Иванов Константин Константинович : другие произведения.

Ангел Чевенгура

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Сергей Есенин как лирический синтез эпохи

  Константин Иванов
  
  АНГЕЛ ЧЕВЕНГУРА
  
  К 10-летию Революции Туда
  
  I
  
  Кто-то из чевенгурцев сказал, что революция дело детское. Я с ним согласен, но с оговоркой: детское в дурном, не евангельском, смысле. Продолжая по-чевенгурски, - а это далеко не худший из языков, - я бы сказал, что бывают революции туда и бывают революции обратно. Причем первые делаются детьми преимущественно хорошими, вторые - скверными. Например, Февраль - это туда, а Октябрь - обратно. Особенность чевенгурцев в том, что вообще-то они не шибко различают все эти туда-обратно, воспринимают чаще всего всё целиком и рады вовлечься в любую заваруху, лишь бы грезился успех. Тем более в 17-м, - когда переход туда в обратно произошел в считанные недели. Где тут было разобраться? Хорошие дети перемешались тогда с плохими в общей накипи, все катилось валом, думать было некогда. Умнейшие из чевенгурцев в те дни ошалело вертели головами, не в силах угадать, "куда несет нас рок событий". И всякий раз, когда задумываешься над тем, что же случилось с нами в ХХ веке, мне вспоминается автор цитированной строки, крупнейший чевенгурский поэт, Сергей Есенин. Да-да, именно его фигура представляется мне здесь наиболее показательной, или, как сейчас выражаются, знаковой.
  Вы спросите, почему? В то время на Руси было много прекрасных поэтов, одни из которых, как Блок, были более, чем Есенин, образованными; другие, как Маяковский, - не менее гениальными и революционными; третьи, как Клюев, - чуть ли не более крестьянскими и "народными". И тем не менее, каждый из этих больших поэтов представлял собой лишь некий тезис русской жизни, в то время как только Есенину выпала судьба быть лирическим синтезом эпохи.
  II
  
  Синтез всегда простоват, прям, интуитивен, чевенгурен. Любой тезис кажется умней его, ибо зримо аналитичен. Синтез "глуповат" в смысле пушкинской "поэзии, прости господи". Синтез и грубоват, так как бесцеремонно прерывает анализ, "снимает", верней, отбрасывает противоречия-тезисы, ибо хочет быть семенем новой жизни. Синтез однороден с мифом и происходит от него. Как и последний, он универсален и гармоничен. Он всегда говорит о главном, ищет общего.
  III
  
  Синтетичные и мифичные крылья несли Есенина, ангела Чевенгура, взлет и падение которого адекватны глубинной народно-религиозной драме. Вершина полета приходится на апрель 1917 - февраль 1919, то есть на десять "библейских поэм", от "Певущего зова" до "Пантократора". Двадцать два месяца. Примерно в середине этого временного отрезка возникла "Инония" - верхняя точка подъема. Но, на мой взгляд, полная "Инония" это все "библейские" поэмы и еще несколько стихотворений, написанных тогда же, а также и трактат "Ключи Марии".
  Трезвый и проницательный Ходасевич в своем очерке о поэте дал, кажется, лучший анализ трагического феномена Есенина, отдав должное и "Инонии". Но это анализ - на уровне века, не свободный от его партийности. Говоря по-цветаевски, "двадцатого столетья он". Однако возможен и более глубокий взгляд - по ее же слову, "до всякого столетья". Верней, поверх столетья.
  Есенина все кому не лень обвиняли в ошибках. Но поэт не автор ученого или политического трактата, он носитель духа. Поэзия может ошибаться в слове, несущем на себе признаки конкретного времени, но она - если она подлинная - никогда не ошибается в духе, ибо дух поэзии вечен. Вечность его в том, что это дух противостояния смерти. Но, пока смерть не устранена, жизнь большей частью ей подчиняется. А потому поэт существо неудобное и враждебное нашей обычной, "благополучной", или не очень, жизни. Мир ему тесен, ибо осквернен всеми видами смерти. Во времена кризисов и революций и надежды и отвращения поэта многократно усиливаются.
  
  IV
  
  Летом 1916 года Есенин написал маленькое страшное стихотворение, "Слушай, поганое сердце...", заканчивающееся строками:
  
  Если и есть что на свете -
   Это одна пустота.
  
  Тут мне видится некая крайняя точка, отрицательный нравственный полюс. Пустота - другое имя абсолютной смерти. Этот маленький стишок оттеняет "библейские" поэмы, подчеркивает противоположный полюс, куда поэт вознесся в "Инонии", для "наслаждения соблазнительными красотами" которой, по мнению Ходасевича, необходимо запастись "чем-то вроде прочного водолазного наряда".
   Да, глубина опасная, давление высокое. Но ведь сказано - какой мерою мерите, такой и вам отмерено будет. И, конечно, с мерою века сего спускаться в эту глубь не стоит: не спасет и скафандр, даже прогрессивный. По веку сему Есенин, как сказал тот же Ходасевич, всего лишь полуязычник, а по тысячелетнему масштабу, думаю я, глядишь, и лучший из христиан. Ведь и корнет Оболенский такой же, строго говоря, язычник, как и комиссар, ведущий его девочку в кабинет, иначе можно подумать, что против красных чевенгурцев шли - почти как в мистерии Мильтона против Сатаны - небесные полки отборных христиан ангельского чина, а не простые царские офицеры.
  Да, лучший из христиан - если они вообще возможны в этом веке. Об этом живейшим образом свидетельствует "Инония" - величайшая христианская поэма XX века.
  Как и все "библейские" поэмы, "Инония" "неправильна", груба, вихраста. Любителям поэзии, если их спросить о Есенине, эти поэмы едва ли вспомнятся - ведь на ум им придет скорее что-нибудь общекрасивое, вроде "не бродить, не мять в кустах багряных" или "не жалею, не зову, не плачу" и т.п. - то есть нечто нежно-кошачье, баюкающее нашу слезливость. А здесь: "Господи, отелись!" или "...у женщин третий вылупляется глаз из пупа". И так - на каждом шагу. Эти стихи красивыми назвать трудно. Красота, говорят, мир спасет. Ну коли так, то любой, к примеру, метаметафорист куда больший спаситель мира, нежели автор "Инонии". Да и о каком спасении вообще может идти речь, если "тело, Христово тело, выплевываю изо рта"? Или - "даже Богу я выщиплю бороду оскалом моих зубов"? Или, наконец, если поэму венчает ни в какие ворота не лезущий откровенно большевицкий финал -
  
  Наша вера - в силе,
   Наша правда - в нас. - ?
  
  Правда, слова о теле, хоть они и чудовищно звучат, можно еще принять за эпатаж, за напускное, в крайнем случае это отказ всего лишь от просфоры, то есть от причастия, от обряда. Также и угрозу бороде "Бога" или строку "я кричу, сняв с Христа штаны" можно попытаться отнести к издержкам стиля. Однако далее он проклинает Радонеж, говоря ему:
  
  Ты огня золотого залежи
   Разрыхлял киркою воды.
   Стая туч твоих, по-волчьи лающих,
   Словно стая злющих волков,
   Всех зовущих и всех дерзающих
   Прободала копьем клыков.
  
  А это уже не спишешь на случайности разгоряченного ума. Это - отказ от православия. Суровый, решительный отказ, за который фантастические жиды, те, что, по утверждению иных зверодиких чевенгурцев, Есенина убили, должны были б его на руках носить: ведь они Христа распяли, а он, по сути, храм Христа Спасителя повалил - ясно ведь, что доживи он до 1930 года, то не заплакал бы, когда этот храм на воздух взлетал, скорее помог бы динамит подкладывать.
   Есенин не был ни сумасшедшим, ни пустобрёхом. Он с основанием заявлял в гениальных "Ключах Марии", что "растет только то, что сбрасывает с себя кору" и нешуточно, грозно, библейски предупреждал:
  
  Говорю вам - вы все погибнете,
   Всех задушит вас веры мох.
  
  Я бы спросил тех, кто не поленился заглянуть в "Инонию": а вас не удивляет, что через несколько строк после этой угрозы "своим" - "веры мох"! - он, обращаясь к "чужим", к Америке, упрекает ее в противоположном:
  
  Страшись по морям безверия
   Железные пускать корабли!
  
  Равно нехороши вера одних и безверие других. Что же хорошо, что ему надо? Уж не параноик ли он, как называют его иногда люди с рыбьей кровью, неспособные понять, что сила любви неотделима от силы ненависти и что презренная равномерная "любовь" ко всему без разбора есть лишь тепловая смерть нравственной вселенной? Потому, в частности, и пацифизм как явление духовное омерзительно-лицемерен, лжив и бесчеловечен...
  Так что же Есенин? И к большевикам его не пришьешь - их обскурантизм, кстати, он превосходно охарактеризовал еще в тех же "Ключах": "Перед нами встает новая символическая черная ряса, очень похожая на приемы православия, которое заслонило своей чернотой свет солнца истины." Тут одной фразой схвачено красно-черное ядро русского мрака, тяжести заземленного духа, порождающего все виды рабства... Может быть, друзья ему - Махно, Пугач с их волюшкой-кровушкой? Так и они этого ядра не преодолевают, не говоря уже о том, что это мелко, земной паллиатив, бандитская тошнота.
  Да, Америка-город наступает на Радонеж-деревню. Но ведь он сам помог ей против Радонежа, растоптав его. Да и о чем говорить, когда Америка уже в Кремле? Значит...
  Значит - "Гибни, край мой!.. Тайна твоя велика есть." "Слишком ранняя утрата и усталость" настигают его, ибо свои трансцендентные мечты он на мгновенье очень сильно связал с земным временем и надорвался - "тянет меня земля, оцепили пески...", - борясь с теллурической тяжестью. Боль одолевает его, но и от слабости он, слава Богу, не перед нами кается:
  
  О красная вечерняя заря!
   Прости мне крик мой.
   Прости, что спутал я твою Медведицу
   С черпаком водовоза.
  
  Какой-нибудь Бальмонт уютно устроился бы при потусторонней Медведице, как другие при коммунальном водовозе, да и "проскочил" бы благополучно. Любители любят таких "правильных" поэтов, верных воспеваемой ими розе, которым никогда не взбредет в голову венчать ее с жабой. Но для любителей поэзия есть услаждение души, невинная игра человечьих способностей, тогда как для Есенина она способ переделки себя и мира. Однако выше мы уже усомнились в том, что красота "Инонии" мир спасет и даже привели резонные соображения, выяснив, что поэма эта стихокрасотой не блещет и до метаметафористов ей далеко. Теперь же признаемся, огорчив любителей, что это не совсем так, верней - совсем не так. Раскиньте умом, о такой ли красоте думал князь, когда глядел на портрет Настасьи Филипповны?.. Тут, конечно, язык подвел: речь явно не о красоте шла - о прекрасном.
  "Инония" - прекрасна. Возвышенна. Я подчеркиваю это, ибо возвышенное сейчас третируется на все лады, но не навеки же обречены мы лелеть лицом в грязь суетной десублимации, когда-то же начнется и обратное движение - вот для того, чтобы оно быстрей началось, я и пишу эти строки.
   Явившаяся в момент глубочайшего исторического разлома "Инония" стала его голосом, пугающим чевенгурцев по сей день, и одновременно перемахнула через разверзшуюся пропасть мостом смысла, донеся до нас основную русскую мысль. Это мысль о воскресении.
  Чевенгур изменяется нескоро. Планета - тем более. Когда мы говорим "воскресение", мы как бы устанавливаем астрономический масштаб, указывая на неподвижную точку свечения в небе нравственной вселенной, что-то вроде неизменного для наших малых глаз центра галактики. Она говорит нам, что она для нас вечная тема, в которой содержатся цель, проблема и мерило сразу вместе. Это точка трансцендентного синтеза, наше метафизическое солнце, устремиться к которому воззвал поэт в дни социальной катастрофы:
  
  Да здравствует революция
   На земле и на небесах!
  
  Суть этой революции он видел в том, чтобы, как он выражался, "просунуться в солнечное пространство" вослед Христу. "Буря наших дней, - писал он в "Ключах", - должна устремить и нас от сдвига наземного к сдвигу космоса. Мы считаем преступлением устремляться глазами только в одно пространство чрева; тени неразумных, не рожденных к посвящению слышать царство солнца внутри нас, стараются заглушить сейчас всякий голос, идущий от сердца в разум, но против них должна быть такая же беспощадная борьба, как борьба против старого мира."...
  V
  
   В то время как Европа еще догорала в первой мировой бойне, на одном конце ее два гения закладывали основы дальнейшего, на столетие вперед, взгляда растерянного западного общества на себя и человечество в целом. Один из них, Шпенглер, не нашел ничего лучшего, как превратить историю человечества в своих известных штудиях в нечто наподобие пасьянса, ребуса или шахматной задачи, что впоследствии стали называть культурологией. Второй, Джойс, в это же время создавал удивительный защитный психологический механизм, гарантирующий человеку притупление высших способностей и превращение его из существа чувствующего и мыслящего в существо только ощущающее: я говорю о червеобразной (есенински говоря, чревообразной, что то же самое), по превосходному свидетельству К.Юнга, оптике его "Улисса". Соединенные вместе два эти метода многократно увеличили "мощь" авангардных течений в литературе и вообще в гуманитарии, со временем позволив им сваливать океан случайных и поверхностных фактов о человечестве в сверхвавилонскую наукообразную башню квазипредставлений о культурах, религиях, психологиях, практиках, опытах и т.п., в которой исчезает разница между правдой и враньем, так как в играх и на уровне только ощущений граница между реальностью и мнимостью несущественна. Эта башня продолжает расти и на наших глазах в начале XXI века, угрожая сделать (а может, уже сделала) всех нас своими заложниками.
   Церковь когда-то совершенно обоснованно страшилась демона науки. Увы, власть этого демона над нами стала беспредельной, и ныне все ее последствия приходится принимать как неизбежность. Наука делает Хаос своим предметом, расчленяет его на объекты, классифицирует, маркирует, складывает в музей - и обработанный таким образом Хаос, ставший отчасти рукотворным, ибо несет на себе следы человеческих усилий, приобретает над нами магическую, священную власть, просто потому, что нам свойственно любить то и очаровываться тем, чем мы занимаемся. Наука поистине стала вратами адовыми, школой любви к дьяволу. Сам Бог, бывший когда-то совершенной формой и краеугольным камнем в основании Космоса, становится в лаборатории науки рядовым объектом, одной из деталей Хаоса.
   Джойс дал в "Улиссе" двойной портрет Хаоса, два ничто, возникших в результате "отделения сознания от объекта": ничто пустого сознания и ничто пустого мира, ибо полнота возникает из связи субъекта с объектом, а она-то при отделении и уничтожается. Юнг называет это приближением к божеству и даже говорит о воскресении, состоявшемся в "Улиссе" после "избавления от богов". Продолжая эту юнгову метафору, с удивлением обнаруживаешь, что в джойсовой голгофе Улисс играет роль вовсе не Иисуса, а Пилата, умывающего руки от спора духа с материей и с усмешкой "что есть истина?" посылающего дух на крест, ибо материи крест не грозит: крест и сам материя. Джойс "несомненно, мастер" смерти, достигающий, как любой палач, единственного эффекта, единого "божества" - отделенного от сознания Тела, обезглавленной Природы. Его лекарство от средневековых суеверий оказалось хуже болезни. Заключительные аккорды лунноглазой эпопеи, так восхитившие добряка психолога, это уже дикий лепет некоей флоры, растительная лирика, доносящаяся к нам из Лотофагии... Именно этот лепет как "поток сознания" подхватила благодарная ирландцу литература, хотя гомеровский Одиссей, если помните, ужаснулся бы такому обороту. Взрывчатка под церковь еще пустяк по сравнению с революцией "Улисса" - тут состоялась измена глубочайшим архетипам европейской культуры, отказ от наследия не только христианского, но и античного. Трансформация средневековья в современность совершилась, прыжок из односторонности западного безблагодатного активизма, минуя возможность гармонии, в односторонность восточного недеяния произошел. Фауст стал буддой.
  Так дети Запада, опираясь на "акафисты Ницше", встретили разлом XX века - не попыткой нравственного преодоления его, а дифирамбами голой обесчеловеченной природе, которая остается после разломов, тем самым продемонстрировав свою верность року.
  
  VI
  
   В это же время, на исходе мировой бойни, на другом, восточном, краю Европы русский гений Есенин - как ангел над бездной - пропел высшую песнь христианства, песнь о воскресении, отзываясь на древнейшие прозрения о психофизическом восстановлении человека, об обожении человека и природы, всей стенающей твари. Всеохватность, универсализм и бескомпромиссность есенинской песни удивительны - своим необыкновенным радикализмом она напоминает мышление другого русского - вершинного - гения, с максимальной силой противоставшего смерти - Николая Федорова, прозванного космистом, тогда как вернее сказать, это был христокосмист, ибо деяние Христа он считал символическим прообразом действий человека в материальном мире. "Инония" - подлинная иллюстрация к этому русскому Платону:
  
  Я иное узрел пришествие -
  Где не пляшет над правдой смерть.
  Как овцу от поганой шерсти, я
  Остригу голубую твердь
  Подыму свои руки к месяцу,
  Раскушу его, как орех.
  Не хочу я небес без лестницы,
  Не хочу, чтобы падал снег
  Не хочу, чтоб умело хмуриться
  На озерах зари лицо...
  
  Каждая строка здесь говорит о целостном воскресении, точнее о воскрешении ( первое есть мечта, что это происходит само собой, обрекающая на пассивное ожидание; второе предполагает сознательное волевое усилие) природы. Вслушайтесь: остригу - подыму - раскушу - не хочу - не хочу и т.д. О чем - эти глаголы? О вмешательстве человека в "творение божье", о перетворении природы средствами разума, об излечении ее от необходимости разрушать, о том, что я называю - вразумление материи.
  Помните, у Лермонтова есть поразительно красивая картина ньютонова неба, равнодушного к страданиям Демона? "На воздушном океане, без руля и без ветрил, тихо плавают в тумане хоры стройные светил..." Рисуя Инонию, Есенин отвечает на его отчаяние стихами той же тональности, не меньшей красоты и музыкальности:
  Там, за млечными холмами,
  Средь небесных тополей,
  Опрокинулся над нами
  Среброструйный Водолей...
  
  И дальше, чуть ниже в этом фрагменте, мы находим как бы переход от Лермонтова к Федорову -
  В вихре снится сонм умерших,
  Молоко дымящий сад.
  Вижу, дед мой тянет вершей
  Солнце с полдня на закат. -
  
  который как вселенский Пантелеймон-целитель видится где-то рядом с есенинским дедом... Старый язык представлений о потусторонности заставил поэта по инерции сказать "сонм умерших", хотя здесь речь идет уже о сонме воскресших в преображенном мире, где
  
  ... пашню голубую
  Нам пашет разум-вол.
  
  Есенин, может быть, и не слыхал о Федорове, но разве это меняет дело? В глубине культуры есть общее русло, и все, кто не страшится нырнуть, могут его коснуться. Читая "Инонию", я готов повторить за Пушкиным: здесь русский дух, здесь Русью пахнет! - Он сказал это по поводу сказок, но ведь культура из сказок и растет. - И хорошо пахнет, скажу я вам. Как хотелось бы, чтобы наши западные братья (и запад в наших душах) заострили свое обоняние, чтоб, отбросив мерзкие политические курильницы, вдохнули Русь из лучших сосудов! Они обнаружили бы в этом благородном запахе тонкие древние компоненты, когда-то формировавшие и их самих, забытые общеевропейские элементы, корни, из которых возросло древо Альпийского полуострова: древнееврейский фимиам и древнегреческое благовоние. Восток и Запад. Иерусалим и Афины. Воскресение и Космос.
  От иудеев и греков к христианам шли принципы Воскресения и Космоса, в сознании последних сливаясь и созревая в идею Воскрешения. У отцов христианства она неплохо просматривается уже в IV веке, хотя до понимания, что субъектом воскрешения должен быть сам человек, было еще далеко. Оно сложилось в сознании мыслителя, постигшего, что большая часть мировых религий и философий падает потому, что держит человека в подчинении природе и в иллюзорных надеждах на внешние силы. Он совершил небывалую имманентную революцию духа, окончательно переселив Бога из чуждого потустороннего мира в храм человеческого тела и провозгласив человека первопричиной дальнейшей эволюции, возможной лишь путем восстановления всего погибшего. Это произошло в России, накануне XX века, и вы догадались уже, что я говорю о том же Федорове, голос которого не дошел до сих пор до слуха планеты отчасти из-за грохота колоссальных социальных катаклизмов минувшего столетия, отчасти - из-за церковного облачения его идей, обманчиво отвращающих современного человека.
  А до тех пор, в церковные века, в течение полутора тысяч лет, представление о целостном Воскресении вытеснялось идеей о потустороннем существовании души, восходящей к древнейшему метемпсихозу, а Космос, лишаясь античного посюстороннего нравственного измерения, превращался в простое трехмерное пространство. Церковные идеи воскресения Христа и искупления в силу своей спиритуалистической природы здесь ничем не помогали, сами вливаясь в общую картину потусторонности, равнодушной к земной жизни.
  Со времен Ренессанса разобщение принципов шло еще быстрей. Космос без надежды на Воскресение, исказился в фаустовское пространство, мир механистической материи и экологического терроризма. Воскресение в отрыве от Космоса поглотилось тем же переселением душ. Беспредельное фаустовское пространство и блуждающая в нем "бессмертная душа" современного Запада к XX веку оказались практически адекватными древневосточным восприятиям мира и готовыми к дальнейшему погружению в "эзотерическое" неоязычество. С улиц наших городов это чудится нравственным противовесом техническому всесилию, - нирвана против машины - в реальности же сулит в ближайшем будущем жуткий образ человечества: Наркоман-за-Рулем Земного Шара. Это и есть гармония, которой рискуют достичь эфирно-астральные мечтатели, стремящиеся в тонкие миры, сквозящие из дымков Тибета или Юкатана.
  Нам не требуется никакой фантастической "смены парадигмы", достаточно вернуться к коренной европейской нравственно-метафизической идее. Говоря о вразумлении материи, я только повторяю два этих древних принципа - воскресение и космос - в едином императиве, к которому они всегда стремились, но в котором только на русской почве слились в живом, гармоничном единстве. Вразумляемая материя, этот наш Космос, космический дом с раздвигающимися "во тьму внешнюю" стенами и есть материя воскрешаемая, живущая во всеобщем превращении необратимого в обратимое. Это не разовое воскресение и спасение мира кем-то извне, принимающее нас на руки как детей; - это постоянно в бесконечность длящееся воскрешение нами себя и природы как единый взрослый волевой акт. Исконная европейская идея достигла зрелости именно в русской культуре, потому что у нас личное спасение никогда не имело такого значения, как спасение всеобщее, и в глубинах народной памяти мечта о целостно преображенном мире никогда не умирала. В этой идее все части света, весь земной шар уже объединен, ибо она наследует полноту христианства.
  И потому Есенин, обращаясь к России в 18 году, мог сказать ей слова, которые, будучи поняты только как заимствованный из древности и механически приложенный к современности язык, могут показаться выражением русского самомнения:
  
  Гибель твоя миру купель
  Предвечная...
  
  И там же, дальше - еще более громкое, оглушающе финальное:
  
  Гибни, Русь моя,
   Начертательница
  Третьего
  Завета.
  
  Что это? Какой такой завет? Еще раз спросим, не гордыня ли?
  Ни в коей мере. Напротив - глубочайшее христианское ощущение того, что нет воскресения без голгофы. Русь уподоблена Христу. Это не "в белом венчике из роз", где Иисус наподобие Ленина идет впереди возбужденной толпы. В этом еще мало христианства. Глубокое христианство в том, чтобы понимать жизнь как периодически повторяющуюся голгофу, где, подражая Христу как первообразу, на крест восходит - в зависимости от размеров события - человек, группа, народ или даже вся планета. Нет, это не громкие слова, что катастрофа России - купель миру, это вера в то, что человечество опытом взрослеет и умнеет. Фигура Христа - образ зрелости возраста и ума. Третий завет - выход из символических надежд Нового завета к их осуществлению не только на небе, но и на земле как части неба. Душа этого завета и есть тот Феникс, что взлетает к нам из пеплов XX века.
  Но это сейчас развидняется, чуть ли не через сто лет, а тогда и самому Есенину, выдохнувшему эту веру, кислорода уже не хватало. Миргород даже и железный, все равно Миргород, хотя поэт и смягчается на прощанье:
  
   Пусть Америка, Лондон пусть...
   Разве воды текут обратно?
  
  Америка победила, та Россия-Америка, о которой писал еще Блок. С тяжелым лицом квази-Радонежа она господствовала семьдесят четыре года и рухнула, побежденная Америкой новой волны. Америка внешняя - превращение планеты в Город - эволюционно неотвратима. Америка же внутренняя не сильнее Радонежа, поскольку нынешний "постхристианский" мир, может быть, и силен телом, да слаб духом. Воскрешения ждет весь мир - это факт, перед которым все различия между людьми и их идеями становятся внешними и несущественными. Только закоренелый материализм, судящий по поверхности вещей, мешает это понимать. Поэтому Америка, победившая нас снаружи, ждет нашей победы изнутри.
  VII
  
  Так в мутных сумерках мирового потопа, когда из ковчега летел в поисках земли большевицкий ворон, боролся Есенин с ангелом смерти. А потом - около восьми лет падал русский Икар со своей высоты, болидом сгорая в плотных слоях социальной атмосферы.
  
  VIII
  
   Я сознательно связал эти строки со словом "миф", которое в последние сотни лет претерпело странную судьбу, став сначала презрительно-ругательным именем ненаучных представлений, а к нашему времени реабилитируясь для сомнительной жизни в лженаучных и псевдорелигиозных фантазиях, в то время как мы в силах ясным разумом понять духовный смысл мифа, тем самым органически соединяясь с не материальным, а идеальным прошлым.
  Исторически Миф был универсумом, образом и строем жизни, его гибель породила пустоту, а вовсе не переход в "научное мировоззрение", ибо ни научное, ни художественное, ни балетное, ни слесарное воззрения не могут быть универсальным способом жизни. Это тоже лишь частности и средства. Гибель всех мифов, включая и самый высший и последний - христианский, - то есть превращение их гармонии и смысла из реальной силы в мнимую, ставит нас перед необходимостью творения реальных гармонии и смысла. От мифа не к логосу, а к делу. Но не к бездушному деланию внешних - языческих! - дел по анти-принципу здесь-и-сейчас, а к Делу, руководимому сознанием-наследником Мифа.
  Кто же этот Наследник? Это - Благоговейная Память о Мифе, она же Мифономное Благочестие, острое сознание того, что все, что есть в нас осмысленного - лишь результат того, что некогда было в сказке. Пусть сказка умерла - в том смысле, что в ней нельзя жить, - но если в ней герой победил дракона, нам не остается ничего иного, как победить этого дракона в реальности. Тем более, если имя герою - Христос, а дракону - Смерть.
  
  IX
  
  Есенин был посланником Мифа в эпоху окончательной гибели всех мифов, носителем Благочестивой Памяти, вестником перехода от Мифа к Делу. Это был сын гармонии, Моцарт, один из первых пожранных веком, открывшим зловонную пасть неблагочестия и беспамятства, незаконнорожденного творчества, способного лишь на черный квадрат, заумь и перформанс, на бескрылое человекобожеское самоутверждение. Весь ХХ век Сальери убивает Моцарта, алгебра - гармонию. Сальеризм авангарда - от Хлебникова до Борхеса, от Малевича до Павича - упорно делает свое черное дело, до конца выжигая поле высокого идеализма. В дыму и чаду пожарища человечество инстинктивно ищет выхода, и, слепо шарахаясь, разбредается в джунглях и топях мультикультур и мультирелигий, как бы окончательно расставаясь с надеждой найти общий язык с соседями в планетарной интернет-коммуналке. Но Общий Язык есть и есть давно. Ради возвращения к нему и и было написано это эссе.
  17 июля - 1 сентября 2001
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"