Больше всего раздражают бинты, закрывающие лицо. Под ними нестерпимо зудит, и я пытаюсь пошевелить кожей на лбу, чтобы почесать. Это больно, но ненадолго помогает. Теперь хочется пить, и я дважды нажимаю на кнопку, зажатую в правой руке. Почти сразу в прорезь между бинтами просовывается трубочка. Глотаю тёплую безвкусную воду, стараясь не закашляться - с поломанными рёбрами то ещё удовольствие. Удаётся сделать три глотка, больших, полновесных глотка, и горлу почти не больно. Я торжествую: три глотка - это почти победа. Жаль, что мне нельзя улыбаться. Бояться и злиться тоже нельзя: лицевые мышцы откликаются на эмоции непроизвольным сокращением, а потом кровят раны и ругается вполголоса доктор, почтеннейший герр Шварц, который держит в руках мою никчёмную жизнь. Так что, пока мне можно лежать, молчать и вспоминать. Воспоминания - вот моё единственное развлечение.
В конце марта 1936 года мы готовились к пропагандистским полётам. На самом деле, через несколько дней предстоял первый трансатлантический, и нам полагалось продолжить серию тестовых испытаний, но - выборы важнее, сказал Эрнст Леманн, а спорить с экономическим директором мы рылом не вышли, вот и готовились демонстрировать силу и мощь. И бескомпромиссность, если что.
"Гордый ангел новой Германии", называли наше судно поэты и бульварные писаки, мы же звали его "восемьсотфутовый фаллос фюрера". Грубо, зато правда: враги партии чуть ли не падают ниц, завидев в вышине бесшумно приближающуюся серебристую сигару. Пять тонн алюминия в голубом небе кого угодно заставят уважать великую страну!
Злые языки болтали, что главнокомандующий не любит "воздушных шариков", но тому противоречили ровно девять миллионов хрустящих аргументов, вложенных министерством в строительство "Гинденбурга". Кто бы стал вкладывать миллионы марок в нечто нелюбимое?
На борт подняли груз листовок в поддержку фюрера. "Голосуй, или проиграешь!" - черные надписи на красных листах, и свастики на серебристых бортах "Гинденбурга", как символ грядущей славы - вот оружие, которым нам предстояло выиграть войну за сердца и голоса граждан свободной Германии. Я ничего не понимаю в грёбаной политике, моё дело - война в воздухе, когда противник - такой же лётчик в одном на всех небе, и, что греха таить, под одним на всех богом, и только выдержка и умение, скорость и хитрость приносят победу. Мне было сложно принять, что несколько тонн разрисованной бумаги, сброшенной на головы мирных граждан, могут принести победу, вот я и не вникал, молча выполнял приказ.
День выдался неудачный: с севера приближался грозовой фронт, и неутешительные прогнозы синоптиков подтверждало ноющее плечо, простреленное в воздушном бою над Верденом. Наш дирижабль, без преувеличения, самый большой в мире, был создан в расчёте на гелий. Пятнадцать камер, наполненных инертным газом - что может быть безопаснее? Для полёта достаточно семи из пятнадцати, так себе полёта, конечно, но до причальной мачты дотянуть можно, да я бы и на шести попробовал, если слить всю воду, и с кухни тоже. Гелий - железная гарантия безопасности! Увы, не в этот раз: америкашки отказались продать нам газ, и в баллонах моих водород, столь же далёкий от инертности, как мой искривлённый мизинец от гладкого пальца Марты.
Помню, как я стоял у ангара, содрогаясь под порывами ледяного ветра, и до последнего момента надеялся, что полёт отменят, но - куда там, "без победы на выборах все наши достижения не будут стоить ломаного пфеннига". В общем, приказ дан, маленький паровоз, плюясь от натуги, вытянул "Гинденбург" из ангара, и наземная команда приготовилась поднять его в воздух.
Я прошёл через пассажирские каюты вглубь, к смотровому тоннелю, проходящему между баллонов по центру судна, к незаметному отсеку, проникнуть в который мог только капитан Макс Прусс, то есть, я. Приложив большой палец к сенсорному замку на двери, я открыл её и вошёл. В отсеке хватало места только для слегка пригнувшегося человека и алюминиевого куба двадцать на двадцать дюймов, внутри которого билось живое сердце, извлечённое из человеческой груди. Кем был безвестный боец, пожертвовавший его на благо великой идеи, я не знал, и никто не знал, кроме двух-трёх молчаливых служащих внутреннего архива. Теперь это было сердце "Гинденбурга". Я положил ладонь на тёплую поверхность куба и закрыл глаза, расслабился, ощущая мерные толчки и чувствуя, как постепенно замедляется дыхание, тягуче пульсирует кровь, успокаиваются расшалившиеся нервы, как вытекает беспокойство из виска и боль из ноющего плеча. Человеческая суета покинула меня, оставив взамен тяжёлую мощь и иррациональную лёгкость. "Легче воздуха", - прошептал я и вышел. Дверь захлопнулась, герметизируя отсек. Я постоял немного, слушая, как моё сердце бьётся в унисон с сердцем судна, а потом спустился в контрольную кабину под килем, потому что знал, что сейчас мне надо быть там.
Ветер усилился. Теперь я чувствовал его удары двумя телами: жалким человеческим и ребристыми боками небесной сигары объёмом в семь миллионов кубических футов, и под округлым брюхом моим висели пять гондол с новейшими двенадцатициллиндровыми майбахами по пятьсот пятьдесят лошадок каждый.
Даже сейчас, когда моё разбитое тело со сгоревшим лицом вытянулось на узкой госпитальной койке, мне удаётся вспомнить, как скользят песчинки по гладкой алюминиевой коже и испытать истинную любовь к своему летучему телу. Возможно, именно это чувство и позволяет мне жить, потому что сила в любви, пусть даже безвозвратно утраченной, а не в тихих всхлипах Марты, почтеннейшей моей супруги. Как над покойником ревёт, дура чёртова! Я задышал глубже, стараясь не поддаваться гневу и отчаянию, заставляющим выть и кататься по кровати, сдирая бинты и царапая горло. Недостойно офицера! Я дышу, просто дышу.
Усилием воли возвращаю мысли во время, когда лёгкие мои наполнял свежий грозовой ветер, в жилах текла горячая кровь и горючий водород, и два сердца бились в унисон в двух моих телах. Я чувствовал, как внутри меня бегает команда, как тугой струёй льётся вода - я сбрасываю балласт и поднимаюсь. Наземники повели меня, аккуратно разворачивая по ветру, плавно, почти неслышно застучали майбахи.
Дальнейшее произошло очень быстро: я встал на курс и двинулся вперёд, когда навстречу рванулось огненное облако, больше всего похожее на рисунок кометы в астрономическом атласе, за исключением того, что "голова" кометы щерилась жуткой улыбкой. Летучее тело моё каждым дюймом ощутило смех, извергаемый пастью неведомого существа, и содрогнулось от смертельного ужаса, тогда как человеческий слух не нарушало ничего, кроме привычного предполётного шума и непривычного тоскливого беспокойства. Существо закружилось вокруг, словно искало, за что ухватить, и я закричал в переговорник: "Отставить, глуши мотор!", и крик мой увяз в хриплом, кашляющем хохоте существа. Техник не поспешил выполнять команду - слишком уж странно и нелепо звучала она для того, кто не видит, как хищный пылающий рот сжимает челюсти на хвосте "Гинденбурга", и как вздрагивает и кренится к огромное сигарообразное тело.
Рванув хвост ещё и ещё, существо разочарованно взвыло и метнулось к носу, стукнулось несколько раз в обшивку, словно пытаясь проникнуть внутрь. Меня пронзила острая боль, я упал на колени, согнувшись и прижав руки к животу, но алюминиевая кожа выдержала, и существо заплакало тонким детским плачем и унеслось прочь. Только теперь я увидел, как наземники захватывают меня и аккуратно сажают. Тогда я достал из кармана шприц с морфином и сделал себе укол. В глазах потемнело, грудная клетка словно взорвалась, выпуская второе сердце, я застонал от боли и облегчения и привалился к перилам, ощущая себя маленьким, свободным и беспросветно одиноким.
На следующее утро нас с Леманном пригласили к Хьюго Эркеру. Безусловно, я ожидал, что руководитель проекта "Цеппелин" заинтересуется моим подробным рапортом о нападении неведомого огненного существа, но не предполагал, что стану свидетелем беседы Хьюго и Леманна.
Последний был на высоте: я до сих пор уверен, что только ангел не разъярился бы в ответ на его чеканные: "самое важное - это голоса для партии фюрера", "нет задачи важнее выборов", "фюрер должен победить".
- Как руководитель проекта, я требую продолжения тестовых испытаний!
- Вы не видите дальше собственного носа, герр Эркер. Пропагандистские полёты...
- Дерьмовые полёты! - заорал Хьюго и ударил кулаком по столу.
Разноцветные ручки и остро заточенные карандаши разлетелись в разные стороны, покатился изящный деревянный стаканчик, и я почти услышал, как с грохотом рухнула карьера Хьюго Эркера. Скорее всего, Леманн услышал то же самое, потому что он криво усмехнулся и просто вышел из кабинета, не простившись.
Хьюго достал из кармана мятый платок, вытер пот со лба и указал мне на стул напротив.
Я снова подробно рассказывал про существо, напавшее на "Гинденбург", и с каждым словом Хьюго всё больше хмурился, задавая всё новые и новые вопросы.
- Чёрт, да не видел я, какой формы у него хвост! - потерял я терпение.
- Спокойно, друг мой, - пробормотал Эркер. - Нужно как можно точнее представить себе, с чем именно мы столкнулись, и чего от этого можно ожидать. Вы должны быть мне благодарны, ведь я не передал ваш рапорт психиатру.
- Я прохожу обязательную проверку четыре раза в год и уже рассказал вам всё, и даже больше того.
- Но этого мало! Вы понимаете, что мы рискуем всем?! - заорал он.
- Простите, герр Эркер, всё, что я успел заметить, написано в рапорте, - холодно отчеканил я.
Жаловаться не побегу, но я не собирался позволять ему повышать голос. Хьюго взял себя в руки, укоризненно покачал крупной головой и тихо сказал:
- Можете быть свободны, капитан Прусс.
Я вышел из кабинета, понимая, что, скорее всего, никогда больше не увижу Хьюго Эркера. Предчувствие это сбылось весьма неприятным образом: на днях герр Эркер навещал меня, мы беседовали, но я не видел его из-за чёртовых бинтов на глазах.
Марта приходит в два часа, каждый день, не считая воскресений, которые она проводит в молитвах и хозяйственных хлопотах, если верить её словам, разумеется. По понедельникам я чувствую исходящий от неё запах спиртного и понимаю, что дело не в благочестии, просто она отдыхает. Марта испытывает вину за то, что оставляет меня одного на целые сутки, я же более чем рад этим редким выходным. Для меня невыносимо тяжело чувствовать, как она дёргает наволочку трясущимися руками и подтыкает подушку так неловко, что сиделка быстро поправляет её, стоит Марте отойти. Я чуть слышно мычу от злости, когда жена суёт мне в рот питьевую трубку, царапая губу, но больше всего я ненавижу её тихие всхлипы и жалостливые поглаживания. Я хочу, чтобы Марта ушла навсегда, но терплю её дурацкую заботу каждый день, не считая воскресенья. Единственная моя защита от неё - это воспоминания.
Шестого мая 1936 года "Гинденбург" начал регулярные трансатлантические перелёты, и с тех пор моя жизнь понеслась вскачь, переворачивая привычные вещи с ног на голову. Первый перелёт стоил нам двух двигателей, заглохших над океаном - так аукнулись незаконченные тесты. После этого судно месяц торчало на верфи и вернулось с новыми майбахами, ничем не хуже старых. Мы совершили большее десяти рейсов из Германии в Америку, и каждый раз прибытие наше сопровождали восхищённые возгласы и треск фотографических камер. Примерно двое суток между взлётом и посадкой я проводил, прогуливаясь по палубам, ужиная в компании интересных и богатых людей, слушал музыку в салоне с алюминиевым роялем, обтянутым тонкой белой кожей, и проверял герметичность курилки, где постоянно дежурил стюард, в обязанности которого входило следить, чтобы пассажиры не выносили зажигалки или зажжённые сигары. Мы по-прежнему закачивали в баллоны водород, и у пассажиров на входе отбирали всё, способное родить мало-мальскую искру или пламя: свечи, зажигалки, фонарики. Команда носила обувь на пробковой подошве и форму из антистатического материала, кухня, набитая электрическим оборудованием, была изолирована не хуже курилки. В любые пожароопасные помещения воздух нагнетался под чуть большим давлением, чтобы исключить вылетание искры. Вообще, наша система пожаротушения была на порядок выше любой другой в мире.
"Гинденбург" по-прежнему использовали в пропагандистских целях, за что правительство всячески содействовало "Германской воздухоплавательной компании". Первого августа 1936 года в течение часа я летал над Берлином, и три миллиона немцев и приезжих болельщиков любовались моим сверкающим в солнечных лучах телом, медленно проплывающим над их головами на высоте семьсот пятьдесят футов. Мы даже изобразили что-то вроде поклона, для чего вся команда собралась на корме и по моему сигналу пробежалась на нос и обратно. Ни до, ни после этого не чувствовал я столь мощного потока восхищения и радости, и оба моих сердца переполняла гордость. После Олимпиады я неделю тосковал по этому чувству и впервые за долгие годы укололся без особой на то нужды, просто чтобы избавиться от терзающей душу печали. Тем не менее, очередную медкомиссию прошёл без проблем, хоть и получил предупреждение за перерасход морфина.
К знаменательным событиям того времени можно отнести католическую мессу, которую отслужил на моём борту отец Пол Шульт, концерт Вагнера, игравшего на моём знаменитом рояле, изобретение фирменного коктейля, которое случилось, когда в баре закончился джин для мартини и, конечно же, посещение фюрера.
Он шёл по моей палубе решительным шагом, этот невысокий, неприметный, в общем-то, человек, лицо которого знакомо всему миру, и от бурлящего восторга оба мои сердца колотились, как бешеные. С того визита к портретам Гинденбурга, висящим в моих каютах, добавились большие и яркие портреты фюрера. Я был уверен тогда и уверен сейчас, что имя Адольфа Гитлера о многом скажет нашим потомкам и навсегда останется символом славы и величия духа немецкого народа.
С каждым разом мне было легче состраиваться с "Гинденбургом", я всё больше времени проводил, сливаясь с его мощью. Перелёты через океан становились проще и привычнее, однако я не забывал про огненное существо, истерзавшее зубами мой нижний хвост, и каждый раз, выходя на маршрут и заходя на посадку, с тревогой в сердцах высматривал движущегося навстречу врага. Но то ли алюминиевая кожа моя явила непреодолимое препятствие, то ли существо это имело природу демоническую, и месса отца Пола раз и навсегда отвадила его от моих бортов, тварь больше не появлялась. Со временем я стал надеяться, что существо пропало навсегда, но последующие события показали, насколько я был наивен.
Перед сном меня купают. Сильные руки сиделки переворачивают несчастное тело, стряхивают с него больничную пижаму, кажется, она полосатая. Наверняка, полосатая!
- Эйприл, какого цвета моя пижама? - спрашиваю я.
Опытную сиделку сложно удивить простым вопросом.
- Та, что была - зелёная, чистая - синяя, - невозмутимо отвечает она.
- Не полосатые? - уточняю я.
Она наконец улыбается.
- Нет.
Мне любопытно, какая она, Эйприл. Какие Мирна и Энн - тоже. Доктор Шварц не так интересует меня, как эти женщины, спокойно и аккуратно заботящиеся о моём человеческом теле.
- Скоро снимут бинты? - спрашиваю я, просто чтобы не молчать, не чувствовать себя совсем уж бревном, умело ошкуриваемым папой Карло, и и получаю неожиданный ответ:
- Послезавтра.
Послезавтра! Боже, дай мне сил. Послезавтра я увижу своё лицо.
Тому перелёту предшествовал тревожный знак, даже можно сказать, буквальное предупреждение, а если совсем уж точно - предупреждающее письмо.
"Прошу Вас сообщить воздухоплавательной компании во Франкфурте-на-Майне, чтобы перед каждым рейсом цеппелина "Гинденбург" открывали и проверяли все почтовые отправления. Во время рейса в другую страну цеппелин будет уничтожен бомбой замедленного действия," - писала мисс Кети Роч из Миллуоки в германское посольство в Вашингтоне.
- Да кто? Коммунисты? Антифашисты? Конкуренты? И - как, если ты чувствуешь каждый дюйм грёбаного шарика, как своё тело? - бушевал Леманн.
- Я до поры не почувствую в теле гастрита или раковой опухоли, - возражал я, - и никуда не полечу, пока ты не выяснишь, что это за Кети Роч, что она знает и каковы её мотивы.
- Мы не можем из-за этого откладывать рейс! На кону не только деньги, на кону престиж Германии! И что может случиться?
- Да всё, что угодно! - вспылил я. - Диверсия, например. Знаешь, что это такое?
- Макс, - успокаивающе сказал Леманн. - Прежде чем зайти на борт, вы полностью раздеваетесь и надеваете форму из антистатика. Трусы, носки, грёбаные ботинки - ничего не оставляете своего. Где, по-твоему, твой диверсант спрячет бомбу? В заднице? И много у тебя на примете людей, задница которых может вместить бомбу?
- А почта?
Я не собирался сдаваться так просто.
- А почту я проверю! - заверил Леманн и добавил мне в спину: - Лично. Дважды!
Ему не удалось раздобыть информацию о мисс Роч, но "Гинденбург" всё равно летел в Нью-Йорк, а я стоял у трапа, принимая пассажиров. Блуждающий миллионер, три штабных из ВВС с супругами, артист эстрады Лео Кондалье с овчаркой Пумой (вот собаку зачем было в меня тащить?) - так обычно и выглядит публика на судне, перелёт на котором стоит, как автомобиль. Семидесятидвухлетняя Лиза Готтшильд, четырнадцатилетний именинник, родителям которого стукнуло отпраздновать день рождения отпрыска над Атлантикой, известный журналист... Принимать гостей - одна из обязанностей капитана, и я привычно киваю головой, не забывая следить, чтобы с лица не сходила приветливая, но загадочная улыбка воздушного волка. С лёгкой тоской я думаю, что мне предстоит рассинхронизироваться с "Гинденбургом", чтобы ужинать с особо важными персонами, приглашёнными за капитанский стол. В последнее время от одинаковых бесед меня мутит, я предпочитаю плыть над океаном, раздвигая тугие потоки воздуха. Было бы здорово не выходить из синхрона все шестьдесят часов перелёта, но так я не смогу ни есть, ни пить.
Пассажиры закончились, и я собрался идти в сердечный отсек, но передумал, когда увидел всходящего по трапу Эрнста Леманна собственной персоной.
- И что ты здесь забыл? - процедил я сквозь зубы.
- Не могу же я бросить вас на произвол судьбы, котятки, - ухмыльнулся Леманн. - Будем вместе противостоять страшной угрозе.
Если бы он только знал, насколько был прав! Ради справедливости стоит заметить, что я тоже всерьёз не подозревал ничего, подобного случившемуся. Я не знал, что в это же самое время из Чикаго навстречу нам медленно двигается огромная гроза, и даже когда по моим жилам потёк блау-газ, на порядок более опасный, чем водород, тревога не коснулась моих сердец.
Сейчас трудно понять, кажется это мне, или на самом деле тот перелёт был настоящим праздником. Суетились повара и сновали стюарды, не умолкал белый рояль. Впечатлительные барышни и столь же впечатлительные, но старательно скрывающие это мужчины толпились на палубе, не отрываясь от смотровых окон, в курилке звучали рискованные шутки ниже пояса, сопровождаемые взрывами хохота. Я плыл в небесах со скоростью сто пять миль в час, чувствуя запах океана, во мне веселились, хлестали фирменное пойло и танцевали до упаду, и, кажется, никогда мне не будет уже так хорошо, и чего стоит без этого моя дурацкая жизнь.
Радист Шпек принял грозовое предупреждение за час до предполагаемой посадки. Страшно вспоминать, но меня даже обрадовала такая задержка, так нравился мне рейс. Я послушно повернул к Манхеттену, покружил между небоскрёбами и облетел статую Свободы. Пассажиры высыпали на палубу, распахнули обзорные окна. Я почувствовал их восторг, осторожно, совсем чуть-чуть покачался и вышел из рубки. Пассажиры жали мне руки и благодарили за невиданное зрелище. Кажется, никто из них не понимал причин моей немногословности: сосредоточенность на сложнейших узорах, рисуемых мной в облаках, они принимали за холодность и пресыщенность. Между тем, мы приближались к Эмпайр стейт билдинг, с крыши которого сверкали вспышки фотокамер и приветственно махала толпа зевак.
- Дадим им сделать по-настоящему редкие фото, капитан? - спросил подошедший неслышно журналист, и я улыбнулся человеческими своими губами и приготовился облететь вокруг смотровой площадки, пусть фотографируют всласть.
Я кружил над Нью-Йорком несколько часов, и всё это время думал, что мы уходим от грозы. Оказалось, что мы движемся ей навстречу, а мой давний враг только сделал вид, что ушёл на север, а сам затаился в засаде.
Когда наконец я подплыл к причальной мачте на базе Лейкхерст, под ней скопилась многотысячная толпа. Я завис на высоте шестидесяти метров, когда "уровень" в рубке показал крен. Я остановился и подождал, пока команда стравит из баллонов часть газа и выровняет меня. Эта операция не заняла много времени, гайдропы полетели вниз через восемь минут.
Я был слишком увлечён посадкой, чтобы заметить, как на палубу вышел младший офицер Эрих Шпель. Постояв немного в дверях, он пошёл по мне ко мне, пряча что-то за спиной. Я, конечно, почувствовал его, но было уже слишком поздно - он решился окончательно и вытягивал руку с пистолетом, целясь в лоб моего беззащитного человеческого лица. Мои сердца одновременно стукнули и замерли, почувствовав приближение смерти.
- Смерть фашистам! - выкрикнул безумец, и в этот момент произошло невероятное: я услышал хриплый хохот, и в открытое смотровое окно ворвалось существо, год назад пытавшееся отгрызть мне хвост. Эрих не успел выстрелить, а я не успел столкнуть его с пути твари. Огненная комета с безобразно распяленным ртом ударилась в него и вошла, впиталась, как вода в песок. Пистолет выпал из руки Эриха, волосы на голове встали дыбом и опали с сухим треском, лопнули и растеклись по словно окаменевшему лицу глаза и из пустых глазниц полыхнуло жаром. Существо, минуту назад бывшее Эрихом Шпелем, шагнуло ко мне, схватило мою руку, откусило большой палец и бросилось в центр дирижабля, в смотровой тоннель, туда, где в маленьком секретном боксе билось сердце "Гинденбурга" - моё сердце. Я бросился за ним, помедлив лишь секунду, необходимую, чтобы поднять с палубы пистолет.
В человеческом теле существо оказалось менее проворным, но я все равно не успел, оно уже прижимало окровавленный палец к считывающему устройству на двери. Тогда я, ни на секунду не усомнившись, поднял пистолет и выстрелил. Вокруг полыхнуло. Я попятился из тоннеля, потом развернулся и побежал, тщетно надеясь обогнать пламя. Летучее тело моё сгорало заживо, я обезумел от боли, а глубоко внутри моего существа плясала в жадном огне тварь, заливающаяся убивающим мой разум хохотом.
Люди метались по палубе. Я видел, как горящий живым факелом Леманн прыгнул вниз, как на кресле с пузырящейся обивкой сидит перепуганная женщина, пытающаяся закрыться от приближающегося пламени воротником лёгкого пальто, как корёжит жаром мой знаменитый рояль и вскрикивают, лопаясь, струны. Мимо меня величественно проследовала Лиза Готтшильд, спустилась по чудом выдвинувшемуся трапу и очнулась уже на земле, кубарем прокатился четырнадцатилетний именинник, оказавшийся форменным счастливчиком, его единственная травма - ободранная о палубу коленка. Я опомнился и бросился в рубку, где горела моя команда, но не успел, отступился - никто из них больше не дышал, нечем было там дышать. Тогда я рухнул на землю грудой обугленного китового скелета и погрёб себя под тлеющими обломками. И тогда наконец сердце "Гинденбурга" выскочило из моей груди, и я пополз под его изломанным остовом, тихо воя от боли в обожжённом теле.
Леманна уже уложили на носилки, он метался в бреду и всё пытался вытереть лицо сожжённой до кости рукой. Санитары кололи ему морфий, ловили и пытались привязать руку, а шок всё не проходил, и он вырывался и снова пытался вытереть лицо изуродованной ладонью. Я подошёл ближе и услышал, что он раз за разом повторяет: "Не легче воздуха, не легче, не легче". Я наклонился, чтобы сказать ему, что - нет, легче, и мы ещё всем покажем, и что если бы во мне был гелий, и что у меня теперь одно, навсегда одно сердце, но он открыл глаза, и из выжженных глазниц сверкнул огненный взгляд, и пришла ко мне тьма и принесла покой. Тишину и покой.
Мне позволили встать и самому дойти до перевязочной. Я старался не опираться на руку Эйприл, а она сердилась на мена за это, кажется, впервые за два месяца, что я провалялся здесь, и я понимал, что она тоже нервничает. Не надо, детка, я боевой офицер, лётчик, а мы ведь знаем, на что идём, когда садимся за штурвал!
- Вы готовы, герр Прусс? - спросил доктор Шварц. - Готовы к тому, что можете ничего не увидеть?
- И к тому, что могу увидеть, я тоже готов, доктор, - ответил я, стараясь, чтобы голос не дрогнул - не к лицу мужчине.
Оказывается, это чертовски долго - снимать бинты.
Когда свет ударил в глаза, я понял две вещи: я вижу и у меня нет больше век. Пока доктор не прикрыл мне глаза мягкой повязкой на резинке, я искренне сомневался, стоит ли радоваться сохранившемуся зрению. В привычной темноте стало ясно, что видеть - это здорово, и я хочу видеть. Я потянулся было снять повязку, но доктор мягко остановил мою руку.
- Поначалу глаза должны привыкнуть, - объяснил он. - Эйприл поможет вам вернуться в постель.
Это и всё, понимаете? Я обрёл свет для того, чтобы Эйприл помогла мне вернуться обратно в койку. Может быть, Эйприл поможет мне вернуться обратно в небо? Я стиснул зубы и поднялся.
Марта пришла, как всегда, в два. Я отвернулся к стене, для разнообразия не потому, что не хотел видеть её, а потому, что не хотел, чтобы она видела меня. Она подошла и тихо присела на край кровати.
- Я хотела поговорить с тобой, - сказала Марта. - Давно хотела и всё как-то не получалось. Ты не спишь, Макс, я знаю! Так что - слушай. Все эти дни, пока ты лежал здесь, скулил, капризничал, жалел себя и прятался в воспоминаниях, я терпела и молилась. Знаешь, о чём? Я не просила у бога здоровья для тебя, зрения, новой, чёрт тебя возьми, кожи. Каждый день, слышишь, каждый грёбаный день я становилась на колени и говорила: "Благодарю тебя, Господи, за то, что мой муж жив!"
Она ударила меня в плечо, сильно, как только смогла, и продолжила:
- Ты жив, Макс! А теперь повернись и дай мне посмотреть на тебя. Неужели ты думаешь, что после всего, что я пережила, когда ты горел заживо, когда врачи срезали кожу с твоих бёдер, чтобы пересадить на лицо, когда ты метался в бреду, царапал себе горло и кричал, что застрелил себя, меня испугает, что мой муж не так красив, как был раньше? Ты идиот, Макс!
Я повернулся и обнял её, на ощупь, как бывало делал, когда она возвращалась с ночной смены и не зажигала света, чтобы не будить меня. Обнял её и услышал, как в мою грудь стучит её сердце.
- А ты знаешь, что душа у нас не в голове, а в сердце? - прошептала Марта, и я понял, что надо делать, и с этого момента с нетерпением ждал, когда она уйдёт.
Как только за ней закрылась дверь, я пошёл на пост и попросил разрешения позвонить по телефону. Дежурная медсестра удивилась, но протянула мне трубку и набрала номер, который я помнил наизусть. Через долгие семь гудков Хьюго Эркер отозвался хриплым "Алло".
- Я согласен, - выдавил я через внезапно сковавший горло спазм и вернул медсестре трубку.
Я настоял, чтобы Марте ничего не говорили. Для неё всё будет просто: муж умер от внезапного сердечного приступа, так бывает после сильных ожогов. Зная Марту, я был уверен что она поверит доктору Шварцу и не станет ни до чего докапываться.
- Ты хорошо подумал, Макс? - сотый раз спросил Хьюго.
Я в сотый раз ответил ему, что ни одно решение не было обдумано мной столь тщательно и не приносило мне столько радости, а про себя подумал, что предстоящая операция - это немыслимо малая плата за возможность снова подняться в небо. Хьюго в последний раз пожал мне руку и убрался восвояси, а меня покатили к операционной.
Со дня на день наша верфь закончит строительство "Графа Цеппелина-2", и ему очень нужно горячее человеческое сердце. Пусть возьмёт моё!