Разум в качестве основы и опоры жизнедеятельности ...
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
ТАТЬЯНА ХРУЦКАЯ
РАЗУМ В КАЧЕСТВЕ ОСНОВЫ И ОПОРЫ ЖИЗНЕДЕЯТЕЛЬНОСТИ...
Санкт-Петербург
2014 год
ЦИВИЛИЗАЦИЯ...
Этот термин происходит от латинского "гражданский, государственный". В общефилософском значении это социальная форма движения материи, обеспечивающая её стабильность и способность путём саморегуляции, обмена с окружающей средой. Так в современном обществе принято называть стадию всемирно исторического процесса, связанного в процессе достижения определённого уровня реальности.
Жизнь - не как мы хотим, жизнь - как получается...
Фёдор Михайлович ДОСТОЕВСКИЙ "ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ"
Произведение, во многом предопределившее литературу ХХ века. Именно в этой повести герой отдаёт на суд читателя свою исповедь. Впервые прозвучали идеи экзистенциализма. Проявляя незаурядный ум и мужество, чиновник исследует собственное сознание и собственную душу. Он не в состоянии примириться с действительностью, испытывает некое чувство вины за несовершенный миропорядок, причиняющий страдания. Уйдя в психологическое подполье и презрев мир живых людей, он задаётся вечными вопросами: что есть человек и каково его предназначение. Он протестует против отождествления добра и знаний, против безоговорочной веры в прогресс науки и цивилизации, получает удовольствие от того, что мучает себя и других.
Я человек больной... Я злой человек. Непривлекательный я человек...
Я не лечусь и никогда не лечился, хотя медицину и докторов уважаю. К тому же я ещё и суеверен до крайности; ну, хоть настолько, чтоб уважать медицину. (Я достаточно образован, чтоб не быть суеверным, но я суеверен.) ...
Если я не лечусь, так это со злости...
Я уже давно так живу - лет двадцать. Теперь мне сорок. Я прежде служил, а теперь не служу. Я был злой чиновник. Я был груб и находил в этом удовольствие...
Это я наврал про себя давеча, что я был злой чиновник. Со злости наврал... Я поминутно сознавал в себе много-премного самых противоположных тому элементов. Я чувствовал, что они так и кишат во мне, эти противоположные элементы... Они мучили меня...
Я не только злым, но даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым. Теперь же доживаю в своём углу, дразня себя злобным и ни к чему не служащим утешением, что умный человек и не может серьёзно чем-нибудь сделаться, а делается чем-нибудь только дурак. Да-с, умный человек девятнадцатого столетия должен и нравственно обязан быть существом по преимуществу бесхарактерным; человек же с характером, деятель, - существом по преимуществу ограниченным. Это сорокалетнее моё убеждение. Мне теперь сорок лет, а ведь сорок лет - это вся жизнь; ведь это самая глубокая старость. Дальше сорока лет жить неприлично, пошло, безнравственно!.. Сам я до шестидесяти лет доживу. До семидесяти лет проживу! До восьмидесяти лет проживу!..
Я один коллежский асессор. Я служил, чтоб было что-нибудь есть (но единственно для этого), и когда прошлого года один из отдалённых моих родственников оставил мне шесть тысяч рублей по духовному завещанию, я тотчас же вышел в отставку и поселился у себя в углу...
Мне говорят, что климат петербургский мне становится вреден, и что с моими ничтожными средствами очень дорого в Петербурге жить. Я всё это знаю... Но я остаюсь в Петербурге; я не выеду из Петербурга!..
О чём может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием? Ответ: о себе. Ну, так я и буду говорить о себе...
Ведь я, может, потому только и считаю себя за умного человека, что всю жизнь ничего не мог ни начать, ни окончить. Пусть, пусть я болтун, безвредный, досадный болтун, как и все мы. Но что же делать, если прямое и единственное назначение умного человека есть болтовня, то есть умышленное пересыпанье из пустого в порожнее...
О, если б я ничего не делал только из лени... "Лентяй!" - да ведь это званье и назначенье, это карьера-с... Я был бы лентяй и обжора, но не простой, а, например, сочувствующий всему прекрасному и высокому... Я бы тотчас же отыскал себе и соответствующую деятельность, - а именно: пить за здоровье всего прекрасного и высокого...
Кто первый объявил, кто первый провозгласил, что человек потому только делает пакости, что не знает настоящих своих интересов; а что если б его просветить, открыть ему глаза на его настоящее, нормальные интересы, то человек тотчас же перестал бы делать пакости, тотчас же стал бы добрым и благородным, потому что, будучи просвещённым и понимая настоящие свои выгоды, именно увидел бы в добре собственную свою выгоду, а известно, что ни один человек не может действовать зазнамо против собственных своих выгод, следственно, так сказать, по необходимости стал бы делать добро?..
Да когда же, во-первых, бывало, во все эти тысячелетия, чтоб человек действовал только из одной своей собственной выгоды? Что же делать с миллионами фактов, свидетельствующих о том, как люди зазнамо, то есть вполне понимая свои настоящие выгоды, отставляли их на второй план и бросались на другую дорогу, на риск, на авось, никем и ничем не принуждаемые к тому, а как будто именно только не желая указанной дороги, и упрямо, своевольно пробивали другую, трудную, нелепую, отыскивая её чуть не в потёмках. Ведь, значит, им действительно это упрямство и своеволие было приятнее всякой выгоды... Выгода! Что такое выгода? Да и берёте ли вы на себя совершенно точно определить, в чём именно человеческая выгода состоит?..
Ведь ваши выгоды - это благоденствие, богатство, свобода, покой, ну и так далее...
Это одна логистика! Ведь утверждать хоть эту теорию обновления всего рода человеческого посредством системы его собственных выгод, ведь это, по-моему, почти то же... ну хоть утверждать, например, вслед за Боклем, что
ОТ ЦИВИЛИЗАЦИИ ЧЕЛОВЕК СМЯГЧАЕТСЯ, следственно, СТАНОВИТСЯ МЕНЕЕ КРОВОЖАДЕН И МЕНЕЕ СПОСОБЕН К ВОЙНЕ.
По логике-то, кажется, у него так и выходит. Но до того человек пристрастился к системе и к отвлечённому выводу, что готов исказить правду, чтоб только оправдать свою логику...
Да оглянитесь кругом: кровь рекою льётся, да ещё развесёлым таким образом, точно шампанское. Вот вам всё наше девятнадцатое столетие, в котором жил и Бокль. Вот вам Наполеон - и великий, и теперешний. Вот вам Северная Америка - вековечный союз...
И что такое смягчает в нас цивилизация? Цивилизация вырабатывает в человеке только многосторонность ощущений и... решительно ничего больше. А через развитие этой многосторонности человек, ещё, пожалуй, дойдёт до того, что отыщет в крови наслаждение...
По крайней мере, от цивилизации человек стал если не более кровожаден, то уже, наверно, хуже, гаже кровожаден, чем прежде. Прежде он видел в кровопролитии справедливость и с покойною совестью истреблял кого следовало; теперь же мы хоть и считаем кровопролитие гадостью, а всё-таки этой гадостью занимаемся, да ещё больше, чем прежде...
ТЕПЕРЬ ЧЕЛОВЕК ХОТЬ И НАУЧИЛСЯ ИНОГДА ВИДЕТЬ ЯСНЕЕ, ЧЕМ ВО ВРЕМЕНА ВАРВАРСКИЕ, НО ЕЩЁ ДАЛЕКО НЕ ПРИУЧИЛСЯ ПОСТУПАТЬ ТАК, КАК ЕМУ РАЗУМ И НАУКИ УКАЗЫВАЮТ.
Но всё-таки вы совершенно уверены, что он непременно приучится, когда совсем пройдут кой-какие старые, дурные привычки и когда здравый смысл и наука вполне перевоспитают и нормально направят натуру человеческую...
Если вправду найдут когда-нибудь формулу всех наших хотений и капризов, то есть от чего они зависят, по каким именно законам происходят, как именно распространяются, куда стремятся в таком-то и в таком-то случае и проч., то есть настоящую математическую формулу, - так ведь тогда человек тотчас же, пожалуй, и перестанет хотеть... Мало того: тотчас же обратится он из человека в органный штифтик или вроде того; потому, что же такое человек без желаний, без воли, без хотений, как не штифтик в органном вале? Как вы думаете? Может это случиться или нет?..
Ведь если хотенье стакнется когда-нибудь совершенно с рассудком, так ведь уж мы будем тогда рассуждать, а не хотеть собственно потому, что ведь нельзя же, например, сохраняя рассудок, хотеть бессмыслицы и таким образом заведомо идти против рассудка и желать себе вредного... А так как все хотенья и рассуждения могут быть действительно вычислены, потому что когда-нибудь откроют же законы так называемой нашей свободной воли, то может устроиться что-нибудь вроде таблички, так что мы и действительно хотеть будем по этой табличке...
Ведь я тогда вперёд всю мою жизнь на тридцать лет рассчитать могу... Что природа нас не спрашивает; что нужно принимать её так, как она есть, а не так, как мы фантазируем...
Вы меня извините, что я зафилософствовался; тут сорок лет подполья!
Рассудок есть вещь хорошая, это бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни... Ведь я совершенно естественно хочу жить для того, чтоб удовлетворить всей моей способности жить, а не для того, чтоб удовлетворить одной только моей рассудочной способности, то есть какой-нибудь одной двадцатой доли всей моей способности жить. Что знает рассудок? Рассудок знает только то, что успел узнать, а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно...
Свой каприз, хотенье может быть всего выгоднее из всего, что есть на земле, особенно в иных случаях... Во всяком случае сохраняет нам самое главное и самое дорогое, то есть нашу личность и нашу индивидуальность...
Постоянно являются в жизни такие благонравные и благоразумные люди, такие мудрецы и любители рода человеческого, которые именно задают себе целью всю жизнь вести себя как можно благонравнее и благоразумнее, так сказать, светить собой ближним, собственно для того, чтоб доказать им, что действительно можно на свете прожить и благонравно, и благоразумно...
Человек есть животное, по преимуществу созидающее, присуждённое стремиться к цели сознательно и заниматься инженерным искусством, то есть вечно и беспрерывно дорогу себе прокладывать хотя куда бы то ни было. Но вот именно потому-то, может быть, ему и хочется иногда вильнуть в сторону, что он принуждён пробивать эту дорогу... Чтобы благонравное дитя не предавалось губительной праздности, которая, как известно, есть мать всех пороков. Человек любит созидать и дороги прокладывать... Но отчего же он до страсти любит тоже разрушение и хаос?.. Не потому ли, может быть он так любит разрушение и хаос, что сам инстинктивно боится достигнуть цели и довершить созидаемое здание?.. Может быть, он только любит созидать его, а не жить в нём...
Человек существо легкомысленное и неблаговидное и, может быть, любит только один процесс достижения цели, а не самую цель. И кто знает, может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человек стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения, иначе сказать - в самой жизни, а не собственно в цели...
Человек иногда ужасно любит страдание... Страдание есть сомнение, есть отрицание... Страдание - да ведь это единственная причина сознания...
Лучше ничего не делать! Лучше сознательная инерция!.. Итак, да здравствует подполье!.. Подполье во всяком случае выгоднее! Там по крайней мере можно...
Вру, потому что сам знаю, что вовсе не подполье лучше, а что-то другое, совсем другое, которого я жажду, но которого никак не найду! К чёрту подполье!..
- Так для чего же писали всё это?
- А вот посадил бы я вас лет на сорок безо всякого занятия, да и пришёл бы к вам через сорок лет, в подполье, наведаться, до чего вы дошли? Разве можно человека без дела на сорок лет одного оставлять?..
Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает не всем, а разве только друзьям. Есть и такие, которые он и друзьям не откроет, а разве только себе самому, да и то под секретом. Но есть и такие, которые даже и себе человек открывать боится, и таких вещей у всякого порядочного человека довольно-таки накопится. То есть даже так: чем более он порядочный человек, тем более у него их и есть...
Гейне утверждает, что верные автобиографии почти невозможны, и человек сам об себе наверно налжёт... Я очень хорошо понимаю, как иногда можно единственно из одного тщеславия наклепать на себя...
Но Гейне судил о человеке, исповедовавшемся перед публикой. Я же пишу для одного только себя и раз навсегда объявляю, что если я пишу как бы обращаясь к читателям, то единственно только для показу, потому что так мне легче писать. Тут форма, одна пустая форма, читателей же у меня никогда не будет. Я уже объявил это... Я ничем не хочу стесняться в редакции моих записок. Порядка и системы заводить не буду. Что припомнится, то и запишу...
Для чего, зачем собственно я хочу писать? Если не для публики, так ведь можно бы и так, мысленно всё припомнить, не переводя бумагу?
Так-с; но на бумаге оно выйдет как-то торжественнее. В этом есть что-то внушающее, суда больше над собой будет, слогу прибавится кроме того: может быть, я от записывания действительно получу облегчение. Вот нынче, например, меня особенно давит одно давнишнее воспоминание... А между тем надобно от него отвязаться. Таких воспоминаний у меня сотни; но по временам из сотни выдаётся одно какое-нибудь и давит. Я почему-то верю, что если я его запишу, то оно и отвяжется. Отчего ж не испробовать?
Наконец: мне скучно, а я постоянно ничего не делаю. Записыванье же действительно как будто работа. Говорят, от работы человек добрым и честным делается...
В то время мне было всего двадцать четыре года. Жизнь моя была уж и тогда угрюмая, беспорядочная и до одичалости одинокая. Я ни с кем не водился и даже избегал говорить и всё более и более забивался в свой угол...
Развитой и порядочный человек не может быть тщеславен без неограниченной требовательности к себе самому и не презирая себя в иные минуты до ненависти.
Я был болезненно развит, как и следует быть развитым человеку нашего времени. Они же были тупы и один на другого похожи, как бараны в стаде...
Всякий порядочный человек нашего времени есть и должен быть трус и раб. Это - нормальное его состояние. В этом я убеждён глубоко. Он так сделан и так устроен. И не в настоящее время, от каких-нибудь там случайных обстоятельств, а вообще во все времена порядочный человек должен быть трус и раб. Это закон природы всех порядочных людей на земле...
Мучило меня тогда ещё одно обстоятельство: именно то, что на меня никто не похож и я ни на кого не похож. "Я-то один, а они-то все"...
У нас, русских, вообще говоря, никогда не было глупых надзвёздных немецких и особенно французских романтиков, на которых ничего не действует, хоть земля под ними трещи, хоть погибай вся Франция на баррикадах, - они всё те же, даже для приличия не изменятся, и всё будут петь свои надзвёздные песни, так сказать, по гроб своей жизни, потому что они дураки.
У нас же, в русской земле, нет дураков; это известно; тем-то мы и отличаемся от прочих немецких земель. Следственно, и надзвёздных натур не водится у нас в чистом их состоянии...
Свойства нашего романтика - это всё понимать, всё видеть и видеть часто несравненно яснее, чем видят самые положительнейшие наши умы; ни с кем и ни с чем не примиряться, но в то же время ничем не брезгать; всё обойти, всему уступить, со всеми поступить политично; постоянно не терять из виду полезную, практическую цель, усматривать эту цель через все энтузиазмы и томики лирических стишков и в то же время "и прекрасное и высокое" по гроб своей жизни в себе сохранить нерушимо, да и себя уже кстати вполне сохранить... Хотя бы для пользы того же "прекрасного и высокого". Широкий человек наш романтик.
Несчётное же число романтиков - значительные чины впоследствии происходят. Многосторонность необыкновенная! И какая способность к самым противоречивейшим ощущениям!.. Оттого-то у нас так и много "широких натур", которые даже при самом последнем падении никогда не теряют своего идеала; и хоть и пальцем не пошевелят для идеала-то...
Сплошь да рядом из наших романтиков выходят иногда такие дела шельмы, такое чутьё действительности и знание положительного вдруг оказывают...
Многосторонность поистине изумительная, и бог знает, во что обратится она и выработается при последующих обстоятельствах и что сулит нам в нашем дальнейшем?..
Дома я, во-первых, всего больше читал. Хотелось заглушить внешними ощущениями всё беспрерывно внутри меня накипевшее. А из внешних ощущений было для меня в возможности только одно чтение. Чтение, конечно, много помогало, - волновало, услаждало и мучило. Но по временам наскучало ужасно. Всё-таки хотелось двигаться, и я вдруг погружался в тёмный, гадкий - не разврат, а развратишко. Страстишки во мне были острые, жгучие от всегдашней болезненной моей раздражительности. Порывы были истерические... Накипала, сверх того, тоска; являлась истерическая жажда противоречий, контрастов, и вот я и пускался развратничать...
Развратничал я уединённо, по ночам, потаённо, боязливо, грязно, со стыдом, не оставлявшим меня в самые омерзительные минуты и даже доходившим в такие минуты до проклятия. Я уж и тогда носил в душе моей подполье. Боялся я ужасно, чтоб меня как-нибудь не увидали, не встретили, не узнали. Ходил же я по разным весьма тёмным местам...
Я никогда не был трусом в душе, хотя беспрерывно трусил на деле...
Но кончалась полоса моего развратика, и мне становилось ужасно тошно. Наступало раскаяние... Но у меня был выход, всё примирявший, это - спасаться во "всё прекрасное и высокое", конечно, в мечтах...
Сколько любви переживал я, бывало. В этих мечтах моих, в этих "спасеньях во всё прекрасное и высокое": хоть и фантастической любви, хоть и никогда ни к чему человеческому на деле не прилагавшейся, но до того её было много, этой любви, что потом, на деле, уж и потребности даже не ощущалось её прилагать: излишняя б уж это роскошь была. Всё, впрочем, преблагополучно всегда оканчивалось ленивым и упоительным переходом к искусству, то есть к прекрасным формам бытия, совсем готовым, сильно украденным у поэтов и романистов и приспособленным ко всевозможным услугам и требованиям...
Больше трёх месяцев я никак не в состоянии был сряду мечтать и начинал ощущать непреодолимую потребность ринуться в общество. Ринуться в общество означало у меня сходить в гости к моему столоначальнику...
Был, впрочем, у меня и ещё один знакомый, бывший мой школьный товарищ... Проклятие на эту школу, на эти ужасные каторжные годы!..
С летами развивалась потребность в людях, в друзьях. Я попробовал было начать сближаться с иными; но всегда это сближение выходило неестественно и так само собой и оканчивалось...
Мне всю жизнь, при всяком внешнем, хотя бы мельчайшем событии, всё казалось, что вот сейчас и наступит какоё-нибудь радикальный перелом в моей жизни...
Порой с глубочайшею, с ядовитою болью вонзалась в моё сердце мысль: что пройдёт десять лет, двадцать лет, сорок лет, а я всё-таки, хоть и через сорок лет, с отвращением и с унижением вспомню об этих грязнейших, смешнейших и ужаснейших минутах из всей моей жизни...
Теперь же мне вдруг ярко представилась нелепая, отвратительная, как паук, идея разврата, который без любви, грубо и бесстыже, начинает прямо с того, чем настоящая любовь венчается...
- Видишь, Лиза, я про себя скажу! Была бы у меня семья с детства, не такой бы я был, как теперь. Я об этом часто думаю. Ведь как бы ни было в семье худо - всё отец с матерью, а не враги, не чужие. Хоть в год раз любовь тебе выкажут. Всё-таки ты знаешь, что ты у себя. Я вот без семьи вырос; оттого, верно, такой и вышел... бесчувственный...
- Другие-то продать рады дочь, не то что честью отдать...
- Это, Лиза, в тех семьях проклятых, где ни бога, ни любви не бывает, а где любви не бывает, там и рассудка не бывает. Такие есть семьи, правда, да я не об них говорю. Ты, видно, в своей семье не видала добра, что так говоришь. Подлинно несчастная ты какая-нибудь... Больше по бедности всё это бывает.
- А у господ-то лучше, что ль? И по бедности люди хорошо живут.
- Может быть. Опять и то, Лиза: человек только своё горе любит считать, а счастья своего не считает. А счёл бы как должно, так и увидел бы, что на всякую долю его запасено...
Выйдешь, может, замуж, сама узнаешь. Взять хотя бы первое-то время замужем за тем, кого любишь: счастья-то, счастья-то сколько иной раз придёт! Да и сплошь да рядом. В первое-то время даже и ссоры с мужем хорошо кончаются...
А как хорошо после ссоры помириться, самой перед ним повиниться али простить! И так хорошо обоим, так хорошо вдруг станет, - точно вновь они встретились, вновь повенчались, вновь любовь у них началась. И никто-то, никто-то не должен знать, что между мужем и женой происходит, коль они любят друг друга. И какая бы ни вышла у них ссора, - мать родную, и ту не должны себе в судьи звать и один про другого рассказывать. Сами они себе судьи. Любовь - тайна божия и от всех глаз чужих должна быть закрыта, что бы там ни произошло. Святее от этого, лучше. Друг друга больше уважают, а на уважении много основано. И коль раз уж была любовь, коль по любви венчались, зачем любви проходить! Неужто нельзя её поддержать? Редко такой случай, что нельзя поддержать... Первая брачная любовь пройдёт, правда, а там придёт любовь ещё лучше. Там душой сойдутся, все дела свои сообща положат; тайны друг от друга не будет. А дети пойдут, так тут каждое, хоть и самое трудное время счастьем покажется; только бы любить да быть мужественным. Тут и работа весела, тут и в хлебе себе иной раз отказываешь для детей, и то весело. Ведь они ж тебя будут за это потом любить; себе же, значит, копишь. Дети растут, - чувствуешь, что ты им пример, что ты им поддержка; что и умрёшь ты, они всю жизнь чувства и мысли твои будут носить на себе, так как от тебя получили, твой образ и подобие примут. Значит, это великий долг. Как тут не сойтись тесней отцу с матерью? Говорят вот, детей иметь тяжело? Кто это говорит? Это счастье небесное!...
Да разве не всё тут счастье, когда они трое, муж, жена и ребёнок, вместе? За эти минуты много можно простить. Нет, Лиза, знать самому сначала нужно жить выучиться, а потом уж других обвинять!..
Да и впрямь, пожалуй, это всё от вина вчера произошло...
Моя квартира была мой особняк, моя скорлупа, мой футляр, в котором я прятался от всего человечества...
Надо же было обиду на ком-то выместить, своё взять, ты подвернулась, я над тобой и вылил зло и насмеялся. Меня унизили, так и я хотел унизить; меня в тряпку растёрли, так и я власть захотел показать... Вот что это было...
Я знаю, мне скажут, что это невероятно, - невероятно быть таким злым, глупым, как я; пожалуй, ещё прибавят, невероятно было не полюбить её или, по крайней мере, не оценить этой любви. Отчего же невероятно? Во-первых, я и полюбить уж не мог, потому что, повторяю, любить у меня - значило тиранствовать и нравственно превосходствовать. Я всю жизнь не мог даже представить себе иной любви и до того дошёл, что иногда теперь думаю, что любовь-то и заключается в добровольно дарованном от любимого предмета праве над ним тиранствовать. Я и в мечтах своих подпольных иначе и не представлял себе любви, как борьбою, начинал её всегда с ненависти и кончал нравственным покорением, а потом уж и представить себе не мог, что делать с покорённым предметом. Да и что тут невероятного, когда я уж до того успел растлить себя нравственно, до того от "живой жизни" отвык, что давеча вздумал попрекать и стыдить её тем, что она пришла ко мне "жалкие слова" слушать; а и не догадался сам, что она пришла вовсе не для того, чтобы жалкие слова слушать, а чтоб любить меня, потому что для женщины в любви-то и заключается всё воскресение, всё спасение от какой бы то ни было гибели и всё возрождение, да иначе и проявиться не может, как в этом...
"Спокойствия" я желал, остаться один в подполье желал. "Живая жизнь" с непривычки придавила меня до того, что даже дышать стало трудно...
"Куда пошла она? И зачем я не бегу за ней? Зачем? Упасть перед ней, зарыдать от раскаяния, целовать её ноги, молить о прощении!.. Но - зачем? Разве я не возненавижу её, может быть, завтра же, именно за то, что сегодня целовал её ноги? Разве я дам ей счастье? Разве я не узнал сегодня опять, в сотый раз, цены себе? Разве я не замучу её!"...
"И не лучше ль будет, если она навеки унесёт теперь с собою оскорбление? Оскорбление, - да ведь это очищение; это самое едкое и больное сознание! Завтра же я бы загрязнил собой её душу и утомил её сердце. А оскорбление не замрёт в ней теперь никогда, и как бы ни была гадка грязь, которая её ожидает, - оскорбление возвысит и очистит её... ненавистью... может быть, и прощением... А, впрочем, легче ль ей от этого будет?"
Что лучше - дешёвое ли счастье или возвышенные страдания?..
Чуть не заболеет тогда от тоски...
В романе надо героя, а тут нарочно собраны все черты для антигероя, а главное, всё это произведёт пренеприятное впечатление, потому что мы все отвыкли от жизни, все хромаем, всякий более или менее. Даже от того отвыкли, что чувствуем подчас к настоящей "живой жизни" какое-то омерзение, а потому и терпеть не можем, когда нам напоминают про неё. Ведь мы до того дошли, что настоящую "живую жизнь" чуть не считаем за труд, почти что за службу, и все мы про себя согласны, что по книжке лучше. И чего копошимся мы иногда, чего блажим, чего просим? Сами не знаем чего. Нам же будет хуже, если наши блажные просьбы исполнят. Ну, попробуйте, ну, дайте нам, например, побольше самостоятельности, развяжите любому из нас руки, расширьте круг деятельности, ослабьте опеку, и мы... да уверяю же вас: мы тотчас же попросимся опять обратно в опеку. Знаю, что вы, может быть, на меня за это рассердитесь, закричите, ногами затопаете: "Говорите, дескать, про себя одного и про ваши мизеры в подполье, а не смейте говорить: "все мы". Позвольте, господа, ведь не оправдываюсь же я этим всемством. Что же собственно до меня касается, то ведь я только доводил в моей жизни до крайности то, что вы не осмеливались доводить и до половины, да ещё трусость свою принимали за благоразумие, и тем утешались, обманывая сами себя. Так что я, пожалуй, ещё "живее" вас выхожу. Да взгляните пристальнее! Ведь мы даже не знаем, где живое-то живёт теперь и что оно такое, как называется? Оставьте нас одних, без книжки, и мы тотчас запутаемся, потеряемся, - не будем знать, куда примкнуть, чего придержаться; что любить и что ненавидеть, что уважать и что презирать? Мы даже и человеками-то быть тяготимся, - человеками с настоящим, собственным телом и кровью; стыдимся этого, за позор считаем и норовим быть какими-то небывалыми общечеловеками. Мы мёртворождённые, да и рождаемся-то давно уж не от живых отцов, и это нам всё более и более нравится. Во вкус входим. Скоро выдумаем рождаться как-нибудь от идеи. Но довольно; не хочу я больше писать "из Подполья"...
Шутка:
- Ты сильный. Ты справишься!
- Я - умный. Я даже не возьмусь.
- Можно ли быть таким добрым? Это же не профессионально. Разве политолог может себе позволить быть добрым? Политолог - это человек агрессивный, злобный, циничный.
- Это политтехнолог. Работа политолога - это и аналитик, который анализирует ситуации, а политтехнолог - это человек, который делает политические проекты. Чтобы делать практические проекты, нужно быть достаточно жёстким. А политолог, как аналитик, должен понять правду каждого, потому что страна вся вместе - это совокупность различных правд. Чтобы понять, как конфликт развивается, мы должны понять правду каждого из их участников.
- Вы политолог, а рассуждаете, как Антон Павлович Чехов, что никто не знает настоящей правды. Разве политолог может себе позволить сказать, что существует много правд?
- Обязан. Политолог занимается столкновением, борьбой, а в борьбе присутствуют различные правды. Он может, как общественный деятель, симпатизировать одной из них. Но чтобы понять реальность, нужно постараться подняться чуть-чуть выше над ней, посмотреть на неё сверху, увидеть правду за каждой из сторон. Только это позволяет прогнозировать, куда пойдёт ситуация.
- А общая правда, она существует?
- Она существует. Но не разумом её понимают, а сердцем.
- Но политолог, наверное, должен быть и практическим человеком?
- Практический выход политолога заключается в том, что с одной стороны, он помогает людям, а сам рядом. Как выявить порядок в хаосе? Политолог - это практикующий философ. Именно этим занимался Сократ. Он разговаривал с гражданами, помогал им найти смысл в тех или иных явлениях. Платон был политконсультант.
- Вы не боитесь, что хорошему политологу всегда угрожает какой-нибудь... Политиков не боитесь?
- Нельзя бояться того, с чем вы работаете. Политики - это наши партнёры и заказчики. Немножко опасаться надо, конечно. Если вы помогаете человеку своими консультациями, вы должны позитивно относиться к его цели, идеям, разделять их.
- Политик ожидает от вас той правды, которая ему нужна, та правда, которая ему приятна. А вы ему: справедливость, гармония...
- Политику от политолога нужен анализ и прогноз того, куда что развивается, в чём истинная суть происходящего конфликта. Советы давать - это не совсем дело политолога. Политики, они всё знают сами, что делать. Но они не знают, какие мотивы у тех или иных их противников, какие мотивы у союзников, кто из этих союзников предаст. Вот это ценнейшая информация, которую сможет дать политолог...
- Путин знает, что делать. Он относится к политологам с большим уважением.
- Я рад за взаимодействие с Владимиром Владимировичем. Он прислушивается к каким-то вещам... Я хотел бы, чтобы он быстрее сделал... Но понимаю, что страна - это огромный корабль, и не должен рулевой мотать руль туда-сюда. Нужно семь раз отмерить, прежде чем отрезать. Поэтому взаимодействие политиков, политологов с ответственными людьми, которые лидеры, оно необходимо. В нём есть, конечно, своя драма...
- Вы философ.
- А политолог - это практикующий современный философ. Сократ беседовал с гражданами. Сегодня это телевидение. Это народное собрание.
Политтехнологи пытались опыт других стран принести себе, чтобы граждане осмыслили его и могли использовать. Политология сегодня - это та самая философия, которой тогда в древней Греции занимались...
- Меня смущает: много-много человеческих правд. Разве правда не одна? Вопрос молодёжи: мы с вами народный фронт, как вы полагаете: правда одна или много? Думайте и пишите...
КОГДА ИДЁТ ВОЙНА, У КАЖДОГО СВОЯ ПРАВДА...
"При настоящем противнике в тебя вселяется
безграничное мужество".
АЛЕКСАНДР ФАДЕЕВ "МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ"
1943 - 1945 - 1951 гг.
Вперёд, заре навстречу, товарищи в борьбе!
Штыками и картечью проложим путь себе...
Чтоб труд владыкой мира стал
И всех в одну семью спаял.
В бой, молодая гвардия рабочих и крестьян!
Песня молодёжи
И в это время снова, как отзвуки дальнего грома, послышались перекаты орудийных выстрелов - оттуда, с северо-запада...
- Опять!
- Когда я слышу это и вижу небо, такое ясное, вижу ветви деревьев, траву под ногами, чувствую, как её нагрело солнышко, как она вкусно пахнет, - мне делается так больно, словно всё это уже ушло от меня навсегда, навсегда... Душа, кажется, так очерствела от этой войны, ты уже приучила её не допускать в себя ничего, что может размягчить её, и вдруг прорвётся такая любовь, такая жалость ко всему!..
- Ты знаешь, я ничего не боюсь на свете, я не боюсь никакой борьбы, трудностей, мучений, но если бы знать, как поступить... Что-то грозное нависло над нашими душами...
- А ведь как мы хорошо жили, ведь правда?
- Как хорошо могли бы жить все люди на свете, если бы они только захотели, если бы они только понимали...
Они говорили на том характерном для Донбасса смешанном грубоватом наречии, которое образовалось от скрещения языка центральных русских губерний с украинским народным говором, донским казачьим диалектом и разговорной манерой азовских портовых городов - Мариуполя, Таганрога, Ростова-на-Дону...
Все девушки, подняв головы, прислушивались к прерывистому, то тонкому, осиному, то низкому, урчащему рокоту, стараясь разглядеть самолёт в раскалённом добела воздухе...
Как ни тяжела и ни страшна война, какие бы жестокие потери и страдания ни несла она людям, юность с её здоровьем и радостью жизни, с её наивным добрым эгоизмом, любовью и мечтами о будущем не хочет и не умеет за общей опасностью и страданием видеть опасность и страдание для себя, пока они не нагрянут и не нарушат её счастливой походки.
Уля Громова, Валя Филатова, Саша Бондарева и все остальные девушки только этой весной окончили школу-десятилетку на руднике Первомайском.
Окончание школы - это немаловажное событие в жизни молодого человека, а окончание школы в дни войны - это событие совсем особенное...
Осенью немцы вторглись в Донбасс...
Школьники привыкли к тому, что в их уютных квартирах, в каменных домиках и в хуторских избах - в этих маленьких квартирках, казавшихся в первые недели войны опустевшими оттого, что ушёл на фронт отец или брат, - теперь живут, ночуют чужие люди: работники учреждений, бойцы и командиры...
Они научились распознавать все роды войск, воинские звания, виды оружия, марки мотоциклов, грузовых и легковых машин, своих и трофейных. С первого взгляда разгадывали типы танков...
Они уже не только по обличью, а и по звуку различали свои и немецкие самолёты... в донецком небе...
Они привыкли к ночным дежурствам по отряду ПВХО, дежурствам с противогазом через плечо на шахтах, на крышах школ, больниц. И никто уже не содрогался сердцем, когда воздух сотрясался от дальней бомбёжки и лучи прожекторов, как спицы, скрещивались вдали, в ночном небе под Ворошиловградом, и зарева пожаров вставали то там, то здесь по горизонту или когда вражеские пикировщики среди бела дня обрушивали фугаски...
И вот этой весной они окончили школу, простились со своими учителями и организациями, и война, точно она их ждала, глянула им прямо в очи...
Это было уже совсем рядом... Это означало, что завтра... сюда... на знакомые до каждой травинки улочки с пыльными жасминами и сиренями, выпирающими из палисадников, в дедов садочек с яблонями, в прохладную, с закрытыми ставенками, хату, где ещё висит на гвозде шахтёрская куртка отца, как он её сам повесил, придя с работы, перед тем как идти в военкомат, - в ту самую хату, где материнские тёплые, в жилочках, руки вымыли до блеска каждую половицу, и полили китайскую розу на подоконнике, и набросили на стол пахнущую свежестью сурового полотна цветастую скатёрку, - может войти, войдёт фашист-немец!..
Из окон домиков, затенённых акациями, кленочками, тополями, слышался плач детей, женщин. Там мать снаряжала ребёнка, уезжавшего с детским домом или школой, там провожали дочь или сына, там муж или отец... прощался с семьёй. А в иных домиках с закрытыми наглухо ставнями стояла такая тишина, что ещё страшнее материнского плача, - дом или вовсе опустел, или, может быть, одна старуха-мать, проводив всю семью, опустив чёрные руки, неподвижно сидела в горнице, не в силах уже и плакать, с железною мукою в сердце... в тайном предчувствии несчастья, какое они даже не в силах были охватить ни сердцем, ни разумом... И вот оно разразилось...
В это мгновение тяжёлый страшный удар, потрясший землю и воздух, оглушил их... Два взрыва, почти слившись вместе, - один совсем близкий, а другой чуть запоздавший, отдалённый, - потрясли окрестности...
По всем дорогам, связавшим между собой посёлки и рудники, тянулись группы беженцев...
Девушка кружилась на сцене и пела... Счастье... Когда это было? Это было, должно быть, перед войной, это было в той жизни... Это была "Любка-артистка".
- А может, рискнёшь с нами?
- Куда же нам со старухой? Пущай уж нас наши дети с Красной Армией вызволяют.
- А старший твой что ж?
- Старший? О нём что ж и говорить. Ведь ты и сам знаешь мой позор...