшее безумие на все четыре стороны. И нужно-то было немного: чуть-чуть сбавить скорость, даже не остановиться, а только притормозить на очередном повороте. Он стоял, курил, смотрел за грязные стекла, а там было видно лишь черное и синее, которые переливались друг в друга, скакали нервной границей где-то на уровне глаз, огибая кусты и звезды. За дверью, в вагоне, каталась по полу пустая стеклянная бутылка. Некоторые пассажиры спали, большинство смотрело в одну точку, выбрав каждый свою: в газете, в небе, в глазах собеседника. Но все так успокоено и надолго обосновались в этом мире, что хотелось присесть рядом с ними на краешек ватной скамьи. А все опять шло вразнобой, и Женькино дыхание отставало от него самого, сбиваясь с ритма.
Как обычно, его никто не ждал, потому что никто не знал, что он когда-то куда-то приедет. В принципе, знать все это тоже было особенно некому. Он заявился посреди ночи на квартиру к одному из давнишних своих приятелей. Радостной новостью оказался трехлетней давности переезд вышеупомянутого товарища в какие-то иные чужедальние края. Но Евгения прогнали не сразу и даже сделали это как-то неожиданно мягко и нерешительно. Во всяком случае, его не обматерили и не вытолкали вон, а просто уверили, что всем было очень приятно познакомиться. А теперь, если он, конечно, позволит...Конечно, конечно. Позволяет... Хозяева хотели бы немного отдохнуть... До свидания, до несбыточной, никому не нужной встречи. Утром он оказался в краеведческом музее. Как он туда попал, он и сам припоминал весьма смутно. Есть не хотелось, пить - тоже, хотелось спать и выть. Не обязательно на луну. Луна - роскошь, а не необходимость. К тому же перед Женькиными глазами плясали тысячи лун. Ему хватит. Потом появилось необъятное море шумных пушистых людей и их экскурсовод - полуживая девчонка-спичка. Евгений пристроился в хвосте толпы и пошел греться по маленьким пыльным залам. Там баррикадами высились горы крашеных перьев, каких-то брошюр и поблекших от въевшейся пыли тряпок, которые, возможно, даже имели некогда какую-то осмысленную форму. Потом их экскурсовод принялась исполнять ритуальные песни и пляски чужих народов, задвинутых на самую последнюю параллель плоской, как блин, Земли. Без всяких предисловий и рассказов о чуждой всем нормальным, цивилизованным людям жизни. Видимо, изначально это не входило в предложенную обывателям культурную программу, потому что люди неловко отводили от танцующей взгляд и проклинали свое любопытство - они почти уже ненавидели ни в чем не повинных аборигенов. Чахоточное чувство юмора капитулировало первым - люди с утра настроились отдыхать, спать на ходу, а не нервничать. Сожалеть о последних минутах прожитой жизни было поздно. Эти самые минуты попеременно то ползли, то скакали прямо по ненаглядному настоящему, не снимая грязной обуви и головных уборов. Тут же, в крошечном зале, на рассохшемся паркете, который явно был очень легко возгораемым материалом, девчушка развела костерок, приглашая всех желающих присоединиться к священнодействию. Таковых, за исключением Женьки, не обнаружилось. У экскурсантов началась тихая, задавленная нормами приличия и этикетом паника, в глазах многих стояли глухой стеной тоска и нежелание более просвещаться. Дураком родился - дураком и помрешь. Главное, чтобы произошло это попозже, поприличней и попредсказуемей. Короче, не так.
А у огня сидеть было приятно и весело. Кажется, впервые в жизни никому не нужный Музыкант почувствовал себя дома. Девчушку звали Таей. У нее были удивительные кошачьи глаза и красивые руки, которые все мелькали белыми лентами над пламенем, отправляя туда вековой хлам. Когда огонь наконец-то понял, что он такое, и уже без чьей-либо посторонней помощи, как слепой, пошел по стеночке, хватаясь за стоящие рядом предметы, Тая пододвинулась к Музыканту, прижалась щекой к спине и стала мурлыкать и задыхаться, закрыв рукой свои всевидящие глаза. Она засыпала, как кошки засыпают на коленях у человека, которому доверяют, а человеку этому хотелось забыться сейчас и очнуться гораздо позже, лет через пять, ему бы хватило этих волшебных долгих лет. Он не стал бы просить еще - дважды не просят. Главное - дома...
Вот уже неделя, как к ней приставили сиделку. Это пожилая женщина, которая устала от кретинов и неврастеников, она мечтает о воскресных сладких пирогах и внуках, она умеет все или почти все. Если она завязывает шнурки или любые другие веревочки-тесемочки, у нее всегда получается монолитный, железобетонный бантик, имеющий осевую симметрию и острые углы. На кухне кипит чайник, белая струйка пара уходит вверх, под белый же потолок. Тая, вся вычищенная, облизанная, залакированная и заспиртованная сидит на табуретке. Она чуть-чуть дышит и чуть-чуть видит. Сиделка спит, похрапывая, над большой белой кружкой, украшенной на удивление огромно-неловкими кружочками малинового цвета. Надсадно гудит микроволновая печь, в которой Тая вознамерилась сварить яйцо вкрутую. До того момента, когда останки яйца будут размазаны по стенкам печи, осталось еще минуты две, но вставать до того неохота...
Если и есть нечто, что выше наших суетных желаний и поступков, то в тот день оно молчало, или забыло за долгие столетия, с какой скоростью сыпется песок и течет вода, или было оно нормальным и здравомыслящим, долгожданным Высшим Разумом, который все устроит и всех рассудит. Женьку заставили очнуться через четыре вечности, семь минут и тридцать восемь секунд, которые почти превратились в тридцать девять. Людей эвакуировали, музей потушили. Самого его с многочисленными ожогами и орденами различных степеней собирались сделать живым и почти счастливым. Все как обычно. Он хотел умереть. В ожесточенной борьбе желаний и правил победила медицина. Победила и объявила тайм-аут... Свои дни он заканчивал в доме для престарелых. С годами он так никому и не понадобился. Говорили. Теперь уже не в лицо и не за спиной, а за обеденным столом, вспоминая былое: Глупец, музыке надо служить! Если дано свыше - храни и преумножай. Кто он был? Никто. Была музыка. Он ее убил, а такое там, наверху, не прощается просто так. Он умер на удивление легко, незаслуженно легко, в ясном уме и трезвой памяти. Столь ясного ума у него не было за все годы его долгой жизни. За несколько минут до смерти он попросил, чтобы его инвалидную коляску подкатили к окну. За окном было ясно, были тонкие штрихи рябиновых темных стволов, был ветер. Наверняка южный. К окну подлетела синица. Прилетела, села на жестяной подоконник, наклонила головку, блеснув черным глазом, а потом, видно чего-то испугавшись, вспорхнула и полетела к деревьям. Старик поднял голову, чтобы увидеть, куда она улетела, но не увидел. Сердце сказало: спи, хватит. Умер он абсолютно счастливым, но об этом не догадывалась ни одна живая душа на всем белом свете.
Все думают только о себе, любимых и ненаглядных. И никто не видит, что ребенку больно и страшно. Кто ей объяснит, почему между плюсом и минусом нет абсолютно никакой разницы?
Через три дня Тая наконец пришла в себя и открыла глаза. Еще через месяц она стала разговаривать с врачами. Четыре года спустя ее признали обыкновенным человеком и выгнали в жизнь. Через...После...Сразу...Когда-нибудь...Она медленно пересекла сад, окружавший психиатрическую лечебницу, и вышла за ворота. Над головой чернела паутина голых ветвей на фоне выбеленного январского неба, рядом, у самых ворот стайка воробьев подбирала брошенные кем-то хлебные крошки, а в воздухе плыл, рассекая водную гладь улиц и дворов, пестрый и пронзительный зимний шум... И каждый год, до конца своей жизни, она посылала ему поздравительные новогодние открытки. Сначала в одну больницу, потом - в другую. Она всегда долго и мучительно придумывала коротенький текст поздравлений, подбирая слово за словом, потому что ничего, кроме имени, она о нем не знала. И писать было не о чем, а спрашивать о чем-то казалось странным и ненужным: Поздравляю...желаю...и будь счастлив...