Я нашёл щенка, когда бродил по руинам, оставшимся от железнодорожного вокзала после очередного налёта Красной авиации, даже не бродил, проходил мимо, возвращался с «другой стороны», решил сократить путь и вдруг услышал негромкое жалобное поскуливание. На кучке битого кирпича лежала большая картонная коробка, под ней и находился щенок. Может, кто-то таким способом пытался уберечь его от холода. Русские пришли в Германию не одни, они притащили с собой свою жестокую зиму. Щенок умирал, он замерзал и был, наверное, очень голодным. Мне и самому в последнее, уже долгое, время постоянно хотелось есть, а в руках у меня была бутылка разведённого молока, я подобрал щенка, попытался его напоить из крышки армейского термоса. Но сам он лакать не мог, он лишь с трудом чуть приподнимал голову, он был слишком слаб, он умирал. Я разжал его не сопротивляющиеся челюсти и влил немного молока ему в рот. Щенок попытался сглотнуть, но мне кажется, вряд ли у него что получилось. Мордашка его стала трогательно чумазой. Тогда я положил его в ту самую картонную коробку, мне не хотелось нести его просто так на руках, он был больным и грязным, мне было жалко его, может, даже жальче тех ещё не подобранных трупов на чёрных руинах, погибших людей, которым я-то уж точно помочь уже не мог, а щенок дышал, скулил и попискивал, так он просил о помощи.
Я понёс его, понёс коробку с еле трепыхающейся внутри маленькой жизнью, к дяде в бункер. Где-то недалеко разрывались снаряды, и мне не хотелось оставлять чудом уцелевшее существо под их смертоносными брызгами. Самому мне не было страшно, мы, дети Германии зимы 44-45-го, очень быстро успели привыкнуть к совсем близкой войне. Мы воспринимали это как, пусть и навязанное, но должное, неизбежное, с сожалением само собой разумеющееся. Фюрер ушёл от нас, можно сказать и так, теперь уже ясно, что и не могло получиться иначе, он ушёл, но Война остается с нами, оказывается, она была всегда, и она никогда не кончится, по крайней мере, не в моей жизни. Это как ветер, дождь или снег — она просто идёт, и никто не в силах помешать её поступи. Убежать, укрыться, наверное — да, помешать — нет. Можно верить, надеяться, разочаровываться, но не изменить. Форс-мажорное обстоятельство. Я не боялся, честное слово, не боялся, я так и не сумел познать, что такое страх. Этот страх. Может, мне были страшны темнота, одиночество, дикие звери и дикие люди, но сама по себе война — это как погода, она просто за окном, за твоим окном, совсем рядом, но ты с ней смирился (возможно ль иначе?) и сидишь у камина, костра, или железной бочки с чадящими промасленными тряпками, пережидаешь и, в то же время, знаешь, что это навсегда. Пусть и с какими-то переменами, но навсегда. По крайней мере, для тебя — навсегда.
Смиренье завещал нам Господь, правда, Он не завещал нам смерть друг от друга. Солдаты не были кровожадными чудовищами, ни германские, ни даже русские. Солдат (неважно, в какой форме) на одной из улиц разливал щедрым половником по убогим грязным мискам любопытным детям, некрасивым женщинам и измождённым старикам отвратительную похлёбку, которая в их дрожащих, ничего не чувствующих, кроме этого тепла руках превращалась в божественный нектар. Так ещё не унижалось, не растаптывалось достоинство целого народа. Рабы могут оставаться гордыми и в цепях, и под плетями, а заблудившиеся и потерявшиеся в своих высоких надеждах люди обречены на бесславную низость. Горы начинаются с подножий и часто заканчиваются не вершинами, а пропастями. Фюрер создал Великую Идею, которая оказалась всего лишь неосуществимой мечтой, он воздвиг огромный монумент нации на глиняном пьедестале, он дал народу свободу от старых оков, но, по существу, выковал новые, он вернул гордость и уверенность в себе, но в итоге была прервана История и потеряна честь. Третий Рейх изначально был мифом, только не все знали об этом, а кто-то просто не хотел верить сам, и, наверное, кто-то обманывал других.
Дядя Гессель, например, даже не догадывался о том, насколько он стал близок к поражению, когда нацепил на ремень серебряную пряжку с девизом «Бог с нами, Бог в нас». Кто слишком много и слишком громко говорит о Боге, сам постепенно перестаёт верить в Него, мантры и молитвы искренни, когда беззвучны, голос души, обращённый к Всевышнему, не обязателен для ушей окружающих. Не стоит сокровенное выносить на пряжки и пуговицы, тем паче — на дуло автомата, острие меча. Все крестовые походы приносили в мир больше зла, чем добра… Господь не завещал нам смерть друг от друга.
Я нёс коробку с щенком, прижав её к груди, и осторожно переступал через заснеженные, смёрзшиеся обломки. Маленький пророк со слабой свечкой жизни, бредущий в перепаханной пустыне обрушившегося мира. Я не видел Земли в клочьях её разодранной плоти, я не видел Солнца в плотных клубах серых туч и сизого дыма...
Сильные руки полицейского подхватили меня вместе с моей коробкой и перенесли в чёрный пыльный «Мерседес». Герр Каусман, дядин партийный соратник, вёз меня домой. Мой дом — теперь дядин бункер. К смене домов мы, дети Германии зимы 44-45-го, тоже привыкли. Герр Каусман улыбался в свои эйнштейновские усы и курил французскую сигарету. Вот он-то как раз знал, что война закончилась, и ему было всё равно, для кого она закончилась. Герр Каусман умел наслаждаться жизнью, или каждой минутой, что от этой жизни осталось. Он ободрил меня (ну, попытался) и даже погладил щенка, не снимая перчатку. Молодой водитель был бледен, как пуговица на его пилотке, и очень пугался постоянно сыплющихся на дорогу исторических обломков старинных зданий. Герр Каусман всё пытался заговорить со мной, перегнувшись через спинку переднего сиденья, но вот щенок, мне кажется, он стал приходить в себя, оживать и даже поднял голову, его глупые и доверчивые глаза искали сочувствия в моем лице, ему моё внимание, хотя бы просто внимание, было нужнее, чем герр Каусману.
Стекло в дверце слева от меня разлетелось от удара кирпичного осколка, крошками, мутными и колючими, осыпав сиденье. Герр Каусман выругался по-кантовски талантливо и беззлобно, не убирая с лица свою добродушную улыбку, и вдогонку прокричал что-то водителю на певучем итальянском наречии. Грохот пушек откуда-то сверху — это, всего лишь, как раскаты грома, если не слишком тщательно вдумываться в суть происходящего. Но мне было холодно, холодно не от неожиданного снега, не от северо-восточного нервного ветра, мне было холодно в этом запыленном снаружи и изнутри автомобиле от добродушной, но ненастоящей улыбки герр Каусмана, от бледного лица перепуганного водителя и от того, что мой щенок дрожал. Я больше не ощущал себя немцем, чистым и закрытым арийцем, я был готов пойти к тому бодрому солдату (неважно, в какой он форме), хотя бы просто подержать в своих обветренных покрасневших руках его божественную похлёбку. Но еще сильнее я осознал ответственность: на моих коленях лежала коробка, в которой шевелился и вздрагивал щенок, чья жизнь, как мне казалось, зависела от меня.
Верхняя часть бункера была разрушена, мы подкатили к рваной дыре, которую нужно было бы теперь называть входом. У входа стоял дядя Гессель. Один. Он прищурился, как-то отрешённо махнул рукой герр Каусману и стряхнул несуществующую пыль с заплетённого серебристого погона на своём чёрном мундире. Он вздохнул, бросил взгляд в сторону объятого пламенем Восточного города:
— Ганс...
— Дядя, я спас его, — я протянул к нему свою коробку.
Дядя взял её одной рукой за угол и медленно опустил на снег рядом с собой.
— Величайшее заблуждение в мире — это утверждение о существовании самостоятельных полутонов, само по себе слово лживо, а мир, как ни крути, все же чёрно-белый. Нельзя быть немножко беременной или не совсем мёртвым. Так называемые тона отражают лишь глубину того или иного цвета, но не изменяют их сущности.
Мне было непонятно, к чему это. А, дядя часто говорил непонятно и он продолжал:
— Любая война кончается только с гибелью последнего бойца. Не раньше. Нет пленных, нет проигравших, пока враг живой — война идёт, и пусть без пулемётных очередей, без танков и самолётов, война идёт. У войны своя жизнь, и мы не в силах прервать её, это она, война, отнимает наши жизни. Бог дал человеку огонь, для тепла и пропитания, а человечек на радостях устроил пожар. Все мы, порой, держим в руках то, с чем не можем справиться.
Теперь стало понятней, и всё же, дядя казался безумным.
— Дядя Гессель?
— Мы в ответе за тех, кого приручили, это верно, — ответил он. — Но кто в ответе за нас? Ведь даже умирать нужно научиться.
Дядя достал из кобуры «Вальтер» и выстрелил в щенка. Щенок смешно сучил лапками, из его головы совсем не смешно вытекала кровь.
— Научиться умирать самому, и просто смерти научиться. Твою маму, Ганс, расстреляли коммунисты. Надругались и расстреляли. Ты знаешь, я подарю тебе значок.
Он вытащил из кармана две спаянные блестящие молнии SS и приколол на куртку у меня на груди. А кобуру дядя отчего-то носил на ремне не сбоку, а сзади, как русские. Только мне не хотелось уже называть его дядей.