Машина "скорой помощи" несется по рыжим ночным улицам Москвы. Я лежу на носилках, смотрю в потолок. На полупрозрачном люке в крыше машины нарисован большой красный крест. Рядом с кушеткой капельница и дефибриллятор. Маленький образок в дешевой рамке привинчен шурупами к корпусу "скорой". Сирена надрывно воет, отбрасывая на стены старых домов синие отблески, но вряд ли кто-то сейчас обратит на это внимание: город под черным покрывалом ночи. В окнах не горит свет. Кто-то спит, кто-то занимается любовью, кто-то пьет водку на кухне, кто-то смотрит телевизор - всем наплевать на меня. На то, что я умираю. Скорая помощь несется по темным улицам, и мне кажется, что ее сирена это фанфары, что все это - мои триумфальные проводы на тот свет.
В машине три откидных сидения. Одно со спинкой, а два без нее. На одном, в изголовье носилок, сидит медсестра, а на втором, что находится в полуметре от моей головы, сидишь ты. Одна твоя рука прижата к груди, вторая крепко, до боли сжала мою руку. Я хочу сказать тебе, чтобы ты не сжимала ее так сильно, но из моего рта вырывается лишь невнятное мычание да лезут кровавые пузыри. Ты сжимаешь мою руку сильнее. Окна до половины замутнены кислотой, чтобы никто не видел того, что происходит внутри "скорой". А внутри медсестра все колет и колет обезболивающие. Внутри медсестра просит водителя поднажать. Боится не успеть. Внутри машины с моего лица скатываются крупные капли пота на обтянутую целлофаном подушку. Машина старая, и на этих носилках, которые можно использовать как каталку, на них, обтянутых целлофаном, чтобы очередной умирающий не испачкал их кровью, умер не один человек. Все они были приговорены и казнены. Каждый за свое, личное преступление. Все они были настолько же виновны перед тобой, как и я, и со всеми ты вот так вот сидела и сжимала до боли руку. Я закрываю глаза.
2
Поезд начинает сбрасывать скорость, когда за окном появляются дома. Утренний, сонный город спит. Лишь машины несутся светящимся потоком куда-то вперед. Я курю в тамбуре, смотрю на все это, я смотрю, как город надвигается на меня, как он засасывает зеленый поезд в себя, я смотрю на этот механизм, у которого двадцать миллионов живых частей, я курю.
Проводник открывает дверь вагона, и я первым шагаю на гладкую поверхность перрона Ленинградского вокзала. Я смотрю на часы, что висят на входе в вокзал, я смотрю на людей, что торопятся в метро. Я думаю лишь о тебе. Знаешь, такое бывает: на что ни посмотришь, все напоминает тебе одного человека - рельсы, красная сумка у человека, идущего впереди тебя, снег, большими хлопьями падающий из черного неба, все напоминает о тебе. Я иду к метро. На улице холод. Несвязные мысли копошатся в голове. Я смотрю на свои черные ботинки. Они все в грязи.
Я прохожу под видеокамерами, что в здании вокзала понатыканы на каждом углу, я выхожу на площадь трех вокзалов. Поток пассажиров, не останавливаясь, идет. Толпа людей как большая гусеница ползет к метро, которое поглощает их, разделяя на части, развозит в разные стороны. На станции Комсомольская я сажусь на скамейку, кладу рюкзак на колени и включаю плеер. Мне хочется чуть-чуть посмотреть на бесконечный поток людей, хочется чуть-чуть побыть в стороне. Хочется посмотреть на него со стороны, не становится хоть какое-то время его частью. Nick Cave поет свою балладу, а люди несутся, не глядя друг другу в глаза, не замечая друг друга, бегут по своим делам.
Вдруг я замечаю, что из-за колонны на меня смотрят пристальные глаза. Бомж, пропитый почти до прозрачного состояния, бомж, от которого разит как из помойки, смотрит на меня пристальным взглядом, совсем не напоминающим взгляд алкоголика: взгляд пристальный, пытающийся выяснить всю подноготную, взгляд, чувствующий добычу, который просвечивает тебя насквозь, от которого не скроешься, от которого некуда бежать. Присмотревшись, я понимаю, что у его глаз нет ни зрачков, ни радужной оболочки. Глаза как будто залитые нефтью, как будто в глазницы вставлены две огромные черные жемчужины, отдающие холодным, металлическим блеском. Люди несутся вперед, не обращая внимания ни на меня, ни на это существо. Вдруг я понимаю, что это. Я вижу, как под одеждой бомжа что-то шевелится, и край его грязного пальто приподнимается, и из-под него на пару сантиметров показывается что-то черное. Меня пробивает озноб, когда я понимаю, что на другой стороне платформы, из-за колонны, на меня смотрит насекомое. И оно явно смотрит на меня как на жертву. Я моргаю, долю секунды меня окружает темнота, и вновь открыв глаза, я вижу, что никого за колонной нет, видение исчезло. Я сел в подъехавший поезд и уехал в неизвестном мне направлении. Так я первый раз увидел паука.
3
В моей комнате всегда приглушен свет. В моей прокуренной комнатушке всегда царит полумрак, всегда горят благовония, всегда на полу можно найти пустые винные и пивные бутылки. В моей комнате меня как будто нет: у всех, кто бывал в ней, создается впечатление, что я не живу в ней, а изредка захожу, что бы поесть да переночевать. Покажи мне комнату человека, и я скажу кто он. Собаки похожи на хозяев. Друзья на друзей, супруги похожи друг на друга, а я не похож ни на кого, но это не делает меня лучше других. В моей комнате площадью девять квадратных метров всегда приглушен свет. В моей комнате всегда пусто, даже когда я в ней. В моей комнате всегда играет музыка, под которую разные люди на разных языках мира поют об одном и том же. В моей комнате, которую мне совсем не хочется называть моей, на полу валяется скомканная одежда, листы бумаги и просыпанные сто лет назад чипсы.
Я прибежал домой как сумасшедший, после того, как увидел того бомжа в метро, я заперся в этой комнате, как всегда приглушил свет, как всегда задвинул шторы. Как всегда стал искать куда-то завалившуюся трубку и пакет с травой. Тогда, в зимнее утро моего приезда я не мог уснуть. Я не знал, что происходит, не знал, что тонкая нить паутины, невидимая, бесплотная, несуществующая в своей бесплотности, задета. Я в паутине. И мне не вырваться из нее. Я не знал об этом. Я не знал, что охотник движется в мою сторону, что он почувствовал, что в его паутину попалась новая жертва. Я не знал.
Я забил трубку травой, и после двух глубоких затяжек понял, что мне становится намного лучше. Что страх проходит, что все становится на свои места. Комната, в которой я всегда чувствовал себя в полной безопасности, потому что на двери замок, греющая руки трубка с травой, тихая музыка и книжка - все это было у меня.
Ты знаешь, иногда, когда я вспоминаю о тебе, а точнее вспоминает что-то внутри, в левой части тела, мне хочется плакать. Знаешь, я не могу не думать о тебе. Я лежу на полу комнаты, и мечусь, как в горячке из стороны в сторону, от безысходности, от бессилия, от тоски, оттого, что земля породила такое существо, как ты, оттого, что где-то там, наверху, в небесном бюро путешествий, кто-то большой и сильный столкнул меня, маленького и слабого с тобой, сильной и большой.
Знаешь, иногда мне хочется забыть тебя, не помнить ничего, что у нас было, не помнить того, чего у нас не было. Хочется зарыться в рукописи с головой и не вылезать из них. Но ничего не выходит. Ты где-то рядом, иногда мне даже кажется, что я слышу запах твоих духов, мне кажется, что ты идешь ко мне навстречу... но тебя нет.
Весь тот день я смотрел телевизор, плевал в потолок. Знаешь, когда плюешь в потолок, главное - увернутся в сторону от своей слюны, если она, не долетев до потолка полетит вниз. И вот, когда я размышлял о земной гравитации, все это и началось.
4
На улице стемнело, фонарь был весь в снегу, и качаясь, напоминал живой, замерзший апельсин, который причитал: "Холодно. Холодно. Холодно". Снег лип к нему, казалось, что у фонаря есть лицо, апельсиновое, рыжее, одинокое. Фонарь был замерзший, фонарь был одинокий, фонарь был несчастный. Он освещал пустую улицу, он был никому не нужен - никто не стоял в круге его рыжего света, чтобы любимое существо могло разглядеть его, в ночи, во тьме, его, стоящего, в снегу, на морозе, зимой, никто не стоял в круге его света, надеясь, что существо, увидев его, пустит к себе, напоит мятным чаем, а потом, уложив спать, уснет само, рядом, уткнувшись своим холодным носом в шею. В рыжем круге фонаря не было никого. Вокруг не было никого. Только я сидел на своем каменном подоконнике.
Дальше нечего вспоминать. Не имеет смысла Ты уже наверное поняла, что я сумасшедший. Ты поняла, что я не в том месте, где должен быть. Ты наверное посчитала бы, что мне нужна помощь, что меня нужно спасать, что мне, такому безумному, сумасшедшему, опасному, не место здесь, в этом прекрасном мире, мне место в более безопасном, упорядоченном мире, там, за желтыми стенами больницы. Но ты не сказала мне ничего тогда, когда я сидел один, на подоконнике, и разговаривал с рыжим, засыпанным снегом фонарем. Тебя не было рядом со мной, когда я увидел, как огромная тень паучьих лап появилась на стене дома напротив, тебя не было рядом, когда я упал на пол, и успел, к моему счастью, задернуть шторы. Тогда я был один.
Я сидел на полу, прислонившись к противоположной от окна стене и боялся дышать. Я боялся, что это существо почувствует мое присутствие по колыханию воздуха, по запаху пота, которым я покрылся.
Паучьи лапы, огромные, как толстые ветви деревьев, высвечивал через занавески рыжий свет фонаря. Я слышал, как под ними хрустит снег на улице, я слышал, как они царапают стекло моего окна, я видел, что у этого паука человеческая голова, что паук принюхивается, пытаясь определить, здесь ли я, слабый, никчемный, не способный ничего противопоставить его мощи. И я не знал тогда, что пойми он, что я за стеклом окна, то он немедля просочился бы сквозь щели в раме, влился бы как нефть в мою комнату, опутал бы меня своей невидимой паутиной, так, чтобы я не смог пошевелится, и стоял бы надо мной, думая, что сделать со мной - отложить во мне свои личинки, подождать, пока я стану чуть побольше, или сожрать сразу. Он бы укусил меня, ввел в мое тело свой яд, вселился бы в меня, мои глаза стали бы постепенно заливатся черной краской как у того бомжа в метро, и в скором времени стали бы такими же, как и у всех. Черными. Паучьими. Обычными глазами, которые ты привыкла видеть по несколько тысяч в день.
5
Мы приезжаем в города в первый раз, мы видим каменные стены домов в окно поезда, мы курим в тамбуре, прислонившись к стеклу двери, мы смотрим, как нас поглощает эта каменная паутина. Ее власть безгранична, мало кому удается пролететь сквозь ее невидимые нити. Мало кто замечает, что он в ней запутался, мало кто замечает, что он уже в ней. Мы выходим из вагона, мы идем в сторону вокзала, мы видим видеокамеры, которые висят над входом в зал ожидания, мы видим видеокамеры, что висят на выходе из вокзала, но не придаем этому значения. Знаешь, никто из нас так никогда и не понял до конца, что он уже затронул нить, что нить, тонкая, невидимая, дернулась, когда в нее попала очередная муха, приехавшая в город. Никто не чувствует на себе его пристальный взгляд. Никто из нас не понимает, что нить, дрогнув, дала сигнал пауку, что все это время сидел неподвижно в центре своей паутины, что он, только почувствовав это, начинает двигаться в нашу сторону. Редко кто замечает, когда именно паук впивается в его тело своими зубами, когда он превращает нас в таких же пауков.
Тогда паук ушел. Может, он не заметил меня, а может, оставил на потом. Может, он решил, что я еще слишком мал для него, что мне нужно вырасти, а может, он оставил меня в живых для чего-то другого, я не знаю точно.
Тогда я проснулся на полу своей комнаты, все у той же стены, я не знал, что это было - сон или явь, или глюк от травы с кокаином, которую я курил. Я задавал себе вопрос о моем психическом состоянии, и чем чаще я его себе задавал, тем все больше мне казалось, что я действительно сошел с ума.
6
На следующее утро я толкнул дверь подъезда, вышел на улицу - снег приветливо хрустнул под моими ногами - я посмотрел в небо и подарил ему облако пара своего дыхания. Я пошел по улице, к метро. Я был в серой толпе, что двигалась вместе со мной, я шел в этой человеческой биомассе, я смешался с ней, стал ее частью. Все это время меня не покидало ощущение того, что что-то не так. С тобой такого никогда не было? Как будто все не так, как должно быть, что все, что было раньше, что-то, что имело свой привычный ход, сейчас повернулось если не вспять, то свой ход изменило. Что все не так, как должно быть, не так. Что мир начал вертеться не в ту сторону. Что мир стал серым. Что у людей в жилах далеко не теплая кровь, а жидкий азот? В то утро все было не так, как всегда. Я заметил тогда, что люди не такие, как всегда, я заметил, что у каждого на бельмах есть черные пятна, у кого-то больше, у кого-то меньше, я заметил, к своему ужасу, что эти глаза мне очень напоминают те глаза, что пристально смотрели на меня в метро вчера. Сколько я ни смотрел на людей в то утро, сколько я ни пытался найти в них обычные, человеческие, добрые глаза, у меня ничего не получалось: все люди были уже отчасти пауками. Я видел, что скоро они превратятся в них окончательно: кто-то быстрее, кто-то медленней, но никому не получится избежать страшной участи, все были на пути к ней. Тогда, в то утро, я видел, как под их одеждой, под их кожей шевелилось насекомое, как оно пыталось вырваться наружу, как оно пожирало их изнутри, занимая все большее и большее пространство внутри их тел. Я видел это своими глазами.
Я бы никогда об этом не рассказывал, если бы не встретил несколько людей, которых паук тогда еще не тронул. Я рассказываю тебе это все, лишь для того, чтобы рассказать о них. Тогда, в то утро я повстречал первого из них.
Я вышел на "Библиотеке имени Ленина", сел на ступеньке этой самой библиотеки, и смотрел, как пауки заходят и выходят из здания. Они были разные: были пауки-дети, совсем еще маленькие, были пауки-старики, непонятно как державшиеся в дряблом теле, уже готовые вырваться из него, что бы влезть в другое тело. Я смотрел на них, и не верил в то, что не замечал этого раньше. Весь мой мир покачнулся, потом покачнулся еще, и покатился куда-то вниз, со скоростью курьерского поезда. Знаешь, я бы сошел тогда с ума, разбил бы себе голову об эти каменные ступеньки, если бы передо мной тогда не остановились ноги в ботинках с тупыми носами, и девушка, лет двадцати трех, в зеленом пальто, не спросила:
- Ты не замерзнешь так? Не сиди на камне.
В ее глазах не было черных пятен. Знаешь, мне захотелось обнять ее, мне захотелось остаться с ней, не видеть ничего и никого вокруг, лишь бы она не отводила от меня своих прекрасных, настоящих, человеческих глаз.
7
И вот, в кафе играет приглушенная музыка, белая скатерть, солонки в подставке, кофе в маленьких чашках. Ее пальто сложено вдвое, повешено на спинку стула, что стоит рядом со мной. У нее немного пухлые руки, это бросается в глаза: они скорее даже не пухлые, а если так можно выразиться, мягкие. Знаешь, есть такие руки, на которые смотришь, и представляешь, как в них ложится твоя рука, представляешь, насколько нежна кожа, насколько тепла; Она. Зеленые глаза, такого же цвета, как пальто. Родинка на верхней губе. На прямом носу шрам, который каким-то непонятным мне образом делает лицо еще более привлекательным. Рыжие волосы явно пережженные краской, напоминают паклю. Вязаный свитер, под которым виден черный лифчик, синие джинсы. Она. Походящая на вуаль невесты. На снежинки, что кружатся в темноте неба.
Она закуривает очередную сигарету и спрашивает:
- Ты смотрел "Стену" Пинк Флойда?
Ей все равно, смотрел я или нет. Ей все равно, что я отвечу. Ей плевать на это, ей плевать на все. Она даже не понимат того, что паук каким - то образом пропустил ее сквозь свою паутину.
Я говорю:
- Да. Я вообще люблю Pink Floyd.
- А что еще?
- Не знаю.. из наших или ненаших?
- Из тех и тех.
- Мм.. - мне не интересен этот разговор. Мне интересна она - из наших - Кино, Наутилус, Аквариум. А из ненаших...
Она не такая, как все. Она не подходит ни под один тип людей. Она смотрит на меня и задает глупые вопросы, просто для поддержания разговора.
- А P.I.L. слышал?
Ей не интересно, слышал ли я эту дурацкую группу, ей интересен я.
На улице холод. Мои пальцы мерзнут в перчатках с обрезанными пальцами, она зябко кутается в свое зеленое пальто. Мы идем вперед.
- Опять зима... - говорит она, - ненавижу зиму. Летом хотя бы можно идти по улице и не думать, куда бы зайти погреться, а думать о чем ни будь другом. Мимо нас проходят два паука. Они в костюмах, при галстуках, с бутылками пива в руках. Пауки торопятся в свои норы.
Она говорит:
- Мне пора домой.
Я провожаю ее до метро, а потом иду по пустынной улице, смотрю, как падает снег. Знаешь, есть вещи, на которые можно смотреть вечно. Вещи, которые незыблемы, как скалы, как мировой океан, как солнце и луна. Падает снег. Я смотрю, как снежинки появляются из ниоткуда - надо мной лишь черное небо, как они медленно, можно сказать вальяжно, опускаются на крыши машин, на асфальт, на ветви дерева, что растет около моего дома. Я молчу. Мимо проезжает трамвай, в котором пауки уткнулись в свои книги, кроссворды, мысли.
8
Мы выходим из серых домов в серые дни. Мы выкуриваем первую сигарету. Пауки. Мы идем, бежим, смотрим телевизор, занимаемся любовью, воспитываем детей, наблюдаем за чайками, что жрут рыбу, ищем компромиссы между собой и миром, что нас окружает. Пауки охотятся на своих жертв лишь потому, что им хочется жрать. Они хотят жрать нас. Они живут, пожирая нас изнутри, пробуя на вкус каждый день все новых и новых. Пауки-мамы воспитывают своих паучков-детей, надевают на их плечи ранцы, приглаживают им волосики, заставляют бежать, чтобы не опоздать в школу, где пауки-учителя проведут очередной ненужный для них урок. Пауки водят машины, трамваи, поезда. Пауки умеют многие вещи. Пауки-политики умеют управлять своими пауками-подопечными. Пауки-присяжные умеют убивать невиновных и оправдывать виновных пауков. Пауки пишут книги, сочиняют музыку, маршируют на парадах, стреляют друг в друга на всевозможных войнах, пауки умеют и это. Пауки умеют любить, постепенно пожирая друг друга. Пауки умеют творить добро, надеясь, что оно к ним вернется. Пауки вокруг нас, пауки в нас самих.
Я долго сидел у открытого, несмотря на мороз, окна и смотрел на улицу, на падающий снег. Знаешь, был такой великий философ, который так верил в бога, что решил доказать его существование аналитическим методом. Я забыл как его звали, может ты знаешь? Так вот, он сказал: "Любое движение вызвано другим движением". Он сказал: "А так как в мире все движется, значит это есть что-то, что создало первое движение". Дальше он воздвиг гениальную теорию, (я столько не выкурю) о том, что где-то там, в космосе, есть космический мозг, который висит себе в вакууме, и движет всем, хотя сам недвижим. Я сидел у открытого окна, в двух свитерах и теплой трубкой в руке. Я смотрел на снег и думал: кто он, паук, что в самом центре паутины? Кто он, кто сейчас движется в сторону своей очередной жертвы? Кто смотрит сейчас пристальными глазами в чье-то окно, кто сейчас идет по следу за своей новой жертвой?
9
Черное небо.
Не видно ни одной звезды, небо больше всего напоминает черный кусок бархата, без единого белого пятнышка, без единой белой ворсинки на его поверхности. Представь себе, как ты поднимаешься в него, ты чувствуешь, как кровь оттекает от твоего лица, ты поднимаешься все выше и выше, и тебе уже хочется посмотреть вниз, но что-то не дает тебе этого сделать, как будто тебе держат голову. Вокруг тебя сгущается тьма. Представь себе тьму, которую не убить никаким светом, тьму, в которой любой, даже самый яркий свет утонет, как крупинка песка в мировом океане, вокруг тебя настолько темно, что ты почти чувствуешь вязкость темноты, ты погружаешься в нее как в холодную воду. И вот, ты настолько высоко, что тебе становится трудно дышать, холод пробирает тебя до костей.
И вот, тебе кем-то дозволено посмотреть вниз. Видишь, там, внизу странные очертания, напоминающие язву? Тебе это ничего не напоминает?
Твоя опора ломается, ты летишь вниз, все ближе приближаясь к этой язве. Тебе холодно, твоя одежда, твои волосы развеваются на ветру, тебе больно держать глаза открытыми, но ты не можешь их закрыть: ты видишь картину в целом. Ты видишь...
Черные паучьи лапы образуют вокруг города кольцо. Они напоминают ветви дуба осенней грозой. Ночь. Раскаты грома за окном, и вот, сверкает молния, и старый дуб отбрасывает на потолок твоей комнаты очертания своих кривых лап. Ты пролетаешь мимо них, и не веришь своим глазам: лапы паука толщиной с панельный дом на окраинах. Ты видишь, что по каждой из лап бегают маленькие пауки, которые, перепрыгивая с одной такой "ветви" на другую грызут друг друга, выжирают друг у друга внутренности. Ты смотришь на них. У каждого такого паука человеческая голова, и выражение лиц такое, какое ты видишь в метро каждый день в восемь утра - ничего не выражающие, каменные маски вместо живой кожи.
Но тебе интересно, что в центре кольца, и ты устремляешь свой взор туда. Что ты видишь?
Я вижу тусклый круг света, который пауки обходят стороной. Я вижу в этом круге тебя.
А что видишь ты?
Я открываю глаза.
Юля. Ее, мою фею в зеленом пальто зовут Юля. Ее телефон, записанный на смятой бумажке, спит в кармане моей куртки. Я лежу на своей кровати поверх одеяла и думаю о том, что меня от нее отделяет полтора метра и диск телефона.
Она стоит на остановке трамвая, переминаясь с ноги на ногу, кутаясь в свое пальто.
- Знаешь, когда я была маленькая, меня попросили, - я заметил, что под словом "попросили" кроется человек, называть которого у нее нет желания, - нарисовать шар в четвертом измерении. Вот ты бы как его нарисовал?
Она достает из кармана блокнот, весь исписанный мелким почерком, открывает пустую страницу, рисует карандашом круг и протягивает мне.
- Вот обычный шар. Бильярдный, Земной, любой, который ты можешь увидеть в нашем измерении. Нарисуй мне рядом шар в четвертом измерении.
Я думаю. Я не знаю, как нарисовать, я не знаю, что такое четвертое измерение, и вообще не знаю, как рисовать шар.
- Четвертое измерение чем-то отличается от третьего, первого и второго? - спрашиваю я.
- Ты дурак. Никто не знает, что такое четвертое измерение. Не думай об этом. Рисуй.
Я рисую то, что мне первое приходит в голову. Я рисую рядом с ее шаром такой же шар, только с одной маленькой черной точкой. Я протягиваю ей блокнот.
- И что это значит? - она улыбается.
- Это, Юля, шар, вывернутый наизнанку.
- А черная точка?
- Это та маленькая дырочка, которую проделали для того, чтобы его вывернуть.
- Ты умный человечек. Когда мне было пять, я нарисовала тоже самое, только не додумалась насчет дырки. Мне тогда показалось, что в четвертом измерении все должно быть наизнанку, наоборот...
- Думаешь? Наоборот не значит лучше. Наоборот это когда я не левша, а правша, или когда у меня вместо рук ноги? Когда танки едут задом наперед, или когда стреляют тортами с бисквитами?
Она не знает, она молчит.
Знаешь, есть такие люди. Они меняются каждый день по несколько раз, в зависимости от расположения облаков на небе. В зависимости от угла зрения, с которого на них посмотреть. Их настроение может улучшиться, когда они видят кучу говна на белом снегу, и ухудшится, когда им даришь розу. Люди наоборот. Люди четвертого измерения. Она была такой.
- Нет. Мир стал бы лучше, выверни его наизнанку. Добро стало бы злом, зло - добром. А чего у нас сейчас больше? - говорит она аксиому, и уже теперь я не знаю, что ответить. Трамваи не ходят, мы идем к метро. Она придумывает на ходу грустную сказку про примерзший к рельсам трамвай. Трамвай долго - долго ездил и возил много - много людей, которых он любил. Он пускал в себя все больше и больше людей, он надрывался, но тащил их. И вот, на очередной остановке в него зашла самая толстая пассажирка в мире, и трамвай под ее тяжестью примерз к рельсам. И сколько он не тужился, сколько не пытался тронутся с места, ничего у него не получалось. Он заплакал, открыл двери и начал звонить, извинятся. Но оскорбленные пассажиры не обращали на него внимания. И все они ушли, оставив несчастный трамвай замерзать.
- Отсюда мораль - говорю я.
Она отвечает серьезным голосом, подняв указательный палец вверх:
- Не пускай в себя то, что не влезет!
Она падает в сугроб и начинает хохотать, как ненормальная. Я падаю в сугроб рядом и смеюсь. Смеюсь первый раз за месяц. За год. Первый раз в жизни. Мне настолько смешно, что мне кажется, что я сейчас задохнусь. Все-таки она была немного чокнутая, эта Юля. Пустой вагон метро. Мы курим мою траву, сидя на полу в самом дальнем углу. Я смотрю на нее, на то, как она умело держит в руках трубку, как умело задерживает дым в легких. Знаешь, тогда я понял, почему паук не взял над ней верх. Почему она еще гуляет на свободе. В ее глазах, зеленых, как трава, которую мы тогда курили, когда начался приход, промелькнуло то, что и было защитой от паука.
Одиночество.
Сильное, скрытое, сжирающее изнутри все живое, то, что есть только в абсолютно конченых людях, не знающих, зачем и для чего переступать на следующую ступень своей лестницы, ведущей к теплой ванне и мягкому креслу. Ты знаешь, что это такое. В ней одиночество было настолько сильным, что паук не решился лезть внутрь ее бледного тела. Наверное, даже ему было бы там не по себе.
Она... Как она скрывала это от самой себя и окружающих... Как она боялась показать то, что было у нее внутри, как она пыталась сбежать из своей паутины, чтобы попасть в другую, как у нее это не получалось... Вряд ли у меня получится это понять. Понимающие люди одиноки. Непонимающие люди одиноки. Среди толпы, посреди огромного пустыря одни. Они одиноки во время оргазма. На своей свадьбе в подвенечном платье. Они одиноки как Гагарин в космосе. Как последний живой комар осенью. Паутина города разбила на куски то, что должно быть вместе, разбила, чтобы ослабить их и добить по одиночке. Как хрустальную вазу на мелкие, никому не нужные осколки. Как гитару в щепки. Как песчаную крепость на миллионы песчинок.
Я подумал тогда о том, что было до паутины. Ведь она не была на этом месте всегда? Наверное, это что-то было целым, незыблемым, правильным, идеальным. И паук разбил все это на миллиарды бесформенных кусков, которые вряд ли кто-то сможет теперь собрать воедино.
Юля была для меня отдушиной. Замочной скважиной, в которую я смотрел, и не мог оторваться. Юля была человеком, который не нуждается в словах. Человеком, с которым можно молчать. Она играла для меня на гитаре, неумело зажимая аккорды, она показывала свои бездарные рисунки, читала дурацкие стихи. Мы были друзьями, которые не мыслили себя друг без друга. Так тянулись дни за днями, недели за неделями. И вот, однажды она пропала: я не мог дозвониться до нее, не мог найти ее у подруг, сотовый телефон отказывался отвечать, и интернет о ней ничего не знал. Прошло пять дней, и она позвонила мне. Сначала я не смог узнать ее голос. Она весело говорила, просила с ней встретиться. Точнее, она сказала "встретится с нами".
Паук. Она пришла с пауком. Этот парень был весел, по-паучьи умен, он знал, где искать добычу. И он ее нашел. Она говорила:
- Это Антон, познакомься.
- Привет, Антон - говорил я.
- Привет - шипел паук.
В ее глазах появилось маленькое черное пятно, около радужной, зеленой оболочки правого глаза. Под ее кожей, я видел, ползали уже маленькие паучки, выжирая плоть. Я видел, что она уже не сможет никогда стать такой, какой была раньше.
- Извини. Мне надо идти.
Больше я не видел ее никогда.
10
В "скорой" окна замутнены до половины так, чтобы я умирая не мог видеть ничего кроме последних этажей старых домов в центре Москвы, фонарей и неба. Небо черное, как будто намазанное сажей, как будто кто-то покрасил его от нечего делать черной гуашью. Машину качает из стороны в сторону, совсем чуть-чуть, ты этого не замечаешь, но мне кажется, что все мои внутренности катаются из стороны в сторону по телу. Кажется, что их ничто не держит. Меня мутит, я блюю кровью, а ты еще сильнее сжимаешь мне руку. Все мелькает перед глазами, как будто в быстро прокрученной пленке, я не могу сосредоточится на чем-то одном. Я вижу страх в твоих глазах, в глазах медсестры, что готовит шприц с очередным обезболивающим. Вижу святого на иконке. Вижу надпись на ней: "спаси и сохрани". Спаси. Сохрани. Вижу, что одна непокорная прядь твоих шикарных волос выбилась из хвоста и свисает сосулькой, лезет тебе в глаза.
Я смотрю за окно. Старый дом. Старый дом. Новый дом. Фонарь. Окна последних этажей, в которых не горит свет. Снежинки, что выхвачены моим взглядом, когда мы на скорости восемьдесят проскакиваем очередной фонарь, как фотография отпечатываются в моем сознании. Я не забуду.
Я смотрю в небо, и оно тянет меня к себе, такое впечатление, что я железо, а небо это большой черный магнит.
Вдруг я замечаю, что над машиной летит черная птица, почти неразличимая на фоне неба. Наверное, она следит за мной.
Что ж... Спаси. Сохрани.
11
Юкио Мисима писал, что помнит день своего рождения. Мне бы тоже очень хотелось его помнить. Помнить, как свет первый раз ударил в глаза. Мне бы хотелось помнить это ощущение. Наверное, оно похоже на то, что чувствует машинист метро, когда после долгого черного туннеля выезжает на улицу, на которой яркость ослепительного, белого снега граничит с яркостью электросварки.
Сложно сказать, какое мое первое воспоминание. Наверное, оно относится к возрасту лет трех-четырех. Это детский сад. Я помню, что это было зимой. Помню, как меня принесла в ясли мать. Я помню плачущих детей вокруг, помню девочку в красном платье, что сидит почему-то на столе. Она тоже плачет, нелепо искривив рот. Я, наверное, тоже плачу, оттого, что первый раз меня оставили одного родители. Я помню этот детский сад: двухэтажное здание из белого кирпича, рядом беседка и два деревянных домика для игр. За беседкой растут деревья, мне казалось, что их не два и не три, мне казалось, что за беседкой огромный таинственный лес. Я помню лестницу, что ведет на второй этаж. Наверху были группы для более старших детей, внизу - ясли. Я помню портрет нетленного в прямом смысле слова дедушки Ленина на стене в спортивном зале, на стене в игровой комнате, на стене в раздевалке, на стене в комнате воспитателей, куда почему-то запрещалось входить, когда они вдыхали странный дым из белых палок. Когда было тепло, я сидел под их окнами на первом этаже, и ждал, пока одна уменьшившаяся белая палочка выпадет из окна, чтобы посмотреть на нее. На одном ее конце была странная мягкая штука, пропитанная чем-то темным, а на другом был маленький рыжий огонек. А еще она дымилась. Но больше всего в моей памяти отпечатался один случай и один человек. Я не знаю, кто была в этом детском саду Наина Тиховна: директор, главный воспитатель, или просто воспитатель, но я знаю, что была она не человеком. Тогда я первый раз стал замечать, что в людях что-то не так. Старая женщина лет 45 - 50, с глазами, в которых мне казалось, сверкали молнии. Она метала их на детей, которых ненавидела больше всего на свете, на их родителей, на молодых студенток, что подрабатывали воспитательницами в саду. Не знаю, что ей так не понравилось во мне, почему именно меня она сочла самым подходящим кандидатом на роль козла отпущения.
И вот, однажды, когда группа закончила делать зарядку в актовом зале, на стене которого висел все тот же нетленный Ленин, которого нам начинали вдалбливать в мозг уже тогда, ставя на старый граммофон пластинки с почему-то одной и той же историей, как он прогонял из своего дома буржуев, когда Наина Тиховна приказала всем выходить из зала, и дети потянулись к выходу, а я почему - то замешкавшись, по-моему заигравшись с мячом в дальнем углу спортзала, я посмотрел в сторону двери и увидел, что Наина Тиховна стоит уже за ее порогом и смотрит на меня, смотрит ненавидящим взглядом, тем самым, который я увидел много позже в метро, взглядом охотника, понимающего, что жертва слишком мала, что ей он вряд ли насытится, взглядом, в котором читалась ненависть, граничащая с местью за свою старость, за то, что она уже паук, что в ней не осталось от человека почти ничего, а я человек , лишь потому, что я еще не понимаю, что происходит вокруг, когда я побежал из самого дальнего угла спортзала, к этой двери, испугавшись, что она оставит меня одного, здесь, в огромном для меня, маленького, месте, одного, без мамы, папы, меня, слабого, без сильных, когда я бежал к этой двери, страх обжигал мне пятки, страх жег мне кончики ушей и чем-то холодным ворошился в желудке, я видел глаза Наины Тиховны, которая все так же смотрела на меня, и вот, я почти у двери, я уже почти выбежал из зала, но сильная паучья рука захлопывает дверь перед моим носом, и я остаюсь один.
Я помню весь этот зал до мельчайших подробностей, как будто это моя комната, мой теперешний дом. На полу линолеум, желтый, советский, с рисунком, который должен напоминать паркет. На окнах решетки. Вдоль стен лавки. Дверь оклеена советской пленкой под дерево. Ключ, торчащий в скважине с другой ее стороны из желтого металла. За окном деревья. Голые осенние деревья. Маты лежат в углу. Дедушка Ленин на стене.
Я не помню, сколько я провел в зале, пока меня не выпустила сердобольная студентка. Может час, может два, может пять минут, но это время мне показалось вечностью. Сначала я стоял у двери и плакал, звал Наину Тиховну, просил меня извинить, просил, чтобы она выпустила меня. Потом я перестал плакать и по детски наивно, стал разбегаться из другой стороны зала, и биться плечом о дверь, пытаясь ее выбить. Когда из этого ничего не получилось, я начал плакать снова. Но вскоре мне это надоело, и я стал ждать смерти. Я знал, что за мной никто не придет, и я умру от голода, как люди на фотографиях из фашистских концлагерей в музее вооруженных сил. А еще я смотрел на дедушку Ленина, потому что смотреть было больше не на что - окна были слишком высоко от пола, а больше на стенах кроме нетленного дедушки, ничего не висело. Чем больше я на него смотрел, тем больше мне казалось, что у горячо мною любимого дедушки что-то не то с глазами. Потом, приглядевшись, я увидел, что какой-то шутник закрасил ему глаза черно ручкой так, что не видно стало ни бельм, ни зрачков, ни радужной оболочки. Черные глаза стали через какое-то время наводить на меня такой страх, что я заплакал снова.
12
Гитарные риффы прерываются протяжным, незабываемым голосом Меркьюри. Он сидит за фортепиано, кричит в микрофон о любви, о понимании.
Он на сцене, весь напряженный, сжавший кулаки, со своей неподражаемой вывинченной стойкой микрофона в руке. Он там, на сцене, держит в своих руках толпу, он настолько силен, что скажи он: "любите друг друга", все в зале будут любить. Скажи он "убейте друг друга", и все перегрызут друг другу глотки. Он там, в телевизоре, на сцене, несколько десятилетий назад, а я здесь, несколько десятилетий спустя, перед телевизором в своей комнате курю свою первую сигарету.
Тринадцать лет. Я вырос, попробовал на вкус траву. Я попробовал на вкус запах ночи. Я - обычный. Фредди Меркьюри для меня бог. Я люблю девушку Машу из параллельного класса. Я мастурбирую в ванной. Я курю дешевые сигареты и дерусь с одноклассниками в коридорах школы. Я не знаю ничего ни о каком пауке. Паутина еще не поглотила меня полностью. Сейчас меня очень интересует вопрос, почему именно я стал видящим, почему паук именно меня обошел стороной, не тронув. Почему не Фредди, почему не Достоевского, почему именно меня? Эти двое могли бы что-то донести до людей, которых он еще не успел сожрать, а я лишь смог выстрелить себе в живот из дробовика.
Люди могут жить долгие годы, не замечая своего одиночества, скрывая его от самих себя, пытаясь прикрыть его серым одеялом рабочих дней. Но одиночество растет, вне зависимости оттого, сколько у тебя друзей, сколько любовниц, жен. И вскоре одеяло сползает, начинают мерзнуть ноги. А потом, когда серые дни остаются за спиной, когда вся жизнь улетает куда-то в пропасть, и ты уже не можешь вспомнить, какая она была, когда тебе уже нечем накрыться, на тебя обрушивается холодный град. Одиночество. Был ли я одинок тогда? Был ли я таким, как все? Что паук нашел такого во мне - сколько я не размышлял над этими вопросами, ответов я не нашел.
В тринадцать лет мои родители на лето отправляли меня куда подальше. С глаз долой. Пионерский лагерь "москвич", как они полагали, должен был послужить для меня школой жизни. Они считали его лучшей альтернативой дворам и пыльным московским скверам. Я благодарен им за это, потому что этот лагерь действительно дал мне очень многое. Трава там менялась на водку, водка на сигареты, сигареты на жвачку. Мы курили прямо в палатах, подперев дверь стулом. Потом, когда начинался приход, а палата проветривалась, мы подкладывали под одеяла скомканную одежду и подушки, выключали свет и выпрыгивали из окна второго этажа. Мы ходили в близлежащую деревню на дискотеки, где нас нещадно били "местные", мы пили водку в лесу, что был совсем рядом с нашим корпусом. Опасаться, что нас засекут, было почти не нужно: вожатые пили в своих комнатках, и, похоже, прекрасно знали, чем занимаются их "пионеры". Но пионерами мы не были - советский союз с грохотом выстрелов танков провалился в какую-то черную дыру, на дне которой в луже говна плавали порножурналы, кассеты с рок-музыкой и прочие запрещенные раньше вещи. Дедушка Ленин, которого я еще успел застать в первом классе школы на стене, наверное, очень больно ударился, падая с нее.
В нашем непионерском лагере было можно все. Я уверен, что теперешние "пионеры" в том лагере перешли с травы на ЛСД, а может, и на винт. Но тогда было все по-другому. Мы не были паукам, жизнь еще не заставила нас выгрызать друг другу глотки. Помнишь, тогда пауки с красными флажками на лацканах пиджаков сменились в телевизоре на других пауков, помнишь, пауки бегали по улицам, вырывая друг у друга свободу в виде зеленых бумажек из рук? Пауки кричали каждый о своём, таща телегу во все четыре стороны.
Но не это запомнилось мне. Не первый класс школы, в котором те же учителя, что совсем недавно восхваляли советы, стали их хаять, не мой отец, смотревший ночами по старому телевизору съезды КПСС, больше всего мне запомнилась девушка Таня, что была в том самом непионерлагере. Она была худенькой, с только начинающей расти грудью, с нежным голосом, который совсем не походил на детский, с открытыми доверчивыми голубыми глазами и косой, которую она расплела для меня.
Я помню, как на очередной зарядке я вдруг перестал лениво махать руками и ногами, и уставился на нее, стоящую передо мной. Она была в синей футболке и черных шортах. Ее тело переливалось как ручеек, когда она делала приседания. Тогда, ночью, мы не знали, что делать. У меня никого еще не было, никого не было и у нее. Мы долго бежали по лесу на нашу поляну. Я постоянно оглядывался, боясь, что за нами увязался кто-то из моих собратьев по прокуренной палате. Мне было страшно в темном лесу, но я был парнем, а следовательно должен был быть сильным и храбрым. А еще, мне казалось, что сердце выскочит из груди и побежит впереди меня за ней. Я постелил на землю куртку, ее синюю футболку. Конечно, я говорил, что люблю. Что женюсь. Что никогда не брошу. Она, конечно же, обещала то же самое. Знаешь, я не запомнил, что делали тогда два маленьких тела в темном лесу. Я запомнил, как она расплела для меня свою косу. Она сидела на моем животе, еще не избавившись от черных шортиков, и смотрела на меня. Облака понимающе отползли в сторону, и ее осветил лунный свет. Она спросила: "Хочешь, я распущу волосы?". "Да" - сказал я, думая, как в темном лесу буду ловить прыгающее как резиновый мячик сердце, когда оно выпрыгнет из груди. Я и сейчас часто вспоминаю ту ночь, ту луну. Часто вспоминаю Таню, а точнее, как она расплела тогда свои волосы, и они заискрились в холодном, лунном свете. Вспоминаю, как ее волосы сделали мертвый, желтый и ледяной лунный свет живым, теплым, мне казалось тогда, что волосы, рассыпавшись по хрупким обнаженным плечам, вобрали его в себя, и начали светиться самостоятельно. Мое сердце отказалось выпрыгивать из груди и остановилось. Я знаю, что паук был в том лесу, наблюдая за играми своих мушек. Выжидая, что будет дальше, а может, готовясь к броску. Наверное, это она спасла меня. Она дала мне, сама того не сознавая, то, чего паук боится.
Паук боится. Знай, бывает время, бывают моменты, когда паук не может сделать в твою сторону шаг, когда паук не может вцепиться в тебя своими зубами, он может лишь выжидать, когда ты ослабнешь и поддашься ему.
Паутина не дает выхода, паутину не под силу порвать одному человеку, а если было бы и под силу, то она тут же появилась в другом месте. Закон природы. Закон жизни. Закон смерти. Мухи не могут жить без паука, паук не может жить без мух. Часто догадываешься, где расставлена паутина, и все равно летишь, жужжа своими прозрачными крылышками в нее. Ты не можешь без этого.
Знай, паук не боится лунного света, который впитывают рассыпавшиеся по обнаженным юным плечам волосы, не боится рассвета в твоем туманном окне, он не боится уходящего в бесконечность гитарного соло. Паук боится тебя, если ты можешь все это чувствовать.
Я действительно хотел жениться на Тане. Хотел еще раз увидеть, как она распускает свои волосы, но, как выяснилось, она жила в другом городе, название которого я забыл, как и ее фамилию. Я редко вспоминаю о ней, как и ты обо мне. Только иногда, проснувшись посреди ночи от сна, в котором из ниоткуда появлялась она, тринадцатилетняя, с распущенной косой, я плачу и молю всех богов, чтобы паук не смог тронуть ее.
13
Джим Моррисон никого не любил. Он танцевал на сцене шаманские танцы, и толпа ревела как один большой раненый зверь. Все танцевали с ним вместе, как один, все пели его песни, зная каждое слово, каждую интонацию его голоса. Джим никого не любил, в этом, наверное, и была его сила. Он глотал горстями ЛСД и литрами пил виски. Когда он уже был знаменит, он все равно отправлялся в городские трущобы и спал там где попало и с кем попало.
Он поет песню про змею, которая порабощает людей, лишь потому, что они боятся ее, а я лежу в своей комнате на диване и курю траву.
Мне 15 лет. Много это или мало? Я отпустил волосы, стал носить рваные джинсы и водить домой, кого попало. Родители все меньше и меньше понимают меня, все меньше и меньше занимают места в моей жизни, которая катится по наклонной вверх. Концерты похожи друг на друга из-за того, что на каждом из них ты пьян. Музыка высасывает твою душу и выдает ее в усиленном виде через усилитель. Гитара фонит, провода постоянно отходят, голос никогда не слышно из мониторов. Все катится вниз, и через какое-то время внизу становится что-то видно. Внизу, там, на самом дне, есть то, чего ты боишься. Не успеешь опомниться, и оно будет в тебе.
Есть система, в которой живут обычные люди: Работа. Дом. Дети. Зарплата. Дача. Им говорят: "Потребляй. Работай. Сдохни", и всю жизнь они стараются следовать этой системе, не отступать от нее ни на шаг. Пауки.
Есть система, в которой живут неформалы: Пьянки. Наркотики. Секс. Музыка. Стихи. Им говорят: "Живи быстро, умри молодым".
Им говорят: "Уничтожай себя".
Им говорят: "Покончив с собой уничтожь тем самым мир".
Им много чего говорят, и их молодые умы во все это верят. Впитывают, как губка воду. И самые глупые из них идут до конца, до кладбища.
А кто-то идет работать в банк.
И вот, мне 15 лет, я пью водку из горла, закуривая "Явой", потолок уходит в голубое небо, в котором все понимающие облака расступаются в разные стороны, когда я кладу на язык еще одну марку, чем-то напоминающую почтовую. Кокаин заставляет разбить бутылочное стекло, через которое ты смотрел на мир всю жизнь, заставляет дворника играть Моцарта на своей лопате под окном, соскребая лед с асфальта. Живи быстро. Умри стариком. В 15 лет ты видишь мир таким, каким он есть на самом деле. Только потом ты начинаешь его видеть через свою призму.
Паук обходит меня стороной, позволяя веселится и прыгать от счастья, он позволяет мне лежать на полу у батареи и опускаться на дно моей собственной депрессии. Он позволяет мне все это. Пока что.
Жизнь человека похожа на скалы. Ты взбираешься сначала на одну вершину, ликуешь на ней, подняв руки вверх, но потом тебе приходится спускаться и лезть на другую, и так всю жизнь. И с каждым разом скалы становятся все выше и выше, все сложнее на них взбираться. Главное - не падать вниз, ведь жизнь не дает тебе с собой парашюта.
И я лезу вверх, цепляясь за выступы, думая по нескольку десятков минут, куда поставить ногу. Я лезу вверх, не зная, что скоро сорвусь.
В пятнадцать лет я закончил девять классов и, получив аттестат, ни слова не говоря ушёл. Все мои одноклассники сидели на первом этаже в холле и писали заявления на имя директора о том, чтобы их оставили в этой сраной школе. А я прошел мимо них не попрощавшись, надеясь, что больше никогда их не увижу. Мой класс представлял собой прекрасных молодых людей, которые готовились со всей старательностью, к тому, чтобы стать пауками. Этому их учили родители и учителя, президент в телевизоре и толстые никому не нужные учебники. Их учили быть такими же, как все: без чувств, понимания, без способности видеть то, что происходит прямо перед их носом. Я не понимал этого тогда, и просто ненавидел их всех. Я не хотел находиться в здании, которое в меня вселяло такую злость, что с каждым днем я был все ближе и ближе к тому, чтобы взять отцовское охотничье ружье и стрелять в лица учителей и одноклассников до тех пор, пока не кончатся патроны.
Паутина многогранна, паутина имеет много слоев и уровней. Ее невозможно увидеть всю, во всей ее масштабности: каждый паук стремится сплести свой маленький участок, каждый паук хочет иметь свою добычу, и не терпит на нее посягательств. В каждом доме, в каждом едущем по заснеженному шоссе автобусе есть паутина, пауки и мухи. Работа, школа, тюрьма, спектакль в театре, концерт именитой группы, все это представляет лишь небольшие участки паутины, в центре которых есть свои пауки, которые всегда хотят есть. Все они, соединяясь между собой, и образуют огромную паутину, из которой невозможно вырваться: даже выбравшись из одной, ты неизбежно попадаешь в другую. Пауки всегда едят более слабого паука. Даже двое людей уже создают друг для друга паутину, в которую попадает один из них. Паутина - учеба. Паутина - работа. Паутина - дружба. Паутина - любовь.
В пятнадцать лет я уже знал все, что мне нужно было знать, но не знал, куда все это деть, кому все это отдать. Я не становился пауком, в отличие от других. Я видел то, чего не хотели замечать другие. Знаешь, иногда мне казалось, что я покрыт толстым слоем полиэтилена: все вокруг поражало меня своей серостью, своей медлительностью, казалось ненастоящим. Я ждал, когда мир вокруг станет другим, я знал, что это должно произойти: все должно было быть настоящим, а не китайской подделкой под настоящее. Я не дождался этого. Чем больше я взрослел, тем паук больше и больше опутывал меня своей паутиной, чтобы я не смог вырваться из его пут. И я живой, но обездвиженный, связанный по рукам и ногам ждал своего часа.
14
В шестнадцать лет все было кончено. Иногда вершины нашей жизни становятся такими высокими, что падать с них становится страшно, а мне пришлось с одной из таких вершин упасть. Падение вниз. Остановившееся сердце. Жизнь наизнанку. Смерть. К тебе приходила смерть в ее настоящем, подлинном обличии, или ты читал о ней только в романах? Ты ждал ее ночью, за закрытыми шторами? В окровавленной ванне? На краю крыши десятиэтажного дома? Мне повезло. Я видел ее.
Моя семья такая же, как и все остальные семьи. Обычная паучья семья. В моей семье никогда не было принято говорить откровенно, проявлять свои чувства. Я никогда не видел, чтобы родители целовались. Никогда не видел, чтобы кто-то из членов нашей семьи говорил откровенно. Иногда, когда так говорить приходилось, я чувствовал неловкость. Мои родители стали пауками рано, и очень хотели из меня с сестрой сделать таких же пауков. Сестра быстро пошла по их стопам, а я нет. Иногда казалось, что отец хочет, чтобы я стал машиной, без чувств, без эмоций. Наверное, он считал, что только так можно противостоять миру, паутине. Я не знаю, когда паук проник в отца - может, когда он был молод, а может, он сопротивлялся подольше. Но сейчас отец больше всего напоминает самого настоящего паука. В нем еще много осталось живого, настоящего, но все это под броней, под толстым слоем стали не видно, что он чувствует. А мне очень хотелось бы, чтобы он чувствовал. В нашей семье пауков не принято говорить о своих проблемах, если они не имеют материального обличия. Я всегда мог сказать "мне плохо, потому что меня, похоже, отчислят из школы", и получить подзатыльник и помощь в решении логарифмов, но в то же время я никогда не мог сказать, не почувствовав себя полным идиотом: "я хочу умереть, потому, что не вижу смысла жить дальше". Они никогда не понимали смысла этих слов, не представляли, как это можно покончить с собой, хотя никогда не задавали себе вопросов, зачем жить дальше. Пауки не могут думать об этом. Паук никогда не задумывается, зачем он живет. Никогда не задумывается, зачем он нужен. Никогда не задумывается над тем, что будет дальше, когда в его зубах в предсмертной агонии бьется жертва. В нашей семье никто никогда об этом не задумывался. Наша семья просто жила. Иногда мне казалось, что я вижу больше, чем видит мой отец - паук, иногда я даже об этом ему говорил, но он смотрел на меня своими паучьими глазами, говорил, что я еще слишком мал. Да. Мал для того, что бы быть сожранным изнутри, как он. Наверное, поэтому в моей квартире, среди своих родственников я напоминал больше жильца, снимающего комнату, чем родственника.
И когда смерть улыбнулась мне своей безгубой улыбкой, я понял, что мне некуда идти, некому доверится, некому налить в стакан моей боли, которой во мне был целый океан. Человек не может быть один. Если тебе говорят, что любят одиночество - не верь. Они просто любят какое-то время быть одни. Они любят верить в свое одиночество, которое никогда к ним не придет. В шестнадцать лет я был настолько одинок, что мне хотелось бросаться на стены. У меня были друзья, были девушки, но это не спасало меня от него. Чем больше я видел паучьи глаза, тем хуже мне становилось. Они были одинаковыми, они были настолько предсказуемы, что мне хотелось выть.
В городе-паутине у меня был только один человек, который давал мне тепло. Знаешь, есть люди, похожие на обезьян. Есть люди похожие на собак. Есть люди, похожие на птиц, есть люди похожие на людей. А она была человеком. Она была тем, кем должна была быть, она была тем, кем должны быть все. Паук не мог к ней подступиться, не мог тронуть ее глаза, в которых было понимание, казалось, что они вместили весь сложный мир, со всеми подземными катакомбами, зданиями, самолетами в воздухе, и еще осталось место для того, что мне в ней нравилось. Она давала мне тепло.
Паутина перемалывает людей, как мельница пшеницу. Паутина не дает вздохнуть, не дает возможности оглядеться вокруг. Паук забирает самых лучших. Если он не может использовать человека как носителя своей паучьей заразы, он убивает его. Он не может терпеть присутствие других живых созданий в своей паутине кроме пауков. Он убил и ее.
Она лежала на подушке, ее бледное лицо сливалось с цветом простыней. Облучение выело все ее волосы, не осталось ни оного волоска на голове, не видно было ни ресниц, ни бровей. Она стала очень худой. Казалось, что подуй ветер, и ее унесет как перышко. Я стоял в дверях ее палаты и пытался не заплакать. От нее почти ничего не осталось. Она сказала:
- Здравствуй.
Она говорила слабым голосом, и мое сердце разрывалось на куски от каждого ее слова.
От каждого взгляда ее потухших глаз.
Она сказала:
- Мне больно... Если бы ты знал, как это больно...
Она говорила, что ей плохо. Она не верила, что умрет. Она не хотела умирать. Она хотела увидеть еще одну осень. Но этого ей было не суждено сделать: паук быстро уничтожил свою очередную жертву.
Ее пауки-родители, которые относились, наверное к очень ядовитому типу, ненавидели меня. Мне не разрешалось видеть ее, когда она была жива. Мне не разрешалось видеть ее, когда она умирала - я смог пробраться в больницу тайком, когда этих существ не было рядом. Мне не разрешили прийти на похороны. Я не знаю, где ее могила, но я слышал, как о крышку гроба с глухим звуком ударяется земля. Я слышал их чавканье на поминках. Я слышал, о чем они говорят. Пауки.
Судьба такая. Мертвого не вернешь. Она в раю. Она в лучшем мире. Спаси. Сохрани.
15
В шестнадцать лет все было кончено. Со мной. С моим детством. С надеждами. Я порвал паутину, что меня опутывала, но не увидел ничего хорошего: краски были все такими же серыми. Мои родители - пауки ничего не понимали. Мои родители-пауки ждали объяснений. Вода была теплой, как кровь, что струилась из моих вен. Вода очень быстро стала непрозрачно-бордовой. Я не мог оторвать взгляда от того, как кровь смешивается с водой, мне казалось, что я опускаюсь на самое дно. Дно самого глубокого океана. Если тебе хватит сил сделать то, что я сделал, тебе в какой то момент покажется, что ты падаешь в яму. В огромный, глубокий котлован. Ты будешь лететь в него, опускаясь все ниже и ниже. И в какой-то момент ты станешь частью этой ямы, маленьким камешком, что отвалился от ее стены, небольшим кусочком глины. И чем больше твоя кровь будет выходить из вен, тем меньше тебе будет хотеться вылезать из окровавленной ванны. Нужно только две минуты.
Кто-то считает, что самоубийство - проявление слабости. Кто-то считает, что проявление силы.
Когда ты подносишь лезвие к своим венам, нужна очень большая сила воли, для того, чтобы сильно нажать на кожу и резко полоснуть по ним. Но когда ты будешь лежать в окровавленной ванне и начнешь понимать, что ты совершил ошибку, тебе понадобится еще большая сила воли для того, что бы из нее вылезти.
Не знаю, что меня вытащило тогда с того света: животное желание жить, паук, который не хотел терять свою игрушку или просто трусость.
Я видел осень, которую она так любила и не смогла увидеть. Я бродил по паркам, шуршал листьями, разбрасывал их ногами. А потом настала зима. Хлопья снега сыпались с неба, напоминая о том, что ничто не вечно. Кристаллы снежинок, если посмотреть под микроскопом, очень красивы. Их красота кажется незыблемой, и в то же время она очень хрупка. Так и некоторые люди кажутся настолько живыми, что в их смерть невозможно поверить. Но все умирают.
16
В блокадном Ленинграде было мало людей. Из трех миллионов пауков людьми оставались единицы. Кольцо затягивалось, люди впускали паука в себя. Пауки ели в буквальном смысле друг друга. Дети и старики ели друг друга, художники, философы, общественные деятели очень быстро превращались в насекомых.
Город стал внушать ужас своим жителям, когда настал февраль. Они начали понимать, что дома, каменные атланты вполне смогут обойтись без них. Город вполне может обойтись без людей. Люди закрывали глаза и видели пустые дома с выбитыми окнами, видели свои темные комнаты, в которых не осталось ничего от них - город за закрытыми веками был мертв. К голоду невозможно привыкнуть: сначала тебе хочется есть, потом острая боль начинает пронизывать твой желудок, потом она становится приглушенной, боль ложится на дно. Ты чувствуешь, как желудок переваривает сам себя. Ты в блокадном Ленинграде. Сорок второй. Холодные дни. Холодные ночи. Разбитое окно твоей комнаты заколочено фанерой. Ты отдираешь паркет для того, что бы топить печь, а потом ложишься рядом со мной на кровать. Я обнимаю твои плечи, ты настолько худа, что я боюсь крепко тебя сжимать - руки толщиной со спичечный коробок кажутся настолько хрупкими, что кажется, что стоит сжать тебя чуть сильнее, и они сломаются. Руки как спички. Черный город, без электричества, с людьми, которые перестали бояться смерти. Посмотри, как это выглядит сверху: маленькая снежинка, что упав сейчас на лицо ребенка на другом конце света вызвала бы море восторга, здесь летит в мертвой тьме вниз. Она опускается все ниже и ниже, и вот, ты уже можешь разглядеть ржавые крыши домов, пожары, летящие на бреющем полете бомбардировщики. Вокруг города горят огни. Это солдаты той, другой стороны сидят на безопасном расстоянии от города и едят на брудершафт бутерброды с паштетом, но вот, ветер относит ее в сторону умирающего паучьего города, в котором мало кому удастся остаться человеком. Черные улицы, черные дома, свист бомб, что ухают, совсем рядом, бомб, которые кричат по-английски "time" - время. Кричат, что времени мало. И вот, смотри, она опускается еще ниже, и прилипает к фанере нашего окна. За ней лежим в полной темноте мы. Я обнял тебя, и слушаю, как падают бомбы. Мы не идем в бомбоубежище: мы не сможем до него дойти, да это и не имеет смысла - иногда очень хочется, чтобы наш дом сгорел вместе с нами, чтобы мы умерли сразу, а не за поглощением очередных ста граммов хлеба с добавлением целлюлозы. Серой массы.
Мы лежим обнявшись. Две снежинки, одни из сотен миллиардов, падающих на землю. Мы в темноте, на самом дне самого глубокого океана.
Ты дрожишь, тебе холодно. Ты не можешь уснуть из-за голода. Голод пожирает тебя, ты не можешь ни о чем думать, кроме как о еде. Я беру лезвие, режу себе руку и чувствую, как кровь начинает струиться из перерезанных вен. Я подношу руку к твоему рту, и ты пьешь ее жадными глотками, как ребенок молоко. Ты пытаешься насытиться мной.
Я открываю глаза.
Утро. Вокруг все бело. Мне холодно. Я лежу в сугробе под толстым слоем снега. На его поверхности только моя голова с отмороженными ушами. Рядом, в одном метре от меня ходят пауки, спешащие на работу. Они смотрят на меня, но не пытаются мне помочь. Я спал в сугробе всю ночь, надеясь, что замерзну. Но не замерз.
"Пьяный что ли", - говорит женщина-паук своей подруге.
Знаешь, есть моменты, когда ты не можешь плыть дальше. Горная река закручивает тебя в своих водоворотах, вода тащит тебя на дно, а ты не пытаешься сопротивляться. Ты отдаёшься течению и ждёшь, когда тебя ударит со страшной силой о скалы, когда ты умрешь.
Вода вынесла меня на берег. Я хотел умереть, как никто на свете, но паук решил по-другому. Он решил не расставаться со своей игрушкой.
В шестнадцать лет я понял многое, в том числе то, что вряд ли смогу выйти живым из паутины. Я понял, что никогда не стану таким, как все. Я понял, что бесполезно пытаться вырваться. Я увяз в самом себе, я увяз в паутине.
Паук стер с моего лица улыбку. На лбу появились морщины, в глазах появилась пропасть. Я понял, что паук поставил свой отпечаток на моем лице. На моей душе. Как клеймо на лошади. Как роспись на документе. Передо мной, как в замедленной съемке открылся занавес, за которым я увидел серую линию лет, асфальтовую дорогу, справа и слева от которой стоял темный лес. И не видно было, что там, в конце пути.
21
Он был странным человеком. Я познакомился с ним спустя несколько дней после того, как Юля перестала быть человеком, пустив паука в себя.
Он играл на гитаре в моем дворе. В его глазах не было паука. Он сидел один на скамейке и смотрел в пустоту.
Я не помню, как мы познакомились. Может, я просто подсел к нему на скамейку и спросил, что он играет, может, вышел из магазина с двумя бутылками пива и предложил ему одну, я не помню.
Город - вещество. Город - война непохожих. В городе, в этой огромной паутине, движутся миллионы живых частей, движутся хаотично, не задумываясь, для чего они двигаются, и кто толкает их в ту сторону, куда они летят. Когда я учился в школе, у нас был аппарат, моделирующий броуновское движение молекул. Железные шарики ударяясь о стенки коробки и друг о друга создавали впечатление хаоса. Но у вещества, у планеты Земля нет стенок, о которые можно удариться. Молекулы - люди ударяются друг о друга, жрут друг друга потому, что они не похожи. Пауки одной породы сбиваются в стаи и жрут пауков другой породы лишь для того, что бы быть сильней. Они не задумываются ни о каком братстве, они не думают о свободе. Они не смотрят в глаза своим жертвам. Пауки всегда хотят есть. Пауки не могут жить друг без друга, и лишь поэтому некоторые из них вместе.
Что-то движет молекулами. Что-то движет пауками, которые, как тебе может показаться сначала, движутся хаотично. Это не так.
Представь себе молекулу, которая движется с абсолютной скоростью. С такой скоростью, что может в любой момент времени быть в любом месте. Представь себе паука. Паук может оказаться в любом месте. Он может быть рядом с тобой, где бы ты ни был.
Но есть молекулы, которые напоминают раковую опухоль, молекулы другого вещества, молекулы, которые движутся не с той скоростью и не по той траектории, как все. Молекулы, смутно представляющие если не куда нужно двигаться, то хотя бы как. Люди, которых не тронул паук. Люди, которые понимают, что жить так, как живут пауки нельзя. Люди, понимающие, что жизнь не только лишь жратва.
Они не вписываются в хаос, как бы дико это не звучало для тебя.
Таким был Андрей. В тот вечер мы напивались вместе. Мы пили, пока развязавшийся язык не стал заплетаться, пока ноги не отказались слушаться и все с большей настойчивостью начинали разбегаться в разные стороны.
У него были, как и у меня длинные волосы, одет он был как и я в черное пальто. Он был очень похож на меня, но в то же время был для меня чужим: есть люди, в которых есть что-то, что не позволяет тебе поверить в то, что они говорят откровенно, да же когда они говорят это плача. Что-то, напоминающее стекло, которое не дает выхода чувствам есть на дне их зрачков. А еще он был немного сумасшедшим. Он любил говорить странные вещи, которые, никто не понимал, а если и понимал, то тут же забывал.
Вот, мы сидим, мерзнем на скамейке, недалеко от магазина, допиваем очередную бутылку портвейна. Мы уже сильно пьяны, мысли начинают вращаться в голове все быстрей и быстрей, все сложнее их поймать. Около магазина останавливается машина, я вижу, что в ней на передних сидениях сидят двое мужчин, а на заднем - две девушки. Один мужчина толстый и лысый, другой худой и тоже лысый. Толстый мужчина оборачивается назад и что-то спрашивает у девушек, потом выходит и идет в магазин.
Андрей говорит:
- Это ужасно.
- Что ужасно? - спрашиваю я.
Андрей вздыхает, и показывает рукой с бутылкой портвейна в сторону машины.
- Видишь проституток, сидящих на заднем сидении?
- С чего ты взял, что это проститутки?
- С того, что если бы это были не их девушки, то вряд ли бы он пошел в магазин за бухлом, - я вспоминаю, что магазин винный, - и они не сидели бы в их машине в час ночи. Если бы это были их девушки, то толстый бы сидел со своей девушкой на заднем сидении, а девушка худого сидела на переднем сидении. Тогда их не везли бы как куски мяса со скользкими стенками на заднем сидении.
- И что же в этом ужасного? Ребята развлекаются в пятницу...
- А то, друг мой, что мы перестали обращать на это внимание, - толстый выходит из магазина с пакетом, садится в машину, и она уезжает, - это стало для нас обыденным. Это не должно быть так, - говорит он, глядя в след уезжающей машине, - это не правильно. Ты видишь эту машину, что повернула за поворот?
- Ну.
- Это пропасть. Это напоминает канализационный люк, под которым пустота, под которым Марианская впадина. Мы не знаем, что в душе у девушек, не знаем, что в душе у мужчин, у которых сейчас, я больше чем уверен, стоит. А еще, я больше чем уверен, что у этих двух девушек на заднем сидении пропасть увеличивается с каждым таким толстым мужиком. Я уверен, что с каждым разом она становится все глубже и глубже. И в этом виноваты не те, что на заднем сидении, ни те, что на переднем. В этом виноваты мы с тобой, потому, что не замечаем всего этого.
Андрей не видел паука. Он видел его дела. Его одиночество смешивалось с отчаянием и через его пальцы передавалось гитаре, которая в его руках превращалась в живое существо.
22
Я общался с ним восемь месяцев. Мы встречались на разных станциях метро и долго ходили по улицам города-паутины. Мне было интересно с ним, он был слишком умен и слишком глуп. Иногда мне казалось, в этой компьютерной программе завелся вирус, и имя ему - Андрей. Он не был похож на паука. Он не был похож на человека. Иногда мне казалось, что чем дальше мы уходим с ним от метро, что бы, купив вина, сесть на заснеженную скамейку, тем дальше мы уходим от паутины. Паутина дала сбой. Программа не до конца налажена, некоторые молекулы движутся не с той скоростью и их не расплющивают другие молекулы. Андрей видел многое, но не видел всего. Не видел всей картины в целом. Но он говорил правильные вещи. От некоторых мне становилось не по себе: иногда мне начинало казаться, что на самом деле он притворяется и видит невидимые нити, что тянутся из всего, что можно увидеть вокруг, из каждого предмета, из каждого взгляда, из каждого букета цветов в руках влюбленного, из сплетенных в рукопожатии рук, иногда казалось, когда он смотрел на эти с первого взгляда не интересные вещи, что он видит паука. Что он знает, что делать. Но это было не так.
Вот, мы греемся в подземном переходе, стоим, прислонившись спиной к стене. Он говорит:
"Посмотри на этот фарш", - показывая сигаретой на плотный поток пауков, несущихся в метро. Я вижу, как переплетаются их лапы, как они смотрят своими неподвижными глазами по сторонам.
"Посмотри на это биомассу костей, кожи, мяса. Биомассу идей и проблем, посмотри на то, как они все торопятся умереть".
Он говорит:
"Никто не думает, ради чего он живет".
"Никто не делает то, чего хочет".
Я вижу, как в глазах Андрея загораются и тухнут огоньки-мысли. Я вижу, что сначала их становится все больше и больше, и его взгляд уже искрится теплым, все понимающим знанием, но вот, вдруг, ветер, названия которому нет, задувает все свечи, и его взгляд тухнет, и он как всегда смотрит в пустоту.
Паук, одетый в костюм за десять средних паучьих зарплат поднимается по обледенелой лестнице. Его нога соскальзывает с одной из ступенек, и он падает, ударяется головой об пол перехода. Я вижу, как кожа на его черепе сдирается, и под глубокой царапиной его снятого скальпа можно видеть кость. Я вижу, как маленькие паучки, что до этого проворно бегали по его венам устремляются к нам, сразу шарахаются от меня, и чуть подольше посмотрев на Андрея, заползают обратно под содранную кожу упавшего паука. Он не дышит. Он лежит поперек перехода, а из его головы струится кровь. Пауки смотрят какое-то время, перешагивают и идут дальше. Пауки не едят падаль. Никто не остановится. Бежать. Паукам нужно всегда быть в движении. Знаешь, для пауков движение - жизнь. Чужое, более быстрое движение - смерть. Паукам нужно двигаться.
Андрей подходит к пауку, щупает его пульс, потом звонит по сотовому в скорую. Вернувшись ко мне, он говорит:
"Смотри на них - они воспринимают друг друга лишь как машину. Они видят лишь то, что может двигаться. Мертвым ты уже никому не нужен".
Представь себя Андрея. Представь его себе таким, каким хочешь. Хочешь, я нарисую ему черные глаза и черные волосы? Хочешь, он будет блондином и будет страшно напоминать Курта Кобейна? Моррисона? Хочешь, я сделаю из него писателя или последнего пропойцу? Представь его чистое, без единой белой ворсинки черное пальто. Представь себе его грязный, дырявый пиджак. Представь его чистые, горящие праведным огнем глаза. Представь его пустые, стеклянные, как два пластмассовых шарика глазных яблока. Хочешь, я сделаю его таким, как ты хочешь. А может, ты хочешь, что бы он был таким, каким был?
Он говорил:
"Если ты живешь, кто-то должен умереть".
Он говорил:
"Ради этих сучьих созданий, не задумывающихся над тем, зачем делать следующий шаг, для этих гниющих биологических машин с заложенной программой на жизнь и смерть, для этих пустых сосудов из кожи, в которых бьется, пульсируя, теплая кровь, ради них кто-то умирает каждый день: где-то рядом, где-то на другом конце света, для каждого из них замирают остекленевшие от боли, голубые детские глаза, глядящие в небо, для каждого из них поёт, захлебываясь кровью, умирающий дельфин, из легкого которого торчит гарпун, а они - они идут, не видя перед собой того, что им преподносят на блюдце, того, что делает их жизнь на двадцать четыре часа длиннее, они идут, разглядывая свои ботинки. Вот ты, сука", - Андрей кричит это в лицо напыщенной дамочке в шубе, с расчесанными не меньше тысячи раз крашеными в дорогом салоне волосами, проходящей мимо, - "Сука, ты знаешь, зачем ты живешь? Ты, сука, знаешь, куда ты придешь сегодня к вечеру, когда тебя убьют?" - женщина не успевает даже наморщить свой явно выправленный пластической операцией нос, - Андрей харкает мокротой в ее напудренное лицо и она в слезах убегает прочь.
Скорая приехала через час. Мертвое тело увезли в морг, а мы отправились в магазин за следующей бутылкой.
Вот мы пьяные в стельку идем по разделительной полосе, машины шарахаются от Андрея, прыгающего под каждую из них.