Свобода воспоминаний ... встреча воспоминаний ...
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
Татьяна Хруцкая
СВОБОДА ВОСПОМИНАНИЙ...
ВСТРЕЧА ВОСПОМИНАНИЙ...
"В конце концов, неважно, чего я достиг в жизни, -
важно, что я каждую минуту жил..."
Санкт-Петербург
2016 год
"Какая чудесная вещь - свобода воспоминаний!
Какая прелесть в том, что они появляются, как им угодно"...
Юрий Олеша (1899 - 1960) "НИ ДНЯ БЕЗ СТРОЧКИ"
Книга возникла в результате убеждения автора, что он должен писать... Хоть и не умеет писать так, как пишут остальные...
Однажды я как-то по-особенному прислушался к старинному изречению о том, что ни одного дня не может быть у писателя без того, чтобы не написать хоть строчку. Я решил начать придерживаться этого правила и тут же написал эту первую "строчку". Получился небольшой и, как мне показалось, вполне законченный отрывок. Произошло это и на следующий день, и дальше день за днём я стал писать эти "строчки".
Мне кажется, что единственное произведение, которое я могу написать как значительное, нужное людям, - книгу о моей собственной жизни...
В прошлом году распространился слух, что я написал автобиографический роман...
Что же, очевидно, хотят, что бы именно я написал, если верят в слух, если сами распространяют. Может быть, нужно написать, если этого хотят современники? Причём просто подсказывают форму - автобиографический роман...
Попробовать?..
Я сейчас выскажу мысль, которая покажется, по крайней мере, глупой, но я прошу меня понять.
Современные прозаические вещи могут иметь соответствующую современной психике ценность только тогда, когда они написаны в один присест. Размышление или воспоминание в двадцать или тридцать строк - максимально в сто, скажем, строк - это и есть современный роман.
Эпопея не представляется мне не только нужной, но вообще возможной.
Больше книги читаются сейчас в перерывах - в метро, даже на его эскалаторах, - для чего тогда книге быть большой? Я не могу себе представить долгого читателя - на весь вечер. Во-первых, миллионы телевизоров, во-вторых, надо прочесть газеты. И так далее...
Вот я уже не просто пишу, как писал первые страницы, а сочиняю. Это началось в тот же момент, когда я подумал, что, в конце концов, из записей этих может получиться книга. Я уже правлю, пишу одно и то же...
Надо обязательно написать что-либо целиком, закончить. Может быть, о...
Пусть я пишу отрывки, не заканчивая, но я всё же пишу! Всё же эта какая-то литература - возможно, и единственная в своём смысле: может быть, такой психологический тип, как я, и в такое историческое время, как сейчас, иначе и не может писать - и если пишет, и до известной степени умеет писать, то пусть пишет хотя бы и так.
Некоторым может показаться, что я в этих отрывках гоняюсь за какой-то индивидуалистической ерундой, как-то хочу выпятить себя, своё отношение к миру. Это не так. Я хочу, чтобы у нас писали хорошо. И у меня есть надежда, что я могу кое-как помочь в этом отношении. О, ни в коем случае эта книга не является выпадом против кого бы то ни было!..
Главное свойство моей души - нетерпение. Я вспоминаю, что всю мою жизнь я испытываю мешавшую мне жить заботу именно о том, что вот что-то надо сделать и тогда я буду жить спокойно. Эта забота рядилась в разные личины: то я предполагал, что это "что-то" - это роман, который надо написать, то это хорошая квартира, то очередное получение паспорта, то примирение с кем-либо, - на самом же деле это важное, что надо было преодолеть, чтобы жить спокойно, была сама жизнь. Таким образом, можно свести это к парадоксу, что самым трудным, что было в жизни, была сама жизнь - подождите, вот умру, и тогда уж буду жить...
Между тем, я всегда был оптимистом и очень любил жизнь. Я до сих пор помню то наслаждение, которое я испытывал, вдыхая запах...
Ничего не должно погибать из написанного... Много отрывков, картин, набросков, мыслей и красок. Нужно сохранять всё. Это и есть книга...
Иногда приходит в голову мысль, что, возможно, страх смерти есть не что иное, как воспоминание о страхе рождения. В самом деле было мгновение, когда я, раздирая в крике рот, отделился от какого-то пласта и всунулся в неведомую мне среду, выпал на чью-то ладонь... Разве это не было страшно?..
Всё более убеждаюсь, что эти записи ничего не стоят.
Я болен; у меня болезнь фразы: она вдруг на третьем или четвёртом звене провисает... Я почти конкретно вижу это выгнувшееся книзу брюхо.
Может быть, мне диктовать?
Мне хочется, чтобы фраза бежала, а не сочинялась так, когда следующая её часть как бы отскакивает от предыдущей...
Если начинать писать книгу о своей жизни, то следовало бы первую главу посвятить тому удивительному обстоятельству, что я не был всё время одинаковым, а менялся в размерах. Даже не мешало бы вспомнить и о том, что меня вообще не было.
Я иногда думаю о некоем дне, когда некая девушка направлялась на свидание с неким молодым человеком... Оттого что они в этот день направлялись друг к другу навстречу, произошло то, что в мире появился я.
А если бы свидание не состоялось? Должен был бы я всё же появиться от другой пары людей? Именно я?..
Я, естественно, не помню, как я родился, момента рождения... Нас не покидает удивление по поводу того, что мы не помним этого момента...
Что именно первое воспоминание? Вероятно то, что мы принимаем за первое воспоминание, уже далеко не первое. Первые воспоминания остались в памяти, может быть, в виде тех кошмаров, которые посещают нас иногда среди глубокого ночного сна, когда мы просыпаемся в ужасе и ничего не можем вспомнить из того, что происходит с нами, хотя сердце так сильно и так быстро бьётся, что, очевидно, ужасное происходило с нами ещё в этой секунде, в которой мы успели проснуться. Не может быть, чтобы эти первые восприятия мира не были нестрашными. Первые моменты самостоятельного дыхания, первые ощущения собственного веса, первые зрительные, слуховые и осязательные ощущения... Мозг мой уже работал, работали, очевидно, и органы памяти, и не может быть, чтобы в памяти об этих первых моментах ничего не осталось; очевидно, осталось в очень шатком виде, в виде осколков, не имеющих формы, не являющихся картинами, а некими... я даже не могу определить... некими продолжающимися в глубине сознания воплями...
Удивительна работа воспоминания. Мы вспоминаем нечто по совершенно не известной нам причине. Скажите себе: "вот сейчас я вспомню что-нибудь из детства". Закройте глаза и скажите это. Вспомнится нечто совершенно непредвиденное вами. Участие воли здесь исключено. Картина зажигается, включённая какими-то инженерами позади вашего сознания...
Одно из крепко засевших в нас желаний есть желание припомнить первое наше впечатление о мире, в котором мы начали жить. Я постоянно делаю усилия в этом смысле...
Не раз появляется у меня в воспоминаниях револьвер... Мужчине всегда в некоторой степени свойственно желание попетушиться, а тут под рукой такая штучка, как револьвер, почему же не схватить его, если для этого нужно только открыть ночной столик?..
Отцу нельзя пить. Об этом известно клубменам и другим знакомым, известно родственникам, тёще, тёткам. Считается, что в трезвом виде папа обаятельнейший, милейший, прелестный человек, но стоит ему выпить, и он превращается в зверя...
Чем таинственней, чем ближе к первой любви становилась жизнь моей души, тем явственней проступало сходство с матерью. Чем убеждённей чувствовал я, что стою у волшебного порога какого-то иного существования, связанного с женщиной, тем дольше задерживались на моём лице нос, губы, очи именно матери.
И затем, вступив в жизнь, я не представлял себя иначе, чем похожим на мать...
По старому стилю я родился 19 февраля - как раз в тот день, в который праздновалось в царской России освобождение крестьян. Я видел нечто торжественное в этом совпадении; во всяком случае, приятно было думать, что в день твоего рождения висят флаги и устраивается иллюминация...
С утра я получал подарки... Помню подаренные мне кем-то... золотые пять рублей... пять рублей были в то время очень большой суммой. Её можно было положить как основу для самого яркого мечтания - купить велосипед, поехать за границу... не помню судьбы этой суммы. Кажется, её одолжили у меня взрослые и не отдали...
Конечно, запах хвои - это навеки, и мягкие иголки её тоже. Хвоя имела право засорять паркет, она накоплялась во всё большем и большем количестве, в углу, под ёлкой, пересыпалась в другие комнаты, смешивалась со стеклом украшений, которые, в конце концов, тоже валились на пол, похожие на длинные слёзы, и кончалось всё тем, что елку уносили из дому, взвалив на плечи, как тушу...
После Катаева, Пастернака, мало что можно добавить к описаниям ёлки, рождества...
Вероятно, это и была первая любовь. Мне хотелось подражать этой маленькой девочке... Мне было, я думаю, пять лет...
Сумерки, но мы, дети, ещё на улице... Мы сами по себе - дети...
Однажды, когда я был маленьким мальчиком, легши спать, я вдруг услышал совсем близко от себя какой-то звук - глухой, но очень чёткий, одинаково повторяющийся. Я стал теребить одеяло, простыню, убеждённый, что из складок выпадет, может быть, жук или какая-нибудь игрушка, машинка. Я заглянул под подушку - ничего не обнаружилось. Я лёг, звук опять дал о себе знать. Вдруг он исчез, вдруг опять стал раздаваться... И вдруг, как будто извне, пришло понимание, что это я слышу звук моего сердца...
Сегодня, 30 июля 1955 года, я начинаю писать историю моего времени. Когда оно началось, моё время? Если я родился в 1899 году, то, значит... в России уже был основан Художественный театр, в расцвете славы был Чехов, на престоле сидел недавно коронованный Николай Второй... Что было в технике?.. Итак, моё время началось примерно в дни, когда появилась мина, и появился пулемёт... Цусима, Чемульпо - вот слова, которые я слышу в детстве...
Вот начало истории моего времени. Для меня оно пока что называется Мукден, Ляоян - называется "а папу не возьмут на войну?"...
В пасмурный летний день - и тем более летний, что он был пасмурный, когда зелень прямо-таки красовалась на сером фоне, - мы с бабушкой стояли в парке над панорамой порта и распростёртого до горизонта моря и смотрели на то интересное и новое для нас, что происходило в порту...
Я был сыном акцизного чиновника, и семья наша была мелкобуржуазная, так что мятеж броненосца "Потёмкина" воспринимался мною, как некий чудовищный акт. И, когда броненосец "Потёмкин" подошёл к Одессе и стал на её рейде, все в семье, в том числе и я, были охвачены страхом...
"Потёмкин" для нашей семьи - взбунтовавшийся броненосец, против царя, и хоть мы поляки, но мы за царя, который, в конце концов, даст Польше автономию...
Я его увидел с бульвара - он стоял вдали, белый, изящный, с несколькими длинными трубами... Море было синее, летнее, белизна броненосца была молочная... Это было летом, я смотрел с бульвара, где стоит памятник Пушкину, где цвели в ту пору красные цветы африканской канны на клумбах, шипевших под струями поливальщиков.
Мне было тогда шесть лет. Я хочу себе дать отчёт в том, что я тогда понимал и чувствовал. Я, конечно, не понимал, почему на броненосце произошёл мятеж. Я знал, правда, что этот мятеж против царя. Чувствовал я... страх. То, что происходило в городе, называлось беспорядками. Слова "революция" не было...
Дома - страх, разговоры почти шёпотом...
Убитый матрос лежит в порту. Это грозит нам бедствиями. Это было жарким летом, когда цвели каштаны и продавались вишни. И меня послали за вишнями как раз в тот час, когда "Потёмкин" дважды выстрелил по городу... Он метил в городской театр, где заседал военный совет под председательством генерала Каульбарса...
Село жило своей жизнью. Оно, может быть, и не знало, что Одесса осаждена...
А потом зато вечер! О, вечер был такой чудесный!..
Они посадили меня на молодого жеребца с дурным характером... Мальчишки хотели, чтобы я упал, чтобы лошадь сбросила меня, понеся, и чтобы я просто убился насмерть... Как-то мне удалось сойти... Мальчики хохотали, мне было стыдно - я был не воин, не мужчина, трус, мыслитель, добряк, старик, дерьмо... Вот тогда, в этот закатный час в степи под Вознесенском, и определился навсегда мой характер...
Приходят в голову лиловые цветы - маленькие лиловые кипарисы, спускавшиеся по откосу вниз к лугу...
Я слышал звук взрыва бомбы, которую бросил анархист в кафе в Одессе, в 1905 году...
Всё спутано в воспоминаниях о той эпохе. Городовой зарубил саблей офицера в театре. Хоронят офицера с венками, на которых надпись: "За что?"
Убили пристава Панасюка. Идёт дождь. Погром. Сперва весть о нём. Весть ползёт. Погром, погром...
Велят вешать, если за дверью христиане, икону на двери...
Золотое детство! Уж такое ли оно было золотое? А близость к ещё недавнему небытию? А беззащитность перед корью, скарлатиной? А необходимость учиться, ходить в гимназию, знать уроки? А кашель, к которому все прислушивались? А отвращение к некоторым видам пищи, которые как раз и нужно было есть?..
Я был сын того, кого называли барином, и кому городовой отдавал честь. Правда, отец был бедный человек, тем не менее, барин. Мне нельзя было играть с детьми не нашего, как тогда говорили, круга - с мальчишками...
Мы были в Крыму, мы были в Крыму! Там на веранде художник... Там белел в лунном свете дворец Воронцова в Алупке с как бы утирающими морды мраморными львами, на которых меня сажали верхом...
Мы были в Крыму! Мы были в Крыму!..
Очевидно, во мне всегда было желание творить самому, всё изобрести самому...
Глаз у меня остался целым, и я забываю радоваться каждый день, что у меня два глаза с радужными оболочками, со зрачками, у которых меняется диаметр вплоть до размеров солнца, с ресницами, которые ведут совершенно не зависящую от меня жизнь, иногда, может быть, разговаривают, простираясь над моими глазами, как ветви, и иногда кажутся мне снизу простирающимися, как ветви надо мной...
Эти записи - всё это попытки восстановить жизнь. Хочется до безумия восстановить её чувственно. Я стою на чердаке, почти поджигаемом солнцем, перед двумя мальчиками, которые заставляют меня, совсем маленького мальчика, повторять за ними какие-то слова матерной ругани. Я повторяю, но они требуют всё повторять и повторять. При этом они хохочут...
Она смеялась, потому что я был мальчик, а она девочка и между нами появился стыд. Стыд был другом, а не врагом. Со стыдом было приятно быть вдвоём. Он многое рассказывал, многое делал такое, что, пожалуй, он был наиболее милым другом в те годы...
Когда я был маленьким, во дворы приходили довольно часто китайцы, продававшие шёлк. Эти китайцы были ещё с косами. Традиционный тех времён наряд китайца, состоящий из синих шаровар, синей же кофты, загнутых чёрных туфель - и коса! Она была чёрная, блестящая, твёрдая, как бы с большой затратой труда вылепленная из смолы. Китаец был красив, прищурен, мужествен, несмотря на косу, - возможно, даже тем более мужествен, что именно с косой: какая-то странная, сказочная мужественность!..
Всё в этот день происходило среди падающих листьев... Они неслись на нас из голубого неба, цепляясь за подоконники и меняя направление
Бабушка с её поэтической душой понимала всю красоту происходящего. Как грустно вдруг становилось видеть её лицо...
Бабушка занята своим делом... А я перелистываю книгу, в которой я иногда вижу изображения, озадачивающие меня до дрожи. Я не умею читать, тем не менее, знаю, что вот покрытые чёрными знаками пространства - это для чтения, это, я знаю, страницы, буквы, и это читают... Книга эта - приложение к "Ниве", вышедшее в тот год, когда заканчивалось столетие, нечто вроде сборника исторических материалов, подводящих итоги столетия. Она так и называлась - "Девятнадцатый век"...
Когда я отмечаю своё неумение писать, то я имею в виду составление фразы. Мне очень трудно написать фразу одним, так сказать, махом, в особенности, если фраза создаётся для определения каких-либо отвлечённых понятий. Она вдруг обламывается, и я повисаю, держась, скажем, за какой-либо кусок придаточного предложения...
Я успокаиваю себя тем, что я, мол, поляк, и русский язык всё же чужой для меня, не родной... Возможно, что причина именно в этом.
Я помню, как отец однажды пожелал проверить мои успехи в чтении по-русски...
Боясь, как бы в гневе не ударить меня, отец прекращает экзамен, я плачу. Я был ещё маленький поляк, и мне было трудно повернуть в себе на новый лад то, что я воспринял с кровью...
Книга называлась "Пушкин". Я ещё не умею читать, я ещё не знаю, что значит - поэт, стихи, сочинение, писатель, дуэль, смерть; это Пушкин - вот всё, что я знаю...
Это был книжный магазин, причём в соседней комнате помещалась маленькая библиотека польских книг, которые выдавались на дом. Книги были польские, хозяин магазина и библиотеки - поляк, его жена - полька, продававшиеся в магазине картинки - польские, всё было польское, даже запах, чем-то похожий на запах костёла, возвышавшегося рядом с магазином, здесь, на Екатерининской улице...
Однажды мои родители, побывав в театре, вернулись под очень сильным впечатлением от спектакля. Они всё принимались рассказывать мне, что же именно они видели... Данте Алигьери... "Божественная комедия"...
Папа, который был библиотекарем Коммерческого собрания, разрешал мне забираться с ногами в кресло - в это удивительное кожаное оливкового цвета кресло, о котором говорила вся Одесса, - и читать, что я захочу и сколько захочу.
А бывало, он ещё заказывал для меня мороженое!
С ногами в кресле, глотая мороженое, я читал Куприна. Я читал "Морскую болезнь". Я не понимал тайн этого рассказа, так как был невинен, но роскошь жизни постигалась мною особенно полно только потому, что я с несомненностью ощущал неизбежность постижения мною, в конце концов, ещё некоей тайны, о которой говорили книги... и горы заката за окном - о, целые горы заката!..
Ещё мальчиком, при переходе из одного класса в следующий, я получил в качестве награды книгу, которая называлась "Чудо-богатырь Суворов". Это была толстая дорогая книга в хорошем, красивом переплёте, почти шёлковом... Она мне очень понравилась, эта книга...
Приближается Пасха... Мы - католики, так что это не совсем наша Пасха; наша Пасха в Варшаве, в Париже, в Риме. Тем не менее, у нас есть костёл, и восковая кровь на челе Христа, и то нарушение, как порядка дня, так и порядка души, которые свойственны великому празднику. Однако хозяева положения, конечно, православные. У них колокола, у них разноцветные яйца, у них христосование...
Итак, я совершенно утратил способность писать. Писательство как писание подряд, как бег строчек одна за другой становится для меня недоступным. Я сочиняю отдельные строчки. Это возможно, когда человек пишет стихи - проза, статья, драма так не могут быть создаваемы... Словом, или надо развязать, как говорится, комплекс, или надо кончать дело...
Мне скорее хотелось стать взрослым...
Неся продолговатую картонную коробку, группа быстро шла по гравию. По тому, как они размахивали руками, как быстро переставляли ноги, как говорили разными голосами, чувствовалось, что совесть у них нечиста, что это - жулики...
Итак, кукла разыгрывалась... Пять копеек - это много. За пять копеек можно было купить большую порцию мороженого в вафлях - кружок, который хватало есть надолго; стакан хлебного кваса стоил, например, две копейки...
Вспоминаю я, как вышли мы в море на яхте "Увлечение"... Как при нашем возвращении горела вдали огнями Одесса...
Тот мир был совсем иной...
Одесса... И я хотел пройти по жизни назад, как это удалось в своё время Марселю Прусту. С чего он начитает? Не помню... С чего бы начал я? Память всё возвращает меня к тому дню ранней осени... Может быть, и начать с этого?
Всё это, честно говоря, я пишу всё же как литератор, а не как человек, который зовёт что-то обратно. Что? Жизнь?..
Мне кажется, что я поглупел. Что же, возможно - склероз. Однако творческие мысли о будущей пьесе в порядке. Поглупение в том, что уже давно не приходят мне в голову мысли необычного, высшего порядка. Да и были ли они когда-либо мыслями именно такого порядка? Если представить себе поток мыслей Гегеля или Фрейда, то моё мышление, как разговор в метро по поводу того, "как мне доехать туда-то или туда-то", не выше...
Надо писать повесть о душе, которая брошена в мир, в ужас и хочет оптимизма, о самом себе, начиная опять-таки с первого прихода в гимназию...
Русскому языку и арифметике меня учила бабушка. Вспоминая об этом сейчас, я не могу понять, почему обстоятельства сложились так, что в семье, где были мать и отец, занятия со мной в связи с предполагавшимся моим поступлением в приготовительный класс гимназии были поручены именно бабушке, старой женщине, да ещё польке и не совсем грамотной в русской речи, путавшей русские ударения. Я переписывал из книги, писал диктовку, учился четырём правилам арифметики... Держать вступительный экзамен в приготовительный класс одесской Ришельевской гимназии привела меня бабушка. Помню, как мы стояли во дворе под деревьями, с которых падали листья. Они плавали в воздухе, эти жёлто-красные осенние листья, проплывая мимо нас...
Бабушка привела не литератора, а маленького мальчика. Он не видел всего того, что вспоминает сейчас литератор. Может быть, этого всего и не было!.. Нет, всё же это видел мальчик - литератор только вспоминает теперь и привлекает из других воспоминаний, а видел именно тот самый мальчик, которого привела бабушка. Значит, она всё же привела литератора, поэта, хоть ещё и совсем маленького. И в самом деле, где же грань? Где же он начал видеть? Где же он был просто мальчиком, а потом вдруг стал поэтом?..
Сейчас мне не совсем понятно, почему, собственно, потребовалось вмешательство бабушки: ведь я был достаточно взрослым мальчиком - мало того, ещё и мальчиком со всеми качествами, присущими возрасту: например, страстью к бродяжничеству! По всей вероятности, бабушка была послана, так сказать, для отчёта...
Ничто не изменит моего убеждения в том, что во время экзамена в приготовительный класс гимназии, почти роняя мел из пальцев, когда я уже готов был согласиться со вставшей передо мной во всём своём ужасе судьбой, что я экзамена не выдержал, так как решить задачи не могу, - что тогда совершилось чудо - я ведь задачу решил!..
Когда я начал учиться в гимназии, мне было лет одиннадцать. Всего одиннадцать лет отделяли меня от моего несуществования в мире, и уже я...
Я не думал о том, что можно быть каким-нибудь другим, кроме того, кем я был. Если мне хотелось быть взрослым, то я не думал о физических изменениях, а только о тех возможностях, которые даны взрослому, - не готовить уроки, есть сколько хочешь пирожных. Я был человек, просто человек, не зная о себе, что я маленький, что только недавно явился в мир, что расту, узнаю, постигаю и тому подобное. Именно - я был просто человек...
Болезни всё время вились возле нас, гимназистов... Я не могу восстановить в памяти, когда именно я болел корью... Тогда берегли во время этой болезни глаза заболевшего, закрывали днём ставни...
Безусловно, эти сумерки относились уже к весне... Хоть и ранняя, но уже весна, уже плыли в небе гигантские льдины облаков, уже светились там голубые проруби...
Я думал, что после окончания гимназии я куплю велосипед и совершу на нём поездку по Европе. Первая война ещё не начиналась, ещё всё было очень старинно...
Я не купил велосипеда и не совершил путешествия по Европе. Горел Верден, Реймский собор, в котором в своё время бракосочеталась с французским королём дочь Ярослава Мудрого. Появились первые танки, и впервые аэропланы стали сбрасывать бомбы. Однако в музеях по-прежнему висели необыкновенные картины, прекрасные, как деревья на закате. Во сне я иногда вижу своё пребывание в Европе, которого никогда не было. Чаще всего мне снится Краков... Я ещё люблю вспоминать. Я мало что знаю о жизни...
Какое ёмкое явление - век! В нём успевают вместиться много поколений, событий, изменений лица культуры.
Лев Толстой, видевший зарю Некрасова, Тургенева, Достоевского, прожив восемьдесят два года, уже жил в эпоху, когда появились кинематограф и авиация... Он был современником русско-японской войны!.. Он в Севастополе решавший для себя вопрос, кланяться перед ядрами или нет...
Я помню день смерти Толстого. Большая перемена в гимназии... И вдруг чей-то голос в коридоре:
- Умер Толстой!..
И в мою жизнь уже много вместилось! Например, день смерти Толстого и, например, тот день, вчера, когда я увидел девушку, читавшую "Анну Каренину" на эскалаторе метро, привыкшую к технике, скользящую, не глядя, рукой по бегущему поручню, не боящуюся оступиться при переходе с эскалатора на твёрдую почву...
Могу сказать, что великая техника возникла на моих глазах.
Именно так: её ещё не было в мире, когда я был мальчиком... Чувствовалось приближение чего-то. Появилось электрическое освещение. Это было чудо...
Когда я хочу отчётливо почувствовать, что произошло с техникой, я говорю - останавливаю своё внимание на том обстоятельстве, что я, родившийся через семьдесят девять лет после смерти Наполеона - то есть между этим событием и моим рождением стоит всего один лишь старик - живу в современности, где один из создателей кибернетики говорит, что принципиально возможна передача человека по телеграфу. Я, например, с отчётливостью помню появление первых электрических лампочек... Я помню толпы соседей, приходивших к нам из других квартир смотреть, как горит электрическая лампа... Это был новый, невиданный свет! Это было то, что называли тогда малознакомым, удивительным, малопонятным словом - электричество!..
Я помню себя стоящим в толпе на Греческой улице в Одессе и ожидающим, как и вся толпа, появления перед нами вагона трамвая, только сегодня впервые начавшего у нас функционировать...
- Легоде.
Это был директор бельгийской компании, соорудившей эту первую трамвайную линию в Одессе...
Лихорадочное трепетание мысли, вот-вот готовой открыть тайну полёта машины тяжелее воздуха... Она никак не открывалась, эта тайна. Машины не поднимались в воздух, вызывая насмешки репортёров. Я искренне сочувствовал этим осмеянным людям - первым конструкторам авиации, поджарым, худым, в кепках с пуговицей на макушке, в свитерах и с торчавшими из карманов кожаных штанов гаечными ключами...
Вдруг разнеслось известие, что машина, сооружённая некими братьями Райт, поднялась-таки в воздух и пролетела порядочное расстояние. Братья были американцы... Они демонстрировали свои полёты в Париже, и я помню фотографию, на которой их машина огибала Эйфелеву башню. Она не только летала, она могла огибать: это была управляемая машина.
Больше всего привлекал моё внимание павильон авиации. Привлекал внимание! Околдовывал меня! Лишал дара речи! Не отпускал меня!.. Это были так называемые аэропланы, привезённые из Европы на выставку в Одессу...
Не было, конечно, тогда и радио. И телевизора, конечно!..
Первый прыгун с парашютом прыгал прямо над городом, не страшась всяких возможных опасностей...
Затем - Макс Линдер. Трудно вам передать, как был знаменит Макс Линдер! Духи, папиросы, галстуки, ботики, покрой, причёски, манеры назывались его именем... Это был маленький, изящный, вертлявый молодой человек, хорошенький, черноглазый, с тоненькими усиками, которого мы всегда видели одетым с иголочки. Цилиндр Макса Линдера! Как много он занимал внимания тогда... Он покончил с собой одновременно со своей молодой женой. Чаплин называет его учителем... Его имя было широко известно. Оно стало нарицательным. Быть Макс Линдером значило быть франтом...
Сегодня сокращённо, в художественных образах я видел во сне всю свою жизнь...
Я до поразительной отчётливости помню наполненное закатным солнцем парадное, площадку, загибающийся марш лестницы, дверь. И как раз запомнилось, что в эти мгновения я думал о моей жизни, словом, как и теперь, думаю! С тех пор прошло более сорока лет, но ощущение, скажу, такое, как будто прошло всего лишь полчаса. Я думал в этом парадном о том, что быть человеком трудно. Мне только лет десять - и я уже встревожен!..
Бабушка уже в третий раз будит меня...
Однако нужно вставать всё же. И я встаю. В комнате ещё ночь... Я моюсь ледяной зимней водой под краном...
Какие-то гудки вдали, от которых делается печально, настолько печально, что печаль эта кажется непоправимой. А тут ещё нужно идти в гимназию!
После стакана чая становится легче... Как крепко спят за белой дверью папа и мама!..