В тот день, это было в феврале ещё или в марте уже этого года, не помню, снега было на улице пока много. В тот день мы засиделись допоздна у брата моего. Кроме меня, Ли, в гостях была ещё семейная пара: Ира и Лёша. Я их мало знаю. Лёша — какой-то спец по автосервисам, мой брат, Димка, к нему часто обращался по поводу. Ли с Наташей, димкиной женой, любили потрещать о своём, о женском. И тогда я даже заскучал: машины-машины, шмотки-шмотки... Но не в этом дело. Пил, по ходу, только я, не много. Димка не пьёт принципиально, а у Лёши что-то давление поднялось, чокался только соком. Я к чему? Это будет чуть позже.
Ира с Лёшей ушли немного раньше. Мы заговорились с Димкой, Ли заговорилась с Наташей. Наташа:
— Вам нужно взять это зеркало.
— Да на кой хрен оно нужно? — вмешался я.
Огромное, в аляповатой оправе какого-то там мастера.
— Это же от бабушки моей...
Знаю я твоих бабушек. Ведьмы да колдуньи. Мы катались как-то с вами по всей переяславской губернии. Видел их. И музей утюгов видел. И Ботик Петра, и Синий камень. И рыбы нет ни хера в вашем озере.
Каким-то образом, я не помню каким, это зеркало оказалось у нас дома. Поставили у стены, как крышку гроба. Да.
Следующим утром
Я просыпаюсь — жена в кровати рыдает с мобильником в руке.
— Лёшу помнишь? Не дошёл до дома. Умер. Сердце остановилось.
— Вот этот Лёша, что вчера был?
— Да.
Парню лет тридцать, не больше. Неожиданно. Жалко.
Звоню Наташе: как Ира? Ира в истерике. Ужасно. И как-то быстро, непонятно всё. Так не бывает. Бывает.
Ира — плохо ей, а Лёши больше нет.
Меня Смерть тогда кольнула. В бок, локтем, по-дружески. На фиг мне такая дружба? Но я говорил уже с ней, призывал.
И, ведь, предупреждала: косу видишь? Буду косить кого ни попадя...
Попадя, попадя, сука! Обманула ты меня.
— Всё от того, что ты глуп.
Я не нашёл, что ответить, я плакал.
Потом и у нас случилась беда.
Я орал: это нечестно! Слышал меня хоть кто-нибудь?
Потом у нас случилась беда
Несправедливая, неправильная, так не должно быть!
Смерть смеялась: то ли ещё будет...
Жена сумела найти в Москве честного священника. Он сказал ей: «У кого-то из вашей семьи в душе сильное чёрное проклятие. Вот, часть его вырвалась и ударила... конечно же, кого-то из ваших самых близких... Зло — оно потому и зло, с ним дружить невозможно...»
Чуть раньше. Зеркало это чёртово. Надо его или вернуть обратно, или выкинуть на хер. Сыну говорил, поэтому последнее слово из предыдущего предложения переименовываем на «помойку». Димке вернуть было как-то неудобно. А выкинуть — Лилька встряла. Она открывает (или теперь уж не знаю) ателье по пошиву одежды на Кутузовке. «Вот туда заберу, это же классика». Забрала. Чёртово чёртово чёртово зеркало!
Я очень трудно прихожу в себя. Но что за выражение такое идиотское: «прийти в себя»? Я никуда и не выходил. А если бы вышел, то все свои проблемы оставил бы за спиной. Тому, кто во мне остался... Трус, называется и слабак. Я в себе.
Потом у Лильки умирает подруга. Через два дня после «удачной», как сказали врачи, операции. Вот, просто так. Да.
мы ещё не знали, что убьют нашу дочь
моя жена ездит по монастырям и храмам
Ворона, сволочь, каркает с подоконника:
— А ты что думал, умирают только те, кому потом на площадях памятники ставят? Не-ет, умирают все. И там, за чертой, им одинаково плохо. Ад называется, знаешь ли?
Потому, что здесь, на вашей Земле — всё, кроме Любви — это Ад. А у нас Ад — 100% Вот так.
— Виталик, я тут музычку задумал. Про Алинку. Давай запишем?
— Да, заеду вечером.
Вечером:
— Игорь, извини, я не смогу приехать. У меня Лорд умер.
Лорд — собака Виталика. Милый такой той-терьерчик с большими ушами. Сколько ему было? Года три-четыре, наверное. Как умер — пока не знаю.
ПЛАКАЛА КОШКА
По-детски всхлипывала у гроба кошка.
— Зачем ты накликал Смерть? Было наивно полагать, что Она взмахнёт косой по твоей указке. Смерть свои жертвы выбирает самостоятельно.
Маленькая, убитая горем кошка с узкой мордой и в глазах — нечеловеческое слишком человеческое одиночество. Окончательное, бесповоротное, безнадёжное.
Была уже ночь. Плакало небо. Иногда его холодные слёзы превращались в град. Я стоял на пороге, и чужая улица ледяным дождём злобно плевала мне в спину. И наше общее Горе не пускало меня в дом.
Зачем ты накликал Смерть? Белый гроб, белое платье, белое мёртвое кукольное лицо. Белый — это цвет Смерти.
Сюда мы ехали на машине. По обе стороны дороги — один за другим: кресты, кресты, кресты... Да, у них у каждого колодца принято ставить Распятие. Между городков и сёл — кресты с цветами и венками: кто-то разбился, кого-то сбили... Так много! Потом вспомнил: впрочем, не больше, чем на наших подмосковных трассах. Просто у нас, из эстетических соображений всяких там губернаторов, на местах трагедий их ставить запрещают. Но места трагедий остаются, и невидимые до поры кресты-призраки над этими местами распахнули свои крылья. Это следы Смерти, и они не смываются никакими дождями — ни слёз, ни желаний. Ни в глупость от них не закутаться, ни в трусость — по-любому, окажешься в саване.
Плач — истекающая из души боль. Неисчерпаемый солёный родник. Даже когда кончится в глазах влага, боль останется, как и была, ничем не умалившись. Только сухая, удушливая, рвущаяся уже не из глаз — через нос, рот, виски, через кожу выдавливается пепельной пылью. И это навсегда. Время, если и лечит, то слишком долго. Я знаю, я был уже его пациентом. Не излечивает, как обещают, нет. Время — шарлатан. И если что-то делает, то всегда хуже для нас.
Светлые лица мёртвых и тёмные лица живых. Вот так и переворачивается мир. И чёрным ветром над ним проносится зловещий хохот. И сами собой хлопают в пустых домах неприкаянные двери, боясь, что никто уже больше не подаст им руки. Не хорошо кликать Смерть. Глупо и дерзко. Ну, как священника, что ли, на последнюю исповедь, едва подхвативши насморк.
Зачем-ты-накликал-Смерть? Я был за тысячу километров! Тысяча километров для Смерти — лишь взмах ресниц. Что незаметно для живых — очевидно для мёртвых. И потому живые, не замечая, становятся мёртвыми. Я стоял на пороге. Боль и недо-отданная любовь. И что мне с ней теперь делать, с той любовью, которая предназначалась тебе?
ПЕТУХ
Петух кричал как-то не по-русски, не «ку-ка-ре-ку», нет. Истошно, надрывно, протяжно, как иерихонская труба. Прямо под окном. Солнце ещё даже и не думало выглядывать из-за горизонта. Ну, что ты орёшь, глупая птица? У меня вот будильник есть. Хотя, какой, к чёрту будильник, если сна нет? Но будильник (телефон) - это механизм, петух — это природа. Природа жива, а вещи мертвы, хоть и долговечнее.
В темноте, при свечах, жена с кадилом, брат со святой водой вокруг могилы плачут молитвы. Отсюда Солнце — рукой достать, но оно не торопится. Мне кажется: оно не взойдёт никогда. Потому, что всё не так. Всё не так — как нам навязали. Нет на тебе греха, девочка моя, не виновата ты ни в чём. Не прощения за тебя просить надо, а отмщение.
Вот, и опять я злой. Так пусть же Ваш Бог покарает меня! И не промахивается своими разящими стрелами. Зачем истреблять своих Ангелов? Вот же я, даже звезду нарисовал на лбу. Мне не надо больно, мне надо насмерть. Да вот от Бога — только обещания. А контракты — деловые, обязательные, подписанные кровью — заключаются с Дьяволом. Но Смерть, его спутница, какая же ты, сука, коварная. Что ты выковыриваешь мои опечатки из нашего договора?
Вот так вот и всё. Алина, я знаю, что тебя убили. Я найду их. Они ответят!
ХРАМ НА ХОЛМЕ
Трудная дорога на кладбище. Оно, наверное, так и должно быть. «Игольное ушко». Километра три — вверх, в гору по разжиженной слякотной глиной дороге. Гроб на руках, плач, неистовый рёв при каждой вынужденной (тяжело ведь для четверых несущих) остановке, сочувствие пополам с любопытством с обочин. Парни с белыми платками на левых руках переводят дух. Ещё двое, впереди, не решаются опустить крышку гроба в утреннюю раздожденную грязь. Под ноги падает хлеб из разорвавшегося случайно пакета. Проклятое небо! Ежеминутно жаркое солнце сменяется промозглым дождём. Сверху пот, снизу грязь и сырость.
Процессия двигается быстро, как только может. По голень в грязи, я не вижу своих кроссовок в чавкающей жиже, поскальзываюсь, припадаю на колено... Теряю из вида жену, меня обгоняют ряды за рядами, я тороплюсь нагнать. Трудно, скользко... Но мы идём к Богу, почему-то я верю в это. Я — коммунист, атеист... во что мне ещё верить теперь?
Храм на холме
Гроб мы вносили не через ворота, через пролом в стене. Так надо. Я едва не спотыкаюсь о небольшой крест у ограды с наружной стороны. Потом спросил у своих:
— Это могила?
— Нет. Она погибла там. Патик Анна, молодая женщина.
— Как погибла?
— Возвращались с кладбища, неудачно спрыгнула со стены. Упала, ударилась головой о камень...
Иногда мне кажется, что люди ставят кресты, чтобы не видеть за ними, спрятать... не пугаться крови.
Нет ничего страшнее развёрстанной могилы. Будто сам рот преисподней всасывает тебя. Когда стоишь рядом, так и хочется упасть туда. Словно домой возвращаешься. Не в «сладкий, радостный», а в обязательный, вынужденный дом, как блудный сын. Ну, типа, из праха в прах. Тебе как-то странно, что это не твоя яма. Но ты видишь в ней отражение своего будущего. Неминуемого. И ноги скользят на мокрой глине, и хочется ухватиться за рядом стоящих. Кричишь: «Держите, держите!», а в глазах: «Прыгну, прыгну!». Потому, что...
Сейчас уже не прибивают крышку гвоздями. По-европейски, садистски, ввинчивают. До треска, до хруста — зачем-то. Как будто покойник в самый неподходящий момент вскочит и убежит (наверное, я хотел бы этого, если было бы такое возможно). Просто, дай жизни им, Боже! Слова мои несовершенны.
Уже и трава зелёная здесь. Священника нет — оно и понятно. И всё какие-то серые развалины вокруг. Взрыв Горя, когда дрожали верёвки в руках у парней под тяжестью гроба, пошатывающегося между этим миром и тем. Глухой, словно стук чужого сердца, звук падающих комьев на белый атлас, прощальные горсти земли...
Уводил жену. У них не смотрят на работу лопат. Жена падала в моих руках, приседали через каждые пять метров. Славик, здоровенный мужик с бандитской рожей (прости меня, Славик) сдержанно плакал и помогал мне, смешно изогнувшись над двумя чёрными тщедушными фигурами, над нами.
Когда зарывают могилу, остаётся пустота. Ну, понимаете? То есть — совсем пустота.