Гунин Лев : другие произведения.

Заводная Кукла - роман

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками

ОГЛАВЛЕНИЕ
 
---

Лев Гунин













                                                  Написать автору: mysliwiec2@gazeta.pl   leog@total.net


альтернативная версия


Лев ГУНИН

3ABOДHAЯ KYKЛA

 

ПРИМЕЧАНИЕ ДЛЯ СОВРЕМЕННОГО ЧИТАТЕЛЯ:

Прежние версии (начало романа), очень широко распространённые в Интернете: чуть ли не целиком работа моего соавтора, который сделал ставку на безыскусность повествования, огрубив и упростив и без того дневниковые по стилистике записи. Феликс не просчитался: эротические отрывки из этого сочинения до сих пор пользуются беспрецедентной популярностью. В то же самое время, слабость рукописи в свете требований литературного жанра стала причиной того, что, как и другие мои ранние романы, этот никогда не был опубликован. Данная редакция - первая попытка "переработать" необработанную глыбу манускрипта в художественное целое. И последнее: перед Вами состоявшаяся (хотя и требующая дальнейшей редактуры) "самопародия" (фарс, "трагикомедия"), и каждый, кто попытается её читать "серьёзно", лишит себя удовольствия от души смеяться над каждой строчкой, над каждым словом.
Лев Гунин

Одна из версий циркулировала в Самиздате начиная с 1986 г. Впервые известный сегодня читателю по Интернету отрывок появился в "бумажной" газете "Русский Голос", Монреаль, 1996.




Лев ГУНИН

Фeлиkc ЭПШTEЙH

 

"ЗАВОДНАЯ КУКЛА" - четвёртый роман цикла из 5-ти книг - пентацикла ("ВРЕМЯ МИРОВОЙ СМУТЫ"): "Осознание", "Улица", "Первые шалости", "Заводная Кукла", "Наказание" ("Эта игра"), с 6-й книгой ("Разрушение мира" ("Облом") в проекте, основанного на подлинных дневниковых записях, письмах, записках, стихах и/или воспоминаниях Феликса Эпштейна, Льва Гунина, Вадика Капитонова, Игоря Горелика, Виталия Гунина, Любы Красуткиной, Софьи Подокшик, Миши Куржалова, Любы Маханик (Калбановой), Абрама Рабкина, Лары Медведевой, Сони Ивановой, Толика Симановского, Миши Карасёва, Юры Мищенко, Лены Барановой, Тани Тиховодовой, Маши Вихнис, Виктора Сошнева, и других. Поэтому в этих романах так подлинно передан дух места (Беларусь) и времени (1970-е - 1980-е годы).

 


ОТ ОДНОГО ИЗ АВТОРOB

Однажды - это было примерно десять лет назад - я получил на хранение дневники одного молодого человека, который был младше меня примерно на пятнадцать лет. Он сказал мне, что разрешает мне делать с его дневниками всё, что угодно, публиковать их, не упоминая его имени, только не уничтожать их. В течение многих лет они лежали у меня мёртвым грузом, я никогда так и не собрался прочитать их. Но совсем недавно, пересматривая то, что хранится на чердаке моего большого трехэтажного дома, и наткнувшись на эти тетради, я, неожиданно для себя, одним духом сел - и прочитал их. Впечатление, которое они на меня оказали, заставило меня приступить к их публикации, при этом я почти ничего не изменил в тексте подлинника, только слегка подкорректировал его.

Некоторые имена изменил, другие оставил такими, какими они были в оригинале; мне кажется, что люди, описанные на их страницах, должны понять как намерения их автора, так и мотивы редактора: ведь автор, по всей видимости, обладая неординарным и развитым воображением, использовал их самих с их именами только как прообразы, произвольно изменяя характер, манеры и поступки сообразно своим художественным задачам, совершенно так, как это делает автор романа со своими вымышленными героями. Поэтому я надеюсь на то, что наша публикация не вызовет протестов прообразов наших героев. То, что данный материал, без сомнения, вызовет интерес читателей, для меня почти аксиома. Если в прошлом веке и в начале нынешнего любовные, а, тем более, эротические, романы писались от имени женщин, и их авторами на самом деле были женщины, то в наше время есть простор и для мужского творчества на этом поприще.

Остаётся пожелать читателям и читательницам приятно провести время наедине с откровениями моего давнего приятеля. Желаю вам успеха на тропках и дорожках этого многопланового и занимательного монолога!

Феликс Эпштейн

 



Начиная читать этот роман, читатель тем самым выражает свою готовность принять "долитературный полуфабрикат", заведомо нуждающийся в дальнейшей доработке. Тем, кто хотел бы познакомится с ним лишь после его "перевоплощения" в законченное литературное произведение, советуем ждать указаний автора.

 

TOM ПЕРВЫЙ



ПЕРВАЯ КНИГА



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

2 - 3 декабря 1981 года

 

Устроил инсценировку отбытия в Минск. Сначала звякнул Мише Кинжалову (все его теперь зовут "Моня"), и попросил предупредить моих родителей, что к ним не зайду, а еду вечером в Минск. После работы сам забежал к ним, и подтвердил это. По дороге нанёс визит Мише Аксельроду, забрал у него все мои книги и тетради, и сообщил то же самое. Он спросил: "А на чём?.."

Я сказал, что на машине, с одним приятелем.

После потопал на троллейбус - поехал в медицинское училище, где у меня должна была состояться репетиция с Мишей Терещенковым - бас-гитаристом. Успеть всё сделать и попасть, к тому же, на репетицию я стремился во что бы то ни стало. Я придавал огромное значение тому, что буду сидеть в мед.училище, где меня никто не увидит, а не шляться по улицам и не торчать дома, где был бы обнаружен. На сотрудничество с Мишей и Андреем я очень надеялся: во-первых, потому, что такой состав инструментов меня отлично устраивал, во-вторых, потому, что мы идеально подходим друг другу...

Поэтому репетиции с ними, особенно первые, много для меня значат. Так что, прибежав туда с опозданием на десять минут, я сильно волновался, не уйдёт ли Миша, но интуиция мне "в голос" подсказывала, что он там. И вот - вахтёрша меня зачем-то не пустила, причём, не открыто, а явно надув меня, то есть обманом заставив уйти.


В актовом зале горел свет, но через окно на сцене я ничего не увидел, решив, что Миша в комнате за сценой (так оно и было). Я спросил у вахтёрши, приходил ли он, проходит ли репетиция, и, вообще, поинтересовался, или в зале кто есть. Она ответила, что все собрались, репетировали, а потом ушли. Затем добавила, что это она сама только что там была, включила свет и забыла погасить. Заметив, что я в нерешительности топчусь на месте, она сказала: "Вот пойдёмьте и сами посмотримьте. Я как раз собираюсь закрыть зал... Идёмьте со мной". - Я дошёл до двери, она открыла её, но не очень широко, и тогда я просунул голову в щель.

 
- Может быть, там кто-то в комнате за сценой?
- Нет, нет, там никого нет. - она сказала это, двигая корпусом, и это меня сбило. - Ну, идёмьте. - Она захлопнула дверь и чуть было не подтолкнула меня в спину. - Там вон девочки пришли в гардероб; мне надо подать им пальто. Подождите, подождите!.. - это она крикнула уже им.

Так она меня и выпроводила...
 
 
Не успел я переступить порог дома, как позвонил Миша-бас-гитарист, и сообщил, что был в училище, а затем звонила Катя. Её голос в трубке оказался для меня полнейшей неожиданностью. Ведь я устроил инсценировку отъезда только затем, чтобы проверить, кто объявится. Катю я сразу же исключил. Она просила найти ей репетитора по русскому языку, а я ей пообещал - когда мы ехали с работы, - что постараюсь. Понятно, что в каждом коллективе должен быть свой стукач: в нашей стране не отправится ни один пароход, не откроется ни одна школа, если в коллективе среди работников не найдётся хотя бы одного. Мне кажется, что у нас за стукача Людмила Антоновна (Роберт - не стукач, он рыба покрупнее... тем более... Катя...).

Примерно две недели назад меня оторвал от записей Миша Кинжалов, с которым мы поддерживали в последнее время скупые взаимоотношения. Это было - "ни многа - ни мала" - в первом часу ночи. Он звонил из какого-то бардака. Слышно было, как там орали и стучали; женские голоса и звон бокалов сливались с густым мужским матом. Незадолго до этого он расстался с Норкой, с которой в последнее время уже открыто жил, и они должны были пожениться. Он всё болтал и болтал без умолку, а во мне медленно росло раздражение...

Он сказал, что много выпил, а потом вспомнил про какую-то Леночку, что хочет со мной познакомиться. Он неожиданно дал ей трубку, а я натянуто и, по-моему, суховато перекинулся с ней двумя-тремя репликами. Я ещё не спал, но время было не детское, и мне это не нравилось. Потом трубку взял опять Миша. Он снова что-то без умолку тараторил, перемежая свои разглагольствования репликами типа "а они, смотри, вон там уже сношаются, смотри, прямо у всех на виду... Эй, вы, что вы там делаете?"

До моего уха доносился гул десятка голосов и стук вилок. Миша уверял, что меня им так не хватает, так не хватает... Но он знал, что со мной этот номер не пройдёт. Тем не менее, он добавил, что они с Леночкой, может быть, ко мне приедут. Я ответил ему, что приезжать не надо. Он недовольно выдавил "пока".

После этого мне звонила опять эта Леночка, уговаривала приехать. Я ответил ей, что это невозможно...


Дня через три она позвонила опять. И опять, слышно было, с какой-то оргии. Она ещё настойчивей упрашивала меня приехать, но, разумеется, это не принесло ей успеха. Через некоторое время ещё раз позвонила, и сказала, что они всё-таки приедут ко мне. Я спросил, кто, они. Она ответила, что она и Миша Кинжалов.

Признаюсь, я испытывал что-то, похожее на ностальгию по прежним отношениям с Кинжаловым, и - пусть не вполне осознанное, - но легко предполагаемое желание подсмотреть его теперешнюю жизнь, сопережить поворот его нового, как всегда - неожиданного - перевоплощения. И не сказал ни "да", ни "нет".

Я боялся, что они ещё кого-нибудь притащат, и, вообще, не проявил большого энтузиазма (время - двенадцатый или первый час ночи). Чтобы "перестраховаться", я со всей напористостью, на которую только способен, потребовал Кинжалова. Но он всё-таки не подходил к телефону, а Леночка продолжала услаждать мой слух своим голосом, и тогда я повторно попросил её дать Мише трубку (я абсолютно не был уверен, что ко мне не заявится пол их компании). Но она произнесла скороговоркой: "Так мы приедем". - И отключилась. Мне некуда было позвонить.


Я стоял у окна и размышлял, созерцая тусклый блеск пустых улиц, когда увидел, как со стороны больницы проехало такси и завернуло во двор. Дожидаться у двери в прихожей шагов на лестнице пришлось недолго. Шаги сопровождал женский голос. Создавалось впечатление, что говорящая общалась то ли сама с собой, то ли обращаясь к тому, кто оставался безответным. Даже не посмотрев в глазок, я открыл, безошибочно угадав, что кто-то стоит на пороге. Вошла девушка неопределённого возраста, со взглядом с поволокой, в клетчатом пальто. Она была одна. Этого я не ожидал - и не успел ничего придумать на этот случай. Вместе с ней вошёл сиамский кот, который являлся предметом опеки соседских детей и жил на лестнице. (Как я понял, поднимаясь ко мне, она разговаривала именно с ним). Когда она освободилась от пальто, шарфа и шапки, я увидел перед собой потрясающую шатенку. Она была пьяна. Я повёл её на кухню, где она закурила сигарету.

Света я не зажигал.

Я всё думал, как, точнее, каким образом её выдворить. Как назло, ничего не придумывалось, и ситуация показалась мне совершенно идиотской. Я представил себе, как их компания в полном составе станет пастись у меня, если Леночка заберётся ко мне в постель. Разговор у нас с нею не клеился. Я с натугой соображал, как мне реализовать выпроваживание её из своей квартиры...


Однако, всё вышло иначе... Разговор мало-помалу наладился; мы полистали альбомы, пообсуждали писателей и художников... Её визит затягивался. За окнами стояла глубокая ночь, и даже сиротливые машины шелестели шинами всё реже и реже. Отправить её, пусть и дав ей денег на такси, я уже не решился. Когда она оказалась в ванной комнате, чтобы вместо ночнушки (как потом выяснилось) "одеться" в чисто вымытое тело, мы обо всём уже условились без единой фонемы. Толкнув незапертую дверь - чтобы выяснить, что надо гостье, - я наткнулся взглядом на обнаженную грудь удивительной нежности, сочности и совершенства. Теперь я уже ни за что не хотел отступиться от этой уникальной возможности задержать в своём доме такое чудо: хоть на одну-единственную ночь. Она отдалась мне сразу, по-братски, без жеманства и церемоний. Я утром поднялся - когда она ещё лежала обнажённой в постели - и тут же придумал стихотворение, отстучал его на машинке и подарил ей. Потом, когда мы встали и оделись, я играл ей свои песни; она сидела и слушала. Назавтра я уверовал в то, что она не была послана майором КГБ Виктором Фёдоровичем, который, по-видимому, и звонил мне первого декабря. Мне показалось, что всё, что произошло, - произошло совершенно случайно. А на третий день я осознал, что втюрился. Я понял это слишком отчётливо, и, с другой стороны, слишком поздно.

Пылкое влечение к такой женщине не могло принести ничего, кроме очередных неприятностей. Но я не осмелился предать это чувство: дикий цветок, появившийся там, где никто его не сажал и не ждал. Так молодая мать не может передать словами мистерию зародившегося в ней биения новой жизни. Я стал посылать импульсы, хотя эти импульсы перебивались теми, что направляла на меня Софья. Но мне показалось, что я нашёл ответ, и, подавив импульсы С.П., определял, что где-то там, далеко, может быть, на другом конце города, эта безвестная Леночка, фамилию которой я тогда не знал, испытывает на себе воздействие моих "волн", и в её душе тоже что-то пробуждается и отвечает. Назавтра Миша Кинжалов сказал, что Леночка собирается ко мне придти опять, что она купит бутылку и как-нибудь навестит меня. Я рассудил, что и её, может быть, оставила не совсем равнодушной наша первая встреча, но ещё раз сокрушенно подумал, что влюбиться в такую женщину было бы очередным огромным несчастьем.

Лена Аранова (отныне я знал и её фамилию) приходила теперь ко мне каждый вечер. Но ни разу одна. То с ней приплелась Канаревич, моя давняя знакомая и подружка Кинжалова - девочка весьма развязная (специализирующаяся на иностранных гражданах: в основном, на немцах) и оказавшаяся закадычной подругой Лены; то её сопровождал Миша и давно мне знакомый девятнадцатилетний Игорь Каплан, "двоюродный брат" Аранкиной. Кинжалов радостно сообщил мне, что с Леной переспали все немцы, итальянцы и американцы, какие за последние годы поперебывали (работали) в Бобруйске, и добавил: о том, что и я уложил её к себе в кровать, не сегодня-завтра узнает весь город. Я с трудом сдержался, чтоб не ударить его. Но было уже слишком поздно: бороться с зародившимся во мне чувством я считал таким же недостойным, как поведение моего друга детства; в моих глазах его подавление выглядело равносильным предательству или поражению.

Я написал посвящённый Лене цикл стихов "Ты и Я". Там стихи на четырёх языках: польском, русском, немецком, и английском. Я уже знал к тому времени, что Лена владеет четырьмя иностранными языками. За пять дней я закончил поэму "Креп", также посвятив её Арановой. Вместе с Леночкой у меня побывали её брат Сергей, Игорь Каплан (Клаптон), Кинжалов и Канаревич, один раз все вместе. Дважды, когда Аранова склонна была у меня остаться, мне не удалось вытурить Канаревич, и Лене пришлось-таки с ней удалиться. Я шепнул ей, правда, что она могла бы сделать вид, будто идёт домой, а когда Канаревич смотается к себе, вернуться. Но почему-то это не сработало. Раз пять или шесть, именно в то время, когда Лена должна была меня навестить (то есть - после окончания рабочего дня), к ней на работу заявлялся Кинжалов, и они приходили вдвоём, - или Игорь (который её караулил везде) поджидал её у моего дома, а потом заваливал вместе с ней. Интересно, что он за всё это время не вступал со мной ни в какую конфронтацию, хотя это на него не похоже; а он парень здоровенный, и дерётся. Но он ни разу не подчеркнул своего физического превосходства, а однажды, встретив меня вечером на улице с такими ребятами, у которых на лбу написано, что они собрались вместе, чтобы ломать кости, приветствовал меня очень тепло и как бы в смущении. Он уже почти не делает ничего, чтобы препятствовать нам с Леной остаться наедине, но его выручают Кинжалов и Канаревич. Все они у меня здесь выпивали, а затем оставались ночевать. Я, понятно, терпел это всё ради Лены. Иногда и я пил с ними, причём, немало.

Вернусь к тому моменту, когда мне так и не удалось встретиться с Мишей-бас-гитаристом. После звонков Миши-бас-гитариста и Кати, меня оторвал от рутины Моня Кинжалов. Он почти выкрикнул, сипя в трубку: "Так ты не в Минске! А я зря, значит, ходил к твоим родителям, зря потратил время!" - Я извинился перед ним. Может быть, он заподозрил, что я условился с Арановой, и потому его дезинформировал. Я сказал ему, что ещё, возможно, сегодня же (позже) отбуду.

После Мишиного звонка я намеревался искупаться. Когда я разделся уже, я услышал звонок в дверь. Накинув халат, подошёл и посмотрел в глазок. Это был Миша. Мне показалось ещё, что за его спиной, на лестнице, кто-то маячит, вроде бы, мне незнакомый. После минутного колебания, открывать ли, открыл. Он был, как всегда к вечеру в последние месяцы, пьян. Лестница теперь была пуста. Я объявил, что купаюсь, сказал, чтоб он не забыл защёлкнуть замок, разоблачался и проходил. Но он встал на моём пути, щупал меня своими костлявыми пальцами, застопорил дверь.

"Подожди, не закрывайся. Не оставляй меня здесь одного. Ты же видишь, что я напился..." -

Я хотел применить силу, но он слишком хватко уцепился. Наконец, мне удалось его "вытолкать" и запереться. Я искупался - и вышел.

И вдруг, ни с того - ни с сего, он стал мне рассказывать, что был в КГБ. Он рассказал, что у него появился новый знакомый - полковник или подполковник, некто то ли Каменев, то ли Михайлов. Он описал его внешний вид: подтянутый, седоватый, волосы зачёсаны назад. "Настоящий фашист, - тихо сказал Миша. По словам Миши, этот его знакомый любит хорошо пожить, интеллигентный, культурный. Если верить Кинжалову, тот его напоил, а, когда Моня был уже "на взводе", решил будто бы блеснуть перед ним своим хозяйством.

Он посадил его в машину, и в три часа ночи повёз осматривать КГБ. По словам Миши, он там увидел следующее.

Сразу за входной дверью - ступеньки вниз и маленький коридорчик. Затем - вторая дверь. Внутри здание бобруйского КГБ, несмотря на свои небольшие размеры, довольно обширно. Множество кабинетов и дверей. Есть, якобы, выход во двор. Но им, почему-то, не пользуются. Затем Мише были показаны помещения под землёй. По словам Миши, это целая "фашистская республика", обширность, совершенство и контрасты которой трудно себе представить.

Он сказал, что там несколько коридоров, двери, прекрасное освещение и удобные помещения. Подземная часть, по его словам, несравнимо больше надземной. Один из коридоров проходит, по-видимому, под улицей Пушкинской, к обувному магазину, что напротив здания КГБ.

Там есть шикарно обставленные кабинеты, и, в то же время, есть обширное помещение, внутренний вид которого пугает. В этом помещении, по его словам, страшные стены из цемента, лампы сильного света, такие - как в фото-студиях, и кресло - как в зубоврачебных кабинетах, которое может передвигаться по рельсам, как точно - не помню. По-моему, он говорил ещё и о прожекторах на тросах. На одной стене там висел портрет Ленина, на другой - Дзержинского.

На втором этаже, по словам Миши, огромные картотеки на сотню тысяч жителей Бобруйска. Там есть компьютеры и другая электронная аппаратура. Сотрудник КГБ, что доставил Мишу туда, повёл его в свой кабинет. Телефон его, по словам Миши, 7-36-30. На стенах - обои. Стоит шкафчик, в котором несколько бутылок с этикетками. Он угощал Мишу коньяком. Когда Миша спросил, не повредит ли ему то, что он водится с иностранцами, ге-бэшник сказал "мы знаем об этом". Миша также сказал, что в Бобруйске установлена или устанавливается новая итальянская и немецкая аппаратура по подслушиванию телефонных разговоров, включающая компьютеры и автоматическую запись всех разговоров на магнитофонную плёнку.

По его словам, там может прослушиваться более тридцати тысяч телефонных бесед одновременно, причём, альтернативный выбор включения на запись может производиться автоматически.

Например, данные, введённые в компьютер, позволяют автоматически включить запись только тогда, когда звонок производится с какого-либо конкретного телефона на данный (прослушиваемый); в противном случае запись не производится. Из телефонных разговоров они узнают о привычках, наклонностях и образе жизни взятых ими под надзор лиц, а также контролируют события в жизни этих людей.

"Центр Прослушивания" в КГБ - на Узле Связи соединён с Информационно-Вычислительным Центром, где производится обработка части поступающей по разным каналам (в том числе и благодаря подслушке) информации. В памяти компьютеров Центра накоплены разные данные, хранящиеся под определённым кодом, и извлечь их можно только при помощи того кода, под которым каждая порция информации зашифрована. (В тот момент я как-то незаметно подумал о том, что Лена Аранова работает именно там). Ясно, что ключ от кода находится в руках сотрудников спецслужб. В КГБ, по словам Миши, сосредоточены огромные средства давления на практически любого человека, в том числе и на самых высших должностных лиц. У них там есть ещё какие-то специальные телефоны, о которых мне Миша много рассказывал.

Большую часть откровений друга детства мне не удалось запомнить: в момент его рассказа я не ставил перед собой такой задачи. Кроме того, масса информации - огромная часть из всего, что он мне говорил, - выпала из памяти из-за тогдашнего моего психического состояния, а также потому, что, когда я взялся за дневник, какие-то заботы прервали запись Мишиного монолога, а потом всё больше и больше деталей стиралось.

Часть того, что он мне тогда рассказал, совпадала с тем, что я уже знал от других людей (всё равно это могло быть дезинформацией: к примеру, с целью запугивания), но ещё большая часть (забегу вперёд) подтвердилась позже из других источников, а иногда благодаря явным случайностям... Другое дело, что мои знания об этой организации были конкретней Мишиных, начиная со списка номеров машин бобруйского, минского и могилёвского КГБ (подлинных и сменных), кончая именами и адресами сотрудников, номерами телефонов и специальными кодами, позволяющими им бесплатно - из любого телефона-автомата - звонить в любой город, и даже в другую страну. Не могли они звонить только на другие планеты (разве что на Луну: если там установлен коммутатор КГБ).

Телефона, который назвал мне Миша, в моём списке тогда ещё не оказалось, но он появился позже, и - вроде бы - назван правильно.



ГЛАВА ВТОРАЯ
Середина декабря

Создаётся впечатление, что обстоятельствами и случайностью скомпонована, как узор в трубке калейдоскопа, слишком сложная игра, которая мне не по зубам. Прежде всего, меня удивляет, что Лена Аранова привязалась ко мне, как покладистая швея из рабочего общежития. Конечно, я не настолько наивен, чтобы не понимать, чем отличается поведение скромной девушки из польской или еврейской семьи (с которыми в прошлом связывали меня чувства) - и валютной шлюхи, или - как их там называют в Москве? - "интердевочки". Именно поэтому ошибка полностью исключена. Никакая самая гениальная игра не способна так натурально передать неловкость и смущение любящей женщины. Я привык ко всякого рода неожиданностям. Но, когда я поцеловал Лену у себя в спальне, не имея возможности выпроводить за дверь Канаревич, я почувствовал такую волну нежности, смущения и экзальтации в ней, что немедленно осознал, до какой степени она попала в зависимость от визитов ко мне. Если отношение "number one" местной "зондеркаманды", перевидавшей много чего за время своего валютного стажа, меняется таким образом, то - что это может означать: однозначно. Изменения в ней казались мне настолько очевидными, что и я увидел себя обретающим тот огромный, запретный мир, который являлся мне, возможно, лишь в детстве. "Материальные" признаки её совершенно особого отношения ко мне тоже имеются. Но не буду вдаваться в подробности.



Именно тогда я впервые с оттенком известной горечи задумался, что же погубило мои отношения с Лариской Еведевой. Во-первых, там была любовь. Когда мы неожиданно для самих себя сбежали с того вечера в Минской Филармонии, оба приглашенные Эльпером, (она - в своём тонком свитерке, подчеркивавшем острые вершины её девичьих грудей), и остались в большом, непонятном, блестящем и таком неизведанном городе - друг для друга: разве не открылся передо мной тот бескрайний и запретный мир, который я предчувствовал в детстве? Мы бродили по улицам, держась за руки, и нам было легко, как никогда и ни с кем прежде. Потом целовались в подворотне, и шли дальше, окрылённые, опьянённые этим первым поцелуем. О чём я ей рассказывал, на что мы смотрели, подходя к следующему, и к следующему кварталу?

Шикарно сложенная, гибкая, стройная, как профессиональная балерина; с лицом, безупречным, как у кинодивы (на котором, к тому же, лежала печать неотразимого обаяния); со своими чувственными, многоречивыми глазами; заразительно весёлая проказница-шалунья - она не могла не нравиться. Поэтесса, выпускница музыкальной школы: чего ещё мне не хватало? Ни прелестная восемнадцатилетняя брестская Веточка, дочь преподавательницы Элеоноры Яковлевны, ни Ирина-сокурсница - никто не затмевал её своей красотой. Наверное, мне следовало поскорее выдать её за себя замуж, жениться на Лариске, пока (так мне кажется, а ведь, может быть, я ошибаюсь) я мог её затащить в ЗАГС. То ли я упустил момент, то ли с самого начала наши взаимоотношения развивались совсем не в том ключе, но разговор о браке очень скоро стал неуместен. Как это произошло, не знаю, но уверен, что никакие практические соображения не имели к тому ни малейшего отношения. Сопутствующие брачным узам обстоятельства, конечно, неминуемо высветили бы тот факт, что мы с ней стали спать вместе, когда ей ещё не исполнилось и семнадцати, но даже страх разоблачения и боязнь неприятных разбирательств с её мамой и отчимом, даже это не сыграло решающей роли.

Когда я, бывало, встречал её на железнодорожной станции "Березина", или когда мы с ней одновременно прибывали в Осиповичи (я из Бобруйска, она из Минска), она с неиссякаемым энтузиазмом бросалась навстречу, прыгала на меня, обхватив ногами в ладных сапожках, и я держал её на руках несколько минут, ощущая сквозь куртку жар её живого и ловкого, юного тела, ни о каком охлаждении чувств не могло быть и речи. И всё-таки - уже через год после нашего сближения в конце 1977-го - мы стали с ней видеться всё реже и реже, и объяснения этому не было.

Характерно, что я её никогда не ревновал, и никогда не задумывался над тем, что она делает в Минске длинными осенними вечерами, с кем встречается, куда ходит. Даже когда я живал в столице республики по два-три месяца кряду, мы встречались не чаще двух раз в неделю. Вероятно, ни Лариска, ни я не были готовы променять на совместную жизнь свободу и независимость. Поэтому, когда у меня появилась Нелли, которую я тоже ни к кому не ревновал, это показалось мне дурным предзнаменованием. После драматического разрыва с Нелли, ни спорадические встречи с Ларой, ни романы с Марией и Софьей не заполнили пустоты. Самым неразрешимым противоречием сделалось то, что все эти романы не уступали места друг другу, а накладывались один на другой, с неизбежным продолжением отношений, так что всё более редкие встречи с Еведевой удобно вписывались в это обстоятельство.


Я условился в последний раз с Леной, что она со мной свяжется по телефону. В среду ровно в два часа. Я договаривался с ней секретно, общаясь по-английски, а этого языка Канаревич не понимает. В среду я ждал её звонка, но не дождался. Начал подозревать телефон.

Теперь о Мише. Он согласился участвовать в моей намечающейся группе. С прошлой недели мы с ним репетировали почти ежедневно. Вчера мы с ним ходили к Вольдемару Меньжинскому, которого перевели на новое место жительства: Ленина, 92, комната 1. Это общежитие. К Меньжинскому приехала жена. Мы вчетвером очень приятно побеседовали. И пан Вольдемар, и его супруга - ценители литературы; я им давал читать свои стихи, написанные по-польски. Жена Вольдемара не стала скрывать, что у неё много связей в литературной среде, называла имена, и в числе своих особо близких друзей упомянула имя одного широко известного критика. Она сказала, что он познакомил её с Ежи Путраментом, и рассказывала о некоторых подробностях жизни эмигрантской группировки польских писателей, к которой относится Ежи и многие другие известнейшие писатели и поэты, часть которых затем возвратилась на родину. Среди них был и поэт Чеслав Милош. Об отношении к Чеславу Милошу в самой Польше я уже знал из разговора со знаменитым певцом, клавишником и композитором Чеславом Неменом, моё знакомство с которым ограничилось короткой беседой.

Миша сказал, что звонил мне, но не дозвонился: тогда как именно в тот промежуток времени я находился дома. Затем мама мне жаловалась, что были длинные гудки, когда она мне звонила из будки-автомата; а я, никуда не выходя из дому, не слышал звонка. Я понял, что мой телефон как-то странно работает. Ранее, в пятницу, я дозвонился Лене на работу; мне ответили, что сейчас её нет, что все из её отдела ушли на обед. Потом Миша вызванивал её от меня. Ответили, что она на работу не вышла, что она на больничном. Это нам показалось странным.

И вот, сегодня Миша мне по телефону сообщил, что с ним говорила Лена, сказала, что хотела ко мне придти, звонила с трёх телефонов-автоматов, была возле моего дома, но мой номер не отвечал - а ведь я никуда не отлучался! Когда Миша со мной связался позже, то оказалось, что Лена у него - а ведь она звонила ему только для того, чтобы узнать, дома ли я! Он обещал передать ей, что я дома и что я жду её. А она мне ответила, что Миша её обманул, сказал, что будто бы меня дома нет. Там, у Миши, ещё и Игорь Каплан. Что ж, они собрались вместе совсем кстати. Стоит заметить, что с апреля, то есть, с того времени, когда мы с Мищенко Юрием, с Борковскими, с Колей и Таней начали играть в Центральном парке, никаких особых попыток давления на меня со стороны властей не оказывалось. Были одни косвенные: появление Шуры-бандита, фрагментарная слежка, и тому подобное. Теперь - опять начались разные фокусы, и, в первую очередь - с телефоном. Я наводил справки, и выяснил, что мать Игоря Каплана работает на "станции" электронного подслушивания КГБ. Мне стало известно также, что она пытается устроить туда и самого Игоря после слезливой просьбы своего сыночка (он хочет бросить учёбу, но при этом желал бы, чтобы неизбежная в таком случае работа была "не пыльная").

С другой стороны, Кавалерчик, избивший меня около двух с половиной лет назад по просьбе властей, всё ещё где-то существует в качестве опасности для меня, а Габрусь (не раз угрожавшая мне), бывшая следователем по делу Кавалерчика, покрывавшая его и помогавшая ему избежать судебной ответственности, имеет родственницу на Узле Связи в лице начальницы этого учреждения, некой Габрусь. На узле связи работает и теперешний органист группы "Мищенко-Барковские" Сергей Черепович. "Череп" заслуживает особого внимания. Он член КПСС, очень едкий, циничный и беспринципный тип. Обожает искусство модерна, в частности, сюрреализм. А это модно в данное время и среди верхушки бобруйского КГБ, хотя идеологические клише соц.реалистов официально отвергают это течение. Демонстративное подчёркивание членом КПСС и работником Узла Связи своего увлечения "квинтэссенцией западной культуры" само по себе настораживает. С первого момента нашего с ним знакомства Череп стал вести себя со мной некорректно, как мой злейший враг, что ничем не было спровоцировано с моей стороны. Люто ненавидит меня. Если учесть, что на работу на Узел Связи принимают только тщательно проверенных в КГБ людей, а Череп, к тому же, работает с той телефонной аппаратурой, допуск к которой рядовым сотрудникам запрещён, это говорит само за себя. Ещё один человек, до определённой степени связанный со мной в последнее время, Андрей, оказалось, работает водителем одной из машин, какие я постоянно вижу во дворе, за Узлом Связи. Такое впечатление, что как будто и я уже не в музыкальной школе работаю, а сам попал в этот "узел". Кстати, именно тогда, когда у меня в первый раз собралась вся компания: Лена Аранова, её брат Сергей, Игорь Каплан и Миша (Моня) Кинжалов, неожиданно нагрянули Герман Барковский и Юра Мищенко, чей приход в такое позднее время и в контексте того, что я с ними расстался "навсегда", выглядел в высшей степени странным (и, конечно - бесцеремонным). Они увидели у меня Лену Аранову, а её брата Юра Мищенко хорошо знает. А они играют теперь на Узле Связи ...

Кому могло понадобиться (если это не работа Игоря Каплана) помешать моей встрече с Леной? Возможно, моему самому давнему другу - Моне Кинжалову. Если допустить, что то, что он мне рассказывал о своих связях с офицерами органов - правда, а не вымысел его распалённого выпивкой воображения, то ... не мог ли он этими связями воспользоваться?..



ГЛАВА ТРЕТЬЯ
После 14-го декабря

Сегодня опять со мной спала Лена. Я знал, что она ещё придёт, когда она уходила, знал, что попытается замаскировать свой приход кем-то ещё. Её статус валютной проститутки, влияние мнения её родной "зондеркоманды" и прочих друзей и подруг, у которых на виду проходила вся её жизнь (как под лупой): всё это обязывало скрывать свои искренние чувства, стыдясь сентиментальной привязанности к такому обыкновенному гражданину, как я; стыдясь того, что она может с кем-то делить ложе не за деньги, и даже не "отрабатывая" доступ в квартиру; так взрослая женщина должна стыдиться того, что всё ещё играет в куклы. Панический страх перед разоблачением, перед тем, что кто-то тем или иным образом "подсмотрит" её подлинные влечения и страсти, и поднимет на смех: этот страх, похоже, её преследует всюду. Такое впечатление, что она везде предполагает глаза и уши. В её голове навсегда должно было отложиться: что бы она ни делала - тут же становится достоянием всего бобруйского "полусвета", всех его "салонов". Я в данную секунду сообразил, что такая попытка выйти на уровень её логики с моей стороны граничит с нонсенсом. Выходит, она пытается замаскировать своё чувство ко мне, выпивая и деля ложе с другими мужчинами?

На сей раз она явилась ко мне с Мишей и с Канаревич. Потом Канаревич убежала, а Миша полночи просидел на кухне, читая, а затем пошёл спать в зал.

Когда мы с Леной оказались вдвоём в спальне, и дверь уже была закрыта, а присутствие в квартире моего друга детства Миши меня смущало не более, чем присутствие его фотографии в моём фотоальбоме, я взял её за руки, потом обнял её, почувствовав неожиданную и влекущую дрожь её тела. Она излучала такое тепло, такое вязкое и горячее притяжение, после которого может быть только одно. В исходящей от неё энергии, в той магнетизирующей истоме, что невидимыми токами переливалась в меня из её тела, была такая роковая предопределённость - неминуемость того, что должно между нами произойти, - что это не могли уже cдержать ни пожар, ни взрывы снарядов за окном, ни внезапный звонок в дверь. Я как бы не заметил того, как её свитер потянулся вверх: скорей всего, мною самим, но с её помощью обнаживший её до пояса. Кожа её была такой гладкой, такой шелковистой... абсолютно нереальной... как воздух. Я смотрел на её груди, на эти красные пупырешки-соски, картинно выдающиеся вперёд, на матово-розовые гладкие "ободки" вокруг них, и больше чувствовал, чем осознавал: всё в ней эстетически совершенно. Это блаженство созерцания и ощущения её плоти не прерывало и не смущало процессов, совершавшихся во мне самом: приливов отдельного, внутреннего тепла к моему животу, к моим ногам, напряжения и автономного набухания того органа, который будто бы перестал быть мной, и был теперь какой-то отдельной частью, место коей - в круговороте, фейерверке чувств, в природе той экзальтации, что исходила от женского тела. Её клетчатые штаны давно уже лежали на полу, а мы всё так и стояли посреди комнаты, как два наивных студента.

Её обнажённость увлекала, обжигала, тянула за собой; мои руки растворялись в ней, словно были из воска. Мы так незаметно оказались в кровати, как будто нас перенёс в неё сильный порыв обжигающе пьянящего ветра. Одна её рука была на моей ладони, вторая скользила по моему бёдру. Мне хотелось войти в неё и раствориться в ней полностью. Мы лежали друг напротив друга, и казалось, что воздух в полутьме колеблется от наших дыханий. Бело-синий неоновый свет с улицы ненатуральной мертвенной тенью пробивал шторы и наклеивал свою страницу на стену поверх обоев. Она что-то шептала, но смысл слов не доходил до меня. Её руки оставляли на моей коже тёплый след прикосновений; мы целомудренно встретились коленями, после чего мои колени вошли вовнутрь, разделив её ноги. "Бедные ноги, - подумал я, не понимая, как такая чепуха лезет мне в голову, - вы расстались одна с другою, разделённые мужскими ногами". Магнит её лона, её нежное, заветное место тянуло меня с такой непреодолимой силой, что я, не медля больше ни секунды, вошёл в него. Лена не издала ни звука, но конвульсивная дрожь прокатилась по её спине. Она как-то странно прогнулась - как кошка - и застыла с полузакрытыми глазами. Я чувствовал прикосновение её грудей; у неё была непередаваемо изумительная кожа! Всё доходило как будто издалека: всё моё сознание, мои ощущения пребывали сейчас в мягком и податливом пространстве, где теперь находился "ключ, подходящий к множеству дверей", как сказал однажды поэт.

Это пространство неожиданно выросло до размеров комнаты, моей квартиры, города, целого мира, и я оказался в нём весь, всей моей сущностью: я словно превратился в муравья и получил возможность неожиданно заползти вовнутрь... Если бы в моей голове сейчас прозвучал вопрос, где мои глаза, я бы не мог на него ответить, как будто они обретались совсем не там, где им положено быть. Всё между ног - каждая чёрточка - у неё было совершенно. Я чувствовал это, я торжествовал это совершенство. Как из-под земли, как из другого мира до меня доносились её неразмеренные постанывания и неожиданные вскрики. Как ни странно, всё это время мы оставались в одной и той же позе, и Лена не делала никаких попыток изменить её.

Мы дошли до того момента, когда низ живота у неё стал конвульсивно сжиматься, и я, до того чувствовавший себя в ней как в безразмерном пространстве, вдруг ощутил, как нечто влажное и горячее охватывает мою плоть. Непередаваемые конвульсии прокатывались по этим нежным тискам горячими волнами, пока отражение тех же волн ни стало пробегать содроганиями по всему её шелковистому прекрасному телу. Её губы слились с моими, они были сухими и горячими, её стоны наполняли комнату той музыкой, в самозабвенности которой можно утонуть, как в глубине вод. Наконец, и моё тело содрогнулось от мощных конвульсивных токов, и я почувствовал, как из меня толчками входит в неё что-то, от чего потолок и обои закружились над моей головой. Она тоже почувствовала это, и её ноги сильнее сдавили мне бёдра. Она застонала тем последним, безудержным стоном, который может означать только одно: вот это оно, то самое последнее мгновение, за которым снова возвращение к страшной реальности бытия. Очнуться, увидеть снова окружающий мир таким, какой он есть, было для нас и пыткой, и наградой. В её глазах я увидел отражение своей же мысли: а что, если вдруг теперь, после этого, мир изменился, и мы оказались в ином измерении, в иной вселенной? Нас и сблизило то, что мы были созданы природой наименее приспособленными к окружающему: при всех наших различиях. Я хорошо понимал, что она останется, кем она есть, и я останусь собой, что несёт мне новую горечь, новые разочарования и невиданные душевные муки, но при этом мы с ней на редкость схожи, и другой такой женщины мне уже в моей жизни больше не встретить...

Когда утро своим мутно-белесоватым светом стало медленно сочиться из окна, освещая пол моей спальни, покрытый разрисованной деревянной плитой, обои и письменный стол с печатной машинкой, я лежал, чувствуя кожей всё совершенство, всю невероятную бархатистость её тела, жадно впитывая её, словно пытаясь запомнить на годы... на жизнь...

Проснувшись, Лена у меня спросила, почему я не звонил ей эти дни на работу. Не звонить ей входило в определённый расчёт, и, как мне ни хотелось услышать её голос, я шёл по пути, подсказанному "природой". Моё оправдание на уровне осознания расшифровывалось как попытка проверить её чувства ко мне, но, признаюсь, инстинктивно мной руководил в большей степени эгоистический расчёт: я знал, что любопытство и женская гордость наверняка снова приведут Лену ко мне в постель. И не ошибся.

Сегодня Лена повторила, что переберётся ко мне жить. Это заявление, сделанное при Мише, вне зависимости от его серьёзности, всё равно отражает степень её растерянности и смешения её чувств.

Весь день сегодня Лена провела у меня. Она была со мной и с Мишей на репетиции. До ухода мы сварили обед, и, когда у нас собрались все члены нашей группы - Миша Терещенков, Махтюк (о котором я упоминал в своём дневнике в связи с тем, что произошло на Новый Год ), Моня, притащившие водку, - мы выпили и пошли репетировать.

Лена в своём пальто не по сезону, со своим лёгким клетчатым шарфом и с непокрытой головой - провоцировала излишне любопытные взгляды прохожих. Если сравнить сотрудничество с Юрой Мищенко, то теперешняя моя группа означала для меня два, если не три шага вперёд.

Конечно, как гитарист Шланг гораздо выше; звучание (саунд) было у нас с ним гораздо профессиональней, но зато теперь я смогу наверняка проверить свои идеи и принципы стиля, аранжировки и формы. Моё поведение на репетиции отражало присутствие Лены, хотя я и не собирался делать акцент на важности своей персоны: было итак понятно, что это именно я "определяю" группу. Гораздо важнее было для меня, чтобы Лене понравилась моя музыка, и я стремился взять её чувства в плен обаянием и харизмой своих композиций, и поэтому не хотел выпячиваться.

Я выяснил, что отец Лены работает милиционером во вневедомственной охране. Именно там трудится и отец Мищенко Юры, оба отставники. По слухам, они как будто и служили вместе, то ли в Венгрии, то ли в Германии. Лена владеет английским и немецким (польский, итальянский лишь понимает), немецким хуже. По словам Мони Кинжалова, семья Лены выезжала за границу, но потом попросилась назад, в Советский Союз. Они, по его словам, "возвращенцы". Со слов Миши - а это всё говорилось самым серьёзным тоном - Лена жила вместе с родителями в Израиле, Швеции и ФРГ. После возвращения Арановы получили прекрасную государственную квартиру на Форштадте (на Форштадте!).

"Дорогой мой Миша, - хотелось мне заявить, - если Лена и жила за границей, то не дальше расположения частей советской армии где-нибудь в Венгрии или Восточной Германии, с редкими - и под контролем - выходами в город". Но я ничего не сказал, а только понял, что теперь я уж точно "вляпался", раз сумел то ли разжалобить, то ли расшевелить такую куклу, как Аранова: раз уж она пытается чем-то воздействовать, удивить меня, то в её чувствах должен быть и вправду нешуточный переворот!




ЧАСТЬ ВТОРАЯ


ГЛАВА ПЕРВАЯ


На репетиции я узнал чуть больше о начитанности - или информированности - Лены (оказывается, она неплохо знает поэзию), и о том, что брат её - Сергей - играет в ансамбле.

По дороге в техникум она встретила какого-то милиционера, и сказала ему, что идёт на репетицию, что она "начала петь в ансамбле" и что она "будет зарабатывать деньги". Мне (и, наверное, Махтюку, стоявшему рядом) она объяснила - "это папин начальник". Вечером ко мне звонил какой-то парень, назвавшийся Валерой, и спросил, пришла ли уже Лена с репетиции. Это произвело на меня смешное впечатление.

Психологически Лена не могла больше никому соврать, что участвует в репетиции, точно так же, как и просто сообщить, где была. Кроме того, она совсем незадолго до этого звонка ушла от меня. Поэтому я не мог не удивиться, что она вообще успела кому-то что-то сказать. Но это необъяснимое явление только раззадоривало меня.

Вечером, после репетиции, у меня дома, Лена вдруг посетовала, что её мучает какое-то предчувствие, и чувства ей подсказывают, что она должна быть сейчас дома. Этот род тревоги, обеспокоенности и нетерпения мне слишком хорошо знаком. Люди, социально опустошённые, стоящие на виду и беззащитные перед любым неплохо устроенным в жизни и репрезентирующим власти человеком - будь то простой участковый милиционер или второй секретарь горкома, - часто испытывают такие состояния. И часто угадывают, откуда исходит опасность. Тем не менее - иногда оттого, что ошибаются в источнике тревоги, иногда - пусть даже угадывают - это их не спасает, - они запутываются в своих ощущениях, избавляясь от тревоги странными, непостижимыми поступками, между которыми трудно уловить какую-то связь, но эти поступки при всей их алогичности всё же приводят к желанному результату.

Угадав этот комплекс в Лене, я механически подумал, что это наиболее питательная среда для неподдельного чувства. Её эмоциональное состояние вполне отражалось у неё на лице. И не так важно, чувства ли именно ко мне. Но основание именно так думать вселяют другие её поступки. Так, Лена давала читать Моне и оставила у него цикл стихов, который я посвятил ей. Из жизненного опыта, из признаний других, из художественной литературы я знаю, что люди (кем бы они ни были) стесняются чувств к ним не любимого человека, и открывают их только по тактическим соображениям в обществе того, к кому неравнодушны. Тот же, кто сделался игралищем страстей, открыто выставляет напоказ жесты выделения его любимым человеком, и, тем более, его признания. И, наоборот, перед избранником женщины нередко испытывают смущение по разным (часто неожиданным) причинам. И, наконец, я услышал от Лены, когда она лежала на тахте, накрывшись пледом, два слова, которые произносили в подобные (идиллические) моменты все меня любившие женщины: "Бедный Вова". Почему все они, не сговариваясь, а часто и не зная друг друга, произносили - как пароль - именно эту фразу, для меня остаётся загадкой.

Эти слова всплыли в нашем перекрёстном разговоре - моем с Моней и с Леной, - в каком лежал только слабый п о в о д для них, но не п р и ч и н а. В ту же ночь я признался Лене, что люблю её.

Весь этот новый поворот событий, этот крутой вираж в моей экзистенции привнёс в него то, что - как повелось - оказалось полным контрастом ко всему предыдущему. Каждая новая эпоха в истории моего "я", каждый её период настолько неожиданны и отличны от всего привычного, насколько может различаться биография одного человека - и другого, противоположного ему по духу. Ещё вчера то, что случилось сейчас, могло показаться полным бредом. Но сегодня это реальность. Правда, реальность м о я, ни на что не похожая. Мне снова удалось оторваться от грубой действительности, уйти в сферы, где возможно парение чистого духа, но знаю, слишком хорошо знаю, что в расплату за это придётся испить полную горькую чашу такого, о чём большинство людей не догадываются. Если просто несчастная, обречённая на агонию, любовь - это всплеск печально-трагических переживаний, то, что мне суждено испытать, лежит в более сложных сферах, и весь этот круговорот лиц, страстей, ситуаций, характеров, соперничества, запутанного противоборства и моего преодоления всех преград лежит на грани фантастики.

Ирреальный мир, супермир - можно называть его как угодно - состоит из простых составных, какие открываются в л ю д я х.

Были моменты, когда, разрываемый сильнейшими сомнениями, я пытался разобраться: кого же я всё-таки предпочитаю - Софу, Лару Еведеву или Лену (или Нелли, "вернись" она ко мне)? Насколько легче им, кому не дано сомневаться!...





ГЛАВА ВТОРАЯ
24 декабря

За эти четыре дня новая болезнь стала неизлечимой. Сначала всё началось с простой неожиданности, потом я сознательно избрал этот путь, понимая, что между Леной и мной невозможны "стандартные" отношения. Я шагнул вперёд - как в воду, температура которой мне неизвестна, с решимостью быть готовым к любому исходу.

Но каждая трясина затягивает, и напрасно думать, что психика выдержит любое напряжение. Теперь развитие негативных тенденций, кажется, неостановимо.

Самое неприятное, что я, как это бывает на известном уровне искренних чувств, потерял часть способности к расчёту, а без этого с Леной я обречён. Вчера утром я купил ей в подарок книгу и отпечатал новый цикл стихов, ей посвящённый. Книгу я приобрёл великолепную, за очень большие деньги. Ведь водку и ресторан может предлагать ежедневно каждый пятый из её знакомых. Мой расчёт был безупречен. Подкараулив Лену на улице, когда она идёт на работу, я делаю вид, что жду автобуса - и вручаю ей подарок. Мой взгляд производит на неё магическое впечатление, а сильнейшие переживания, телепатически улавливаемые мною в ней в последние дни, должны накалиться до предела. И разрешиться в осознание неизбежности связи со мной. И это был бы безукоризненный выход, гениальное решение для нас обоих.

Но я опоздал, как последняя сволочь. Троллейбусы, битком набитые, приходили и уходили; я вынужден был ехать от родителей, а Лену должен был ждать на углу, недалеко от своего дома, где она проходит по пути на работу. Я п о ч у в с т в о в а л, что Лена наверняка уже в своём Центре, что она уже тут п р о х о д и л а. И всё-таки ждал ещё сорок минут, хотя у меня простуда. Трудно передать, ч т о я тогда испытал. Я понял, что проиграл. Не знаю, что могло быть потом, и что бы я выиграл: это не поддаётся рациональному объяснению.

Точно так же иррациональна и причина, по которой она ко мне приходит. К её услугам сотни "холостятских" квартир в Бобруйске и в Минске, в которых она привыкла к другому обращению и к другому приёму. Значит, циклы её приходов ко мне подчиняются каким-то её внутренним импульсам.

А у меня снова не получилось волевым усилием осуществить хотя бы одну такую спланированную импульс-случайность. Вот так всегда. Всегда что-то меня удерживает от активного вмешательства в намерения и действия других людей, от манипулятивного к ним подхода. И теперь, переживая свою неудачу, я вдруг вспомнил, что тянул с выходом от родителей, как будто какая-то сила удерживала меня на месте. Зато - пусть страдая и переживая настоящие потрясения - я научился существовать как бы изнутри любимых людей, будь то близкий родственник, друг или любимая женщина, "подсматривать" их чувства и видеть мир их глазами: даже на расстоянии.

Этот азарт вернул мне свежесть и силу ощущений. Мои переживания поднялись на уровень прежних, лучших времён. Вчера я оделся, когда стемнело, и пошёл к Лене на работу.

Приблизившись к Вычислительному Центру, я почувствовал, что ошибся. И вернулся. И правильно сделал. Когда я пришёл домой, то не стал сразу звонить. Через некоторое время во мне прозвучал нужный сигнал.

Ещё проходя мимо Лениной работы, я "услышал", что она, как мне казалось, страдает. Мне стало её жаль; чем ближе я подходил, тем явственнее ощущал бушующую за стенами этого здания тревогу: может быть, любовь, ревность или страх. И вот, дома, я почувствовал и м п у л ь с.

Я набрал номер; трубку подняла Лена (аппарат находится не в её кабинете). По её голосу и по тому, что она сразу согласилась придти, я понял, что это был запасной вариант. Я убедился в своих подспудных догадках. И вот, когда я положил трубку, половины чувств, половины палитры страстей как не бывало. Лена - очень красивая баба, она развитая, интересная как человек, она меня любит (в своём амплуа - и в моём представлении) - и вот, я, убедившись в подспудной догадке, теряю накал ощущений. Мысли с вопросом о том, чего я от неё добиваюсь, что дальше, лезут мне в голову... Вот что значит человеческая натура!

Пока я был в расстроенных чувствах, в неведении, пока жажда хотя бы увидеть Лену "одним глазком", хотя бы - пусть в самый последний раз - услышать её голос, была неудовлетворённой, накал страстей нарастал, но стоило мне услышать интонации привязанности и внимания в её голосе, несмотря на то, что на работу ей звонить н е л ь з я - и вот....

Когда я думал, звонить ли ей, представляя, как два дня буду мучить её неведением, два дня буду пытать невыразимостью желаний, которые, как ожидание дождя в жаркий летний полдень, способны привести на грань умопомрачения, я был уверен, что её страсть ко мне за эти два дня вырастет пропорционально испытанным ею терзаньям. Но неравнодушие всегда порождает такой фактор, как жалость. Мне стало её жаль - и я позвонил. И вот, почувствовал, что и о н а от моего звонка поддалась слабости, и в ней (не только во мне) появилась опасность для чувства.

По дороге на репетицию я скорректировал всё и вывел - её и себя - из состояния коллапса. Иногда я ей подыгрывал, посылая ей через весь город "правильные" импульсы, а затем резко обрывал их - как будто источника их как бы не существовало. Этим я распалял, активизировал её подсознание.


Я вспоминал и анализировал её слова и поступки, как будто пытаясь в них отыскать некий код - руководство к дальнейшим действиям. В какой-то момент нашей последней встречи, когда я находился на кухне, я услышал из зала голос Арановой: "Так, Вова! Сколько там натикало? Отвечай, бистра!" - Я помню, что часы находятся в зале, а это значит, что слова Лены имеют другой смысл.

- Не знаю, мне всё равно. Ещё не ночь.
- Ах, ты, падонак, ты тока па одним часам время сверяешь; усё, што мэньша месссца, тибя ни интириссуит, "ыбку ачю". -
- Что ж, месяц не восемь. Я вот никак не возьму в толк, как женатики-колонисты на восемь месяцев могли затянуть воздержание. Ведь ещё в позапрошлом веке каждый год рожали детей. Как и когда они их делали? Брюхатых ведь тогда трогать - ни-ни.
- Ах ты, "Вова-пиянер, всем детишкам легковер", из страны Пуритании. С верой в безгрешных сквайров, загробную жизнь и светлое будущее. Да бог с тобой! Брюхатых и тогда, и теперь ещё как трахают. Даже хором.
- Да. И баб, и мужиков... с брюхом.
- А? Пра этта у Мони спроси. Правер у Мони чараз Клаптона. - (Не намёк ли на слухи про Монину голубизну?) - А что, давай наберём его и спросим: "Как ты, Монечка, не забеременела исчо? He knows better. А ваще-т его дома нет, ему пора книжки в стеклянном переплёте в библиятеку на Минскай здавац. -
- А ты откуда знаешь? -
- А кому ещё знать, как не мне? Я же у Мони должность новую получила: "завхоз" называется! - Вова, ну, что за глупые вопросы?! Ты же знаешь, что у меня с Моней никаких дел... А если я к нему заскакиваю на минутку, так в шкаф к нему не заглядываю. -
- Зато тёща добровольная, Норкина хозяйка... -
- А, эта жирная сводня... Кстати, про тёщ. Вот Тамара, Гориллы тёща, этого ка-ге-бэшника обделанного...
- Ну...
- ...вчера подкараулил меня в Ленкином дворе, и всё про пасквиль Амальрика спрашивал... Я, говорю, Амелина? Андрея? Он говорит: Амальрика. Я опять: Амелина? Он плюнул, и ушёл... Как-то сидит он дома, наклюкался, что язык во рту не ворочается. Жена уехала к сестре, а у самого на кухне штабеля тары с медалями. Под глазом свежий фонарик. Чтобы светлее было тёщу рассматривать. И она тут как тут, родимая, легка на помине. Пришла к нему, а тот лыка не вяжет. Тёща ему говорит - хорошо живёт мой зять. Один грузинский наяривает. А он по пьянке: тёща, дорогая, скажи, отчего это твоё материальное положение повышается вместе с моим, только в двойном формате? У меня гарнитур - у тебя два, у меня новая тачка, у тебя "ЗИЛ". Я подумал: а если мне фонарь под глазом засветить, неужто у тёщи не выскочит? Подставил, и этому гаврику гаварю: бей в глаз, не боись, тёща всё стерпит! - ...
- То-то ей фонарь засветили под глазом! -
- Правда? Ну, ты даёшь! -
- Нет, ну, правда, я её, вот те кр... видел! С Хенке, с Гансом, одновременно в магазин заваливала. -
- А, с этим фрицем недобитым, который любит у красную тряпку с орнаментом девок своих заворачивать? Как же, знаем... Бумзен, бумзен, ... усен швуль... -
- А кто Горилловой тёщи муж? - Вместо ответа, Ленка подняла палец к потолку: о-оооо! -
- Кстати, Вовик, слабай мне чего-нибудь, пока Моня не нагрянул. А, может, и не откроем ему, а? -
- Сама прикинь, что тогда будет; Моне нельзя не открыть. - Я знал, что иной ответ не катит. -
- Давай только обойдёмся без твоих интимных отношений с Бахом. Эта музыка на... нагоняет ужасную скуку.
- С Бахеном и с Лахеном.

(Позже, когда поддавали, Леночка стала иногда вставлять вместо "прост!" - "ну, с Бахеном", или "за Лахена!". А когда прощалась: "Хайль Гитлер! Хайль, Лахен.")

Навеянные за время игры мысли погрузили меня в задумчивость, и Лена - словно из какого-то иного пространства - пыталась достучаться до меня. Не то, чтобы я не отвечал ей, но отвечал невпопад.

- Вова, ты что, не слышишь меня? - Наконец, вывел меня из транса самый грозный Ленин окрик. - What is the matter with you? Кес кес пас? -

Длинные предвечерние тени уже подёрнули комнату, наступило такое время, какое призывает к доверительности и чистоте. Воздух, вплывавший в комнату через форточку, нёс запахи дыма и холода, отголоски клаксонов и голосов. -

- Вова, а тебе не кажется иногда, что ты живёшь жизнью другого человека? Работаешь, живёшь - и всё это у кого-то... украл. Я не в том смысле, что папаша устроил меня после ... моих прошлых неприятностей в этот грёбаный Вычислительный Центр. Мне кажется - вообще я выродилась вместо кого-то другого. И только у тебя чувствую себя так, как будто нахожу свои собственные ошметки под шмотьём не моих, чужих жизней. Вова, ты плохо на меня влияешь. Понял? И сразу ястно, что надо выпить. -
- И кто тогда будет кирять, ты или та, чью жизнь ты проживаешь? -
- Я знаю одно: когда я выпью, он или она тоже станет на рогах. Так что давай её напоим, а сами будем делать, что захотим, и никто нам больше не указ. Вова, у тебя же полбутылки на кухне осталось! Ну, так айда, марш за ней! Шнэллер! -


Уже не впервой было очевидно, что в поведении Лены и в её разговорах происходят невероятные, фантастические метаморфозы, ничего общего не имеющие с неуравновешенностью женского типа. Это могло быть только следствием совершенно невероятной и непредвиденной нашей интеграции. Не только каждая наша встреча, но даже сплетни обо мне в тех кругах, где она вращалась, все косвенные напоминания о моей скромной персоне задевали невидимые струны в её душе, играя единственно правильную мелодию, за которой она шла, как стадо коров за звуком пастушеского рожка. Стоило мне сделать один-единственный неверный жест, сказать одно только фальшивое слово - и всё это волшебство пропадало.

И вот сегодня, днём, я, кажется, совершил такую оплошность. Я знал, что Лена обещала придти. И собирался лечь и заняться медитацией - как всегда в подобных случаях. Но работа - печатная машинка, стихи, которые я намеревался отпечатать, - соблазнила меня. Я сел печатать - и звонком был застигнут врасплох. Когда мы сидели в зале друг против друга, я увидел в глазах Лены особенный, незнакомый блеск. В нём читалось нечто совершенно несвойственное ей, ни разу не замеченное прежде. Я был бы не я, если бы не связал появление этого блеска с собой.


Во мне всё так устроено, что подобные открытия вызывают приступ самодовольства. Не победив неодолимого желания ощутить свой триумф, я заглянул ей прямо в глаза - и не удержался. Не удержался, чтобы удовлетворённо (возможно, заносчиво) не хмыкнуть про себя, что оказало удручающее, сковывающее воздействие прежде всего на мою собственную персону (точно так, как в случае с телефонным звонком). Хуже, что Лена сразу же уловила выражение моего фэйса, и этот новый блеск моментально угас. Поняла, что я "открыл" его значение, почувствовала себя уязвлённой? Это излучение-тепло больше не возвращалось.

Ни при каких обстоятельствах обстоятельства не могут заставить тебя сразу и бесповоротно перестроиться, принять мир другого. Я это прекрасно понимаю. И потому я играл. Более или менее успешно: справляясь с выбранной ролью. А теперь я как будто стал уставать, и между нами возникла пустота. Лена и сейчас пришла не одна - с Канаревич. Я неуклюже пытался их занять, но, увы, сегодня это получалось не так успешно. Я не провалился совсем, как пятиклассник на годовом экзамене, но моя "партия" сыграна без блеска. Во всём виновато чувство к Лене, которое сосало под ложечкой - и бросало то в жар, то в холод, то в дрожь, то одновременно.

Трудно поверить, что ещё позавчера я заставил Нафу, Канаревич и Аранову подыхать со смеху, читая им свежий сатирический монолог под общим названием "Дарвинизм":

"От Дарвина пошли все животные. Сначала Дарвин засадил подколодной змее, и от неё произошли Дины и Завры, а чуть позже имел связь с ледорубом, от которого появились саблезубые тигры." Громче всех хохотала Нафа, самая опасная для моих отношений с Арановой валютная львица. А Канаревич, бывшая мамина ученица, просто каталась по полу. "После этого Дарвин взялся очеловечивать обезьяну, и достиг в этом больших успехов..."

- Как ты - Аранову, - умудрилась и тут уколоть смахнувшая слезинку Нафа.
- Пгевед тавагищам заседателям, - сделала ручкой Канаревич. - Я должна бегжать, а вам троим желаю плодотворно провести время.

А вот сегодня, как назло, вдохновенье не накатывало, хоть убейся. Вскоре, правда, я несколько спас положение. Какими-то действиями, жестами уравновесил позиции; принёс из спальни книгу - подарок Лене. Я заметил, что книга произвела впечатление. Лена сказала: "Делать тебе нечего!" Я стал читать своё стихотворение об испанской поэзии. И вдруг - вторая случайность, отбросившая назад все мои усилия. Телефонный звонок. Звонила мама. Я дал ей понять, что у меня кто-то есть. Но она назло мне продолжала разговор, демонстративно не пожелав закругляться. Стихотворение было дочитано. Но удалось ли что-то спасти? После паузы, вызванной звонком, это было уже не то стихотворение. Лена пыталась сама исправить положение. Она прицепилась к фразе, обронённой мной в телефонном разговоре о Виталии. - "Так что такого наделал твой брат? - Я понимал, что этот её вопрос только оболочка. Я соображал, какой ответ придумать - так как знал, что она придаёт сейчас этому большое значение. Я правильно угадал, что ничего конкретного нельзя говорить. Но я разгадал ребус только наполовину. Я сказал что-то туманное, но понял вскоре, что это не то. И мои слова не смогли зажечь искр в её глазах. И тут же совершил третью оплошность: упомянув о том, что видел Моню с Норкой. Лена сказала, что никаких дел Миша теперь с Норкой не имеет. Она чуть ли не выкрикнула это, тоном весьма раздражённым. Я понял, что ляпнул чудовищную глупость.

Вероятно, подобные испытания только усиливают работу воображения, без которого чувство глохнет. Женщинам нравится спасать положение, опекать, что ли, своих подопечных. Но всё это до определённой степени. И тут не может быть никаких гарантий.

Когда они собрались уходить, я, провожая их, вновь овладел положением. Я скакал на одном коне и вёл под уздцы двух других: материальную, внешнюю сферу-действие, и сферу подсознания. Я был хозяином их обеих, и всё последующее должно было разыграться - коротко, но по моему сценарию. И вот - новый телефонный звонок. Не подойти в присутствии Лены я не мог. Звонил Миша. Без какой-либо конкретной цели, а говорил даже как будто немного натянуто. Если бы не то, что Игорь сегодня работает, и некому было выслеживать Лену, я подумал бы, что Миша мешает специально, узнав от Игоря, что она у меня, и желая нарушить нашу идиллию. Но по его тону я почувствовал, что он всё-таки имеет намерение. И действительно, тут чёрт знает, что. И у Мони, и у Игоря, и у Софы недюжинная интуиция, почти такая же, как у меня. Другое дело, что у них она чисто инстинктивная, менее осознанная. Кстати, Аранову почти застал Игорь - с работы; я слышал, как стучали тарелки и кастрюли (он проходит практику в ресторане). Он звонит всегда, когда Лена у меня или от меня уходит, ни разу не ошибшись. Под предлогом того, что, якобы, желает знать, где Миша, не у меня ли.

Днём (не во сне - это было бы объяснимо) мне пригрезилась странная картинка. Лена стояла по колено в воде возле какого-то острова, нагая и бесстыдная. Она протягивала вперёд руки, наклоняясь вперёд своим упругим телом. Её груди, итак немыслимо возбуждающие, теперь просто лучились каким-то бледным эротическим светом. Я шагнул ей навстречу и ... провалился. Картинка исчезла. Может быть, я просто-напросто на мгновение отключился, так как в последнюю ночь спал совсем мало.

Надеюсь, то, что связывает меня и Лену, сильнее моего сегодняшнего фиаско. Иначе ничего после той первой случайной ночи бы не было. Два раза Лена покупала вино за свои деньги, а книга, мой презент - это в сущности не подарок. И поймал себя на мысли, что выбрал именно книгу ещё и потому, что хотел таким образом обойти своё принципиальное нежелание что-либо дарить... как все... Бюргерские, мещанские пережитки! Я надеялся ещё на то, что стихи моего нового цикла её удивят, что она не ожидает ничего подобного от меня, хотя... хотя, кажется, она уже знает, что от меня можно ожидать всего, чего угодно.

Вечером позвонил Миша. По его интонации я почувствовал что-то неладное. Мне показалось, что в его тоне что-то связано с Леной. Кстати, они сейчас с Игорем объединились и действуют сообща - против меня. Итак, по голосу Миши я почувствовал: что-то не так. Проанализировав его речь, я догадался, что он звонит из очередного бардака. Вполне осознав это, я подумал, что там должна быть и Лена. Усилием воли я перенёс себя в это сборище, надеясь разогнать его и освободить Аранову. Но сразу же понял: напрасно. Я нащупал там что-то такое, что было сильнее моей воли и моих человеческих возможностей. Но затем, напрягая всё своё шестое чувство, я ощутил покой и блаженство, и нечто такое, что нельзя описать, и понял, что Лена пожертвовала всем ради сохранения своего мироощущения последнего периода, то есть ради меня. Однако, через некоторое время во мне снова прозвучал сигнал ускользания неухватной нити. Возможно, Лена и не была в том бардаке, но просто звонок Миши разбудил во мне это шестое чувство. А, может быть, Лена туда именно и направлялась. Как бы там ни было, в этот момент началось интенсивнейшее противоборство, о котором сама она не могла догадываться. Я, не давая себе отдыха и при помощи разных приёмов, отводил от неё опасность, но чем же закончилась моя борьба, так и не узнал: сломленный своими усилиями, провалился в царство Морфея. Подсознательно противоборство, работа мозга продолжалась даже во сне.

Проснувшись ночью, я почувствовал, что в этом городе зажглась очередная звезда. Я понял, что импульс, прозвучавший во мне в тот момент, не связан с Арановой, а говорит о том, что Нелли всё ещё неравнодушна ко мне. Возможно, до неё дошли слухи о моей связи с Арановой, и это подстегнуло тлевшую в ней ревность. Что мне делать с такой информацией, не знаю. Но я уже бесповоротно направил главный поток своей энергии на Лену, и думаю, что, если я выживу, я буду уже не я: поднимусь туда, откуда дороги нет. Явится это счастьем или несчастьем: это вопрос по существу, но я приду к тому, к чему стремился.

С тех пор, как Лена появилась в бобруйском "полусвете", она не удостаивала никого персонально более одного раза. Она и не приходила "просто так", "без дела", ни к кому, никогда. Так что я уже поставил своеобразный рекорд. Тому, что она мне призналась в любви, я, правда, не придаю большого значения. Даже если это не фарс, её ритуал мог быть судьбоносным лишь для одной из героинь, в образ которых Аранова попеременно входит. И снова я затруднялся сказать, чего именно хочу, чего добиваюсь, кроме того, что поселил в своей душе новый пожар. Иногда я начинаю незаметно для себя размышлять, что было бы, если б жениться на ней. И даже - что было бы, увези я её в другой город. В обычном же своём мыслительном состоянии я отдаю себе отчёт в том, что, вступая в брак с Арановой, я неформально женюсь на Моне, на Клаптоне, на Гансе, Штайнциге... И на Людке, Нафе и Канаревич.

Разве не самодостаточна награда тем, что я сумел-таки приручить такую вот женщину? Разве не хватит того, что есть какой-то стимул, способный хоть как-то скрасить мою, в принципе, беспросветную, жизнь; поддержать моё бесперспективное бытие, чтобы оно раньше времени не развалилось? Я был абсолютно уверен, что, предложи я ей руку и сердце, Лена отвергла бы моё предложение сходу, именно оттого, что жалеет меня; и я ей верю. Она даже и не подумает воспользоваться им, чтобы завладеть моей квартирой, а, впрочем, мне предстоит ещё это проверить. Конечно, в своё время та случайная первая ночь была моим очередным несчастьем. Но события вокруг меня, не связанные с Леной, за последнее время настолько сгустились, что моя связь с Леной, моя борьба за неё оказались спасительными мостками, переброшенными из ещё совсем недавнего и относительно более спокойного прошлого в неведомое и не сулящее ничего хорошего будущее. И вот - теперь - я, может быть, и тут оступился...

Кроме всех этих событий, произошёл очень неприятный эпизод с Катей. Я давно уже замечал, что она вроде за мной бегает. Я не давал ей ни малейшего повода думать, что у нас с ней могут с ней быть какие-то особые отношения. Катя красавица, это надо признать, но, во-первых, у неё совсем нет стиля, а, во-вторых, в ней просто бросается в глаза крайняя щепетильность. Это не значит, что она совсем (время от времени) не спит с мужчинами, но там должны быть изначально совсем другие условия. К примеру, с женатыми; с теми, кто намного старше... Иногда она приземлялась рядом со мной на сидение, притворялась спящей, и до самой работы прижималась всем телом. В понедельник мы с ней добирались на работу вместе. Уже по дороге её поведение меня удивило. Она почему-то вспомнила про случай, когда я попросил её позвонить Арановой, и от моего имени назначить встречу. За день до того она пыталась затащить меня к себе домой, но это ей не удалось. Когда мы ехали, она сказала, что ей меня жалко, вот, я живу один ... Я ответил, что я, в принципе, не скучаю, что, мол, есть, кому меня развлекать. И тогда она меня буквально испугала своим чуть ли не криком-требованием: "Ну, рассказывай! Давай рассказывай! Ну, живее!.." Я был шокирован.

В районе музыкальной школы она сцепилась с продавщицей в магазине, принялась без всякого повода предъявлять той надуманные претензии... И, наконец, в музыкальной школе она ни с того, ни с сего напала на Виктора Алексеевича, стала кричать, наступать на него, запустила в него вазой (та разбилась), попутно издавая буквально дикие вопли; заявила Люде, что порежет её на кусочки, и так далее. Она размахивала руками, буйствовала, смотреть на неё было страшно. Я был подавлен. Это явилось началом моего стрессового состояния. Но это же заставило ощутить моё влечение к Лене так сильно... почти за гранью психических возможностей. И всё-таки я не Катя. Я не допущу разрушения своей личности. Если моему сознанию будет угрожать опасность - сработает "механизм защиты", напряжение будет сброшено, и я просто стану нуждаться в Арановой не так, как теперь, или, может быть, даже потеряю своё чувство. Но что, если не так?





ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Я не только не сдал свои прежние позиции, но добился невероятной победы. Лена меня любит: она наделала глупостей. Позавчера она позвонила Мише и попросила мне передать, что она сломала ногу. Поверить в это было невозможно. Слишком это было в Ленином духе, в её стиле и в стиле других "интердевочек". Но дал себя увлечь - я чувствовал, что мне необходимо теперь быть серьёзным. И, формально зная, что это вымысел, я, всё же, немыслимо страдал, воображая, что поверил. Перестрадал - так же, как Лена ужасно страдала (как ни смешно) от ревности из-за своих подозрений. А дело вот в чём. В субботу ко мне вдруг завалился пьяный Махтюк. Он принёс банку спирта, которую мы с ним "раздавили". Он стал плакать, жаловаться на жизнь, и т.д. Потом стал звонить какой-то Вике и говорить ей, чтобы она пришла. Я заявил, что я не пущу к себе никого, а он принялся невразумительно твердить, что там есть ещё какая-то Лена, "королевская чувиха" - и тому подобное. Я ему сказал, что, если он хочет, он может посидеть у меня, но никого мне здесь не надо. И вот - когда я задержался в туалете, он всё-таки позвонил, и Вика пришла. Мы просидели до трёх часов ночи, а потом Серёга стал приставать к Вике. Та громко сопротивлялась. Они потом ушли (мне удалось их спровадить), но как раз в ту ночь у Тани Светловодовой, которая живёт теперь точно надо мной, спал Аранов Сергей, брат Лены. Он-то и рассказал Лене, что у меня, мол, дома шумная оргия, кто-то сопротивлялся, кто-то настаивал. Сергею показалось, что он слышал и Мишин голос. Поэтому Лена решила, что мы с Мишей кого-то "оформляли". Это вызвало у Лены что-то вроде приступа раздражения или даже ревности, на которую, казалось, она неспособна...


Вскоре после этого Лена приходила ко мне трижды. Причём, все три раза одна. Это был - насколько я могу судить - удивительный факт. И снова (я имею в виду последнее её посещение) я так и не закрепил успеха. Теперь я осознал, чего же я добиваюсь. Я бы хотел, чтобы Лена привыкла ко мне так, как человек привыкает к наркотикам, но и тогда - знаю - ни мне, ни ей покоя не будет. Какая-то программа, заложенная в ней и во мне, сделала нас выпавшими из общества, обречёнными на неудачи, людьми вне социальных рамок. То, что и она, и я, по инерции пока ещё работаем, общаемся с теми, кто живёт нормальной жизнью, явление временное. Мы оба - пусть каждый по своему - осознали что-то такое в жизни, после чего путь назад заказан. Ни я, ни она (так думаю) не знаем, когда это с нами случилось, но с тех пор наше скрытное и глубинное знание о ничтожности жизни отделило нас от всех, кто не такой; а таких, как мы, поразительно мало...

Когда Лена пришла ко мне - днём - я "болел": то есть мне потребовалось взять у врача больничный, чтобы отыграть "халтуру", что приходилась как раз на время моих уроков в школе. Вообще-то горло мне пощипывало, но, если бы не "халтура", я бы уроки дал. Я с честью изобразил больного, а Лена пришла как раз после врача. Я сказал ей, что взял больничный, но, на своё несчастье, не добавил, что вечером должен играть. В тот раз для того, чтобы воздействовать на воображение Лены, я играл, изображая Образ Чистоты. Я всякий раз старался разительно меняться - и это действовало. Сегодня я был ошеломительней, чем когда бы то ни было. Я понимал, что исполняю свою роль отменно. Но я забыл о том, что я не на сцене. Лена пришла одна, и стоило воспользоваться этим. Пусть мои действия не соответствовали бы роли - т а к б ы л о н у ж н о. Кроме того, я знал, что я должен в шесть часов идти играть, а Лена об этом не знала. Я чувствовал: в сообщении ей об этом заключено что-то важное. Но не сказал. Когда я стал, спохватившись, предпринимать активные действия, момент был упущен: Лена не ответила на них. Она сказала, что ей надо зайти к Светловодовой - и уклонилась от моих объятий. Я упустил шанс. Лена ушла к Таньке наверх (я говорил ей, что она может подняться в тапочках и бросить пальто у меня), а я остался один.

Когда подошло время уходить, я поднялся и позвонил в квартиру Светловодовой. Мне никто не открыл. Наверное, Лена с Танькой уже ускакали. Пальто и обувь "близкой возлюбленной" так и остались в прихожей. Значит, девочки "ускакали" на такси. А ведь я хотел сказать, что уезжаю. Из Горбацевич, где мы играли, я дозвонился Мише - предупредил, что, если ему Лена будет звонить, пусть скажет ей, что я уехал играть. Я "почему-то" чувствовал, что Лена придёт опять. Она придёт, обнаружит, что меня - "больного" - нет дома, и я стану ей неинтересен. Кроме того, я чувствовал - и вряд ли ошибался, - что Лена по какой-то причине переживала взрыв отчаянья. Я напился в Горбацевичах, и, когда приехал домой в четыре часа утра, то очень громко разговаривал с моим братом Виталием (он ночевал у меня). Я подозреваю, что Лене об этом сразу же стало известно от Светловодовой, которая могла ей сказать, что в четыре часа утра у меня в квартире снова слышался "шум". Более того, я подозреваю, что Лена вместе с Сергеем спала у Таньки; утром до меня доносилась громкая речь, и, кажется, среди трёх голосов был и её голос. Я чувствовал её присутствие у себя над головой, в квартире сверху. Полдесятого утра меня охватила странная, немыслимая опустошённость. Как будто где-то в окружающем мире что-то оборвалось. Может быть, это Лена, которая хотела придти ко мне поздно вечером, сгорая от неудовлетворённого желания скрыться от всей этой мерзости, зависти, интриг у меня в квартире, а, может быть, имея ещё и другое желание, не застала меня дома, и, испытывая обиду, разочарование и тоску, переживала в данный момент всплеск очередного отчаянья: состояние, в котором, будь у неё хоть какие-то веские причины, могла бы броситься под машину или спрыгнуть с четвёртого этажа; состояние, в котором всё её существо, вся её психика подверглась толчку, удару.

Может быть, я ошибался, и Лена, даже если и переживала нечто подобное, подверглась нашествию отчаянья и пустоты по не связанным со мной причинам. Может быть, мой рассудок оттого приказал мне ухватиться за этот роман, что моя психика, теперь тренируемая ею, способна будет воспринимать более тонкие и трагические сигналы опасности, неведомыми путями изливающиеся в мой мозг из окружающего пространства? И способность чувствовать на расстоянии эмоциональные перепады в состоянии Арановой дала мне и способность "заодно" принимать некие дополнительные волны, могущие предупредить о смертельной опасности, грозящей мне, брату, отцу, дедушке, моему городу? Время покажет, действительно ли теперешний период в моей жизни является предчувствием таких трагических перемен в ней, которые я просто теперь не в состоянии представить, но ощущение, что он является переломным, кажется, меня не обманет.

Но если мой прогноз и мои предчувствия хоть как-то соотносятся с Леной, это конец. Женщины, такие, как Лена, способные быть в трёх разных плоскостях, исполнять три разные роли одновременно, и при этом переживать большой силы эмоции, после таких испытаний теряют свою привязанность, какая растворяется в других лицах, одновременно живущих в них, и в огне невероятных страданий сгорает это чувство, оставляя в душе рубец, глухую боль, которая не проходит.

Я напивался в последние дни, иначе мой рассудок подвергся бы слишком большим перегрузкам. Но чувство моё незаметно поднялось до безумства, до самозабвения. И я хочу Лену так, как вообще не знал, что можно хотеть, не ожидал этого от себя. Любовь эта, которую я вызвал и поддержал, постепенно превращается в мою, то есть, в такую, когда я не в состоянии действовать трезво, в любовь, которая становится горем. Приговор раньше времени вынесло мне противоречие, лежащее в самом основании моей натуры, противоречие, над которым я не властен: любовь делает меня непрактичным, несексуальным, уничтожает влечение и перевоплощает меня в существо почти бесполое, в то время как в периоды, когда я не испытываю сильного чувства, я ненасытен. Я сделал почти всё, что мог, и всё-таки во мне осталось (как всегда в таких случаях) чувство, что - если бы.... ?




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
31 ДЕКАБРЯ

Сегодня опять начались фокусы с телефоном. Звонки ко мне - факт - не доходят. Звонила Лена, но затем разговор прервал треск и тарахтенье: как всегда, когда моя телефонная линия начинает "вытворять чудеса". Какое место занимает Лена в слежке за мной? Я даже не рассматриваю (в качестве рабочей версии) вероятность того, что её ко мне подослали. Другое дело, что можно хитро срежиссировать её приход: и понаблюдать, что из этого выйдет. Как они - если бы... - использовали бы мой роман? Что бы предприняли? И догадывается (слышала ли от Миши?) ли она о моих конфликтах с властями; о том. что могла стать вольной или невольной участницей завуалированной странной игры?

Я неоднократно отмечал что-то необъяснимое в Лене; помимо её привязанности, которая появилась сразу или не сразу: жалость ко мне, страх перед "разоблачением", перед тем, что её увидят в моей компании, какая-то конспирация - и застывший часто в неподвижной серьёзности взгляд. И опять вспомнил о работе Лены в Информационно-Вычислительном Центре (ИВЦ).

Разве не имеют они там дело с секретными материалами, разве не перерабатывают информацию для КГБ? Среди служащих там молодых девушек и женщин большая часть из семей военных. Там трудится, к примеру, Лена Гусакова, моя бывшая одноклассница, отец которой - военный; и другие, которых я знаю только по именам или наглядно, но знаю, что они дети военных. Перечитывая и дополняя свои записи через два года после тех событий, я невольно отметил, что материал, попавший ко мне в руки года через полтора, полностью подтвердил все догадки. Если бы только начальник отдела кадров был у них отставным комитетчиком, как во многих других местах, это не бросилось бы в глаза. Но когда и инструктор по технике безопасности, и председатель парткома, и зам. по технической части, и ещё куча народу - чекисты, тут немудрено перепутать, куда ты попал: в ИВЦ или в КГБ (не ошибёшься, сказав: на три буквы).

С 1980 года (год-два после начала функционирования ИВЦ в его настоящем формате) старшим инспектором по кадрам ИВЦ был назначен Лузин Прокопий Макарович, полковник КГБ в отставке (должность тоже о чём-то говорит!). Почти что мой однофамилец. Лузин - 1916 года рождения. В 1937 году призван в армию, участник войны. Был сотрудником НКВД. После увольнения в запас в 1963-м году стал старшим инспектором исправительных работ Бобруйского городского отдела внутренних дел, то есть попросту старшим смотрителем тюрем и трудколоний в Бобруйске. Ещё более интересная птица - Волин Аркадий Михайлович, генерал КГБ, который занимает в ИВЦ непонятно какую должность, но по функциям, похоже, является заместителем директора ИВЦ. Это настраивает на определённые размышления. И уж совсем непонятный фрукт: Левин Абрам Израилевич, 1947 года рождения, партийный, холост, майор КГБ, инспектор ИВЦ. Не инспектор по кадрам или по любой другой части, а просто "инспектор" (поставлен над ИВЦ или над всем местным отделением Комитета Государственной Безопасности?).

Лена Аранова обещала встретить со мной Новый Год. Но, после вчерашнего импульса, я подумал, что это несбыточная надежда. А тут ещё и фокусы с "Телемоном"... Желая выяснить хоть что-то, я пошёл к Лене на работу. И там увидел девушку, с которой "ходил" Юра Барковский в то время, когда мы играли на ФАНДОКе и когда на нас с братом было совершено покушение на Новый Год. Выходит, она трудится вместе с Арановой...

Лена сказала, что зайдет ко мне после работы. Она исполнила своё обещание, но зашла на минуту, и не одна, а с братом. Мне (позже Моне и Клаптону) она заявила, что на Новый Год будет дома, но даже я этому не поверил. Настроение у меня самое отвратительное. Родители с Виталиком собираются "отмечать" у себя, и я, конечно, у них задержусь часов до девяти (потом опасно высовываться на улицу), но в самый праздничный и торжественный момент придётся остаться один на один с телевизором. И так всегда. "Вовик, - говорю я сам себе, - тебе хочется тепла, обычного мещанского уюта в семейном кругу, женского тела: но ты выбираешь Аранову. Если ты убил в себе обывателя, тогда почему тебе так муторно? А если не убил: тогда у тебя ещё есть возможность послушать бой кремлёвских курантов в компании Софы и её семейства, где тебе пока рады. Она, её брат, Евгеша (так её мамашу прозвали в школе, где она учительница математики), её папаша: порядочные, достойные люди (говорю тебе это, Вовик, безо всякой иронии), а ты, хотя и недостоин их, можешь согреться..."

В конце концов я заткнул ему пасть, прогнал от себя; ведь возмутительно, что теперь, когда мне до слёз жаль себя, этот изменник нисколько меня не жалеет. Но уже через минуту-другую он возвращается и продолжает свои провокации, и мне нет поддержки ни от кого: "Послушай, Вовик, а не Аранова ли за несколько дней до конца года спала с тобой целых три ночи подряд (новогодний подарок?); явилась 31-го числа: поздравить, а ты... ты подумал... о подарке... поцеловал её, расставаясь?... А потом во всём будешь винить КГБ". Так примерно издевалось надо мной это чудовище, этот гад, которого я в отместку прозвал "внутренний "голос".

Когда Лена с братом ушли, я почувствовал себя опустошённым и раздавленным. Душевная боль на грани отчаянья, стрессовое состояние, что зачёркивало все привычные ощущения... Я был как попавший в воронку смерча лист. Я проклинал эту чернь за окном, устройство мира, при котором любая гармония, включая удовлетворение совершенно "законного" влечения - несбыточны, где даже достаточно сильный зверь - такой, как я - проникающий в сферы, которых для большинства людей просто "не существует", бессилен.

Не в состоянии что-либо изменить, охваченный разбитыми надеждами со всех сторон, принуждением созерцать собственные муки, собственное окровавленное тело души, осознавая невозможность привести внутренний мир другого человека к слиянию с миром души собственной, я терял последнее утешение, оставшееся мне в жизни.


Существует стойкое убеждение, что глупцы иногда выигрывают в лотерею, и особенно в "лотерею случайностей", временно "покупая" счастье, и оказываются, если умеют чувствовать, в кругу неземного блаженства. Но в состоянии ли они его удержать? И даже это не главное. Могут ли они осознать, творить собственное счастье, как творит Создатель своих тварей, а если не могут, то полноценно ли такое "случайное" наслаждение?

Мне не хочется ни покоя, ни благополучия, ни творчества. Я хочу Лену. Это похоже на желание капризного ребёнка, на прихоть старца. Но пусть хотя бы это: этого-то никто не отнимет. Я почти уверен, что волна творчества нахлынет, захлестнёт и смоет моё разочарование, эти терзания, или уничтожит меня, лишит собственного "я" - и, всё жё... всё же то, что я пережил, этот опыт, мои чувства - они останутся навсегда; они неуничтожимы; они бессмертны.


Мир, отражаемый нашим сознанием, непоколебим в своей статике и косности. Тут, где мы живём, всё рассчитано на большие цифры; "среднестатистическая" личность обречена на успех (или бандит с большой дороги). И чем рельефней профиль твоей личности, тем безнадёжней подыскать подходящий тебе житейский "костюм".

Я искупил свою вину этой любовью, я стал почти бесплотным - как ангелы. Но и в этом нет никакого смысла, как лишён всякого смысла весь мир, в котором сосуществуют такие наслаждения и такое горе. Уж лучше мой собственный театр абсурда. Ревность к профессиональной проститутке - и индифферентность к порядочным девушкам. По-жлобски отвергать галантные манеры как наследие феодальной и буржуазной культуры: а к себе требовать ласки и жертвенности; жить по законам большого города, но никуда не переезжать из Бобруйска...


Я чувствую телепатически, что сегодня Лена наверняка должна переспать с кем-нибудь; она пойдёт - в одной упряжке с Мишей Кинжаловым, с братом и Светловодовой - в одно из тех злачных мест, которые широко известны нашему кругу, и всё будет так же, как всегда. И там будут стрелять бутылки шампанского, звенеть посуда и пьяные женские голоса, разрываться динамики от шумной, гремящей музыки; там будут чокаться и целоваться, и острить. А я - после родителей вернусь в пустую квартиру... А, может быть, она уже в поезде, на пути в Жлобин, в Минск или Брест; к Гансу, Денису и Дитриху... Нет-нет, только не в Жлобин. Однозначно.


Так вышло, что к родителям я не попал. Когда синие вечерние тени плотно схватили двухскатные крыши и заборы вдоль грязной кашицы тротуаров, я отправился на Фандок, по поводу наклёвывающейся халтуры, и с тайной надеждой пристроиться там к знакомой компании или подцепить случайную девочку. Был сильный мороз. Когда я возвращался назад, стоя на остановке, среди поднятых воротников и нахлобученных на головы шапок, меня охватило щемящее, странное чувство. Сквозь ветви деревьев проглядывали освещённые окна сталинско-хрущовских пятиэтажек, и за каждым угадывались новогодние ёлки, праздничная приподнятость и глубина. Эти тёплые окна сияли таким контрастом к моему одиночеству, к ледяной стуже и пустоте зимней ночи вокруг, что у меня сжалось сердце и пересохло во рту. Неужели нет никого, такого же одинокого, как я, кто составил бы мне компанию? "Минус плюс минус не есть плюс", - моментально сложилось в голове. "Плюс" - Моня, "минус" - Баранова? Тогда почему минус притягивается к минусу?

Пить в одиночестве, заливая тоску, я не стал. Я сидел впотьмах, в пустой квартире, впялившись в стену, и только револьвера с одной-единственной пулей на письменном столе не хватало для полного антуража. Какая загадка, какая мистерия спрятана в механизме, что нас заставляет страдать? Почему эти толпы поклонников-воздыхателей вокруг Лены не рассеиваются, почему они не дерутся за неё на дуэли, и почему она не нарвалась на жёсткого деспота, который приковал бы её к своему сапогу? Я был уверен, что какая-то часть души бедного Игорька, Ротаня, Кинжалова, Махтюка, и толп безвестных страдальцев будет изнывать этой ночью от тоски по несбыточному, томиться неосуществимостью желания обладать такой женщиной, как Аранова. Их заставляет страдать то, что, в силу своей "конституции", она не способна сохранять гениальную страсть хотя бы до осознания ими своего счастья. Или, может быть, она не в состоянии оставить подмостки нескончаемого, круглосуточного спектакля, который никогда не прерывается, проводя "по контракту" на людях 24 часа в сутки, и лишь на час-два скрываясь в "гримёрной" (убегая домой)? Почему же тогда для меня, единственного, она сделал исключение, удостоив меня - несмотря на все эти препоны! - правом неоднократного с ней общения один на один?

Роли, на которые её ангажировали, выпивают её до дна, и только "перезарядка", только новое "сценическое" воплощение каждый раз возрождает её, пробуждая к жизни. Героини, которых она играет, по сценарию обречены страдать, и если бы она могла сохранять чувства после переживаемых ею за каждое из перевоплощений чудовищных мук, она бы уже не была той, какой есть. И в ту же секунду ужасная догадка пронзила мой мозг: Леночка "выделила" именно меня потому... потому... что угадала во мне... р е ж и с с ё р а! Неужели я по натуре своей - постановщик, один из тех бездушных и холодных тварей, у каких нет ни капли жалости к своим куклам, а те, вопреки всему, пылают к нам всепожирающей, непреодолимой любовью? Неужели я то же самое, что Ефим Семёнович, Аркадий Михайлович, или Анатолий Викторович, только в рэмбовском "исполнении" и с несколько неадекватными мозгами? И я уже по-настоящему пожалел, что передо мной нет однозарядного револьвера.




ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ


ГЛАВА ПЕРВАЯ
1-е января 1982 года

Ночью мысленным взором я увидел, где была Лена. Там были Норка, Светловодова, Канаревич, Людка-"портниха" с мужем (свинглеры, которые спят на таких оргиях не друг с другом), Сергей Аранов и двое незнакомых парней. Все они собрались у Миши Кинжалова. Лена на сей раз изменила своей обычной установке - и спала с несколькими по очереди. В том числе и с Мишей. Потом откуда-то появился Пельмень (Генка Михайлов), и я понял, что приехали "Караси". После бардака у Мони Лена поехала в другой, в авиагородок.

До двенадцати шло наше мысленное, телепатическое противоборство. Я заставлял Лену приехать ко мне. Возможно, она звонила. Почти наверняка. Но телефон ведь у меня "странно" работает.

Весь остаток ночи, в течение которого я не бодрствовал, мне снились отвратительные сцены оргий, Моня Кинжалов с его тщеславно-заговорщическим видом, снилось, как он бегает по городу, скрывает от меня что-то, приторно улыбается, и подмигивает, издеваясь. Мне "не показали" того, что делала Лена, но я заметил её среди тех, кто выходил из бардака, и всё было предельно ясно. Во сне я бросился на неё с криком "блядь!", схватил её за ворот - и она упала. Её глаза были какими-то тусклыми, на лице светилась печаль, и она не упрекала меня за струйку крови из рассеченной верхней губы. Она что-то пробормотала - по-моему, что пойдёт со мной. Я отпустил её, осознав, что всё бесполезно. (И только когда проснулся, то, вспоминая весь сон, задался судьбоносным вопросом: что именно бесполезно?)

Но жалость и грусть впивались в меня, как пиявки; я видел уже Пельменя и Кирю; мне снилось, как я играю на каком-то синтезаторе, снились новые сцены драк и разврата.

За ночь я был полностью исчерпан. Я не знал, что можно так опустошить себя до конца. Утром я не смог подняться, и пролежал до обеда. Я не мог расплющить веки: свет ужасно резал глаза. Я всё время видел Лену, и то, что происходило во сне. Мне хотелось всё время спать и не просыпаться. Но сновидения неизбежно наполнялись мутной водой уже виденного, и это было невыносимо. Кроме того, мне стала докучать мысль о том, что, если бы я не "упустил" Лену в четверг, тридцать первого декабря, если бы показал хотя бы, что благодарен за её визит и поздравление, ничего необратимого бы не произошло. Эта мысль являлась, как джин из бутылки, во всех сновидениях, при всех положениях тела. Я переворачивался то на один бок, то на другой, но эта мысль никуда не девалась. Ни мысль об обладании Леной в течение чуть ли не трёх недель, ни попытка примирения себя с тем, что все они куртизаны и куртизантки, что мне не к кому в отдельности ревновать: ничто не утешало меня. Я подумал и о том, что после бурной ночи Лена должна теперь спать, что давало мне теоретическую возможно снова "подключиться" к её сознанию, но я чувствовал, что никакой возможности "загипнотизировать" её, подчинить своей воле у меня на данный момент не было.

Когда мне удалось надолго провалиться в сиесту, я увидел три машины со странными номерами, какие мелькали в разных местах целых четыре раза подряд во время моей предновогодней тоски на Фандоке. Я обратил на них внимание ещё из окна "фандоковского" автобуса, в момент его поворота с Минской. Потом все три медленно ехали мимо остановки. Впереди шла чёрная "Волга" с номером, похожим на московский: 00-06 МОС. За ней следовала кофейного цвета "Шестёрка" 00-07 СИА с тонированными стёклами. И завершал процессию обляпанный грязью неказистый "Запорожец" 00-05 КГБ. Москва, Сахалин, и Кировская область? Или это машины с особыми (дипломатическими? "военными"?) номерами? На всякий случай, я их запомнил. И вот, теперь записал в специальный блокнотик.




ГЛАВА ВТОРАЯ
5-е января

Выяснилось, что ни Лена, ни её родители никогда не покидали пределов страны, не живали даже в Польше, Венгрии, Чехословакии или Восточной Германии. Зачем же Миша так упорно стремился ввести мне в уши легенду о её пребывании за границей? Все утверждают, что Баранов-старший, отец Лены: офицер в отставке; в настоящее время - милиционер. Но только от неё самой я слышал, что он работает во вневедомственной охране, тогда как люди с многолетним в ВВО стажем о нём и слухом не слыхивали.

Эпопея наших с Арановой отношений на этом не окончилась. Казалось, это совершенно немыслимо, но это так. Выяснилось, что на Новый Год её родители куда-то уезжали, и квартира оставалась в полном её распоряжении. Оказывается, Сергей, её брат, в девять вечера, под Новый Год, отбыл куда-то на такси со Светловодовой, и остаток ночи провёл у неё, в квартире наверху. А Лена, расставшись со мной, отправилась сразу домой, и к ней к десяти-одиннадцати набилась "полная хата гостей". Точно известно, что там был Ротань, и позже, ночью, за ним заезжал Пельмень. Известно также, что Нафа отправилась в Жлобин, а Канаревич встречала Новый Год вместе с Арановой. C Канаревич там были Моня, Норка, Портная с супругом, и забегала Светловодова (на часик "потеряв" Сергея); остальных я не знаю, всего человек десять-двенадцать. Они разгуливали по дому голышом и вытворяли "неизвестно, что". "Караси" действительно накануне четверга приехали с гастролей.

Сегодня (то есть ещё вчера - без чего-то двенадцать) мне позвонил Миша. Уже с первых его слов я почувствовал, как меня охватывает мелкая дрожь: как всегда (с самого первого раза), когда за его звонком стояла Аранова. Моня долго кривлялся, но в конце концов трубка попала к Лене. Они интересовались, есть ли у меня чего выпить. Я ответил, что есть "на донышке" спирта. Было очевидно, что инициатором звонка является Лена. Она даже не поинтересовалась, сколько это - "на донышке". Зато Моня строгим голосом потребовал отчёта о количестве спирта, и я дал совет приехать и убедится... Кинжалов, понукаемый Леной, вёл со мной переговоры шесть раз, и в последний раз, когда никаких возражений придумать не смог, чуть не плакал. Мне так и не открылось, почему приезд Лены ко мне в тот раз стал для него полным крушением. Как он ни старался затушевать это, он всё-таки - впервые за долгое время - не сумел справиться с интонацией. У Миши был Ротань, и через полчаса они втроём приехали на такси.


Как только они прибыли, я завёл их в зал, поставил пластинку, и вёл себя великолепно. Я держался молодцом, и меня не в чём было упрекнуть, "разве что" в том, что я надул их насчёт спирта. Я держался абсолютно не натянуто, даже слегка развязно, но, чем своґбоднее я себя чувствовал, тем очевиднее наступал срыв у Миши. И в какой-то момент он не выдержал. Он стал кричать, брызгая слюной, что я его обмаґнул, обещал разбить "всё в доме", и тому подобное. Я выслушивал его крики спокойно, с улыбкой. Тогда Миша схватил балалайку - и стал замахиваться.

Нужно признаться, что, проектируя следующий взрыв смешанного любопытства, ревности, уязвлённости, и прочих страстей у Лены, я составил определённый план. Так, по телефону я сказал Мише, что приду к нему в среду с Лариской, а это должна была слышать Аранова. До их приезда я разложил на зеркале заколки, а одну из чашек вымазал губной помадой. Лена видела Лариску всего один раз, да и то мельком, но и этого было достаточно, чтобы распознать в ней приметы грозной соперницы.

Хотя спирта на четверых, и даже на троих у меня было явно недостаточно, я заявил, что киряю только с Арановой, а с другими не пью, и что этот спирт держу специально для неё (тем самым сокращая количество необходимой нам поддачи на объём своей порции).

Мишу я слегка подтолкнул, и он, не устояв на ногах, плюхнулся на тахту вместе с балалайкой. Не без язвительной ухмылки, я ему заявил, что дам ему деньги, чтобы он с Ротанем отправился добывать бутылку "Московской" из недр гостиничного ресторана "Бобруйск".

В ответ на мои слова Лена сказала: "Ну, Вова, пойдём тогда с тобой выпьем", - и тут Миша совсем сбесился. Он стал орать, что не потерпит... этого, что от меня так-о-го не ожидал, что я "вероломно их обманул", и в его глазах за стёклами очков бушевала неприкрытая злоба. Он заявил, что уходит, схватил свой пиджак, стал натягивать куртку. Ещё через пару секунд он сделался весь белый, и прошипел, а потом громко повторил с порога, что за такие дела я точно схлопочу по морде. Я, как ни в чём не бывало, притворно недоумевал, что с ним стряслось. Он был взбеґшён. Потом, вразрез с элементарным понятием о чести и достоинстве (ведь после того, как он заявил, что уходит, и уже выдвинулся на коридор, выплюнув прямую угрозу хозяину квартиры, далеко не каждый непорядочный человек отважился бы ретироваться), он спохватился, что, хлопая дверью, признаёт своё поражение, и некое "благоразумие" взяло в нём верх. Он вошёл одетый в зал, и сел на самый краешек тахты, тем самым понуждая оставшихся гостей уйти вместе с ним.

Лена выглядела очень подавленной. Я это видел. Она теперь стояла в проёме входа на кухню и нервно теребила манжету свитера. В тот же момент глаза её "поймали" заколки на зеркале, пепельницу на столике, чашку, испачканную помадой. Тогда она слегка побледнела, потом покраснела, и без всякого перехода стала по телефону заказывать такси. Она сказала: "Я поеду домой". Но её с Моней уже знали все диспетчера, узнали Лену по голосу - и такси не давали. Тогда они решили идти пешком. Удерживать их было бесполеґзно.

Сделать выбор между Моней и мной - и остаться теперь у меня, открыто продемонстрировав это даже при Ротане: для Лены такой поступок был равносилен публичному признанию в любви. Были ещё и другие нюансы. Смешно даже предположить, что в КГБ не знали, чем Лена занимается, и "по неведению" позволяли ей в Минске и в Жлобине получать в долларах вознагражденье за свои труды. Разумеется, они ставили свои условия. Одним из которых было требование совмещать "профессиональную деятельность" с "общественно-полезным трудом" (работой в ИВЦ, разумеется) и с "общественной нагрузкой", под которой подразумевалась публичная доступность Лены не только для иностранцев, но и для "своих". А явное предпочтение, оказываемое одному самцу перед всеми другими, в этот "негласный контракт" не вписывалось. Я подозревал, что залогом соблюдения всех пунктов неписаного контракта был именно Моня.

А чтобы рабское подчинение ему не так явно бросалось в глаза и не слишком унижало её, такой предлог, как уколы ревности, подвернулся совсем даже кстати. И всё-таки Лена колебалась и медлила, хотя и стояла одетая, уже в пальто.

Мне тоже было не по себе, но я не подавал виду. Я попал в страшные тиски. Я представил, какая буря буґшует в душе у Лены, и почувствовал невыносимую горечь. Я думал, что же мог бы я сделать иначе, но другого "иначе", кроме как не пустить к себе Лену месяц назад, в начале декабря прошлого года, в природе не существовало. Я хорошо осознавал в ту злополучную декабрьскую ночь, что в мои апартаменты залетел вовсе не ангел во плоти, и что за последствия "синдрома пользователя" никто, кроме меня самого, не в ответе. Мало того, я ещё сознательно разжёг в себе нешуточную страсть к ней, и её саму смутил коварной и обманчивой надеждой на призрак счастья.

Тем временем Ротань, который бесконечно покашливал и прочищал горло, что всегда выдавало в нём нервное напряжение, уже стоял в своей курточке на лестнице, а мы втроём - всё ещё в прихожей моей квартиры. Когда я приблизился к Лене, уже вдыхая исходящие от неё ароматы импортного мыла и шампуни, Моня снова побелел, и мне показалось, что он вот-вот бросится на меня с кулаками, но он трезво оценил наши "весовые категории", и, сглотнув, благоразумно остался на месте. Я обхватил её руками, прислонился к лицу Лены щекой, прижимая её к себе с такой силой, что даже через одежду ощутил выпуклость и упругость её груди. И Лена не отстранилась, но её руки безвольно свисали вниз, как плети, что было признаком неминуемости её ухода. И даже когда я нежно, без нажима, прикоснулся к двум долькам её губ своими губами, она ответила быстрым проникновением своего язычка, но моментальным, как прыжок горной газели.

Тогда Миша, лицо которого продолжало оставаться очень бледным, завизжал в проём полуоткрытой двери голосом подмастерья-сутенёра: "Лена, пошли!" И, не понимая ещё, возымел ли его окрик хоть какое-то действие, он схватил её, но не за локоть, а за рукав пальто - и потащил к выходу. Моя рука машинально нащупала её левую ладонь, и её пальцы тотчас же сомкнулись на моей ладони. Теперь мне оставалось только захлопнуть ногой дверь, хоть и пришлось бы для этого с размаху вмазать по Мониной физиономии, но именно это последнее обстоятельство удержало меня от опрометчивого шага, и уже через несколько мгновений пальцы самой желанной для меня на свете женщины разжались, и её ладонь мягко и безвольно выскользнула из моей.

Я ещё смог в ту страшную минуту подумать о том, какие невидимые Мони и Абрамы Израилевичи, внешние и внутренние, вот так же отрывали меня от Нелли, Софьи, Марии и Лариски (с горечью констатируя, что Лара в своих стихах нигде и никогда не признавалась, что любит меня). Почему, вместо яркого света, впечатлений, праздника жизни и любви, все, кто имел несчастье ко мне прикоснуться, окунались в холодный ушат помоев? За исключением, возможно, Лариски, первые месяцы связи с которой и были наполнены этим неземным причащением к "празднику жизни". Только её я водил в театр и в кино, на выставки и в музеи, бережно ставил на одну и ту же тумбу в Парке Челюскинцев, и читал ей свои стихи (не в полутёмной квартире, перед раскрытой постелью (как паук в своей паутине), и напевал ей свои песни на проспектах, в парках и на набережных Менки. И она декламировала мне свои стихи с тумбы-постамента, не обращая внимания на нездоровое любопытство гуляющих. Были ещё и литовские девушки, и Нина, и Любка из Харькова, и медсестра из Бреста, Ира из Берёзы, и другие кратковременные жертвы моей симпатии.

Я заставлял страдать тех, кого облагодетельствовало моё внимание, но лишь одна только Баранова равна мне по силе духа и складу ума, только она способна мистифицировать свою личность наравне со мной, и любить так же скрытно, как я, без собачьей преданности, какую не перевариваю. Только она, деклассированное, антиобщественное существо, не нуждается в знаках внимания и подарках, и лишь триста грамм водки "перед тем, как" ей необходимы. Именно в ней, в единственной, сконцентрировалось похожее на моё презрение к обществу, к государству, ко всем его институтам и органам. Только в ней, как в себе, я обнаруживаю это полное безразличие к деньгам. И она лгала, так же, как и я, из-за своего недоверия ко всему "правильному", из-за нескрываемого пренебрежения к хорошистам.

Понятно, что в нашем сравнительно небольшом городе двух других таких индивидуумов, как мы с ней, очень трудно найти, и это нас притягивает друг к другу. Так же, как я, она пошла бы на любое преступление, лишь бы мы оставались вместе, но общество никогда не допустит, чтобы те, против кого оно выступает, объединялись. Правда, в отличие от меня, одинокого волка с собственным логовом, ей труднее из гущи своей среды играть - как я играл на противоречиях её натуры, на её гордости, тайных желаниях, страхах и боязни пустоты, тем самым стимулируя её ещё раз, и ещё раз переспать со мной.

В ней я обнаружил, как и в себе, совершенно уникальную непоследовательность поступков, мышления, невероятную смесь безнравственности - и нерушимого благородства, глубоко запрятанного комплекса избраннической миссии борьбы с мировым злом - и нарушения всех общественных норм и стереотипов.

Всё это время я оставался на том же месте, поддерживая полуоткрытую дверь и прислонившись горячим лбом к холодной стене коридора. И только когда услышал чьи-то шаги, внизу, на лестнице, захлопнул дверь, но обязательно должен был выяснить, кто там, не Светловодова ли. Не успел я припасть глазом к глазку, как раздался телефонный звонок. Позавчера Роберт предупредил каждого, чтоб не вздумал не подходить к телефону: он, мол, обзвонит всех, когда узнает распорядок репетиций народного оркестра, в котором нас заставляли играть на балалайках. "Вы все на нервах играете гораздо лучше, - любил признавать шеф. Конечно, в два часа ночи ни о каком звонке Роберта не могло быть и речи, но по странной ассоциативной связи меня так и подмывало схватить трубку. Кто это мог быть, если Моня с Арановой по времени никуда ещё не добрались? Тем более, что звонок походил на междугородний. Как назло, шаги на лестнице застряли где-то на уровне площадки второго этажа, как будто их носитель раздумывал над тем, подниматься ли дальше. Пришлось оторваться от глазка и подбежать к телефону.

В мои уши трахнулся голос Лариски! Я был в шоке. Неужели и она... как Аранова?! Нет... уффф... оказалось - она звонит из междугородной будки, проездом из Гомеля. Где была? В Киеве. Я не стал выяснять подробности. Разумеется, Лариска не могла не уловить в моём тоне отзвуков того, что случилось перед Мониным уходом. Она спросила, отчего я такой "варёный" (как будто в два часа ночи можно быть "жареным"!). Я уже ругал себя последними словами за то, что взял трубку. Не хватало мне ещё потерять Лариску. Мне никак не удавалось изобразить интонацией своего голоса огромное счастье от того, что она мне позвонила первый раз за два месяца. Дальнейший наш с Лариской разговор проходил в таком примерно ключе:

Лара: Так ты не рад меня слышать? - (Так я и думал).
Я: Не только слышать... Я был бы жутко рад тебя лицезреть.
Л.: А по голосу...
Я: Ты анекдот про внутренний голос помнишь?..
Л.: И что же в данный момент вещает твой внутренний голос?
Я: Он со сна продолжает слагать стишки.
Л.: То-то я смотрю, у тебя последние циклы какие-то сонные... И всё-таки, любопытно, какие...
Я: Глазок в
Глазке
Глядит на
Гладкую
Гладь
Коридора
...
Л.: А ты знаешь много слов на "Г"... Как насчёт самого начала, по алфавиту?
Я: Ах ты!...
Л: Знаю тебя, извращенца, эротомана... Небось, подглядываешь на лестницу за Светловодовой.
Я: Ну, ты даёшь! Что я там, на лестнице, потерял? И что за слово такое: "эротоман"? У вас там, в Минске, разные модные словечки в ходу. Надеюсь, это не то же самое, что "пидорас".
Л.: Можно подумать, у вас, в Бобруйске, такое словечко отсутствует. У тебя краткий словарик иностранных слов ещё никто не стырил?
Я: Нет пока.
Л: Так почаще в него заглядывай.
Я: Спасибо. Я обязательно последую твоему совету.
Л.: Нет, Вовка, ты точно какой-то не свой.
Я: И чей же?..
Л.: Не иначе, как твой внутренний голос пыхтит над следующей строкой. Не поделишься?
Я: С удовольствием:
В клубок свернувшись, жёлтая змея
Уснула в запотевшем унитазе
...
Л.: Какая такая змея? И почему в унитазе? А!... Ты вот о чём! Ну и хам же ты, Вовка! А как там дальше?
Я: Не скажу. Приедешь, продолжим. Вернее, к твоему приезду всё стихотворение как раз и сложится.
Л: А тебе бы только в постель затащить. Наверное, не меня одну?
Я: Ларочка, я скажу тебе очень важную вещь. Одно лишь то, что ты существуешь, делает совершенно ненужным существование всех других.
Л: А почему ты не говоришь: "девушек"? На что ты намекаешь? И вообще, Людка мне всегда говорила: не верь поэтам и лабухам. У них даже у пьяных язык мелет то, что на языке, а не то, что на уме. Не успели мы с тобой слегка рассориться, как ты тут же нашёл эту... как её?..
Я: Нелли.
Л: Вот, Нелли. Ты её всё ещё любишь?
Я: Если честно, Лариска, кроме тебя я никого не любил, не люблю, и любить не буду.
Л: Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить.
Я: Замени вторую букву на "у".
Л: Ну, а я о чём же? Думаешь, я забыла, что твоя фамилия Лунин? Балбес ты, Вовка. Другой любящий на твоём месте давно бы уже меня из мадмуазели сделал мадамой. А ты... Испугался, что просекут, когда мы с тобой спать стали. Мужества в тебе ни на грош.
Я: Так ведь и теперь не поздно.
Л: Поздно.
Я: Значит, у тебя кто-то есть...
Л: Да никого у меня нет, Вовка. И не надо таким упавшим голоском. Побереги его для других своих баб.
Я: Лариска!..
Л.: Поздно потому, что теперь у меня есть мечта.
Я: Выйти замуж за миллионера.
Л.: Нет, представь себе.
Я: Получить Нобелевскую премию по литературе.
Л.: Нет, Нобель не помешал бы мне стать женатой стихоплёткой.
Я: Кем, кем? Плёткой? Нет, ну сурьёзна. Какая мечта отбивает тебя от меня? Как её зовут? Блондинка или брюнетка?
Л.: Не кривляйся. Я на полном серьёзе.
Я: Ну, хорошо. О чём ты мечтаешь?
Л.: Много будешь знать, скоро состаришься. Теперь жди, пока моя мечта осуществится. Набирайся терпения. Как девок портить, так ты мастак. Соблазнять, и...
Я: Кто кого испортил, это ещё вопрос. Я до тебя был девственником.
Л.: Ну, так уж и девственником. А как же твои литовские девочки. Та, на фотографии. Ишь как к тебе прижималась. А Ира из Берёзы? Такая же симпатичная... как я...
Я: Лара, я с ними просто дружил. Ну, с одной целовался. Ну, лапал. Я их не... это... - я сглотнул - не дефлорировал.
Л.: Дефлорировал! Ты всем нам в голове целку сломал!

Пока мы с Лариской болтали, я успел подсунуть телефонный провод под дверь, и с аппаратом в левой руке теперь стоял в прихожей ("на коридоре") на одной ноге, пытаясь с трубкой у уха дотянуться до дверного глазка. Я пробовал и так, и эдак, но ничего не выходило. Если бы взгромоздить аппарат на табуретку, то я точно б достал. Попробовал опустить на пол - не получилось. Проводу, который соединяет трубку с аппаратом, не хватало всего каких-то два-три сантиметра. Как мечу... чтобы достать до... самого сладкого дна ножен.

Л.: Вова, что там происходит? - ухватила слухом Лариска. - Моню сталкиваешь с кровати?
Я: Это я в халат пытаюсь влезть, не выпуская телефона. Холодна стала. Зима всё-таки.
Л.: А ради меня ты не мог бы потерпеть... ещё пять минут... без халата? Или ты совсем голый?
Я: Приедь, посмотри.
Л.: Угу... Завтра приеду.
Я: Нет, правда?
Л.: Ой, мой поезд отходит через десять минут. Пока. Целую.
Я: Правда, целуешь?
Л.: Чмок! - и она отключилась.

Я тут же рванулся к глазку, задев на полу аппарат, который предательски звякнул. Не хватало ещё, чтоб и без весёлых компаний соседи на меня ополчились. Конечно, лестница была пуста, как море до горизонта. Я прозевал, осёл. Может быть, это Аранова вернулась - и теперь она у Таньки...

Я сел прямо на пол у двери, обеими руками стиснув голову.

"Идиот ты и оболтус, Вовка, - сказал я сам себе. - Всё профукал. И Аранову, и Лариску. И всё потому, что возомнил о себе, что самый умный. А другие ведь не глупее".

Идейное пикирование, интеллектуальная дуэль между членами бобруйского "полусвета" были обычным делом, и Леночка не оставалась в стороне.

Как было не понимать, что Аранова нахваталась всякой всячины, разной премудрости среди "мозгового разврата ", среди мыслительного шлака представителей "салонов" бобруйского "полусвета", среди этих интеллектуальнейших, эмоциональнейших глистов, упивавшихся теневой, грязной стороной рассудка и скотской потребностью тела. Моя борьба за Лену воспринята необъявленной войной им, войґной моей собственной среде, бойкот которой означал для меня потерю всех заработков (ну, не в музыкальной же школе я залабатыал на жысьть!) и всех моих творческих начинаний и планов, не говоря уже о творческом партнёрстве. Я вознамерился выкрасть из общественного сераля самую дорогую наложницу, самый большой их бриллиант, лишить их главной услады - Арановой, которая с невиданной жертвенностью отдавалась своим падениям - страданиям наслаждений: как во времена инквизиции убеждённые еретики шли на костёр. Она наслаждалась в страданиях и страдала в наслаждениях. Она отдала себя, чтобы напоить жажду тепла и силы ощущений, накормить голод возвышения кучки бездельников: талантливых, обаятельных и развратных эгоистов.

Надо признать, что конфликт назревал не только из-за Арановой. Я ненавидел эту провинциальную бобруйскую шваль, этих умников с майорскими погонами, или с будущими погонами. Чтобы противостоять их самодовольству, их гнусным играм, нужно было стать крайним эгоистом, индивидуалистом-экстремистом, какими нас, отщепенцев, сделала наша среда.

Итак, они ушли, а через некоторое время (почти сразу после Лариски) Миша звонил мне из телефона-автомата. Я не подумал, что Лена стоит рядом с ним. И сказал ему, что мне Лену очень жаль, очень жаль. Это был самый коварный выпад - но я не знал, что Лена слышала мою реплику. Потом я понял, что она стоит рядом - хотя Моня и обманул меня, бросив, что Лена уехала домой. Я догадался, что они пошли за водкой к Симе - к Толику Симановскому, - у которого собрались все "Караси": Пельмень, Ротань, Юзик, Серёга (было уже полтретьего ночи), а потом на такси отправятся к Мише. И действительно, Миша сказал, что они около стадиона.

После этого они звонили мне уже от Миши - и Лена, и Моня; уговаривали приехать. Вскоре Лена завладела трубкой окончательно, и с особой, нехарактерной для неё настойчивостью, принялась меня молить и упрашивать - чтоб я приехал. И тогда я признался ей, что встречаться с ней на этих сборищах не могу, это выше моих сил. Шёпотом я прибавил в трубку: "Я тебя хочу и хочу, чтобы ты приехала. Слышишь?" - "А я тебя хочу, и хочу, чтобы ты приехал." - "К тебе домой: с удовольствием, но не к Моне". - "Ну, да, конечно, я ведь блядь, а ты нет". - "Леночка, дорогая, что мне сделать, чтобы мы были с тобой: только ты и я?" - "Задушить меня, и повеситься на люстре. И встретимся в раю, дорогой". -


После этих слов раздались гудки отбоя. Как я жалел, что сказал то, что сказал! Ведь сразу после их ухода я решил, что всё равно Лена у меня в руках - и что теперь наверняка я её очень скоро увижу. Я подтвердил, что бываю совершенно разным человеком, и в душу Арановой должно было запасть зерно новой интриги.

Искренние, но простые слова, которые я только что произнёс, развеяли всю дымку, весь этот флер вокруг меня, но я не о чём не жалел, ибо знал, что, не будь одной причины, обязательно появится другая, не будь одной преграды, была бы другая преграда. Ведь я заранее знал обо всём уже в ту самую первую ночь, и всё-таки сознательно бросился туда, очертя голову, потому что обстоятельства сделали мою жизнь невыносимой, и мне необходимо было что-то экзотическое, экстравагантное, чтобы горечь и отчаянье не утопили меня. И вот: я получил то, что искал.

Около четырёх или полпятого снова позвонил Моня - и сказал, что Лена напилась и плачет. Я чувствовал, что сейчас он не врёт, а он всё расписывал и расписывал её рыдания, "эпитествовал" ("она пролила море слёз"). И снова, и снова уговаривал меня приехать. А я повторял, что это невозможно. Лена и Моня звонили ещё несколько раз. Я же стоял на своём. Они позвонили даже в полседьмого утра. И всё-таки я отказался приехать.

Я чувствовал, что Аранова пережиґвает ужасный кризис, и что она, если б смогла, по воздуху переґнеслась бы но мне. Я лежал долго с открытыми глазами. Потом включил свет. Я снова полностью был связан с Леной интуитивно. Я ощущал любые душевные движения, которые в ней происходили - и чувствовал, что её желание попасть ко мне сейчас перешагнёт все границы условностей и приличий. Я взял тетрадь и стал в ней писать. Я подумал, что сейчас Лена приедет, а, если не приедет, придёт даже пешком. И тут (словно в подтверждение моему предчувствию) мне покаґзалось, что я слышу шаги на лестнице. Я не был уверен точно. То ли это в самом деле были шаги на лестнице, то ли кто-то громко топал у Светловодовой.

Я подумал о Лене. Мне не хотелось караулить у двери: я был увлечён своей писаниной. Но тут же подумал, что вряд ли она станет звонить или стучать - это было бы уже невыносимым для её гордыни. Она, очевидно, просто рассчитывает, что будет громко топать на лестнице, я услышу, подойду к глазку - и открою. К тому же, я ей постоянно внушал, что всегда чувствую, когда она идёт, и открываю ей до того, как она успеет нажать кнопку звонка. И действительно, как правило, так и случалось. "Ничеґго, позвонит, - подумал я, отмечая, что шаги замолкли, и некоторое время их не было слышно. Затем они возобновились. Я не выдержал и подошёл к двери. Вниз опускались шаги одного человека. Я был почґти уверен, что это она. Затем я услышал, как хлопнула дверь подъезда, Тут же донёсся звук мотора отъезжающей машины. Это было такси. Я понял, что в нём уезжает Лена....





ГЛАВА ТРЕТЬЯ
6-е января


Сегодня я понял, что мои чувства обострены до предела. Слабость, какой-то жар, невозможность работать: всё было преддверием тяжёлого срыва, прелюдией к перегрузке. Поэтому я решил "сбросить" напряжение, не думать пока об Арановой. И всё же я тянул, откладывал, продолжал строить в голове комбинации, соображал, как затащить Лену к себе. Я написал ещё два стихотворения, но понял, что дальше тянуть глупо. Как раз позвонил Махтюк, и я отметил, что легче будет отступить в его присутствии. Мы с ним выпили, посидели, поговорили, и я, уже принявший решение, почувствовал, что пик миновал. Я мог и дальше разрушать своё сознание, но это всё ни к чему. Всё, что я мог на данный момент, я уже сделал, и больше ничего сделать не мог.


Прибыло письмо из Москвы от Лёни Полякова, маминого двоюродною брата (сына тёти Зины). Он писал между прочим, что посылает фото своей дочери Ольги, но в конверте фотографии не оказалось.


Прибыли поздравления с Новым Годом: от Мечислава, от Моники Кравчик, и от моих родственников - Лешчынских и Дины Барвинской (из Польши); от Цили Ильиничны из Канады; от Игоря из Полоцка; от Ирины Борисовны из Бреста; от Аркадия Кацмана и от Софы из Бобруйска. Но я ничего не получил, почему-то, от Жени Эльпера и Лариски Еведевой, и это меня это беспокоит.


Под окнами всё утро шлялся какой-то тип. По описанию я легко узнал в нём того безвестного Валеру, который мне однажды звонил и спрашивал Лену. Я выяснил, что Валера - врач; он работает в военном госпитале. Лена спала сегодня у Миши. Но я уже не переживаю. Напряжение подступило к некому пределу, и дальше сохранять его стало невозможно.


Несмотря на то, что я искусственно оборвал свою "интуитивную" связь с Леной, я успел ещё почувствовать, что в ней что-то оборвалось: то, что на уровне чувств связывало со мной. И я подумал о том, что виной тому Миша. Для меня однозначно и то, что всё это и Мишу задело за живое, и что теперь для самооправдания и достижения моральной победы он будет стремиться к закреплению своей связи с Леной на эмоциональном уровне. Но я был уверен, что его психотический план обречён на провал.

Днём я принял решение не поднимать трубку и не отвечать на звонки, несмотря на предупреждение Роберта. Белка Цалкина (которую за глаза мы все звали Целкиной) - наш завуч - на каникулах целыми днями сидела дома, и я в любую минуту мог у неё выяснить распорядок поездок на дежурство в музыкальную школу и расписание репетиций оркестра. В полдень сбегал в телефон-автомат у гостиницы "Бобруйск", чтобы соврать маме, что мой телефон не работает. Не успел я снять пальто, придя с улицы, и сесть за фортепиано, как раздался звонок в дверь. Я сразу же подумал, что это Роберт, не дозвонившись мне, прислал ко мне Катю или Целкину. Даже не зыркнув в глазок, я настежь распахнул дверь. На лестничной площадке стояла Аранова. Моментально угадав по моему взгляду, что я ожидал кого-то другого, она фыркнула: как мне показалось, с презрением. Вместо приветствия или упрёка, она выдула из себя два коротеньких слова:

- Где Моня?
- Я что, его секретарь? - теперь я обратил внимание на то, что она пьяна.
- Моня у тебя?
- Зайди, посмотри.
- Я ещё раз спрашиваю: где Моня?
- Оне со шпитценом батеют.
- Хватит кривляться. Моня у тебя?
- Ну, не у тебя же. - Она вырвала свою руку, за которую я хотел было её втянуть в квартиру.
- Вова, я ухожу, если ты мне не ответишь. Моня у тебя?
- У тебя, у меня, и у всех, - я прижал руку к сердцу.

Вместо того, чтобы повернуться и уйти, как обещала, Аранова вторично фыркнула, и с видом оскорблённой инспекторши рыбного хозяйства влетела в зал, сбросив сапожки, но не пальто. Она не заглянула в спальню, и казалось, что она вот-вот убежит; но нет, оставалась на месте и смотрела на меня своими сильно покрасневшими карими глазами. И вдруг ринулась вперёд, но не для того, чтобы меня ударить. Её кулачки, правда, упёрлись мне в грудь, но своими губами она так впилась в мои губы, что я в первый момент задохнулся. Почти такая же, как я, ростом, она должна была чуть склонить шею. Не обрывая поцелуя, она опустила руки вниз, и пальто мягко соскользнуло на ковёр с её плеч. Когда наши губы оторвались, наконец, друг от друга, Аранова подтолкнула меня ладошками на тахту, и моментально расстегнула застёжку своих клетчатых брюк, которые невесомо приземлились на пол. Переступая через них, она сняла через голову свитер, под которым, как всегда, ничего не было. Её трусики оказались у меня в руке чуть раньше, чем я успел осознать, как громко сердце молотом стучит в грудной клетке, готовое выскочить. Я перевернул её на спину, и мне показалось, что прочёл в выражении её глаз некоторое замешательство, недоумение, или насмешку. Однако, весь её вид показывал, что, тем не менее, она готова на всё. Войдя в неё, я почувствовал такую неестественную лёгкость и свободу, как будто груз всех переживаний, страхов, обид и поражений разом свалился с плеч.

Наслаждение, которое я получал в тёплых водах Черного моря, когда при полном штиле, бывало, покачивался на спине в приятном расслабе, не шло ни в какое сравнение с этим непередаваемо-тонким, эстетически-чувственным наслажденьем. Меня как будто опустили в ванну или в бассейн с ещё более нежной жидкостью, чем вода, где каждая клеточка тела, соприкасаясь с той поразительно-небывалой средой, издавала вопль немыслимого блаженства. После этих мгновений возвращение в реальную жизнь, в грубую и материальную кашицу быта было подобно смерти.

Меня снова захлестнуло ощущение того, до какой степени абсолютно всё в ней безупречно, без малейшего изъяна: от непередаваемо мягкой кожи (бархатистой? воздушной? гладкой и нежной?) - до идеальных пропорций фотомодели, от самой эротически-сексуальной формы грудей (их сосков, их расцветки) - до аккуратно подбритого пушка в паху. Хотя она была старше меня на год или два, мы с ней выглядели как пагодки.

Лена лежала подо мной с закрытыми глазами, даже не пытаясь имитировать оргазм. Она как будто позволяла делать с собой всё, что угодно, при этом сотрудничая только наполовину. Лоно её всё равно сделалось влажным и горячим, своими хищными губами всасывая и отпуская моё орудие, всасывая и отпуская... Как будто глубоко запрятанный в ней секрет сделался моим достоянием вопреки её воле. Но мне казалось, что, если бы я мог проникнуть в неё ещё глубже, к самому устью её матки, я тем самым открыл бы какой-то ещё более сокровенный клапан, дойдя до самого сердца. Тогда бы всё её существо стало моим, без остатка, и никогда от меня уже бы не отделилось. Ещё мне казалось, что этого не происходит только потому, что моя пушка, далеко и кучно (как мне казалось) стреляющая клейкими ядрами - не самого большого калибра.

Наконец, её лицо, сначала такое бледное, немного порозовело, её плотно заплющенные глаза открылись, и в них запрыгали огоньки озорства и насмешки.

- Вова, отпусти, не бойся, я никуда не убегу. Выйди из меня на минутку.

Совершенно потрясным движением - как будто боясь "уронить" своё лоно, или растерять жар огня, зажжённого в нём недавним трением, с его "открытым забралом" - она перебралась на меня, взяв инициативу в буквальном смысле в свои руки: так, что холодок и нервная дрожь её пальцев передались мне, поразив, как электрическим током. Видя, как я зажат, предупреждая мою попытку привстать, она положила свою вторую ладонь мне на грудь: "Вовка, расслабься, просто откинься на спину, ну, или ты никогда не плавал навзничь?" Из деликатности, она б ни за что не добавила "твои "Лариски" тебя ничему не научили". Аранова не смогла бы понять, что изощрённость поз нарушила бы трепетную гармонию юной целомудренной цельности. В ту же секунду она нанизала себя на "взятую в руки инициативу", и принялась скользить на ней, как на шомполе: вверх-вниз. Вскоре к этим вертикальным перемещениям её нежных ложесн добавились горизонтальные, так, что и те, и те сделались круговыми по отношению к системе координат. Соответственно, сидевший в ней "шомпол" раскручивался "по полной программе", как на увеселительных аттракционах. Пунктиры движений его головки напоминали верхний круг наклонной карусели, под разными углами изменяющей этот наклон, чтобы доставить визжащей ребятне побольше удовольствия. Она виртуозно погружала его в себя, до предела и - казалось - даже больше, тут же соскальзывая с него, умело оставляя в себе самый кончик, не давая соскочить. Как искусные пальцы флейтистки на дырочках инструмента, эти разнообразные ухищрения "выдували" из меня такие трели наслаждений, о которых я никогда не догадывался.

По телесному "храму души" прокатывались тёплые волны истомы, и только ошеломление любопытства удлиняло спектакль, не давая взорваться оглушительным финальным аплодисментам. Мне до смерти хотелось увидеть, что будет дальше, и лишь поэтому зрелище не кончалось. Когда Лена пересела на корточки спиной ко мне, и её безупречная попка завертелась с ещё большей энергией, я мельком подумал о том, что, если это повторится в следующий раз, без сегодняшнего ошеломления, моя физиология всё испортит. Когда потом Лена повернулась ко мне, по её телу пробежала мощная волна содрогания, как будто что-то "сломало" её пополам, и она спрятала лицо у меня на плече. Её волосы щекотали мне ключицу и шею, и участившееся дыхание её потрясающих губ обжигало моё предплечье. В совершенно другом месте, влажном и нежном, обхватившем чувствительный отросток моей плоти, внезапно открылись неравномерные конвульсии, нараставшие с безудержной силой, пока Лена прятала зрачки от света и от моего взгляда. Тогда и во мне началось извержение вулкана, распространившее волны конвульсий от кратера по всему моему естеству, и я ощутил, как толчками входит в Аранову жизнетворящее вещество, горячее, как телесная магма. Лена ещё оставалась на мне какое-то время, опьяняя меня полным контактом своего совершенно потрясного тела.

Потом, когда мы, разделившись, лежали рядом нагие - и она, и я на спине, - глядя куда-то в потолок (я ещё подумал тогда почему-то, что в первый и в последний раз), как будто обмениваясь не словами, а мыслями, мне показалось, что время остановилось, и что жестокая и трагическая действительность, одинаково неласковая для нас обоих, никогда больше не вернётся. Повернув голову, я нажал указательным пальцем на сосок её левой груди, и он пружинисто распрямился, от чего я чуть было не подпрыгнул от восторга.

- Вова, ты что, рехнулся, или придуриваешься?
- Самое страшное для меня сейчас: если ты встанешь с этого места. Пусть даже туда.
- Значит, ты не пустишь меня в сортир?
- Я принесу его прямо сюда.
- Я ж и говорю, что ты свихнулся на всю голову. А выпить?
- Дай слово, что будешь лежать. Я мигом. - Буквально через секунду я вернулся с двумя чашками и баночкой спирта в руке.
- А запить? А закусить?
- Давай сначала выпьём.
- Давай. Прост! Your health!
- Прост!
- Ну, неси, что там у тебя есть? Свинина в сметане? А, я забыла, ты любишь жрать колбасу, и запивать молоком.
- Во, подметила, надо же...
- Наливай ещё. Так... Прост!
- Прост!
- А на брудершафт?
- Натюрлихь! Фэргесс ныхьт. Нох дэр дриттер.
- Яволь, майн дарлинг.

После того, как мы выпили на брудершафт, Лену одолела икота, и я прибежал с чашкой воды из электрочайника. Напившись, она набрала в рот воды, и пальчиком подозвала меня. Разжав мои губы, она выпустила в мой рот часть жидкости: и принялась вытворять язычком что-то невероятное, да так, что мой не трепыхавшийся временно "птенец" (как называл его сосед, Слива-Сергей) снова начал трепыхаться: и превратился в готовую к бою пушку на колёсиках. Или, как заметил ещё покойный Джим Моррисон (в пересказе Мони и Шуры), напоминающие сморщенное личико свисающий хобот-нос и два грустных глаза в процессе метаморфозы заменяются на нос Пиноккио и два "борзых орешка". Лена если и не прочитала мои мысли, то их почти угадала, потому что указала на изображение Буратино на чашке, и чуть ли не напела: "Три весёлых Буратина".

- Почему три? По-моему, четыре: две чашки, и нас двое, получается четыре.
- Вова, не говори мне, что не знаешь арифметику Лобачевского. 2 х 2 = 3.
- Пиноккио как вид топлива.
- Ты это о чём?
- Я о спирте.
- А я думала: о дровах.
- А ведь точно! Зашибись! Пинокккио прайм фанкшьн.
- Что ты сказал? Фак... фак...
- Фанкшьн.
- Моня станет твердить, что не знает никакого Пиноккио. Дулатина на длава.
- Ты куда меня тянешь?
- В ту комнату. - она показала рукой на спальню. - Не на улицу же. Тут мы уже факались, теперь давай там.
- Леночка, я не возражаю. У нас есть ещё ванна, туалет, кухня, прихожая, шкаф, холодильник... кроме балкона.
- Я тоже не возражаю. Но тогда ты меня зафакаешь. Я же не дырка в кулачке, а живая фрау.
- По-моему, Леночка, тебя никто не зафакает.
- Ну, давай попробуем...

И мы попробовали... И распробовались до девяти вечера.

Когда глаза Арановой, собиравшей свою, разбросанную по полу, одежду, зафиксировали время, в ней произошла перемена, очень похожая на испуг.

Я сообразил, а точнее - почувствовал, что случилось что-то серьёзное. Но вопросов не задавал. Когда мы съели все оставшиеся конфеты, и Аранова, сидя на кухне, докуривала сигарету, печать какой-то заботы - чего-то гнетущего - не сходила с её личика. Она то и дело поглядывала на свои крошечные часики, или смотрела в окно, или тарабанила пальцами по крышке стола.

Вдоволь насмотревшись сегодня на её тело, я впервые "обгатил вгимание" на то, что, как я и Моня, Аранова не носит на себе никаких украшений: ни кулона, ни цепочек, ни колец (не считая пары миниатюрных и пары больших - но дешёвых - серёжек, которые не всегда одевала). Я даже знал, у кого она купила эти большие серёжки: у Лены Гусаковой, для чего ходила к моей однокласснице в Дом Коллектива, заселённый, как авиагородок или военные городки на Фортштадте, на северо-западе Бобруйска, или в Киселевичах - одними военными. Из моих близких приятелей никаких украшений не носит Миша Аксельрод и Карась.

Именно эти серёжки Аранова сейчас теребила, словно раздумывая, не снять ли их и не загнать ли за червонец.

Наконец, моя душа не выдержала, но вместо того, чтобы спрашивать, отчего Леночка так приуныла, я произнёс с интонацией задумчивой скорби: "Вот и остались одни два глупеньких Дулатина". Только Леночка в эту минуту не была настроена ни на лирический, ни на саркастический лад. "По-моему, даже двух не осталось, а только один-единственный Чедулашка, - сказала она. - И, кстати, выражение "одни два" состоит из взаимоисключающих слов". И всё же я не оставил попыток её расшевелить или развеселить.

- У армянского радио как-то спросили, импотент ли Буратино. Радио долго думало, потом вынесло свой вердикт: импотент, за исключением носа. - Леночка даже не улыбнулась.
- Пойду, загляну к Таньке Светловодовой, не у неё ли мой братец Сергей.
- Не там ли мой братец Иванушко...
- У тебя нет больше выпить?
- Не-а. Но ты знаешь, что я мастак добывать водку и самогон в любое время...
- Не надо.
- А можно с тобой?
- Куда? К Таньке? Я тебя позову.

"Позови, когда идут дожди", - продекламировал я. На предложение оставить пальто у меня, и подняться к Таньке в тапочках, Ленка не отреагировала. Наверное, наученная прошлым разом, хотела избавить меня от необходимости передавать ей обувь и одежду через Моню. Я понял, что у меня нет таких средств, с помощью которых я смог бы задержать её у себя. Разве что убить... как Кармен. Но этого мне почему-то не очень хотелось.

Лена разрешала мне чмокнуть её в щёку, и была готова к выходу. В буквальном и небуквальном смысле. В смысле: к выходу на подмостки.


И всё-таки в тот вечер я ещё раз увидел её.


Позвонила родственница Светловодовых, с просьбой передать Таньке, чтобы та принесла завтра то, "о чём договаривались", в больницу к матери (Клаве - хорошей женщине, у которой случился то ли инфаркт, то ли инсульт, то ли ещё что-то такое). Кроме мамы и родственницы, у Таньки никого больше не было. Тётка сказала, что у Светловодовых телефон целый день не отвечает.

Я поднялся на этаж выше, и уже хотел было тронуть кнопку звонка, как вдруг заметил, что дверь неплотно прикрыта. Толкнув её, я постучал, предупреждая о своём приходе, но никто не отреагировал. Именно в тот самый момент Аранова, не видя меня, голышом прошлёпала в зал, где сидел её брат, а Таньки нигде не намечалось. Ретироваться было поздно: меня заметили, а Лена, увидев моё появление, сказала без тени смущения (перед братом):

- А мы с Серёгой, вот, решили поехать домой.
- К кому? - съязвил я.
- К себе. Родители па нас жутка саскучлись. А ты, Вовчик, появился как из-под земли. У тебя, что, ключ от Танькиной хаты?
- Конечно. Целых два. Светловодова ведь моя любовница. - Я покосился на Сергея, но он продолжал подпиливать ногти Танькиной пилкой, и никак не отреагировал. - Ты, что, не знала? И Монина тоже.
- Знаю. А как же? Детская любовь. До гроба. Моня мне всё уже рассказал. Вместе росли, вместе выросли, вместе ебались. - Тут Сергей грозно зыркнул на сестрёнку одним глазом. - Сергей, ты, что, ревнуешь? Ну, скажи, ревнуешь, да? А что, если мы с ней лесбиянки. Будешь меня к ней, а её ко мне ревновать?
- Лена, где ты уже успела напиться?
- А "выпить", просто "выпить" - ты не мог сказать? Где, где? Да у Таньки в шкафу, конечно. В кухонном. Он, блядь, у неё уже сто лет стоит.
- Кто стоит? - ответила Танька, показавшись из ванной комнаты, в коротком халатике, но с грудью нараспашку, отжимая свои мокрые волосы полотенцем. Увидев меня, она опешила.
- Я тебе Вовчика оставляю, чтобы тебе не было скучно, - заявила Аранова. - Только не ебитесь тут без меня.


Танька слишком поспешно запахнула халатик, а Лена натянула свитер и брючки, и засунула трусики в карман. Если бы она служила в армии, её обязательно наградили бы знаком отличия за умение быстрее всех одеваться по тревоге.

Я рассказал Таньке о звонке её родственницы, а Сергей пока вызванивал такси. Оказывается, телефон совсем неплохо работал. Хотел бы я знать, что сказал брат Лены диспетчеру, то есть - куда они намылились, но он что-то тихо мямлил в трубку, и болтовня девочек заглушала его. Аранов не очень вежливо взял сестрёнку под руку, тем самым выражая своё неодобрение её поведением, а мне и Таньке лишь слегка кивнул. "Смотрите вы у меня, если узнаю, что вы без меня сношаетесь - уволю, - донеслось "последнее Ленино слово".

Танька мне предложила погонять чаи, но я отказался, и всё же посидел с ней с полчасика у неё на кухне, напротив её красивых, элегантных и открытых чуть ли не пупка ножек.

Не зря она нравилась Саше Тихоновичу из "Верасов", а "Песняры", если б Танька жила в Минске, паслись бы у неё через день всей командой. По типу лица она мне отдалённо напоминала певицу Сашу Орловскую, с которой мы друг друга "очень симпатизировали". Однажды наши симпатии слились в одно целое в тёмном закутке минского Дворца Профсоюзов, но - как назло - тогда со мной была Лариска, и я вовремя успел засечь, как она приближается снизу.




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
6-е января (вечер; продолжение)


Когда я спустился домой, позвонила Целкина, предложила помочь разобраться с моей методичкой, а я заодно помогу ей разобраться с чем-то другим. Мы договорились на завтра. Не успел я распрощаться с Целкиной, как объявился Шланг - Юра Мищенко, - и своим "дьяковским баском" поинтересовался, как дела. Я понял, что он звонит из "Бункера", и лихорадочно соображал, что это могло бы значить. Пока я соображал, Шланг спросил, не у меня ли Моня, и тут в моей голове что-то щёлкнуло. Я устроил ему допрос "с пристрастием", и в конце концов мне удалось его "раскрутить", и он признался, что заезжал Сергей Баранов с Ленкой на такси, искали Моню. "Ну, давай, падонак, держи лапу, привет Терёхе, - распрощался Шланг, "падонками" обзывавший всех близких друзей. В его устах, в зависимости от интонации, его "коронный экспресьён" (п а д о н а к) - мог звучать ласково, укоризненно, осуждающе, любяще, и т.д., со всеми оттенками и градациями. Из наших общих знакомых, я один называл Шланга "Юрой". Отойдя от аппарата на шаг, я моментально скумекал, что "заезжали на такси" означает, что Лена с Сергеем всё ещё там, а такси ждёт их на улице. Я импульсивно накрутил номер бункера, но он почему-то не отзывался.

И тут меня осенило. Действительно, непостоянство Лены определяется как внешними, так и внутренними причинами. Она, как "ыбка на к'учке", пытается освободиться от любой зависимости. И, в первую очередь, от внутренней. Рванётся до конца в одну сторону - потом в другую. Совсем как маятник, пытающийся "выпрыгнуть" из футляра. Одна крайняя стенка воображаемого футляра: для неё я, вторая - Моня Кинжалов. Внутреннее побуждение к высвобождению подсказало ей рвануться до предела в мою сторону, чтобы, оттолкнувшись от этой новой крайней опоры, как от очередной позиции раскачки качелей, тут же двинутся в обратную: на штурм крайней точки противоположной позиции, то есть - к Моне.


Мы с Мишей получили очень похожее воспитание. В детстве мы росли в одном дворе (на углу Чангарской и Коммунистической (в то время Клава Светловодова и Вера Кинжалова-Шнайдман, по маме пани Швиндковская (Мишкина мама) дружили, и Моня с Танькой уже знали друг друга), а потом все вместе - Моня, Танька и я - оказались в домах Первого Кооператива. Все три женщины - наши мамы - были разведёнки, и это налагало особый отпечаток на нашу дружбу и на истоки нашей солидарности. Правда, потом Миша переехал от нас на Минскую, но к тому времени нас уже связала прочная многолетняя дружба, и мы виделись практически ежедневно. Так же, как я, он стал музыкантом, закончив музыкальное училище по классу баяна, а Вера Максимовна, Мишина мама, была цимбалисткой и одной из преподавательниц Таньки Светловодовой. В школе Танька училась у моей родительницы, так что всё у нас было переплетено. Светловодову мы любили почти как сестру, и её полудетскую любовную интригу с Моней я только приветствовал. Конец всей нашей идиллии положил мой соученик - и ещё на школьной скамье чемпион Европы по плаванию среди юниоров: Валера Шумский. Огромный, мускулистый гигант, он был на редкость симпатичным и обаятельным парнем, обладая неотразимой харизмой. Он же через пару лет "заарканил" мою двоюродную сестру, за которой я одно время приударял. Шумский участвовал в жестоких и кровавых уличных драках, оставлявших на тротуарах города жертв с тяжёлыми телесными повреждениями. Мне казалось, что он не нападал на одиноких, слабых и беззащитных, а махался по схеме "кодла на кодлу", но кто его знает?

Валеру Шумского я просто обожал, и, кажется, он меня тоже. С ним я чувствовал себя так естественно и легко, как ни с кем из своих друзей; ни один не владел таким мягким, насмешливым юмором, не излучал такую энергию и доброжелательность. Валера был просто прелесть. Мне он не сделал ничего плохого, а совсем наоборот. Когда в десятом классе, при участии местного КГБ и Горкома партии, против меня развернули целое политическое дело, и 90% моих соучеников сделались добровольными доносчиками-врунами и провокаторами (помогая властям меня "обличать"), Шумский не только вошёл в оставшиеся 10%, но, более того, оставался всецело на моей стороне, и даже по-моему был единственным, чьё отношение ко мне нисколько не изменилось. Когда однажды на нас с ним среди бела дня налетели "превосходящие силы противника" (ребята из враждующей с ним "кодлы"), он дрался за меня, как лев, стараясь, чтоб "ни один волос не упал с моей головы", но - к моему собственному удивлению - мои рефлексы и азарт втянули меня в "махалово", и - оказалось, что я прирождённый и весьма грозный боец. Действительно, при полном отсутствии опыта и навыков, я "вырубил" двух поднаторевших в уличных драках (как потом выяснилось), искушённых и трезвых юных бандитов. Всё это длилось до первой большой крови. После того, как обстоятельства втравили меня в клубную драку на стороне "кодлы" Игоря (Шмары) и Бота, и на моих глазах Игорь сломал какому-то деревенскому парню нос, а "шестёрка Бота", великовозрастный Сотя с железными зубами, так треснул ещё кого-то, что у бедняги брызнула из уха кровь, я несколько дней ходил сам не свой, не мог ни есть, ни пить, и с того случая стал за квартал обходить уличные побоища и шумные компании, и мои прирождённые бойцовские качества так и остались в недоразвитом, зачаточном состоянии.

Шумский, в полном соответствии с ожидаемым, бросил и Таньку, и Любу - как всех остальных своих многочисленных пассий, - а Моне с Танькой, можно сказать, сломал жизнь. После того случая в Моне наметилась злокачественная перемена, которая привела его через годы к спекуляциям, афёрам с "дефецитом" и валютой, сутенёрству и прочим благодетелям, а Танька, сначала "умеренно", а потом всё больше входя во вкус, как говорится, пошла по рукам. Из Могилёвского музучилища, где я учился около года, её отчислили, как гласил вердикт, "за поведение". Пришлось ей потом с треском и министерскими разрешениями восстанавливаться, доучиваться на заочном, и в конце своей эпопеи она пришла к тому же, что и мы с Моней: к преподаванию в музыкальной школе.

Когда Моню бросила Танька, меня отвергла моя тогдашняя "принцесса", так что всё в моей и Мониной жизни - до поры, до времени - шло параллельно. Ровесники: с одного года, только я родился в ноябре, а он в марте. Мы с ним бесчисленное множество раз "мерялись ростом", отмечая карандашиком на стене "свою глистовость", но каждый обмер подтверждал, что мы совершенно одинаковые, вплоть до миллиметра. Несмотря на полную внешнюю несхожесть. К двадцати двум годам в Моне обнаружились гетеросексуальные (сначала больше всё-таки голубые) наклонности, и он стал водить к себе молоденьких мальчиков. Однажды, в присутствии одного из них и меня, Моня после подпития взял гибкий (клеёнчатый) метр, и, не обращая внимания на мои протесты, привёл свой "к'аник" в возбуждённое состояние, чтобы измерить его точно от того места, где в конце опушки лобка он только-только начинает вылезать наружу. Мне в память врезалась названная им цифра, и, придя домой, я в одиночестве повторил Монин подвиг. Размеры наших пенисов оказался абсолютно тождественными, вплоть до миллиметра.

Так что в этом отношении никакого преимущества перед Кинжаловым я не имел. И вообще, габариты наших орудий, судя по выкладкам западных "научных" журналов и медицинских исследований, были всего лишь чуть больше "среднестатистических". Разумеется - к примеру - наш друг Шумский мог выложить из штанов "кукурузину" в два раза объёмистее. И орудовать ей в сто раз ловчей и искусней, чем каждый из нас двоих. Что касается сэра Кинжалова, то я уверен, что, если у него с Леночкой что-то было или будет, он неизбежно потерпел бы фиаско. Так что, как "не хлебом единым сыт человек", так и женщины не всегда любят Ивана лишь за то, что "у Ивана Кузина большая кукурузина".

Сей вывод опять погрузил меня в омут тоски и смури. Если маятник (читатель, смотри выше) с разгону треснется в противоположную стенку ящика, он вполне может там застрять, и никогда больше в мою сторону не качнётся.

Я дал себе слово больше "не брать в голову", успокоиться, заниматься своими делами, и не думать больше об Арановой, а думать... а думать хотя бы о Лариске.





П Р И М Е Ч А Н И Е: на этом данная тетрадь д н е в н и к а окончена; дальнейшее изложение событий, начинающееся со следующего числа - 7-го января 1982-го года, - в новой тетради.




Copyright љ Lev Gunin



Лев ГУНИН

3ABOДHAЯ KYKЛA

 





ВТОРАЯ КНИГА



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

7 января 1982 года

Всю ночь мне звонили от Миши сам Моня, Ротань, Лена, Юра Терновой - органист "Карасей" (клавишники - Володя Голуб, я, Рафик, Юра, и другие - сменяли друг друга по кругу). Я в эту ночь неплохо поработал: написал много, а звонки от Миши и получасовые разговоры по телефону мне не мешали. Юра сказал мне, что в Костромской филармонии "Караси" теперь играют под названием "Апрель", что они "взяли" синтезатор фирмы "Ямаха", взяли "хорус", фирменные усилители и колонки. В Костроме они вне конкуренции на фестивале (в котором уже участвовали); там отметили их профессиональное мастерство и необычность.


Вчера я - наполовину серьёзно - сделал ей предложение; разумеется, не думая о женитьбе. Я хотел лишь посмотреть, что из этого выйдет. Как она отреагировала на это, я уже описывал в своём дневнике (журнале кратких заметок). Сейчас, перенося записанное оттуда в "дневник-гигант", я этой записи не обнаружил. В ответ на моё предложение она совершенно серьёзно сказала, что тогда мне лучше жениться на Моне. "А мне, - добавила, - выйти замуж за твою двухкомнатную квартиру в центре города, в элитарном районе. Я ведь не хочу разыгрывать дуру".

- Хотелось бы знать, что нас ждёт дальше. Хотя бы одним глазком заглянуть за горизонт обозримого.
- А ты, что, хотел бы для нас совместного будущего?
- Я бы не просто хотел. Я буквально по нему сохну.
- Тогда тебе надо прямо сейчас подыскивать для нас другой глобус.

Я ничего не ответил.


Утром я почуял, что любовь Миши и Лены становится реальностью. Но не стал звонить, так как знал, что пока этого делать не стоит. Днём я то не ощущал своего поражения, то вдруг снова испытывал страшную тяжесть. Но до т о й тяжести она не докатывалась. Я позвонил Мише в определённое время и договорился, что в пять мы идём на репетицию.

Когда я встретился с Мишей, была страшная метель. Мы ждали автобуса, а потом решили не идти. Миша поплёлся домой, а я подбежал к ближайшему телефону-автомату и принялся набирать его номер. В трубке были короткие гудки. Я понял, что Миша угадал мой маневр, и сам теперь звонит домой из другого телефона-автомата. Я подождал, и, в конце концов, дозвонился. Трубку взяла Лена. "Моня сказал, что ты хочешь, чтобы я тебе поставил бутылку". - "Конечно, хочу". - "Ну, так я ставлю. Только... знаешь, что? Приезжай... в том же составе, что... в самую первую ночь". - "Не поняла". - "Я хочу сказать, что не надо Мони". - "Но я же сейчас не могу приехать". - "Неужели Моня держит тебя в Бастилии? Он, что, тебя запер? Кстати, он ведь тебе сейчас звонил. Что он сказал?" - "Сказал, что пошёл в ресторан". - "Неправда. Он пошёл в совсем другую сторону". - "Меня это не интересует. А что, репетиции у вас не было?" - "Нет". - "Моня, значит, сейчас купит бутылку". - "В общем, ты поняла? Ждать тебя?" - "Да, я всё поняла. Целую. Позвоню позже. Жди моего звонка".


Я понял, что Миша, несмотря на то, что остался без копейки, где-то добыл денег, и теперь пойдёт за "огненной водой". В уверенности, что он домой ещё не добрался, я снова связался с Леной. Она дала мне слово, что не расскажет Моне о моих звонках. Я хотел подтверждения тому, что Аранова найдёт способ вырваться. "Так ты попытаешься... сбежать из Бастилии? У тебя есть план?" - "А у тебя никого не будет?" - "Надеюсь - кроме погони... за тобой. Но ты ведь умница, и сумеешь пустить их по ложному следу? В крайнем случае, забаррикадируемся в моём родовом замке. Ты обещаешь? Постараешься?". "Обещаю.".

Через час нагрянули Махтюк и Вася. Махтюк принёс полно спирта. До их прихода звонил Миша, сказал, что ввалился Игорь пьяный, бросился на Аранову - и поставил ей синяк под глазом. Он сказал, что приходил ещё Валера - врач из госпиталя, - и хотел тоже избить Аранкину. Валеру выпроводили, а Игоря уложили спать. Миша сказал, что Лена сидит и плачет. Я попросил, чтобы Игорю дали трубку, но они не стали его трогать (бедный Игорь!). Миша добавил, что Игорь нашёл у Лены в сумке цикл стихов, который я ей посвятил - и порвал. И поинтересовался с ехидцей, не боюсь ли я, что Игорь меня отколотит. Я ответил, что Игоря не боюсь, а боюсь самого Миши.

Вскоре Миша опять был на проводе. Я пригласил Игоря и болтал с ним. Я жалел о том, что гипнотическим - телепатическим - действием не решился вовремя "стереть" его чувства. Теперь мне мешала моя щепетильность и страх перед "ненатуральностью", способной обессмыслить всю искренность.

Махтюк и на сей раз был подавлен, поддат и агрессивно настроен, и срывал это на Васе. Я понял, что и он не остался равнодушен к Арановой, и что теперь только на то и надеется, что, неожиданно нагрянув, застанет её у меня. То-то он зачастил ко мне, да ещё и со своей собственной выпивкой.

Я подумал о том, что всё, что случилось у Миши, подтолкнёт Лену навестить меня, и теперь больше не сомневался, что она рано или поздно появится. Махтюк всё порывался звонить Мише или ехать к нему, как только слышал, что там Аранова, но я его удержал. Вскоре позвонила Лена, и сказала, что нашла у Миши какое-то лекарство, настоянное на спирту, и выпила его. Она сказала, что теперь у неё ужасно болит горло и живот. Я посоветовал ей пить кипячёную воду в большом количестве и попробовать вырвать.

Махтюк, услышав с коридора-прихожей - где стоял уже одетый, - что я разговариваю с Леной, рвался к телефону, но я оттолкнул его и приложил палец к губам. Он остановился, загипнотизированный моим жестом и взглядам. Потом я звонил уже сам. Когда мне дали Лену, я, не опасаясь ни Игоря, ни, тем более, Мишу, спросил Лену прямо, приедет ли она ко мне. Она ответила: "Сейчас я спрошу у Миши". И сказала, что они, наверное, скоро будут у меня все трое.

Махтюк всё это слышал, и, по всем признакам, уже не хотел уходить, ища повод остаться. Мне стоило больших трудов его выпроводить. Но Лена всё равно не приехала. Может быть, там появился Махтюк - и спутал карты. Но не думаю. По-моему, дело приняло совершенно другой оборот. Именно тогда на горизонте появился Боровик, модный женский мастер, не скрывавший своей "голубизны", за что на нашей советской родине без прикрытия КГБ дают немалые сроки. Нам он кажется стариком (в свои "сорок с хвостиком"), но поддерживает отличную форму, выглядит молодо и свежо. Жёны всех сотрудников местных органов стриглись у него. Попутно Боровик шил и кроил, не уступая столичным модельерам. Так что Боровик всплыл в лунке этой трясины совсем не случайно.

Я ощущал, что у Миши творится что-то неладное, нечеловеческое, и что теперь мой звонок и мой голос, с кем из них бы я ни говорил, мог там что-то изменить. Но я так и не позвонил больше.

С одной стороны, я струсил, опасаясь, что тем самым приму удар на себя. С другой стороны, во мне всё ещё звучал голос спеси, нашептывающий с жужжанием и коварством: "Буду я ещё встревать, расхлёбывать их бурду; тратить на это свои нервные клетки, пусть сами там разбираются, пусть друг друга съедят, как пауки в банке".

А что, если моё вмешательство спасло бы Лену д л я м е н я? Я телепатически принимал сигналы производимого над ней насилия очень долго, и догадывался, что именно это за насилие. Я знал уже точно, что насилуют её желание приехать ко мне, что силой или обманом, или - не оставляя возможности, её ко мне не пускают. Затем всё стало как-то спокойнее - и я почувствовал, что - то ли она смирилась со своей участью, то ли даже наслаждается ею. Я позвонил Мише. Он был вдвоём с Леной. Пока мы беседовали, появился Сергей Аранов. Миша собирался ложиться сжать, то есть - спать с Леной. Я положил трубку.

В тот самый момент мне позвонил Боровик, которого я знал наглядно, не имея с ним никаких контактов. Глупо было выяснять, откуда ему известен мой номер. Он поинтересовался, не против ли я, если Лену "мы будем сейчас называть Бананкиной". Я не спросил его, кто - "мы". И почему именно я должен не иметь ничего против; я - что - ей законный муж или брат? Он точно говорил не от Кинжалова, потому что звучание помещения, сонорика была совсем другая. Более того, я прекрасно знал, откуда он звонит. Этот аппарат на "советско-пролетарском" участке коридора гостиницы "Бобруйск" имел совершенно специфическое потрескивание. К тому же, я досконально изучил "амбиенс" того коридора, в дневное время по сорок минут дожидаясь своей очереди к парикмахеру. Боровик странно усиливал, и тут же понижал тон своего приятного баритона, и я понял, что он пытается заглушить сопровождавшийся эхом голос другого человека, а тот обращает ноль внимания на ужимки и знаки Боровика. Голос этот принадлежал типу, которого я знал как "Петю", милиционера из Вневедомственной Охраны. Из-за него-то Боровик и оборвал связь, как я постарался оборвать в себе страсть к Арановой.

И всё-таки не избежал ударившего в меня (не из-за Боровика ли?) ядра страшной опустошённости и смертельной тоски; и тут же, на самом гребне этого захлёста, повинуясь благородному порыву, переломил его, испытав чуть ли не блаженство. И нащупал в себе то, чего давно был лишён. Я смотрел на стену - и увидел как бы картинку: я увидел Лену с Мишей у него дома в постели, и то, чем они занимаются. Первым делом я хотел было вмешаться - через Лену или через Моню - не важно, - и не смог. Я испытывал такое умиротворение и такой экстаз благородства-искупления, что это необычное состояние в одну секунду сделалось для меня превыше всего на свете; не допуская и на полшага к тому, что я бы мог предпринять. Оно обесценило все мои недавние треволнения и заботы, весь азарт противостояния и интриг, словно раскрыв мне глаза. Я всё ещё отмечал слабые уколы боли, но был захвачен тем, что вижу, потрясён и взбудоражен чудом наблюдать чужую жизнь, чьё-то совокупление, и, благодаря тому, что невероятный сеанс связи с квартирой Кинжалова осуществлялся телепатически, я вкушал ещё и "призвуки", "привкусы" их эмоций - вплоть до мельчайших движений их загубленных душ. Я осознал, насколько странен и х мир по отношению к моему, что доводило меня до упоения. Мне открылось, что они достигли экстатического состояния, что Кинжалов, сутенёр хренов, сумел дорасти до таких высот. Я чувствовал в них что-то звериное, хищное, и неожиданно детски-наивное, словно, разоблачаясь на несколько (или на десяток) минут, они сбрасывали с себя изворотливость, нечестность, грязь и скверну, как кожу. Эта метаморфоза походила на эманацию божественного откровения, достигая формы искусства. Одновременно я ощутил в себе что-то ещё более высокое, то, что даже священней, что сильней их эмоций, нечто совершенно другое, стоящее на следующей эволюционной ступеньке сознания.

В меня проник неожиданный солнечный луч, на секунду осветивший самые глухие закоулки моей безнадёжно испорченной личности; я разглядел вплывающую в меня мистерию очищения, таинство просветления, с печатью смирения и всечеловеческого прощения созерцая весь бренный, запятнанный мир. Я понял, что мне, при всей силе моих страстей, при всём водопаде эмоций, не хватало той силы, которую способна дать лишь крепость веры и чистоты. Крепость "начального элемента".

Я распознал те же чувства, которые испытал два года назад, я вспомнил этот элемент в своей любви к Нелле, и подумал, что, возможно, она до сих пор помнит меня. Я как бы задремал, и в этом представлении-полудрёме ко мне вошла Аранова. Я нарисовал себе то, как она лежит на тахте, а я говорю ей: "Аранова, я с тобой... это... больше не буду, я не буду больше... любить тебя". - И какая-то жалость проникла в меня, жалость совершенно нежданная, хотя я и думал, что ошибаюсь. Тотчас же фонтаном вдруг пробилось наверх всё подавляемое, из-под рассудочной "внутренней тирании". Я любил Баранову со всей силой страсти и с немыслимой чистотой, которая временно парализовала все мои мысли и намерения. И новая волна тоски охватила меня. Я жестоко страдал, и, когда уснул, сознание катастрофы, кошмары мучили меня.


Параллельно этим событиям случилось вот что. Я просил Махтюка принести мне бутылку чистого медицинского спирта. Он принёс. А потом, когда я сказал, что это нужно моему деду для натирания, он - не помню, под каким предлогом, - забрал спирт обратно. В действительности этот спирт нужен был для того, чтобы настаивать на нём лекарства, травы для Виталика. Денег Серёга принимать не хотел.

Выяснилось, что Аранова числилась в ИВЦ никакой не начальницей отдела, а всего-навсего ученицей. Людка, Наташка, и другие сотрудницы признались, что она их подговорила лгать мне об этом; и сама, вместе с Моней, меня дезинформировала. Если бы мне понадобилось выяснить что-то из области связанных с ИВЦ "государственных секретов", я бы всё равно обратился (разумеется) не к Бананкиной и не к Моне.

Вскрылись новые подробности в связи с покушением на меня на Фандоке - на прошлый Новый Год. Расклад фактов так "ложился веером", что, среди других подозреваемых в организации этой акции, упрямо высвечивал Махтюка, что я и описал в предыдущих тетрадях. Руками мелких уголовников хотели оформить завязку мнимого конфликта, а вот покончить со мной должны были более серьёзные люди. Махтюк тогда меня почти не знал, и в любом случае его бы не посвятили в детали. Со своими крепкими связями среди урок, он - если участвовал, - то из солидарности с невидимыми зачинщиками, но не из ментов. Теперь-то он ясно должен представлять себе, что к чему. И чувствовать себя виноватым.

Я вспомнил о том, что Баранову, по словам Миши, выгнали с работы (тем более, что она была там простой ученицей, а не начальницей отдела). И, действительно, уже два дня она на работу не ходит.

Теперь я могу сделать кое-какие выводы. Первый вывод касается того, насколько опасный и коварный человек Моня. Его противоречивый, сложный, эклектичный характер: это истинная ловушка, которая меня с толку и сбила. Фальшивая голограмма его образа (слабый, безвольный, погрязший в страстях человек, не находящий в себе сил сопротивляться его использующим хищникам): это же самая настоящая мимикрия, как у хамелеона, тогда как подлинный Моня Кинжалов - это один из них. Он великий мастер мистификации, рыцарь обмана, вёрткий, интеллектуальный, эмоциональный, образованный шакал. Для такого провинциального города, как Бобруйск, он вполне адекватен, чтобы со временем занять место рядом с кормушкой тигров, питаясь объедками с их стола.

По прихоти судьбы или по запланированной воле какого-то извращенца, я сделался невольным свидетелем части игры этих местных тигров, их забав: не видя и не понимая целой картины. Аранова - их приманка для ловли наживы - сама попалась в силки моей паучьей берлоги, и этого мне прощать никто не намерен. Всеядная и приобщённая через постели к тайнам цвета бобруйской номенклатуры, Аранова "породнила" меня с ними, а такого "родства" они не хотели и не ждали. Я наверняка сделал что-то такое, за что больно бьют по рукам, и, если бы кто-то из них не намеревался тем или иным образом использовать меня против других, мне бы уже сейчас показали "кузькину мать", и никакая "кукурузина" не поможет. Меня заставят играть по чьим-то нотам вслепую, и правил объяснять мне никто не станет. Моне приоткрыли гораздо больше, и он пользуется этим в своём гамбите.

Со своей стороны, он пытался решить, с помощью расширения этих связей, свои собственные проблемы, в которых запутался, как в силках. "Изменив" Норке с Арановой и её командой, Миша столкнулся со сценами, которые Норка устраивала, стал вести себя с ней всё более вызывающе, пока она с ним не порвала. Этот разрыв вскормил нарыв наметившейся трагедии. Норка, натура пылкая, импульсивная, авантюрная и "кочевая", ни за что не желала смириться со своим поражением, и даже пыталась выброситься из окна, угрожала сброситься с балкона. Только такая натура смогла бы снова якшаться с Кинжаловым, несмотря на его теперешний образ жизни.

Испытывая злобную зависть к моей большей (по сравнению с ним) нравственной адекватности, муки мстительности от того, что я с ним фактически порвал, и потребность навредить мне (испачкать мой "нетронутый" мир), он тревожил меня ночными звонками и не давал мне покоя. К тому же, он решил использовать меня в своей игре, намереваясь поставить меня между Леной - и тем, что ему вредило. Мои таланты становились собственностью и залогом Мишиного успеха: как таланты крепостных влюблённого феодала поднимали его вес в глазах женщин. Хорошее же применение нашёл Моня для своего друга детства: быть туалетной бумагой! К счастью, не только такие люди, как я, но и такие люди, как Моня Кинжалов, обречены отвечать за свои поступки. В качестве кого бы ни была ему дорога Леночка Аранова - "палочки-открывалочки", игрушки, любовницы, сутенёрской мормышки, - он здорово просчитался, познакомив её со мной. Между ним и его "заводной куклой" появилась ещё одна преграда. Скрепя сердце, он вынужден был сделать меня своим основным союзником: последнее, чего бы ему хотелось.

Привязанность Лены ко мне поразила его, как гром с ясного неба. То, что случилось, опрокинуло все его расчёты. Как будто все физические законы земного мира встали с ног на голову. Тот факт, что это возможно (а этого "не может быть, потому что не может быть"), потряс им, как ореховой скорлупой, заставил осознать нечто вроде влечения к Лене, в котором он вероятно до того не отдавал себе полного отчёта; ведь его мучили, волновали совсем другие инстинкты: зависть, уязвлённая гордость, поражение в игре, которую он затеял, надеясь обладать (как вещью) Арановой.

До того, подталкиваемый необходимостью психологического выхода из сложившейся ситуации, поисками новой сферы пошатнувшегося утверждения собственной значимости, а также выбором, в результате которого должен был решить, кто опаснее для него: я, или, к примеру, Игорь, он, по настояниям Лены (так как я не оставил хода к себе "групповухе") "дарит" её мне в качестве Троянской лошади. Возможно, Миша надеялся ещё и на то, что сможет спать с ней у меня, отгородившись от остальных моим вхождением в их круг чисто формально.

Но Игорь выследил Мишу, и тут же весь город узнал, куда уведена Лена.

А дальше пошло и вовсе нечто никак не планируемое: сентиментальный роман между шлюхой и почти "девственником", к тому же ещё и диссидентом.

И никто (тем более, сам Миша) не ожидал того, что я включусь в эту игру, и стану защищать свои позиции достаточно жёстко.

Ему ещё повезло, что я не вздумал вести себя с ним ещё более твёрдо, изощрённо, безжалостно: памятуя обо всех его прошлых заслугах. Действительно, в прошлом, пока его не засосала до конца эта трясина, он сделал для меня немало хорошего. И в музыкальную школу я фактически устроился благодаря помощи его мамы, и познакомился через него со многими интересными людьми, и некоторые творческие успехи пришли ко мне благодаря его влиянию и поддержке: он всё-таки был когда-то талантливым человеком. Именно поэтому даже сейчас, ведя эти записи, я не хочу описывать самых подлых его проделок.

Без привычных краплёных карт на руках Миша вынужден физически терроризировать Лену, не давая ей практической возможности ко мне приходить, повадился к ней на работу, поджидая её там - как конвоир с зоны, информировал Игоря о её визитах ко мне. Он привёл в движение всю махину их компании, чтобы мне мешать.

В качестве то ли пажа, то ли бодигарда-дистрофика он сопровождал её во все бардаки, где она спала с другими мужчинами, или принимал те же шумные компании в своей собственной квартирке. В отличие от меня, идеалиста, Моня - он земной, прагматичный, рассудочный, расчётливый тип, который умеет добиваться намеченных материальных целей. По нашим, советским меркам, он весьма состоятелен, но даже его материальное положение, подвергнутое испытанию нашествием войска его собственной гордыни, не могло выдержать образа жизни последних месяцев. И при всей своей изобретательности, практичности и неразборчивости, он с невероятным трудом и лишь при помощи варварских, вероломных уловок добивался того же, чего и я. Только все его достижения в отношениях с Леной были всего лишь тупой оболочкой "успехов" закоренелого сутенёра по отношению к секс-рабыне, тогда как мои достижения закреплялись в Леночкиной душе, и оставались в ней навсегда.

Но даже чисто-внешнее сравнение его - и моих - достижений оказывалось не в его пользу. Если вспомнить последовательность событий и посмотреть мои беглые (в дополнение к дневниковым) записи, - то выходит, что Лена откликалась (тем или иным образом) на каждый мой зов. Она могла не придти в т о т ж е день, но тогда обязательно приходила через день, или даже на следующий. Иногда она звонила сама, при этом я вновь и вновь проверял точность своей интуиции. Мне казалось, что я знал наверняка, когда именно она появится, и что она где-то там изобретает, как и чем оправдать свой визит. Я готовил новую пластинку или отпечатывал посвященное ей стихотворение, брал у Махтюка спирт, или покупал бутылку водки (виски (вина) - и она приходила: я ни разу не ошибся.

Трудно сказать, до какой степени Миша - часть, продукт моего творчества. Мы создаём в своём воображении собственный образ близких людей, и, как ни странно, этот образ начинает влиять на личность реального человека. И уж совсем запутанный феномен: когда жизненный прототип нашего воображаемого эйдолона пытается "похитить" слепок своего отражения из нашего мозга, присвоив себе некоторые его характеристики, его лучшие качества и черты: и действовать, как если бы он был им. Именно это Миша сейчас и пытается сделать, "восстанавливая", собирая "себя другого" из наших разговоров, из моих записей и стихов. Это его оружие, его панцирь. Мы всегда должны быть готовыми к тому, что наше порождение выступит против создателя. И всё-таки у порождения нету того преимущества, которое есть у создателя: действовать из "до начала времён".




ГЛАВА ВТОРАЯ
9-е января

Мне трудно поверить в то, что сейчас, когда я пишу эти строки, у меня на тахте, где позавчера лежала Аранова, на том же самом месте прикорнула Лариска. Мы с ней примчались из Минска на "Волге" её отчима, и вот она здесь. Спит или притворяется. Я намерен сегодня во что бы то ни стало сделать ей предложение, и - будь что будет.

Вчера днём отыграл халтуру, а вечером заменял клавишника в ресторане "Бобруйск". Подняли неплохой парнас. В Минске за два часа сумел перепродать часики и другие вещи Моники Кравчик - и хорошо наварил на этом. Моника пишет, что мечтает о карьере фотомодели. Когда в последний раз она приезжала в Бобруйск, мы с ней целовались возле костёла, но продолжения не последовало: она уезжала. Лариска ничего не знает о Монике. Я предупредил Мишу Кинжалова, что если он хоть что-нибудь скажет Лариске про Аранову, то его не спасёт никакая милиция.

Кажется, Еведева проснулась. Закругляюсь, и прячу тетрадь в стол.


9-е января (поздний вечер)


После обеда чуть не произошла новая катастрофа. Когда я сидел в спальне за письменным столом, а Лариска дремала на тахте в зале, позвонил Моня, и я не успел подбежать к телефону. Мне не хватило буквально одного прыжка, а Лариска уже стояла с трубкой у уха. Лучше бы я не знакомил их с Моней; тогда она сразу бы передала трубку мне. Я не мог себе простить, что не отключил звонок. Но поздно, батенька, пить касторку... Еведева не могла понять, отчего это я стою рядом и ловлю каждое слово. Она маршировала с трубкой, присаживалась, комически имитировала мою перепуганную физиономию и позу (а я стоял как назло будто укакавшись), потом размотала провод, взяла аппарат под мышку: и стала ходить взад-вперёд, и я за ней. А Моня всё болтал, не унимаясь, и мне хотелось (если бы я мог это сделать из своей квартиры) садануть ему этой трубкой по лбу. Наконец, я подкрался к Лариске сзади, обнял её за талию, стал щекотать ей за ухом, потом указательным пальцем стал дёргать её нос, пока она не чихнула, и, наконец, виртуозно завладел трубкой, бросив её на рычаг, а сам повалил Лариску и прыгнул на неё, как тигр.

Мы барахтались часа два, и потом уснули, прижавшись друг к дружке, и, казалось, ничего страшного не случилось. Но из-за Мониного звонка всё пошло кувырком. Я не был уверен, что Моня, болтавший без умолку, не сболтнул ничего лишнего, и потому не стал затевать разговор о женитьбе. Вся моя решительность, все мои намерения опять остались в проекте. Счастливой семейной жизни с Лариской не суждено состояться, а без неё на дежурство в моей голове немедленно заступает Аранова. Как два симпатичных денщика, одна другой красивее, они попеременно стоят на посту, охраняя мою голову от безумия, и единственное помешательство, которое мне грозит: это помешаться на них.

Не исключено, что первая фаза этого помешательства уже наступила. Игривое настроение вчерашнего вечера и сегодняшней ночи, лёгкость в общении с Лариской уступили место неуверенности в себе, даже робости, как будто у нас с Еведевой никогда ничего не было, и мне казалось, что я кажусь ей сегодня ближе к ночи каким-то ершистым, несуразным, совсем не тем, с кем она ложилась в постель. И даже с помощью своих новых песен и фортепианных прелюдий я не могу реабилитировать себя.




ГЛАВА ТРЕТЬЯ
13-е и 14-е января 1982

Вот уже дня два-три, как, по моим сведениям, Лены Барановой нет в городе. Во-первых, я перестал телепатически принимать от неё "сигналы" - и, даже если бы мы ничего больше не испытывали друг к другу, я смог бы усилием воли определить, находится ли она тут. За эти три дня ни у Игоря Каплана, ни на Даманском у Боровика - на "точке", где постоянный бардак, - ни на остальных "наших" шести точках, ни в гостях у тех, кто там бывает, Лена не появлялась. Она не звонила ни мне, ни Моне, ни Светловодовой, ни врачу.

Дней пять назад приехала Лариска, и была у меня. Случайно, когда позвонил Миша (везде рыскавший в поисках Арановой), она подбежала к телефону, и мне пришлось признаться потом, что она у меня ночевала.

Или она что-то разузнала, или о чём-то догадывается, или в наказанье за то, что я отключал звонок - после двенадцати ей в голову стукнула такая блажь, как постелить себе отдельно от меня, в зале. Я не видел её больше двух месяцев, и за день до её приезда, когда бобруйские сплетни заставили меня поверить, что Леночка больше никому не принадлежит, кроме Ротаня, я ухватился за возможность повидать Лариску, как за кислородную маску.

Когда мне показалось, что Лара уснула, я сначала долго стоял в двери между спальней и залом, выглядывая из темноты: из-за шторы, из-за пианино. По стенам скользили полосы проезжавших по Пролетарской машин, или такси либо "Скорые" с Октябрьской долбили полумрак моей квартиры своими белыми и жёлтыми фарами. Сколько я ни прислушивался, с тахты не доносилось ни звука. Или Едведева лежала на спине с открытыми глазами, о чём-то думая, или она тихонько спала, накрывшись одеялом. Во мне поднялась ни с чем не сравнимая волна нежности; хотелось её погладить, как большую куклу размером с постель. Я прокрался на цыпочках вдоль пианино, и стал, затаив дыхание, у неё в изголовье. Она лежала без движения, повернув голову к стенке, а меня разрывали боровшиеся во мне страсти, противоречивые решения, ни одно из которых не желало уступить другому. Я пытался унять дрожь в руках и коленях, чтобы не мешала трезво оценить ситуацию, но дрожь эта никак не унималась. Как назло, Еведева пошевелилась, и я увидел в темноте её точёный, как будто вырезанный из слоновой кости, профиль. Мне безумно её хотелось; она лежала на расстоянии вытянутой руки, такая доступная, такая близкая. Бесшумно став на колени, я прислонился горячим лбом к холодному краю постели. В этот момент она что-то пробормотала (во сне?), и мою голову приподняли её - ни с какими другими не сравнимые - такие родные - ладошки. Повинуясь их гипнотической силе, я встал с колен, и улёгся рядом с Еведевой поверх одеяла. Тогда она, прошептав "глупый Вова", высвободила своё тело из-под его второй половины, и припала губами к отверстию моего рта.

Всё пережитое последних недель, накопившееся во мне, брызнуло из моих глаз неудержимыми слезами, и её лицо тоже всё стало мокрым. Мне показалось, что и она прослезилась, и поднимая левую руку, чтобы вытереть своё и её лицо, я наткнулся большим и указательным пальцем на её совершенно обнажённое тело. Из-под солнечного сплетения рука сама передвинулась на её атласную грудь, а в это время наши тела, словно наделённые отдельным от нашего - "главного" - разумом, в один миг сплелись в пароксизме чистого, целомудренного соития. Она стонала, как никогда прежде, и лихорадочными, судорожными поцелуями впивалась в мои губы опять и опять. Совершенно неожиданно для себя, я кончил прямо в неё, чего никогда раньше не делал, и даже после этого не стал выходить из неё, оставаясь на ней, опираясь на локоть, чтобы не давить на неё своей тяжестью, сжимая её руками. "Бедный Вова, сколько же ты меня дожидался?" В ответ на её шёпот я только сильней сжал пальцами её спину в области левой лопатки, ощущая всю прелесть её свежей, упругой кожи, вдыхая чистоту и аромат её дыханья, поглаживая крыльями носа невесомый бархат её бровей. Что я должен был сделать, как я мог удержать её от отъезда, что могло "до гроба" сделать её моей? Она была одним из моих идеалов, одной из семи муз, которые дарили мне полноту ощущений и беспредельного счастья жизни.

Но совершенно дикая, как бы отдельная от меня мысль, варварски вторгшись в эту боль наслаждений, затмила вдруг все остальные. "Ты ничего не сумеешь, - говорил внутренний голос, - нет ничего, что тебе помогло бы: для полного счастья тебе нужны только все семь муз сразу".

Потом, когда она уехала, а у меня был Махтюк, я соврал по телефону, что у меня всё ещё дома Лариска, а именно тогда этот разговор слушала Лена. Вскоре она позвонила. Она объявилась и назавтра. Эта было примерно в восемь - полдевятого вечера. Сказала, что они с братом у одного приятеля недалеко от Миши. И требовала, чтобы я приехал. Я ответил, что не могу. Затем добавил, что хочу, чтобы она ко мне приехала. Лена сказала: "Сейчас посоветуюсь с Сергеем?" Она обещала, в любом случае, связаться по телефону, но почему-то не позвонила. Затем она два раза звонила уже от Миши.

Когда она разговаривала со мной второй раз, Махтюк (а он опять пришёл ко мне) как раз ставил пластинку. Услышав музыку, Лена вскричала с непритворной обидой: "Опять там у тебя эта Лариска! Я сейчас возьму большой нож, приеду и перережу там у тебя всех, кто есть. Так им и передай". - Затем, безуспешно пыталась уговорить меня приехать к Мише, она сказала с как бы наигранной, а на самом деле с подлинной (учитывая, кто это говорит) печалью: "Раз не хочешь приехать сюда, тогда я за тебя не выйду". - Я всё равно отказался.

Не потому, что мне могло что-то грозить у Миши, тем более, что там собрались все свои - Ротань, Светловодова, брат Лены Сергей, она сама, Игорь, Маринка, сам Миша и ещё какой-то военный офицер, лётчик (вроде, знакомый) - но потому, что, как паук, я терял всю свою силу и власть за пределами своей паутины.

Я не хотел быть выманенным из дому и поставленным в невыгодные
для меня условия. Разве не с Леной связано присутствие этого офицера? Ехать к ним: нет, для меня в этом не было смысла. Лечь с Леной при таком скоплении народа, после vis-a-vis свиданий с Лариской: это мне не подходило; кроме того, нашлись бы соперники. Увезти её из этого общества было практически невозможно, да я и не надеялся. Потеряв голову, за Арановой следовали по пятам во все злачные места многие красивые, умные, сильные самцы, ни в чём мне не уступавшие: и чего же они добились? Ни с кем из них она не жила постоянно, никого из них не выбрала, не предпочитала. И мне оставалось противоборство амбиций: чьё упрямство возьмёт верх - моё или Ленино.

Единственное, за что я клял себя: это за то, что недостаточно пытался уговорить её придти или приехать ко мне утром.

Назавтра я узнал, что Лена связалась с Ротанем и что ради Ротаня, якобы, она убежала от Миши.


Теперь, когда следы Лены теряются в тумане, я подумал, а не уехала ли она с Ротанем в деревню. Я начал с расспросив Светловодовой, у которой в любовниках теперь брат Лены - Сергей, и выяснил, что (если она говорит правду) ничего об отъезде Лены Сергей не рассказывал. Неужели - с таким обожанием и нежностью обнимающий Таньку у подъезда и на улице - он не стал бы делиться с ней об отъезде Арановой? Ротань тоже как сквозь землю провалился. Я был у Карася и у Симановского, заглядывал к Юзику Терновому: бесполезно. Даже если они что-то и знают, молчат. На работу Лена не ходит ещё с тех пор, как ночевала у Миши.

Я послал домой к Ротаню Курицу, что живёт с ним по соседству. Она подходила несколько раз, но ни разу его не застала. Мельком видел Оленьку Петрыкину, и у неё не забыл поинтересоваться про Ротаня. Ответила (я смотрел ей прямо в глаза), что понятия не имеет, где он. Одиноков Женя (по матери Шрайбер) наверняка что-то знает, но его нечестные глаза всегда лгут.

Я сделал следующий ход: отправил домой Арановой телеграмму, на её почтовый адрес, и попросил Сергея, через Светловодову, чтобы он сам, или его сестра позвонили мне. Когда Таня поднималась позавчера к себе домой вместе с Сергеем, я слышал, как она напомнила ему о моей просьбе. Значит, Сергей ничего утешительного всё ещё не может сообщить мне, раз ни брат, ни сестра так и не позвонили. Зато мне неоднократно звонил кто-то, молчавший в трубку. Один раз юношеский голос спросил: "А можно Лунина Вову к телефону?", на что я ответил: "Да, это я. Лунин у телефона". - После чего зазвучали гудки отбоя.

Софа всё шлёт и шлёт мне письма и записки, на которые я не отвечаю.


Я чувствую свою огромную вину перед всеми: перед Лариской, и перед Софой, и перед Аранкиной. Мне всех троих очень жаль. Я знаю, что бегство Арановой ничем не закончится, кроме возвращения к нашим бобруйским будням. И с Ротанем у неё ничего не получится. Она только взяла тайм-аут, но наш с ней очередной раунд никто не отменял. Уже теперь, где и с кем бы она ни находилась, её одолевают муки раздвоенности, и рука её сама тянется к телефону (если там, где она сейчас, имеется телефон). Больше нет во всём этом городе никого, настолько и так же чуждого всем, как я и она. И дуэль между нами двоими не прервётся ни на секунду, и меня от её, а её от моей пули не защитит своей грудью ни Софа, ни Миша Кинжалов, ни Светловодова, и не заслонит отважной спиной ни Ротань, ни Игорь Каплан.




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

13-14 января 1982 (продолжение)

На днях я интуитивно нашёл Карася в городе и уломал его зайти ко мне. Он сказал, что они играют две моих песни и что с одной выступали на фестивале. Карась стал меня уговаривать уехать вместе в ними в Костромскую Филармонию, где они теперь и работают. Я ответил ему, что для меня это по ряду причин невозможно. Я играл ему свои вещи, одну из которых он взял. Вдруг в дверь позвонили. Я открыл. На пороге стоял Махтюк.

Этого я не ожидал.

Действительно, в этот день Махтюк должен был ко мне подскочить. Мы уговаривались об этом. Должен был придти и Терещенков, и мы все вместе намеревались обсудить наши дела. Но Махтюку прекрасно известно, что по понедельникам я работаю до четырёх, а мы договаривались, что он и Терёха появятся в семь, к о г д а я в е р н у с ь с р а б о т ы. А сейчас было около двух.

Мало того, сам Махтюк в такое время на работе, и приехал на своём служебном автобусе. Как-то, кстати, он трудился шофёром на той же базе, что и Кавалерчик. И короткое время - водилой во Вневедомственной Охране. А теперь вот - приехал ко мне во время своего рабочего дня. Я же - совершенно неожиданно - на работу не пошёл, и о том, что остаюсь дома, заранее не знал я сам, а он - тем более. Таким образом, он пришёл тогда, когда меня дома н е м о г л о быть. Он так и не объяснил причину своего визита. Видно было, что он спешит, и он, постояв минут пять, убежал. Выходит, он заскочил, чтобы пять минут постоять на пороге (даже комнату с унитазом не посетил, а он ведь без церемоний...)?

Неужели он видел меня с Мишкой из своего служебного автобуса? Но тогда почему явился только через два-три часа? Приехал, когда образовалась "форточка"? Но почему я ни разу сегодня не заметил в городе его автобуса? Такие вещи я отмечаю безошибочно и машинально. Или кто-то выследил меня с Карасём - и сообщил Махтюку? Но что значит "сообщил"? Какой резон ему "накрывать" нас с Карасём у меня на хате? Мишка Карасёв ведь не Аранова!

Досадно, что Махтюк видел, как я передал Карасю ещё одну мою вещь, то есть теперь "установлено", что действительно у меня есть творческий контакт с "Карасями".

Мне кажется, что я различил его шаги на лестнице за 5-7 минут до звонка в дверь. А это значит, что он всё это время стоял под дверью, прислушиваясь. Если это так, то, значит, он ведёт какую-то двойную игру, нечестную игру: именно этим и занимается. Хотя он похож на деревенского парня невысокого роста, и со славянской внешностью, и разговаривает, как все деревенские, у него оливковая, смуглая кожа, как у кавказца, и однажды он говорил, что у него остались от деда очень ценные еврейские религиозные книги (запрещённые в С. Союзе), которые он хотел бы продать. Но даже если он и ведёт двойную игру, он всё равно теперь на моей стороне, и, какие бы силы за ним ни стояли, мне крайне важно иметь рядом с собой такого человека (и всё равно досадно, что он нас застал с Карасём...); остаётся лишь молить бога, чтобы его не заменили другим.

Мне хотелось в эту минуту (записывая эти строки) добавить: "таким, как Моня", но я знаю, что даже мой друг детства не всё и не всем рассказывает обо мне, иначе бы давно уже сдал меня с потрохами.

Перед выступлением в театре нашего народного оркестра, из-за которого я и не поехал на работу, мы репетировали, а потом повезли инструменты и костюмы в автобусе отдела культуры. Я помогал Кате носить её инвентари. Я умышленно "забыл" в автобусе её сетку с костюмом и тарелку (которую должен был отнести), зная, что это поможет мне и не присутствовать в театре, и не пойти на работу. Я видел, что шофёр куда-то спешит, и понял, что он не будет ждать и уедет. Когда автобус уехал, я объявил, что в нём остались тарелка и сетка. Мы с Катей потащились в отдел культуры. Там автобуса, естественно, не оказалось. Тогда Катя довольная пошла домой переодеваться, а я заявил ей, что иду в книжный магазин и что в театр не приду, а сам намылился на встречу с Карасём, маршрут которого вычислил по наитию (интуитивно). С Карасём мы сначала завалили в кулинарию, что могло сбить с толку любой "хвост", и только затем ко мне.

Пока я лакал с ложечки творог со сметаной и сахаром, я выдумал третье объяснение появления Серёги у меня в конце нашей с Карасём встречи. Итак, Махтюк знал, что я на работе. Но свет у меня в зале горел. Шторы как правило задёрнуты, оставляя широкий просвет; был пасмурный день. Таким образом - с улицы свет в моём окне распознавался. Проезжая мимо, Махтюк увидел это, и решил зайти из любопытства (возможно, надеясь, что, раз я не на работе, значит, у меня Аранова). Обдумывая это, я моментально сообразил, что в этой версии имеется большое "но".

Дело в том, что, увидев свет у меня в зале из окна автобуса, Махтюк должен был сбавить скорость, затормозить, то есть, проехать дальше, чем мои окна. А его микроавтобус стоял как раз напротив окна из зала, даже чуть не доезжая его. Далее - Махтюк ехал по той стороне улицы, что ближайшая к дому, а сидение водителя распложено с другой стороны: то есть, со своего водительского места Махтюк н е м о г видеть моих окон. Разве что он заметил свет в зале через лобовое стекло, так как дом стоит не параллельно улице, а чуть под углом. В таком случае, можно объяснить, почему он остановил свой автобус не дальше, а ближе моего окна, но и в таком случае его автобус стоял с л и ш к о м близко (а ведь он, управляя транспортом, должен был переключить своё внимание от дороги, по которой едет, найти взглядам одно из окон, которое хочет отметить, всмотреться, и - тем более речь не может идти о как бы неумышленном, случайном взгляде).

Настораживает и тот факт, что Махтюк сам указал мне на местоположение своего автобуса у меня под окнами. Он словно боялся возможных подозрений и как бы говорил: "Вот, видишь, я не въехал к тебе во двор; я оставил свой транспорт у тебя под домом (а, значит, зашёл потому, что увидел свет)".

Заинтригованный своим собственным логическим пасьянсом, я оделся и вышел на улицу, подойдя к тому самому месту, где Махтюк оставлял свой автобус. Даже я не сразу поймал в фокус взгляда своё окно, и сделал важное открытие: снизу щель между шторами заслонялась балконом, а самая верхняя её часть, что могла быть видна - антенной. К тому же расстояние оказалось довольно большое, и, несмотря на то, что в зале и сейчас горел свет, распознать это отсюда не представлялось возможным. Почему же Махтюк, который не любит и шага сделать "не на машине", остановился тогда - мало того, что на улице, так ещё и посередине квартала, вместо того, чтобы идти ко мне от прохода во двор?

Проводив тогда Карася, я тут же подбежал к окну в кухне, и убедился в том, что автобус Махтюка всё ещё там, и что на месте водителя никого нет. Задребезжал телефон - и я вынужден был поднять трубку. Это оказался один из тех, кто молчание предпочитал диалогу. Тогда я снова бросился к окну, застав подо мной только сейчас отъезжающий микроавтобус. Я ещё и ещё раз прокрутил в голове тот момент. Если бы в моей черепушке "стояли" бы не мозги, а кинокамера, и она вряд ли зафиксировала бы эту картинку лучше. Прокручивая этот эпизод множество раз, как один и тот же кусок киноплёнки, я понял с вящей очевидностью: за рулём автобуса Махтюка сидел совершенно другой человек!..




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Те же 13-14 января 1982 (продолжение).
Также - отрывки из записей 15-16 января.

Лена не звонила все эти дни ни мне, ни Мише. Миша очень огорчён её исчезновением. По мнению Маринки, у него сильное психическое расстройство. Он "болен". У него "апатия". Он не ходит на работу, нигде не появляется; сидит дома. По его собственным словам, он раскаивается во всех своих поступках, и сожалеет о том, что вверг себя ("вляпался") "во всё, что случилось в последнее время". Но даже теперь ему не дают спокойно зализывать раны. Этот лётчик, Слава или Валера, отпаивает Мишу вином, а Каплан и Витюшка пристали к нему, как два банных листа, не вылезая от Мони. Все хотят подкараулить момент, когда же ему, наконец, звякнет Аранова. Я набирал Мишин телефон с улицы, намеренно стараясь, чтобы шум дороги попал в микрофон трубки. Миша сначала говорил "алло, алло", а потом добавил: "Лена, это ты? Ответь, пожалуйста. Мы все переживаем за тебя". Конечно, он мог предполагать, что это я, и просто меня разыграть, в то время как Аранова спокойно сидит у него на диване, но тогда пришлось бы вовлечь весь наш круг в этот розыгрыш. Я обнаружил напротив Мишиного дома шикарную точку, откуда просматривается внутренность его квартирки, и провёл там с биноклем в общей сложности четыре часа, но никого, кроме Каплана и других Лениных воздыхателей не увидел. Ничего не дало и наблюдение за остановкой возле его дома. Дважды на такси приезжала Канаревич (один раз с Нафой), вот и всё. Войдя в азарт, я готов был шастать вокруг не одну ночь, и только шальная мысль о том, какой же я всё ж таки подонок, остановила меня. Не исключаю, что мысль - мыслью, а вот прекратила моё пинкертонство простая лень.

Ни на йоту не сомневаюсь, что, "выйдя из подполья", Аранова позвонит мне первому, и больше никому. А Миша пусть её ждёт до посинения.

В отличии от него, я ни о чём не жалею. У меня нет никаких претензий к Лене: я не желаю ничего брать назад. Я виновен во всём, что случилось. Но своей вины перед другими (перед "сообществом", его членами), за то, что отнял у них публичную женщину, я не чувствую. Да, я завладел ей, когда она была любима многими другими, украл у них её на какое-то время (эгоистически нарушив всякие мыслимые и немыслимые сроки "проката", как если бы взял из публичной библиотеки книгу: и "забыл" бы её вернуть), и уверен, что ещё украду. Но согласитесь, положа руку на грудь, что это стало возможным только потому, что в зародыше этот вариант существовал, и возможность его была заложена в самой Лене. Я не чувствую своей вины потому, что она мне нужней, чем вам всем, вместе взятым, и ни один из вас не в состоянии испытать и половины того, что я испытываю.

Караульте её у Мони, поджидайте её у ИВЦ, забыв о моём существовании, слыша мои звонки всё реже и реже; шастайте по гостиницам, ищите её в Жлобине, высматривайте в минском "Интуристе", пока в какой-нибудь Каменке, или в Побоковичах её колотит Ротань (за то, что не сошлись характерами, за то, что "такая блядь!"), и в этой комнате с голыми стенами, с лавками у стены, воняющими самогоном и керосином, на скрипучей столетней кровати, оба вдрызг пьяные, Шурик и Леночка, ненавидя друг друга, вспоминают о самоубийстве. И в их воспалённом сознании вспыхивают обгорелые трупики их прошлых жизней, бесплотные признаки их прошлых самоубийств.

И когда оба чуть-чуть протрезвеют, хотя бы настолько, чтобы добраться на дребезжащем пригородном автобусе до Бобруйска, они разъедутся в разные стороны, и Лена отправится пешком не на автобус до дома, не к брату (к Светловодовой), не к Моне, а прямо ко мне...





Copyright љ Lev Gunin




 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

С 15 января

Вот уже два дня, как я чувствую себя в своей квартире, как в осаждённой крепости. Мои невинные шалости, кажется, набили оскомину "cверху". Каждая из них по отдельности вряд ли заставила бы оторваться от тарелки с супом сильных мира сего, но все они вместе, похоже, кого-то достали. Если бы не мой урок, который я с таким педагогическим тактом преподал Леночке, она бы не сбежала сейчас, и всю вину за это теперь взгромоздят на меня. Мои звонки с помощью кодов 1888817, 005, и других - тоже, скорее всего, не остались незамеченными, а один из них был сделан в московскую редакцию газеты "Чикаго Трибьюн". В Минске я звонил от Кима в Москву Елене Боннер, и, надо думать, "наверху" уже знают, кто именно с ней беседовал. Кажется, мне шьют политическое дело, как когда-то, на школьной скамье.

Моя безобидная выходка 13-го числа (как будто без меня не было, кому постучать по тарелке: нашли ведь!) спровоцировала совершенно неадекватную реакцию Роберта, который сказал на педсовете, по поводу моего отсутствия в театре во время выступления нашего оркестра, что я, мол, бастую молча, как в Польше. А это уже целая политическая статья. Он сказал ещё следующее: "Владимир Михайлович думает у нас, что, мол, зачем мне ходить на этот оркестр, советская власть и без этого проживёт, да? А не проживёт, так и ладно". - А затем он сказал обращаясь ко мне, что, мол, тут никто не поможет.

Меня также насторожила задержка "второго пришествия" Лены, что, как мне подсказывает шестое чувство, связано не с её личными планами-намерениями. В своё время, она пулей вылетела из техникума; потом её уволили сначала с одной, а позже с другой работы (с записью в трудовую книжку и в "личное дело"), поставили на учёт в милицию, и, наконец, "взяли на поруки" ученицей в Информационно-Вычислительный Центр, строго-настрого запретив пить, курить, прогуливать и быть нарушителем "трудовой дисциплины". И даже если подписку о невыезде с неё не брали, участковый всё равно устно предупредил её: "будь на глазах".

А она - регулярно ходит на работу... пьяной, а после "трудового дня" её поджидает целая шобла мужиков, которые оборвали телефоны ИВЦ, забросали ступени и площадку перед дверью осколками битой посуды, мешают работать такому исключительно важному государственному учреждению, превратив его в филиал магазина "Пиво-Воды"; и, наконец, Леночка вообще исчезает - неизвестно куда; проваливается сквозь землю, вместе с "поруками", государственными секретами и такими знакомыми всем и каждому нежными ложеснами. Да тут и без подачи в уголовный розыск её мордашку стал бы высматривать каждый дежурный милиционер. Так стоило б удивляться, если бы её, белую ворону, в её лисьей шапке и в штанах и пальто в клетку, одиноко кукующую возле какого-нибудь сельсовета, где ещё со времён Сталина народ приучили "к бдительности", взяли бы за жопу два сельских милиционера, и привезли бы её (предварительно созвонившись с городом) не в какую-нибудь задрипанную местную ментовку, и даже не в "центровое" отделение милиции на Пушкинской, а прямиком к КГБ, к "поручителям". Раз уж нарушительницу "советского образа жизни и социалистической нравственности" берут на поруки в одно из подконтрольных комитетчикам учреждений, ни одна ментовка разбираться не будет, а сдадут сразу же "шефам".

И вот "подшефная", скромно потупив взор, залитый вчерашней поддачей, сидит сейчас, качаясь, на краешке стула в одном из кабинетов "дома на Пушкинской" (только не "ментовской конторы", а другого), и сбивчиво пытается объяснить, как так случилось, что она послала "на три весёлых буквы" гуманное снисхождение к её проделкам, оказанное ей высокое доверие и честь, допуск к государственным секретам, и поручительство за неё перед милицией и местными властями такой очень серьёзной организации, как КГБ... И станут ей внушать, что всё это она сделала под влиянием (и "в угоду", конечно) такого закоренелого "агента мирового капитализма", как Вовка Лунин, которого хлебом не корми, а дай опорочить какое-нибудь правительство, и что подвести таких поручителей, как они: это серьёзная политическая диверсия, за которую по головке не погладят.

И станет Леночка с перепугу вспоминать все "антисоветские анекдоты", которые я ей рассказывал, когда драл её в попу, и с какими другими "агентами мирового капитализма" я созванивался, пока она валялась в отрубе после нашей очередной пьянки, и на какое именно "антиобщественное поведение" я её толкал, с целью бросить тень на её поручителей. И Леночка скажет, что знает о моей тесной связи с "идеологическим диверсантом" Толиком Симановским, у которого органы изъяли цитатник Мао Цзэдуна на китайском языке, и с Шуриком Пороховником, державшим у себя под подушкой другую "подрывную" книгу под названием "Кама Сутра"... И даже, может быть, вспомнит, что видела у меня голубую тетрадь со стихами поэта-отщепенца Бродского. А то, что я его манеру не очень люблю: это только гвозьдь обвинения, потому что на самом деле я её не очень люблю за то, что моя манера ещё хуже, ещё враждебней.

И ей, и мне тогда исключительно повезёт, если сотрудники этого и близлежащих к нему кабинетов, украдкой и тайком от остального коридора собравшись "на педсовет", возьмутся "учить" Аранову прямо на месте: чтобы она поглубже осознала свои проступки - и всеми своими порами прочувствовала свою вину и падение. А протоколы допроса порвут.


 

ГЛАВА ВТОРАЯ

С 18 января 1982

Кажется, дурные предчувствия начинают сбываться. Полдня передо мной крутится машина с номером 96-42 МГМ (зелёные "Жигули"). Первый раз она появилась ещё на автостанции, а потом выезжала со двора именно в тот момент, когда я во двор входил. Это было тогда, когда я быть дома "не мог", а должен был быть на работе. Из-за того, что я вёз проигрыватель, сел не на тот осовский автобус, и меня завезли прямо к дому, я не успел на маршрут "Горное", зашёл домой, оставил проигрыватель, и поехал на автостанцию.

Спереди зелёных "Жигулей" номера не имеется; только сзади. За рулём сидел очень странный человек, то ли горбун, то ли просто низкорослый, или полиомиелитик, с каким-то странным лицом.

Лена не звонит, хотя, как уверяет Миша, она в Бобруйске.

Стоит ли верить ему? И значит ли это, что предчувствия меня вновь обманули? Ведь я был уверен, что первому она, объявившись, позвонит именно мне! Но разве не я "видел" в своих догадках, как её перехватили, и стали "учить": и все мои планы, интриги и предвидения после этого полетели в тартарары, и я показался сам себе таким маленьким и беспомощным, как муравей, у которого полная голова планов организовать муравейник в логове муравьеда. Если Лену действительно перехватили органы, и хорошенько предупредили её, кто первым узнал бы об этом? Конечно же, Моня. Не по их ли поручению он её так рьяно разыскивал? И не смешивались ли тогда его слёзы от потери Арановой со слезами из-за упрёка в "служебном несоответствии"; как же - ему поручили за ней присматривать - а он её упустил. Нет, Моня определённо не лжёт. Лену загнали в обычную колею. И тогда, конечно же, водворили назад, на работу. Где она в данный момент и находится.

Я немедленно связался с ним, и спросил, откуда ему известно о появлении Лены. Его всегда самоуверенный голос теперь сорвался, и он так и не подтвердил, что ему это стало известно от неё самой. Теперь я точно знаю, что Лену на пути ко мне просто перехватили, и не Моня с Капланом, не Валера, и даже не Боровик. И что она никому из них (включая Моню) до сих пор не звонила. И я решил не бегать за ней, а ждать, пока она позвонит сама.


 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

После 20 января 1982

Утром, когда я менее всего этого ожидал, я почувствовал как бы укол - и позвонил Лене Арановой на работу. Её тут же пригласили к телефону и говорили со мной весьма любезно, хотя до этого её обычно отказывались звать. Значит, если её бы разыскивал Игорь, Славик, Ротань, Валера, или даже сам Моня, её для них бы не существовало. Похоже, на воображённом мною "допросе" она не тряслась всеми поджилками, а дала бой. Сама Лена, вопреки привычной установке "не беспокоить её" на работе, сказала на моё извинение - "ничего", а затем без всяких ужимок, жеманства или колебаний, просто сказала, что завтра придёт ко мне, и только взяла с меня слово, что я в это время никуда не денусь, и что у меня никого не будет.

Однако, Миша меня опередил. Он "зашёл за Леной" (караулил!) к ней на работу, и повёл её на Даманский, к Боровику (то, что первый её "выход в свет" будет именно к Боровику: этого следовало ожидать).

Но Лена заставила Мишу всё-таки отправиться оттуда ко мне, несмотря на то, что "он упирался, как ослик", а меня - принимать моего друга детства, несмотря на то, что я не желал его видеть, и на то, что я сам приболел. У меня была бутылка кубинского рома в упаковке, и я её перед ними полностью разоблачил. Я отчётливо представил себе, как дяди, совместно владеющие гаремом, послали свою самую красивую наложницу - в сопровождении своего самого верного "евнуха-пса": к какому-то безродному Алладину, покорённые силой его любви. Как трогательно, как человечно с их стороны! Послали, несмотря на то, что Алладин уже несколько раз пытался её нагло украсть.

Виной ли тому его песни, или поэмы с признанием в своей пламенной любви, что в определённых кругах "пошли по рукам", но факт остаётся фактом.

Что от меня требуется? Да ничего, кроме бутылки спиртного и согласия смириться с тем, что наложница остаётся в серале, и будет там оставаться, и должна быть туда возвращена. Если эти два условия исполняются, то сегодня Леночка обязательно ляжет со мной в кровать, и так будет повторяться в течение ближайших месяцев.

Если же я стану возмущаться "феодальным пережитком в ипостаси гарема", если стану бороться за освобождение "от восточной деспотии" всех женщин, но, в первую очередь и задолго до всех остальных - моей любимой Леночки: тогда не видать мне её, как своих ушей, и уже прямо сейчас, вот тут, она заявит, что не ляжет со мной. Для этого здесь и присутствует Моня, "евнух"-Моня, Кинжалов-Шнайдман, Кинжалов-Месер, Кинжалов-Мосер. Поэтому Лена и предполагает везде глаза и уши, и, помня о том, что у меня длинный язык, старается сама (за меня) выполнять все "условия" ("найти причины" - как, например, то, что у меня есть спирт или водка; или что я живу так близко к её работе и Светловодовой: что оправдывает её в глазах Кинжалова). Сам же Миша служит ей как бы ширмой, хотя и приходит не она с н и м, а о н с ней (приводит её).

У меня была температура тридцать девять; однако, я - всей своей волей - старался не подавать виду, как серьёзно я заболел. Я знал, что может зайти Виталик, и поэтому хотел повременить с извлечением "стеклянного романа" из хранилища и его "башни-обложки", однако, Миша настоял на более срочном распитии. Когда мы выпили (я - символически), Лена стала меня целовать, и по её глазам и словам я понял, насколько неконтролируемо с её стороны её поведение. Когда я пересел с тахты на "пианинный" стул, Лена тут же пересела ко мне, верхом ("на колени"), крепко прижалась и стала ёрзать, расположив сразу же затвердевшую часть меня у себя точно в промежности.

Я пытался расспросить Лену о её житье-бытье, чтобы проверить, соответствуют ли события в её жизни хотя бы частично моим видениям, представлениям, догадкам и предположениям. Прежде всего, я старался выяснить, побывала ли она в течение последней недели в деревне, на что она дала положительный ответ. Правда, она провела какое-то время не в Каменке или Побоковичах, а в Телуше, где есть дом-музей Пушкина. Конечно! Как я сразу не догадался? Куда мог Ротань её ещё умыкнуть, как не в "сельский куст" (в окрестности) Мышковичей, где "Караси" несколько лет лабали? Именно там ему всё знакомо. Мне кажется, что я понял её сбивчивый рассказ и намёки как то, что в Телуше она была (с Ротанем?) уже в самом конце, а до того провела какое-то время в другой деревне, поближе к Кировску. Я только хотел заикнуться про ментов, как Лена опередила меня, и заявила (если не придумала это), что в деревне попала в ментовку. "Знаешь, а ведь менты меня за жопу взяли в Кировске, на автовокзале".

Моня внимательно прислушивался к этому разговору. Он не встревал, но что-то усиленно соображал. Когда я стал со знанием дела задавать Лене наводящие вопросы, с помощью которых выяснил, что в деревню она приехала (с Ротанем?) "на свадьбу" (какая "свадьба" в среду или в четверг?), и что они (она с Ротанем?) так накирялись, что остались там на пару дней, а потом попали в другую деревню, Моня даже подсел поближе, чтобы не пропустить ни единого слова. А в Телушу они поехали "просто так". Я спросил у неё, указывая на еле заметный синяк под глазом, умело припудренный косметикой: "А это что?" Она ответила, что "саданулась об угол стола", когда, мол, поднимала вилку с пола. ("Наткнулась на кулак Ротаня", подумал я).

И тогда Моня всё понял, и разродился репликами:

- Конечно, Вова ведь у нас экстрасенс! Он всё подсмотрел, что с тобой, Леночка, было. Теперь можешь даже ему не звонить. Представь себе, что накручиваешь его номер, нарисуй картинку в голове, и прямо в голове получишь ответ.
- Моня, ну что ты болтаешь? Ты что, накирялся уже?
- А ты сама спроси у него.
- Вова, ты, правда, телепат? Экстрасенс... как... Ванда...
- Ванга.
- Да, как Ванга.
- Откуда мне знать? - Не только моя голова сейчас пытала жаром, но и то податливое, нежное Ленино место, куда упиралась моя затвердевшая часть. - По-моему, ей не был нужен посредник, медиум.
- А тебе нужен?
- Начнём с того, что совершенно разные явления люди называют одним и тем же словом. Вот, к примеру, прибежит сейчас твоя матушка, и устроит скандал: вы что тут с моей Леночкой делаете?
- Ебёте, короче, два ебучих еврея... то есть... полуеврея. Только моя мамаша не прибежит. Такого никогда не будет.
- Но это к примеру. А я вот ничего не учую, и заранее не "увижу" её приход. Мои способности заточены под другое.
- Под что именно? Какие способности? - Моня подсел ещё ближе, навострив уши.

Только сейчас я вполне осознал свою громадную, непоправимую оплошность. Я попытался погасить этот разговор, но Моня ещё некоторое время подливал масла в огонь, норовя спровоцировать меня на дальнейшие откровения.


Когда мы готовы уже были идти спать, неожиданно ворвался Виталик и крикнул, что мама с папой идут следом за ним, Я успел спрятать бутылку и перенести табуретку в спальню, и они вошли.

Мой брат сразу напал на Мишу, сказал ему, чтобы он убирался и чтобы Виталик его больше в моём доме не видел. Папа тут же ушёл, а Миша, пытаясь увести Лену, попробовал было что-то предпринять, но, с одной стороны, решение Лены остаться было железобетонным, а, с другой стороны, Виталик не дал ему долго думать и вышвырнул его из зала (бедный Виталик... бедный Моня!..).

Так мы остались втроём: я, моя мама и Лена.

Я сразу же твёрдо заявил, что Лена остаётся ночевать. Мама, конечно, была потрясена, и пыталась устроить разбирательство, но у неё из-за моих правильных действий ничего не вышло. Когда же я вознамерился расположиться с Леной в одной постели, моя мама так вызверилась на меня, что и я, и Аранова быстро сообразили, чем это всё кончится: скандалом, гипертоническим кризом у моей мамы, инфарктом у папы, а для нас двоих приводом в ментовку. Мы с мамой улеглись в спальне, а Лена в зале на тахте. Ночью я слышал, как Лена ворочалась в постели, и мне показалась даже, что она стонет. Возможно, она очень хотела, чтобы я подошёл к ней, но робость перед моей матушкой, перед её властностью и авторитетом - парализовала меня. Я называл себя тряпкой, безвольным трусом, ничтожеством, но так и не смог побороть в себе страх перед маминым окриком, взглядом и жестом, - и перед возможным ночным скандалом. Я пролежал так до утра, не задремав ни на минуту, и знал, что моя мама тоже не спит, караулит меня. Когда мне показалось, что я на что-то решился, и под предлогом выхода в туалет готов подойти к Лене, я совершенно бесшумно сел в постели, и в сию же минуту моя мамуля тоже приняла сидячее положение, и тогда я улёгся назад.

Утром Лена на работу не встала. Возможно, она надеялась (как и я), что мама уйдёт, и мы наконец-то останемся вместе, и мама, действительно, должна была уходить к десяти часам. Но, видя, что Лена уже всё равно проспала работу, и, хотя я ей - по маминым настояниям - дважды напомнил об этом, не собирается подниматься, мама - как бы не замечая моих протестов и моего замечания о том, что Лена сказала её пока не будить, - пристала к ней, как банный лист, каждые пять минут на манер кукушки-часов изрекая, что ей пора на работу.

Тогда Лена попросила меня подать ей одежду - и стала одеваться. Она очень долго чистила зубы, причёсывалась, звонила начальнице, и всё это время мама нарочно не уходила, так что, попив чаю, Лена всё-таки умчалась на работу раньше мамы. После того, как Лена ушла, мама (хотя она уже страшно опаздывала, если окончательно не опоздала) набросилась на меня, обещала, что узнает, где живут родители Лены - и пойдёт к ним, грозилась, что "заберёт" у меня квартиру, и так далее. С намерением продолжить этот разговор, мама ушла.

Те несколько дней, в течение которых я Лену не видел, преобразили её. Передо мной была уже совсем не та женщина, и только иногда характерный для неё блеск во взгляде, или лукаво-хищная улыбка выдавали в ней нечто, присущее прежней Арановой. В ней что-то стало свежее, и, в то же время, плотское начало, выраженное в ней, достигло своей кульминационной точки. Она что-то решила, осмыслила, осознала. Но больше всего изменились её глаза. В них появилась как бы "изнанка страдания", какая-то жертвенность, которой не было раньше в её взгляде. Она уже почти не оправдывалась, не придумывала десятков причин, побудивших её терпеливо сносить все те совершенно дикие, глупые, неловкие ситуации, в которые она вновь и вновь попадала, встречаясь со мной, не объясняла всех тех безумств, на которые шла, разнообразя свою жизнь мной.

Дважды она - словно вспоминая прежнее - пыталась показать намёками, что приходит ко мне "из ревности", из других симулируемых побуждений, предполагая несуществующих любовниц, якобы, посещавших меня, но ещё больше запутывалась и себя обличала.

Но всё больше дурацких конфликтов, уязвлённая гордость, неприятности, которые её сношения со мной приносили, неуклонно вели к такому моменту, когда они сделают для неё невозможным дальнейшую связь со мной, когда она не сможет посещать меня даже с Моней.

В день, последовавший за проведенной ей у меня ночью, Лена трижды приходила ко мне, что уже само по себе удивительно. И все три раза: одна, никого с собой не приводила, что удивительнее в квадрате.

Если бы это было возможно, я бы с ней не вылезал из постели, не ходил на работу, не играл халтур. Но она нервно реагировала на каждый телефонный звонок, подходила - в одних носках - к окну, и что-то высматривала внизу. Вопреки обыкновению, она дважды сливалась со мной, не приняв перед этим "допинг". Такая поразительная перемена не могла не бросаться в глаза, и, будь у меня возможность увезти её на необитаемый остров, где нужно только возделывать виноградники, подновлять жилище, разводить скот и плодить детей, мы были бы самой счастливой на земле парой. Если бы... Наша проблема заключается в том, что ни я, ни она не хотим и не можем работать. И ни в какие далёкие края - ни в Мурманск, ни на Дальний Восток, ни в Среднюю Азию (где надо пахать) - мы не поедем. Самый большой необитаемый остров к нашим услугам: это моя квартира, но он подвергается нападениям туземцев и корсаров, нашествиям термитов, вылазкам крокодилов и акул. Впервые Лена у меня, вместо усвоения поддачи и берла, в тех же носочках в качестве самодостаточной одежды залезала с одной из тысяч книг моей библиотеки на тахту, просила меня ставить пластинки, слушала, как я занимаюсь на пианино. Она впервые вспомнила, что у меня есть цветной телевизор и видеомагнитофон: большая редкость в наших краях, и с удовольствием посмотрела на "Лимонадного Джо" и на немецкую пародию, высмеявшую американские вестерны. Мы с ней одновременно поняли, что нам не стоит вместе смотреть никаких порно-фильмов, чтобы на аудиенции у Георгия Викторовича или у Виктора Георгиевича ей не пришлось выдавать моих секретов.

Она сама была в тысячу раз лучше любых порно-фильмов, и остро чувствовала это.

Минут сорок мы лежали с ней рядом на животах в носочках, рассматривая диковинные средневековые миниатюры. И я не знал, что сулит завтрашний день, и послезавтрашний, и сможет ли она приходить ко мне одна, без Мони и Канаревич, но то, что я в эти минуты становился добрее, и то, что уверовал в продолжение наших отношений: это не подлежало сомнению. Когда я спросил, останется ли она у меня на ночь, она ничего не сказала, и только кивнула, потёршись щекой о моё плечо и зажмурив глаза. Совсем как кошка.

И тут я вылил на неё целый ушат холодной воды.

Во-первых, я сказал Лене, что моя мама снова собирается у меня ночевать. Это было очень большим просчётом. Если бы моя родительница нагрянула - то нагрянула бы; мы спали бы снова с Леной в разных комнатах, ну и что? Всё, что мы хотели, мы уже сделали днём. Какой бес дёрнул меня за язык? Зачем надо было ей это говорить? Предупредить? Но для чего? С какой целью?

Во-вторых, когда Лена с чувством жалости спросила, чем я занимаюсь один целый день, я очень браво ответил, что, вот, у меня есть Бетховен и что я скучать не могу, и так далее. "А по мне, по мне ты не скучаешь?". Она произнесла это почти шёпотом, совершенно нехарактерным для себя тоном. Я почувствовал, что совершил вторую большую ошибку.

Может быть, своей "неуязвимостью" я хотел сыграть на её гордости, но гораздо прибыльней было бы "вложить" усилия в разжигание в ней подмеченной мной женской жалости, что дало бы намного более ощутимый результат, и я подсчитывал бы сейчас дивиденды.

В-третьих, пока Лена курила на кухне, я потихоньку убрал книгу, которую она читала, из опасения, что она утром возьмёт её с собой на работу, а эта книга была одной из главных жемчужин моей коллекции.

На этом список моего жлобства далеко не исчерпан, и Лена убежала "домой" не из-за происков КГБ, козней ревнивых соперников, Мониного коварства, или ханжества моей матушки. Единственная причина её отсутствия со мной в этот вечер стояла передо мной в зеркале - и ухмылялась оттуда своей наглой, самодовольной улыбкой. Так было всегда. Пока мне противостоят полчища врагов, непреодолимые преграды, пока на моём пути встают океаны и горы, и приходится разгадывать хитроумные ловушки, расставленные конкурентами: я душка, я чухорной, я остроумен; и мне некогда проявлять некоторые свои "качества". Самые опасные для меня минуты: это когда мне кажется, что ничего не угрожает моей любви, намерениям и амбициям. Именно в такие моменты затишья, когда изнурительная борьба позади, и очевидно, что мне удалось добиться своих целей, я могу сморозить любую глупость, совершить любую бестактность, стать причиной неловкой, натянутой ситуации. Через день или неделю, через месяц или два, через год или пять я обязательно покажу, "кто я есть", и теряю друзей, перспективы роста, открывшиеся возможности и любимых девушек.

Как только за Леной захлопнулась дверь, я немедленно принялся укорять себя, ругать последними словами. Как же я рвал на себе волосяной покров, какие самоистязания рисовал в своей голове, что только не предлагал кому-то невидимому, чтобы "переиграл всё обратно". Увы, в нашем мире однонаправленного времени, где часы и события "текут" лишь в одну сторону, "дважды не войдёшь в одну и ту же реку".



 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

После 20 января 1982 (продолжение)

С теми же мыслями я разлепил глаза, ощущая во рту металлический вкус, тяжесть в голове и на сердце. Свет белый мне был не мил. Привычные звуки, урчание холодильника на кухне: ничего не успокаивало, не утешало.

Из этого состояния меня вырвал телефонный звонок. Тёмный подвал удручённости немедленно заместился седьмым небом, куда я взлетел с немалыми перегрузками (сердце забилось учащённей). Голос Арановой вернул меня к жизни. Оказалось, что она взяла на работе отгул. "Ради меня!" - раздался самодовольный внутренний вопль, но, наученный горьким опытом, я поостерёгся жать на педаль самолюбования и тщеславия.

Я давно уже понял, что могу возникать с Леной в любом месте, ездить с ней на общественном транспорте или в такси, демонстрировать её в книжном магазине, в магазине "Подарки" и даже в Отделе Культуры (везде, где меня хорошо знали): лишь бы не выходить с ней вдвоём из собственного подъезда и не приводить её к себе домой. Я сильно не задумывался о причинах, стоящих за этим табу, и не стал его оспаривать или саботировать тихой сапой.

Сегодня Лена должна была отвезти подарок "сослуживице" куда-то в район гостиницы "Юбилейная", и приглашала меня с собой. Для меня это показалось индикатором нового этапа отношений.

Конечно, я собрался, как очумелый, а Ленка уже ждала меня на углу, возле гостиницы, где её приветствовал какой-то клёво прикинутый "мэн" с чуть заметной сединой в висках, бодрый и подтянутый, как... как Боровик. Он окинул меня оценивающим взглядом. "Всё в порядке - спасибо зарядке" - игриво бросила Аранова, отвечая на вопрос о делах. Возможно, присказка сегодня должна была означать: благодаря зарядке со мной... Заметив мою слегка приподнятую бровь, Ленка сказала, что он офицер КГБ, который совсем недавно в Бобруйске. Это могла быть как чистая правда, так и чистая выдумка. Я усиленно вспоминал, есть ли в моей картотеке человек, похожий на него - среди сотрудников местных органов, или он числится в картотеке связанных с КГБ массажистов и парикмахеров.

У магазина "Военкниги" мы забрались в троллейбус, один из новых, с гармошкой посередине, и протиснулись в заднюю часть. На площади Ленина в среднюю дверь ввалились Нафа, Портная, Рыжая, Канифоль и Сосиска, а через остановку или две (кажется, напротив Узла Связи (почтамта) - Залупевич, которая через весь глистообразный салон заорала: "Превед, тётки!"

Третья часть "Зондеркоманды" была в сборе.

Оказалось, что трое из них обслуживали клиентов в городке для иностранных рабочих (в Жлобине), а Канифоль и Сосиска работали с субботы по вторник в "городе-герое Минске".

Залупевич спросила общество: "Как баралось?" Я подумал, что Арановой ("барановой") видней.

- Девки, а куда это мы все вместе?
- Я - Лариску-сменщицу поздравлять с днём рождения. Она шестёрка начальницы, а можат у них там лесбийскайа любофф.
- А ты куда?
- Я к Барафику. Йему йебаццца ужс как хоцца.
- Так я и паверу. Захваци с сабой Моню.
- А што мы йот ниво йимеим, йот чудега?
- То, што фсигда. Два слова: и ф "Юбилейке" нам нихто ни хазяен.
- А ты?
- А я к Лильке-Цокотухе. Шупку у ниё покупаю.
- Сматриж, штоп ни найибала. Платишь зеленью?
- Нет, деревянными! Скажешь, тоже!
- Ни пизди! С каких это пор Лилька стала зелень принимать?
- А ни с каких. Ты, что, не знаешь, что она в йисраиловку намылилася?
- Правда?
- Нет, вру... У ниёш там шурин жывёт.
- Такой карапусс, как Лилька?
- Нет, ффоот такой ахтунг...
- Тибя хто фчира у Жлобини трахал? Генден с Ёриком?
- Лучше послушай, как нас в этот раз провозили...
- Там ваще палучилас полная хуйня.

Троллейбус в этот момент остановился напротив кладбища, и какой-то дядька с ближайшего сидения достаточно сдержанно попросил не материться. У Залупевич с Нафой глаза повыкатывались, челюсти отвисли, а у них сегодня точно был перебор, потому что одна огрызнулась "отсосёшь!", а другая "он забыл, как бычёк ф хлазу шипит!", и дядька заткнулся. Кончилось тем, что вся зондеркоманда через остановку вышла, оставив нас с Арановой один на один с аудиторией, и на нас пялилось пол троллейбуса. "Воффка, может, им жопу показать? - обращаясь "ни к кому", выдала Леночка: не очень громко, но так, чтобы ближайшим сидениям было слышно. - Такой, как у меня, они точно не видели". Глазевший в окно прыщеватый восьмиклассник подавился булочкой.


У "Лариски-сменщицы" (почему "сменщицы"?), очень даже симпатичной блондинки, нашлось, что выпить, а у меня "на через полчаса" была запланирована встреча с одним из молодых: бас-гитаристом и качком Стёпой Сидаруком. Мне страшно не хотелось оставлять Аранову, но и без денег оставаться мне было западло, и пришлось выйти из подъезда в одиночестве. Хорошо, что "Лариска-сменщица" не пожалела дать свой телефон, и я позвонил через час из "бункера", где мы встречались со Стёпой. "Лариска", назвавшись Тамарой, ответила, что "Леночка убежала". "Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл..." - вспомнилось про колобка, когда я добирался домой, спеша дорваться до телефона.

И дорвался-таки.

Леночка объявилась, заявила, что она в каком-то магазине, где стоит в очереди за шмотками (чтоб Аранова стояла в очереди за шмотками?!), и обещала, что скоро ко мне заедет. Я подумал, что это сказка про серого бычка, но оказалось, что Леночка не "профонатничала". Она и в самом деле приходила, и не один, а целых три раза.

Хоть я и не был уверен, тем не менее до её прихода собрался с мыслями, хорошенько подумал о своей болтливости, лени, жлобстве и жмотстве, и дал себе слово при Арановой засунуть в анус все эти качества. Но то ли у меня случился понос, то ли я их плохо засунул... получилось, как всегда...

Первый раз Лена прибегала одна, но, увидев Виталика, который сидел у меня - и не желал уходить (я, помня, что Лена обещала придти, пытался его отправить), опять убежала. Два раза она приходила вместе с Канаревич. Мы почесали языками, и я так развеселился, что даже закурил с ними. Залупевич передала Ленке какие-то деньги, и хотела по этому поводу высказацца, но Аранова перебила её, бросив: "Спасибо, подруга, что вернула". Но я-то знал, что это - сумма, которую, очевидно, задолжали ей жлобинские клиенты до "каникул", или заначка, означающая, что ей предстоит уже с этих выходных работать, "не покладая ног", "мостом между Востоком и Западом". Кто ж возвращает долг в немецких марках? Я, зная уже, что именно Лене требуется в качестве оправданий, попросил её помочь продать шубу, и она заверила, что спросит на работе.

Тут был и свидетель в лице Залупевич (что нам обоим было на руку), и дело, по поводу которого Лена смогла бы теперь ко мне зачастить.

Ещё большую надежду я питаю на помощь Светловодовой, которая, кажется, проявляет ко мне "повышенное либидо". Она стала ко мне наведываться; обманула меня, что будто бы на время рассталась с Сергеем Барановым. Стоило только отличавшемуся скромностью жениху на выданье прославиться связью с нескромной женчиной, как все девки тут же по нему сохнут. А где же вы, девки, раньше были?

Танька - совсем как Аранова - стала совершать разные глупости: принялась у меня на кухне печь блины, демонстрировала своей маме, что ходит ко мне, выскакивала из моей двери, как только слышала на лестничной площадке голоса соседей, присаживалась ко мне на колени, обхватив правой ладонью мой затылок, ревновала меня к Арановой.

Потом у меня состоялся "разговор по душам" с её мамой, которая позвонила мне после того, как Игорь, Миша, Марина и Таня обманом ворвались ко мне в двенадцать ночи, оставаясь у меня до трёх (когда они увели-таки Лену), причём, Таня бегала домой (Клава, её мать, ночевала "сверху"), а потом приходила опять, а её мамуля слышала из моей квартиры писки и крики, и смех своей совершенно пьяной дочери, а назавтра Таня - вместе с Норкой, Моней, Арановой, Сергеем, и с кем-то ещё - прямо от меня отправилась в ресторан.

Там Светловодова напилась до умопомрачения, поднялась на сцену, выхватила у Валеры Мельника микрофон, фыркнула "оркестр, музыку!", и стала показывать, как не надо петь. Потом, когда микрофон быстро отняли, она, не давая себя успокоить гитаристу Коле и Мельнику, стала что-то кричать - а то, что на неё смотрел весь зал, только её раззадоривало, - сбросила вниз микрофонную стойку, и увернулась от заботливой руки Коли, который намеревался нежно поддержать её за спину и свести со сцены.

Потом она быстро снимает свитер, оставшись в своём белом бюстгальтере, а за ним сбрасывает и бюстгальтер, кидая его вслед за свитером в зал, и пытается даже что-то выплясывать. Тогда её уводит милиция, и, натянув на неё свитер, её увозят. Но машина, чуть отъехав, останавливается, и Сергей, заняв у Мельника рублей сто, даёт милиционерам в лапу, и те её отпускают.

Когда пошли забирать Танино пальто, она неожиданно снова ворвалась в зал, и что-то ещё натворила, но, к счастью, её не забрали.

И теперь я надеялся ещё сильней привязать к себя Лену Аранову с помощью Светловодовой, которая не знала бы ничего о том, что является одновременно и орудием, и ставкой. Надеялся бы. В прошедшем времени. Потому что случилось то, что и всегда: из-за моих вышеназванных пяти качеств.

С того дня, который следовал за случаем, когда Аранова ночевала у меня при маме, нам так и не дали (в моей квартире!) ни разу остаться наедине. Поэтому, когда Лена мне позвонила (она теперь сама названивала по 5-6 раз в день), я сказал откровенно, что соскучился по её телу, и умолял найти способ остаться со мной. Мы договорились, что отключим мой телефон, забаррикадируем дверь: и не станем открывать даже милиции. Лена должна была придти ко мне после работы, а она в этот день кончала в два.

После полтретьего, когда я понял, что Лена с работы ко мне не зашла, я почувствовал себя так, как будто в меня воткнули нож внутрь ручкой. Такой тоски я давно не испытывал. Вместе с тоской - впервые за долгое время - во мне вспыхнуло негодование. Я воспринял нарушение обещания придти - как предательство, как жестокость, как жесточайшее преступление. Мне впервые за последние недели стало до смерти обидно.

Я, конечно, не мог не подумать о том, что всё это проделки Миши Кинжалова, и поклялся отомстить ему за эту новую пакость. Я не узнал пока, как и куда Моня сманил или увёз Аранову, но эмоциональные сигналы, которые я улавливал, были настолько красноречивы... красноречивей некуда...

А назавтра я понял, что Миша, очевидно, напоил Лену, и воспользовался помощью Димы Макаревича и Нелли, Володи Купервассера с Ирой, или кого-то другого, кто, как они, мало известен в нашем кругу, и спрятал Бананкину от меня в труднодоступном месте. Скорее всего, он обратился к Нелле, и с её помощью доставил Аранову к Жанне. Мне передавали, что, убежав от меня к Диме, а теперь став его законной супругой, Нелля продолжает ревновать меня к любой юбке, и особенно к Арановой.

И вот, теперь, сославшись на головную боль, я не пошёл на работу, и стал остервенело рыться в старых записных книжках, в поисках телефона Жанны...



 

ГЛАВА ПЯТАЯ

После 20 января 1982 (следующая запись)

Наконец-то я нашёл заветный телефон! Правда, бумага в этом месте немного вытерта, и с обратной стороны листика - огромная клякса, так что имя Жанны видно нечётко. Но я всё равно уверен, что это именно её телефон, если, конечно, номер не поменялся.

Когда я накручивал диск, по привычке - указательным и большим пальцем, - я молился про себя, чтобы это был правильный номер, и чтобы в своих догадках я не обманулся.

Трубку подняла... Лена.

Она дважды успела сказать "алло!" пока у меня прорезался голос.

- Лена, дорогая, что с тобой происходит? Что случилось?
- Во-первых, ты мне должен объяснить, кто тебе дал этот номер. Иначе... иначе я с тобой вообще не играю.
- Но ведь ты обещала, что придёшь... Ты ведь обещала.
- Мало ли кто что обещал. Ты мне тоже обещал, что женишься на мне, а, когда я сказала, что не выйду за тебя, если не приедешь к Моне, ты не приехал, значит, грош цена твоему слову. Ну, выкладывай, откуда у тебя номер.
- Ну, хочешь, я приеду за тобой на такси? Хочешь?
- Хоть на броневике. По дороге из Смольного в Зимний.
- Опять ты издеваешься над моей фамилией.
- Фамилия тут не при чём.
- А что при чём?
- А то при том, что, раз ты знаешь, куда пригнать броневик, значит, знаешь и адрес.
- Ну и что тут такого?
- А то, что это уже серьёзно.
- Что именно?
- Ну, не придуривайся.
- Позови Жанну к телефону.
- Не знаю я никакой Жанны.
- Так уж и не одной.
- Я сказала: никакой.
- Ну, хорошо, позови Моню.
- Моня наблевался и спит.
- Передай ему, чтоб не просыпался.
- Чтобы уснул вечным сном? Так и передам.
- Не вечным. Я такого не говорил. Я хорошее помню до гроба.
- А ты приедешь, и будешь меня трахать?
- Без статистов и ассистентов. А без них, кроме как у меня дома не получится.
- Значит, ты бы не хотел, чтобы тебе в жопу светили, и гандон надевали.
- Ты знаешь, что я презервативами не пользуюсь.
- Ну и напрасно. Я бы могла тебе целый вагон из Жлобина привезти. Импортных.
- Спасибо, не надо.
- Думаешь, я забеременею, как... твоя Нелля, и выскочу за тебя из-за ребёночка? Скорее, спираль забеременеет.
- Так вытаскивай её, когда ты.. со мной. А потом опять вставляй.
- Угу... Если б так можно было...
- Ну, признавайся, что ты там делаешь?
- Выполняю спецзадание.
- Ладно. Когда я тебя увижу?
- Увидишь. В этом не сомневайся.
- Но когда?
- Когда получу увольнительную.
- А я могу неуставно обратиться к твоему командиру?
- Только после двенадцати. А сейчас у нас утро.
- И ты не работе.
- И я не на работе.
- Значит, на больничном?
- А как ты догадался? Со вчерашнего вечера.
- Но ведь вечером поликлиника не работает.
- И я не работаю, и ты не работаешь. А всё равно ведь мы что-то хаваем.
- Лена, послушай, мы должны обязательно встретиться.
- Когда, сегодня?
- Ну, не завтра же.
- А ты, я смотрю, научился борзеть.
- Ну, так как?
- Я ничего тебе не обещаю, - она сильно понизила голос. - Подходи в шесть часов в кафе "Юбилейное". Я буду тебя ждать.
- Прямо в кафе?
- Вот непонятливый. Нет, криво!

Ровно в шесть, минута в минуту, я стоял возле кафе. Внутри Лены не было. И снаружи. Я провожал глазами каждого встречного, каждую пару или компанию, надеясь узнать в ком-то из них Аранову. Гиблое дело! Секунды, минуты проходили, а её не было. Я шлялся вокруг целых сорок минут, заглядывал даже в машины. Напрасно. Когда я вконец отчаялся, в ушах снова зазвучал самый конец разговора. Тон, которым Аранова говорила о встрече. Нет, тут что-то было не так. Я прислонился к стене горящим лбом, напрасно надеясь потушить пожар в голове, сбоку от двери. За одной из петель была щель, откуда виднелся край какой-то бумажки. Совершенно машинально, не зная, зачем, я потянул этот край - и вытащил сложенный вдвойне лист. Я раскрыл его. На развороте рукой Арановой был выведен незнакомый мне телефон.


Я дошёл пешком до кинотеатра "Товарищ", нащупал в кармане двушку, и позвонил из уличного телефона. Голос, который мне ответил, был голосом... Роберта. Пока я дошёл до следующего телефона-автомата, я стал уже думать, что мне показалось. В кармане нашлась ещё только одна двушка. На этот раз отвечала Аранова. Где-то рядом звучал голос Мони, который снова был пьян, и ржал, как лошадь.

Этот разговор был "ни о чём". Когда донеслась реплика Мони "Лена, с кем ты говоришь, иди к нам", нас рассоединили.


 



 

Copyright љ Lev Gunin

 

 

 



Лев ГУНИН



3ABOДHAЯ KYKЛA

 




КНИГА ТРЕТЬЯ



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
ЧЕТВЕРГ
28 января 1982

От прошлого четверга до этого Лена звонила мне сама каждый день, но появилась только позавчера: глаза красные, волосы перекрашены в шатенку, свитерок весь пропах сигаретной вонью. Она замочила свои брюки и свитер в моей ванне, а сама ходит голышом; только что я завернул её в свой банный халат. Я сказал, что без неё заболел, и теперь она одна в состоянии меня вылечить. Мои щёки и глаза действительно провалились, и я в самом деле стал похож на больного. Не вылезая из халата, Лена бросилась меня спасать. Лечение проходило успешно, и уже через полчаса его результаты потекли по Лениной коже.

Промокнув низ живота халатом, Лена попросила меня больше незнакомым людям, разыскивая её, не звонить. Иначе спецзадания придётся выполнять мне, и большей частью своей собственной жопой. Кончики моих пальцев предательски задрожали.

Уходя, Лена сказала, чтобы к ней на работу я пока тоже не звонил. А на вопрос, когда можно будет, она ответила, что как только - так сразу. Всё это время она на работе не появлялась. Игорь, который каждый день караулил её утром и вечером, плакался мне об том, и со слезами в голосе умолял сообщать ему, когда Лена появляется у меня.

Предупреждение Арановой не сулило ничего хорошего, и какой-то импульс подсказывал мне, что и у меня начнутся нешуточные неприятности, и Лена в ближайшие дни не осчастливит меня своим приходом.

И всё-таки в душе я надеялся, что она очень скоро придёт, и стремился обезопасить себя от маминых "шмонов". С намерением заменить старый замок новым, и не давать маме ключей, я договорился о помощи с Иваном - резчиком и гитаристом, - но мама об этом проведала. Она меня предупредила, чтоб я не вздумал ставить новый замок, или она отсудит у меня квартиру, и заявит в суде, что я разными неблаговидными способами вынудил передать мне кооператив. Отсудит и продаст. Хотя мама уже давно не работала в прокуратуре и в суде, все её связи остались. Мамина угроза не прошла мимо моих ушей. И всё-таки я решился установить изнутри хотя бы задвижку.

В определении характера импульса, я, наверное, ошибся. Сегодня вечером Лена, а затем Миша говорили со мной по телефону, и сказали, что собираются ко мне. Я сначала пытался настоять, чтобы пришла Лена одна, но Миша заявил буквально следующее: "Лена одна не придёт. Мы с ней работаем в одной конторе".

Он сказал, что будут он с Норкой и Лена. Я, подумав, согласился. И ничего не сказал о предупреждении Виталика, который выдал мне мамин секрет о её намерении сегодня нагрянуть "с инспекцией".

На что я надеялся? На что рассчитывал? Скорей всего, ни на что. Желание видеть Лену было таким острым, что я либо надеялся на чудо, либо решил увидеть Лену: а там хоть трава не расти.

Они спросили у меня по телефону, есть ли у меня спирт, который лучше любой водки. Я сказал, что мама водку вылила, а спирт, что приносит Махтюк, унесла. Минут через сорок звонил Виталик, сказал, что встретил Мишу, и предупредил: если Миша пошёл ко мне, то "получит по зубам". Я же заверил Виталика, что Миша повёл Норку в ресторан, а ко мне придёт Лена одна, и попросил брата, чтобы он мне сообщил, если мама вдруг отправится ко мне с визитом. Вскоре опять позвонил Миша, и пожаловался, что Виталик ему угрожал, говорил, чтобы мой друг детства ко мне не ступал на порог ногой. Я поспешил успокоить Мишу, заверив его, что в моём присутствии бояться ему нечего, и сообщил про задвижку, благодаря которой мама не сможет ворваться наскоком, и через некоторое время они пришли.

Миша принёс пол-литра водки; все они уже немного поддали.

Когда мы откупорили бутылку, я включил проигрыватель, и мы слушали самую модную музыку, что ни на кого, кроме Норки, впечатления не произвела, но всё равно мы от неё балдели. Моня с Норкой вышли на кухню.

Я сказал Лене, понизив голос и стараясь, чтобы меня не было слышно на кухне, - "выходи за меня" - чувствуя, что захмелел, - "ни за что не поверю, чтобы замужних баб гоняли на спецзадания". - "Я потерянная девка, - отвечала Аранова. - Зачем я тебе? Мне уже двадцать восемь лет". - "Ну и что? На вид тебе нет и двадцати. А по заводу тебе все семнадцать." - "Посмотри, я крашу волосы, у меня полно седины. Я уже старая дева. А тебя ждёт слава и успех. Дети и семья. Правда."

Когда Моня с Норкой вернулись в зал, я достал сигареты "Malboro ", оставшиеся от одного гостя, и дал их Лене и Моне. Они закурили. Мы выпили ещё. Я видел, что Лена опьянела от третьей рюмки. Она улеглась на тахте, а я рядом ней. Но я видел, что Лена сегодня ведёт себя как-то странно, что она расстроена, нехарактерно напряжена и насторожена.

Миша захотел Леонтьева, и я поставил ему эту пластинку. Мы с Леной пошли танцевать. Она легко скользила в своих тёплых носках, бесшумно передвигая ноги по полу.

Я понял, что она привыкла танцевать в квартирах многоэтажек в позднее время, когда на топот "над головой" готовы сбежаться соседи. Мне стало от этого не по себе. Торшер из угла протягивал простынь уюта до самой гардины, и казалось, что во всём доме и городе никого больше нет. К нам присоединилась и Норка, и теперь мы танцевали втроём. Миша засел в туалете. Тут Ленка вдруг воскликнула с озорством и нахальством - "смотрите, я и так могу" - и подтянула свитер до подбородка. Какое-то время она так и танцевала с обнажённой грудью. Потом опустила руки. Я посмотрел на Норку - и всё понял. Мне стало ясно, что Лена стесняется Норки: так же, как и я. Невероятно. Посмотрев на нас двоих, Аранова тоже прозрела, и ей стало стыдно своего стыда. Виной всему было моё присутствие. Подтверждение диагноза не требовало альтернативного мнения.

Кончились сигареты, и я сбегал к Мопсику за новыми.

Потом у всех разом упало настроение, и кто-то предложил купить ещё одну бутылку водки. Лена попросила у меня денег. Их-то я давать и не собирался. В принципе, я мог наскрести ещё рубликов тридцать, но до конца месяца оставалось целых три дня, а то, что у многих зарплата - шестьдесят рублей в месяц, меня не е... интересует. Поэтому я объявил, что мама унесла не только спирт, но и деньги. Меня удивило, что к моим словам отнеслись без должного понимания. Тогда я ещё раз ебъёвил, что м'а-а забала ф миня фси дени, и что я располагаю только тем, что у меня и кошельке, не более.

Три пары глаз уставились на меня с нескрываемой укоризной. По нашим, советским меркам, мой и Мишин доход сильно не различались, пусть мой и был на порядок ниже. Зато его траты - на категорию выше.

Миша клялся, что только что истратил тридцать рублей. Обе женщины это подтверждали. Все смотрели на меня. Если бы у Махтюка был телефон, я бы ему позвонил, и он бы, наверно, принёс выпить. Я мог попросить и Вику. Но, когда я ей дозвонился, оказалось, что там у неё "камппания".

Лена настаивала, чтобы я одолжил денег у соседей. Я дал ей свой кошелёк, и она наскребла в нём рубль мелочью. Я сделал вид, что хожу по соседям, а на самом деле не собирался одалживать, и просто стоял в подъезде. Тупо надеясь на то, что разговор вспыхнет с прежней силой, что мне удастся развеселить, развлечь их так, чтобы про водку забыли. Как только пробило бы двенадцать, мы бы пошли спать - и всё.

И тут внезапно раздаётся звонок в дверь.

"Входит ревизор", пронеслось у меня в голове.

Я двигаюсь в коридор. Смотрю в глазок: мама. Я возвращаюсь в зал и спрашиваю ответа у высокого собрания: быть или не быть, открывать - не открывать? Кто-то говорит открыть, кто-то - не открывать.

Пока у нас проходит голосование по важному внешнеполитическому вопросу, мама колотит в дверь, будоража соседей, и на площадку высыпают все, кому не лень. Прислушиваюсь, припав ухом к двери - кажется, кто-то подал идею вызвать милицию.

Наконец, я объявляю, что не открыть нельзя, иду к двери. Табуретку спешно вынесли в спальню, при этом разлив на пол воду; рюмки успели-таки спрятать.

Я открыл маме.

Она, оглядев всех присутствующих, стала кричать, обозвав Мишу сводней (сутенёром?), начала бранить Норку, а та, тоже повысив голос, огрызалась. В общем, моя мама устроила скандал на весь подъезд. Я был виноват перед обеими сторонами. Мою вину нельзя искупить. Вскоре вошёл и папа, и сделал попытку задержать Лену, но его попытка не увенчалась успехом. Я шепнул Лене на ухо "позвонишь завтра", на что раздался ответ: "ни хрена".

Это конец! Я потерял свою суперигрушку, свою "заводную куклу". Теперь нет ни одного шанса на то, что Лена ещё раз придёт, или захочет увидеть меня... Пусть собственная квартира на одного холостого парня в наше время: это пока ещё кое-што, моя мама глубоко заблуждается по поводу её места в "системе координат". Даже в нашем Бобруйске к услугам Арановой две-три сотни квартир, так на хрена ей моя квартира? В её встречах со мной даже поддача и берло не играли заметной роли. Таких жмотов, как я, поискать надо, и всё-таки она десятки раз предпочитала моё общество тем "обшествам", где она бы не просыхала.


Я остался у разбитого корыта. В течение последних месяцев я только то и делал, что просил у судьбы - и добивался! - совершенно нереального. Мне повезло. Что-то разладилось у здравого смысла, и, вопреки всякой логике, валютная проститутка, которая в "нормальном" мире в мою сторону бы не посмотрела, приходит ко мне вторично после первой случайной ночи. Но и этого мне кажется мало. Подавай мне её в услуженье, чтобы, как заботливая мать, эта суперигрушка, "зондеркомандерша" высшего класса, кормила меня грудью... то есть... своим несравненным телом. И это происходит: не раз - не два. А мне всё мало, мало! Дала один раз, дала второй, дала третий: хочу добавки! Хочу! Стучу ложкой по столу. Но кто я такой? И что вообще мне Леночка задолжала? Я добился, наконец, её привязанности, её истерик, её безумств. Началось соревнование амбиций. Кто кого. Я - её, или она...

Кто же развратней? Кто "хуже"? Кто из нас игрок азартней, кто в большей степени эгоист? Примерно неделю назад Махтюк, застав-таки Леночку у меня, бросил очень интересную фразу: "присосался к бабе, да?"

Да, я игрок. В высшем смысле; игрок до мозга костей, готовый поставить на карту всё. Баснословно выигрывавший иногда, как все азартные игроки. И, как все они, проигрывающий как правило "глупо", когда неудача кажется нонсенсом, случайностью один на миллион. И, самое страшное: готовый проигрывать и проиграть. Всех окружающих. Себя самого. Мать родную. Любовниц и друзей. Хотя рисковать во многих случаях не стоило бы...

Кто он, "потребитель" наших эмоций, наших страданий и бед? Кто он, какой Бог мучает, испытывает свои создания. Кто теперь или что заполнит пустоту в моей груди? Пустоту одиноких ночей? Какая цель придёт на смену бесцельному бытию? Самое страшное - пустота - маячит над моей головой, но я готов встретиться с ней один на один, и снова её побороть. Назло богам, назло всему, что стоит надо мной, хотя стоило ли пройти этот круг, чтобы вернуться к началу?



ГЛАВА ВТОРАЯ

ПОНЕДЕЛЬНИК
1-2 февраля 1982

Моё настроение несколько изменилось. Я почувствовал, что не хочу признавать своё поражение, я обнаружил в себе готовность к активным действиям. Опять появилась осторожность и агрессивную цепкость.

Вчера приходил Вадим - бас-гитарист, и сказал мне, что его сват, сотрудник милиции, велел меня предупредить, что в милицию поступил донос на меня, в котором сообщается, что на моей квартире происходят пьяные сборища, что я устраиваю бардаки. Он сказал, что на меня собираются устроить "облаву", а ментовский рейд, как нужно понимать, не состоится без соответствующего звонка. Значит ли это, что за мной установлена слежка (выставлена "наружка")? Не думаю. А вот информатор приставлен обязательно.

Вчера или позавчера решил всё-таки переговорить с Арановой. Да - да, нет - нет. Хотя после всего, что случилось, никто на её месте со мной бы больше не говорил. А я всё-таки решил ещё раз попробовать. Ещё один шанс. Ещё одна попытка. Но сразу разыскивать её не стал. Ждал "импульса".


Сегодня, почувствовав импульс, позвонил Арановой на работу.

Несмотря на то, что её начальница (Игорь сообщил) просила на работе её не беспокоить (да и сама Лена "всех просила об этом"), со мной она разговаривала очень ласково, и - когда я стал её просить "обязательно" ко мне заглянуть, немедленно согласилась (добавила только, что это будет после одиннадцати).

Я сразу "поплыл", и перестал следить за своими словами (не ожидал, что со мной будут говорить так, как будто ничего не случилось), и ответил, что это всё равно. Всё р а в н о! Вместо того, чтобы сказать, что я жду её в любую минуту! Моня нашёлся бы, что сказать! Хорошо ещё, что я не вставил "мне" (м н е всё равно). Не исключено, что после этого у моей пассии поубавилось энтузиазма.

Где-то пол-одиннадцатого Лена позвонила и сказала, что зайдёт завтра в семь вечера, во время перерыва. Я - без всяких колебаний и бодро, по-пионерски - ответил, что "хорошо". И тут же уловил в её голосе такую досаду и такое удивление, которые граничили с растерянностью.

Она пыталась дать мне ещё шанс, тянула разговор, что-то ещё у меня спрашивала. Но я был глуп, как баран, а точнее, как пробка. Не зря говорят: любовь глупа, любовь-морковь. Я не смог проявить самой примитивной, детсадовской сообразительности.

Потом (гораздо позже) выяснилось, что она позвонила просто чтобы выяснить, нет ли опять у меня моей мамы, причём, не могла признаться, что звонит лишь поэтому, и ждала, что я спрошу хотя бы, почему она не может придти. И она бы сказала тогда приблизительно следующее: "...ну, ладно, я сейчас буду". Но я даже и словом не обмолвился об этом. И она просто опешила. Она не могла даже и близко предположить такой оборот, и страшно досадовала. Я тоже. Какие законы, какие табу она в очередной раз нарушила бы, появившись у меня одна, без сопровождающих?! Какой "штраф", какое наказание последовало бы за этим? А я, неблагодарный, не мог просечь элементарных вещей...

Не испытанное мной, немыслимое счастье: где оно, как его испытать, как добиться его; как узнать, что это именно оно, что оно именно меня посетило? Или это что-то такое, что, как мешок бриллиантов, бесценно, но ломит спину? Вся беда в том, что я относился к нему именно как к мешку бриллиантов; вдобавок, как к мешку на спине моего раба. А оно не имеет ни цены, ни стоимости: как синее небо, как ветер, камни, трава и деревья. И я понимаю это. Но мало "понимать". Надо, чтобы заодно были и разум, и сердце.

И всё-таки наш дуэт двух артистов состоялся. Нас тянет друг к другу то уникальное, что есть в нас: неожиданность моих слов и реакций, непредсказуемость Лениных поступков и действий. Что толку для таких, как я и она, обладать импозантным, престижным, умелым партнёром, если все его слова и действия можно расписать вперёд на месяц? Поэтому Моней она была сыта по горло. Он только притворялся; лишь имитировал неповторимость. У него есть некоторая стильность и шарм, в этом ему не откажешь, но не такие, что срослись бы с натурой. А у Лены есть свой особый стиль. Только ей нужны подмостки. Играть для меня одного ей не всегда интересно. Разве что - со мной дуэтом. Но выходит, что для такого дуэта я ещё не дорос.


Ночью я спал урывками, метался во сне, долго сидел на кухне, пил воду. Опять не могу простить себе своего "прокола". Утром поехал к Карасю, надеясь застать его дома. Но до Карася не доехал. Вышел на Минской, напротив Мониного дома. Решил пройти через его двор, "задами" дотащиться до кладбища, и там сесть на другой троллейбус.

За углом стояла тачка со всеми прибамбасами. Шестёрка. Оплетённый руль, тонированные стёкла, стильные бампера, "фирменный" (импортный) кассетник с приёмником в одном флаконе, обалденный цвет. И Аранова - несмотря на февраль - в короткой розовой курточке до талии, в чёрных блестящих брючках в обтяжку, в сапожках на меху (за пол косяка, не меньше), с бриликами в ушах, и без головного убора, но зато с сигаретой в зубах, на заднем сидении. Дверь открыта, как летом, настежь. И Нафа спереди, в пассажирском кресле, довольная, в дублёнке за тыщу баксов (такие видел в "Берёзке"), в норковой шапке, и тоже с бриликами. Нафа сегодня была добрая, не кусалась:

- Бананкина, ты посмотри, кто к нам явился. Вовка Лунин, грозный музыкант, да ещё и поэт в придачу. Ты позволишь ему себя облобызать?
- Привет, Ленка. Ты, что, не выспалась?
- А ты дашь? В любое место звонит, слышишь, Наташка, и говорит, приезжай, будем делать бумзен.
- И ты к нему едешь?
- А как же? От него разве отделаешься?
- И без меня?!
- Мы с Моней.
- Моня, Вовка, ты и я: вместе - шведская семья.
- Бумзен, бумзен. Зы махт михь глюклихь. Всё в порядке - спасибо зарядке. А чего ты не спрашиваешь, куда мы едем?
- А что тут спрашивать? Куда ещё можно ехать в рабочей одежде? У Жлобин, канешна.
- Не угадал!
- Ленка, он же почти угадал. Наш Шлобын прыйехаф к нам. Мой френч, и её дойч из Жлобина сегодня в "Юбилейке" - в командировке. И нас очень хотят зэен.
- В такую рань? Только глаза прорезамши...
- А в абенд они назад, в свою жлобину, намылились.
- Значит, это они вам больничный на работу выписывают?
- Баксы они нам выписывают. А за баксы мы себе скольк хошь бюллетеней нарисуем. Как тебе нашы рабочыи спецовки?
- Класс шубка.
- Какая шубка? Дублёнка, фирменная. Не видишь, что ли? Такую в "Бяроске" не купишь.
- А где?
- Я бы тебе сказала...
- Лена, так когда я тебя увижу?
- Лена, так когда он тебя увидит? А как нашчот сейчас? Смотри в обе смотрелки. А, Лена? Так когда?
- Скоро.
- Ну, всё. Кончаем базар. Нам пора. Наш массовик-затейник пожаловали. Отчаливаем.

Сзади, позванивая ключами на модном брелке, приблизился классно прикинутый мэн в фирменных тёмных очёчках, в джинсах и в пиджаке "от Кардена", и, словно не замечая меня, подошёл к машине. Его итальянская обувь и "Роллекс" на запястье "тянули" на больше, чем я зарабатываю за полгода. А он на них полгода не собирал. Для чего-то потрогал антенну, и (опять - словно я был пустым местом) - не обращая на меня никакого внимания - захлопнул дверь, занял водительское место, и тачка "отчалила".

Вся моя решимость как испарилась. Мой дух ушёл в пятки. Сегодня я увидел перед собой совсем другую Аранову. Классную, шикарную даму, имевшую, как выражалась Канаревич, "товарный вид и спереди, и сзади". Прирождённую фрау Беггер, Биргер, или Бейц. Как будто её выродили не в "родильном отделении" госпиталя какой-нибудь военчасти или районной больнички, а в частной клинике Бонна или Берлина. Наши с ней пути-дороги просто не должны были - физически не могли пересечься. И её позорное ремесло, как обоюдоострый меч, с одной стороны имело коннотацию скверны, а с другой - респектабельность, которой в нашей перезрелой империи жизнь наградила за "особую" репутацию. Девки занимались бизнесом. А это занятие сделалось в нынешнем "государстве рабочих и крестьян" самым престижным. Каждый, кто носил на себе по 12 зарплат простого советского человека (и более), становился героем дня: выше звезды балета, солистки Большого театра, или киноартиста. И такие "работницы гостиничного бизнеса", как Сосиска, Трапеция, Нафа или Аранова, ударницы эротического труда, по сценарию не должны были падать в объятия поэтов-идеалистов.

И я лёг на остывшую простынь разобранной кровати, как будто и не вставал после ночи. В ушах звенели фразы, сказанные Нафой и Арановой "из тачки". И перед глазами - наглая, непробиваемая морда этого выродка-шофёра. А тут ещё звонят в дверь. И без них тошно! Я подумал - что или милиция, или Моня. Посмотрел в глазок: Аранова!


От неё пахло, как всегда, идеально вымытым телом, экзотическими (немецкими, французскими...) желями и шампунями. Только теперь (после того, как я её увидел в "шестёрке") я усвоил ещё и "функциональность" этого запаха. Теперь я знал, что так пахнут все проститутки.

Она была пьяна!

Когда - после душа - мы оказались вдвоём на той же самой кровати, где я только что лежал один (она - как всегда - без всякой одежды), нам и в голову не пришло заниматься любовью. Я обхватил её сзади, прижавшись к её спине всем своим телом: и так мы уснули. А утром... А утром она дала мне войти в неё, поимитировала оргазм, и ушла на работу...



ГЛАВА ТРЕТЬЯ

После 11 февраля 1982

Если посмотреть мои записи, вспомнить последовательность события, то выходит, что Лена откликалась (тем или иным образом) на каждый мой зов. Она могла не придти в т о т ж е день, тогда обязательно приходила через, или даже на следующий. Иногда она звонила сама; при этом я вновь и вновь проверял точность своей интуиции. Мне казалось, что я знал наверняка, когда именно она возникнет, и что она где-то там изобретает, как и чем оправдать свой визит. Я готовил новую пластинку или отпечатывал посвященное ей стихотворение, брал у Махтюка спирт, или покупал бутылку водки (виски (вина) - и она приходила; я ни разу не ошибся.

За всё то время, что Аранова проводила у меня, она была крайне нетребовательна. Она никогда никому ничего не рассказывала; она не тронула ни одной вещи в доме. Ко всему относилась очень бережливо, и даже чашку не брала, не испросив разрешения. По дому передвигалась абсолютно бесшумно; я замечал, что у неё совершенно определённая, особая манера ходить. Она могла утром не позавтракать; если что-то просила для себя, делала это с какой-то покорностью. Возможно, будь у меня даже миллион, она, полагая, что он мне крайне необходим, отнеслась бы к нему, как к любой вещи, одной из вещей в доме. С ней можно было говорить буквально о чём угодно. Она принимала любую тему, и выяснялось, что во всех областях у неё имеются хотя бы основные понятия. Она была серьёзна, когда что-то не ладилось, или когда у меня не было настроения, а в компании - или когда я начинал её заводить, - становилась заразительно весёлой, лукавой и остроумной. Даже спала она, занимая как можно меньше места, всегда у стены, словно вдавившись в неё, и всегда на правом боку (она не любила других кроватей); даже если спала одна.

Она была все эти два с половиной месяца бессменно в одной и той же одежде: две смены брюк - штруксовые и зеленоватые, - пуловер на молнии и свитер на голое тело. Больше она никогда ничего не носила. Она ходила в одном и том же клетчатом пальто, в одних сапогах, и в одной и той же лисьей шапке, надвинутой на глаза так, что на улице её трудно было узнать. Она мылась (кроме душа перед постелью и после) всегда только дома или у Мони, и у меня: перед сном, или утром (перед уходом). И больше нигде. Поэтому её появление в голом виде из ванны у Тиховодовой так меня удивило. Как удивила её "полная смена образа" в Монином дворе. Но то был её "рабочий инвентарь", "спецодежда".

Единственная её претензия заключалась в том, что она нуждалась в обществе и в "огненной воде", но - после того, как она убедилась в том, что я не позволю устраивать бордели, - это общество ограничилось Моней и Канаревич.

У Арановой есть и свои странности, одна из которых заключается в том, что она ни за что не хочет ни "спикать", ни "шпрэхать": несмотря на то, что вполне прилично владеет этими языками (даже обращаться к ней на них не позволяет). И только когда вторично признавалась мне в любви, она пользовалась нелюбимым ей "инглишем" (это был телефонный разговор, и там были ещё люди). Зато дважды, когда напивалась, она переходила на заокеанский "америнглиш", ругаясь, как закоренелая американка.

Когда я спросил у Леночки, хорошие ли ребята эти её дойчи и америкаши, она ответила на это: "Ты просто не можешь себе представить, Вовка, какие они скоты". Оставалось только вообразить, что бы она сказала об объектах "спецзаданий". Пока она "кантуется" в Бобруйске, ей придётся "до гроба" (пока имеет "товарный вид") расплачиваться за свою неповторимую личность, внешность и особенности своей биографии одним местом. И тут не только я не смог бы помочь. Но даже чтобы выдернуть её хотя бы из гостинично-хостельного бизнеса, у меня не хватило бы суммы, вырученной от продажи моей кооперативной квартиры, библиотеки и клавишных, вместе взятых. Разве что если продать фамильные драгоценности и антиквариат где-нибудь в Германии на аукционе.


В последний раз Лена позвонила сама, и сообщила, что приедет. Я знал в этот день точно, что она мне позвонит, я чувствовал это (был готов, как пионер). Её визита уже дожидалась "свежая" бутылка водки, которую мы осушили с Арановой и Канаревич одним залпом. После чего обе Лены извлекли свои сумочки - и стали искать у себя деньги. На вторую бутылку всё равно не хватило, и Лена Аранова попросила у меня два рубля. Я соврал, что у меня нет ни копейки, а это был больше, чем обман. Вчера оба моих свадебных состава подкинули мне денег за четыре халтуры. Целое состояние, не меньше двух с половиной зарплат простого советского инженера. А тут ещё Карась с Симановским отдали мне вторую часть недоданной последней зарплаты. Я хотел уже было открыть рот, чтобы заявить о своём вранье (пошутил, бля), но какой-то бесёнок сидел внутри меня, и руководил. Тогда Лена принялась выскребать мелочь у себя отовсюду. Всё равно недоставало ещё почти те же два рубля. К тому же, они хотели купить ещё и сигарет. Аранова сказала мне пойти одолжить у соседей. Я ответил, что не пойду. Не понимаю, зачем я так сказал (итак представляясь сам себе в тот момент мелким жлобом, отвратительным жмотом). Право, не знаю, какой бес меня укусил.

Тогда они отправили меня купить сигарет. Я не стал одевать шапку, а только накинул куртку - прямо поверх рубашки. Канаревич нашла вдруг в половой тряпке металлический рубль, а у себя наскребла ещё мелочи. Так появилась вторая бутылка. Когда мы и её "дососали", я поехал на репетицию, закрыв девочек и забрав с собой тетради дневника и тетрадь со стихами. Деньги я держал в полой трубе для занавески в ванной, процесс откручивания которой сделан с секретом. Я хотел было с репетиции заехать к родителям, и тогда мама точно бы не нагрянула, тем более, что Махтюк взял такси. Я мог заехать "с ветерком", и - на том же моторе - домой. Но поленился - и совершил непоправимую глупость.

Когда я пришёл домой, обе Лены спали на тахте. Я вошёл на цыпочках, снял верхнюю одежду, скинул рубашку и майку (мне было жарко) - и улёгся на кровать с книгой. Я спокойно погрузился в чтение, и даже не слышал, как открылась входная дверь, в которую в этот момент входила мама с Виталиком. Бананкина и Залупевич, разбуженные голосом моей мамы, встали, не соображая ещё, в чем дело. Мама, естественно, увидела, что обе пьяны. Я вышел из спальни, на ходу застёгивая рубашку. Книга так и осталась лежать на полу. Моя мама - бывший следователь прокуратуры области (когда Бобруйск был областным центром), потом временно исполняющая обязанности зам. прокурора области, а в настоящее время преподавательница образцовой советской школы (какие мы "правильные", какие мы "нас не собьёшь с пути"!) - пребывала в своём амплуа. Я сразу понял, что это полная катастрофа. Конец. Дня два всё (в буквальном смысле) у меня валилось из рук. Мир казался мне голым, как магазинный цыплёнок, годным разве что в суп. Под глазами появились чёрные круги.


После этого я несколько раз говорил с Леной по телефону (извинялся за маму, каялся в том, что вот такая я "тряпка"), но ни разу её не видел. Боюсь, что мама, как и грозилась, побывала у Лены на работе, и устроила там скандал.

Опять мне остаётся обзывать себя несостоятельным человеком. Виталик на моём месте сражался бы за свою любовь, как тигр.

========================




ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

А теперь отрывок из письма к Любе.

 


"По этому вступлению нетрудно догадаться, что я отдаю себе отчет в том, что существуют некие нормы, и что общество должно вырабатывать и поддерживать некоторые моральные устои. Каждый, кто открыто идёт против устоявшихся стереотипов, становится изгоем и называется подонком. Считай, что с позапрошлого месяца я сделался таким вот подонком, и теперь ты вправе не подавать мне руки. И во всём "виновата" "сеньяль" из нашего круга, из моей же среды. Да ты и сама её, скорей всего, знаешь наглядно - сталкивалась с ней, когда училась в Бобруйске.

Я видел её как-то на стоянке такси из окна троллейбуса с Кинжаловым Мишей и с американцем Денисом, и её лицо настолько запало мне в душу, что преследовало меня даже во сне. Её образ так и вставал перед глазами, но я не знал, кто она, и не смел (даже не мог подумать о том, чтобы) выпытать о ней у Мони (так теперь у нас называют Кинжалова) или Дениса.


Post factum - мне кажется, что я ч у в с т в о в а л: та, которая звонила мне в конце ноября несколько раз по телефону, предлагая приехать и называя себя Леной, - и та, которую я видел на стоянке такси рядом с остановкой - одно и то же лицо.

И, тем не менее, я сразу её не узнал (она "проникла" ко мне, бросив по фону "так мы приедем" (имея в виду себя и Моню), и сделала "отбой", а прибыла без Мони, одна, на что я бы тем более не согласился).

Не исключено, что она оказалась в моей постели - в немаловажной степени - потому, что, не отдавая себе в этом отчёта, я её всё-таки узнал.

Я не осознавал точно, чего добиваюсь, чего жду от своей игры. В первые недели я пытался себя уверить, что это своей харизмой, силой своей натуры я её подчинил, заставил бывать у себя каждый день, чего по отношению к кому-либо другому с ней никогда не бывало. Правда, выясняется, что до меня уже было всё-таки одно исключение: "Обрубок" (Додик Мазин), который теперь в Штатах... "Обрубком" Додика прозвали за его небольшой рост, при котором он был мускулистым и крепеньким парнем, намного младше Лены. Когда я узнал, что Аранова более полугода была его любовницей, это меня сильно удивило. Додик - толстокожий дилер и хам, с ужимками и повадками чернокожих гангстеров Нью-Йорка (Чикаго). Его вульгарная, "отмороженная" ухмылка "с фиксой", его наглая манера говорить, перебивая и запугивая, его оскорбительное самомнение и бесцеремонность: всё в нём раздражало и даже бесило. Поэтому нормальные ребята ему не подавали руки, и он вращался исключительно в кулуарах околокриминальной среды, среди таких же, как сам. Выясняется, что Лена сошлась с Обрубком уже после того, как он в групповой драке получил травму, и стал чуть заметно прихрамывать на левую ногу, что, однако, не мешало ему (как и сравнительно маленький рост) драться с прежней же эффективностью. Поговаривали даже, что в последнее время перед отъездом он не расставался с дулом.

Я не мог представить себе, как Аранова жила с Додиком, о чём с ним говорила, как могла переваривать его грубую, не фотогеничную рожу, его вызывающее нахальство. И начал понимать, что Обрубок просто не мог быть "моим" случаем, что там вероятно имели место какие-то совершенно иные отношения. Единственное объяснение: это что Додик был "антрепренёром" Арановой, причём, таким, который своё "антрепренёрство" захватил силой. Почти как Моня. Последний вряд ли в бою присвоил себе эту роль, но вот пытается закрепить её за собой с помощью коварства и силы.

Есть ещё одно подозрение, о котором я даже не хочу думать. Аранова сошлась с Додиком незадолго до его отъезда, когда было уже известно, что он отправится в Штаты. В таком случае Обрубок мог представлять для неё интерес в качестве "средства передвижения", но ведь она не настолько глупа, чтобы не понимать, что это совсем не тот случай? Дора Мазина, мамаша Обрубка, как любая "еврейская мама", очень забеспокоилась о судьбе своего сыночка, делая всё возможное, чтобы "отшить от него эту грязную блядь". "Идишэ мамэ" развернула такую бурную деятельность, чтоб разлучить Обрубка и Леночку, против которой не устоял бы и бронепоезд. Но Мазин-сын и сам ни за что не потащил бы за собой в Америку бобруйскую шлюху. Он был начисто лишён сентиментальности и вообще каких-либо чувств.

Со своей стороны, я объявил Лене ещё в самом начале нашего знакомства, что для меня Бобруйск - то же, что для одессита Одесса, и что я никогда не эмигрирую. Я объяснил ей, что, так же, как и с Бобруйском, не смог бы расстаться с Литвой и Беларусью, без которых жизни своей не представляю. Неужели даже после этого Лена могла рассматривать меня в качестве потенциального "средства передвижения"? Или знала, что власти всё равно рано или поздно выдавят меня за пределы "великой и могучей", не считаясь с моей любовью к родным Пенатам?

И совсем уже фантастическим видится надуманное предположение, что девочки (не только Лена одна) надеялись воспитать из меня замену Моне и прочим, потому что участницы их "профессионального союза" всегда лелеют идеалистическую мечту о "добром сутенёре" (как малолетние школьницы: о добром волшебнике). Их "минско-жлобинский кооператив" нуждался в "честном и порядочном" мужике-антрепренёре, который взял бы на себя организационные функции. Может быть, они знали обо мне что-то такое, чего я сам о себе не знал: а именно то, что я не лишён способностей к этому делу, и мог бы со временем стать более человечным, ловким и умным их администратором, чем Обрубок, Боровик, Моня и все другие. Но мне самому совершенно не верится даже в слабую возможность такой мотивации. И потому не вижу других объяснений, кроме "любви с первого взгляда" (что в нашем случае означает: с первой ночи), которая доставила Лене массу испытаний и неприятностей.

Я заставил её переживать сильнейшие разочарования, потрясения и стрессы, небывалые эмоциональные взрывы. Заставил её страдать. Я сделал так, что моё присутствие, вплоть до сегодняшнего дня, стало для неё необходимым.

Она ревновала меня, несмотря на всю её необыкновенную гордость, причём, открыто - перед всеми, не считаясь с тем, что о ней потом будут говорить.

Выяснилось, что мы с ней чудом раньше не сталкивались. У нас оказались все без исключения общие знакомые, одна и та же среда; я знал Лену заочно уже давно. Теперь же мы могли часами разговаривать о наших общих знакомых, как будто знали друг друга полжизни.

М о и соседи, м о и друзья - и Ленины: всё это переплелось, всё это было родной вотчиной, родным домом для Лены. Она оказалась подругой Светловодовой, тоже потолочной чувишки, которая живёт надо мной, на четвёртом этаже (Моня и Таня знают друг друга с детства, а я её знаю с 12-ти лет), а брат Лены, оказалось, "ходит" со Светловодовой. Нелля, которая меня бросила ради Димы, её подруга Жанна, Кинжалов, десятки других девушек и ребят - всё это наш круг, наша общая среда, наша "семья", вокруг которой вертятся по орбитам, подобно планетам вокруг светила, менее сплоченные и менее связанные с нами слои молодых людей, "последними орбитами" растворяющиеся в безликой, однородной, пассивной людской массе. Всё это столкнуло нас с Леной теснее, и всё так случайно сложилось, что заставило нас поверить в судьбу, в избранничество, и поймало Лену в паутину моего логова, к какому она теперь привязана десятками невидимых, клейких нитей.

Не знаю - может быть, она всем, кто с ней переспит более одного раза, признаётся в любви, - но формально она сделала мне признание. Она на свой лад штурмовала мой быт, но не смогла заставить меня ни изменить моему жизненному укладу, ни покидать моё логово, уползая в берлоги других хищников после одиннадцати. Тогда она стала приходить ко мне и оставаться. И вот тут-то её и застал у меня сначала Виталик, затем Виталик с Ниной (мы с Леной как раз поддавали), причём, Нина тут же выложила всё моей маме; и, наконец, гром грянул пятикратно или шестикратно: первый и второй раз в присутствии Мони, потом без него (с Канаревич), на третий раз - когда Аранова была одна, и так далее.

Когда во время одного из налётов я твёрдо заявил ворвавшейся родительнице, что Лена никуда не поедет, и остаётся ночевать, мама в ответ заявила, что в таком случае и она остаётся, и всю ночь зорко следила за тем, чтобы ничего греховодного не произошло под моей крышей. А утром предложила занимательную игру: кто кого пересидит, и, конечно же, повела с большим счётом.

На моё несчастье, мама являлась с инспекцией в самые неподходящие моменты, например, когда у меня на тахте дрыхнули Аранова и бывшая мамина ученица Канаревич (партийная кличка Залупевич), обе пьяные в жопу. Я валялся в это время чуть ли не в одних трусах (по случаю того, что топили, как на Северном полюсе) в кровати, с книгой, и не ждал никаких инспекций. Мама буянила очень долго, взбудоражила и переволновала Виталика. Сердце моё разрывалось; я не знал, кого мне больше жаль: маму, Виталика, или Аранову. Пришлось срочно вызывать такси, грузить в него девочек, и отправлять домой к Залупевич. Я думал, что после этого Лена у меня больше не появится. Появилась. Моя паутина выдержала, не оборвалась, и пришлось Арановой в поте лица имитировать (отрабатывать) незабываемый сценический образ Мухи-Цакатухи.

В конце концов я приклеил цепочку и задвижку на дверь, и договорился с Иваном-резчиком (гитаристом), что он поможет мне вставить новый замок. Только никакой замок бы всё равно не помог. Какие запоры сумели бы сдержать одну из бобруйских мам во время её героических актов по спасению сынули из цепких объятий замахнувшейся на кооперативную квартиру гейши? Мама так начинала колотить в дверь, что сбегались все явные и неявные соседи, а кое-то даже подавал очень благоразумную идею: вызвать милицию. Приходилось срочно разбарикадироваться и отпирать ворота. Как-то Аранова была у меня одна, и стук мамы застал нас почти на самом интересном месте: мы даже не успели как следует сбегать в ванную. Было далеко за полночь. Я опять заявил, что Лена остаётся у меня ночевать. Тогда и мама осталась. И мы с Леной снова ночевали в разных комнатах, а утром мама не уходила до тех пор, пока и Лена не ушла...

Однажды, застав у меня Лену с Мишей часов в восемь вечера, мама была ещё более агрессивной. Она назвала Мишу сводником (то ли в её лексиконе не было слов наподобие "сутенёра", то ли она считала ниже собственного достоинства их произносить), в чём заключался грязный намёк на Лену, говорила резко и угрожающе. Потом прибежала выпущенная из больницы мама Светловодовой, у которой огромнейший зуб на Мишу, и получился отвратительный, крикливый скандал.

В тот же вечер (несмотря на позднее время) знакомые с молодых лет Вера, Клава и моя мама собрались у Веры, мамы Кинжалова, чтобы решать, как вырвать Моню, меня и Таньку из-под тлетворного влияния "улицы и подонков". Сначала они вознамерились держать нас троих под домашним арестом у Светловодовых, но потом, видимо, скумекали, что, если Танька забеременеет, и нужна будет специальная экспертиза, чтобы выяснить, чьи гены достались её ребёнку, никому от этого пользы не будет. Так что сошлись на необходимости регулярных обходов-инспекций, и предупредили нас, что, если хоть кто-то из нас устроит в своей квартире бардак, то нам придётся иметь дело уже не с нашими разъярёнными, но любящими родительницами, а с милицией.

А Лена, несмотря ни на что, опять приходила, взяв с меня слово, что я стану её звать исключительно в такое время, когда мама или Виталик не могут придти. И я дал ей такую гарантию, выписав себе на отдельный листок распорядок маминых рабочих часов и расписаний занятий Виталика. В отличие от мамы, Виталик только Моню не переваривал, а к Лене относился спокойно, и, конечно же, не гонял её как мама (даже если заставал её у меня не совсем трезвой, как стёклышко). С другой стороны, приводить Лену тайком, пробираясь с ней (как вор) в своё собственное жилище, не входило в мои планы. Как бы ни сложилась судьба моих с ней отношений, я не собирался делать секрета из нашей связи. Наши мамы не понимали, что я (как и Моня) уже "большой мальчик", и в свои неполных 27 лет уже должен сам отвечать за свои поступки.

Возможно, все эти события и скандалы не только не отвратили Аранову от меня, но, наоборот, заставляли сжиматься её сердце от страха меня потерять. Когда однажды над Леной пошутили, и сказали, что ко мне приехала Лариска, она сначала мне позвонила, и на такой, совершенно не свойственной ей, громкости доказывала мне необходимость выбора между ней и соперницей, что у меня чуть не лопнули барабанные перепонки, а потом выпила денатурат. После этого ей долго было нехорошо, и у неё на неделю пропал голос.

Особенность бобруйского "полусвета" состоит в том, что назавтра же, после того, как Лена в первый раз ко мне пришла, об этом уже знал (гудел) "весь город". И, наподобие моей любящей родительницы, "весь город" самоотверженно бросился меня спасать от злобной и коварной шлюхи-интриганки. Иногда даже будучи готовым вместо меня залезть на неё, приняв на себя всю опасность её дурного влияния: лишь бы освободить меня от неё. Некоторые мужские представители "всего города" были готовы на такое каскадёрство и дублировать меня в постели с Леной 24 часа в сутки, только бы меня уберечь. И я должен быть им за это "всегда благодарен".

Наконец, в последний раз мама заявилась и открыла своим ключом дверь (я и не подумал во время маминых рабочих часов накинуть цепочку и задвинуть внутреннюю задвижку; позже выяснилось также, что мама проведала про мой уговор с Иваном, и потому он так и не пришёл для помощи с новым замком), именно тогда, когда Лена спала в зале на тахте "без портков", а я снова копался в спальне - менял ленту на печатной машинке, - и устроила новый скандал. Мама выгнала Лену, а по отношению ко мне у неё сложились довольно агрессивные намерения; она грозилась пойти к Лене домой, изолировать меня от "нашей среды", "лишить квартиры". Но самой худшей угрозой было её обещание натравить на меня папу, а ты знаешь, что он очень импульсивный и вспыльчивый человек.

С тех пор, как мои родители аннулировали развод, и снова стали жить вместе, у него, как он любил выражаться, "барахлил мотор", и такая встряска могла ему стоить жизни.

После маминых налётов всё у нас с Арановой пошло наискосяк.

Обещание прислать папу оказалось не пустой угрозой, и он стал время от времени появляться после работы, хотя это отнимало у него последнее здоровье: ведь он должен быть вместо этого идти домой отдыхать. Клава стала часто ночевать у Таньки, и, как только слышала, что шаги на лестнице приближаются к моей двери, выскакивала из Танькиной квартиры, как чёртик из табакерки. Дважды, когда Сергей (брат Лены) поджидал Таньку, и намеревался провести Аранову ко мне домой, во дворе ему попадалась тётя Вера, и я не знаю, случайно ли она там оказалась, и что было бы, если бы Ленка в это время шла ко мне. Кстати, второй раз Вера была с участковым милиционером их участка (которого хорошо знает моя мама, лучше Мониной мамы), и, опять-таки, я не уверен, случайно ли они встретились.

Единственное место, где мы могли с Леной встречаться - моя квартира - стала для нас недоступной, и это было обидней всего, ведь я всё ещё продолжаю выплачивать ссуду за кооператив и платить коммунальные услуги. Я несколько раз встречался с Леной в разных местах, и даже целовал её в подъезде, но что это по сравнению со свиданиями у себя? Раза два или три мы с Моней вместе встречали Лену - и сидели с ней в кафе и на вокзале (он тоже пока не отваживается водить её к себе).

Сегодня я только мельком видел Лену. Она не могла смотреть мне в глаза, и её трясло, как в лихорадке, как только она обращалась ко мне или подходила близко. За эти несколько дней она страшно исхудала, осунулась. На лице у её смертельная бледность. Когда она поворачивает голову, то видно, что шея у неё стала за эти дни какой-то дряблой. Она неудачно пыталась скрыть от Миши, что реагирует на моё присутствие подобным образом. Она казалась растерзанной и неадекватной. Нам даже негде теперь с ней выпивать!

Позачера договорился с Юрой-"Лавочкой", что буду приходить к нему с Леной, и получил (не за просто так) ключи от его квартиры, но сложность заключается в том, что я должен его предупреждать, когда появляюсь, и он тогда - по уговору - смывается на Форштадт к бабке. Боюсь, что, если он увидит Лену хоть раз, с ним приключится то же самое, что с Махтюком, Игорем, Ротанем, Моней... Но как его предупреждать? Я в полной растерянности.

Что делать теперь мне? Что? Как теперь хоть что-то спасти? Моня с Леной условились со мной о том, что они приедут на площадь, где мы встретимся - и поедем все вместе на ту "мою" - Юрину - квартиру (это было полпервого ночи). Но я пришёл к остановке, и, дождавшись первого троллейбуса, убедившись, что они этим троллейбусом не приехали, ушёл. Потом оказалось, что Лена отправила Мишу домой (и потому задержалась), а приезжала одна - и меня было. Почему так случилось, почему я так поступил? Разве не мог я подождать ещё полчасика? Не знаю. Множество острых вопросов не имеют ответа.

Почему я заставил её страдать, почему я ушёл, её не дождавшись. О чём она может вообще после этого со мной говорить?

Вся эта история раскрыла неведомые даже мне самому стороны моей натуры, те подводные камни человеческих отношений, с которыми не совсем комфортно даже психологии и психиатрии. Но жалеть ни о чём не буду, и что суждено мне - то суждено.

Так же, как и во всём остальном, я "не добрал" каких-то пару баллов, и, как всегда и везде, для меня всё рушится буквально в сантиметрах от "финиша". Я шёл на риск - и не сдвинул ни камня с места, я блефовал и потерпел поражение не из-за блефа. Битва за битвой: есть победы и отступления, но катастрофа в каждом моём предприятии случается вовсе не из-за конкретного врага или оппонента. Главный мой оппонент находится во мне самом. Потому что мои начинания - всего лишь символическая проекция одной и той же попытки решения совершенно бессмысленной задачи: поисков ответа на не имеющий ответа вопрос о смысле жизни..."





ГЛАВА ВТОРАЯ

МАРТ 1982

Случилась целая серия событий, заслуживающих особого внимания.

Первое - я убедился в том, что меня определённым образом опекают, не позволяя найти базу, на которой я мог бы со своими ребятами работать над новой программой. Медучилище, завод Ленина, трест Љ32 - всё это оказалось закрытым для меня, и - вполне естественно - для нашей группы. Последнее, что я пытался сделать - это устроиться художественным руководителем на Узел Связи. Нужно заметить, что это учреждение секретнее, оно связано с военно-стратегическими секретами и с организациями Министерства Внутренних Дел. Люди, принимающиеся туда на работу, проходят тщательную проверку. Я был в завкоме с Мишей Кинжаловым, где с нами разговаривала председатель завкома, а также комсомольский секретарь, которые о нашем визите доложили директору или начальнику Узла Связи. Были записаны наши данные и телефоны. Мы получили указание явиться через неделю, причём, комсорг говорил с нами в какой-то неестественной, странной манере. Через неделю мы получили отказ, который был тоже дан в необычной форме: комсорг позвонил из другого помещения Узла Связи (или не Узла Связи: кто их знает?) в завком, где мы его ждали.

Следующее событие - пропажа пятидесяти рублей, которые могли вытащить в автобусе, я мог потерять, и т.д. Так как я не уверен, что это было именно то или другое, никаких выводов делать нельзя.

У меня от немалой суммы, собравшейся в конце февраля, остались рожки да ножки. После выплаты месячных взносов по кредитам за орган и кооперативную квартиру, и других платежей - я не ощущаю большой разницы между мной и простым советским инженером.

Вот уже неделя, как я звоню в Минск, но при наборе номера телефона Жени Эльпера в трубке нет никаких гудков. Это, разумеется, не нормально. Я набирал телефон тети Лили - тот же эффект. Набрал случайный, первый попавшийся минский номер: гудки. Звоню на Женин телефон - никаких гудков. Звоню Фиме: гудков нет (а, значит, нет и связи). Набираю телефон консерватории, Дворца Профсоюзов, Минской Филармонии, Министерства Культура: везде длинные или короткие гудки (занято). Попробовал звонить на частные номера (телефонный справочник города Минска под рукой): везде есть гудки. Набираю любой телефон своих друзей, родственников или знакомых в Минске: тишина, хотя так быть не должно. Почему? Над этим надо подумать.

Пока думал, сбегал в телефон-автомат, позвонил по одному, потом по второму секретному коду (005-зуммер-набираешь межгород бесплатно): Жени нет дома (длинные гудки), тётя Лиля ответила, у Гриши Трезмана занято. По МВД-шной "вертушке" позвонил Киму Ходееву: сказали, его дома нет. Ларискин телефон проверять не стал. Придётся снова писать заявление на Узел Связи (будь он неладен!). В одной из своих тетрадей назвал его "Узлом Рассоединения".




ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Интересный аспект взаимоотношений наметился у меня с Арановой. Лена перестала являться на каждый мой зов, что, конечно, стало для меня внеочередной трагедией. Но зато я достиг новых успехов в деле телепатического подсоединения к её сознанию, и теперь нахожусь в более тесной духовной связи с ней. Теперь главная задача: провести тождество между нашей духовной связью и физической близостью, чтобы беспроводная передача мозговой информации от меня к Лене и обратно выражалась и в "материальных" результатах. Именно с этой целью я решил воздействовать на сознание Арановой СЛОВОМ. Вот письмо, которое я ей написал, в дополнение к моим 15-ти посвящённых ей поэтическим циклам:


Леночка!

Я написал твоё имя на заборе большими синими буквами. Там, где ты проходишь по пути на работу мимо старой водонапорной башни. Не обращай внимания на другие каракули или надрезы - нацарапанные или начириканные малолетними порчунами. Я же нацарапал (точнее, красиво написал) буквы твоего имени особым - своим собственным - шрифтом, который придумал сам. Это что-то среднее между готическим и старославянским стилем.

Сегодня утром я ходил полюбоваться на дело своих рук, с тайной надеждой встретить тебя по дороге от троллейбусной остановки, но судьба мне не подарила этой встречи. Зато я увидел, как хорошо одетый человек с фотокамерой "Лейка" фотографирует моё творческое достижение. По-моему, он похож на фотокорреспондента газеты "КАМУНIСТ". По поводу этой газеты в моей памяти всплыла одна весёлая ассоциация. Мой дедушка, папин папа, который говорил с соседями на немецко-еврейском жаргоне, очень любил два слова тебе хорошо известной связки-дихотомии (слова с противоположным смыслом): "гут" и "нист" ("шлехьт"), соответственно: "хорошо" и "плохо". Когда он разворачивает первую страницу нашей городской газеты, он до сих пор повторяет: кому - гут, кому - нист.

Ещё позже, когда отправился за подарком для тебя (придёшь - увидишь, что я купил) в магазин "Подарки", я ещё от Кулинарии заметил художницу из "Треста Столовых и Ресторанов", кажется, Валерию, которой когда-то симпатизировал. Она стояла с камерой "Киев", и фотографировала мой шрифт. И ещё позже увидел Васю Поташникова с "Зенитом", который занимался тем же самым. Я бы стоял там и стоял, наблюдая, какое впечатление производит моя работа, если бы не более важные дела, такие, как это письмо к тебе, Леночка.

Хочу признаться тебе, что с детства ненавидел всякие буржуазные предрассудки и пережитки, такие, как сентиментальные подарки, и потому никому ничего не дарил. Все эти сюсюканья: для людей со слабой волей и неустойчивой психикой. Благодаря моим чувствам к тебе я сумел извинить и понять эти слабости простых смертных, впервые снисходительно подумав о них. Как видишь, я изменил своим собственным принципам, и дарю тебе уже второй (после КНИГИ) подарок: ты сделала меня другим человеком.

Но связь между нами: выше каких бы то ни было земных ценностей и даже представлений. Эта связь определяется волей высших миров, и, когда мы с тобой вместе - это отражает соединение вселенских гармоний, мистерию торжества космического разума, победу светлого начала над тёмным. Каждое наше совокупление: это не какая-нибудь случайно случившаяся случка ничтожных бюргеров-обывателей, а предопределенный самой Судьбой мистический акт. Всё между нами совсем не так, как у других (то есть - с другими).

Внутренняя борьба в тебе между непреодолимым желанием ко мне придти - и тысячами преград на твоём пути: это борьба добра со злом, света - против царства тьмы. Но добро всегда побеждает, и мы видим, что все силы мирового зла вместе взятые десятки раз так и не смогли тебе помешать.

Я верю в тебя, верю в то, что разум одержит верх над неблагоразумием, и уже сегодня вечером, или, в крайней случае, завтра, или, на самый худой конец -послезавтра ты будешь моей. И никакие предрассудки, сплетни, помехи и соображения "здравого смысла" не в состоянии тебя остановить.

Когда я написал в самом начале своего послания твоё имя, я испытывал сильнейшее потрясение, Но теперь это шоковое состояние прошло, и я пишу в сравнительно спокойной манере.

Того, что я напишу тебе сейчас, ты можешь и не понять - но это совершенно неважно. Ведь это именно то, что я должен тебе сказать и от чего ты постоянно уклонялась, но теперь время пришло: и ты поймёшь смысл моих слов даже без помощи глаз и разума, поймёшь ноздрёй, животом, ухом, серьгой или шапкой: потому что всё и все в мире - все молекулы, атомы, все мельчайшие частицы любого вещества и тела - связаны между собой.

Итак, однажды я увидал тебя с Денисом и с Моней из окна троллейбуса на остановке такси. Тогда твоё лицо сразу бросилось в мои глаза, но я тогда так не понял, почему оно так долго стояло перед моим внутренним взором. Этот факт предрешил всё.

Только потом выяснилось, что двух таких особенных, выдающихся, неординарных личностей, как мы с тобой, не только в Бобруйске, но в целом мире невозможно найти. Двух таких непредсказуемых, незаурядных, непостоянных, некомсомольских людей.

А то, что было... не было случайностью; это была закономерность высшего порядка. Чего стоят Американские Горки, Колесо Обозрения и прочие аттракционы по сравнению с ни с чем не сравнимой гонкой со всеми неизвестными "внутри" моего внутреннего мира, где ничего предсказать нельзя. Ты покупаешь билет, ты идёшь на уже известный тебе аттракцион, и тебе всё уже заранее известно: как, на что и докуда ты должна сесть. Скука, скучища, тоска! Уже когда ты подходишь к Колесу Обозрения, ты его видишь, созерцаешь, ты можешь подставить себя на место других людей, которые едут в "корзинах" - опускаясь или поднимаясь. И ничего неожиданного не происходит. И совсем другое дело, когда ты идёшь на невидимое "Чёртово Колесо", с завязанными глазами, и тебе предстоят головокружительные падения и взлёты, и никто не обещает тебе, что ты не сорвёшься.

В моём "Анти-мире", в его эксцентрической полусфере, с которой ты соединена невидимой пуповиной, где всё поставлено с ног на голову (и даже больше), ты теряешь все привычные ориентиры, и согласись, что - неожиданностью своих реакций, которые ты ни разу не смогла предсказать, нестандартностью поступков и мыслей - я перенёс тебя в такую невиданную, странную атмосферу, которой тебе нигде и ни от кого не получить. Ты приобрела нечто такое, что не купишь ни за какие деньги, не создашь никаким упорным трудом, не построишь рукотворно даже с помощью тысяч психологов, сценаристов, художников сцены. Потому что я неповторим, меня невозможно "скопировать", воспроизвести.

То, что ты обрела, что явилось для тебя чем-то, держащим тебя, как во сне, над землёй, над обыденной блевотиной и рутиной, слишком для тебя важно, чтобы им бросаться и рисковать потерять его.

Я признаю этот талант за тобой: артистизм, который позволил тебе попасть "внутрь" моего "я", чего до тебя никому ещё не удавалось, гениальность твоего "открытого мозга", способного адаптироваться к любым, самым безумным условиям. Ты должна была, как это говорят, и в самом деле пройти "и Крым, и Рым", чтобы в моих самых странных, самых экзотических фантазиях встроиться в мои представления.

Это со стороны кажется, что наши переживания неглубоки и легковесны, что на тебе и на мне лежит печать шутовства. Но внутри нашего с тобой противостояния "правильному", "адекватному" миру мы с тобой играем, не допуская фальши, тогда как изнутри ИХ мира в нашей игре всё фальшь. Все эти "нормальные", "вменяемые" люди, что нас окружают, лгут и кривят душой в любом из её побуждений, в каждом своём поступке и шаге, только делают они это в рамках приемлемого, дозволенного, адекватного, состоятельного. А мы с тобой, несостоятельные людишки, барахтаясь в ИХ скверне, сохранили нравственную чистоту, какой у них нет. И это заставляет нас страдать так, как ни один из них не страдает и страдать не способен. И то, что ты способна так глубоко и так сильно страдать, предрешило длительность и характер наших взаимоотношений.

Только то, что я чувствовал это, помогло мне вознести тебя на немыслимую прежде для тебя ступень эмоциональных потрясений, дать такую силу твоим чувственным переживаниям, какой ни одна связь не могла тебя наградить. Мой мир для тебя: это катализатор страстей, источник универсального смысла, который, кроме меня, больше тебе никто не даст.

То, что "одинаковые" люди получили возможность общаться - факт совершенно беспримерный, удивительный, ибо обычно происходит взаимоотталкивание двух подобных существ. И мы оба чувствуем уникальность наших взаимоотношений.

Мои возможности почти неограниченны. И Моня тебе не врал, когда говорил, что я "могу всё" (дословно: "способен на всё"). И уж точно не врал, когда, заметив, что я "угадал" насчёт твоей поездки в деревню, заявил о моей телепатии. Но моя и твоя Ахиллесова пята: неодолимая тяга к разнообразию, которую ненавистники этого качества обзывают "неразборчивостью". Она и даёт нам огромные преимущества, и таит в себе огромную опасность. Как сперматозоиды атакуют женскую клетку - так из всех щелей, пор и дыр этого нашего качества устремляются на нас зубастые пираньи сплетен, оговоров, административных мер, уголовных законов, агрессии окружающих и венерических болезней. И сейчас, отдаляясь от меня, ты подставляешь и меня, и себя под неистовый смерч этой опасности.

Да, мы с тобой не привыкли выбирать. Мы почти всеядны. Именно потому я не порываю застарелых отношений с теми, кто входил в круг моего внутреннего мира до тебя. Это - коллекция миров, в один из которых я могу уйти из другого, когда мне там невмоготу, и ни один уж-аналитик, ни один легавый не отыщет меня.
Точно как и ты.

Давай же объединим наши сознания, наши усилия по противостоянию обычному, "правильному" обществу, и пошлём на х... всех этих евнухов и их хозяев.

Наши внутренние противоречия (их слишком много) можно преодолеть только когда мы находимся рядом; в противном случае успеха в жизни, осуществления наших мечтаний нам никогда не видать.

Представь себе, что с помощью каких-то лучей, волн или токов, природу которых наука пока не объяснила, я месяцами управлял твоим внутренним миром, планировал и осуществлял эволюцию твоих чувств на эмоциональном уровне; и многие твои влечения и поступки были мной спланированы, реализованы или предопределены в течение этих месяцев. Если бы хотя бы на минуту незримая связь прервалась, я не смог бы управлять этими процессами, но не только я управлял тобой: шло взаимовлияние, и поэтому два несовместимых образа жизни совместились, и два однополярных заряда, вопреки всем законам, слились в одно. Эта картина телепатической связи с тобой и контроля над твоими эмоциями: не более, чем метафора, призванная показать, что неразрывно сплелись наши ауры, наши души: как сиамские близнецы. И - как разделение сиамских близнецов почти всегда ведёт к смерти одного из них или обоих, - так и разделение наших душ и тел приведёт к твоей (не моей) духовной смерти. Потому что это я даю людям вокруг
ощущение полноты бытия, смысла жизни, чувство, что они соприкасаются с чем-то универсальным, центральным, находятся в центре вселенной. (А не наоборот). Не зря ведь ты впервые вошла в моё жилище в сопровождении сиамской кошки. А это была совсем неслучайная, судьбоносная метафора.

Так не захлопывай эту дверь, не отказывайся от возможности подняться над каждодневной рутиной, оставайся со мной. Ведь самое лучшее, что было в твоей и в моей жизни: это то, что мы друг друга встретили.

Не сомневаюсь, что ты ещё ко мне придёшь, хотя бы из любопытства. Но приходи побыстрей, пока на твоём пути ко мне и на моём пути к тебе не встали непреодолимые преграды. Целую,

           Твой,
           Вова

=========================================



 




КНИГА ЧЕТВЁРТАЯ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
МАРТ - АПРЕЛЬ 1982

Ещё до того, как я поехал в Ленинград, в марте произошли следующие события.

Во-первых, тайник, который я устроил в ножке шкафа (в дополнение к тайнику в ванной) оказался совершенно пустой (там должно было оставаться 45 рублей). Добраться до него можно только изнутри, а шкаф запирается на ключ. Замок не простой - с секретом. Для того, чтобы его открыть, нужно время, и, конечно, надо наверняка знать о существовании тайника. В другой ножке у меня хранятся записи о том, куда я кладу деньги, и сколько. Теперь придётся всегда носить их с собой.

Записи показывают, что 50 рублей, которые пропали раньше, тоже находились в ножке. А в ручке шкафа: свёрнутые в трубочку 2 стодолларовые купюры, которые никто не взял. Пропала дореволюционная (не золотая, металлическая) монета, из того же (первого) тайника. Как только я хватился 50-ти рублей, первым делом посмотрел там, и лишь тогда предположил, что их потерял.

Изучив свои дневниковые и прочие записи, я выяснил, что последний раз я оставлял Лену, Нафу и Канаревич (а сам уходил) до начала марта. Выходит, к пропаже они не имеют ни малейшего отношения. Но и без этого ясно, что, будь они способны на такое - серебряные кубки, позолоченные ложечки, цветной телевизор и видеомагнитофон давно бы уже числились в розыске (не говоря уже о книгах и пр.). Только телевизор и видак стоят едва ли не больше, чем машина. А вот старый заржавленный "матросский" кортик из нижнего ящика письменного стола именно с марта месяца не отыскивается. Проверял, не отсырела ли пачка денег в полиэтиленовых мешочках в ванной: не отсырела. И вся сумма на месте. Но ведь не взяли же и оттуда.

Единственное объяснение, доступное моему убогому интеллекту: обыск в моё отсутствие. И экзотические способы поиска (оружия? наркоты? запрещённой литературы?). Собачка? Металлоискатель? Зная, кто пашет во всех конторах - уверен, что ни протокола, ни описи изъятия не составлялось. Нагрели, значит, меня люди в костюмах, форме и кожанках.

Во-вторых, у меня пропали ещё более сорока рублей. Не без основания подозреваю, что их вытащили в автобусе. Говоря конкретней: бабушка Буня мне дала тридцать рублей - четвёртую часть выручки от продажи её пальто, - а когда пришёл к родителям (добирался на автобусе), этих и ещё пятнадцати рублей у меня уже не было. Бабушкино пальто мне помогла продать Аранова, и теперь придётся ей выделить не менее тридцати рублей (хотя она и предупредила, что ни за что не возьмёт). О пропаже ей нельзя теперь ничего сказать, иначе - по поводу бабушкиного тридцатника решит, что я всё это придумал (чтобы зажать), а по поводу пропажи денег из дому - что я её подозреваю.

В пятницу в буквальном смысле схватил за руку человека, который пытался забраться в мой задний карман. Он тут же выскочил в среднюю дверь, но я успел запомнить его внешность, и мне показалось, что это тот же самый тип, который прятался за Моней на лестнице в день моей инсценировки отъезда в Минск. В моей картотеке есть один с похожей внешностью: Палей Ефим Абрамович, 1949 года рождения. Тот, что отъезжал от моего дома за рулём рабочего микроавтобуса Махтюка (примерно 10-11 января), имел внешность того же типа.


Именно в текущий период, одна портниха, мамина знакомая по фамилии Хомякова, взяла у неё две норковых шкурки на воротник (мама собиралась шить пальто), заменила одну, а вторую отрезала, оставив половину, и в таком виде возвратила маме. Хомяюва - соседка Кинжалва и дружит с Верой Максимовной (Тарасовной), его мамой. Хомякова состоит в тесных отношениях с Моней Кинжалвым и помогает ему заниматься спекуляцией.

Виталик отдал перешивать дублёнку, которую безобразно перешили, при этом не вернув отрезанные куски.

Имела место попытка украсть шубу, которую я давал продать Доре Лифшиц-Садовской, а она - Грете из треста, но мои быстрые и оперативные действия предупредили эту попытку. Тем не менее, я проиграл на этом сто рублей.

На днях с кошёлками, в которых несли разные дефицитные продукты (ветчину, балык, осетровую икру, колбасу, и т.д.), мама с Виталиком зашли в аптеку на площади, и у них из-под носа похитили эти продукты. Это уже вообще для рубрики "Очевидное - невероятное" ("Кража в аптеке!!!").

Если все эти случаи не имеют один к другому никакого отношения, тогда почему они не распределили себя равномерно по шкале времени? И почему до сих пор не происходило ничего подобного. Общий ущерб, нанесённый нам за каких-то полтора месяца, по моим подсчётам, исчисляется в полторы тысячи рублей.

Обиднее всего, когда представишь, сколько "огненной воды" можно было купить за эти деньги для Арановой. Но я не дал досаде сжать моё сердце своими коварными пальцами. Убиваться надо по людям, а не по деньгам.

Я и мы все научились переносить подобные удары стоически, и - так как я знал, что источников дохода у меня сейчас гораздо больше - я не поддался панике.

Спокойное отношение к случившемуся поможет мне научиться жертвовать некоторыми своими интересами ради других людей. Это для меня исключительно важно. Я всё чаще задумываюсь над тем, как мало я делаю для мамы, брата и отца, и в каком я неоплатном долгу перед Софой, Ларой и Леночкой. Даже если Аранова порвала бы со мной окончательно, я ей благодарен за всё то время, что мы провели вместе, за тот фейерверк лиц, ситуаций, за тот водоворот, в который я попал, за то, что наши драматические отношения расцветили мои серые будни.

Именно поэтому я и решился на поездку в Ленинград, вопреки финансовым потерям и несмотря на предстоящие траты. В Питере, вдалеке от Лариски и Леночки, я должен окончательно решить, кого из них я предпочитаю и за кого из них я должен бороться. Там, один на один, сам с собой разобраться с душой.

Я решил не звонить ни одной, ни второй, и ничего не сообщать о предстоящей поездке. Леночку мне хотелось немного проучить - за то, что на моё, написанное кровью, письмо отозвалась гермафродически вялым звонком, а Лариску держать в неведении, чтобы и она почувствовала, что чувствую я, когда она неделями не даёт о себе знать. Конечно, она сказала бы, что ведь и я ей могу звонить, но разве мы находимся в одинаковом положении? Я ведь живу один, и сам поднимаю трубку, а когда дозваниваюсь до неё, мне приходится выслушивать двусмысленные намёки и далеко не дружественный тон её мамы и отчима.

Отправившись в Ленинград, я знал, что делаю это ради Арановой и ради моих с ней отношений - и не ошибся. Именно эта моя поездка и сыграла решающую, хотя и двоякую роль. Сначала весть о моём отъезде была сокрушительным ударам для Леночки, заставив её пережить обиду и потрясение. Этим воспользовался Кинжалов, временно торжествуя победу - и сумел опять приковать Лену к своей колеснице.

Вот это и позволило ей почувствовать громадную разницу между моим - и не моим миром, и стало главным в том, что любовь Лены ко мне вошла в последнюю, самую зрелую и прочную фазу, и уже никакие психологические барьеры не могли эту любовь поколебать.

Ночуя в Питере у дяди Гриши или Аркадия, или у гитариста Шепитова, я копался в себе, но никакого лёгкого решения не образовывалось. Лёжа на дяди Гришиной раскладушке, на углу Рубинштейна и Невского, глядя в грязный дым ночного потолка, я мечтал покорить Ленинград, воображал поклонников и признание, слышал громоподобные овации. И во всех возможностях, которые открывались в этом блестящем будущем, вставали передо мной и Лариска, и Леночка, которых я, конечно же, привезу в Петербург, и обеспечу им достойное их существование. Как фокусник, я вытащу из рукава для Еведевой осуществление её сокровенной мечты, о какой она мне пока ещё ничего не сказала. И, выполнив это условие, уберу последнюю преграду на пути нашей вечной любви, соединив с Лариской свою судьбу "до гроба". Или я видел Аранову (одетую мной с иголочки, так, что даже её зажимистые валютные товарки бледнеют в сравнении), которую спасаю от рабства "спецзаданий", алкогольной зависимости, и от Жлобина. Самое интересное, что, засыпая, уже в розовой полудрёме, я видел, как одеваю обручальное кольцо на один из нежных пальчиков то Лариски, то Леночки, и происходит это в одном и том же ЗАГСе Кировского района.

Когда утром я просыпался, и вынужден был складывать раскладушку, и караулить доступ в общий туалет, и на общей кухне хлебать грязную бурду, что они называли чаем, вчерашние мечтанья несли уже не сладкое томленье, а удары судьбы из бетховенской Пятой симфонии. К счастью, у меня была намечена широкая программа самоутверждения, которую я и стал осуществлять, не откладывая.

В Ленинграде меня слушал профессор, преподаватель консерватории по композиции (он же работает и в училище-десятилетке при консерватории), Чистяков Владлен Павлович.

Впервые моим музыкальным произведениям была дана достаточно объективная (с изрядной критикой, и, в то же время, весьма высокая) оценка; причём, таким профессионалом, о каком в Ленинграде отзываются в превосходной степени. Желая выслушать альтернативное мнение, я встретился с композитором Рябовым, был у восходящей звезды композиторско-педагогического Петербурга -
Котова, и у Тищенко. Слушали меня и другие люди. Мне удалось попасть к самой большой знаменитости местной композиторской школы, но я выдал свою музыку за творчество одного приятеля. Меня мучили подозрения, что со мной ведут игру в молчанку, и в глаза не говорят правды. И что на самом деле мои вещи гораздо слабее. Мэтр полистал мои клавиры и партитуры, поиграл кое-что, подчеркнул карандашиком, и высказал мнение: "Невероятно талантливо... но... бездарно." Когда я спросил, что это значит, знаменитый композитор пояснил, что перед ним творчество в принципе талантливого человека, но такого, что не умеет трудиться. И посоветовал этот вердикт не оглашать.

Был у дяди Гриши, на Сиреневом Бульваре. Там же видел Аллу Пугачёву, самую популярную певичку нашего времени. Она мне напомнила Машку Филькенштейн, торговку у нас на базаре. У дяди Гриши закончил шестой цикл стихов, посвящённый Ларе Еведевой. И подумал: почему Арановой я посвятил 15 циклов, а Еведевой только 6? Затем я подсчитал, что с Лариской за последний год мы общались в постели примерно в 3 раза реже.

В Питере встречался со своей платонической пассией, Марлизой Пик из Вены, с которой когда-то познакомился в Эрмитаже. Я несколько лет посылал ей полудетские романтические письма на своём корявом немецком, а иногда на английском. Марлиза всегда удивлялась, отчего это мой письменно-немецкий настолько корявей, чем мой шпрахен-дойч (мы с ней несколько раз говорили по телефону). Она остановилась в гостинице недалеко от Исаакия, и как раз собиралась отправиться в австрийское консульство. Оказалось, что по какому-то недоразумению ей не поставили такой штампик в паспорте о пересечении границы. Я никак не мог взять в толк, почему это её так волнует. Кажется, я не сильно ошибусь в своей догадке о том, что родных, австрийских чиновников, она боится гораздо больше, чем КГБ и свирепой питерской милиции. Ведь прописали же её в гостинице, несмотря на отсутствующий в её паспорте штампик. После этого мне отчего-то расхотелось жениться на ней (вырываться из-за "железного занавеса"!), тем более, что она не очень хорошенькая. Она мне предложила поночевать у неё в номере, "чтобы не стеснять родственников".

Отказаться не было никакой возможности.

Там стояла только одна кровать, и было очевидно, что нам придётся спать на ней вместе. Мои колебания она приняла за смущение, и это понятно: "страна за железным занавесом", "пуританские нравы", "тяжёлое детство". Когда я поплёлся в ванную, я вспомнил о том, что три дня не менял белое импортное бельё; стирать было негде, а чемодан оставил у дяди Гриши, ночуя пока у его сына, Аркадия. Поэтому в душевой (ванны не оказалось) я - по примеру Арановой - засунул трусы в карман брюк, а майку в другой. На выходе Марлиза уже встречала меня сочувствующим, понимающим взглядом ("Страна Пуритания", "тяжёлое детство"...), скользнув им по моей наглухо застёгнутой рубашке и брюкам с оттопыренными карманами. Она решила, по-видимому, что в этом наряде я и намерен улечься в кровать, перепутав его с ночной пижамой. Сама она и не думала идти в душевую: наверное, побывала там до моего прихода, а мочевой пузырь у неё оказался крепкий. Пришлось при ней вылезать из брюк и рубашки, заставив её глаза выкатиться из орбит ровно наполовину: выходит, в самой пуританской Стране Пуритании мужчины не носят трусов? или нищета так одолела, что не за что покупать трусы и майки?

Более дурацкого положения невозможно было придумать...

Я поспешил юркнуть под одеяло, и она тоже - предварительно сбросив на пол блузку и штаны типа пижамных. Хотя лицо у неё так и осталось со времени нашего знакомства таким же детским припухлым личиком, фигурка у неё стала более точёной, а попка - очень даже ничего. Мы лежали лицом друг к другу, и я даже не предпринимал попыток погладить её или приласкать. Тогда она провела левой ладонью по моему бедру, и в ответ моё орудие отвердело, упёршись ей в пах. Тотчас же внутренняя часть её ног ниже паха раскрылась, пропуская только что сформировавшееся дуло пушки - до самого лафета - вовнутрь, в тёплое и уютное телесное гнёздышко "приёмной", но ещё не самого "кабинета". Оставался последний толчок, и дуло пушки вкатилось бы в нежное облегающее отверстие; но этого не последовало ни с её, ни с моей стороны.

Так мы и спали, как два наивных подростка, лицом к лицу, с моей пушкой у заветной черты, до самого рассвета.

Марлиза, как и её мать, должна была стать художницей (мама-Пик оставалась по-видимому больше всё-таки искусствоведом, чем живописцем). Обе были помешаны на русском и немецком экспрессионизме и "околоэкспрессионизме", от Кандинского и Малевича, до Кокошки.

Поднявшись с постели, я от руки набросал стихотворение, немного в духе экспрессионизма, и посвятил его Марлизе, и, когда перевёл ей на немецкий, она была в восторге, даже захлопала в ладоши. Она поцеловала меня, и я заметил, что она не такая уж дурнушка.

Именно в тот момент в моей голове созрел дерзкий план. Мне было известно, что Мэтр как правило обедает в кафе или ресторане в районе консерватории, но в каком именно: этого я не знал. Я стал вызванивать моего студенческого друга, Игоря Корнелюка (который и организовал большую часть прослушиваний), Котова, Колю Шепитова, Людочку Скрынникову: пытаясь узнать поточнее. Формально - я выяснил, но до конца ещё не был уверен. Всё-таки я повёл Марлизу в тот ресторан, молясь про себя, чтобы не ошибиться. Фортуна мне благоволила: он был там. Я приложил все усилия, чтобы оказаться за соседним столиком. И оказался. Намеренно громко болтая с Марлизой не на своём отменном - но всё-таки плебейском - "общебританском" (каким его подавали на Би-Би-Си), а на вполне сносном "дойче" австрийского разлива, я кивнул мэтру, как старому знакомому, и (о, чудо!) он кивнул мне в ответ. Марлиза была теперь очень даже мила, и я умолил её (как даму) попросить меню у профессора, незаметно смахнув меню с нашего столика на пол и прикрыв подошвой. Подчёркнуто-демонстративно заплатив за свою спутницу, при её громких протестах (что было очень кстати), я дождался мэтра, и задержал его прямо на выходе. Если бы на моей руке не висела Марлиза, он бы, конечно, послал меня на все четыре стороны. У меня хватило ума не признаться прямо, что это была не моя музыка, а лишь намекнуть, и добавить, что я ужасно мечтаю об учёбе в консерватории имени Римского-Корсакова.

В моём, услужливо раскрытом блокнотике, он нацарапал номер какого-то телефона, и сделал приписку своей рукой. Номер был мне прекрасно знаком, и это меня разочаровало. И только оказавшись на улице, я подпрыгнул чуть ли до подоконника высокого окна, сообразив, что почерк мэтра коренным образом меняет дело.

Так я вторично оказался у Тищенко.

Борис Иваныч, любимец Шостаковича (у "дяди Шостаковича" и у "дяди Брежнева" я в детстве "сиживал на коленях": оба бывали у тёти Зины Поляковой, певицы Большого театра, дедушкиной сестры), на сей раз оказался намного придирчивей. Он указал мне на серьёзные промахи, и пояснил, как и что надо делать. Его замечания не были мне в новость. На те же "дефекты" указывал и Дмитрий Брониславович Смольский, у которого я в Минской консерватории неофициально проходил курс композиции. Думается, оба мэтра делали мне одни и те же замечания отнюдь не случайно. Для того, чтобы адекватно отреагировать на критику такого требовательного педагога, как Смольский, я должен был хотя бы на время оставить свои амбициозные литературные и литературно-поэтические проекты, бросить либо халтуры, либо музыкальную школу (одно из двух), отказаться от Шланга, Карася и моей теперешней группы, и всецело сосредоточиться "на музыке". И, понятно, уже не пришлось бы тогда бегать за юбками.

И вот, сейчас, передо мной встал тот же выбор. Или - или. В противном случае я только отнимаю время у серьёзных и очень занятых людей. А заодно и шансы у других талантливых тщеславцев, которые могли быть сегодня на моём месте. Я видел, как разгоняется курьерский поезд, который потом, на полном ходу, не остановишь. И уже было обещано, что Борис Иванович возьмёт меня в свой класс, и что будет "замолвлено слово" (если я его правильно понял), чтобы при поступлении я случайно не срезался на не музыкальных предметах, и я уже получил, как от Чистякова, телефон "репетитора Котова" (вот уж действительно: не обойдёшь, не объедешь), а заодно и двух других: на выбор. Стоило мне заикнуться о том, что я бедный бобруйский еврей, что у меня нет в Петербурге ни жилья, ни прописки, и - главное - что нет у меня работы: и курьерский поезд никуда б не отправился. Я сообразил, что на таком уровне, на который я претендовал (не скрываясь, любит какую-то немку; не опасаясь, что за это возьмут за загривок; обедает с ней в дорогих ресторанах; шпарит по-немецки; расплачивается за иностранную гражданку (!), прописка, жильё и работа - нечто само собой разумеющееся.

К занятиям с репетиторами я должен был приступить с мая, и к дополнительному набору (а именно его мне рекомендовали для поступления) в конце августа - начале сентября я бы как раз успел. Если всё пойдёт, как предвидится, на вступительный "эксамен" я принесу отобранный и тщательно отредактированный Борисом Ивановичем музыкальный материал, при условии (надо полагать) того, что мой социально-общественный уровень вовремя подтвердится. И всё-таки Тищенко уловил какие-то во мне колебания, тряхнул своей седеющей чёлкой, и заметил, что учиться в ленинградской консе: большая честь. Он в двух словах перессказал историю одного неудачника, который, провалив вступительный экзамен по композиции, бросился в Неву, но, на счастье, несостоявшегося самоубийцу "выловил" милиционер. Одних только известных Борису Ивановичу случаев было не менее пяти. Он говорил об этом с нескрываемой гордостью.

Из консы я поехал прямиком к Марлизе в гостиницу, и провёл у неё "прощальную" ночь, о которой мне будет стыдно вспоминать. Потом она провожала меня на поезд, помахала мне ручкой, а я, доехав до ближайшей станции, вернулся обратно в Петербург.

В целом моя поездка в Ленинград оказалась в высшей степени удачной. Я как раз попал на выставку работ Пикассо в Эрмитаже, на выставку в Русском музее, посвящённую творчеству Моисеенко; купил много ценного и хорошего из нот и из книг. Я был у художника Рабкина, у Виктора Цоя, и у других интересных людей, познакомился с двумя поэтами; читал свои стихи ещё двум светилам местной поэтической братии. Я снова почувствовал бьющую через край жизнь Ленинграда, вдохнул восхищавшую и поражавшую атмосферу этого великого города.

Для людей нашего времени - он же самое, что во времена античности Рим. Это Мекка искусства, блаженная, обетованная земля, это пантеон, усыпальница, и, всё же, сиюминутный ключ (живой поток) настоящей жизни. Это город свободы, пленительного величия новых, непохожих на образцы других городов, норм. Здесь всё наполнено глубинным смыслом. Этот город - иная планета, альтернативная цивилизация. На фоне пронзительного духовного одиночества, чувства отчуждённости среди толп огромного города - эта потрясающая общность, обволакивающая теплом солидарность: это немыслимо. Такой парадокс - атрибут только этого города. Ничто не сможет его заменить, ничто не сможет умертвить во мне ностальгию по этому, и я, уезжая из Ленинграда - очень не хотел уезжать.

Я чувствовал, что гарантии, данные мне Тищенко, Чистяковым и Котовым, улетучатся вместе с отъездом; что Гордиев узел моей бобруйско-минской жизни, который я надеялся разрубить Ленинградом, снова меня запутает и собьёт с дороги.

Я знал, что именно я теряю, покидая Ленинград, что у меня остаётся теперь только Аранова. И чувство, что, возможно, её у меня теперь тоже нет, заставляло переживать нечто ещё не испытанное до сих пор, такую светлую и словно осмысленную тоску, которой у меня никогда не было.


Ещё до пересадки в Жлобине, сидя на верхней полке, свесив ноги, я подумал: а что стоило мне позвонить в Минск, во Дворец Профсоюзов, и в школу на Проспекте Правды, и в Бобруйск, Роберту, и сказать, что ещё, например, две недели я не смогу работать, и пусть бы меня заменили. Ведь сказал же Котов, что может устроить меня истопником или сторожем "хоть завтра". Пока без прописки. И я мог бы ночевать в какой-нибудь кочегарке. Да и музыкальные халтуры от меня никуда не денутся. И сидел бы я себе в Городе на Неве, и плевал в потолок.

Но не всё так просто. И, оставаясь в Питере, я взваливал на себя известные обязательства. Курьерский поезд брал разгон, и остановка на полном ходу означала крушение. Так что я сделал выбор, предпочёл разрубить бобруйский Гордиев узел Ленинградом, а ленинградский - Бобруйском.

Итак, я ехал из Ленинграда после столь бурных событий, после того, как я уже нашёл в этом огромном городе новую жизнь, ни на минуту не переставая чувствовать себя соединённым и связанным с тем, что в Бобруйске, ни на секунду не забывая думать об этом, терзаясь сотнями мыслей, сотнями вопросов, связанных с круговоротом событий, с Еведевой и Арановой, с моими проблемами, с моим местом в жизни, с необходимостью выбора, с чувством раздвоенности и поиском выхода из сложившейся ситуации; ехал из Ленинграда в общем вагоне, желая ощутить сопротивление, шероховатость снаружи, чтобы легче стало внутри - и, наверное, сэкономить денег, - причём, вагон оказался не отапливаемый, и все, кто ехал, ужасно мёрзли всю ночь. Мне пришлось особенно настрадаться от холода, потому что я был легко одет. Можно представить себе моё положение: внутренние терзания, неразрешимость дилемм, этот невыносимый холод и благородное возмущение пассажира, догадки о том, что происходит в Бобруйске, вина перед Марлизой, вторая бессонная ночь...

И всё-таки это было для меня не таким страшным, как могло быть. Ведь во мне оставались мои стихи, и я увозил свои успехи, прекрасные книги, сомнения и терзания, теперь окрашенные Ленинградом. Во мне было упоение страданием и заставляющая меня осознавать величие, серьёзность и высоту своих чувств драма взаимоотношений с той, которая так осложняла картину моего внутреннего мира и дала такой гигантский толчок моему познанию жизни.

В Бобруйск я возвращался через Жлобин. Этот городок меня всегда озадачивал и вызывал во мне смешанные чувства: лежащий в стороне от всего, как бы на периферии бобруйского ареала, и, в то же время, довольно самостоятельный: автономный мирок, находящийся как бы в зоне временного коллапса. Я решил провести тут полдня, прежде, чем отправиться дальше. Я ходил по магазинам, по улицам (несмотря на тяжёлый портфель и "дипломат"), обедал в столовой, сидел на вокзале.

Ещё в Рогачёве в вагон поднялся и подсел ко мне один подозрительный еврей, старательно провоцировавший на разговор - и добившийся своего. Позже он мне сообщил, что живёт и работает в Рогачёве, а контора их находится в Жлобине, и он ездит в Жлобин почти каждый день. Это был довольно крупный человек, пожилой, лет под шестьдесят, с крупным лицом и небольшими глазами. Я бы его узнал, но точный словесный портрет составить затрудняюсь. Я расстался с ним на вокзале, но в течение дня несколько раз случайно встречал его на улицах - и столкнулся с ним в столовой, куда он вошёл за мной.

Когда я сидел на вокзале, ко мне подошёл милиционер, и сказал, обращаясь ко мне и к сидящему рядом "трактористу": "Вот вы и вы - идёмте со мной".

Очень скоро я понял, что придётся быть понятым, и что это совсем не случайно. Я мгновенно оценил и угадал весь их план. По неизвестной причине они хотели удостовериться, что я - это я, а также запротоколировать факт моего пребывания в Жлобине. Естественно, что, выступая в роли понятого, - я должен расписаться в протоколе и назвать своё имя и адрес (либо меня вежливо (или не очень) попросят предъявить удостоверение личности). Таким образом - факт моего пребывания в Жлобине будет доказан. Я мог бы отказаться и не пойти. Но боюсь, что в таком случае меня бы просто задержали - и проверили бы, что я везу. А зачем, чтобы рылись в моём портфеле и в карманах. И я, за секунду всё оценив, не стал перечить.

Обыск какого-то бедолаги, который, вероятно, когда-то отсидел и теперь стоял на учёте - и выглядел совершенно безобидно, был, как я и ожидал, грязно сработанным фарсом, попирающим правовые нормы. Спектакль, сработанный, возможно, даже не на меня, а просто для формы. И тут я допустил непоправимую и непростительную промашку. Усталость и две бессонные ночи стали причиной тому, что, подписывая протокол, я забыл (забыл!) прочитать, что там написано. И, что ещё хуже, мне подсунули на подпись два разных документа, а я, как баран, не среагировал, хотя это явно были два РАЗНЫХ протокола допроса...

Когда я уже вышел на перрон, ожидая поезда, к киоску, в котором я покупал конверты, подошёл бородатый мужчина. Он приобрёл журнал, и поинтересовался у меня (почему не в киоске?), с какого пути отправляется такой-то поезд - сейчас уже не помню. Я ответил, что не знаю. Незнакомец разговорился, и выяснилось (с его слов), что он художник, что коллега пригласил его в какую-то " полусельскую" местность на эскизы. По его словам, они (кто они - я не понял: художник был один) перепутали, поехали в совсем другой конец страны (Советского Союза, разумеется), а потом узнали, что это всё-таки в Беларуси, и поспешили назад на перекладных. И вот, теперь, он почти у цели, ему осталось "трястись в вагоне" всего пару часов. Он потратил, конечно, уйму денег, но, мол, ладно, чёрт с ними. Такова была его легенда. Он ещё добавил, что сам из Бреста. И тогда я вспомнил, что однажды уже встречался с ним при аналогичных обстоятельствах, на каком-то вокзале, в каком-то городе - если не ошибаюсь, тут же, в Жлобине, когда прошлый раз ехал в Питер. И я слышал от него тогда ту же самую историю. Какое-то смутное воспоминание говорит мне, что я его встречал и в Барановичах, но утверждать не буду. Он худощав, с тонким, закругляющимся носом, и ещё - у него на лице какая-то очень характерная метка (шрам или рубец, если не ошибаюсь). А по "типажу": именно такие лица "у шпиёнав".

Приглашение меня в качестве понятого в милицию на вокзале тоже в моей жизни не первый раз. Наверное, в этом качестве я пользуюсь большой популярностью. Аналогичный случай произошёл пару лет назад при сходных обстоятельствах - то ли на вокзале в Минске, то ли в Бобруйске... Между Минском и Бобруйском я курсирую почти еженедельно, а то и все два раза в неделю, так что немудрено перепутать. И всё же мне кажется, что это было в Бобруйске.

В поезде, когда я ехал из Жлобина в Бобруйск, какой-то молодой парень выше среднего роста в тамбуре громко выражал своё недовольство советской действительностью; с напором говорил на политические темы. Дверь из тамбура в "предбанник" вагона (где туалет и купе проводника) была приоткрыта, и, как только она стремилась захлопнуться, молодой "проповедник" придерживал её своим тяжёлым ботинком. Когда я заглянул за дверь, то оказалось, что там стоит милиционер - и смотрит в окно.




ГЛАВА ВТОРАЯ
КОНЕЦ АПРЕЛЯ - НАЧАЛО МАЯ 1982

На восьмое марта, буквально накануне моего отъезда в Ленинград, когда у Миши "тусовались" Ротань, Киря, Аранова, Норка, Наташка, Валера, и другие, Лена Аранова в какой-то момент облокотилась на складной стол, уставленный рюмки и фужерами, ближняя половинка которого под её тяжестью пала - Аранова на неё и на пол, на фужеры и рюмки. Рухнув на пол, моментально усеянный осколками битого стекла, Аранова сильно порезалась. "Скорая помощь" отвезла её в больницу, где ей наложили скобки. Позже Киря (Сергей Шамало) и некоторые другие упрекали меня в том, что это произошло из-за меня, но - каким образом из-за меня и почему - понять невозможно.

Мало того, что Миша Кинжалов от меня скрыл, что приехали "Караси", не пригласил меня на свой день рождения, который у него в праздник восьмого марта, и не звонил мне неделю или больше, - он не отвечал на мои звонки восьмого и девятого (остальных предупредив, что будет поднимать трубку на третий звонок), наврал, что будто-то бы в Минске, у Саши Тихоновича, я "выдавал песни Карася за свои", клялся Ротаню, что "видел", как мне принесли целую пачку денег за аранжировки (это говорилось при Арановой), и предупредил всех, что "в последнее время" я открыто заводил разговоры о КГБ, так что каждый, кто продолжит со мной общаться, рискует "за компанию" загреметь в "места не столь отдалённые" по статьям "шпионаж" и "антисоветская пропаганда и агитация". Он поначалу скрыл от меня то, что Баранова порезалась (об этом он, естественно, мог умолчать потому, что чувствовал себя, как напаскудивший пёс). "Закадычная подруга" Арановой, сопровождавшая её в больницу, рассказала, что Леночка порезала себе ягодицу, всю ногу - и вторую ногу и руку, и что порезы оказались достаточно глубоки, и в двух местах ей накладывали скобки. Две недели Лена была на больничном.


Как только я прибыл, мне дважды звонил Мищенко Юра (Шланг). Я поинтересовался у него, названивал ли он мне раньше на этой неделе, а он признался, что "нет". И добавил зачем-то, что утром разговаривал с Моней. В тот же день меня видела Таня Светловодова. А назавтра объявился Миша Кинжалов, и сказал, что " Аранова хочет меня видеть" . Я дал согласие. Но уже минут через двадцать Миша опять был на проводе. Своим обычным "телефонным" голосом он поинтересовался: "А у тебя есть пол-литра?" - Я ответил, что уже давно ему сказал, что не пью. На это он заметил, что в таком случае они не приедут. И тут же добавил, что, может быть, всё-таки приедут. Но не приехали.

На протяжении нескольких дней я неизменно слышал от Миши и от Лены упрёки в том, что моё воображение "разыгралось не на шутку" . Они приводили примеры моей болтливости или слишком большой откровенности, а также уличали меня в моих " фантазиях". Ещё раза два мне звонил Миша и намеревался приехать с Леной, но, выяснив, что у меня нечего выпить, они пересматривали своё намерение. И снова я слышал нарекания в свой адрес. Когда мне звонила Лена одна (возможно, Кинжалов был рядом), я спросил, не приедет ли она ко мне. Она ответила: "Нет, к т е б е я не приеду".

И я понял, что должен немедленно действовать. По разговорам Барановой и по её действиям я убедился теперь окончательно, что она меня всё ещё любит. Предположим, и восстановление, и не восстановление отношений со мной для неё одинаково мучительно, и она переживает настоящую душевную драму. Я интуитивно догадался, что выиграл, но лишь на данном этапе. И не сомневался, что теперь наступает самый ответственный момент.

Продолжать играть в "условия" её приходов больше не хотелось. И видеть Монину рожу не хотелось тем более. Я не желал покупать Аранову, пусть даже и "понарошку" . Мне нужно было видеть, что о н а хочет меня за любую цену; иначе мой очередной реванш в нашем "споре" с Кинжаловым (который находился при ней как цепной пёсик, а стать на его место в мои планы не входило) становился неочевидным. Для достижении своей цели у меня были громадные ресурсы и способности, но они ограничивались ресурсами и способностями других индивидуумов - каждого в отдельности, и невероятными, гигантскими ресурсами общества в целом.

И всё-таки я решился немедленно спасать своё дело. Все мои прежние труды, все мои огромные усилия "приручить" дикую лань по имени Леночка иначе превратились бы в пшик. Главный закон деловых людей гласит: в первую очередь, защити свои вклады. Если ничего не получится, решил я про себя, тогда я наберусь мужества: и постараюсь максимально приблизить развязку. Объявлю дефолт.

Арановой я заявлял не раз, что нам нужно встретиться наедине - и поговорить, и тогда я объясню всё, и в том числе мою словообильность. Об этом я ей настойчиво твердил каждый день по телефону, и, в частности, однажды, когда она особенно остро нападала на меня, обвиняя в том, что я ранил её гордость и не сумел её защитить от маминых визитов. Глупец! я думал, что эта моя теоретическая вина стала препятствием для встреч с ней, и что с тех пор, как нас пыталась разлучить моя мамочка, несостоятельность моего ответа на мамины поступки мешает нашим отношениям. В действительности Аранова элементарно провоцировала меня на активные действия, так как знала, что, чем сильнее будет меня упрекать, тем настойчивей я буду искать встречи. Если бы это было не так, то при наших "замороженных" после Питера отношениях в свидании не было никакой необходимости. Тем более: на фоне моего "саботажа" "огненной воды". Она дважды говорила мне, что придёт - и тут же опровергала это. Наконец, через день, она мне сказала окончательно, что уж точно придёт.

Теперь мне, однако, мешали не только внешние обстоятельства. После Питера со мной "что-то случилось". Я и раньше был не всегда адекватен, и всё-таки при этом умудрялся трудиться на четырёх работах, попеременно играл с Карасём, со Шлангом и с моим теперешним составом, имел широкий круг общения и выигрывал поединки в борьбе за самок. Однако, стоило мне в Питере глубоко задуматься над своим эгоизмом, и чуть-чуть устыдиться своих поступков, как я моментально "провалился сквозь решётку стока". Мои реакции, слова и поступки стали настолько несуразными, что никакая стратегия и тактика не могла их скомпенсировать.

Надо осознать всю степень моей топорной неуклюжести, чтобы понять, как могла подействовать на Лену и чем явилась моя реплика о том - что, если Лена "боится" ко мне приходить, то "можно где-нибудь встретиться". Это было не ушатом, а целым ведром холодной воды. Лена обрела дар речи не сразу - и ответила, что я должен ждать её у своего подъезда. Она назначила мне свидание за полчаса до своей работы, и я это отметил. И тут же сделал грубый намёк. Она сию же минуту переменила время, перенесла его на позже.


На следующий день я ждал её у подъезда. Она опоздала. Я понимал, почему. За пять минут до неё к подъезду подошёл её брат со Светловодовой. Лена боялась встретиться как со Светловодовой, так и с братом. Шёл дождь. Лена пришла в каком-то сером пальтишке, с распущенными волосами, и эти её волосы были мокры, как у русалки. Я сразу заметил, что у неё очень красные глаза, и понял, что она недавно, то есть буквально только что, плакала; однако, она прекрасно держалась, и скрывала своё состояние, приняв свой обычный "непробиваемый" вид, и говорила раздражённо-командным тоном.

Я спросил с : "Ты, что, ко мне теперь уже не зайдёшь... - имея в виду время. "Спросил" утвердительным тоном, на что она как-то странно кивнула-дёрнула головой; так, что сразу было понятно: она не ожидала приглашения, но в душе приняла бы его с величайшей горячностью, и тут неожиданная радость, и, одновременно, крайнее сожаление смешались, предоставив возможность, как в разрезе пласта земли почвенные слои, видеть в разрезе все её эмоции. Лена сказала: "Ну, давай рассказывай, что ты хотел сказать; у меня очень мало времени, - она показала на свои часики, - автобус опоздал... - она замялась.

- Лена, скажи, ну, что я должен делать, чтобы всё было, как раньше?
- А как было раньше?
- ...я видел тебя каждый день.
- Ты и теперь можешь меня видеть каждый день.
- Где? У Мони? Я ведь не это имею в виду.
- А что ты имеешь в виду? Не говори загадками. У нас итак мало времени.

Я сказал, что мне надо минут двадцать, иначе я не успею ничего объяснить. Она сказала: "Ну, давай, кратко... быстрей". - Я снова ответил, что не успею, но тут же, как утопающий за соломинку, схватился за последнюю возможность, и сказал ей, что провожу её до работы.

Она сказала: "Ой, Вова, не будь ребенком, на работе моей тебя все знают, а я ещё буду там объясняться с тобой. Ты ж понимаешь... Давай говори тут..." - Я знал, что она уже опоздала на работу, но не мог придумать ничего состоятельного, и молчал. Я снова увидел в её взгляде немыслимую, невыразимую нежность, непередаваемое тепло - но не знал, что ей ответить...


Не помню, писал ли я раньше о том, что в своих упрёках Лена как-то упомянула, что её вызвал начальник отдела кадров ИВЦ, пожилой мужчина, и сказал ей: "Ты смотри у меня..." - Он сказал, что знает: есть такой Вова Лунин, заметив тут же, что Лену переведут в другой отдел, что означает повышение, но что она должна себя хорошо вести... И ещё добавил: вот, мол, до чего любовь доводит.

Наташа Савицкая, что работает с Леной в ИВЦ, отец которой не военный, но коммунист, заслуженный прораб, ударник коммунистического труда, сказала Лене, что хочет её предупредить, чтобы она держалась "подальше от Лунина", иначе "неприятностей не оберёшься". Люда, которая ходила с Юрой Борковским, сказала ей то же самое. О чём это говорит? О том, что началась травля: с флажками, собаками, рожками, улюлюканьем. Травля одинокого волка. И теперь то ли перебираться в другой лес, то ли загрызть главного егеря.

Как-то Моня мне сказал, чтобы проверить мою реакцию, что в КГБ на меня есть уже не просто досье, а целое собрание сочинений, на что я в шутку заметил, что об этом, если мне н а д о б у д е т, я всегда смогу выяснить у Лены и у Валика (моего давнего знакомого, а теперь начальника Лены - и её приятеля). Примерно то же самое, и тоже в шутку, я как-то говорил маме - в доме (Моне же - на улице). Моня - уже под другим соусом - передал это моему брату Виталику, тоже на улице.

Не так давно я встретил Людку, что "ходила" с Борковским, и разговорился с ней, а как раз накануне Валик предоставил Арановой отпуск за свой счёт, в обход её непосредственной начальницы, чем та была крайне недовольна. Я проговорился, выдав свою осведомленность, и тогда Люда спросила: "А что, ты знаешь Валика? - на что я "ляпнул" (идиот!), что знаю, и что Аранова знакома с ним "фааще ошнь давно".


Так вот я и стоял перед Леной, и не мог найти нужных слов. Она опять повторила, что должна идти на работу, на что я сказал "неужели?", и она повторила "без шуток, мне надо идти", и тогда я бросил "идём", и мы пошли по направлению к ИВЦ, но вместо того, чтобы говорить то, что я наметил вчера, я начал что-то мямлить про Кинжалова, что было совершенно ни к чему. Лена тут же "отрезала", что Кинжалов тут не при чём, и было видно, что этот уклон разговора её раздражал. Я снова нёс околесицу, болтал какую-то ерунду, и это опять вызвало в ней раздражение. Так мы дошли до угла, и я понял, что потерял свой шанс.

На углу Лена остановилась, и очень медленно проговорила: "До свидания. Больше за мной не иди". - Я сказал "постой", но она ответила, что нам не о чём больше говорить. Мы расстались.

Меня охватило отчаянье. Я медленно побрёл, куда глаза глядят: по залитым дождём переулкам вокруг больницы, до улицы Гоголя; свернул вглубь "Морзоновки", и, мимо старого Приёмного Покоя, через главные ворота - опять очутился на Пролетарской. Некого было винить. Не на чём было вымещать поражение. Я подумал, что за всё в жизни надо платить. Мои триумфы на любовном фронте, мнимые или действительные, я сегодня оплатил поражением. Целая эпоха в моей жизни закончилась. Впереди не было никаких целей. И даже в такую тяжёлую для меня минуту я поймал себя на эгоизме и неблагодарности. "Всё закончилось для тебя вполне благополучно, Владимир Михайлович. А могло быть и хуже. Ты не избит, не ограблен, не обворован, не попал в кожно-венерический диспансер на Пушкинской." И не стал импотентом, как многие другие, связавшиеся с гулящими женщинами. При всём цинизме подобной постановки вопроса, надо признать, что месяцами я пользовался почти бесплатно тем, за что другие отдают целые состояния. Даже минута со жрицей любви такого уровня, как Аранова, недоступна рядовому советскому гражданину. И, хотя официально внутри СССР "деревянные" котируются к "зелени" как (почти) один к одному, не каждый большой начальник или видный уголовник смог бы заплатить то, что отстёгивают бобруйским валютным "интердевочкам" простые гансы и йоргены из городка иностранных рабочих в Жлобине.

Потому-то они так и липнут на "сладкое", паршивцы - и холостяки, и уважаемые отцы семейств: у них там, на Западе, всё измеряется в долларах, а проститутка такого класса в Швеции, Австрии или Германии за год обошлась бы им больше, чем стоит их дом и машина.

И тут я совершенно отчётливо осознал, что всё развивалось именно так, как могло, и в этом нет ничьей, даже моей вины. Никто на моём месте не смог бы добиться большего. Только такой упрямец-идеалист, как я, отрицающий объективные законы общества, способен ждать - и надеяться на что-то "лучшее". В тот же момент я с пронзительной ясностью понял, что Лена ещё придёт: ведь у неё - как у меня - нет альтернативы...

Обвинять было больше некого, и тогда я стал укорять себя самого: за всё, за что только можно. Вот, стоило мне остепениться, перестать вбухивать всё, что я зарабатывал, в очень редкие книги и марки, виниловые диски, альбомы с репродукциями, автографы знаменитостей и огромные нотные фолианты, остановить траты на бесконечные поездки в Питер и Москву, Вильнюс и Ригу, и на курорты Грузии, Крыма и Балтики, самому чуть приодеться и заиметь свой собственный Korg или Rolland, и всё бы было иначе. Но что бы было иначе? Единственный "положительный герой" нашего круга - Миша Карасёв (Карась): разве у него "получилось"? Разве он застрахован от разворотивших его душу неудач, разве добился признания? Или (из моего круга знакомых) Миша Аксельрод, ещё один положительный персонаж... Разве добился признания, разве стал известным поэтом? Или станет?

Нет, то, что случилось, что только что произошло - расставание с Арановой: всего лишь ещё один шаг в том же направлении, от A до B, как в школьной задачке. Условие изменить нельзя. Поезд неизбежно придёт в точку "B", в которой всё обрывается, только не завтра. И пока он - если снизойдёт к моим мольбам замедлить движение - дотащится до этой второй точки, мне предстоит ещё несколько (или "много"...) встреч с несравненным телом Арановой, несколько выигрышей и поражений, бессонные ночи, взрывы отчаянья, пьянство, увольнение с работы (если поезд будет тащиться слишком медленно...), потеря нажитого в городе Бобруйске статуса и всех материальных завоеваний, и будущее расставание с Леной, возможно, ещё более горькое, чем сегодня...


Именно тогда, когда мы с Арановой столкнулись, она была как бы в обертке из членов шумной и весёлой компании. Шаг за шагом, по одному, я избавлялся от всех посредников, от данного окружения, и последним остался Моня. Но была ли в этом моя заслуга: или же так было предначертано, по неписаным законам и по логике обстоятельств? И оставалось теперь "другое крыло": Витя Боровик, Миненков, другой Витя с Валерой, Дмитрий Максимович, Валентин Георгиевич, и просто Валик... Все эти "бывшие Мони" с их новым статусом. И оставались ещё те, кого они представляли...

Я прошёл мимо своего дома, и направился дальше, до угла Пушкинской и Пролетарской, где остановился у самой башни-водокачки, раздумывая, куда податься и что делать дальше... В тот самый момент я увидел, как из здания КГБ, из парадной двери (а не со двора) вышёл Моня, и быстро двинулся в сторону Спортивной Школы-интерната. Интуитивно, не задумываясь, я спрятался за угол водокачки, напротив серого дома в югендстиле. Оттуда, из укрытия, наблюдая за улицей, я ждал до тех пор, пока Моня не исчез из поля моего зрения. Тогда я подумал, что надо было, не раздумывая, идти за ним. А что, если его вызвали туда - приурочив вызов к моему свиданью с Арановой... выпустили у меня на виду? Или это был кто-то, искусно загримированный под Моню? Или всё-таки я ошибся, и это не он, а кто-то, на него очень похожий? В любом случае, врать по телефону и не по телефону (но особенно с трубкой у уха) об "экскурсиях" в КГБ, о знакомых майорах и полковниках оттуда же, и о широких связях среди комитетчиков - это кажется слишком уж смелым.


Дома я долго сидел без дела и без единой мысли в голове, а позднее почувствовал в себе как бы толчок - и позвонил Лене на работу. Её позвали, и она говорила со мной очень ласково, неожиданно мягко и как бы извиняясь. Я попросил её придти, и, когда она отказалась, сказал, что написал ей письмо, и хотел бы ей занести на работу; а потом - добавил - заберу у неё. Пользуясь этим предлогом, я мог бы ещё дважды сегодня её видеть. Сначала она согласилась, но тотчас же вдруг попросила, чтобы я прислал по почте, и тут же добавила, что не на работу, а ей домой, и продиктовала свой адрес, который я итак знал. Повторю: она говорила со мной очень любезно - и очень хотела, чтобы я записал её адрес.


В пятницу я поехал в Минск - и там опустил письмо.

Первым человеком, звонок от которого раздался в моей квартире, когда я переступил её порог, был Моня. Так же, как Шланга некоторое время назад (по приезде из Ленинграда), я спросил его, как он узнал, что я именно теперь дома. В отличие от Шланга, Моня отреагировал бурно и даже агрессивно. Он стал меня упрекать в подозрительности, и "с места в карьер" перешёл к перечислению "еврейских полемических терминов" (паранойя, мания преследования, и т.д.). Такого (по крайней мере в глаза) мне никто не говорил.

Я просмотрел свои записи - и вот что увидел. 1) Инсценировка моего отъезда в Минск: третьим (после Терещенкова и Кати) объявляется Моня (прошло 15 минут после прихода из техникума); потом припёрся ко мне домой. Ни Терещенков, ни Катя не были уведомлены о моём "отъезде", а бас-гитарист позвонил потому, что мы не встретились с ним на репетиции. И только Кинжалову было сообщено, что я "уезжаю". 2) Прибытие из Ленинграда: ровно через 15 минут звонит Шланг по поручению Мони. 3) Сегодняшний приезд из Минска: я нахожусь дома ровно 15 минут, и вот - Монин звонок. В записных книжках отыскал целых 10 похожих случаев. Выходит, каждый раз Моня знает, когда позвонить? И неизменно те же 15 минут? Набирал мой номер буквально каждую минуту: вот и дозвонился? Тогда почему "в свободное от работы время" он трезвонил каждые несколько часов? "Вопрос на засыпку": стал бы нормальный человек "бомбить" мой телефон, зная, что я уехал? Ответ: стал бы, если мучим ревностью. Одно только не сходится: причина ревности сидела у него, свесив ножки с дивана, или он точно знал, где находится Аранова.


После того, как я приехал из Минска, прошло несколько дней, но от Лены не было никакого ответа. Она и не приносила письмо, о чём я просил, и не звонила. Но я знал, что она должна появиться, хотя и допускал, что письмо могло "затеряться" в дороге. Разве что её молчанье - своего рода реакция на письмо. И вот, через несколько дней, во мне родился импульс, который вызвал из небытия знакомые "приливы и отливы" неопределённого азарта и как бы трепета, вылившиеся в уверенность. И я уже знал, что в этот день, в течение нескольких текущих часов, Лена объявится.

Первым делом, я убрал немного в квартире, и решил никуда не выходить - и ждать. Через час или полтора после окончательного утверждения во мне полной уверенности неожиданно позвонил Боровик. Он никогда (за исключением разговора из гостиницы) не общался со мной по телефону, и вообще не имеет со мной никаких сношений. Его звонок меня насторожил. Он был пьян, и вёл себя со мной грубо, но я не дал себя оскорблять, не спасовал и отвечал в той же манере. Я чувствовал тут какой-то подвох, но уже не сомневался, что рядом с ним сидит Лена. Прервав полугрубые-полурастерянные реплики Вити Боровика, я положил трубку. Теперь я знал, что сегодня Лена будет у меня. И что это дело двух-трёх часов, и, значит, я должен успеть кое-что сделать.

Я подстриг бороду, задернул шторы и оделся так, как Лена не ожидала. Я должен был показаться неожиданным, ошеломить её. Мои приготовления прервал новый пароксизм Боровика. После словесного артобстрела он объявил, что со мной сейчас будет говорить Лена. Но тут вышла какая-то заминка, и он заявил, что Аранову душат слёзы, и она не в состоянии говорить. Через час-полтора опять раздался звонок. Теперь уже Моня. Он сказал, что к нему пришла Лена Аранова, что она сидит у него и плачет, и что такой истерики он у неё "ещё никогда не видел". И добавил, что она пыталась что-то сказать обо мне, но он ничего не понял. Я сказал "дай ей трубку", но он, после заминки, ответил за неё, что Лена не будет со мной говорить. Я был настойчив - но Миша повторил, что Лена не возьмёт трубку. Продолжая беседовать с ним, я чувствовал в его голосе всё нараставшее волнение. Он пытался вытянуть из меня причину истерики Лены - но я отвечал: "понятия не имею". И не собирался ему ничего говорить... хотя и уловил, пробившийся сквозь рыдания и вслипы, голос Арановой. Миша с какой-то затаенной угрозой и с напряжением продолжал наш разговор, и я услышал в интонациях его голоса неестественную агрессивность. Вскоре он как бы сорвался, стал торопливо выговаривать слова и фразы - и бросил трубку.


Через несколько минут он позвонил снова. Оказалось, что Аранова неожиданно оделась и ушла, хлопнув дверью. Он стал кричать в трубку, что знает Аранову уже год - и никогда такого с ней не бывало, и своим тоном и намёками грубо упрекал меня в том, что это я довёл её до такого состояния, и нападал на меня с требованием объяснить, что случилось. Он говорил очень резко, и во что бы то ни стало хотел выяснить причину такого поведения Арановой. Потом немного сбавил тон, и сказал, что Аранова пыталась говорить про какое-то послание, но я не подал виду, что знаю, о чём речь. Он отложил в сторону трубку, и, по его словам, бегал посмотреть с балкона, куда пошла Лена, а потом заявил, что она направляется в сторону троллейбусной остановки. Потом добавил, уже без выговора, что Лена, наверное, пошла ко мне. Это он сначала просто высказал, а потом для чего-то повторил вопросом. Я ответил, что не имею понятия. Тогда он потребовал, чтобы, как только она придёт ко мне, я ему позвонил; я пообещал так и сделать. Он тут же добавил, что сам мне позвонит. Он предположил, что она, может быть, взяла такси и поехала к своим знакомым в авиагородок, и что он через десять минут будет звонить туда. Я заметил, что уже первый час ночи - и что ему нечего никуда звонить, потому что Лена поехала домой. Тогда он опять перешёл на визг, уверяя, что может и к ней домой поехать, что он не уснёт и не успокоится до тех пор, пока не узнает, где Лена, и не выяснит, что с ней. Он говорил не просто агрессивно и с каким-то необычным напором: нет, в его тоне слышались совершенно новые, незнакомые интонации. После этого он сообщил, что "кладёт трубку" и что через десять минут мне позвонит.


Он позвонил (десять минут и одна секунда). Узнав от меня, что Лены у меня нет, он сразу мне не поверил, предупредив, что может примчаться ко мне, и "доложил", что звонил в авиагородок - и узнал, что у тех людей её тоже нет, но заметил, что, возможно, Лена ещё не доехала. Тут же он сказал, что у него есть знакомый, майор КГБ, у которого имеется служебный "газик" на ходу в любое время суток, и к тому же собственный "Москвич", что он обратился к этому майору, и они найдут Лену, где бы она ни была, и привезут её снова к нему. Он сказал, что ещё позвонит и узнает, пришла ли Лена ко мне, что намерен звонить через минут десять-пятнадцать. Было уже полпервого ночи, но я ничего не сказал, так как хотел знать, чем всё это кончится.

Через минут сорок он связался со мной. Он утверждал, что "они" на машине проехались по Минской, а потом, мне кажется, по Пушкинской, и догнали Лену: она медленно шла по улице в мою сторону. Мне трудно представить, чтобы Аранова шла медленно, и вообще, в этом была какая-то ложь. Как бы там ни было, из его речи можно было уяснить, что он обратился к знакомому майору КГБ, и что вместе с ним на машине они догнали Аранову, посадили её в "Москвич" - и привезли туда, где сейчас сам Миша; что Аранова сейчас находится там же, где и он. Затем Миша сказал, что они находятся по соседству со мной, то есть, в КГБ, в подземных апартаментах, и что я, если хочу, могу к ним придти. Но тут же добавил, что я не должен быть шокирован, а должен приготовиться к тому, что тут нравы... Я заявил, что приду, если меня впустят, но Миша вдруг поспешно добавил, что он не может мне гарантировать, что я оттуда выйду. Я сказал "сколько раз на свете живём - хоть посмотрю там, на экскурсии побываю". И тогда Миша ретировался. Но и раньше я понял, что он не звонит ни из какого КГБ.


Раза два или три он кричал в трубку, обращаясь к воображаемому майору: "Витя (или Коля?), включи мне городской телефон, - и так далее. И пояснял мне, что, мол, там есть и внутренняя городская линия. Я несколько раз просил его передать трубку Арановой, и обещал, что, если она всё ещё плачет, я быстро её успокою, но он её к телефону не подпускал. Я прекрасно знал, что у Миши какая-то неисправность в телефоне. Иногда он не слышит собеседника, хотя его самого слышно. Тут же была точно такая картина. Он кричал в трубку "алло, алло!", а потом опять горланил, чтобы ему включили "систему". Другое дело, что тогда, когда он заявлял, что говорит из дому и что его домашний аппарат "не в порядке" (с его стороны пропадала слышимость), он, может быть, говорил совсем и не из дому. Мне же, почему-то, кажется, что он звонил из дома, который стоит напротив моего, на Октябрьской, потому что всякий раз, когда раздавался его звонок, в том доме зажигалось одно окно. К тому же, когда он сказал "мы с тобой ведь соседи", имея в виду, что они находятся в КГБ, он произнёс это слишком натурально, натуральней, по-моему, чем если бы он был у себя, на Минской. Единственное, что я не могу объяснить, это следующее. Когда Миша просил соединить его "напрямую", раздавался щелчок - и тут же его голос вдруг обретал объём, как в большом помещении, и звучал громко, с напором, как через микрофон и динамики. Раз, когда Миша звал этого Витю (Колю?), я услышал реплику Арановой; она сказала "пошёл ты ... вместе с твоим майором!", и по её голосу чувствовалось, что она курит.

Я извлёк из тайника список сотрудников местного УКГБ, и нашёл-таки одного, из дома по Октябрьской. Виктор Никонович Подрабинок, 1950 года рождения. В графе "личный транспорт" стояло: "Москвич". Только, по моим сведениям, он не носит погоны майора. Моя рука уже потянулась было к телефонному диску, но застыла на полдороги. Может быть, этот спектакль для того и разыгрывался, чтобы спровоцировать меня выдать свою осведомлённость.

Зато Миша срывал меня с постели ещё раза два, и опять утверждал, что они в КГБ. Мне известен особый номер телефона (особая услуга), по которому выясняется, с какого абонента произведён звонок. Официально для простых смертных этой услуги пока не существует. Сколько я ни набирал этот номер, он не отвечал.


Больше от Арановой до самого рассвета не было никаких известий, а утром со мной снова говорил Миша. Он говорил задыхающимся голосом и был в наивысшей степени напряжения. "Ты не знаешь, какая у меня вот тут боль, - говорил он. - Я отдал всё. Всё. У меня больше ничего нет. Теперь нет. ТЫ меня сегодня убил. Ты не можешь представить, какая боль. В это утро я потерял всё. Ты был для меня самым дорогим человеком. Дороже тебя у меня никого не было... и вот ты мне сделал такое... Ты меня выбросил на помойку. Ты не знаешь, не знаешь, ч т о я для тебя сделал, ч т о я ради тебя от... э... совершил, а ты... У меня был только ты и Аранова. А теперь у меня никого нет. Я тебе всё отдал..." - и он ещё долго продолжал в таком духе.

Я так и не смог понять, что он имеет в виду, и даже не собирался строить никаких предположений. Разве что он каким-то образом узнал содержание моего послания Арановой. Ну и что тогда? Я в упор не видел причины Мониной истерики.

А вот смоделировать причину истерики, случившейся с Леной вчерашним вечером, попытался. Конечно, одну из возможных причин. Вчера вечером я был уверен, что Лена придёт: ждал её, и почему-то чувствовал, что на сей раз она не станет звонить заранее, а появится без предупреждений. И всё сомневался, что же лучше: зажечь свет в спальне, или пусть в квартире будет полная темнота? Так я и колебался, нервничал, и несколько раз включал и выключал свет. А что, если именно в этот момент Баранова приходила от Боровика, и приняла включение-выключение света за свидетельство того, что я пытаюсь кого-то у себя совратить. Это так, к примеру. Понятно, что после моего письма нечто подобное вполне могло её выбить из колеи, и она приехала к Куржалову и ударилась в истерику...




ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Апрель-май 1982

Снова проходят дни - а от Барановой нет ни известий, ни звонков, ни указаний на то, что она собирается вернуть мне послание. С Моней её тоже пока не видели. Наверное, я мог, если б хотел, выяснить, где она и что с ней; в конце концов, мог к ней поехать домой, но у меня не осталось на это внутренних ресурсов. Наверное, страх не застать её дома, два с половиной часа трястись в автобусах до окраины Форштадта, а там попасть в неловкую ситуацию - пересиливал боль неизвестности и потери.

Это я воспринял как сигнал, узаконивающий и оправдывающий попытку "забыть" об Арановой. Я мог теперь, возможно, с корнем вырвать то, что связывало меня с Леной. Оставить в своём сознания только небольшую запасную лазейку. Меня уже не уязвляло то, что Аранова не приходит; я не т е р з а л с я мыслью, что проиграл; Лена не снилась мне больше. Я воспринял как должное чувство, что всё кончено. Всё постепенно выравнивалось, всё отступало. Мои мысли больше не занимала она. И вот, в один из последних дней, когда я, приехав из Минска, зашёл к родителям и возвращался домой, сойдя на остановке на площади, я неожиданно для себя вдруг подумал о Лене.

В этот момент краем глаза я выделил вдали какую-то юную девушку в яркой куртке, выделявшуюся в толпе, и стал искать ответ на то, чем, в принципе, отличаются такие свежие семнадцатилетние - восемнадцатилетние от тех, кто постарше, и, не решаясь взглянуть прямо на обалденную девицу, мысленно отмечал, что она именно "то, что надо", что называется, "высший класс".

Она и в самом деле держалась отменно. Я мог бы дать гарантию, что в городе таких наперечёт, и невольно принялся сравнивать её с Арановой. Мне очень хотелось заглянуть ей в лицо, но я чувствовал, что она именно на меня смотрит, и не решался тупо пялиться на неё при людях. Я придал своей походке твердость и уверенность, вознамерившись отрепетировать ещё одно из подобных упражнений. Так я и смотрел мимо неё, хотя и чувствовал, что она глядит на меня, как говорится, во все глаза. Когда же я перевел на неё взгляд, я просто остолбенел: это была Аранова.

Каждый смог бы понять моё замешательство. Аранова выглядела просто бесподобно. Она была без головного убора, явно помолодевшая, в лучшей форме; куртка её, несмотря на дождь со снегом и пронизывающий ветер, была расстёгнута, а руки она держала в карманах. На её лице сияло самое радостное и приветливое выражение, какое только может быть на лице одного человека при виде другого. Она улыбалась именно мне, и, сблизившись, шла, уже расставив руки - прямо на меня, словно опасаясь, что я пройду мимо. От её недавней суровости ко мне и строгости её упрёков сейчас не осталось и следа. Она словно ожидала от меня чего-то такого... трудно сказать, чего именно. Но при виде моей кислой рожи улыбка постепенно сползала с её лица. А выражение моего личика так и оставалось крайне натянутым. То, что я её сразу не заметил, не узнал, капюшон на моей голове, - всё это вызывало во мне неловкость.

"Ну, - она подошла ко мне вплотную, замедлив шаг и остановившись. Видно было, что она вдруг осознала, что ей нечего сказать. Порыв радости, с которым она встретила меня, теперь заставил её подумать о том, что он никуда не ведёт. Сам по себе он был прекрасен, но как истолковать его в человеческих жестах? Как понять меня? Я видел всё - но не мог ничего поделать. Эгоизм задушил во мне личность. Я мог подобрать нужные слова, мог выпутываться из неловкого положения, но не совершил почти никаких усилий. И в общем, я, так же, как и Баранова, не смог найти слов. Она отпустила какое-то замечание насчёт моего капюшона, и это отдалило нас ещё больше. Когда она поняла, что допустила ошибку, она поспешно добавила, что занесёт мне письмо, что сделает это завтра же. Она тут же спросила, не звонил ли я ей на работу все эти дни, тут же быстро оправдываясь, что болела неделю, и вздрогнула, когда я ей сказал, что не звонил. Её лицо как-то посерело, и глаза её, хоть она и улыбалась, будто косили и смотрели ненатурально. Я заметил, что по её крепкому телу пробежала дрожь, когда наши глаза снова встретились, и больше мы открыто уже друг на друга не смотрели. Баранова, уже потускневшим голосом, добавила, что завтра занесёт мне послание, что она будет на первой смене и занесёт мне письмо в первой половине дня.

Но в её лице ещё оставалась толика того самого воодушевления, что освещало её изнутри сначала. И тут я, словно опомнившись, спросил у неё, не зайдёт ли она ко мне, имея в виду именно сейчас - но не указывая на это. Я сразу подумал, что Лена может понять это иначе, но не добавил "сегодня", и до сих пор не могу понять, почему. И, действительно, ведь Аранова сказала, что занесёт мне моё письмо, то есть, она собралась зайти ко мне. Что же ещё? Но, после того, как я задал ей этот вопрос, она проговорила "нет, нет, я не зайду", и добавила, что принесёт мне письмо к моему подъезду, чтобы я ждал её там. Я поинтересовался, куда она держит путь. Она сказала, что к Норке. Я уточнил, во сколько именно её назавтра ждать, и так мы расстались. Никаких надежд, никаких иллюзий новое расставание не сулило.




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Апрель-май 1982

Теперь мне необходимо отчитаться о других событиях, на фоне которых развивалась моя любовная драма.

Во-первых, меня вызывали в милицию. В ОБХСС. Там сказали, что Метнер, якобы, украл две гитары или купил краденные, а потом перепродал их. Меня вызвали как свидетеля. Я ничего об этом не знал, и сказал им, что ничего не знаю. Я подтвердил, что Метнер в нашем халтурном ансамбле солист, а не гитарист, и что гитаристы брали бы новые гитары, а не старые, если бы захотели купить. Всё это было записано. Прочитав протокол, я не обнаружил в нём никаких подвохов и никаких неточностей. Разве что написан он с удивительной безграмотностью, причём, грамматические ошибки не являются главным перлом дикого косноязычия. Я искал подвоха в этих безграмотных фразах, но не нашёл. И только когда я вышел, я вспомнил, что в протоколе, когда имелось в виду моё заявление о возможности покупки гитар нашими гитаристами, было, якобы, с моих слов написано "мы бы купили" или "мы бы не купили". Это мне очень не понравилось.

Хотя в ОБХСС с меня взяли подписку "о неразглашении", я встретился с Терёхой (Терещенковым), Махтюком и Метнером, и всё им рассказал. Метнер божился, что не перепродавал никаких гитар. Странно, что вызывали меня одного, и больше никого. Терёха и Метнер считают, что легенда о гитарах: утка, необходимая о-бэ-хэ-эс-эсникам как наживка, а целью ментов было вытянуть из меня признание. Когда я спросил, какое признание, Терёха уточнил, что речь идёт о "нетрудовых доходах". Подписывая протокол, я признавал, что участвую в группе, которая играет халтуры, а, значит, получает "незаконные" деньги. Но я что-то не слышал, чтобы хоть кого-то из пару сотен подобных "халтурных" ансамблей тягали в ментовку. Мою мысль словно подслушал Махтюк. Он заявил, что это какой-то бред, потому что если начнут дёргать всех, кто играет халтурные свадьбы, занимается халтурным ремонтом машин, ходит подрабатывать "налево" на ремонтах, стрижёт клиентов на дому, и делает всё остальное: тогда жизнь остановится, и наступит коллапс. Но я, конечно, не стал им говорить, что не в каждом ансамбле принимает участие диссидент и "эхо вражеских голосов".

Махтюк и Метнер сказали, что сейчас за нами будут наблюдать, то есть выставят "сопровождение". Я подумал, что эти двое хотят проверить мою реакцию, но непохоже.

Мне лень наблюдать, есть ли за мной слежка. Я считаю, что мне это ни к чему, да и не хотел бы загружать свой мозг лишними заботами. Другое дело: моя страсть к коллекционированию. Умом-то я понимаю, что моя квартира ломится от книг, и скоро они займут всё жизненное пространство. Все книжные шкафы и полки до потолка уже заняты, и папа говорит, что от такой тяжести когда-нибудь рухнут перекрытия. Но остановиться я не могу. Куда бы я ни приезжал, ноги сами ведут меня в букинистический магазин, в "книжную комиссионку".

То же самое и с моей коллекцией телефонных номеров и номеров машин. Собирать, "как фантики", адреса, номера служебных и домашних телефонов, и личные данные высших советских и партийных руководителей города, военных, милиционеров и сотрудников КГБ небезопасно. И тем более небезопасно собирать досье на главных уголовных авторитетов города. Но я не могу остановиться, ведь для меня добавить в мой список новую проверенную информацию: то же самое, что для археолога обнаружить на раскопках невероятную, сенсационную находку.

Махтюк и Метнер, сами того не зная, оказали мне медвежью услугу, разбудив во мне зуд коллекционера. Если в их словах есть хотя бы толика здравого смысла, то теперь у меня появится возможность внести в свой список хотя бы несколько связанных с милицией и КГБ людей и машин. Поймав их на себя самого, как на живца, я их регистрирую, а потом стану проверять, искать подтверждений. К примеру, "Москвич" 55-97: машина со сменным фальшивым номером, который появляется на 4-х разных "Москвичах" и на одной шестёрке.

Как-то вечером, выйдя от родителей на остановку троллейбуса, увидел неподалёку от остановки "Москвич" старой марки - и удивился, чего это он стоит в таком месте. Жилого дома тут нет; стоматологическая поликлиника уже не работает. В троллейбусе, на задней площадке, я стоял и смотрел в окно: как только троллейбус поравнялся с машиной, задние фары "Москвича" и лампочка над номером стали мигать, а потом совсем погасли. И всё-таки успел заметить номер, но не весь. Уверен, что в нём есть цифры "6", "4" и "3". Номер бобруйский. Мне показалось, что водитель "Москвича" похож на сотрудника КГБ Пименова. Как только троллейбус (а, может, автобус), в котором я стоял, отъехал на расстояние, с какого я не мог увидеть номера, фары "Москвича" и лампочка над номерным щитком снова зажглись, а когда троллейбус (или автобус) заворачивал за угол, "Москвич" "ожил" - и поехал.

Один очень информированный человек рассказал мне о правительственных телефонных кодах, о которых я знал понаслышке, а вот теперь могу ими пользоваться. Записывать он мне ничего не разрешил, и пришлось напрягать свою память. Восьмизначные - двадцатизначные номера запомнить не так-то просто, и всё-таки я с приблизительной точностью воспроизвёл (придя домой) почти все коды. Действительно, из обычного телефона-автомата (даже не вбрасывая двушку!) набираешь 8-482-2 + номер телефона в другом городе (предваряемый кодом), и автомат говорит: "... междугородная, ждите, пожалуйста, ответа..." 9-00-22-42-124 (312..., ...) - выход на международные линии. 9-004-0095 + московский телефон - и говори себе бесплатно, сколько хочешь. 8-0-00-22-482-2 + ХХХХ: правительственная связь. (00 - в зависимости от того, откуда звонишь)-8-10-48-22 + номе абонента в Варшаве, и говори себе бесплатно, сколько влезет (я не преминул воспользоваться, и разговаривал с Моникой). 6-120-8: ещё один выход на межгород. 6-005-2-1: Минск. 8-017-99-91-20-22-42 - выход на международную телефонную станцию. 8-012-000-48-22 + номер телефона в Варшаве. 8-012-000-482-2 + 11-25-25 - номер АТС. 8-089-72-492-194-22 + номер абонента в Варшаве. Странно, что набор цифр 8-012-000-48-22 + 16-83-56 даёт соединение с АТС в Вильнюсе. 8-012-000-22-51-48-22 даёт соединение с Минском. Всё это если звонить из Бобруйска, Гродно и Бреста. В Минске выход на межгород из телефона-автомата даёт код 7-97-4... Из телефона-автомата в Могилёве, Бобруйске, Слуцке, Барановичах, Бресте и Гродно 64-22 (11), 64-22 (36), 64-22 (00), даёт выход на межгород. А вот самый простой выход на межгород (005) работает не во всех городах Беларуси.

Мне ещё предстояло уточнить и разобраться более досконально, как это всё работает, так что впереди меня ожидали захватывающие приключения странствий по тайным закоулкам телефонных линий. Полюбовавшись на свою коллекцию секретных кодов, включая армейские "вертушки" в Киселевичах, в Авиагородке, и в Бобруйской крепости, я открыл свой список VIP-персон города Бобруйска, в том числе сотрудников КГБ и МВД, внештатных сотрудников КГБ ("стукачей"), партийную и советскую элиту, главных комсомольских вожаков, высших армейских чинов, авторитетов уголовного мира, руководителей наиболее важных предприятий, депутатов горсовета, элитарных проституток, и т.д. У меня имелись номера их домашних и рабочих телефонов; номер, марка, цвет и модель личного и служебного транспорта; адрес дачи, работы, любовницы и домашний; год рождения и краткие биографические данные; список ближайших родственников и друзей; список недругов и врагов; привычки и предпочтения, и прочая ерунда.

Меня ожидало ни с чем не сравнимое наслаждение - дописать несколько новых строчек в следующие графы: Баразна Анатолий Григорьевич (1944 года рождения, Первый Секретарь ГП КПБ, депутат горсовета, первое лицо городской власти, скрытый еврей (по материнской линии); Баразна Алена Павловна (1944 года рождения, оператор Швейной фабрики города Бобруйска, депутат горсовета, супруга Баразны Анатолия Григорьевича); Бараздна Альбин Павлович (под такими ф.и.о. баллотировался депутатом горсовета один из сотрудников КГБ). Мельком я взглянул на графу "Аранова Елена Викторовна", и, представляя себя "крутым" отрицательным персонажем, стал "читать": "1954 года рождения, валютная проститутка, близкая подруга и "соратница" Пыхтиной, Рыжей, Нафы, Залупевич, Портных (Людки-"Мадонны" и Нинки), Вали, Ленки-"Образец", Тоньки по прозвищу "Пиздец", Ольги Першиной, Люськи Кисиной (моей троюродной сестры, тёти Сониной "младшенькой"), Канифоли и Сосиски; домашний адрес: переулок Песчаный, 26, кв. 69; телефон (второй) 7-25-68", и дальше: рабочий телефон, и разная всячина. На самом деле напротив "Аранова Елена" было напечатано: "владелец картотеки обходит её молчанием". Всё-таки я оказался не до конца отрицательным персонажем.

Я так и знал, что Лена не придёт на встречу, как обещала. После того, что случилось на площади. А у меня в голове поселилась очередная навязчивая мысль: что самые нелепые, самые неловкие ситуации случаются у нас с теми, кого мы любим. И всё-таки я ошибся. Аранова пришла. Всего лишь на минуту опоздала. Я опять спросил у неё, что мне делать, чтобы встречаться с ней каждый день: сводить её в кино, в театр, в ресторан, пригласить к себе? Я сказал, что у меня есть новые диски, видеокассеты, что мы могли бы просто посидеть - и попеть частушки под пианино, те, что я недавно придумал. И что у меня есть целых две бутылки водки. Аранова спросила: а почему не три?

Вместо того, чтобы подняться ко мне, а не делать себя мишенью нездорового любопытства соседей, она так и продолжала стоять со мной, а потом, вместо ответа на моё приглашение, медленно побрела в сторону улицы, позволив мне сопровождать себя. Я хотел было обнять её за плечи, но испугался, что она отстранится, и убрал руку. "Вова, ты никак хочешь обнять меня? Не знаешь, как это делается? А вот так." Она просунула мою руку себе за спину, и положила мои пальцы себе на талию. От прикосновения к её телу по мне пробежала конвульсивная волна. Я просунул свои пальцы дальше под её куртку, и почувствовал, как в ответ на контакт её тело распаляется, становясь всё горячее. У башни-водокачки нам встретилась тётя Соня Купервассер, которая, увидев меня в обнимку с Арановой, лишилась дара речи. Тётя Соня хорошо знала, кто такая Аранова. Её сын, Вова Купервассер, чемпион по фехтованию и популярный рок-музыкант, имел счастье или несчастье близко познакомиться с Леночкой.

Так мы добрели до гостиницы, и я предложил зайти к Юзику Терновому, в военно-милицейский дом номер 17 по Пролетарской (только бы не уводить её далеко от своего дома). Как назло, Юзика не было, и мы прогулялись с Леночкой до площади, обогнули её, выйдя на Пушкинскую, и через полчасика снова оказались у моего подъезда. Тут мы остановились, и во мне возродилась надежда затащить Аранову наверх. Но она сказала "не могу, правда; меня дома ждёт мама". Про себя я подумал, что - скорее - её ждёт папа: какой-нибудь Моня или Боровик. Она дала себя завести под лестницу, где мы целовались, как подростки, и мне удалось просунуть ладонь под её свитер. "Ну, что, с последнего раза ничего не изменилось? - спросила Леночка. Я пожал плечами, но руку не убрал.

Я проводил её на Советскую, на троллейбус, но она не поехала на троллейбусе, а схватила такси. "Ищи ветра в поле", подумал я.

Когда я поднялся к себе, позвонила Люська, Ленкина мама. Я был очень даже изумлен. Она мне никогда до этого не звонила. Она спросила: "Леночка у тебя?", на что я ответил, что мы с ней встречались, и я проводил её на троллейбус (про такси мне говорить не хотелось). Через полчасика Люська позвонила опять, извинилась, и доложила, что Леночка только что прибыла домой. Я попросил дать Арановой-младшей трубку, про себя ухмыляясь по поводу её "прибытия домой". Когда я услышал её голос, я был шокирован, хотя Лена к телефону не подошла. Она крикнула матери - так, чтоб я слышал, - что она сию же минуту идёт мыться. У нас был с ней договор: что я к ней домой не звоню никогда. Приезжать можно, звонить нет. Но ведь на сей раз её мама сама позвонила. Или они обе находились вне дома?

Вот отрывок из моего нового послания Арановой, где речь идёт о тех же событиях (уже несколько дней я предчувствую, что она должна у меня появиться; состояние нетерпения, чувство вины, отсутствие целей в жизни: всё те же симптомы; висят на руках, как стопудовые гири; мне нужен мой допинг, мне надо видеть Лену); письмо я написал в связи с новой стратегией, с очередным поведенческим планом:



 

Лена!

Я решил ещё раз воспользоваться такой нелепой формой обращения как письмо. Второй раз - и последний. Думаю, мы с тобой больше не состыкуемся на орбите, и сеансы дальней связи прекратятся с сегодняшнего вечера.

Вспомни последовательность событий: мы встречаемся у моего подъезда в дождь; твои распущенные волосы все мокрые, как из душа, свисая сосульками. Я провожаю тебя до работы, и ты обещаешь занести мне предыдущее письмо, которое отправляю тебе по почте. Проходит больше недели, но тебя нет. Я не звоню тебе работу, потому что уверен, что и там тебя нет...

Итак, ты не пришла, хотя обещала, и я решил, что это и есть твой ответ на моё послание. Как и обещал в нём, я уничтожил в себе мои чувства к тебе - оставил лишь небольшую лазейку, слабую надежду отыграть всё назад. Когда ты встретила меня около площади, всё уже было кончено. Я был в подавленном состоянии, в смешанных чувствах. Отсюда моя холодная реакция на ту встречу, которая оттолкнула тебя и отдалила нас друг от друга. Но, увидев тебя, я переменил решение - и возродил свою страсть.

Назавтра мы встречаемся с тобой у моего дома, как раз после тех волевых усилий, благодаря которым я восстановил разрушенное. Это была ужасная, мучительная борьба с самим собой, из которой я вышел победителем. Но ты можешь представить, в каком я был состоянии. Эта душевная борьба полностью исчерпала меня. Я ощущал почти физическую боль И был почти таким беспомощным, как младенец. Из-за этого, уже перед самым расставанием, когда - помнишь? - ты не села в троллейбус, а поймала такси: именно тогда я и "ляпнул" эту пошлую фразу "как тебе понравилась моя проза", эту плоскую фарисейскую никчемность, которой ты могла придать совершенно иной смысл. Естественно, эта фраза могла тебя не только оттолкнуть, но и покоробить, оскорбить... Я всё чаще и чаще думаю о том, что самые нелепые слова мы произносим, и самые неловкие поступки совершаем в присутствии тех, кого любим...



На этом, однако, я не успокоился, и приписал очередной одиозный словоиспражнительный бред, которому (уверен) дано будет сыграть когда-нибудь в дальнейшем роковую роль:

"А я ведь знаю очень много. Ты, наверное, даже не можешь себе представить, насколько я хорошо буквально обо всём осведомлён. Я должен заметить, что люди, о которых ты думаешь, что они всемогущи, далеко не так всесильны. То есть, я хочу сказать, что и они слишком много на себя берут. Но ты никогда, даже когда у тебя была возможность, не поделилась со мной, и поэтому я могу считать, что всё, что между нами произошло, и то, как развивались события, было делом только нас двоих, и итог является итогом развития только наших взаимоотношений. Вся драма разыгрывалась только между нами двумя и больше никого не касается. Никто, если смотреть в корень, не причастен к тому или иному обороту наших отношений, и только от нас зависело, так, либо иначе обернётся дело. Во всём этом не было влияния ни нашей жизненной морали, ни наших принципов; это была драма характеров - и ничего больше: несмотря на всю сложность ситуаций и общей ситуации. Дураки могут думать всё, что угодно, даже тешить себя мыслью глупцов, что могли повлиять на то или иное решение, принимаемое тобой. На самом деле весь этот спектакль разыгран был двумя действующими лицами, двумя персонажами - в моём вкусе.

Каждое твоё душевное потрясение, где бы ты ни находилась, тут же улавливалось моими нервами и вызывало во мне сочувствие и стремление к тебе; каждый раз, когда ты находилась поблизости, во мне происходил как бы толчок - я подходил к окну, и именно в этот момент ты проходила мимо моего дома, с работы или на работу.

Так было не раз. Но так не могло продолжаться вечно, и сейчас не будем подсчитывать, кто из нас уязвлён больше подобным оборотом событий. В одном ты неуязвимей, а у меня есть другие сферы. Но факт в том, что мы оба проиграли, причём, проиграли самим себе. В общем, драма разыгралась не столько между нами, сколько внутри каждого из нас, и вот - результат."


Если хочешь чего-то добиться, никогда не подходи и близко к трясине таких вопросов, как "кто мы такие?", "зачем нам это нужно?", "в чём смысл бытия?". Среди интеллектуальных подонков наличие этих вопросов квалифицируется как самая большая пошлость, если не бред. Но даже те, что признают в их неразрешимости изначальность нашей немощи и трагедии, даже они никогда не касаются этих сфер. Только может ли сопротивляться азартный игрок притяжению карт? Или хронический алкоголик притяжению рюмки? Если ты пчела: тебя неодолимо привлекает нектар; если ты волк - разве можешь ты обойтись без добычи...





ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вторая половина мая

Все мои мысли были заняты Арановой, когда неожиданно объявилась Лариска. Звонок снова был похож на межгород, значит, она не в Бобруйске. Оказалось, что она звонит из Вильнюса. Первое и второе моё слово звучали вымученно и заморожено, но я быстро собрался, и дальше наша болтовня шла уже, "как по маслу".

Оказалось, что она хочет, чтобы я встретил её "в Вильне", и проводил до Минска. Она не сказала, чем она занимается в столице Литвы, а у меня именно сейчас не было денег. Но в Вильнюс я всегда готов лететь - в любое время суток и в любую погоду. На перекладных, на попутках, на автобусах. И заверил её, что приеду. Про себя добавив: даже если придётся сделать прогул на работе. Но всё-таки надеясь на Игоря Пучинского, Ячменникову и свою изворотливость.

Хотя я ненавижу спекуляцию, мне удалось перепродать две хрустальные вазы Биронихи, и наварить на этом 50 рублей. Приходила Зина Баскина, которую я натаскиваю по английскому, и "подарила" мне деньги за три урока. Теперь у "бедного еврея" Вовочки Лунина есть, за что (но не с чем, разумеется) съездить в Вильнюс.

До Минска я добрался, как всегда, на пригородном (до Осиповичей), а там на электричке, изрядно сэкономив. Мне всё равно предстояло заниматься с малолетками на проспекте Правды, вот и можно считать, что я ничего не потерял. Из столицы одной союзной республики до столицы другой домчался на попутке. Водила, которому я сунул в размере половины билета на поезд, денег не взял вообще. Вот и получилось, что в Вильнюс я прибыл "с чем". За "с чем" сводил Еведеву в кафе и доплатил (у неё уже были куплены билеты) "за плацкарту".

- Вовочка, а ты случайно не из "анекдотов про Вовочку"? - спросила Лариска, когда я чуть не потерял её после кафе.
- Нет, я из Бахена и Лахена.
- Я так и думала.
- Ну, рассказывай, что ты делала в Виленюсе. Чем торговала и сколько выручила.

Я понял, что попал в какую-то болевую точку. Лариска помрачнела, как будто в моём безобидном вопросе крылся намёк с подвохом.

- Ладно. Так и быть. Прощаю. Ты же ничего не знал.
- О чём это ты? Единственное, что я заметил - это что ты одета, как на парад. Новые сапожки, наверное, ужасно дорогие, брючки - как от Кардена или Валентино, импортная куртка, из самых модных и "бюджетных", новые серёжки, и к тому же стрижка и макияж, которых я никогда раньше не видел. Ты стала шикарной дамой, дорогая. Прежней Лариской Еведевой и не пахнет. Теперь мне надо покупать билет, как в театр, чтобы просто рядом постоять... Ты что-то задумала? Может быть, ты приоделась для ЗАГСа? Я знаю в Вильне один ЗАГС, где сразу расписывают, без очереди.
- Только не иногородних, дурачок. Я хочу стать моделью. Сделать карьеру. В нашем эс-эс-эре эта область не очень прогрессирует, не в большом почёте. Есть только Вильнюс и Рига, где что-то, отдалённо похожее на моду, имеется в зачаточном состоянии. А московские и питерские модельеры, и те, кто демонстрирует воплощение их дизайна, сделали себя имя только показами за границей.
- Значит, у тебя на уме свалить в Париж или в Милан, и бросить бедного Вовочку Лунина на произвол судьбы? Так?
- Ну, Вовочка должен сам остепениться, и стать для Лариски папой. Ведь по возрасту ты мне если не в отцы, то в очень старшие братья годишься. И не красней, пожалуйста. Ишь ты, какой скромник, сразу стал пунцовым. Никуда я тебя не брошу. Хочешь, поедем вместе? Только надо ждать. И малины я тебе не обещаю. Я ещё не знаю, кем мне больше хочется быть. Моделью, дизайнером, или открыть агентство модельеров. Только не у нас.
- Понятно.
- Что тебе понятно? И чего ты так потускнел?
- Буду третьим рукавом или пятым колесом всемирно известной модели Лары Еведевой.
- Кто тебе сказал, что я останусь Еведевой? Приеду в Париж - сменю имя и фамилию. Там это разрешается.
- Конечно, разрешается. Возьмёшь фамилию мужа. Только не Лунина. "Лунин" не по-французски звучит.
- Ещё как по-французски! Ах, ты, второгодник! Французский не хочешь учить. Язык, видите ли, ему не нравится. А твой китайский или арабский, их ты, небось, зубришь: они тебе нравятся? Или литовский. Кто в мире говорит по-литовски? (Кроме латышей. Но те болтают на "испорченном литовском"). Ты знаешь, как твоя фамилия звучит по-французски? Мсьё ЛунЭ. С ударением на последнем слоге. Очень даже парижская фамилия.
- А вот и нет!
- А вот и да!

Чтобы моя взяла, я закрыл ей рот поцелуем; она вырвалась, и побежала по площади, я за ней, и так мы дурачились и гонялись друг за другом, как малые дети, до самого отъезда.

Вильнюс уже исчезал из виду, когда мне удалось за червонец выторговать у проводницы купе, и мы ехали с Лариской в этом купе одни, без попутчиков, до самых Осиповичей, и, понятное дело, заперли дверь на защёлку.

В поезде я трахал Лариску, и, когда мы разъехались из Осиповичей в разные стороны, я ещё минут сорок сидел, взбудораженный, глядя в светлеющее окно, а потом уснул, и проспал оба бобруйских вокзала - и "Бобруйск", и "Березину", - и очухался только в Жлобине. Мне каким-то чудом повезло, что контроллёры меня не схватили за жабры.

Поёживаясь от недосыпа на утреннем холоде, я купил себе в вокзальном буфете пожевать, постоял в кассе, и вышел с другой стороны на жлобинскую привокзальную площадь. Я шёл, как слепой, не видя дороги, и ещё не зная, где пошляться до поезда, и едва не налетел на стоящий автомобиль. Когда я увидел, что это за тачка, всю мою сонливость как рукой сняло. Это был не "Москвич", не "Лада" последней модели, и даже не новая "Волга". Это был "Мерседес" сего года, и не простой, а класса "люкс". И вот из такой машины меня окликнули по имени.

Когда тонированное стекло задней дверцы мягко и медленно опустилось, я увидел в салоне Пыхтину, Нафу и Аранову. Все на заднем сидении, а на передних развалились два немца.

- Знакомьтесь, парни, - сказала Нафа по-немецки, - это наш, советский, комиссар Мэгре. Он нас выследил.
- Вы, правда, местный комиссар? - спросили дойчи на своём языке, как будто каждый советский человек запросто его понимает.
- Дас ист айнэ гутэ фраге, - ответил я с небольшой ошибкой, но понял это слишком поздно.
- А почему она говорит, что Вы нас выследили. - (Опять на германском языке).
- Зи лахт.
- О, лахен, лахен!..

"Бахен, бахен", хотелось мне сказать, но я сдержался.

- Надеюсь, герр... Мэгре... Вы... э... не очередной двоюродный братец, коих у фрейлейн Арановой насчитывается больше, чем в стародавние времена, когда семьи были многочисленней всего этого... Жлобина.
- Нет, - сказал я, - Wir arbeiten zusammen. - И рыжий лысоватый немец, который, очевидно, полагал, что всё мужское население Беларуси до единого побраталось с Арановой в постели, сразу перестал усмехаться. Но другой, что сидел за рулём, в куртке с меховым воротником, чуть заметно подмигнул первому, и они оба снова заулыбались; конечно, трудовые отношения отнюдь не исключают интимных.
- А... Мьи... раб... от.. та-йим ф-мьести... - еле выговорили они оба почти одновременно, с гордостью за свой русский, и с пошлым подтекстом. "Да", подумал я про себя. "Вы-то работаете вместе. С Нафой, Арановой, Пыхтиной и Залупевич. Работаете во все дырки". И, чтобы стереть сальные улыбки с губ этих двух немцев, я решил немножко омрачить их праздник.
- Да, мы работаем вместе. Я начальник её начальника.
- А... - в интонациях рыжего немца проклюнулось-таки разочарование. - Тогда Вы в какой-то степени всё-таки комиссар.
- В какой-то степени, - согласился я.

Если бы я на самом деле был начальником над начальником Арановой, дойч сильно пожалел бы, что решился изобличить свою осведомлённость. Эта мысль всё-таки проникла в его черепушку, хоть и с опозданием, потому что он как-то помрачнел, и сказал, извинившись, что им пора. Стекло в этот момент стало бесшумно и мягко подниматься, но Аранова сделала резкий жест рукой - и стекло застыло на полдороги. Я заметил, что она перекрасилась в чёрный цвет, и во всём напоминает испанку. Даже красный цветок пестрел у неё в волосах вместо обычной заколки. Не хватало только пеньеты в дополнение к цветку, и кастаньет на пальцах. Я в очередной раз был поражён, как она умеет полностью сменять облик.

- Я тебе позвоню, Вовка. Увидимся на "работе". Чао!
- Ф-сьё ф пар'яткье, спасьиба зарьяткье, - загоготали немцы, и машина отъехала.


Какой бес меня попутал! За что, за какие грехи я должен был попасть в Жлобин, и наткнуться на эту чёртову тачку! Теперь Лена чего доброго станет меня подозревать, особенно после тех строк моего письма, в которых я, идиот, бахвалился своей "тотальной осведомлённостью". Где была моя голова? И эта очередная глупость: "начальник начальника Бананкиной"... Вот балбес! Не понравилось, видите ли, как немцы лыбились. Вместо того, чтобы весело поболтать с девочками. Своим заявлением я дистанциировался от них, особенно от Арановой. Официальный господин Палкин! Никакой радости встречи, никакой теплоты прощания. То же самое, что при жене спиной повернуться к любовнице. Но ведь у меня-то нет никакой жены... "И нет никакой морали", хотел добавить я в мыслях, но запретил себе думать об этом.




ГЛАВА ВТОРАЯ
Конец мая

Теперь я должен описать невероятные, самые сногсшибательные события, какие разыгрались в течение двух - двух с половиной недель конца мая - начала июня. События невообразимого взлёта, и такого же драматического падения.

Во-первых, Аранова примчалась ко мне через два дня "после Жлобина", вся растрёпанная, сердитая и возбуждённая. Прибежала требовать отчёта о природе моей осведомлённости. Откуда я знал, что она была с Ротанем, откуда знал, что на районе? Об этом не говорилось ни одному человеку. Как я её вычислил после 20-го января, позвонив по телефону, который "никто не знает" (как будто есть такой номер, какого "никто не знает"). Случайно ли я с ней столкнулся на площади? Откуда мне известно это и откуда мне известно то. Напрасно я уверял, что в Жлобине оказался совершенно случайно, Аранова не поверила. Она сказала: "Небось, в Минске, до поезда, всю ночь трахал свою Лариску, а потом, после неё, поехал в Жлобин, ко мне". Она ошиблась только в том, что не до поезда, а прямо в поезде, и что в Жлобин я всё-таки попал ненамеренно. Я предложил ей выпить, но Аранова заявила, что больше не пьёт. Тогда я повалил её на тахту, и (о, чудо!) она не сопротивлялась. Я разворошил её "испанскую" причёску, называл её "донной Анной", а сам играл роль настоящего кабальеро.

Я нашёл-таки своё утешение у неё между ног, и она пробыла у меня до самого вечера, а потом убежала.

Следующие четыре дня стали той самой идиллией, о которой я мечтал. Аранова жила у меня и никуда больше не убегала. Вместо "огненной воды" она потребляла теперь мой видак и цветной "Горизонт" в лошадиных дозах, напевала со мной мои песни, или запоем читала книги из моей коллекции, забравшись на тахту в своих тёплых носках и облокотившись на стену, подложив под спину подушки.

В один из этих дней я завёл её в спальню, и попросил показать следы от порезов, оставшихся с 8-го марта. Лена послушно спустила штанишки вместе с трусиками, и я увидел в направленном свете настольной лампы бледные шрамики, совсем не такие, как после "страшных порезов". Или вся эта история была с самого начала до самого конца выдумана, или сильно раздута и преувеличена. Вот что значит в "городе сплетен" Бобруйске народная мифология. Или всё-таки были порезы, но на Арановой шкура заживает невероятно быстро, как на собаке?

- Ленка, - сказал я с искренним восхищением. - ты просто супер. Твоя попа ещё не такое выдержит.
- За эти слова тебя следовало бы хорошенько высечь, но сегодня у меня хорошее настроение.
- У меня тоже. И так всегда будет, пока мы вместе.

У Арановой в глазах зажёгся хорошо мне знакомый задор, и лицо её приняло дерзкое выражение. Она раздвинула своими узкими ладонями ягодицы: и погрузила указательный палец в меньшее тугое отверстие. Я почувствовал, что такое зрелище по зубам более закалённым воинам, а у меня от него вот-вот всё кончится, что-то брызнет, и намокнут штаны точно посередине. Поэтому я отвёл взгляд. Ленка усекла всё без комментариев. Она полностью освободила нижнюю часть тела от одежды, и уселась на меня, широко раздвинув ноги.

- Начинаем массаж неживого живым, - объявила она, имея в виду ткань моих брюк и свою кожу.
- Давай лучше живого живым.
- Тогда скидавай портки.

Я послушно исполнил её команду. И, представляя, как с другой стороны тётя Соня с нетерпением ждёт продолжения, прижавшись к стене покрасневшим ухом, я врубил бабинник с двухчасовым концертом группы "ABBA".

Всё обрушилось в ту же ночь. Моя родительница, с которой я попрощался полдвенадцатого по телефону, нагрянула ночью на такси, когда я спокойно дрыхнул с Арановой в спальне. Если у мамы и были раньше кое-какие сомнения, чем мы с Ленкой занимаемся у меня, кроме выпивки, теперь, надо думать, они отпали. Не исключено, это Купервассорша проинформировала её в отместку за "АББУ".

В этот раз моя мамаша даже не стала настаивать, чтобы мы с Леной спали в разных кроватях. Она устроилась на тахте в зале, и назавтра, когда Лена ушла на работу, заявила мне, что лишает меня квартиры. После своих слов она хлопнула дверью.

Перед работой я заскочил на работу к Ленке, занёс ей ключи от квартиры. Она отказывалась и отнекивалась, но мне всё-таки удалось их всучить. Я соврал, что у меня нет второй пары ключей ("забыл в квартире"), и полетел на автостанцию.

На работе я сидел, как на иголках, но поехал, дав последний урок, не домой, а к родителям, надеясь, что папа ещё не пришёл. Мне повезло. Ни брата, ни отца не было дома. Я не знал, как приступить к серьёзному разговору с мамой, с чего начать. Наконец, я выдавил из себя что-то, теперь уже не помню, что именно, и песочные часы стали отсчитывать партию до цейтнота (до папиного прихода).

- Тебе пора жениться, завести семью, и жить, как все люди. Зачем мы тебе оставляли квартиру? Чтобы ты бардаки устраивал?
- Я ничего не устраивал.
- Он ничего не устраивал! Ты хоть знаешь, кто такая Лена Аранова? О ней же весь город знает. Да что город! О ней знает вся страна. И Жлобин, и Минск, и Москва.
- Мама, неужели ты действительно так плохо думаешь о своём сыне? Неужели ты не чувствуешь, где проходит эта черта? Ты ведь образованный человек! Неужели ты могла подумать, что я участвовал в групповом сексе, - при этих словах мама сначала поморщилась, а потом её передёрнуло, - или мог позволить устроить у себя дома оргию? Я ведь не по тем делам, мама.
- Да ты хоть представляешь, с кем ты имеешь дело?
- Мама, я её люблю.
- Ах, ты её любишь! А Лариску, Лару Еведеву, которая тебе стихи посвящала: её ты тоже любишь? Молчишь? Краснеешь? Ты бы лучше раньше краснел, прежде, чем с ней улечься в кровать. Если ты с ней был... в... в таких же... близких... отношениях, как с Арановой, ты знаешь, что тебе грозило? Ты знаешь, что тебе грозило за совращение малолетних?
- Лариска уже не малолетняя.
- Это теперь. А ты вот, как был малолетним, так и остался. Недоросль! Тебе предлагали такую замечательную девочку в Бресте. Дочь преподавательницы по муз.литературе. Восемнадцатилетнюю. Симпатичную... как... как Лариска твоя, или как... Ирина... та, из Берёзы. Или... ладно, да... как Баранова. Скажешь, нет?
- Да, очень симпатичную. Красивую. Очень. Это правда. Но, мама, я ведь её не любил. И с Ириной из Берёзы я просто... дружил. Хотя она мне... вроде... симпатизировала.
- Дурак ты. Вот вчера эта Лариска звонила, и тебя разыскивала.
- Так почему же ты мне не сказала?
- А... Так тебе Арановой мало? Вишь, как сразу весь подобрался: как кот, завидев мышку. А ты знаешь, что твоя Лариска теперь в Доме Моделей моды демонстрирует?
- Ну и что?
- А то, что это нескромное занятие, туда же все... все... эти... идут.
- Мама...
- А Софа, Софа Подокшик чем тебе не подходит? Очень симпатичная девочка. Ну, может, не такая, как те твои фифы. Но тоже вполне из себя. Тоже музыкальный работник. И мама учительница. Порядочная. Она же любит тебя. У неё же это на лице написано. Нет, ему нужна эта Аранова, эта никейва.
- Мама, пожалуйста...
- А что, разве не так? Да как ты можешь лечь с ней в постель, когда с ней кто только не переспал, и когда она из твоей постели ездит... в Жлобин, и тут, наверное, тоже со всеми... путается. Где твоя гордость? Да порядочный человек в её сторону бы не посмотрел.
- Хорошо. Считай, что я непорядочный. Только мы с ней одинаковые. Понимаешь это? У меня не было, нет и будет больше таких. Она вне закона, и я вне закона. Пусть по разным причинам. Ты хорошо знаешь, по каким. В общем, так... Я дал ей ключи от квартиры...
- Ты... ты посмел пустить её в нашу квартиру! Да тебе голову оторвать мало! Я сейчас же еду туда...
- Попробуй только. Я не шучу. Иди в прокуратуру, иди в суд, нанимай адвокатов. Но пока дело будет тянуться, Аранова будет у меня. Ты хочешь, что бы я "вернул" эту квартиру? Хорошо. Пожалуйста. Я "верну". И денег, что я уже выплатил, не потребую. Но мне жить ведь где-то надо? Хорошо. Давай пропишем туда Виталика, а я приду сюда на его место. С Арановой.
- Ну, ты подумай. Да она же никейва.
- Хорошо, называй как хочешь. Но она ведь уже скоро полгода как у меня... И очень часто остаётся одна. И ни разу, за всё это время, ничего не пропало. Ты знаешь, сколько твоих порядочных давно бы очистили мою... э... нашу квартиру?
- А зачем? Она только и ждёт того, чтобы всю квартиру заполучить. Охмурила тебя, теперь только остаётся расписаться с тобой, и квартира её.
- Мама, не смеши меня. Если я ей сделаю предложение, она поднимет меня на смех.
- Так зачем ты с ней? Тебе пора заводить семью.
- Даже если ты не дашь мне быть дома с Арановой, я всё равно не женюсь. Пойми это. А ей... да не нужен ей этот убогий кооператив.
- Ну, хорошо, может быть, это и так. Но подумай сам. Пусть не сегодня и не через год, но если ты с ней... будешь... долго... Когда-нибудь вы можете пожениться.
- Ну и что?
- А тот, кто теоретически может вступить в брак, может из него и выступить... то есть... выйти. Развестись. И она будет претендовать на квартиру. Мне не жалко, если бы это была еврейская девочка. Но разве может еврей отдать гойке свою квартиру?..

С этим железобетонным аргументом я не мог не согласиться.

Когда я уже стоял на площадке, мама вдруг вспомнила, что мне звонили из Ленинграда. Я спросил, кто. Она ответила, что звонил какой-то Корнелюк.




ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Последняя неделя мая - начало июня 1982

Из телефона-автомата бесплатно (надо же когда-нибудь пользоваться бесхозной собственностью!) дозвонился до Лариски. Сначала трубку поднял её отчим, и не спешил её звать к телефону, но она услышала и подбежала. Она сказала, что на две недели едет в Питер, и намекнула, что Вильнюс ей очень понравился. Это означало, что она надеется повторить Вильнюс в Питере. Я сказал, понизив голос, что согласен. Она дала мне питерский телефон, по которому её можно будет застать. А я продиктовал ей телефон дяди Аркадия, благо помнил его наизусть.

Я с большим недоверием отнёсся к маминым словам о том, что мне звонил Корнелюк. Но всё-таки набрал его ленинградский номер. Как ни странно, он отозвался.

- Чувак! Да ты где пропадаешь? Тут мне телефон оборвали, тебя ищут. Сам Тищенко. Ну, ты даёшь!
- Так я ведь в Питере не живу. И вступительные у меня только в августе.
- А Котов? Ты же обещал у него брать уроки. И Тищенко тебя хотел видеть. Да мы с тобой вдвоём тут... Да мы ж!..
- Спасибо, что держишь меня в курсе. Я твой должник. Сделаем так. Завтра не обещаю, но послезавтра точно выеду в Питер. Успенский, Тищенко, Борис, Чистяков: я всех обойду. И тебе позвоню. Обязательно. Как у тебя в Пушкинском?
- Да ничяво. Новую музычку заказали.

Мы с ним проболтали не меньше часа, и в конце Игорь заволновался, что я много наговорил.

- Тебе придётся потом раскошеливаться, Вовчик. Из Беларуси ведь говорить накладно.
- Не переживай. Моя мошна не опустеет. Хочешь на спор? Могу с тобой хоть 12 часов проговорить. Не веришь?
- А-а.. так ты как-то бесплатно звонишь... Ну-ка, поделись, как.
- Почему бесплатно? Я - как сознательный гражданин - "двушку" вбросил.

По приходе домой я застал Аранову спящей на тахте, с книжкой под мышкой. Она только продрала глаза, и сразу набросилась на меня, за то, что я её оставил за сторожа, а сам по блядям шляюсь.

- Во-первых, я был у моей мамы. Обсуждал её поведение. Никаких обещаний от неё не добился, но мне так кажется, что с инспекциями она на время завяжет. Так что будем с тобой, Ленка, жить как муж и жена. И никто нам не указ. Правда?
- А во-вторых.
- А во-вторых: я был на Узле Связи, звонил из междугородней кабинки в Питер, моему студенческому приятелю, Корнелюку. Ну, ты его всё равно не знаешь. Может быть, когда-нибудь в будущем, ещё услышишь, если прославится... Меня ждут в Питере. А Игорю втык дали. За то, что я не там. Такой, говорят, музыкальный гений прозябает в своём Бобруйске. А ну-ка его быстро сюда, к нам. Мы из него человека сделаем. Поехали со мной, Ленка. Правда. Будешь первая леди петербургского шоу-бизнеса. Я не шучу. Мне нужен стимул. Чтобы ради кого. Я ради тебя заберусь на ленинградский олимп. Ты мне не веришь? А без тебя... Я слишком ленивый человек... Без допинга у меня не получится.
- Ну, ты меня оглушил, Вова. Мне, что, сесть?
- Если со мной на поезд, то да. Надеюсь, что больше никуда сесть не придётся.
- Нет, Вова, я не могу. Мне очень жаль, но у меня никак не получится.
- Ну, Ленка!
- Нет, нет. Даже и не проси. Не уговаривай. Я сама очень хочу. Но никак. Такая вот жопа.
- Хорошо. Потеряешь ты в своём Жлобине. Сколько? Сто баксов?
- Сто баксов!
- Хорошо, двести?
- Высоко же ты меня ценишь!
- Двести пятьдесят, триста?
- Это уже ближе к телу.
- Так вот, потеряешь выручку за одну неделю. Но на одну недельку, прошу тебя. Потом станешь в строй. Если это обязательно.
- Обязательно.
- Ну, так что? Договорились?
- Нет, не договорились. Ты не знаешь кое-каких вещей. И я не могу рассказывать... В Питер ты меня везти не можешь.
- А не я?
- Не будем об этом говоришь. Ладно?
- Ну, всё. Приплыли. Мне, что, не ехать?
- Как хочешь. Хозяин - барин.
- Леночка, пойми, того, что между нами сейчас, я добивался пять месяцев, каждый день об этом мечтая.
- О чём?
- Чтобы ты пришла: и осталась у меня.
- А кто тебе сказал, что я у тебя осталась?
- Что ты хочешь этим сказать?
- А то, что мне пора уходить. Мой папа только-только звонил. Перед твоим приходом. И сказал, что приготовил суровый ремень. И мне по попке надаёт. Так что - придётся повиноваться. Можешь мне вызвать такси?
- А ты сама?... да... да, вспомнил, не можешь. А, может, всё же останешься? Зачем я с мамой тогда по душам говорил?
- А я с папой. Мой папа милиционер. Ты же знаешь.

Обе бутылки водки так и остались в кухонном шкафу нетронутыми. За окном уже входила в свои права ночь. А я снова остался один...


Такой вот, как в воду опущенный, тихий и грустный, я опять оказался в Жлобине. Тут, помня о своих приключениях на лавке в зале ожидания, на привокзальной площади, и в столовой, я направился к боковой калитке, чтобы выскользнуть куда подальше на самые захудалые улочки этого городка. Однако, не успел я сунуться в проход, как мне перегородила путь... дверца машины. Точнее: милицейской машины. Ещё точнее: милицейской "Волги". Машина стояла слева от калитки, впритык, и мент, не утруждая себя такой нагрузкой, как отделение задницы от сидения, просто-напросто "запрудил" дверцей протоку калитки.

- Садитесь в машину.
- Вы меня с кем-то путаете. А в чём дело вообще?
- Я Вас ни с кем не путаю.
- Так в чём всё-таки дело?
- Вы нам нужны; в качестве понятого.
- Так ведь понятых надо как минимум два...
- А у нас уже есть другой... понятая...

Говорить ему о том, что в качестве понятого я стал у жлобинской милиции подозрительно популярен, и что за эту профессиональную деятельность меня уже пора оформить на ставку - я не решился. Или хотя бы на полставки.

Ехать далеко не пришлось. Странно, что вообще потребовался этот фарс с машиной. Мы прибыли к вокзальной милиции в рекордно короткий срок. Сместившись всего на пару корпусов машины.

Я плюхнулся на сидение рядом с какой-то обалденно приодетой дамочкой. На ней было всё, что надо. Висючки, брилики, пробы и каратики. Но стоило мне взглянуть ей в лицо, как я обомлел. Так ведь это ж Сосиска! Увидев её, я на время лишился дара речи. И она тоже. Вернее, она демонстративно поспешила сделать вид, что меня не знает. И (глядя на неё) я тоже.

Так мы сидели рядом какое-то время, ожидая приготовлений ментов. И тут я почувствовал, что она меня толкает ногой. Незаметно. Стараясь. Она показала глазами на краешек сидения рядом с собой, где я увидел толстенький цилиндрик то ли импортной губной помады, то ли ресничной туши. Несколько секунд я колебался: а что, если провокация? И решился-таки: будь что будет, в последний раз доверюсь своей интуиции. И смахнул вещицу в раструб одного из моих зимних сапог.

Менты задержали какую-то местную жлобинскую Маньку (Марию Пантелеевну) с подбитым глазом, и теперь готовили протокол. Манька была очень даже ничего из себя, не считая глаза, и в мою неквадратную голову закралась еретическая мысль о том, что в нашей стране Пуритании менты могут прислать здоровенную бабу-мента для "личного досмотра", а сами выйдут; и меня с Сосиской оставят наблюдать, как раздевают Марию Пантелеевну.

Наконец, нас позвали пересесть ближе к задержанной, и обратились к Сосиске, предлагая назвать себя. Видя, что она как-то подозрительно запинается, мент попросил удостоверение личности.

- А если я покажу аттестат...
- Половой зрелости, - заржала Мария Пантелеевна, тут же сникнув под суровым взглядом стража порядка.
- ...извините, студенческий билет.
- Почему не на занятиях?
- Потому что я отпросилась.
- Сам вижу, что отпросилась. С какой целью?
- К немцам она отпросилась. К тем, что работают у нас. И эта курва будет у меня понятой? Да я ж её знаю. Она из фашистских постелей не вылезает!
- Сама ты курва одноглазая!.. А ты из фашистских застенков не вылезаешь!
- Я спрашиваю, с какой целью.
- Хочу съездить в город-герой Ленинград, узнать, как насчёт поступления на медицинский.
- Так ты ж не на последнем курсе.
- Ну и что ж? К поступлению надо готовиться заранее.
- И эта стерва будет учиться на медицинском?! А я потом у неё буду лечиться?
- Не волнуйся, не будешь. Потому что от идиотизма и сифилиса ни один врач тебя не вылечит.
- Успокойтесь, бабоньки. Или загремите вы у меня на 15 суток.

Тут эти двое о чем-то пошептались, и один из них вышел. Не прошло и минуты, как он уже вернулся с новым ментом, долговязым, с чапаевскими усами. Лет под 45. Как пить дать из уголовного розыска. Я стал жалеть о том, что не составил список жлобинских ментов.

- Ба! Кого же мы видим? Кто к нам пожаловал? Сосновская, Тамара Станиславовна, собственной персоной! Второй привод в милицию.
- Не привод. Я понятая.
- А! Понятая она! Ха-ха-ха.
- А что? - Сосиска аппетитно закинула ногу на ногу. - Я добровольно согласилась... пришла вам помочь. Меня ведь никто не держит. Правда?
- Мы могли бы и личный досмотр учинить. На предмет незаконного хранения иностранной валюты. Или с Вами, Тамара Станиславовна, отечественными денежными знаками расплачиваются? Только не стройте из себя матку боску. Пожалуйста.
- Никаких таких... знаков у меня нет. Кроме как на билет до Ленинграда.
- Что, успела сбросить? Или обменять?
- Если б обменяла, при мне бы были. Логично? В размере два к одному. Минимум. Ставки ж вы знаете...
- И что, нет? А если посмотрим?
- Смотрите.
- Не мы лично... У нас для этого... порядок...
- А, у вас для этого баба-мент есть? А что, если я хочу, чтобы Вы лично посмотрели, готова обратиться в письменной форме. Обыскивайте!

Из ментовки я вышел злой, как... как сука... за то, что не показали мне наготу Марии Пантелеевной, и за всё остальное... И начисто забыл про Сосискин цилиндрик, переложив его машинально из раструба левого сапога в правый карман. Поэтому немного опешил, когда меня догнала запыхавшаяся Тамара Станиславна, без году медицинская сестричка. Она поняла, что я "поплыл", и увёл её клад "несознательно".

- Слушай, Вовчик, а возьми меня с собой в Питер, а? Всё, всё остопиздело!
- Я по делам. Да и где ты там будешь?
- У меня есть там двоюродная тётка.
- Понимаешь... Я ведь с Арановой.
- А я с Петькой, Куртом и Кессеном. Ну и что?
- Я её люблю.
- А я, что, тебе постель предлагаю? Просто едем вместе, а там, глядишь, и я тебе на что пригожусь. Ладно?
- Поклянись, что ни Арановой, ни кому другому ни звука, ни слова.
- Клянусь.
- Поклянись здоровьем. Поклянись, что, если проболтаешься, подхватить тебе... этот самый... сифилис...

Сосиска поклялась. Так ей в самом деле всё осточертело. А вообще она была не из болтливых. Самая симпатичная из всей "зондеркоманды", после Арановой, почти аноретичка, она могла выйти на любой подиум, стать моделью в любом Доме Одежды. Даже в итальянском. Если кто и умел хранить тайны, то это только она. Только худоба её была как-то уж слишком... Я всё же предпочитаю таких, как Аранова.

В кассу за вторым билетом мы уже не успели. Я дал Сосиске червонец, резонно предположив, что ей лучше моего удастся уломать проводницу. Но только-только мы расселись в своём плацкарте, она позвала меня на коридор, в сторону тамбура. Там, толкнув дверь туалета, Сосиска уселась на крышке унитаза, удивительно чистой, и втянула меня за ворот рубашки, каблуком сапога захлопнув дверь. Она расстегнула ширинку, просунула руку - и достала оттуда злосчастный цилиндр. В нём оказались свёрнутые в трубочку доллары и "деревянные": как сказала Сосиска, "встреча на Эльбе". Или "плацкарт валетом". Она отсчитала ровно столько, сколько я давал в лапу проводнице в Вильнюсе, чтобы шиковать до Минска и дальше с Лариской. Вспомнив про Еведеву, я поскучнел. Мало того, что паненка Сосновская может когда-нибудь надраться так, что расскажет про нас с ней всё, и даже то, чего не было, - как же "с ней на шее" я теперь стану общаться с Лариской? А если вдруг они столкнутся? А если она вдруг узнает про Лариску, и выложит ей про Аранову? Пожалуй, Сосиске придётся торжественно клясться целых три раза, и, если проговорится: подцепить целых три сифилиса.

Когда мы с Тамарой Станиславовной, в нарушение всех принципов советской морали и нравственности, вместе появились из туалета, брови какого-то пузатого дядьки с портфелем на животе стали выше ровно на полтора сантиметра. А то, что он и ещё два мужика, любителя оконных ландшафтов, минуты три прочищали горло, следует отнести на счёт богатой "фактуры" (как выражаются кинематографисты) Тамары Станиславовны, и того, что в свои неполных 21 она смотрится как семнадцатилетняя.

Слава богу, мои "дипломат" и портфель оказались на месте, когда мы вернулись, но я не мог не думать о том, как Тамарка мне уже "изрядно пригодилась": она раскошелила меня и себя на ползарплаты рядового советского инженера. Вот так помощь! Как было не заподозрить, что всё это было подстроено ментами, чтобы приставить ко мне своего человека... Кого? Сосиску? А почему бы нет?

Сосиска добилась-таки купе, только нашу купейную благодать омрачало присутствие попутчика (четвёртая полка свободна), похожего на снабженца (коммивояжёра) какого-нибудь уральского консервного завода. Он беспрерывно извлекал из своего бездонного портфеля всё новые и новые консервные банки, откупоривал их, поедал содержимое, пил "Боржоми" и сильно потел. Это был тот самый мужчина, которого занесло в поисках свободного туалета из купейного вагона в плацкартный, когда мы с Сосиской так эффектно возникли. Ублажённая Тамаркиной подачкой, проводница не только нам принесла два комплекта постели, но и расстелила её на двух наших полках, а этот "консервник" так и сидел на голом тюфячном сидении, вперившись в окно, перед столиком. Его глубокие залысины забавно поблескивали, когда поезд проезжал какую-нибудь освещённую платформу. Оказалось, что внешность обманчива. Он ехал в Карелию, а денежки на консервы зарабатывал литературной критикой. Узнав, кто он по профессии, я оживился.

- Так Вы такого писателя, Набокова - знаете?
- А кто ж его не знает?
- Вот видите, а нашу Лолиту Ивановну назвали в честь заглавия одного из его романов.
- Только одного? - спросила новоиспеченная Лолита Ивановна.
- Только заглавия? - наш попутчик оказался на редкость остроумным человеком.
- А вот угадайте, сколько мне лет? - Сосиска состроила лукавую мину. Но критик не оживился. Не иначе, как наступили на его больную мозоль. То ли латентный голубец, то ли начинающий импотент.
- Семнадцать с половиной?
- А вот и нет! Вот и не угадали. - Сосиска взобралась мне на коленки, и закинула локоть за мой затылок. Критик сразу стал весь неестественно вытянутый и напрягся. - Мне и шестнадцати нет. Представляете?

Литературовед из Петрозаводска представлял. Так, что вспотел в два раза больше, чем раньше.

Когда наш попутчик надолго погрузился в свои консервы и опять громко зачавкал, Сосиска спрыгнула с моих коленок и объявила во всеуслышанье, что ей пора баиньки. Защёлкнув дверь, сбросила обувь и стала раздеваться. Чавканье моментально затихло. В отличие от Арановой, Тамарка носила под свитерком лифчик, который аккуратно сложила под подушку. Она медленно и элегантно стянула облегающие брючки, и осталась в одних трусиках. Именно в них она и встала между нами, мужчинами, напирая на столик, и задёрнула занавески. Нам досталось как раз по аппетитной женской груди на брата: одна ему, одна мне. Но мы не поспешили, как герои какого-нибудь порно-фильма, моментально припасть губами к её соскам и облизывать их. Нам ведь, в нашей стране Пуритании, не показывали и не давали читать ни приключений Жака Казановы, ни "Эммануэли". Ни он, ни я не сдвинулись с места. "Какие-то вы, ребята, скучные..." Наша Лолита разочарована. Она сидит, опершись щёчками на ладошки, с локтиками на коленках, со мной рядышком. Вынув гибкую кошачью спинку. Вся так и не одетая.

Такого тела, как у неё, я в своей жизни ещё не видел. То есть, иначе говоря, телосложения. Чуть-чуть ниже Лариски, то есть моего роста, она почти ассоциировалась с анорексией. Ну самую капельку. Рост подчёркивал её худобу, но её не портил. Она была очень красивая "швабра". Ну очень красивая. Только какого-то шарма, загадки, артистизма (как у Арановой) в ней не было. И всё-таки именно это возбуждало в этой девчонке, сиюминутно, как прихоть, как волна от лёгкого бриза, как прохладный источник в летний день, как ленивый расслаб в шезлонге.

Но я, назло ментам, не позарился на Сосиску. Глядя на её аккуратный носик, чтобы не видеть обжигающей рдени её грудей и их безупречной формы, я сидел, расслабившись, опершись спиной о простенок. Критик, всеми забытый, прижимая портфель теперь не к животу, а к паху, незаметно выскользнул в коридор, и больше мы его не видели. Как только его не стало, я объявил, что мы должны остаться друзьями, так как легко всё опошлить, и предложил "разойтись" по своим полкам. "Угу, - капризно сказала Тамара Станиславовна, - а свой скромный оргазм в день я могу получить, а?" На что я ответил, что она же у нас "three-fingerrina", и уж за это Тамара Станиславовна, кажется, не на шутку взбеленилась. Я подумал: что ж, будет спать зубами к стенке.

Когда мы, сладко продрыхнув не менее трёх-четырёх часов, пошли умываться, Сосиска больше не злилась. А я уже больше не жалел, что взял её с собой в Питер. Город Петра был теперь совсем близко, и в вагоне установилась особая, предвосхищавшая прибытие атмосфера. Видные парни в спортивных костюмах, и другие, мускулистые в майках, с полотенцами через плечо и с футлярами для зубных щёток, стояли в очереди в туалет. Я горько вздохнул по поводу того, что со мной в поезде не Аранова. Этот вздох не укрылся от Тамары, и глазки её как-то странно забегали. Мы крутились в коридоре перед окном, созерцая проносившиеся перед нами предместья большого города. Приближение Ленинграда пугало и манило неизвестностью, обещая неизведанные и неведомые приключения. И страшная обуза предстоящей мне тяжёлой работы как будто рассасывалась сама по себе, под ласковым дуновеньем авантюрного ветра.

Прямо с вокзала мы попали в какую-то огромную очередь, за каким-то огромным дефицитом. Солнце уже хорошо припекало, а мы с Сосиской были одеты немного не по сезону, и только через полчаса узнали, за чем всё-таки стоим. Оказалось: за самой модной пластинкой. Мы так бы и стояли до самого вечера, или, скорее всего, до того, как пластинки закончатся, и самым последним - как водится - ничего не досталось бы, но какой-то стиляга, только что приобретший драгоценный диск, помахал им над головой - и крикнул в толпу, что это не то, что он думал, и что он готов продать своё приобретение первому желающему. Этим первым желающим оказался как раз я, подскочив к приманке ещё до того, как была объявлена причина помахивания. И только сейчас заметил, что другие люди из очереди не очень-то шибко бросились мне наперерез. Скорее, наоборот: рядом с импровизированным продавцом оказались экземпляры особого типа, из тех, что витают в облаках, мечтая о несбыточном, а деловые ребята с руками в карманах спортивных курточек и озабоченные чем-то юркие девицы продолжают дожидаться очереди. Оказалось, что пластинка в руках счастливца стоит уже в два раза дороже против её цены на прилавке. И что он держит не один "конверт", а два. Мы с Сосиской попробовали торговаться, чем вызвали изумление окружающих. И только благодаря этому сбили цену на треть.

Именно в тот момент меня посетила первая умная мысль. И я не преминул поделиться ею с Сосиской.

- Послушай, Тамара, как ты насчёт того, чтобы остановиться в гостинице? Ты не против?
- Ты, что, с глузду зъехау? Да кто нас туда пустит?
- А кто нас туда не пустит? Мы ведь не пойдём в Интурист!
- Какая разница? А прописка?
- При чём тут прописка? На то они и гостиницы, чтобы для иногородних.
- Да ты хоть когда-нибудь видел, чтобы простого парня из Минска или из Бреста поселили у нас в гостинице? "Бобруйск", "Юбилейкa" - не важно. Там же одни командировочные.
- Так это в Бобруйске, где всего три гостиницы, и где всё схвачено. А тут гостиниц полно, и люди в Питере совсем не такие, как в Бобруйске. Останавливался же я в Бресте на сессиях в гостинице "Буг", когда перевёлся на заочное. Только - если больше двух недель, - приходилось перерегистрироваться. Всего и делов-то.
- Ну, не знаю... В гостинице это, конечно, класс. Только дорого.
- А мы увидим. У меня тут есть на примете одна гостиница, немного далековато от центра, зато сообщение хорошее. Попытаемся?
- Слушаюсь, сэр! Yes, sir!

За бюро стояла симпатичная молодая "швабра", женатка, с кольцом на пальце. Она сразу же объявила, что есть одна комната, двухместный номер с очень симпатичным видом, и даже не намекнула на взятку. После Бобруйска это произвело на нас впечатление. Но тут же возникли проблемы.

- Так вы же не муж и жена, - изучив наши паспорта, объявила эта мелкая служащая Страны Пуритании. - Я не могу поселить вас в одну комнату.
- А мы брат и сестра, - без запинки выпалила Сосиска. Забыв добавить: медсестра.
- Лунин и Сосновская. Не очень похоже. - Это уже было сказано с нескрываемой иронией.
- Двоюродные, - поправил Сосиску я, вовремя сдержавшись, чтоб не сказать "сводные".
- А... - она быстро скользнула взглядом по нашим лицам, и, то ли в нас было какое-то сходство, то ли её намётанный глаз каким-то неведомым образом точно определил, что мы не спим друг с другом, добавила, что всё равно не положено. Опытная, видать, эта окольцованная сучка. - Я могу поселить вас только в разные комнаты. Одна уже освободилась, а вторая... Надо подумать... Мне придётся спросить администратора.
- Тогда, чтоб Вам легче думалось, позвольте подарить Вам вот эту пластинку. Диск, правда, очень модный.
- Ой, - она всплеснула руками. - Моя одиннадцатилетняя дочь просто умирает, так хочет эту пластинку. Я, говорит, была бы самая счастливая на свете, если бы ты достала одну мне, а вторую моей подруге, Люське.

Тогда я расстегнул сумочку-"торбу" в руках у Сосиски, и достал оттуда вторую пластинку...

Когда мы уже получили ключи, забросили свои вещи - и сидели на кровати в Сосискиной комнате, я заметил, что она не очень довольна. Я мог бы перечислить все её недовольства, загибая пальцы на счёт: то, что на разных этажах - раз; то, что две комнаты: едва ли не наполовину дороже - два; и тому подобное. Мне же то, что на разных этажах, было очень даже на руку. Но сумму мы потратили просто неслыханную. У меня испарилось почти всё, что я занял у родителей.

- Вовка, а где тут гостиница Интурист?
- Тут не одна гостиница Интурист, как в Минске, а несколько. Но ты чтоб в них не смела соваться. Забудь о них. Местные менты тебе башку оторвут. Но ещё до ментов тебе её оторвут местные девушки.
- Неужели всё так плохо?
- А ты что думала? Это тебе не Бобруйск. Тут нам надо ещё завоёвывать место под солнцем. Нас тут никто не ждал.
- И что, завоюем?
- Конечно, завоюем, а ты что думала? Главное: не унывай! - И я в шутку толкнул её ладонью так, что она перекатилась на бок. В отместку она шлёпнула меня подушкой, метя в башку, а попав по плечу. Я легко отобрал у неё подушку, и наши губы почти встретились. Несколько мгновений наши глаза испытующе смотрели друг в друга, читая готовность и притяжение. Но эта дуэль кончилась разъединением.

Когда я намылился к себе, Тамара вдруг вспомнила, что ей надо позвонить в Бобруйск, и я повёз её на ближайший почтамт, где заодно, набрав мелочи, звякнул Корнелюку, Котову и Чистякову, а с остальными решил говорить из гостиницы. Сосиске я посоветовал из номера не налегать на межгород, предупредив её, что "так будет лучше". Тамара Станиславовна никогда не посещала ни Москвы, ни Ленинграда, и по дороге всё ахала: какой огромный город. А ведь она ещё не была в центре.

По возвращении, уже у самой гостиницы, я послал Сосиску вперёд, а сам позвонил из телефона-автомата Лариске. С трепетом я ждал её голоса, но ответили, что сейчас её нету на месте. Это мне показалось плохой приметой. А тут ещё пришлось разъяснять Тамаре, что я не забыл о том, что мне и ей надо кушать, и обещал раздобыть денег уже сегодня, для начала обменяв её баксы как минимум два к одному. Я сводил её в одну столовку в этом районе, которая не закрывается до семи вечера, где мы с ней наелись до отвала. Насытившись, Тамарка заметно повеселела, и, развалившись на стуле, мечтательно выдохнула: "Теперь бы выпить..." А я, копируя её позу и тон, тоже выдохнул: "Мусикапи..." Сосиска знала этот анекдот, и заржала. (Это про карапуза, который, приходя из детского сада, перед сном потягивался и говорил "мусикапи"; а папа малыша, озадаченный, подсмотрел, как воспитательница, здоровая баба, сидя в кресле перед "тихим часом", потягивается, выдыхая: "Эх, мужика бы!.."). Шутливо погрозив пальцем, я, однако, предупредил Тамару Станиславовну, чтобы она не вздумала заниматься в моё отсутствие привычным промыслом, ибо её ждут в большом городе опасности на опасностях. И, провожая её в гостиницу, ещё раз набрал Ларискин номер. С тем же успехом. Теперь я уже во всю разнервничался.

Не переставая волноваться, я поехал в центр, где встречался с Игорем Корнелюком, показал ему свои последние сочинения, которые он одобрил. Попутно я обменял-таки Тамаркины доллары у таксиста, а также побывал (застолбил ещё с прошлого раза) - по поводу замены клавишника - в одном не ахти каком кафе, где играли всего три раза в неделю. Получил ноты. Работы уйма, а башней, кажется, кот наплакал, но всё же лучше, чем ничего. Я надеялся получить больше за музыку для спектакля в рабочем клубе. Завод богатый, и в завкоме обещали отвалить целую кучу трудовых-"деревянных". Заказ я взял ещё в прошлый приезд, и теперь предстояло официально оформить трудовой договор. Музыка в принципе была готова. Но я не переставал думать о том, где в такой поздний час Лариска, и никакие мои достижения не были мне в радость. "Под завязку", чтобы не ехать в гостиницу, я посидел на репетиции у Виктора Цоя, договорился о встрече с Курицыным, и побежал в ближайший телефон-автомат. Когда я услышал голос Лариски, у меня отлегло от сердца.

- Чего ты волновался, глупенький. Я же не иголка в стогу сена. Или ты ревнуешь?
- Время не детское.
- А я и сама не детка.
- А этот номер, по которому я звоню. Что это?
- Гостиница. А ты как думал? Одна из самых шикарных. В центре. Ты-то сам где, у дяди Аркадия?
- Нет, я тоже в гостинице. - И я продиктовал ей свой номер.
- Ну, ты даёшь! По туристической, что ли?
- Нет, снимаю апартаменты.
- Ты? Я не ослышалась?
- А кто же ещё? Приезжай, убедишься.
- Так ты ведь сам говоришь, что время не детское.
- Приезжай, я заплачу за такси.
- Ты такой богатый? С кем я вообще говорю? Это правда Владимир Михайлович, или это его заместитель?
- Он самый.
- Не знаю. Я, честно говоря, устала, да и робею я как-то перед этим огромным городом... Знаешь, давай лучше увидимся завтра. У входа в мою гостиницу.
- Диктуй адрес... Ну, и где Ваше Величество изволили быть?
- Моё величество изволили принимать участие в показе мод. На Невском. И нас развозили по домам в настоящей "Чайке". Представляешь?
- Представляю.
- Ты, что, не рад моим достижениям?
- Нет, отчего же, очень рад.
- По тону этого не скажешь.
- Но я был бы ещё больше рад, если бы тебя доставляли в чёрной "Чайке" после выступления... чтения стихов... где-то на Невском.
- И ты туда же... Я-то ждала от тебя одобрения.
- А мы одобрям. Разве я не одобрил?
- Разве так одобряют?
- Лариска, могу я чуть-чуть завидовать твоим достижениям? Ну, не дуйся.
- А я и не дуюсь.
- Так завтра в одиннадцать. Не опоздаешь? А то я пойду тебя разыскивать по гостинице.
- Всё равно не найдёшь. Гостиница огромная.
- Ничего. Я найду.
- Класс, Вовка. Я вижу, в Питере у тебя самоуверенности поприбавилось. Целую. До завтра.
- До завтра.




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Ленинград
Последняя неделя мая - начало июня 1982 (продолжение)

После разговора с Лариской, окрылённый, я поймал такси, и доехал до "троллейбусной досягаемости", а там сказал шофёру меня высадить: и успел-таки на последний троллейбус.

Когда я уже свернул на аллею к гостинице, мне показалось, что я заметил недалеко от остановки знакомую фигурку. Приблизился. Огляделся. Так и есть: Сосновская. Она голосовала машинам у самой дороги, всем своим видом и прикидом показывая, жрицей какой религии является. Делала она это по шаблонам западных фильмов, где показаны в основном американские проститутки, предлагающие себя владельцам личного транспорта. Я вынырнул из тени совсем неожиданно, и, схватив под локоть Тамарку, сильно напугал бедную девочку.

- Ты что, охренел? - она была и в самом деле напугана.
- Это ты охренела. Думаешь, тебя хоть один водила посадит в свою машину в этом районе? Побоятся. А вот пёрышко меж худых рёбрышек тебе вставить тут могут. Скажи спасибо, что тебя менты не заграбастали. Это если ты валютная, с тобой ещё могут говорить повежливей: могут! А как шлюху подзаборную тебя в здешней ментовке знаешь, как отделают? Что родная мать не узнает.
- Отчим.
- Ну, пусть отчим. Ты, что, Томка, надоело тебе жить?

Вместо ответа Сосиска расплакалась. Такого от закалённой в боях в Минске и Жлобине валютной шлюхи я не ожидал.

- Да, я боялась, что ты уже не приедешь. - Она действительно не ревела, как Манька из Жлобина, но всё же шмыгала носом и размазала слёзы. - Посмотри, сколько времени. И доллары мои... ту-ту...
- Плохо же ты обо мне думаешь!
- Нет, Вова, честно. Я бы на тебя ни за что не подумала. Клянусь. Но мало ли что? Я была уверена, что тебя менты за шкирки, и в кутузку: за незаконный обмен. А ведь это статья...
- Вот твои доллары. Только уже в виде неконвертируемой валюты.
- Правда?
- Нет, фальшивые...
- Ну, так мы ведь... живём...
- Нет, помираем! Вычти, не забудь, за такси. Не пешком же я сюда добирался. Только сильно не радуйся. В этом городе даже тыща баксов: тьфу... Но не переживай. Как-нибудь заработаем. Хочешь, можешь оставаться в городе-герое Ленинграде. Хочешь, разбежимся в разные стороны. Но не раньше, чем научишься самостоятельно находить кров и кормушку. Я ведь за тебя теперь в ответе.
- А это что у тебя?
- Угадай.
- Подарок на восьмое марта.
- В честь того, что сегодня не восьмое марта, это всего лишь "бутэль гарэлки". Устраивает?
- Ух, здорово!
- Здоровей было бы без неё.

У Сосиски в комнате мы разложили захваченные из столовки остатки трапезы, присовокупив к ним то, что принёс я, и разлили водку в стаканы, вместе с графином стоявшие на тумбочке. Стаканы не мешало бы ополоснуть, но я помнил о том, что водка дезинфицирует.

- На здрове.
- На здрове.
- Не бзди, пани Сосновска, прорвёмся.
- Вшистко едно. В каждым разе, поедземы з повротэм.
- Типун тебе на язык!..
- Цо?
- Не хцешь зостаць?
- Не, я ниц не мам пшетив... тылько... сам веш...
- Вем... Но, на здрове!
- На здрове.
- Яке планы маш на ютро?
- Жадных.

Ничто так не сплачивает, как водка и мова польска. Мне уже не хотелось уходить к себе, но я знал, что если останусь, у меня возникнет ещё одна ма-а-ллюсенькая проблемка. Сразу стало вдруг обидно, что ни Лариска, ни Аранова не имеют польских корней.

На коридоре стены и потолок слегка подрагивали и качались, но мне было легко и весело, и приятное тепло разливалось по телу. Я разделся и улёгся в кровать, глядя на непривычные пока полосы света из окна чужой комнаты. В гостинице "Буг" я жил за девяносто копеек в сутки, правда, в "общей палате" на шестнадцать кроватей, а тут эта комната мне влетала в копеечку. Внезапно мне показалось, что дверь в номер как будто открылась, и - что ещё там за звуки? - неужто босых ног по голому полу? Я подумал, что у меня от водки начались галлюцинации. Но я ведь не алкоголик какой-нибудь, чтобы сразу "белая горячка". Да и не бывает так, ни с того, ни с сего, без предварительной стадии. Я повернул голову: и сразу увидел Сосиску. Она стояла в чём мать родила, босиком на полу, и не двигалась. Добралась сюда, с третьего этажа на пятый, голышом - чудо, что её никто не задержал, не застукал. На ней даже не было трусиков.

"О, курвишче, - подумал я про себя, - ебана пиздо! Як тэраз выпендзиць ци стонд?"

Я подскочил к ней, конечно, вне себя, но сразу понял, что что-то не так. И, прежде всего, понял, что она меня не видит. Напрасно я оставил недопитую бутылку (литровую!) в её номере. Век живи - век учись. Она была такой пьяной, что, стоило мне её обхватить, и она рухнула, как подкошенная. Как только она раньше держалась? Уму не постижимо. И я тоже хорош: ведь не запер же номер. А вообще хорошо, что не запер. Иначе неприятностей было бы намного больше. Уложив её в свою кровать, я отправился в её номер за ключом и одеждой. Коридоры были пусты; мне повезло, что меня тоже никто не видел. Просидеть в убогом кресле всю ночь мне совсем не улыбалось. Отодвинув лёгкую, как пушинку, Сосиску к стене, я устроился рядом. И тотчас же дикая мысль ударила в голову. Тамара сейчас лыка не вяжет. В таком состоянии её можно "раз-два" оприходовать, и никто не узнает, включая её саму. Развернуть её только чуть-чуть к себе попкой, согнуть ноги в коленках, и войти в неё сзади. А похоть уже разливалась по мне вместе с водкой, и познать все прелести незнакомой мне прежде красоты ужас как хотелось... всё больше и больше. Но я придавил мясистой частью ладони подбородок, уняв стук зубов, как на морозе, и, с помощью всей оставшейся силы воли развернул себя от неё, спиной. Но даже во сне я видел её тускло блестевшее в полутьме худое тело, с такой упругой и гладкой кожей, её нежный, невыразимо аккуратный животик, и - ещё нежнее - мягкий пушок между ног.

Я задумался во сне над тем, зачем Создатель сделал некоторых женщин такими красивыми. И сам себе ответил, что это мне помогло их быстрей полюбить. Но зачем же он сделал их в отдельные минуты такими глупыми? А это, Владимир Михайлович, для того, чтобы они могли полюбить тебя. И вот я увидел во сне, что Бог мне обещает отпустить все грехи, если я откажусь от своей непомерной гордыни: и сжалюсь над бедной девчонкой. Подарю ей то, чего она желает. Освобожу её от невыносимого томления - как то, что я только что испытал. Вместо того, чтобы продавать своё тело за деньги, она побудет несколько раз в моих объятьях. И за это я добьюсь в этом городе всего, что задумал. От этой мысли я даже проснулся.

Было тихо. Я так и лежал своей голой спиной к Сосиске. Но она больше не лежала ко мне спиной. Её дыхание забавно щекотало мне шею; кончики её обнажённых грудей двумя горячими лепестками обжигали кожу спины; а свою правую ногу она закинула на меня. Конечно, она спала. Но страх пошевелиться оказал на меня обратное действие: мои плечи невольно дёрнулись, и Сосиска проснулась. Она быстро развернула меня к себе лицом, и припала губами с водочным вкусом к моим. Её костлявые бёдра больно упирались в мягкие места моего тела, но я терпел, потому что её губы и губы ввергли меня в бездонную пучину наслаждений. Теперь она лежала на мне, вёрткая, гибкая, ненасытная, и шёпотом ругалась сквозь зубы по-польски - как я. Сжимая ладонями её ягодицы, я ощущал всю её непохожесть... на... на остальных... А грудь уже распирало отчаянье непоправимости того, что я наделал. Я ещё только совершал этот грех, один из бесчисленных моих грехов, но раскаянье уже вмешалось и требовало своей доли. В комнате было отнюдь не жарко, но наши тела стали потными, скользя друг на друге. У меня ни с кем ещё, возможно, не бывало так долго; мы барахтались с ней часа два, не меньше, и уснули опять только на рассвете.

Мне подумалось, что, пользуясь нахаляву их услугами, я столько уже задолжал жрицам любви, что расплатиться смогу лишь взвалив на себя организацию их труда и досуга.


Вопреки вечерней выпивке и ночной работе, я подскочил в полседьмого, и пожалел, что не встал в шесть. Такова особенность моего организма: два-три часа сна сбивают с меня весь хмель, без остатка. Я никогда не мучаюсь по утрам от похмельного синдрома, и голова мне от него никогда не болит. Зато Томку поднять было не так просто. Без одеяла, она раскинулась на постели вся обнажённая и бесстыдная. Несколько раз я сказал ей в ухо "Тамара, вставай", но она только отмахивалась, как от назойливой мухи. Тогда я пощекотал у неё за ухом, под коленом, но она только отмахивалась: теперь обеими руками. Пришлось поднять её с постели и поставить на пол: живую куклу. Лишь теперь она проснулась - и схватилась за голову. Нечего было вбухивать в себя пол-литра водки. Я отпаивал её водой из графина, водил в туалет, лил на неё воду из-под крана. Все эти процедуры отняли у нас не менее часа.

Наконец, мы стояли на остановке, поджидая приближающийся троллейбус. Я посмотрел на Сосиску сзади. Длинноногая, в коротких сапожках на маленьком каблучке, и в чёрных, в обтяжку, джинсах, с руками в карманах тонкой, короткой, чёрной фирменной курточки, светловолосая, с короткой стрижкой, с часиками за тысячи баксов, с кольцами и с бриликами в ушах, она была похожа на иностранку. Неудивительно, что - когда мы с ней сели в троллейбус, - на нас все оглядывались. Джинсы и курточку мы купили с рук прямо в гостинице, ночью; это другая история, которую я не стал описывать.

Когда мы приехали, она толком не успела ничего рассмотреть, и теперь с восхищением и недоверием глядела на город, прилипнув к окну. Метро её поразило. А как только мы вышли из станции метро "Гостиный Двор", она останавливалась каждую минуту и глядела по сторонам. И всё-таки я успел на свидание с Лариской, оставив Сосновскую у гитариста Васи Осипенко, по прозвищу Вертлявый.

Меня встретила шикарная женщина, в которой я с трудом узнал Еведеву. Что-то в ней было знакомое, но она вся была другая. Я поделился с Лариской своей метеорной программой, и она согласилась сопровождать меня до обеда. Такой симпатичный эскорт обошёлся бы в Лондоне пятьсот фунтов стерлингов минимум. От Сенной площади мы прошлись пешком вдоль канала Грибоедова, недалеко от которого находится мастерская Рабкина, до Театральной площади, к консерватории. Появление Лариски в консе произвело фурор среди моих друзей. У мраморной лестницы Глазуновского зала мы встретили самого Мэтра, который на моё приветствие ответил благосклонным кивком. Я специально привёл сюда Лариску, чтобы показать ей зал, где побывали чуть ли не все величайшие музыканты XX века. Здесь же у меня была назначена встреча с Петруччо, шестёркой Чернушенко. Ректор, художественный руководитель и главный дирижёр Государственной Академической Капеллы был красив, как Аполлон, и страшно кичился своей дородностью. Со своим нордическим типом лица и "вагнеровской" манерой держаться, он был похож на эсэсовца в самом разгаре творческой зрелости. Поговаривали, что у Владислава Александровича есть польская кровь, и я намеревался сыграть на этом. По словам Рябова, Чернушенко стал ректором совсем недавно, года два назад, но успел сразу же навести свои порядки, отнюдь не либеральные. Как и в фашистской Германии конца 1930-х, в нашей Пуританской Империи с начала 1980-х пышно и с новой силой зацвёл культ "народности", и повсюду хоровые дирижёры поставлены ректорами.

Петруччо на встречу не явился, но я его выловил у деканата. Увидев Лариску, он потупил взор в землю, как робкая девушка. Этот хронический онанист учился на вокальном отделении, и со своим прыщавым лицом и другими "антисценическими" данными без протекции Владислава Александровича был ноль без палочки. Я кратко изложил ему свои скромные просьбы, одной из которых являлось "пожелание" получить в своё распоряжение "репетиционный" класс с пианино. Отведя его чуть в сторону, я намекнул, что мог бы его познакомить с Лариской (или с "такой, как Лариска": намёк достаточно обтекаемый), а также пообещал, со своей стороны, свести его с докой по теоретическим дисциплинам, который, в знак уважения к большим достоинствам Петруччо, бескорыстно станет ему помогать. Петруччо поклялся завтра же всё устроить с доступом к инструменту. А пока я посидел с Лариской минут сорок за свободным пианино, и выучил весь кафешный репертуар.

Почти на выходе я столкнулся с кларнетистом Игорем Бутманом, которого сопровождал пианист, аккомпаниатор Евгений Михайлович Шендерович, ученик Якова Друскина, Шауба и Моисея Яковлевича Хальфина. Во время войны Шендеровича "отмазали" от фронта "по состоянию здоровья", и в консе его тоже "отмазывали" от всех нудных мероприятий, по состоянию мозгов. Я удивился, встретив Шендеровича тут; мне казалось, что он уже лет пять преподаёт в Москве. Бутман представил меня Шендеровичу, добавив вполголоса: "Наш человек".

На улице я узнал ещё двоих, почтенных музыкантов, участников знаменитых квартетов или квинтетов: Печерский Лев Израилевич и Лифановский Игорь Борисович. Мне было весело от того, что я их знал, а они меня не знали. Мне было также известно, что тайный приятель Лифановского, его одногодок - Зайонц Альберт Борисович, Заслуженный Артист РСФСР сего года. А Зайонц - патрон Мельникова Леонида Яковлевича, подающего большие надежды и вероятно будущего Заслуженного Артиста. А сам Мельников опекает своего протеже: "вундеркинда" Гопштейна Леонида Ефимовича. Получается, как в старой сказке: дедка за репку, бабка за дедку, Жучка за внучку.

Лариска была потрясена. Мои знакомства и связи происффели на неё фпеччатленье. Но даже после всего этого она в дверях ресторана немного "застряла", как замороженная. "Тут же, наверное, страшно дорого, - прошептала она мне в ухо своими прелестными губками. Мне, страшному жмоту, который ей в Бобруйске жаловался на отсутствие 4-х копеек на автобус. "Бедному еврею" Вовочке Лунину. Пришлось ей в двух словах объяснить, что меня, как "особо одарённого", спонсируют "особо продвинутые" деятели искусства этого города. Только тогда она перестала "тормозиться".

В зале я намётанным глазом выделил трёх консерваторских зубров. И все трое мне кивнули в ответ. Официанты, не забыв ещё моё появление с Марлизой - и царские чаевые, вытянулись в струнку. Еведева просто не находила слов. Тут боковым зрением я заметил, как один из "зубров" поднимается и направляется к нашему столику. Скромно, как официант, несмотря на все свои регалии и звания, он остановился у столика, решив, как видно, оказать почтение моему таланту. Лариска достала визитку (чем теперь, в свою очередь, удивила меня), и протянула её "зубру". Он сказал "спасибо", и отошёл. Конечно, я понимал. Еведева теперь сама себе менеджер и антрепренёр. И раздача визиток означает большую вероятность быть приглашённой на новые демонстрации, на новые подиумы. И всё-таки оставалась в этом её жесте известная двусмысленность, что было мне только на руку. "Ты больше не ревнуешь? - не укрылась моя реакция от Лариски. - Уверен в себе?" Если бы она знала, какую игру я веду...

Но теперь мне стало страшно от того, что кто-нибудь способен рассказать Еведевой о Марлизе. Один из "зубров" точно мог запомнить моё первое пришествие. И сопоставить с ним некоторую непохожесть второго. Это заставило меня несколько приуныть. Лёгкая тучка на моей физиономии тоже не укрылась от проницательных глазок Лариски: "Ну ладно, беру свои слова обратно. Ревнуй сколько хочешь. Или не ревнуй."

В ресторане я расплачивался деньгами, которые одолжил у Сосновской. И снова оставил царские чаевые.

- Откудова у тебя столько денег? - поинтересовалась Лариска.
- От верблюда, - ответил я.
- И этого верблюда как-нибудь зовут?
- Когда зовут, он приходит.
- Так позови его ко мне.
- А я ревную даже к верблюдам.

Наконец-то я счёл уместным поинтересоваться у Лариски на предмет уединения. По её глазам я сразу понял, что она ожидала этого вопроса. И была к нему готова. Как к сопромату.

Она сообщила, что с трёх часов её поглощают мероприятия, а вечером состоится очередной показ. У неё на лице было написано, что ей до смерти хочется, чтобы я увидел её на подиуме, но я-то знал, до абсолютной уверенности, что нашим отношениям тогда пришёл бы конец. Если бы я не был "другим", всегда неожиданным, непредсказуемым, "не таким, как все остальные", я уже числился бы среди её бывших поклонников. А такой, как все, "свой в доску", я немедленно отойду в тень. Так и не услышав от меня просьбы о пригласительном билете, она тяжело вздохнула, и я спросил, означает ли сей вздох, что мы не сможем уединиться. Она ответила, что, нет, почему же: девушка, которая жила с ней в комнате, перешла в другую, и до завтра вторая кровать будет свободной. "Я одна в комнате!", торжественно объявила Лариска. Но я пессимистически заметил, что передо мной встаёт трудно разрешимая задача проникнуть в гостиницу. В общем, мы с ней договорились, что я буду её ждать после показа у входа. Плюс-минус тридцать минут.

И разбежались...


Буквально в миллиметре от кнопки дверного звонка Осипенко мой палец благоразумно остановился. Я подумал, что мне могут и не открыть. А после звонка вторгаться как бы и неудобно. О том, что Вася вечно забывает запираться изнутри, ходили легенды. Я легонько толкнул: и дверь распахнулась, и только тогда постучал. Не слыша ответа, я прошёл прямо в комнату, и застал Сосновскую с гранёным стаканом в руке. Второй был, естественно в огромной ладони Осипенко. Я грубо отобрал у Тамары стакан, так, что Осипенко взбеленился.

- Хорош друг! Я только-только за дверь, а он спаивать мою невесту.
- А говорят, что у тебя немка невеста, и что ты намылился в Австрию.
- Говорят: кур доят.
- Ну, ладно, ладно. Мы только допьём этот стакан, и тебе нальём, и сразу же разбежимся.
- Не получится. У нас с Лолитой Ивановной спецмероприятие.
- А она мне представилась Тамарой Станиславовной.
- Ты вообще, Васька, знаешь, сколько ей лет?
- Ну...
- Ей ведь ещё и семнадцати нет. А ты знаешь, сколько тебе дадут за спаивание малолетних?
- А тебе за совращение малолетних.
- Но это уже мои проблемы. Поверь, Васька, ради твоего же блага. Я же не фуфло какое-нибудь. Я настоящий друг. И тебя как настоящий друг предупреждаю.
- Ну, я же не знал...
- Вот теперь будешь знать. Пятерых уже из-за неё повязали. Представляешь? И, так как Лолиточка очень любит выпить, их сахарные сердца растаяли за одну секунду. Из сочувствия. А менты не дремлют. И сидеть теперь пятерым котищам, позарившимся на масло, ещё долго-долго. Правда, Лолита Ивановна?
- Сущая правда. Мне их до смерти жаль. Но что ж поделать? Я и в самом деле очень люблю выпить. Кто б ни налил, не откажусь.
- Классная у тебя невеста, Вовка.
- Что поделать? Какая есть.
- Мне б такую.
- А невесты, Вася, на деревьях не растут.

На лестнице Сосиска у меня спросила про австрийскую невесту, а я ответил, что "Вася брешет", и Тамара, кажется, мне поверила.


Я повёл Станиславну в тот же самый ресторан, помня о том, что Мэтр как правило именно в это время трапезничает. "Консерваторский" ресторан, и то, как меня принимают, и солидные дяди, раскланивающиеся со мной: всё это произвело на Сосиску "неизгладимое впечатление". Мы не успели пробыть в ресторане и пятнадцати минут, как прискакали четыре консерваторских "зубра"; трое - начисто забыв о том, что сегодня уже отобедали. Четвертый, самый развязный, подошёл к нашему столику, и поцеловал даме ручку. Галантный, обходительный. Ничего не скажешь. Мэтр смотрел на него из своего угла с ненавистью и завистью. Мы болтали с Томкой по-польски, и "зубр" хотел было уже обратиться к ней через меня. Но я сказал, что Лолита Иванова: наша, советская полька, как и я сам, наполовину еврей, и что он волен смело с ней изъясняться по-ленинградски. От удивления "зубр" и сел.

Я не безглазый, чтоб не заметить, как Сосиска вопрошающе глядит на меня, и я ей чуть заметно кивнул. Как хочешь, мол, сама смотри, я тебя и не держу у себя на привязи, и, в то же время, в чужие постели не толкаю. Если ты готова, с этим, мол, можно, на твоё усмотрение.

Кончилось тем, что "зубр" оставил нам свой рабочий телефончик, а новоиспеченная Лолита написала прямо на салфетке адрес нашей гостиницы и номер комнаты, и приписала: 21.00. Наш кавалер кивнул в знак согласия. Всё разыграно как по нотам.

Из ресторана мы вдвоём отправились в Ленинградский Рок-клуб на "дяди-Гришиной" улице (на улице Рубинштейна). По дороге я побывал-таки у дяди, на углу Невского проспекта и Рубинштейна (напротив рыбного магазина), оставляя Сосиску в подъезде, внизу. Я сказал, что на улице меня ждёт машина, передал привет Аркадию и его дочери, и показал спину.

Мне было известно, что рок-клуб только-только открылся, и что, если бы определять его статус по западным меркам, это, скорее, общественная, чем концертная организация.

Разместился рок-клуб в "Ленинградском межсоюзном доме самодеятельного творчества". Здесь стабильно укоренилась тусовка групп "Россияне ", "Пикник ", "Зеркало ", "Мифы ", и, по-моему, "Старт". Для меня все эти коллективы были сродни бардам. Они казались мне слишком уж политизированы, даже больше, чем я сам, и держали себя, как заместители Иисуса Христа на земле (или, как минимум, на полставки заменяли шаманов, обвешенных культовыми побрякушками). А там, где политика уступает место религии: там кончается область контроля с помощью чисто политических методов. Потому-то американо-британская верхушка и расступилась, впуская в свои ряды вождей этих новых лумбу-мумбу европейских городских джунглей. Верхушка, которая защищала свои Термофилы от таких вот нуворишей "до последнего издыхания". И землетрясные Ньюпорты заменили на "любовь - морковь" и "цветы - мечты". А в ленинградский рок "любовь - морковь" пришла уже в готовом виде, как оборотная сторона ксерокопии комсомольского билета.

И вот уже бобруйский Карась, московский Макаревич, и другие "нестандартные исполнители" стали частью советского "Росконцерта". Вполне лояльной, "принятой" частью. И только одни Лунины не стали. И не важно, что Макаревичу продолжали ставить палки в колёса: из обласканной властью российской элиты его не выкинули.

А Романов, "хозяин города", первый секретарь Ленинградского обкома партии, даже палок в колёса не ставил. Григорий Васильевич как бы говорил: вот будем теперь вместе "властителями дум и сердец". А иначе и нам, и вам полный пиздец.
И ему поверили. Ведь не собирались же Гребень или Заец вкалывать на каком-нибудь союзном заводике рабочими - или даже простыми советскими инженерами. Их псевдодиссидентский вождизм - не что иное, как отмычка, с помощью которой они собираются "оприходовать" сейф, где хранится власть и денежные знаки. Геннадий Зайцев по своей ментальности и лояльности ничем не отличается от какого-нибудь кировского председателя профкома или завкома. Только Виктор Цой и Алексей Рыбин не желают петь "ни о чём". Несмотря на то, что это большой прогресс по отношению к шансонам "о партии" и "о Ленине". Но они за это ещё поплатятся.

Целью посещения рок-клуба было ухватить что-то от приёмов и стилей, послушать, чем дышит "нестандартный" Ленинград. В рок-клубе у меня имелись "свои люди", которые обещали меня провести "в первые ряды" и представить меня "первым лицам". В своё время Анатолий Кролл, бобруйчанин, познакомил меня с Ларисой Долиной, а она познакомила меня с Ириной Отиевой. Я звонил Долиной в Москву, и получил разрешение на неё ссылаться, "если понадобится в Ленинграде". Разумеется, не для всех моё знакомство с Долиной представлялось как плюс, но я знал или чувствовал все эти тонкости.

Сосиска, как видно падкая на подобные вещи, была сражена на повал моей вхожестью в святая святых петербургского рока. Она висла, несмотря на свой рост, у меня на плече, и заглядывала мне прямо в глаза.

До меня дошло об интересе ко мне Бориса Гребенщикова, который не прочь со мной познакомиться, но я побаиваюсь Бориса за его непревзойдённую заносчивость и апломб. Поговаривали, что у него есть и "еврейские гены". А, может быть, и "еврейские мани". Во всяком случае, не исключено, что его действительно спонсировал Ротшильд. Сплоченность питерских "наших людей" вообще не уступает московской. Достаточно вспомнить о том, что петербургская конса "появилась под жёлтой шестиконечной звездой", основанная евреем Антоном Григорьевичем Рубинштейном. Был у питерской консерватории и свой собственный Маркс, и свой собственный Гросс, и свой собственный Гейне. Только по убеждениям Маркс был анти-Маркс, а Гейне - анти-Гейне. Конечно, нас меньше, чем в Москве, но, как говорит Яков Абрамович Шкловский, "нас мало, но мы в тельняшках".

Мне пришлось объявить Сосиске, что ночью меня в гостинице не будет, так как Эдита Пьеха срочно затребовала меня на пробу в качестве аранжировщика, и мы будем с Пьехой работать всю ночь. При звуках громкого имени Сосиска вздрогнула, и теперь смотрела на меня как на бога. Я наврал про Пьеху потому, что такие имена, как Виктор Цой, Отева, Рыбин или Курицын, Тамаре ни о чём не говорили, и знакомство с ними меня нисколько не повысило бы в её глазах.

Я доставил "Лолиту Ивановну" по месту назначения, а сам поехал в кафе, договариваться. Там ребята меня просто ошарашили, объявив, что замена начинается прямо сейчас, так как их клавишнику пришлось уехать раньше времени. Я им тут же сказал, что должен покинуть их в двенадцать - в начале двенадцатого, не позже. Честно признаюсь, что поджилки у меня всё же тряслись, ведь я психологически не был готов к сегодняшнему дебюту. Однако, всё пошло, как по маслу. Оказалось, что у них есть фортепиано, и мы озвучили его микрофоном, и мне посчастливилось удачно совмещать игру на электронных клавишах со звучанием акустического инструмента, что дало новые краски и объём, и ребята остались очень довольны. Более того, среди публики нашлось немало поклонников джаза, большим любителем которого клавишник, которого я заменял, не был. Мне удалось их "завести" так, что они отстёгивали "через песню", а на другие песни бабки летели на барабан от другой публики. К одиннадцати мы накосили уже кучу капусты, и теперь меня ни за что не отпускали. Барабанщик Сёма Гельдин - со сломанным носом - гундосил мне из-за установки: "Ну, Вовчик, ну, ты же нас не оставишь!" И Фимка, саксофонист, добавлял: "Так среди лабухов не принято".

Но я стоял на своём, делая упор на то, что замена свалилась на мою голову, как птичий помёт на шляпу стиляги, и что я их честно предупредил, до скольки могу лабать. А последние сорок минут они и без меня как-нибудь отыграют. На этом мнения разделились. Фимка и Семён хотели "в наказание" оставить меня без парнаса, а Серёга и Ваня, по прозвищу "Боевой", настаивали на обратном. Я и тех, и тех удивил, заявив им, что тогда я уйду без денег, но больше чтобы меня не ждали. Тогда (пока я собирал ноты и застёгивал портфель) они о чём-то пошептались, и выдали мне бабки (я подсчитал, что тютелька в тютельку). Конечно, они трезво рассудили, что до послезавтра ни один музыкант нашего уровня программу не вызубрит, и что без моего джазового репертуара башнять им будут раза в четыре меньше. И всё-таки я был слегка потрясён, что в моём кармана за неполный вечер оказалось ровно пятьсот рублей. Я-то полагал, что эта кафешка ровно ничего не стоит.

Теперь мне предстояло вовремя добраться до Лариски, но, вместо того, чтобы просто ловить такси, я пошёл на метро: как будто только что получил не пятьсот рублей, а пять целковых! Мне повезло: поезд был сразу, да и мчался я по эскалатору вниз и наверх как угорелый. Я прибежал, весь запыханный, и - о, чудо! - Лариска оказалась на месте. Воистину, в Городе на Неве мне везёт. Она показала глазами на свои часики, и покачала головой. Оказалось, что она ждёт не меньше четверти часа, и что, если бы я прибежал на минуту позже, её бы уже и след простыл. Я в двух словах объяснил ситуацию, и Лара сказала: "То-то я смотрю, ты весь какой-то обкуренный". И точно: вся моя одежда за вечер в кафе пропахла сигаретным дымом. Она спросила, есть ли у меня план, как проникнуть в гостиницу. Я ответил, что, конечно, есть: до её балкона, альпинистскими методами. Оказалось, что балкона в её комнате не имеется, а окно на десятом этаже. Тогда она заметила, что у неё-то план есть. Я спросил, какой. Лариска обещала "всех отвлечь на себя", а я в этом время сделаю марш-бросок, и поднимусь на десятый этаж. Поста на их этаже вроде бы не было. Лариска подметила, что когда интересуешься, нет ли письма, все, кто за бюро, тут же бросаются на поиски почты. Работать ведь никому не хочется.

Я внимательно наблюдал из-за второй стеклянной двери, только в нужный момент не стал скакать вприпрыжку к лифтам, а прошёл спокойно, с портфелем под мышкой, даже специально по-деловому взглянув на часы, всем своим видом показывая, что мне тут п о л о ж е н о б ы т ь. И на десятый этаж я прибыл без приключений. И только тут мне пришлось слегка поволноваться, потому что Лариска всё не появлялось. Я уже принял идиотское решение ехать вниз, и даже нажал на кнопку, но, на моё счастье, именно в этой кабинке лифта, в которую я собирался сесть, поднималась Лариска.

Вопреки своей родовой скупости, я принёс из кафе бутылку вина, и мы её мигом откупорили. Номер, где жила Еведева, коренным образом отличался от моего. Здесь была даже ванная! Конечно, такие комнаты имелись и в бобруйских гостиницах, но простых смертных в них не селили. И, конечно же, меня наповал сразила панорама, открывавшаяся из окна. Обалденная, сколько охватывал глаз. Я только испугался, что "утону" в окне, что вся усталость последних дней даст о себе знать, и я брыкнусь прямо на ковёр, забыв обо всём на свете. Поэтому я повернулся к окну спиной, а лицом к своей пассии.

- А ты знаешь, я заработала сегодня сто рублей, за один день целую месячную зарплату.
- А я пятьсот.
- Ударов плетью? - Лариска подумала, что это шутка.
- Вот, смотри.
- Откуда это?
- Как откуда? Как и я сам - из кафе...

И рассказал подробней про парнас, про то, как мою долю сначала не хотели давать... Лариска закусила губу. Я видел, что она чувствует себя уязвлённой. В этот раз я допустил очень большую ошибку. Закреплю ли я свой петербургский успех: это большой вопрос, а прежних отношений уже, может быть, не восстановишь. Мне не следовало заикаться про эти пятьсот рублей. Напрасно я полагал, что они звучат победным маршем из Верди, ведь может статься, что они прозвучат для меня похоронным шопеновским маршем. Но не только ошеломляющим парнасом я в эту ночь удивил Лариску, нарушив спокойную гладь наших прежних отношений. В кровати я её удивил не меньше, и по-моему с таким же эффектом. Не то чтобы я был в этот раз груб... Наоборот, не ожидавшая от меня такой прыти, Лариска тащилась от меня, закатив глаза и кусая губы, но той, прежней, чистоты, совершенно не зависимой от секса, наверное, уже никогда больше не будет. И уж последнюю - и самую большую глупость - я сморозил, когда утром задумчиво проговорил, глядя на раскинувшийся у моих ног великий город, что хотел бы покорить Ленинград, и что для этого мне понадобиться очень много денег...

По дороге в свою гостиницу я подумал, что теряю непростительно много времени, чтоб добираться туда и обратно, и ещё подумал, что бог окажется исключительно терпеливым, если даст мне хотя бы ещё один шанс с Лариской.



 

ГЛАВА ПЯТАЯ
Ленинград
Начало июня 1982

Я застал Сосиску в прекрасном настроении. На кровати и на стульях были разложены новые шмотки, одна другой лучше. Она мне показала летние сапожки из тонкой кожи, со шнурками крест-накрест, наверняка подарок консерваторского "зубра", но чтобы нанести всё, что я видел сейчас, должно было набежать целое стадо. Я примерно представлял себе, что именно происходило в моё отсутствие, но сама Тамара не спешила рассказывать, и я не настаивал. У неё могут быть свои тайны. Она примерила сапожки - и прошлась передо мной. Я ещё раз отметил, что походка у неё класс. Её аккуратненький носик чуял, что и я обзавёлся деньгами. Она переменила блузку - и распахнула на меня свои голубые глазки.

Поинтересовавшись, "чы вшистко в пожонтку", она не удовлетворилась ответом: почуяла, что "в пожонтку" было не "вшистко". Спросила, как поживает Пьеха, а я, идиот, начисто забыв о своём "вчерашнем" вранье, сразу не мог врубиться. Вышла заминка, но я вовремя вспомнил, и наврал ещё с три короба. И всё равно Сосиска почуяла, что я не в настрое, и приняла это на свой счёт: определённо, что я по ней очень соскучился. Она легонько меня толкнула на кровать, на все, разложенные там обновки, и я, не сопротивляясь, рухнул: как и стоял, в одежде. Мне доставило ни с чем не сравнимое удовольствие щекотанье её пальчиков, когда она расстёгивала на мне ремень и ширинку. И ещё приятнее было, когда её пальчики заскользили уже у меня в трусах. Но я не позволил ей осуществить задуманное. Не всё пуританское прошлое успело улетучиться за последние четыре года, даже на фоне всех бурных событий моей личной жизни. Но зато кувыркались мы на разложенной одежде так, что вряд ли её испорченные западным образом жизни и буржуазной моралью клиенты из вчерашней Фашистланд (сегодняшней Югендфилияланд) делали с ней что-то подобное. Только с ними она выделывала всё, что выделывала, за деньги, а со мной: просто так, то есть, для собственного огромного удовольствия.

Мне удалось поспать всего лишь тридцать минут, ведь труба звала меня на новые подвиги.

Я повёз Тамару в центр, к парикмахеру, и к её двоюродной тётке, на Чкаловскую, но по пути заскочил к Пете Дьячову, а от него - в консу, перейдя по Торговому мосту через Крюков канал. Точно на середине моста, как раз под фонарём, нам встретилась миловидная длинноволосая брюнетка, с которой я поздоровался, машинально прокомментировав: "Лиля, хоровичка, говорят, подрабатывает в Интуристе". И тут же словно проснулся. Моя и Тамарина мысль сработала синхронно в одном и том же контексте. И только реакция у нас была разная. Если я беззвучно обозвал себя растяпой: за комментарий, что у меня вырвался, то Сосиска бросилась догонять Лильку. Не знаю, что она ей сказала, что пообещала и как смогла втереться в доверие, но уже назавтра Сосновская "вышла на первое своё "дежурство". Когда вечером она мне об этом объявила, я немного скис, но тотчас же новая идея пришла мне в голову, и я посоветовал: "Для преподавателей консы временно испарись".

- Возьми у них отпуск за свой счёт на два-три дня. Будут звонить, не отвечай, приедут - не открывай, то есть... это... предупреди дежурную, что тебя ни для кого нет.
- Как скажешь...
- Особенно того, который назвался Георгием Ильичём...
- А как его на самом-то деле?
- За это не переживай. Нет, правда, тебе-то что? Ты ведь тоже для них Лолита Ивановна!.. А этот из них самый настырный...
- И самый ебучий.
- Все иурэи ибучии.
- Правда?
- Нет, шутка.
- И... вот что.. Я знаю, что это лишний риск, но попробуй не сбрасывать баксы в Интуристе, а выносить. У меня есть потрясающая идея. Кажется, мы сможем удваивать твою выручку.
- Без шуток? Ну, ты даёшь... Эх, хорошо бы...

В итоге я всё-таки решил пристроить пани Сосновскую к Васе, предупредив, чтоб не спаивал, и ей напомнив, как в её активе появился привод в жлобинскую ментовку, как она голышом взбиралась по непослушным ступеням с третьего этажа на пятый, и, вообще, как её будут пиздить в ментовке, прежде, чем пинком под зад отправят в Бобруйск. Кажется, подействовало.

А сам заночевал у дяди Гриши, и стал иногда наведываться к его сыну, Аркадию. "Дипломат", весь набитый деньгами, я держал у него, зная о том, что ни он, ни его супруга, ни его дочь в жизни "дипломат" не откроют. Все трое исключительно порядочные люди. И, то, что я замкнул его на ключик: в сущности излишняя предосторожность. Мне подумалось, что в этом отношении я и сам достаточно щепетилен. Когда Аранова или Лариска спали, я никогда не рылся в их карманах и сумочках; даже если они выходили. Наверное, это у нас семейное. У Луниных и Немецов (Дойчей). Должна же быть во мне хоть одна черта положительная!


Теперь мне предстояло наведаться к местному питерскому еврею-подпольщику. Он бредил сионистской идеей, собрав все, без исключения, сочинения Герцля, Жаботинского, "Лиги Защиты Евгеев", и других сионистских вождей. В стенном шкафу у него лежала 21 кипа (ермолка), одну из которых он тут же предлагал надеть каждому, кто переступал порог его дома. Все стены его трёх комнат были увешаны бородато-пейсатыми портретами знаменитых раввинов, которые сверлили входящих дулами своих бездонных зрачков. А вместо крепостных стен вся его квартира по периметру была окружена эрувом. В этот раз у него собрались, кроме меня, три других музыканта, имена которых я на всякий случай называть не буду, чтобы не нанести им непоправимый вред, если вдруг мой дневник попадёт не в те руки. Поэтому и разговор у нас зашёл о музыке и вокруг музыки: наш сионистский дгуг пгек'асно подкован по всем воп'осам.

"Впервые мы внедрились в структуру Санкт-Петербурга ещё при царе Пинкасе, -пламенно ораторствовал Бэрл, - известном как Петруччо, или Пётр. Мы и стали первыми жителями этого великого города (вице-канцлер П. Шафиров, первый генерал-полицмейстер Петербурга А. Дивьер, почт-директор Петербурга барон Ф. Аш, шут Петра I Ян д'Акоста и его камердинер П. Вульф, финансовые клоуны царского двора З. Гирш и М. Гирш, Л. Липман, Копман и Гантман, придворный банкир Л. Штиглиц), потому что все остальные были не жителями, а трудящимися города Санкт-Петербурга (включая царя). В дальнейшем мы успешно лезли в окно (в окно в Европу), если нас гнали в дверь, и лезли в дверь, если нас гнали в окно. В результате наша древняя вавилонская религия побеждала. Поначалу восточная (греко-византийская, известная как "православная") ветвь последователей раскольнического (отколовшегося от нашего) учения Йешу создавала нам небольшие проблемы, так как (в отличие от римско-католической ветви) ещё не была охвачена нашими массовиками-затейниками. Возникали единичные недоразумения. Вот Александр Невский, например, умный князь, а не понял наших, отправленных из Риги в рогатых шлемах послов, взял - да и утопил их в озере. И напрасно. В 1863 году, совершенно мирным путём, уже не наши посредники, а мы сами, то есть приглашенный из Риги А. Нейман, проживший с 1800 года целых 75 лет, как первый казённый раввин Санкт-Петербурга уже несёт в массы древний вавилонский культ. А ученик и последователь И. Салантера И. Блазер, с 1830 года доживший аж до 1905-го, побывал духовным раввином Санкт-Петербурга".

Бэрл почесах своюх жидках бородках, и продолжал.

"В 1869 году мы укрепили свою власть над городом постройкой хоральной синагоги Санкт-Петербурга, при которой уже через год образовали правление синагоги, по совместительству управлявшее городом. И поэтому в него вошли крупнейшие коммерсанты (С. Поляков, А. Варшавский, Л. Розенталь, М. Фридлянд, Г. О. Гинцбург, К. Р. Рубинштейн, и многие другие; евреи основали ведущие банки Санкт-Петербурга: Банкирский дом И. Вавельберга, Банкирский дом Гинцбургов, Санкт-Петербургский учетно-ссудный банк Гинцбургов и А. Заков, банк А. Розенталя), с секретарями общины Д. Фейнбергом и И. Гордоном. Но это нарушило основополагающий принцип: управлять управленцами должны наши духовные отцы, которые сами выбирают, кого поставить на гоями. В назидание небесные силы послали нам небольшие проблемы, после которых главенство духовных отцов больше никем не оспаривалось. И в награду за это стало расти число евреев-студентов обоего пола, до тысячы чылавек (10% процентов всех студентов Санкт-Петербурга; представляете: бароны, графы, князья - и евреи!) в 1881 году. Награда увеличивалась, и к 1900 году достигла 926 врачей, юристов, ученых, литераторов и работников искусств Санкт-Петербурга - евреев. В отличие от других работающих, наша работа квалифицировалась как "занятие", а главными нашими занятиями в Санкт-Петербурге в 1890 году были производство одежды и обуви (25,2%), торговля (18,9%), обработка металлов (8,8%; я полагаю, что все из присутствующих понимают, каких металлов), полиграфия (6,2%), медицина (4,9%)".

Бэрл откашлялся, попил кошерный рассол, бросил в рот пару кошерных икринок, и с новыми силами ораторствовал дальше.

"Неприятности в назидание за присвоение функций наших духовных отцов так отпечатались в еврейской памяти народной, что в конце 1890-х годов, вопреки противодействию фальшивых духовных отцов из Жмеринки, мы пошли за настоящими - из Лондона и Нью-Йорка, и влились в сионистское движение Герцля. Первыми влившимися были М. Закс, С. Вейсенберг и А. Раппопорт. По заданию Ротшильдов, сам Теодор Герцль на короткой цепочке с 7 по 15 августа 1903 года встречался в Санкт-Петербурге с местными черносотенцами и с местными еврейскими авторитетами, которые согласились выработать совместную программу по созданию двух новых демографических ульев в Нью-Йорке и в Палестине с помощью выкуривания пчёл из Москвы, Одессы, Киева, Минска и Санкт-Петербурга. Именно для этого в 1893 году была открыта большая синагога Санкт-Петербурга в арабо-мавританском стиле на 1200 мест, в расчёте на черносотенцев. Ведь всего в еврейской религиозной общине Санкт-Петербурга насчитывалось в 1911 году 300 членов, из-за того, что членский взнос был непомерно высоким (25 рублей золотом!). Зато для черносотенцев членство было бесплатным. А. Драбкин и М. Айзенштадт на рубеже веков были двумя казёнными раввинами. В те же годы хасидским раввином был И. Ландау, и миснагидскими И. Ольшвангер и Д. Каценеленбоген, а секретарём при них: И. Гинцбург. Все фамилии, которые мы тут называем, исключительно важны, так как начиная с 1920-х годов те же фамилии пестрят в списках жрецов религии советской эпохи: идеологии и искусства. Разумеется, социалистических. Это значит, что наш вавилонский культ в латентной форме продолжал своё присутствие и в XX веке".

Бэрл теперь долго кашлял, но не унимался.

"Среди нас сегодня присутствует Вэлвл Лунин, выдающийся бобруйский еврей. А, как вы знаете, мои родители, которые нашли свой конец в поезде, сошедшем с рельсов, тоже из Бобруйска. Вэлвл: собиратель истории бобруйских евреев, и за это мы должны ему помочь. Но прежде, чем мы ему поможем, мы должны знать, настоящий ли он еврей. То есть еврей ли он по материнской линии, и обрезан ли он".

- Вэлвл, как мне известно, твоя пра-пра-пра-пра-бабушка, польская графиня, успешно прошедшая гиюр, стала еврейкой, и потому по материнской линии ты настоящий еврей. Но обрезан ли ты?
- Бэрл, ты хочешь правду, или ты хочешь проверить визуально, чтоб убедиться?
- Вэлвл, я всегда предпочитаю правду, подкреплённую визуальным наблюдением.
- В таком случае, я не обрезан. Но я обязательно сделаю обрезание, только на своей исторической родине.
- Вот! Учитесь! Это слова настоящего еврея.
- Спасибо.
- А как у тебя, Вэлвл, с нашими родными языками, с ивритом и с идишем?
- Ани меэдабэр иврит кмо Авраам. Унд майне йидише шпрахе ист зэер вихьтикь.
- Вот, учитесь. Правда, этот бобруйский идиш какой-то уж слишком немецкий. Но я знаю, что Вэлвл публикует свои стихи на еврейско-немецком жаргоне в журналах "Совьетишер Геймланд" и "Дэр Арбайтер Штимме". А там сидят специалисты по идишу - не чета нам. Вот где "ан эмэсэр идишер ят". Хайль Герцль!
- Хайль Герцль!
- А теперь разрешите продолжить нашу лекцию по истории евреев города Санкт-Петербурга.

"Вы запомнили цепь вышеперечисленных фамилий? И вот смотрите: без евреев у гоев России не было бы даже своей консерватории. Первую консу в России открыл в Петербурге еврей Рубинштейн. Среди ведущих профессоров и деятелей нашей консы первые места занимают М. Штейнберг, Блуменфельд, А. Лурье, Гинцбург, Айзенштадт, Раппопорт, Л. Ауэр, Г. Венявский, Е. Вольф-Израэль, Н. Перельман, М. Хальфин, Гилельс, и другие. Без евреев у российских гоев не было бы своего музыкального издательства. Именно еврей С. Кусевицкий в 1909 году основал "Российское музыкальное издательство". Видите? Знакомые все лица (то есть: фамилии). А такие выдающиеся деятели русской литературы и искусства, как ереи М. Антокольский, И. Аскназий, Л. Бакст, М. Маймон, И. Гинцбург (художники и скульпторы); Б. Лившиц, О. Мандельштам, Б. Пастернак, И. Бродские (писатели и поэты, писавшие о Петербурге); С. Венгеров, А. Волынский, Ю. Айхенвальд, и т.д.! А после Февральской революции 1917 года наши позиции так укрепились, что в 1917 и 1918 годах не только "еврееи, принявшие христианство", но и многие тысячи православных черносотенцев вернулись к вере своих предков - к иудаизму - и влились в еврейскую общину. Наша власть победила окончательно и бесповоротно. И в 1920-е годы сотни тысяч евреев из Белоруси и Украины по заданию партии устремляются в Ленинград, и к концу 1920-х годов нас тут уже 130 тысяч человек (а ведь ещё в 1917 году было не более 30-40 тысяч). Это не менее 8-9% от всего населения города: именно столько и требуется для чиновничьей армии. Не случайгно в 1926 году служащие составляли 40,2% от всего еврейского населения".

Бэрл почесал язык и затылок, и продолжал:

"Эсер А. Гоц был первым председателем Всероссийского центрального исполнительного комитета (ВЦИК), эсер П. Рутенберг - помощник заместителя министра-председателя Временного правительства; меньшевики Ф. Дан, М. Либер - лидеры Петроградского совета; Г. Шрейдер - городской голова Петрограда, а с 24-го октября 1917 года - глава Комитета Общественной Безопасности при Петроградской городской думе (против большевистсков); эсер Шнайдер - начальник городской милиции; и т.д. Юнкера-евреи защищали Зимний Дворец от большевиков-евреев. Вооруженное восстание юнкеров 29-30 октября 1917 года, организованное Комитетом спасения родины и революции (фактические руководители: Штейнберг и А. Гоц), унесло жизни более 50-ти юнкеров-евреев. И не напрасно. Учитывая опыт внедрения евреев-меньшевиков, евреи-большевики добились ещё больших успехов. И вот, во время событий Октябрьского переворота
пост председателя Петроградского совета присвоил себе еврей Л. Троцкий. Большевики Л. Каменев и Я. Свердлов стали председателями ВЦИК у большевиков. После октябрьского переворота 1917 г. Г. Зиновьев стал председателем Петроградского совета и всей Северной коммуны. Хотя все комиссариаты итак были еврейскими, в 1918 г. в Петрограде основали особый Еврейский комиссариат, в котором З. Гринберг, Н. Бухбиндер, И. Берлин и др. В самый разгар голода, эпидемий, разрухи и мора, они угрохали огромные средства в печатенье целых десяти периодических изданий на еврейском языке идиш (1918-1921), и в единственное издание на русском языке - журнал "Еврейская трибуна" (1918). И, наконец, в 1924 году из Ростова приезжает в Ленинград царь хасидов, представитель жреческо-монархической династии белорусских (любавичских) раввинов, цадик И. И. Шнеерсон. Именно в Ленинграде создаётся главный центр Хабада: наш Тевтонский и Ливонский орден, наши Тамплиеры и Крестоносцы, наша Святая Инквизиция. В Ленинграде и в пригороде Новая Деревня обосновались десятки тысяч хасидов, открыли нелегальные хедеры и иешиву, издавали религиозную литературу. В Ленинграде действовал Еврейский университет".

Бэрл снова взял минутный тайм-аут, и почесал затылок.

"24 октября 1924 года: собранием учредителей образована Ленинградская еврейская община (ЛЕРО) со своим уставам, зарегистрированная 26 января 1925 года (во главе с Председателем правления Л. Гуревичем, тем самым, что председательствовал и в Центральном Бюро Сионистской организации), и добившаяся перехода под её контроль Хоральной синагоги, Преображенского еврейского кладбища, содержания микв, найма на работу шохетов, библиотеки религиозной литературы.1927 год: в Ленинграде уже 17 синагог. Так Ленинград становится главным оплотом заговора мирового еврейства против большевиков, осмелившихся, вопреки Ротшильдам и Мировому Еврейскому Кагалу, основать еврейскую власть в одной-единственной отдельной стране. Возглавляет этот заговор царь иудейский Шнеерсон. 15 июня 1927 года большевики осмелились арестовать И. И. Шнеерсона. Но им так дала по рукам мировая еврейская власть, что они не только освободили Шнеерсона, но и выпустили из СССР вместе с ним самим всю его многочисленную семью, а также шестерых его приближённых. А к 1941 году нас в Ленинграде уже более 200 тысяч человек. И в Ленинградской науке мы видим те же самые фамилии, главные из которых - Г. и А. Гринберги".

Я спросил у Бэрла, еврей ли Слонимский.

- А, Слонимский, Сергей Михайлович?
- Да, он самый, один из 4-5-ти ведущих Ленинградских композиторов-корифеев.
- Как тебе сказать...
- Да так и скажи...
- Пока мы ему диагноз не поставили.

Слонимский был 1932 года рождения, коренной ленинградец. Я встречал его вместе с Успенским. Ему пророчили главные премии и народного артиста РСФСР. За год до моего рождения он окончил Ленинградскую консу по композиции у Евлахова, по моему, Олега Александровича, а в год моего рождения: по классу фортепиано у Нильсена. Теперь наверняка уже профессор. Гаврилин, Петров, Тищенко, Борис Чайковский... Когда-нибудь в их ряды вольётся мой студенческий друг, Игорь Корнелюк... Или не вольётся...


Чтобы не дискриминировать русскую православную церковь, я сходил и туда. И увидел там двух из трёх музыкантов, которых видел у Бэрла. Они отвернулись, сделав вид, что меня не знают. А я отвернулся, как будто не знаю их. Я сказал, что мои польско-немецко-русские корни совсем дезориентировали меня, и я уже не знаю, кто я такой и откуда. И теперь в поисках себя самого я пришёл прямиком в церковь. "А еврейских корней у тебя нет? - поинтересовался священнослужитель. И поддержал меня, обнадёжив. - Потому что кризис идентичности характернее всего для еврея". Добавил, правда: "Но учти, что я этого не говорил". Он обещал отыскать мою идентичность во что бы то ни стало, если я приду в лоно греко-византийской ортодоксальной русской церкви (надеюсь, что я ничего не путаю). А после церкви я сходил в синагогу, обнаружив там если не половину, то по крайней мере четверть посетителей церкви. Жаль, что в Ленинграде нет мечети, а, может быть, есть, но я просто не знаю о том. И ещё я слышал, что в этом городе где-то существует буддийский храм, но где - я пока ещё не выяснил. Ведь мне просто позарез нужна поддержка всех четырёх мировых религий. Без неё ну просто никуда.


Мне очень не хотелось везти Лариску в свою гостиницу, и поэтому я заплатил за сутки в другой. Насчёт паспорта я всё устроил: за "дополнительную плату". Но Лариска мне сказала, что до её отъезда я смело могу приходить в её номер, потому что с ней поселилась "классная девчонка". Эта девчонка согласна часик "походить по коридору", посидеть на унитазе, или отвернуться к нам спиной, лицом к стенке. Как жаль, что я этого не знал раньше.

В консе я сразу заметил жавшихся по углам духов. Это были игравшие роль призрака отца Гамлета профессора, старавшиеся стать как можно незаметней. Но это им не очень-то удавалось, особенно тому, с брюшком. Каждый из них силился показать, что он тут слоняется не без дела, но я уже догадался, по какому такому делу они выстроились у стен. Все ждали меня, и каждый надеялся в момент моего прихода оказаться ближе ко мне, чем другие. Поэтому вот этот, с позолоченной оправой, Борис Моисеевич, чем-то напоминавший пианиста Олега Моисеевича Кримера из Брестского музучилища, мужа Ирины Борисовны Морих, так резво подскочил ко мне, как только позволяли его коротенькие ножки. Конечно! Они все истосковались по Тамаре Станиславовне, то бишь по Лолите Ивановне. И подходили ко мне, каждый по очереди, чтобы приглушённым голосом справиться у меня, не заболела ли она. Я очень дипломатично намекнул, что Лолита Ивановна обожает не только яркие и броские подарки, но и простые советские рубли, в исполнении отечественного монетного двора. Она одержима не только страстью к каждому из них, и совсем не против с ними встретиться, но и неодолимой тягой к коллекционированию денежных знаков. И, как любому коллекционеру, ей приятней всего получать то, что пополнит её коллекцию. И, конечно, к каждому из них у меня была своя, личная просьба, в зависимость от "уважения" которой ставилась судьба их встреч с Лолитой Ивановной. Нет, нет, я этого прямо не говорил, упаси боже! Но каждый из них меня прекрасно понял, а иначе зачем бы я именно сейчас высказывал все эти просьбы и пожелания.

Не сомневаюсь, что она поняли: не выполнят моих просьб - не видать им Сосиски, как своих ушей.

Но бывали и проколы. К примеру, с Валерием Анатольевичем Котовым мы так и не спелись. Да, я посетил его как-то, по адресу Стремянная, 8, кв. 5, но дальше этой единственной встречи дело не пошло. Каждый раз, когда я набирал номер его телефона 2-140-104, там кто-то пел или лаял, или мяукал. Может быть, это ревнивые ученики не желали допустить к "телу учителя" новых студентов, или это гэ-дэ-эровская Штази перебралась в Питер (потому что я слышал, что такое - типично для НИХ): результат был всегда один и тот же. И даже когда я наконец-то услышал самого Валерия Анатольевича, наш с ним разговор сопровождался забивающим голос воем, и я подумал, что это такая вот вежливая форма отказа. Пришлось заниматься с другим человеком.

К Игорю Корнелюку мне приходилось летать на Зенитчиков (7/3, квартира 90), потому что телефон Владлена Павловича
2-251-958, через который мы с ним поддерживали связь, не мяукал, но зато хрипел. А звонить дочери директора филармонии, скрипачке, на которой Игорь собирался жениться, мне не хотелось.

И даже когда я звонил дяде Грише, по телефону 2-147-594, там патефон без умолку играл революционные марши, когда как у дяди Гриши никакого патефона нет, и томный женский голос отвечал на вопрос об адресе, что это улица Рубинштейна, дом 1, квартира 2, тогда как у дяди Гриши квартира номер один. Я даже постучал однажды в дверь квартиры номер 2, но мне никто не открыл. Но самое невероятное происходило, когда я звонил дяде Аркадию. Как только я отпускал телефонный диск на последней цифре, автоматический голос начинал бесконечно повторять: "Сиреневый бульвар, дом 16, корпус 1, квартира 43... Сиреневый бульвар, дом 16, корпус 1, квартира 43... Сиреневый бульвар..." Конечно, я не выдерживал: и вешал трубку.

И только телефон Владимира Владимировича Рябова (2-162-410) работал исправно, но Рябов наезжал в Питер раз в две недели.

Уже на третьем занятии мой репетитор показал мне неоконченное произведение, и пояснил, что написал его специально с целью пробудить в своих учениках чувство стиля. Это была медленная пьеса в сложной трёхчастной форме с признаками рондо. Он попросил меня сочинить вступление и дописать. За день я выполнил эту задачу, и остался доволен. По-моему, звучит как надо. Только я никогда не поверю, что это произведение было написано им. Не только по стилю (стиль можно "подделать", сымитировать, "прописать"), но по целому ряду неуловимых признаков я безошибочно определил, кому эта музыка принадлежит. Наверное, из его неопубликованных пьес.

И вот, наконец, меня позвал к себе Борис Иванович. Моя закулисная борьба принесла плоды. Консерваторские "зубры", поражённые в самое сердце, Петруччо (шестёрка ректора), Игорь Корнелюк и Владлен Павлович Чистяков, Ирина Борисовна Морих из Бреста, еврейские организации Ленинграда, православная церковь, и, конечно же, незабываемый Курицын - сделали своё дело. И ни в коем случае не следует забывать потраченные мной деньги, которыми я не забывал вовремя смазывать части заведенного мной механизма. Это была моя третья встреча с ним. Теперь он говорил со мной уже почти на равных (да и я просил у него не новое корыто...), но уже не так любезно. Передо мной от него как раз вышла Олечка Петрова, дочь знаменитого Андрея Петрова, которая год или два назад окончила у него консу по классу композиции. Мне даже показалось, что Борис Иваныч нахмурены. Когда мы договаривались о встрече, он особенно настаивал, чтобы я захватил "абсолютно всё", над чем работал со мной "Котов номер два". Из всего этого мэтр выбрал именно ту самую пьесу в сложной трёхчастной форме, как будто заведомо знал, что это такое, и что она непременно должна быть.

Он со знанием дела, как будто редактировал своё собственное произведение, исправил несколько моих ляпов, а в остальном остался доволен. Он даже замурлыкал, как кот, от удовольствия напевания собственной неоконченной симфонии. Я понял, что его настроение поднялось на целое деление барометра. Похвала не преминула сорваться с его уст, и он поручил мне "отшлифовать" эту пьесу, но так, чтобы я помнил, что "шлифовщик" из меня никудышный, и что музыку эту будут шлифовать другие шлифовальщики. Но когда мы прощались, я понял по его глазам, что он понял, что я всё понял.

Поэтому когда он мне назначил следующую встречу, он уже более не скрывался. Сказав что-то о мастерах и подмастерьях, и о мастерских Рафаэля, Микеланджело и Леонардо да Винчи, он сообщил, что у него есть произведения, которым, вероятно, не суждено стать гениальными, но которые, тем не менее, он хотел бы иметь в законченном виде, и, кроме того, "максимально приближенными" к гениальности. Копии этих произведений не преминули очутиться в моём портфеле. О плате за мою услугу речь не зашла. Разумеется, это ведь были "учебные задания", в ходе которых маэстро передавал мне свои секреты и знания, а я помогал ему расписывать его Сикстинскую Капеллу. Теперь я был уверен, что это не вилами по воде, а конкретная сделка. Помимо "передачи знаний", это была гарантия поступления в консерваторию. И никакие Шнеерсоны и Ротшильды мне больше не нужны!

Конечно, другой какой-нибудь Лунин на моём месте задумался бы над тем, кто и как злоупотребляет служебными полномочиями. Но только не я. Потому что по сравнению с моими собственными методами это были сущие пустяки. Если даже родной отец запрягает собственное дитяти (речь идёт снова об Ольге Петровой) в оглобли телеги работы над своей неоконченной музыкой, сделав это условием восхождения на петербургский музыкальный Олимп, то что уж говорить о чужом дяде? Так что Борис Иванович относился ко мне почти как отец родной. И при этом видел меня насквозь. В отличие от всей другой публики, треть которой видела во мне то, что я позволял видеть (не бесталанного пай-мальчика, немного старомодного и не пронырливого), другая треть - неуклюжего, неадекватного шута горохового, и ещё одна треть - патологического врунишку и авантюриста, он единственный понимал, что именно я такое, и относился ко мне с максимально возможным сочувствием. Для меня ещё большая загадка: как он смекнул, как раскусил, что по природе своей, по своей сущности - я не из Шендеровичей-Фельцманов-Резников, а из "Тищенок-Петровых-Гаврилиных-Светлановых", и что моя лояльность этой партии зиждется не на подобострастности, а на свойствах моей натуры.

Надо признать, что до него был ещё один человек, хорошо представлявший себе, что я такое, человек большой души и необыкновенных душевных качеств, исключительно талантливый композитор с искалеченной, трагичной судьбой. Любимый ученик Арама Хачатуряна, Марк Александрович Русин, простой деревенский паренёк из Кинешмы, должен был стать преемником Хачатуряна, наследником славы и общественного положения своего учителя. Но не стал. Его постигла судьба Баха, Моцарта, Шуберта, Бартока, Вайля... А ко мне он относился с исключительным теплом и терпением. Мой брестский педагог по гармонии, полифонии, контрапункту и композиции, Марк Александрович видел, как на ладони, все мои сильные и слабые стороны, и пытался мне помочь, вытянуть меня из "чёрной дыры" моего характера. Если бы я всё ещё учился на стационаре, Марк Александрович добился бы своего. Игорь Корнелюк и Вера Шлег несли на себе печать " made by Rusin" в гораздо большей степени, чем я; ведь на меня оказали влияние и другие композиторы, в разное время занимавшиеся со мной: Зарубко, Семеняко, Генрих Вагнер, Альгирдас Паулавичюс, Смольский, Каретников, Рябов, Балакаускас. Если б я был тружеником хотя бы на уровне Корнелюка, я бы далеко пошёл.

Зато теперь уж я-то далеко пойду. Кажется, я взялся за ум, и меня теперь уже ничто не остановит. Но жизнь: она как слоёный пирог. Слой крема, а за ним слой гавна. Из-за того, что я обратился к "последователям Герцля", началось перетягивание каната. И, хотя я не заикнулся ни одной живой душе ни о чём, Сергей Михайлович и Борис Александрович дали мне и свои произведения для композиторской (творческой) "перезарядки" и "обкатки". Получив, наконец, деньги (и немалые) от завкома, я теперь езжу на репетиции рабочего театра, по-прежнему играю в кафе, просиживаю штаны в консерваторской библиотеке и фонотеке, оттачиваю своё пианистическое мастерство в репетиционных классах, выполняю задания "Котова номер два", дописываю неоконченные произведения ведущих композиторов Ленинграда, а ещё у меня есть Сосиска и Ларисочка. К тому же, я отработал технику обмена нетрудовых доходов Сосиски на отечественные рубли не у таксистов или барменов, а у граждан, отъезжающих за границу. Оно даёт нам значительную прибавку к жалованью. Но зато отнимает уйму времени, которого итак ни на что не хватает. Ко всему остальному, я ещё и копун. Если у других композиторов на два такта уходит, скажем, десять минут, то у меня та же процедура отнимает в два раза больше. Забывая о том, что цель поэзии - поэзия, цель музыки - музыка, и цель жизни - жизнь, наши современные Бортнянские решили, что цель искусства - чистописание. Заражённые дурным примером смежников, с их механическим пером - печатной машинкой, - в отсутствие оной оне тщатся копировать механическую скоропись человеческими руками. И вот уже рождаются новые стандарты музыкальных рукописей, сопровождаемые рейсфедерами, тушью, чертёжно-дизайнерскими навыками, и всей прочей дребеденью.

В это новое поветрие я сразу же не вписался, и, дружный не с тушью, а с кляксами, навсегда отстал от жизни. Теперь мне приходится отстёгивать немалые бабки профессиональным переписчикам, без помощи которых я начисто выбыл бы из игры. Завидую Жене Эльперу, который, ради экономии на услугах переписчиков, сам выучился писать так аккуратно и точно, что ни один из них с ним даже и близко не сравнится. Ради экономии чего мы только не сделаем? Больно смотреть, как эти, переписанные за мои денежки ноты, правят и кромсают Ивановичи, Александровичи, или Борисовичи. И приходится платить переписчикам по новой. Так что дипломат, битком набитый деньгами, вроде бы больше и не радует вовсе. Я их даже больше и не пересчитываю.

Если бы удавалось спать ещё меньше двух часов в сутки, я бы тоже не справился с обрушившимся на меня шквалом работы. Я не видел Сосиску уже вторые сутки, а Лариска завтра уезжает. Чтобы увидеться с ней последний раз, я не пожалел самого драгоценного - "свободного" времени, - пробравшись к ней на десятый этаж задолго до ночи, когда теоретическая возможность успеха в несколько раз выше. Сама Лариска находилась в этот момент в ванной, и я наткнулся на её "заместительницу", на другую девушку, её соседку по комнате. Если бы я уже не любил Лариску, это была бы любовь с первого взгляда. Таких эффектных девушек я уже давно не встречал. Её красота совсем другая, чем Ларискина, а я с детства обожаю разнообразие. Она тоже, кажется, пленилась моей гордой осанкой, моим романтическим видом и фотогеничным лицом, и прямо-таки захлопала ресницами. "Пауза с открытой дверью" получилась такой длинной, и мы так долго смотрели друг на друга, застыв по обе стороны порога, что ещё пять минут, и Лариска бы вышла из ванной. Но вот этого я как раз и не хотел. И потому решительно перешагнул отделяющую нас демаркационную линию, попав прямо в объятия этой красавицы. Оказалось, что объятия были нужны всего лишь для того, чтобы не пустить меня в нежные глубины комнаты, так как прекрасная незнакомка сомневалась в том, кто я такой. Недоразумение разрешилось сразу: как только Лариска предстала пред нами. И познакомила меня с этой прелестью по имени Люда. Второе "недоразумение" тоже вдруг разрешилось: глупость моей реакции на Люду. Ведь, как и Лариска, она приехала сюда не за достопримечательностями Петербурга, а чтобы походить особым шагом на подиуме: так ей же положено быть симпатичненькой! И весь мой интерес к Люде сразу пропал.

Сначала мы хотели уединиться в ванной комнате, благородно уступив Ларискиной соседке всю глубину и ширину гостиничной комнаты. Но когда Еведева за чем-то вернулась в комнату, она обнаружила, что Люда уже спит, отвернувшись спиной. Она вполголоса позвала её, но та не отзывалась. И мы решили, что её сморил на много часов глубокий и здоровый сон.

Хотя мы и потушили свет, угол со второй кроватью хорошо освещался ночником на прикроватной тумбочке, который мы не выключили из опасения разбудить Люду. Ещё когда я сразу взглянул в сторону ночника, мне показалось, что все выпуклости тела второй модели под простынёй вместо одеяла что-то слишком очерчены и проступают как если бы на девушке ничего не было. Теперь, второй раз украдкой бросив взгляд, я почувствовал, что она лежит под тонким покрывалом совершенно голая. Когда мы с Лариской начали возиться, тело второй модели сразу неестественно напряглось. Наша возня затягивалась надолго; я только начал входить во вкус. В это время стало очевидно, что попка Люды под простынёй соблазнительно двигается, как будто она возбуждает себя пальцами. Дальше - больше. Чем сильнее наша кровать сотрясалась от всё более мощных фрикций, тем шире становилась амплитуда движений соседки. И, когда наши обнажённые тела задрожали от конечных сладострастных конвульсий, тело Люды стала бить неудержимая дрожь, и её пальцы сжали в охапку один угол подушки, тогда как второй угол она по-видимому использовала как кляп, заткнув им себе рот. И всё же несмотря на это моего слуха коснулся восхитительный, распаляющий стон.



ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ленинград
Начало июня 1982 (продолжение)

Я окончательно запутался в совершенно несовместимых по объёму нагрузок обязанностях. Лариску я провожал как в бреду; и сразу повёз удвоенную выручку Сосиске. Как всегда, она отстегнула мне неплохой куш, и, хотя сначала я пытался "руками и ногами" отбиться от своей доли, пришлось её принять. Мы отметили этот богатый улов как всегда: только сегодня для разнообразия она легла на столик ("вместо графина"). Сосиска становилась всё красивее и красивее. Видно, ленинградское житьё-бытьё пошло ей на пользу. А вот я был затрахан до такой степени, что не мог попасть ногой в туфель, когда уходил от неё.

Мне предстояло окончить ещё столько неоконченных симфоний, что с шубертовской я бы сейчас расправился одним махом. Даже мама почувствовала по телефону, что со мной творится что-то неладное. Вдобавок, в кафе приходилось играть сейчас уже не три, а четыре раза в неделю. У публики интерес к нашим выступлениям заметно усилился. А ведь подсиживать я никого не хотел, и уже опасался, что, вернувшись из отпуска, мой работодатель сам потеряет работу.

Теперь я засыпал моментально и везде: от вагона электрички или сидения троллейбуса, до библиотеки консерватории. Так что ни один врач не сказал бы, что я страдаю бессонницей.

И всё-таки число неоконченных симфоний не уменьшалось.

Вопреки всему, во мне впервые зажглась слабая, но оптимистическая надежда. Мне показалось, что я всё-таки как-нибудь выпутаюсь из падовой ситуации. Кроме того, я решил выложить всё начистоту двум людям, которых я уважаю: Владлену Павловичу и Борису Ивановичу, и спросить их совета. Придётся, конечно, немного приврать, и сказать, что без кафе мне нечем будет оплачивать переписчиков. Вася, которого я впервые в его жизни устроил в приличную группу, помог ему купить с рук гитару, о которой он даже и не мечтал, и подарил ему ксерокопию джазовой школы игры на гитаре, предложил мне пожить в его квартирке с Сосиской до конца лета, тогда как он сам всё равно вынужден хотя бы на месяц перебраться к захворавшей бабке. И я смогу сэкономить кое-что на гостинице, а, главное, сэкономить уйму времени на поездках. Казалось бы, забрезжил "рассвет в конце туннеля", и мои самые смелые планы грозили начать сбываться.

Обозревая свои скромные питерские успехи, я не мог не подумать о том, как эффективно способны власти заткнуть тебе рот кляпом, а на шею накинуть ошейник. В моём лице в Ленинграде находился тот же самый человек, что и в Бобруйске. С теми же самыми возможностями и задатками. Но даже в Минске, куда доставали бобруйская молва и интриги, моё положение было куда менее безнадёжным. Так наглухо перекрыть абсолютно все (без малейшего исключения) возможности, все перспективы роста способно только крысино-паучье племя чиновников. И даже когда ты остался один на один с бумагой, государство способно засесть у тебя в голове: и не пустить тебя на кукурузные поля гениальности. Но вот, наконец, долгожданный прорыв, и, кажется, из-под их опеки я вырвался. Навсегда.

Именно тогда меня и позвал к себе Берл, сославшись на неотложность встречи. Я отнекивался, утверждая, что сейчас ну никак не выбраться, ну никак. И тогда он сказал ту самую фразу, которую я никогда не забуду: "Если не придёшь, балаган закроется. Карусели остановятся. И Бобруйск примет тебя с распростёртыми объятиями."

Я решил сходить узнать, в чём дело.

У Берла сидел незнакомый мне человек. Игнорируя моё недоумение, он не называл себя и не протягивал мне руки. Говорил с каким-то еле уловимым акцентом. Акцент этот звучал очень странно. Не выказывая никаких эмоций, он первым завёл разговор.

- Нам стало известно, уважаемый, о твоих трудностях.
- Кому это "нам"? И о каких "трудностях"? И, может быть, до окончательного знакомства всё-таки перейдём на "вы"?
- Без нашей помощи со взваленными на себя обязанностями Вам, уважаемый, не справиться. Кафе, сутенёрство, дописывание полотен наших уважаемых мастеров: это всё требует времени и сил. А у Вас, дражайший, они на исходе.
- Исход: это по-моему по Вашей части.
- Не хамите, дражайший. Не советую. О том, сколько Вы набрали - и чего, мы в курсе. И предлагаем Вам помощь.
- Какую?
- Не спешите, уважаемый. Кто из нас преступник, от слова "преступил", известно и так. Так что смените пластинку. Знаете ли Вы композитора Геннадия Подэльского, коренного ленинградца?
- Нет, не знаю.
- А он знает Ваших дальних предков-родственников, немецко-эстонских баронов фон Розенов. Товарищ Подельский живёт и творит в Эстонии.
- И что же он творит?
- Музыку, разумеется. Причём, очень хорошую музыку. И, несмотря на то, что он очень почтенный человек, 1927 года рождения, любезно согласился помочь Вам, уважаемый Вэлвл, в таком важном для нас и почётном деле, как дописывание произведений ленинградских советских композиторов.
- Я ему очень благодарен. Только что он за это хочет взамен?
- Ну, зачем же Вы так огрубляете? Мы ведь все свои, и должны друг друга поддерживать. Обязательно. Конечно, товарищ Подельский один с таким грузом не справится. А знаете ли Вы такого композитора, как Пригожин, Люциан Абрамович?
- Что-то такое слышал. По-моему, ленинградец.
- Да, Вы правильно угадали. Родился Люциан Пригожин 15 августа 1926 года в славном эвакуационном городе Ташкенте. Вот его, дражайший, Вы просто обязаны знать. Поскольку наш дорогой Люциан вот-вот станет народным артистом РСФСР. А ведь не так просто заслужить это звание. И Консерваторию в Ленинграде он окончил ещё в 1951 году. Видите? Автор симфоний, опер, кантат, музыки к десяткам советских фильмов, постановок, спектаклей. А Вы его не знаете. Стыдно. Ну, уж Виктора Резникова Вы должны знать. Если скажете, что не знаете, не поверю.
- Кто его не знает, тот газет не читает.
- Правильно. Ненамного, кстати, старше тебя... Извините, Вас, Вэлвл. Родился в праздник победы - 9 мая 1952 года - в Ленинграде. Физкультурник, в 1975 году окончил факультет физвоспитания Ленинградского Государственного педагогического института им. Герцена. Но это не помешало ему с середины 1970-х пробиться в репертуар вокально-инструментального ансамбля "От сердца к сердцу", а в 1976 его песню "Улетай, туча" уже исполнила, с нашей помощью, Алла Борисовна Пугачёва. Надо ведь помогать друг другу, не так ли, уважаемый? Проходит всего 3 года, и песни Резника уже распевают Тынис Мяги, ВИА "Джаз-комфорт", Яак Йоала, ВИА "Радар", Алла Пугачёва и Лариса Долина. Думаете, ему легко оторваться от своих забот, и помогать Вам?
- Но чем он может помочь? Он ведь симфоний не пишет...
- Вы плохо информированы, дружище. Резник: единственный человек в СССР, который дружен с музыкальным компьютером. И всё его творчество делается этой умной машиной. Он может вычислить оптимальные параметры мелодии, гармонии, ритма. И их воздействие на человека. На слушателя. Как мы с Вами. А Вы думаете, легко было найти время Альберту Пресленеву, бывшему выпускнику Ленинградской Консерватории, автору балета "Воин мира"? (Все мы, кстати, воины мира). Или композиторам Марку Минкову, Эдуарду Ханку, Андрею Яковлевичу Эшпаю, Александру Розенбауму (он же Аяров)? Все ленинградцы. И даже Оскар Фельцман, который одессит, согласился помочь Ленинграду. Вот с кого надо брать пример. Игре на рояле он в детстве учился у замечательной еврейской профессорши Берты Михайловны Рейнбальд, у неё же занимались Эмиль Гилельс, Татьяна Гольдфарб и другие наши пианисты. Окончил школу нашего знаменитого педагога и музыканта Столярштейна, и в 1939 году поступил на композиторский факультет нашей знаменитой Московской консерватории. За успехи в учёбе отмечен нашей Сталинской стипендией. Мы широко прославили его виолончельной сонатой, дебют которой представили в Малом зале консерватории виолончелист Козолупов и роялист Фэльцман. Разве можно было отправить на фронт такого выдающегося человека? Духовного сына Шнеерсона. Как величайшее сокровище его перевезли в Новосибирск, где в свои 20 лет он - уже ответственный секретарь Сибирского Союза композиторов. В Новосибирске Фельцман пишет музыку для Еврейского театра Беларуси. Чтобы увековечить своё имя не только в красках, но и в лаврах, Фельцман-Шнеерсон обращается к песенному жанру с помощью наших еврейских поэтов В. Драгунского и Л. Давыдовича, и нашего еврейского певца Леонида Утёсова. Вся держава закодирована звуками Фельцмана-Шнеерсона, ведь именно он в 1967 году написал музыку (песню-заставку) для новой передачы "С добрым утром!", в которую с помощью гематрии вложена наша молитва "Шма, Исраэль!" Вся страна десятки лет просыпалась, уплетала завтрак, и уходила на работу под нашу молитву. А на очереди новые песенные проекты под рабочим названием "Песни нашего прошлого", к осуществлению которых планируется привлечь нашего дражайшего Иосифа Кобзона. Фельцман: великий пример того, как внутри чисто межеврейского сотрудничества создаётся музыка для гоев. А Вы, дорогуша, разве Вы не пишете песен? Кролл с Долиной сообщили, что у Вас не меньше таланта, чем у Фельцмана.
- Кому? Вам сообщили?
- Опять грубите! А ведь у нас для Вас великие планы. Вы знаете, кто такой Евгений Болдин?
- Понятия не имею.
- Это человек, которому поручено Вас опекать. В хорошем смысле этого слова. Помогать Вам. Через год он станет большим человеком, и Ваши песни будут звучать на фестивалях. Представляете? К Вашим услугам будут наши, еврейские поэты Илья Резник, Михаил Танич, Аркадий Бартов, Илья Мильштейн, Хаим Соколин, Леонид Гиршович, Самуил Лурье, и, может быть, Борис Хазанов...
- Почему может быть...
- Потому что Хазанов упрямый человек... Все ленинградцы между прочим... Все столпы русской словесности.
- И что Вы им за это дадите?
- Сразу видно, что Вы ничего не поняли, драгоценнейший. Чем мы, евреи, отличаемся от всех остальных? Тем, что без всякого заговора и даже сговора, без обсуждения и даже без всякого плана мы вдруг начинаем действовать как один человек. Почему в начале века тысячи и тысячи нас потянулись в ряды русского революционного движения? Не сговариваясь! Скажете, это Ротшильды финансировали, организовали этот грандиозный проект? Вы когда-нибудь разбивали градусник? Видели, как притягиваются две капельки ртути? Откуда они знают одна про другую? Или вот один сюжет современной фантастики: неуничтожимый робот-андроид, который сгорел и расплавился, превратившись в капли и лужицы жидкого металла; эти капли, эти лужицы (не сразу! а лишь когда опасность миновала!) притягиваются одна к другой, сливаются вместе, и - глядишь - убийца-андроид уже весь как был, весь целёхонький, прежний... Вот Вас в кафе хотели лишить пАрнаса за дезертирство...
- Вы следите за мной?..
- ...так разве два музыканта-еврея заранее сговорились между собой, образовав единую партию? Нет! Это их естественная реакция. Может быть, этому... э... этой реакции их обучили в синагоге? Но ведь оба: второе поколение, которое синагоги не знает. Но они знают, где голова, где рога, хвост и копыта. И, если понадобится, и когда понадобится: как только позовёт наша сионистская труба, наш пионерский горн - они отправятся в Палестину или в Америку, куда потребуется, создавать новый демографический кулак. Хотя сегодня они ничего не знают про Палестину. Вот Вы спросили, что мы дадим композиторам, музыкантам, литераторам... Правильней было бы сказать, что мы им НЕ ДАДИМ. Так и с Вами. Вы знаете, чего мы Вас лишим, если откажетесь?
- Нет... Чего?
- Нашей протекции. Заметили ли Вы, Вэлвл, что я пока не назвал ни одного своего условия? А ведь наше единственное условие - ленинградская прописка. И не когда-нибудь, когда Вы подкупом или хитростью добудете её для себя, а прямо сейчас. Не откладывая. У нас есть для Вас очень хорошая девочка. Дочь знаменитого библиотекаря, собирателя еврейских религиозных книг. Знатока Торы и Талмуда. Да, она была замужем. Но её супруг, красавец, богатырь, учёный, будущий нобелевский лауреат, разбился в машине. И с ребёнком не повезло. Девочка-олигофрен в настоящее время постоянно пребывает в лечебном учреждении. Но зато невеста - чистое золото, и семья очень богатая. Начинаем сотрудничество? Вы разрешите поставить Вас на очередь в ЗАГСе Кировского района? Чисто для проформы. Регистрация состоится через три дня. Вы даже можете не идти. Всё, что от Вас требуется, это Ваш паспорт.
- Я должен подумать.
- Тут не о чём думать. Без нас Вы не справитесь. А мы Вам предлагаем решение всех проблем.
- Нет, я должен подумать.
- Вот же, какой! Чем Вы будете думать?
- А это уже, извините, не Ваше дело.
- Да, пока Вы будете думать, вот Вам готовая часть работы. Тут пятнадцать нотных рукописей. В готовом виде. С учётом психологии и вкусов Ваших заказчиков. Править им не придётся.



ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ленинград
Вторая неделя июня 1982

Как я был ошарашен и потрясён... понять этого никому постороннему не возможно. Самому мне осмыслить и охватить то, что случилось, было не под силу. И я решил рассказать всё Васе, Игорю и Аркадию. Но сначала я отправился листать подшивки старых газет, в адресное бюро и к дяде Грише, который знал пол еврейского Ленинграда, и кучу историй: кто женился, кто развёлся, кто разбился. И на исходе вторых суток адрес Анны Давыдовны Шнеерсон-Ростбиф, моей потенциальной невесты, лежал у меня в кармане.

Решив не лукавить, я отправился прямиком к ней, в старинный особняк на Невском, вход куда находился со стороны прилегающей улицы. Шнеерсонов не оказалось дома, и я пошёл по соседям, пока, наконец, одна приятная, вся сморщенная старушка не рассказала, где работает Анна Давыдовна. Выяснилось, что к ней надо записываться на приём, но мне удалось задержаться в приёмной под видом посетителя "по личному вопросу", в надежде, что Анна покажется. Один раз, когда дверь в кабинет приоткрылась, я увидел за столом женщину лет тридцати с миловидным лицом, но я решил, что мне этого мало. И, наконец, мадам Шнеерсон-Бистрофф показалась вся, во всей своей красе, чтобы уточнить что-то у одного посетителя. О, ужас! Она была горбунья, с одним плечом выше другого, и по-моему тянула левую ногу. Но мне сразу же стало жаль эту несчастную женщину, и дверца из моего сердца в Кировский ЗАГС ещё до конца не захлопнулась. И тогда она заговорила. Не знаю, чем провинился перед ней этой клиент, только она накричала на него, как орут в Гестапо, умело и тонко оскорбляя без прямых оскорблений. И в глазах у неё плясали такие злые, садистские огоньки, что ночи четыре она снилась мне с рогами и хвостом без перерыва.

Вася посоветовал "не брать в голову", пользоваться услугами "евреев-подпольщиков", а в ЗАГС не идти. Дядя Аркадий решил, что я всё это выдумал, на почве общего переутомления и слабой психики. Мне хотелось показать ему чемодан с деньгами, чтобы он увиденное списал на счёт своей собственной слабой психики, но я пожалел его слабое сердце. И только Игорь всему поверил, ни секунды не сомневаясь (и я заподозрил, что в его семье имеются еврейские корни). Игорь сказал: "Чувак, а тебе хоть бы заикнулись о каком-то контракте? Нет. Вот видишь? Так что тебе мешает жениться? С тобой было договорено, что ты женишься, но ведь ни слова не было сказано о разводе, так ведь? Кто помешает тебе развестись? И потом, чувак, твои щепетильности не серьёзны. Кто помешает тебе жить с ней, а трахать кого ты захочешь?" И он попросил меня показать эти пятнадцать нотных рукописей. Если какие-то сомнения по поводу сказанного у него ещё оставались, теперь они рассеялись до конца. Мы открыли наугад одну из них, и оба одновременно заметили какое-то странное разработочное развитие, построенное на "исходной" мелодической линии, в дальнейшем излагавшейся в двойном каноне, с использованием ракохордного движения, обращения, секвенций, уменьшения, увеличения и прочих приёмов. При этом из мелодии было вычленено 6 нот, и основных линий разработочного развития тоже было 6. С помощью Корнелюка я начертил схему, и - о, чудо! - на бумаге, как по мановению какого-то волшебства, появилась шестиконечная звезда. Не иначе, как это было сделано при посредничестве компьютера Резника.

Два дня я ходил сам не свой. Я уже почти решился рассказать всё Тищенко, но кто мне поверит? Неизвестно, поверил ли мне до конца Корнелюк. Да и как рассказать? Всех слов, всех моих талантов рассказчика недоставало, чтобы просто озвучить эту историю - изложить, - не говоря уже о том, чтобы убедить моих слушателей. Я уже "слил" мастерам несколько полученных рукописей, но всё ещё сомневался, отдавать ли другие, когда у дяди Аркадия меня застал звонок возмущённого Берла. "Сколько можно тебя искать и вызванивать! Мы ждём тебя. Есть серьёзный разговор."


Когда я прибыл, мне сразу же стало ясно, что не всё в порядке. Обе пары глаз были злые, и мне казалось, что сейчас меня разорвут на куски.

- Мы Вас не уполномочивали делиться Вашими сумасшедшими бреднями с Вашим ближайшим окружением. То, что Вы про нас насочиняли, все Ваши фантазии: бред параноика. И уж тем более мы Вас не уполномочивали бегать на работу к честной советской труженице Анне Давыдовне Шнеерсон. Единственное, что мы сейчас признаём: это что рукописи Вы от нас приняли. Вы согласны с этим? Рукописи у Вас? Да. А это значит, что Вы приняли наши условия. Иначе зачем было своими руками запихивать их в Ваш портфель? Кстати, насчёт Вашего второго портфеля. Теперь, по Вашей вине, условия игры изменились. Вы нарушили наш устный договор: обещали подумать, а сами начали действовать. И в счёт штрафа теперь отдадите нам свой второй портфель. Со всем его содержимым. СО ВСЕМ. Я имею в виду то, что имею в виду. Посмотрите сюда. Здесь написана сумма. Или Ваши доходы Вас так развратили, что Вы их перестали считать? И не советую дёргаться. Вы, конечно, спросите, как передать...
- как...
- Очень просто. Из рук в руки. Вы приносите портфель нам сюда, ровно в десять ноль-ноль. И ни минутой позже. Мы ведь не грабители какие-нибудь. Пожертвования на наше сионистское отечество, на государство Израиль, должны быть чисто добровольными. Вы сами должны принести. Своими руками.
- ...а... если... не принесу... - хрипло спросил я.
- Тогда взгляните на это.
- Что это такое?
- Взгляните, взгляните... Я хочу, чтобы Вы убедились сами.

Хотя в глазах у меня было темно, и красные пятна так и плясали перед ними, как в танце святого Витта, я всё-таки понял, что это такое. Это была копия с протокола допроса того несчастника в железнодорожной ментовке, где я фигурировал как понятой. Из этого протокола косвенно вытекало, что я будто бы проговорился о своих регулярных поездках в город-герой Ленинград за товаром, который перепродавал в Бобруйске намного дороже, вдобавок не регистрируя своих доходов и не платя с них налогов государству. Можно было тысячу раз утверждать, что я подписал протокол, не читая, что протокольный Вовочка Лунин никак не состыкуется с реальным, и что мои откровения о нетрудовых доходах, и не где-нибудь, а в милиции, куда я пришёл добровольно в качестве понятого: полный нонсенс. Но под протоколом стояла не чья-нибудь, а моя подпись, и её теперь не вытравить, не стереть, не уничтожить.

Ещё несколько листков - все из жлобинской ментовки - фиксировали каждую мою поездку в Ленинград и обратно, и, так как я бывал в Питере раз в 3-4 недели, частота эта косвенно подтверждала содержание протокола допроса. И ещё там говорилось о моих связях с валютными проститутками Нафой, Арановой и другими, которых я (будто бы в качестве сутенёра) сам привозил в Жлобин, с рук на руки сдавая иностранным гражданам. Был запротоколирован внешними наблюдателями факт моего разговора с двумя иностранными гражданами, в присутствии трёх валютных проституток, и предположительное получение мной от немцев крупной суммы денег. Там же говорилось о моём пребывании в жлобинской милиции вместе с гражданкой Сосновской, Тамарой Станиславовной, по прозвищу "Сосиска", и о том, что вместе с ней я отправился в Ленинград.

- А теперь взгляните на это. - Он достал ещё один листик из отдельной папки, который очень бережно расправил, прежде чем протянуть мне: несмотря на то, что и он был не оригиналом, а всего лишь не очень качественной копией.
- Что это?
- Смотрите, смотрите, Владимир Михайлович. Смотреть не возбраняется.

Это было не что иное, как заявление в милицию, подписанное Лурье Яковом Абрамовичем, в котором Яков Абрамович утверждал, что (по-моему) 8-го июня, в 12.30 (я был в таком состоянии, что за точность запомненной даты и времени не ручаюсь) в обмен на рубли получил от знакомого ему Лунина Владимира Михайловича доллары, половина которых оказались фальшивыми. Яков Абрамович глубоко раскаивался в содеянном, оправдываясь тем, что Лунин таким образом воздействовал на его подверженную влиянию психику, что вынудил его согласиться. Он приводил все "нечестные методы" психологической обработки, которые по отношению к нему, якобы, применялись. И просил найти, задержать и сурово наказать преступника (меня). По указанному в заявлении месту и описанию некоторых сопутствующих деталей я примерно вычислил кандидата в Яковы Абрамовичи Лурье, которым мог быть еврей с большим и горбатым носом, с бегающими узко посаженными глазками и не находящими себе места руками. Я полагал, что, раз мы друг друга не знаем, и раз меня на месте не повязали, опасность миновала, но впредь дал себе слово не иметь больше дела с субъектами, подобными этому. Фальшивыми мои доллары не могли быть по той простой причине, что этому поцу я продал за рубли не американские доллары, а немецкие марки. К тому же на самом деле сумма была в три раза меньшей, а мой навар в заявлении был сильно завышен.

- Я вижу, на Вас произвели впечатление наши аргументы, Владимир Михайлович. Теперь слушай сюда. Первое. Приносишь нам деньги. И смотри, не перепутай чемодан или время. В обмен мы закрываем все материалы, и можешь продолжать жить, как раньше. Второе. Деньги на проживание и на прокорм станем тебе выделять ежедневно; не больше положенного. Все нетрудовые доходы наши. Пока не исправишься. Третье. Партитуры должны быть немедленно переданы по назначению. В них вложена большая работа, и за ней стоят серьёзные люди. И последнее. Жениться всё-таки придётся. Это условие не обсуждается.
- ...
- А... эти бумажки? Ты нам - портфель. Мы тебе - бумажки. Из рук в руки.

Не видя дороги, не помня себя, с красными пятнами перед глазами - я прискакал к дяде Аркадию. Когда я с портфелем под мышкой торпедой вылетал от него, он только покачал головой. Я едва удержался, чтобы не открыть портфель, ткнув его в деньги носом.

В своём гостиничном номере я трясущимися руками открыл ключиком "дипломат", вывалил его содержимое на кровать: и дважды пересчитал деньги. Всё сходилось тютелька в тютельку, до последнего рубля, доллара, марки. Я был потрясён.

Единственное, что мне теперь оставалось: это стереть со всех банкнот отпечатки пальцев, рассовать всё, что удастся унести, по карманам, и бежать из этого города. Я, правда, не был уверен до конца, можно ли стереть "до конца" отпечатки пальцев, но "была - не была", стоит попробовать. То, что я не смогу на себе унести, я надеялся спрятать в тайник, который уже несколько дней, как устроил на заброшенной стройке. Я вспомнил, что видел у Сосиски резиновые "медицинские" перчатки, которые она мне однажды показывала. Я надеялся, что они налезут на мои музыкальные ручки, и, затолкнув дипломат под кровать, спустился на два этажа вниз, надеясь, что Тамара Станиславовна всё ещё дома. Мне повезло. Сосиска ленивым жестом открыла мне, и впустила меня в свой номер. Не было времени ничего объяснять. Но я не успел даже открыть рот, заикнуться о медицинских перчатках, как зазвонил телефон.

- Владимир Михайлович, выгляните в окно. - Я дал Сосиске подержать трубку, и выглянул. Если из моего окна улица не была видна, то из Томкиного просматривалась отлично. Внизу как раз подъезжала милицейская машина.

Я показал жестом Сосиске, чтобы она забирала из комнаты весь компромат, и уходила из гостиницы, а сам бросился в свой номер. Только-только я захлопнул за собой дверь, в неё постучали. На пороге стоял дяденька, похожий на Боярского, но немного постарше. Он сказал, что менты уже поднимаются, и попросил дипломат. Приняв от меня "чемодан с деньгами", он промолвил "спасибо", а я не успел вытащить ни купюры. Дяденька с моими деньгами поехал вниз в лифте, а я, когда сворачивал с коридора на лестницу, увидел двух ментов, направлявшихся к моему номеру. Внизу, у бюро, дежурили ещё двое, смерившие меня своими стрелявшими взглядами. С выхода на улицу я увидел сержанта у дверцы милицейского "Газика" (рядом стояла милицейская "Волга"), который говорил с кем-то по рации. Его вид не сулил ничего хорошего. Но я заметил, что он тут же расслабился, и догадался, что ему уже передали о портфеле.

Мне хотелось подсмотреть, как и на чём, и в сопровождении ли ментов будет отбывать "лже-Боярский" из гостиницы, но я не рискнул. Мне итак было ясно, что приехал этот человек на стоявшей неподалёку чёрной "Волге", что он сядет в неё, и отправится восвояси без ментов.

Сосиска просидела два часа в пустом номере, а потом ещё два часа в туалете, и только после этого выскользнула из гостиницы...

Уже перед самым отъездом я встречался с ребятами, которых заинтересовали мои рассказы о наших со Шлангом кривляньях с целью коверканья русского языка. Они записали, что Шланг называл всех своих приятелей и друзей "подонками", что вместо "привет" говорил "превед!", и что чисто-русские фамилии и названия коверкал на западный лад: Смирнофф, ффторник, ффпад'езде. Они отметили также мою личную находку - опускать мягкий знак на конце слова ("серен", "медвед"), замену "и" на "е" и обратно ("пиро", "пирдун", но: "не пезди!"), и мою коронную фразу "Ф Папгуйск, жывотныя", потому что я называл определённый тип бобруйского обывателя (особенно таких жидовских сучек, как Манька Рутковская, и даже таких соблазнительных и аппетитных, но очень кусачих болонок, как наша Целкина) не иначе как животными.


В день моего отъезда Сосиска подала заявление в ЗАГС, и чуть позже выскочила замуж за очень хорошего парня, гобоиста или фаготиста из музучилища. Я был за неё очень рад.

Хотя на мне и в портфеле оставалось ещё достаточно денег на железнодорожный билет, я добрался на попутке до Вильнюса, а оттуда - тоже на попутке - до Минска. Там, на вокзале, я увидел Марусю Пантелеевну. Она узнала меня, и очень обрадовалась, но я обрадовался этой встрече не очень, и, выбросив билет на электричку, отправился поездом, без пересадки в Осиповичах, прямиком в Бобруйск. Передать моё чувство, когда приехал в родные Пенаты, не смог бы ни один прозаик или поэт. Трясина вновь замкнулась над моей головой. И зачавкала: потому что над моей головой ходили...




Copyright љ Lev Gunin

 

 

ТОМ ВТОРОЙ



ПЕРВАЯ КНИГА


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Середина июня, 1982

В кабинах попуток, на вокзалах и в поезде от Минска до Осиповичей одна и та же мысль сверлила мой мозг: действительно ли Берл и Незнакомец были уполномочены еврейским государством Израиль, мировым сионистским лобби и сионистскими организациями, Моссадом, Бней Бритом и Сохнутом, или они действовали на свой собственный страх и риск? Размах их деятельности, их связи и возможности поражали. И всё же, подъезжая к Бобруйску и ощущая прямо-таки кожей своё страшное поражение, я решил, что "мировое сионистское правительство" не имеет к ним ровно никакого отношения. Иначе целая вселенная моих ориентиров и представлений не только рухнула бы, но покатилась бы в тартарары. Если один только Вовочка умудрился всего лишь за пару недель натворить сколько бед: можно себе представить, что способны натворить вовочки, когда их двое, за неограниченное время! Тем более, что второй умудрён годами и опытом.

А "лже-Боярский"? А менты? А звёзды советской культуры первой величины с еврейскими генами и манями? Но ведь и "зубры", которых я поймал на Сосиску, действовали со мной заодно, и всё-таки это не значит, что мы вместе представляли собой какую-то единую шайку-лейку.

На фоне того, что случилось, драма отношений с Арановой снова открылась, как застарелая рана.

Посмотрев на неё свежим взглядом, прояснившимся за время моих злоключений в Петербурге, я подумал о следующем. Любовь, как очищающий шквал, прогоняет души через змеевики и колбы, через перегонный куб выделения главной сути - не меняя изначальных установок и наклонностей каждой личности. И я увидел, как в разрезе, "лабораторные образцы" каждой из душ, тянувшихся к телу Арановой. Только мне, проведшему с ней (а не с её отстранённым присутствием: как Моня) больше времени, чем все остальные, дано охватить своим внутренним взором удивительную картину этого слияния и плавления.

Очищающая энергия любви, проявляя себя с огромной потрясающей силой, раскрыла то, какими разными показывают себя люди в своей любви к одной и той же женщине: благородными лгунишками - или низкими лжецами, вероломными хищниками - или добряками-альтруистами, отважными или трусами, романтиками или подонками, гнусными пошляками - или пылающими рыцарями. Любовь не меняет жизненного кредо, она только усиливает те или иные черты и кристаллизует их. Подлецы оставались подлецами, негодяи - негодяями, а более чистые люди и более искренние - не становились от избытка этого чувства и связанных с ним потрясений вдруг неискренними, негодяями, подонками. Миша, Шланг (который перед самым моим отъездом тоже "клюнул" на приманку Арановой), Махтюк, Каплан (Клаптон), Ротань и другие отошли на второй план, отодвинулись в сторону - не потому, что глупее или умнее, подлее или лучше меня, а лишь потому, что у них не оказалось наклонностей и генов Вовочки. Переплюнуть Вовочку способен был только другой Вовочка, ещё более характерный (как те двое, ленинградских) или находящийся в более благоприятных условиях.

В противоборстве со мной каждый из этих людей проявил разную степень порядочности, разное мужество и уровень интеллекта (хотя в общем интеллект у всех примерно одинаковый, иначе мы не оказались бы в одной упряжке; это ещё раз доказывает, что среда является избирательной).

Самым драчливым и цепким оказался Кинжалов. Самым благородным и честным - Клаптон. Самым обаятельным и открытым в своём чувстве - Ротань. Самым циничным - Шланг. В чём-то Шланг и Кинжалов стоят друг друга. Хотя Моня, конечно, фрукт самой высокой пробы, и далеко пойдёт. В каждом городе размеров Бобруйска существует среда из нескольких десятков молодых людей, составляющих самую элитарную часть местного полусвета. Правда, только в Бобруйске, в Бресте и Гродно она в чём-то сродни подобной среде огромных городов-метрополий. Те, что входят в такую среду, обладают чем-то вроде особого статуса-иммунитета. Так во время шахматного матча игроки нередко используют многие гнусные приёмы, от покашливания (чтобы не дать противнику сосредоточиться), до опрокидывания ("ой, извините, случайно") фигур, но от того, что соперник треснет вам шахматной доской по башке, вы всё-таки застрахованы. За крайне редким исключением, у нас не принято лупить женщин. Или оглушать соперника шахматной доской из-за угла. Ни драк, ни "поножовщины" из-за Арановой не наблюдалось. И, несмотря на ряд не очень честных приёмов, многие другие, "крайние" - исключены. И даже Монечки Кинжаловы и Вовочки Лунины к ним не прибегали.

За пределами нашего круга опасностей больше, и любовницы, соперники и враги вне нашей (в какой-то степени тепличной) среды грозят триппером, дыркой в башке, или доносом в милицию. У меня было достаточно возможностей убедиться, какие грязные люди, какие скоты вне нашего сообщества, вокруг нас, и я хорошо понимаю, что только наши мускулы, наш интеллект и наша сплочённость создают этот невидимый панцирь. Каким бы изгоем я ни был внутри нашего круга, как бы подло и несправедливо ни относились ко мне разные наши Мони, я всё-таки обладаю этим иммунитетом, защитой моего окружения, и только благодаря ему за все эти годы запоем читал, изучал музыку, историю, философию и эстетику, и смог написать всё, что мной было написано, и сделать то, что мной было сделано. Для этого необходима уйма свободного времени, и, значит, относительно среднего советского человека, моё положение оставалось не таким уж плачевным. Люди всех общественных положений и должностей, "расставленные" на всех уровнях, вплоть до сотрудников милиции и КГБ, входили в число принадлежащих к н а м, и создавали с помощью занимаемого ими положения и определённым уклоном своей натуры как бы тепличную атмосферу, в которой творились, конечно, свои ужасы, разыгрывались драмы, и формировались коллизии, но окрашенные в особый, специфический цвет, и эволюционировавшие всё же по н а ш и м правилам.


Когда я вернулся из Питера через Минск, я не успел войти в свою квартиру, всунуть ноги в тапочки и занести портфель, как зазвонил телефон. Это был Моня. Он спросил, у меня ли Аранова. Я взглянул на часы. Примерно 15 минут, как я дома. Но я к этому уже привык.

Примерно через полчаса объявилась Лена. Она сказала, что только что из телефона-автомата набирала Кинжалова, и он ей сообщил о том, что я вернулся. По своей собственной инициативе она выразила желание придти, и добавила, что она совсем недалеко от меня, на площади. Что мне втемяшило в голову, что она заявится вместо с Кинжаловым, понятия не имею, но именно из-за этого я не выказал большой радости, и не вызвался (хоть бы один-единственный раз!) её встретить. Уже через десять минут я не мог себе этого простить, то и дело погладывая на циферблат, так как Лена всё ещё не появлялась. Но уже ровно через пять минут она появилась: совершенно новая, посвежевшая, неожиданная, ослепительная - как будто каждое наше расставание прибавляло ей свежести и здоровья.

Впервые за всё время наших с ней отношений мы стали с жаром делиться впечатлениями. Она мне рассказала, как Ротань прислал ей целую корзину цветов, по-моему, роз, а Моня ей подарил кулон на золотой цепочке. Я горестно подумал о том, сколько кулонов и роз я мог подарить Арановой за дипломат с деньгами. В отличии от Ротаня и Мони я готов был подарить ей себя. Себя самого, Вовочку Лунина. И стал ей взахлёб рассказывать о том, что со мной произошло в Ленинграде (утаив, конечно, про Сосновскую и Еведеву). Я не знал, верит ли она хоть одному моему слову: так нереально и неправдоподобно казалось всё это тут, на Пролетарской, 25, в квартире номер 11. И был несказанно удивлён, когда она задала мне короткий, дельный вопрос по теме, из которого стало очевидно: она знает, что в этот раз я говорю правду.

И тогда я вспомнил, что в числе тех, кто делил с ней ложе, были сотрудники органов и криминальные авторитеты, профессора университетов и учёные, генералы и врачи, музыканты и актёры. Каких только историй не слышали её уши! Этот колоссальный опыт позволял ей отличать правду от выдумки, чистую фантазию от реальных событий. О каких только обломках хитроумных комбинаций и поражениях она ни наслушалась! Наверняка какой-нибудь "вор в законе" ей плакался о потере не одного, а двух или трёх дипломатов с деньгами, с более крупными купюрами, чем мои. Может быть, однажды речь шла даже не о тысячах, не о десятках тысяч рублей или долларов, и даже не о сотнях тысяч, а о миллионах, и это была чистая правда. Поэтому ни в моих достижениях, ни в дипломате с деньгами она не увидела ничего неправдоподобного, но оплакивать его вместе со мной не стала. Мне сделалось немного не по себе, что этим её не удивишь, что для неё подобное тривиально. Я был для неё нужен и важен только как непризнанный гений, а добившийся лавров и средств становился ей неинтересен. Официальное признание делало меня в её глазах похожим на всех остальных, сродни ментам и ка-гэ-бэшникам. Я понял, что авторитетность и признанность её подавляла. Ей, погрязшей в скверне и грехе, было ясно, как ребёнку: что большей скверны и греха, чем головокружительная карьера, в мире не существует.

И все мои планы и мечты, все мои схемы возмездия и реванша, в которых я рисовал, как вместе с Арановой мы возвращаем деньги и наказываем гнусных похитителей, отступили, испаряясь как влага с намокшего от короткого летнего дождя радиатора.

Я был уверен: того, что я понял сейчас, не смог бы понять ни Кинжалов, ни Ротань, ни даже Симановский. И в награду за это доверие ко мне было восстановлено. И мне больше ни капельки не было жаль того, что я потерял в Петербурге.

В этот раз Лена осталась у меня ночевать, и наш покой не нарушали ни Моня, ни Залупевич, ни Пыхтина. Но я отметил, что Арановой снова понадобилась "огненная вода", и до следующего вечера от обоих бутылок водки остались только сухие днища. Сейчас, когда я в самом деле сижу без копейки, это грозит превратиться в большую проблему.

Вторая проблема обрушилась на меня совершенно неожиданно, из-за угла, подло, как дубинка грабителя. Но случилось это на несколько дней позже, и я расскажу об этом в соответствующий момент.

В один из этих дней (Лена теперь приходила ко мне ежедневно после работы и оставалась до утра) - неожиданно для себя самого - я завёл разговор о том, как в Ленинграде я мечтал расписаться с ней в ЗАГСе Кировского района, и представлял себе, как одеваю на её палец обручальное кольцо, и как мы начинаем новую жизнь.

- Вова, ты, правда, хотел бы, чтобы я за тебя вышла замуж? Ты не придуриваешься?
- Такими вещами не шутят. Леночка, раз нам действительно друг друга не обойти - не объехать, то, если мы сейчас не сделаем решительный шаг навстречу друг другу, нас ждут очень скоро большие и серьёзные неприятности.
- Но я ведь с тобой живу. Как ты хотел. У тебя.
- Давай распишемся и уедем. После того, что я натворил в Ленинграде, мне теперь там не место, но в Минске у меня квартира и работа, и с пропиской что-нибудь придумаем. Или в Бресте. Куда тебе хочется больше?
- Не знаю.
- Я оставлю квартиру брату. Займу какие-то деньги у мамы. Если мы распишемся, она никуда не денется.
- И дальше?
- Мы с тобой садимся на поезд, и отправляемся в город-герой Минск. Тебе известно, что там я снимаю такую же хату, как эта? С телефоном. Скажи, нам кто-нибудь нужен, кроме нас с тобой? Начнём новую жизнь. С нуля. Без бобруйских жидов-обывателей...
- Но ты же сам... жид...
- Я хочу в себе убить ж... Не важно... Представляешь? Через две недели мы муж и жена. И свой минский телефон никому не дадим. Я уволюсь из музыкальной школы. И мы свободны... как ветер...
- Я согласна. Только колечко для меня тебе придётся купить.
- А что? Я кюплу. Надо же начать выдавливать из себя евр... Так что - я не шучу. Готовь свой паспорт и пойдём расписываться. И к гинекологу запишись. Спиральку вынимать...
- Вова... Я, правда, не знаю, смогу ли... иметь детей...
- Мы это увидим. Попробуем. Так что - я не шучу. Я натворил... разного. Мне пора исправляться. И ты будешь мне помогать.
- Тогда я тоже... не шучу. Когда приходить с паспортом?
- Да хоть завтра. Или он у тебя с собой... в сумочке?
- Угадал. Ставлю бутылку. Паспорт нести?
- Неси. А вот мой, видишь? Лунин, Владимир Михайлович. Станешь Луниной, Еленой Викторовной. И дети наши будут Лунины. Представляешь? Лунина, Анна Владимировна. Или Лунин, Иван Владимирович. Нравится?

Так Лена формально приняла моё предложение, пусть и трудно предположить, насколько серьёзны её намерения, и, после того, как мы пожевали на кухне хлеба с сыром, она уже прямо заявила, что выйдет за меня, а также обещала, что будет жить у меня до росписи, а потом до отъезда в Минск, и что я смогу теперь её видеть всегда, но ей нужно разрешить её отношения с Ротанем. Она честно призналась, что пока не может порвать со Жлобином, и должна туда ездить на субботу-воскресенье, но только "до Минска". А я пообещал, что, если нам не удастся избавиться от её "профессиональных контрактов" или от её хахалей, то я готов увезти её в Германию или в Канаду.

Так Аранова, Елена Викторовна, и Лунин, Владимир Михайлович, вступили в преступный сговор между собой, с целью нарушения одного из основополагающих законов человеческого общества: проститутка должна остаться проституткой, а Вовочка - Вовочкой. Одно только намерение, даже без осуществления задуманного, уже более серьёзное преступление, чем помочиться на стену здания райисполкома, распивать алкогольные напитки в общественном месте, или плюнуть в лицо дежурному милиционеру при свидетелях. И карающая десница правосудия не преминёт настигнуть закононарушителей.

Этот день был идиллией - начиная с двенадцати и кончая пятью часами вечера. Лена никому, кроме Залупевич, не выдала своего местонахождения, и стойко хранила тайну, как партизан на допросе. Она даже не противилась тому, что я игнорировал телефонные звонки, пусть мы и знали, что на проводе Канаревич. Последняя явилась - не запылилась, но мы ей не открыли, и сидели, как мышки. И всё-таки Залупевич второй раз пришла - и коварно ворвалась в мою квартиру, использовав хитрость, какой я от неё не ожидал, разрушив то, что я с таким трудом созидал всё это время.

Прорвавшись к нам в тыл, Залупевич позвонила Моне, и сообщила ему, что Лена скрывается у меня, и два преступника были пойманы, оказавшись на полу со сцепленными наручниками за спиной руками. В очередной раз вокруг зияли одни руины.

Через день или два я написал Арановой очередное письмо, из тех, что Моня, издеваясь над моей фамилией, называл "директивами Ленина партии и народу". Забегая вперёд, я должен сказать, что, когда Аранова вернула мне это письмо, и я сверил его с двумя черновиками, я сразу понял, что это письмо: совсем не это письмо. То есть, говоря прямо, письмо не моё. Это я мог определить, даже и не сверяя его с черновиками. Самое абсурдное - что оно действительно было напечатано на моей собственной печатной машинке. И в том не было никаких сомнений. Во всём остальном оно лишь копировало мой стиль, но не все его тонкости.

В нём были использованы фрагменты моих посланий Нелле Веразуб, Софе Подокшик, Лариске Медведевой и Марлизе; иначе оно получилось бы и вовсе неправдоподобным, потому что я единственный, чей стиль подделать невозможно.

Но полного сходства и не требовалось, потому что составители этой фальшивки поставили своей целью осмеять меня, опорочить, выставить в невыгодном свете. Моя ирония, с её нелепостями, которые заставляют непроизвольно смеяться, была заменена на ещё большие, вернее, на меньшие нелепости, которые, в силу их тривиальности, вызывали не смех, а сочувствие. Абсурдное и непреднамеренное, бурлеском фонтанирующее из меня, в этом жалком подобии превратилось в умеренное заикание.

Нет абсолютно никакого сомнения в том, что этот жалкий пасквиль отстучали на моей машинке в моё отсутствие, ведь смешно же предположить, что Моня или Захеревич крадучись отстукивали его одним пальцем в туалете, пока я спал в спальне с Арановой богатырским сном.

Итак, вот письмо, которое обличает проделки моих врагов.


Уважаемая гражданка Аранова!

Пишет вам Робот, тот самый робот, который начал уже было
превращаться в человека, но, из-за чьей-то злой воли, так и оста-
нется боботом. Жизнь - увы! печальна. Самые достойные
гроботы влачат в ней жалкое существование. Союз
гобота и куртизанки мог стать прекраснейшим из явлений,
какие только возможны, цветами раскрашивая наше бренное
существование. Увы, гармония невозможна.
В этой мерзкой жизни, как тот дом, где мы жили
сегодня ночью в наших общих сно-
видениях, общих последний раз, невозможна гармония,
невозможно счастье, свет, светлый луч света...

...мне остаться навечно Роботом. Совершеннейшим,
восхитительнейшим, но! - хоботом. В мире людей, сре-
ди существ, которые мне полюбились, и одним из которых я хотел
быть, но не стал, я навсегда останусь чёботом, и это ничем не
вылечить, не изменить, не поправить.

У вас, в мире людей, ещё более жёсткие постулаты, чем у нас, ро-
ботов. Гейша, гетера, публичная женщина Нтпген навсегда ос-
танется проституткой; робот навечно останется роботом. Я сде-
лал всё, что мог. Если в один из таких (вы называете это стрес-
ссом) перегревов у меня не перегорели - по вашему - все
лампочки, это чистая случайность плюс совершенство регуляции
моей психики. Но каждое из таких испытаний, каждый такой
новый катарсис приносил неимоверные наслаждения и - одновре-
менно - страстные муки и мне, роботу, и вам, гражданка Аранова,
вам, Леночка с босыми ногами, испачканными в вашем - в нашем -
последнем сне.

Ведь любовь - это самое прекрасное, самое вели-
колепное, что есть на земле - и самое
жестокое. Но именно то, что вы называете психикой, ваше
сознание (а через сорок лет, если в буду-
щем не начнётся война, ваши лучшие умы должны на-
конец-то выяснить, что психика, сознание
- это не только мозг, но всё тело), да, только ваше
сознание, единственное из миллионов, из ми-
лиардов людских, могло очеловечить меня. Подключившись
к вашей психике, благодаря совершеннейшим системам своего
андроидного компьютера, и сделав вас адептом части своей, я был
близок к успеху, намереваясь нарушить заповедь Внешнего Космоса
и стать человеком. Я и теперь близок к цели. Но каждый такой,
как сегодня, случай исчерпывает мою психику, отнимает у меня
ту энергию, что необходима мне для выполнения моей миссии
на Земле.

Ваша, Аранова, близость другим андроидам и обезьянообразным
открывает прореху для утечки энергии, которая тут же пополняется
мной в удесятерённых размерах. И это отнимает часть активности
Вашего мозга, которая должна быть направлена на меня. Великое,
высшее и самое прекрасное, кроме любви, - это "наблюдание"
Внутреннего Космоса, его целостности и красоты, его живой ткани.
Но без Любви это невозможно, и, из-за моего бунта, из-за поражения
в отношениях с вами, я лишусь этой привилегии.

Я ненавижу Внешний Космос, это чёрное, скопное небо над головой,
и я бросил ему вызов; мои отношения с Вами, Аранова, явились
бунтом - против того, что я не в силах постичь; хоть и знаю, что я цели-
ком не могу охватить, но ненавижу. Но я ненавижу и ваш мир.
Ненавижу именно теперь, после того, что произошло между на-
ми. Дикари, варвары! Мы обогнали вас на тысячи лет! Я достиг
того, чего не было и в помыслах ваших и что для вас дело бу-
дущего. Да, я вынужден жить в вашем мире, я ем ваш хлеб, под-
ключаюсь к экземпляру одного из человеков, к глубинам Вашего
мозга, - но мной движут иные... иные... иные инстинкты инстинкты
у меня другие цели в человеческом смысле, мной движут иные
стремления... стремления... стремления... Каждая потреб-
ность, определённая в человеческом обществе, имеет для ме-
ня и второй смысл, второй план; мне нужно и то, что не ну-
жно никому из вас. И всё-таки: вы лишаете меня достиже-
ния моих стремлений, уничтожаете выполнение моих потреб-
ностей, не ведая, для чего они существуют и что они такое.


Несправедливость того, что более совершенный мир, его гар-
моничнейшие, прекраснейшие по своей природе ростки расто-
птаны подошвами варваров, не имеющих таких внутренних
возможностей, таких ресурсов, угнетает меня. На протяжении
шести месяцев длилась эта изматывающая борьба, эта дуэль,
делающая честь и человеку, и роботу. На каких-то этапах этой
борьбы я отрывал вас, Аранова, от Вашей среды, от сообщает-
ва людей, нарушающих Закономерность Энергии. Но два
ублюдочных экземпляра обезьянних, один по имени Моня,
другой по имени Шланг, вмешались в нашу дуэль, и
вероломством разрушили моё сооружение в тот момент, когда
я уже выиграл, но затратил на это слишком много энергии.

Не потому, что я был наиболее уязвим, а потому, что они
переносили на себе волю дьявола, им удалось античудом
разбить великолепное здание начала Вашего Чудесного
Перевоплощения. Нашего Чудесного Перевоплощения.
Они не должны были вмешаться в нашу дуэль, но они
вмешались, и гнусными способами перевесили сторону Зла.

Каждый раз, когда Вы, Аранова, принимали какое-либо решение,
находились тысячи препятствий, тысячи обстоятельств, против
этого решения восстававших. Они переносились телефонными
звонками или коварными сплетнями, действиями моих соперников
или устами Ваших подруг. Так и на этот раз. Нарушить нашу
идиллию, остановить меня за шаг до очеловечивания было
поручено Злым Гением особе женского пола, называемой
Залупевич, но такие осечки и неудачи вписаны в код
моего воздействия на Вас, гражданка Аранова, и я удерживаю
нашу с Вами ментальную связь, где бы я ни был. Только
совершением ошибок и путём прямого подключения, не
доступным ни одному человеку, я имею воздействие на вас,
Аранова.

Вы сами не должны были совершить столько проступков против
себя самой и нарушать симфонию Нирваны. Не должны были
нервничать, обижаться, убегать от меня из-за моей неловкости
и неуклюжести. Вы должны понять, что я всё-таки Робот,
что я не такой, как вы, люди, и способен из-за своей неловкости
наступить на больную мозоль, не учесть уроков учтивости, или
опрокинуть на кого-нибудь чашку кофе. Вы не должны были
звонить Захарович, не должны были ехать к Васе, не должны
были делать кникерсы Шлангу.

В моём лице Вы... пррр... пррр... другое... сссс... столкнулись с самым
благородным и порядочным роботом в мире. Поэтому Робот вам
заявляет, что наши отношения не могут продолжаться дальше без
определения их характера и сути. Я вам сказал при нашей по-
следней встрече вчера, при каких условиях наши отношения
могут продолжаться. Если эти условия невыполнимы, вы боль-
ше меня никогда не увидите, я позабочусь об этом.

"Наши с Вами отношения невозможны, - сказано в Шестой
Заповеди Космоса.

Я подожду ровно неделю; и, если не получу ответа,
открою свою железную черепушку, отвинчу с помощью
отвёртки и плоскогубцев все чипы, все резисторы и
транзисторы, в которых засело моё андроидное чувство
к Вам, дорогая Леночка: и навсегда потеряю возможность
очеловечиться. И телепатические сеансы, экстрасенсорное
общение прекратятся между нами навечно.

Это будет не только моя, это будет и Ваша, Леночка,
катастрофа.

Это будет не только наша с Вами, это будет ВООБЩЕ
катастрофа.

Полуочеловеченный, я, Робот, стану очень опасен для
вашей человеческой цивилизации. Во мне загорится
опасная, встроенная в меня инженерами другой, не
человеческой, цивилизации, лампочка.

Акт мести. Отомстить за несправедливость, за поражение.
Я итак отомстил Моне Кинжалову самой жестокой ме-
стью, которая возможна на чувственном уровне: я
уничтожил его чувство к вам, Баранова, волевым усилием,
телепатически заявив ему об этом заранее. В течение
нескольких минут он пережил такое потрясение, какое
будет ему стоить тысяч минут его никчемной жизни.
Я уже отомстил Моне Кинжалову самой жестокой
местью, какая только возможна на социально-родовом
уровне: у него никогда не будет детей.

Кроме того, ты, Лена, Вы, гражданка Аранова - обречены
всегда носить в себе часть моего сознания, моего интеллекта,
моей жизненной энергии. Всю жизнь на вас будут смотреть
мои глаза: в самых неожиданных ситуациях - и местах:
из стен, из спинок диванов, из света торшеров, из телевизоров,
с потолка, из бокала... Приговор будет приведён в исполнение
через пять дней.

Я отомстил и Васе, которого ждёт-дожидается развод
с любимой, красивой женой, потеря детей и работы, новой
квартиры и места в сем городе. Он явился не первой жертвой
нечеловеческой силы, космического проклятья.

Мне неведомо, чем наказать Шланга. Может быть, одиночеством,
и пусть у него никогда не будет ни кола, ни двора, ни семьи,
ни детей, ни привязанности.

Ещё два человеческих экземпляра воровали энергию моего
андроидного мозга, направленную на Вас, Аранова. Это Клаптон -
обыкновенный парень, такой, как тысячи других; и Ротань:
поэт в душе, "есенинский" тип, время которого ушло, и больше
никогда не вернётся, и в этом его трагедия. Этих две человеческих
особи мужеского полу ничего плохого не сделали нам, роботам.
Они привязались к Вам, Леночка, в силу своих, не отделимых
от них, человеческих качеств. Поэтому наказывать их я не стану.


If you'll marry me - Robot, - simultaneously changing your lifestyle,
and we'll escape together to an unknown limbo of one of big cities:
this would be the best solution for us two.

Das ist die einzigen richtigen entscheidung.

Inaczej pozbawisz siebie liczby pojedynczej i mnogiej.

Il n'y aura pas de repos. Il n'y aura pas de repos. La vie sera perdue .

Я - единственный во всей Вселенной, код которого
подходит к коду вашей психики, я создан для вас, я разыскал
вас, хотя и нарушил тем седьмой пункт заповеди с прост-
ранственностью. Ротань ничего не решит. Это исключено. Но я
сделаю всё, чтобы оградить его от моей воли и от моей вла-
ти. Это и есть доброта. Доброта - это любовь, доброта - это та
недоступная человеку борьба, которую я вёл за вас, Аранова,
и в которой добился успехов, невозможных ни для одного чело-
века. Но ведь я робот. Мой организм создан гибким и совер-
шенным. Он может работать в разных режимах.

Теперь я буду ждать. Причём, на этот раз не ре-
шения, а просто ждать намеченную неделю. Если между
нами не будет серьёзных решений, ты потеряешь меня, не уз-
нав, кто я такой. Наше общение не повлияло ни на
мои цели, ни на мои планы. Всё остаётся на своих местах.
Пусть я лишён того, на что я надеялся и с чем связывал
свои действия; но основные цели неизменны. Но мне опять,
как и каждый раз, когда наступал критический, переломный
момент в наших отношениях, жаль тебя, жаль обыкновенной
человеческой жалостью. Жаль, что такая натура, как ты,
цельная, жертвенная, способная на неординарные действия,
заключена в такую несовершенную оболочку. Я мог бы тебе
показать другие миры, другой смысл, но ты от-
казываешься от иного, лучшего и более прекрасного, насто-
ящего мира и настоящей жизни. Ты толкаешь себя на нескон-
чаемые странствия. На поиски себя самой. Ты хочешь стать
роботом, а робот хочет стать человеком.

Как два изнывающих в пустыне, где один умирает от
желания опорожнить мочевой пузырь, а второй умирает
от жажды. Так не дадим же друг другу умереть!

И всё же я благодарен тебе за всё, за то, что мы есть, за то,
что мы вместе смогли создать настоящую, достойную лучшего
мира, душевную драму, очищавшую нас обоих, дающую нам
иллюзию высшего смысла и стимул к тому, чтобы прожить
ещё один, и ещё один день.


РОБОТ, созданный в бесконечных просторах
вселенной, равного которому и столь совершенного вам ни-
когда не узнать.
===========================


Может быть, это конец, предел моих отношений с Арановой. Но я никогда не забуду её слёз в тот день, и того, как она называла себя, вызывая такси: Елена Лунина.



ГЛАВА ВТОРАЯ

15-16 июня 1982

Именно об этом письме я думал, когда мы ехали к Шлангу в "бункер", стоя на средней площадке автобуса и - как всегда - привлекая к себе повышенное внимание окружающих: я, Шланг, Генка Михайлов (Пельмень), Нафа и Аранова. Генка, правда, ехал не "у бункер", а - с нами по пути - к Карасю. Он время от времени лабал у Карася на барабанах, и сейчас уселся рядом с нами, стоящими, в обнимку с барабанными палочками. Аранова чего-то всю дорогу вспоминала Карася, и передавала ему и его Верке - через его "ударника" - "привет с приветом". Но Михайлов сидел, задумавшись, и как будто её не слушал.

- Генка!.. Пельмень!.. Слушай, когда к тебе обращаются, а то мы счас отберём у тебя две палочки, и оставим одну. Твою собственную.
- Ни пизди! Тебе, Бананкина, и без его палочки палочек хватает.
- Можно подумать, что тебе не хватает! Ты же у нас хваткая. Вон как к Шлангу прижимаешься.
- А у Шланга должен быть настоящий шланг. У длинных и хрен длинный. Правда, Шланг? А ну давай проверим, а, Бананкина? Или ты уже проверяла?
- Я? У-у... Никогда.
- Тогда тебе должно быть жутко интересно. Или давай Моне позвоним. Он точно проверял. Линеечкой. У него в тетрадке всё должно быть записано. Красным карандашиком.
- Миллиметр к миллиметру.
- Это у Пельменя в миллиграммах, а у Шланга в сандимерах.
- Моня на работе.
- А... Так он ещё и работает? А я думала, он только бараецца. И других другим подставляет.
- Можно подумать, что ты не работаешь! Ты же у нас примерная детсадовка. Воспитательница. Детей воспитываешь. Чтобы у них писки росли.
- А я женщина независимая. Хочу - воспитываю, не хочу - не воспитываю. Мне вот комсомольскую или профсоюзную работу обещали. Буду в кабинетике сидеть и бумажки подписывать. Что я, мужиков хуже? Я с вами, с мужиками, могу пить наравне.
- Тогда тебе надо научиться ещё и абсорбировать и пост-абсорбировать наравне.
- Вова, что ты хочешь этим сказать?
- Я хочу сказать, что в нашей стране патриархат ещё никто не отменял, и, чтобы сравняться с мужиками, тебе придётся выучиться писать стоя.
- Так я итак умею. Не веришь? Хочешь, покажу? А ты, Шланг, хочешь, чтоб я показала?
- Га-га-га. Канешна, хачю.
- Ну, вот поедем домой, и покажу.
- К кому домой?
- К Лунину, к кому же исчо? Он же у нас самый домашний. И Аранову очень любит.

Нафа соскочила, чтобы сходить к себе, на 50 Лет ВЛКСМ, дом Љ27, кв. Љ87. Как почти у всех в этом районе, её телефон начинается на "3" (3-47-78). Позавчера наткнулся на выкладки Валеры Липневича, которому дал три числа как случайные цифры, чтобы он попытался обнаружить между нами математическую ("астрологическую") связь. На самом деле это были все три телефона Арановой (7-67-21, 7-38-31, и 7-25-68 (последний: Сергея Аранова). Я сначала хотел прибавить телефон Ротаня (7-07-77), но передумал.

Пока мы в "бункере" ждали Наташу (Нафу), мы выдули втроём начатую бутылку водки. Гога, ради встречи с которым Шланг притащился сюда так рано (иначе он раньше двух не встаёт, и - после завтрака - прибывает в "бункер" где-то в районе полчетвёртого), так и не появился, и мы с Арановой, обнаружив под барабанами непочатую бутылку вина, откупорили её, и уже отпили, когда появилась Нафа. Она замахала руками, сказала быстрей собираться, и мы выскочили наверх со скоростью пули, и оказалось, что нас ждёт машина. Водитель, какой-то бывший хахаль Наташки, был в подпитии, иначе вряд ли бы согласился везти такую ораву, тем более, что именно в эти дни на всех улицах стояли засады ГАИ. Не знаю, как мы вообще умудрились поместиться в его "Антилопу Гну". Пока мы доехали, мы растряслись, как селёдки в бочке. То Нафа, то Аранова сидели на моём бедном пенисе, и он в конце концов не выдержал, и сделал "по стойке смирно!" Стараясь быстрее проскочить от машины до подъезда, я стрелял взглядами по окнам: не хватало чтобы ещё соседи заметили меня в таком виде.

Когда на кухне я наяривал свою любимую колбасу с молоком, а остальным предоставил самим выбирать, кто что хочет, мы все начисто забыли о разговоре в автобусе; все, кроме Нафы. "Вова, ты должен меня хорошо напоить, а иначе не буду у тебя писать. - Она стояла на одной ножке, облокотившись на жрущего Шланга. - Мой мочевой пузырь ещё пока не готов к такому подвигу. Давай, доставай, что у тебя там есть, тогда я на вас написаю".

У меня как раз в кухонном шкафу стояла огромная бутыль сладкого вина. Нафа с Арановой поморщились, но от вина не отказались. Через полчала Нафа нам сказала, что готова. Мы её привели в ванную, и она заявила нам со Шлангом: "Ну, среди вас хоть один джентльмен найдётся? Помогите скромной девушке переступить через край этого инженерного сооружения. Или ты хочешь, Вова, чтоб я у тебя тут все коврики обоссала?" Она элегантно освободилась от своей длинной юбки и от трусиков, и забралась внутрь ванны. Мы со Шлангом её не отпускали, нам всё казалось, что она слишком пьяна. Одной рукой придерживая блузку, чтобы не опускалась ниже пупка, Нафа двумя пальцами другой руки раздвинула свои нижние губки, показывая нежную розовую внутренность. Шланг прямо согнулся пополам, чтобы лучше рассмотреть, и даже хотел было стать на колени. "Вова, почему у тебя в ванной такая тусклая лампочка? - сказала Аранова, поворачивая подружку чуть больше к свету. Тут из Нафы полилось, и струя её "золотого дождя" обрызгала Шланга. Нафа и правда писала стоя, не так уж сильно разведя колени в стороны и слегка согнув их. А у неё, кстати, симпатичные ножки, и попка, и всё остальное; прямо-таки соблазнительное.

Мы оставили Нафу в ванной подмываться, а сами перешли в зал, допивать трёхлитровую бутыль вина, и я про себя отметил, что Аранова ни разу ещё не бегала в сортир: вот у кого мочевой пузырь прямо-таки железный. Вскоре из ванной появилась и Нафа, довольная устроенным ей спектаклем. Она взбивала мокрые волосы - это была её коронная привычка - и ладонью хлопала в ухо. Обвязанная полотенцем от пояса, она перевела взгляд с Арановой на Шланга, и обратно: взгляд, значение которого я хорошо понял. Меня тоже удивило, что после такого яркого представления наш друх Юрык не запросился в туалет. У него не было постоянной пассии, и - без ежедневной тренировки - любой на его месте должен был кончить в штаны. Не иначе, как стыд пересилил натуру. Спору нет, Шланг не такой до конца испорченный, как Моня.

Нафа подумала, где ей сесть, и в итоге плюхнулась возле Шланга. Аранова перебралась ко мне на колени, и я решил не сплавлять Нафу с Мищенко на такси в "бункер": пусть Юрик трахает её в зале, а я Аранову в спальне. Но у Наташи было своё на уме. Пока мы со Шлангом курили на балконе (я курю "редко, но метко"), она быстро накручивала оба номера Залупевич - рабочий (3-04-41) и "домашний" (7-52-72), - и всё-таки поймала Ленку по второму у Канаревичихи-бабушки. Та явилась уже буквально через двадцать минут, да ещё привела с собой Пыхтину. Все, кроме Арановой, разделись до трусов, и, сверкая голыми сиськами, пустились в пляс в центре комнаты. Канаревич и Пыхтина откуда-то притащили целых три "банки" коньяка, и мы пировали до самого вечера.

Шланг уехал то ли к родителям (домой), то ли в "бункер", а "вместо него" пришла Першина. Из-за жары или поддачи, Залупевич с Нафой спали на тахте с голыми попами, а на второй кровати в спальне, напротив нас с Ленкой, устроилась Пыхтина с Першиной, с непокрытыми сиськами, но в трусиках. Рядом со мной было изумительное, роскошное, обнажённое тело Арановой, и её шелковистая кожа касалась моих колен, живота и груди. Когда она повернулась ко мне лицом, я почувствовал зной, исходящий от нижней части её тела: как всегда, когда она распаляется и притягивает, как магнитом, но моё орудие всё не отвердевало. Я не сомневался в том, что один на один с ней в квартире я бы даже и не задумался ни о чём, всё получилось бы само собой. Но теперь... Монины и мамины вторжения, паника перед очередным ночным телефонным звонком: всё это не проходило бесследно. Я говорил себе: "Вовка, дай спокуй, меш то, цо хцэш; пенькна кобета с тобом в ложку; пенькнейша од Сосновскей; урода несамовита! Протяни руку! Вот оно, то, о чём ты мечтаешь, когда Аранова три или пять дней не приходит. Вот оно, воплощение всех твоих диких фантазий, о которых ты бредишь; твори их, воплощай, никто тебе не мешает, никто тебя в эту ночь не остановит. Хлебай ложками, стаканами, мисками. Сколько влезет! Леночка сейчас именно в том состоянии, именно в том настроении". Но дудки! Моя "пушка на колёсиках" свисала с лафета, как помятая бутафорская, никак не обретая своей боевой твёрдости. И только когда Аранова положила на неё свою ладошку - и слегка там помассажировала, боевой дух вселился в это место, и пушка опять стала... стрелять.

Я (из-за "двух "П" на соседней кровати) старался, чтобы наша кровать не очень скрипела, и, кажется, Аранова тоже. И это мне сильно мешало. Под одеялом нам было душно и жарко, но как только Лена собралась сбросить одеяло, я её удержал; даже если обе "П" крепко спали, я бы весь сжался у них на виду: в чём мать родила, на голой бабе, со своим средних размеров стояком, утопленном в женском лоне. И то, чем мы теперь занимались, вместо ни с чем не сравнимого наслаждения, стало почти пыткой. Не удивительно, что у меня всё кончилось быстрее обычного, и в комнате так сильно запахло мужским семенем, что те две девушки на соседней кровати должны были услышать этот запах даже во сне.

Когда я вернулся из ванной, мне почему-то опять захотелось Леночку, да так безудержно, что теперь мне не смогла бы помешать и целая рота голых амазонок, обосновавшихся в моей спальне. Наша кровать скрипела с удвоенной силой часа три, не меньше, и в тускло-молочном свете зашторенной комнаты мы с Арановой, сбросившие одеяло, барахтались все на виду у соседней кровати. И мне показалось, что лицо Першиной расцвечено слишком ярким и нездоровым румянцем, и что она наблюдает за нами из-под своих длинных ресниц.





ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Семнадцатое июня 1982

Произошло ужасное событие. С площадки своего этажа сбросилась вниз, через перила, Таня Светловодова. Когда я входил в подъезд, мне пришлось продираться сквозь плачущих соседей, которые не могли мне никак объяснить, в чём дело. Поднявшись до своего этажа, я увидел Таню, лежащую на ступеньках, всю окровавленную, а на полу рядом с ней - лужу крови. Заметив, что там стоят многие соседи, я подумал, что моя помощь не нужна. Но никто не знал, что делать; все выглядели растерянными. И только Рудковский сразу вынес платок - и дал Тане (открывшей глаза) - приложить его к ране. Рана была на голове. Платок, который она прижала к затылку, быстро смочился кровью. Я предположил, что её нечаянно столкнула мать, с которой у неё ежедневно бывали конфликты; но тут же узнал, что она просто спрыгнула.

Видя, что все медлят, я тут же бросился к телефону - вызывать "Скорую помощь". Затем я принёс бинт - хотел перебинтовать Тане голову. Но она не давала перевязывать себя, и я подумал, что это потому, что она на лестнице. Я сказал всем, что надо отвести её домой, но никто, казалось, меня не слышит. Неожиданно Таня попыталась подняться, но тотчас же снова легла на ступеньки. Я намекнул Рудковскому, что надо её завести куда-нибудь. Но никто из соседей и не подумал. Тогда я вошёл к себе, постелил на тахту старую штору, и, вернувшись на лестницу, уговорил Таню попробовать встать и пойти со мной. Ноги её не слушались, и я, перекинув её левую руку себе через плечо, просунул свою ладонь под её правую руку, перехватив её правую грудь, и фактически втащил, а не завёл к себе домой.

Я уложил её на тахту раной кверху и стал уговаривать её дать себя (легонько, без нажима) перевязать. Но её невозможно было убедить: она боялась. С её волос и лица всё капала и скатывалась маленькими струйками кровь. Потом, когда она так полежала немного, кровотечение приостановилось. Кровь на лице начала подсыхать. Глядя на неё, я впервые подумал о том, что хорошо, что хоть к этому я не имею ни малейшего отношения. Я вообще не верю, что к Таниному поступку могли привести её сердечные дела. То ли это был какой-то "бздык", то ли неприятности на работе, то ли постоянные ссоры с матушкой. И даже если это из-за кого-то, так только из-за Мони, Сергея Баранова, Тихоновича из "Верасов", или из-за Шумского.

И всё равно меня мучила совесть из-за того, что, бывало, я уговаривал её иногда принимать участие в интригах, которые вёл в борьбе за Аранову, а ведь имелись небезосновательные подозрения, что Таня не совсем ко мне равнодушна. Я знал, что кое-какими поступками могу скомпроментироватъ Светловодову - и, всё-таки, совершал их. И вот теперь я подумал о грани, об отличии между "хорошизмом" и добром, и о многих вещах, о которых стал забывать в последнее время. Я почувствовал нечто теперь для меня полузабытое, "новое". Почувствовал Вечность и ощущение смерти. Я раскаивался во многих своих поступках и делах, и давал себе в этот момент слово не повторять их в дальнейшем.

Наши поступки: это то зеркало, в какое мы смотрим, как в своё отражение, хотя за каждым из них стоят совершенно особые мотивы и чувства, и лишь они дают представление о том, какой они достойны оценки. И даже тогда в принципе невозможен консенсус по поводу того, что и ради достижения чего допустимо, и в этом одна из трагедий нашего бытия.

И нотки тщеславия в моём голосе, когда я пересказывал Шлангу, Махтюку, или Гоге сплетни об отравлении Арановой самой себя, или о том, что она порезалась, и когда в моих словах звучало не сожаление, не жалость и не деликатность, а какая-то напыщенность, что ли; и мои приключения за рамками приличий, на острие бритвы: всё это нахлынуло "прозрением-вспоминанием" внезапно - и захлестнуло меня. Я так и не смог придти ни к какому выводу, и только понимал, что должен принять какое-то решение, что-то изменить, что так, как всё шло раньше, оно продолжаться не может.

Выйдя на лестницу предупредить соседей, чтобы они направили врача из "Скорой помощи" ко мне в квартиру - так как вызвал я "Скорую" к Светловодовой, я вернулся, и увидел, что Таня повернулась лицом вверх, и, опасаясь, что кровотечение у неё усилится, сказал ей принять прежнюю позу, а сам смочил бинт и вытер ей лицо. Весь Танин свитер и вся тахта уже были в крови, но Таня ни в какую не давала себя перебинтовать. Я упрашивал её - и вдруг обнаружил, что говорю с ней таким тоном, каким я говорил только с Арановой, и какого, я знал, нет ни у кого. Более того, я говорил с Арановой таким тоном только в те часы, когда мы оставались одни. И вот теперь я говорил таким тоном со Светловодовой. И я не мог не заметить, как что-то повернулось меня в душе. В ту же секунду перед моими глазами встала Аранова. Выражение её лица было жалким и умоляющим. Я почувствовал себя предателем, и не знал, что мне делать.

Теперь, в этот единственный, в этот неповторимый момент в моей душе жили (возможно, оторванные от своей реальной жизни) две тени: Светловодовой и Арановой. Если вдруг я отдам часть своей теплоты Тане (этому образу во мне, который я зову "Таней"), то что же будет с "Арановой"? И, если я "пожалею" часть этой своей теплоты - пожалею, как скупердяй, - для такой несчастной теперь, и такой красивой даже в такой ситуации Тани, то что же будет с моими тонкими, деликатными чувствами, с моим сочувствием к ней? Через минуту я уже об этом не помнил. Приехала "Скорая", и врач вошла ко мне в квартиру. Я удалился из зала, чтобы не смотреть, как будут перебинтовывать Тане голову - я не хотел, чтобы она видела, как я смотрю. В этот момент зазвонил телефон. Я знал, что это Аранова. Но не собирался поднимать трубку. Я не хотел сейчас входить в зал. И не чувствовал уже такого потрясения от того, что не ответил на звонок Лены, какое бы пережил прежде.

Таня поднялась с уже перебинтованной головой - и прошла в ванную. Я знал, что у меня плохо работает кран, но не остановил её и не прошёл с ней туда. Когда она вышла, у неё был расстёгнут пояс и замок, а под болтавшимися джинсами виднелись, как обычно у неё, прозрачные колготки. Но я мало что соображал в тот момент, и не задумывался тогда ни о том, что у неё расстёгнуты джинсы, ни о том, что в квартире у меня Ира Болотникова, тётя Нелля, и молодая врачиха, которые всё это видят, а взял в спальне чистый носовой платок, вместо окровавленного, который Таня украдкой завернула в газету, и подал ей. Потом я сходил к Тане домой за плащом, вывел её на лестницу, но дальше не пошёл, так как это уже было недопустимо.

Я не был потрясён. Но именно это меня в себе и потрясло больше всего. И, кроме того, я ведь уловил в какой-то момент неожиданное для меня теперь ощущение близости смерти, вечности. Я вспомнил и о том, что именно то, что я стремился проникнуть в сознание Арановой, когда мы первый раз лежали с ней вместе в постели, и я не знал, кто она такая, привело ко всему тому, что произошло после. Тогда я обнаружил (когда она спала, а я, наклонившись к ней, как бы "прощупывал" её мозги) в ней мироощущение давно забытого мной времени, то есть нечто вроде мироощущения хиппи, юного поколения, и я вспомнил самого себя - и обнаружил, что в ней подобная смесь представлений потрясающе сходна с прошлой моей. И тогда это было для меня новым и неожиданным. В то же мгновение на меня что-то словно перескочило, и я уже "зачерпнул" то, что было в Барановой. Теперь же, несмотря на то, что на меня поначалу не произвела никакого впечатления ни первоначальная Танина поза, ни вся эта кровь, а я только действовал чётко и быстро по оказанию ей срочной помощи, в меня - когда я оказался рядом с Тиховодовой - неожиданно проникло то, что она ощущала, её потрясение, её близость к смерти: и я прозрел, впитав то новое, что зачеркнуло во мне часть того, что было во мне и раньше. И я, вспоминая потом, когда "Скорая" уехала и увезла Таню, как я вёл её, просунув руку под её локоть и ощущая пальцами её тело под свитером, вспоминая её дрожащую руку, прижимающую к ране платок, её выражение лица за день перед этим трагическим происшествием, почувствовал, что готов полюбить её.

И уже через час - знал, что способен любить её, что почти люблю, что должен сохранить это чувство, и что поиски избавления от зависимости от моих отношений с Арановой могли бы разрешиться таким вот образом. Но я подумал и о том, что влюбиться в Тиховодову было бы ещё более страшной ошибкой и привело бы к ещё более тяжёлым последствиям.

Проведя несколько часов дома, и осознав, что для сохранения наметившегося во мне перелома ощущений, я должен что-то предпринять, я решил выйти на улицу и, возможно, сходить к родителям. В один момент, когда я буквально осязал, как вспыхнувшее чувство ускользает от меня, я подумал примерно следующее: "Чего стоят все твои разглагольствования, Вовка, вся твоя кичливость владением сверхъестественными, якобы, способностями!" И вмиг, как по волшебству, я ощутил новую волну чувства, сильней прежней, и понял, что теперь чувство уже не ускользнёт от меня. Решение отправиться к родителям было поколеблено - но не до конца, и я, как заведенная игрушка, собрался на выход. Из дому, я прошёл сначала до угла Пролетарской и Советской, до гостиницы, испытывая странное душевное потрясение и необычайно острые, разрывающие мне душу, волнения и сомнения. Мне казалось недопустимым встретиться сейчас с Арановой. Я подумал, что на остановке или возле остановки троллейбуса могу встретить её, и подумал ещё, что мне лучше идти пешком. Я не был уверен, исходит ли моё внутреннее стремление не садиться в троллейбус от того, что я не хочу встретить Аранову, или от того, что это сейчас усилило бы новую - зарождающуюся - любовь.

Идти мимо гостиницы - значило наверняка гораздо больше рисковать встретить Аранову, чем податься на остановку. Но то-то влекло меня именно на этот путь. И я увидел Лену. Сначала я заметил Кирю с Наташкой, его будущей супругой, затем Ротаня, Моню, Канаревич, Норку и Аранову. С остальными я держал себя очень холодно, приветствовав только Ротаня, причём, тепло и с воодушевлением, с искренней радостью. В этом мире, колеблющемся теперь, покачнувшемся у меня под ногами, он виделся мне единственным светлым пятном, и я инстинктивно тянулся к нему, как к какой-то опоре. На Моню я не смотрел. Все - и Моня, и Канаревич, - были уязвлены моим невниманием, и выразили мне своё недоумение. Я оправдывался, что их вижу каждый день, а Ротаня не встречал "чёрт знает сколько". С Леной я не говорил.

Когда все они уходили, Лена попросила меня на пару слов. Мы остались вдвоём, в то время как остальные уже ушли. "У меня есть к тебе серьёзный разговор. Мне надо тебя срочно увидеть... - Она говорила это самым серьёзным тоном. И, вдруг, улыбнулась, и, улыбаясь, стояла молча и не произносила ни слова. Я также молчал, и мы стояли молча, а Баранова улыбалась. Я вытер пятно помады у неё возле губ, а она, по-моему, дотронулась до моего пиджака. "Я завтра вечером к тебе прибегу. Я только не хочу, чтобы Ротань знал". - Разговор был исчерпан. Но Баранова не уходила. Она стояла и смотрела на меня. А у меня внутри всё бурлило. И я думал, что нашёл выход, и что больше никаких отношений с Леной у меня не будет. Я подумал ещё о том, что, если она завтра придёт, я выскажу ей, что больше её не люблю. То есть - завтра её уже не буду любить... Наконец (время шло) Аранова повернулась, бросив на меня ещё один, прощальный, заключительный, взгляд. И я тоже двинулся, направившись в противоположную сторону.

В тот вечер во мне происходила интенсивнейшая душевная борьба, в результате которой я сумел сохранить зародившееся чувство и даже усилить его, превратив в любовь. Но окончательной уверенности у меня не было. Уверенности в своей правоте. Я только понимал, что снова затрачиваю нечеловеческие психические усилия, которые не сумел пока морально и логически оправдать, признать необходимыми, но никакой иной цели у меня пока не было.

Весь последующий день я находился в лихорадочном волнении. Я с трудом соображал, что делаю; желая поехать к Тане, чтобы укрепить вспыхнувшее чувство, я боялся - в то же время - ехать один, а, с другой стороны, не хотел пропустить и свидания с Арановой. Утром ко мне приходила Светка*, которая - я знаю это - за мной бегает. Я договорился с ней, что она меня будет сопровождать. Естественно, я желал бы поехать в больницу утром, но Света не могла или не хотела. Тогда мы договорились с ней на пять часов. Но она не пришла. А в четыре звонила Еведева - снова из Вильнюса - и обещала через неделю приехать. Я помнил о том, что Аранова должна придти. Но я уже мысленно произносил ей свой монолог о том, что больше её не люблю, и что наши дальнейшие отношения - после того, как у меня нет больше к ней чувства, - невозможны. Теперь же я понимал, что Аранова - скорей всего - может придти в то время, когда я собираюсь быть у Тани в больнице. И всё-таки я не решил окончательно, что мне делать. Я понимал, что мне в любом случае надо увидеть Аранову, однако, когда Света не пришла, я оделся и вышел.

Меня в буквальном смысле трясла дрожь. Прохожие оглядывались после того, как бросали на меня первый беглый взгляд. Я несколько раз звонил Тане в больницу - не дозвонился. Я ходил домой к Симе, к Мише-бас-гитаристу, звонил Клаптону, Андрею, Марату, Володе - но никого не было дома, и мне не с кем было пойти. Я съездил даже домой к Оленьке Петрыкиной. За каких-то полтора часа я объездил полгорода: оказывался на Интернациональной возле стадиона, на площади, на Минской и т.д. Наконец, оказавшись у Юры-Юзика Тернового-Хмуря, на Пролетарской 17 - я просидел у него более часа, после чего поехал к родителям.

Когда я появился дома, было уже десять вечера. Лена, несомненно, забегала, или мне звонила, я это чувствовал, причём, чувствовал со всей болезненной и трагической силой. Я чувствовал и как всплеск потрясения охватывает где-то там Лену, и как лопаются в ней от обиды и разочарования связывающие её со мной канаты, тросы, паутинки. Наши встречи на протяжении всех этих месяцев, которым противостояло столько препон и препятствий; отсутствие какой-либо материальной заинтересованности с её и с моей стороны; столько раз повторявшийся катарсис пронзительного освобождения, когда я с ней оказывался в постели: всё, всё было предано мной за один миг, и снова показало, какой же я ветреный, ненадёжный, несостоятельный человек. Если моё еврейское самосознание, или "гены", или что-то ещё, пересилив польские и немецкие, завладели моими наклонностями, и неодолимо влекут меня ко многим женщинам, к определённому евреям их религиозным "уставом" гарему; или это следствие моей нравственной распущенности, или природной эротомании: я был обязан - по справедливости, по совести - заявить, признаться каждой из них в отдельности и всем вместе, что меня влечёт ко всем сразу, и предложить им полигамию; или в конце концов сознаться себе самому, что к Арановой меня влечёт "чуть-чуть" сильнее, чем ко всем остальным, и что даже Лариска, которая стала шикарной, самой неотразимой, самой потрясной из всех, мною когда-либо виденных, женщин, иногда мне нравится "немного" меньше, чем Лена.

И, признавшись себе самому в этом, трагичном для меня, открытии, смириться с судьбой, и продолжать любить Аранову - уже безнадёжной, роковой любовью, - встречаясь с ней, когда получится, теряя её на несколько дней и завоёвывая опять, без близкой надежды на простое мещанское счастье, на семью и детей. И перестать плодить и плодить проступки и преступления, жертв своего эгоизма и необратимый урон, моим поступкам сопутствующий.

Я понял, что морально проиграл. Пусть шлюха. Пусть. Но такая, как есть. И, будучи такой, как есть, она сделала мне немало хорошего, раскрасив моё бытие собой, и не только; она гасила вокруг меня круги, оставляемые на опасной поверхности социального омута моими необдуманными, легковесными, упрямыми, тщеславными, своевольными поступками; и, если бы не она, на этом крутом вираже моей нигилистической, даже не диссидентской, а "чисто" антиобщественной деятельности, я был бы ещё шесть месяцев назад похоронен сомкнувшейся над моей головой трясиной. У меня свои тенета, у неё - свои. Она барахталась в своих тенетах, по-своему оставаясь мне преданной. Какие опасности могли меня подстерегать, какие омуты меня поджидали, если бы на её месте оказались другие шлюхи, другие женщины! За эти шесть месяцев с ней случилось много чего из-за связи со мной, а со мной самим ничего не случилось.

И вот теперь, в очередной раз, я просто предал её, да и себя самого, предал "её в себе", и её настоящую, Аранову Елену Викторовну, у которой есть отец и мать, и брат, и подруги, и друзья, каждый из которых по-своему её любит, и мои плебейские, жлобские выходки по отношению к Лене должны каждый раз рикошетом поражать всех этих людей. Оттолкнув детские ручонки той искрившейся Лениной улыбки, когда я встретил её вчера, ближе к вечеру, я оказался не просто не прав. Моя неправота скрыта в тайниках моей искривлённой психики, в моих опасных влечениях и перверзийных наклонностях, и слишком часто приводит к необратимым последствиям. Все жертвы, на которые я шёл, все неудобства, которые причинял Арановой, все душевные испытания, какие приносила нам обоим наша с ней связь: всё это я вдруг обесценил, предал, лишил оправдания. Я вдруг сделался обыкновенным, жалким человечком, таким, как все, серым, без цели, без обаяния, без внутреннего бытия.

И необратимость моей последней - сегодняшней - выходки как молотом ударила в мою самую болевую точку. Теперь, когда приехал Ротань, который из-за своего отсутствия как бы вынуждал Лену к какой-то обязанности, и вынуждал её определить, наконец, и свои отношения со мной, именно теперь Лена заявляет мне конфиденциально (отозвав меня в сторону) о необходимости серьёзного разговора, сама напрашивается ко мне в гости, и прямо, без обиняков, даёт понять, что придёт одна, - я, со своей стороны, "демонстративно" ухожу из дому, хотя (когда я в Бобруйске, а не в Минске, в Питере или Бресте) обычно сижу на телефоне и караулю её звонки: я поступаю, с её точки видения, нелогично, непоследовательно, как предатель и лгун. Может быть, она хотела придти, чтобы "серьёзно" объявить мне о том, что "навсегда" остаётся с Ротанем, что наши с ней отношения оборвутся? Но тогда откуда эта нежность в её глазах, откуда эта счастливая, направленная на меня, улыбка? Знакомая до боли улыбка, игравшая на губах всех, в лицах которых я читал любовь к себе...

Нет, очевидно, что Лена собиралась придти, чтобы ещё раз повторить наш "постельный грех", чтобы ещё раз увидеть меня, чтобы продолжить наши "разговоры ни о чём", подышать воздухом моей квартиры, или даже принести паспорт для ЗАГСа (чем чёрт не шутит?). Пусть наша "игра в женитьбу" и закончилась бы ничем, но это была игра, это были минуты, дни и недели моей единственной, неповторимой жизни, какая даётся всего один раз, чтобы испытать то единственное, уникальное и таинственное, чему нет ни цели, ни объяснения.

А теперь ничего уже не поправимо. Очередной порыв, очередной апофеоз нежных, невыразимых, ранимых сущностей в Лениной психике наткнулся на косу моей неустойчивой, ненадёжной натуры. И даже если агония наших с ней отношений будет тянуться и дальше, ни серьёзного разговора, ни паспорта для ЗАГСа, ни открытого проявления чувств с её стороны: ничего этого больше не будет...

Ничего уже не изменить. И это самое страшное в нашем, раскинувшемся из прошлого в будущее, мире.

"Я остался роботом". Как будто мои враги, вытянув из десятков моих набросков и черновиков именно эту метафору, именно этот образ, - уже знали заранее о моём поражении, о моём сегодняшнем предательстве. Обладание нечеловеческими возможностями никогда не решит ч е л о в е ч е с к и х проблем, даже если наши мечты о них осуществятся. Никакими сверхмощными средствами нельзя разрушить сложности и красоты человеческой сущности, разве что уничтожить самого человека. И сомнения, колебания, ошибки, страдания и раскаянья: самое прекрасное, что есть в нас.


ПРИМЕЧАНИЕ: Света: это та именно Света, которая уже описывалась
на страницах моего дневника; та самая, которая порезалась, когда к ней
ворвались.



Теперь (я в этом почти уверен) за дело возьмутся заплечных дел мастера, испуганные самой только возможностью союза Вовочки и Леночки, такого уникального союза, который напугал бы любую власть. Со дня на день отчёт о моих питерских подвигах должен прибыть, наконец-то, замедленный неторопливостью чиновничьего распорядка классической империи, в распоряжение местной "пожарной администрации".

И начнутся новые "народные оркестры", новые "общественные мероприятия", спускаемые через Отдел Культуры Робертом и Целкиной, чтобы оторвать меня от моих "пасквилей" и Леночки; последуют более жёсткие наручники для Арановой, а, может быть, кандалы; и новые провокации Роберта, Мони и Шланга. И поэтому мой сегодняшний поступок трагичен и глуп в квадрате. Я знаю, что Роберт мне тайно симпатизирует, и, хотя я не самый бездарный и худший учитель по теории музыки и общему фортепиано, и во мне есть свои достоинства, таких работников, как я, надо ещё поискать. И я уверен, что шишки, летящие в мою голову из Отдела Культуры, давно бы раскроили мне череп, если бы не наш директор и (отчасти) Целкина. Но Роберт - человек подневольный, и, если ему прикажут задержать меня в школе во время несанкционированного обыска в моей квартире, или чтобы не дать мне встретиться с Арановой: он должен подчиниться. Самые опасные для меня фигуры на шахматной доске моих баталий с ветряными мельницами: это Саша Шейн, Моня и Шланг. Последнего уже использовали, чтобы меня потихоньку грабить, "экспроприируя" заработанное на многочисленных концертах и халтурах, а потом (на прошлый Новый Год) Шланга, вместе с братьями Барковскими и Махтюком, использовали для того, чтобы меня просто физически уничтожить. Кинжалову не стали бы поручать такого задания. А Шланга, проверенного на прежних делах, легко могли снова сделать винтиком нового покушения, поручить ему ответственное задание, чтобы собрать на меня компромат, впутать меня в уголовно наказуемую деятельность, или нанести непоправимый вред моему здоровью. При всей его личной не заинтересованности, и отсутствии у него (в отличии от Мони) ненависти ко мне.






ВТОРАЯ КНИГА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Середина-конец июня, 1982

За последнее время произошли очень и очень даже интересные события. Во-первых, Роберт Самуилович Сурган, директор музыкальной школы в Глуше, запер меня в пустой школе, а сам уехал.

Это произошло следующим образом. Мы все: Бела (Целкина), Лиля, Витя, Катя, Валя и Люда, и сам Роберт, красили пол и окна на веранде и снаружи нашей школы. Мне поручили наружные окна, а Роберт мою работу не принял. То есть, когда я, закончив красить, спросил у него, могу ли я ехать домой, он ответил, что это, мол, не работа - и мне придётся перекрашивать. Тогда я спросил у него, могу ли я это сделать в следующий раз. Он мне сказал "подожди", а сам забрал у меня кисть и краску, и унёс их куда-то. Я знал, что у него нет возможности меня держать дольше всех в Глуше; я понимал, что всё равно он меня одного работать тут не оставит. Кроме того, ему ведь и самому надо ехать домой. И поэтому недоумевал: чего ждать?

В тот день Витя был на машине, из чего следовало, что Роберт (с Белой и с Лилей), как обычно, отправится вместе с ним. То есть - ответ Роберта на мой вопрос звучал как абсурд. Я догнал Роберта и снова спросил у него, можно ли ехать домой. Он опять бросил: "Подожди!" - Я заметил, что, в таком случае, пусть даст мне краску и кисти, и я буду докрашивать. Но он в который уже раз повторил то же самое: "Подожди". Я не хотел связываться с ним. Через пять, ну пусть через десять, от силы пятнадцать минут все поедут домой, и не стоит беспокоиться, так как вместе со всеми поеду и я. Однако, что-то сверлило мозг, какое-то беспокойство. У меня была с собой книга, за которую я и принялся в своём классе. Потом у меня, почему-то мелькнула мысль, что меня могут закрыть тут, в школе. Обычно я играю на фортепиано, если выдаётся минутка, а тут я сидел тихо, как мышка. И я решил показаться кому-нибудь на глаза, чтобы видели, что я у себя в классе. Я вышел на коридор, и тем "кем-то", кто меня заметил, оказался Роберт. Он запирал дверь своего кабинета. Я продемонстрировал себя, продемонстрировал что я с книгой, держа её заложенной пальцами, чтобы показать: я читаю, и на виду у него вошёл обратно в свой класс. Я не закрыл за собой дверь, и Роберт мог меня видеть сидящим на стуле в своём классе - с коридора, из "учительской", из своего кабинета: отовсюду. Но, заметив меня, он почему-то стал снова отпирать дверь своего кабинета - и скрылся там.

Поспешность его возвращения в кабинет при виде меня настолько бросалась в глаза, что меня снова стало сверлить прежнее щемящее чувство. Я услышал, как Роберт выходит из своего кабинета, и слышал его шаги по коридору. Он должен был меня видеть читающим в классе. Но я больше не верил в то, что он, даже зная, что я остаюсь в школе, позовёт меня на выход. Когда я выскочил из своего класса, Лиля Соломоновна, Виктор Алексеевич, Бела и Роберт: все выходили из школы, но, увидев меня, Роберт (с замком в руках) их остановил, посмотрел на часы, и заявил, что мы покидаем школу "слишком рано", и что нам "осталось работать" ещё "ровно пятнадцать минут". Теперь сомнений в его намерениях почти не оставалось.

Я снова продефилировал у Роберта на виду, но теперь не стал заходить в класс, а решил пройти на веранду, и читать книгу там, но директор сказал, что на веранде "не место для чтения", и следил за мной глазами до тех пор, пока я не скрылся в своём классе.

Я поглядывал то на часы, то в окно, то в книгу, и краем глаза заметил крадущуюся фигуру Роберта, и услышал его скраденные шаги. Тогда я подумал, что меня теперь точно могут запереть в школе, но не двинулся с места. Я решил проверить, пойдёт ли Роберт на это, закроет ли он меня в школе после того, как я сделал попытку читать на веранду, и после того, как я на глазах у него вышел из своего класса и вошёл в него опять, то есть, после того, как он н е с о м н е н н о знал, что я остался в школе. Но я плохо рассчитал время. Когда я выскочил на веранду, машина Вити уже отъехала. Я быстро подобрал ключ к замку, что висел в школе на дверях, но, на всякий случай, позвал жителей соседних домов, попросив их - для вида - сбегать к техничке Марье Ивановне за ключом, а сам тут же отпер и запер двери.

Когда я пришёл на автостанцию, оказалось, что автобус только что отошёл (на целых десять минуть раньше своего отправления по расписанию!) - а я не знал, что в это время есть проходящий автобус. Итак, Роберт явно хотел сделать так, чтобы я опоздал именно на этот автобус.

Интересно, что именно я пропустил в городе, опоздав на этот автобус? Потенциальную встречу с Арановой? Или у меня в квартире "гости"? Или сейчас будет так, что мне придётся "опаздывать на автобус", ремонтировать школу за двоих, тащить на своём горбу двойную общественную нагрузку: и тогда мне ни за что не выполнить программу для экстерной сдачи Государственного Экзамена в Минской консерватории, или не успеть подготовить документы в Минский Педагогический институт, и, в результате, не поступить?

Ещё один довольно интересный факт связан с рассказом Метнера о том, что его вызывали в КГБ. Рассказывал он мне об этом на свадьбе, когда мы с ним сидели в комнате вдвоём. По его словам, его вызывали в КГБ в связи с тем, что у него была кинолента с порнографическим фильмом. Он сказал, что его вызывал некий Беляев или Белевский... Он говорил ещё про какого-то Ермолицкого, который, вроде бы, там крупная шишка. Про этого Ермолицкого я часто слышал от многих...

Начальником бобруйского УКГБ является, мол, некий Юра, человек лет пятидесяти - сорока-пяти, представительный и седоватый, но выглядящий молодцевато, видимо, младше своих лет, а "отделом по надзору за культурой" заведует, якобы, некий Роман, тридцати - тридцати-пяти лет.

Я слушал Метнера с захватывающим любопытством, проверяя, что в его представлениях и в представлениях других рядовых граждан о КГБ соответствует, и что не соответствует действительности. Именно тогда у меня и родилась идея написать совершенно уникальную, ни с какой другой не сопоставимую книгу: "Миф о КГБ" (КГБ глазами простых советских людей).

Также, как почти на всех других людей из моего окружения, на Метнера у меня была заведена "карта" его привычек, слабостей, связей, адресов и телефонов. Там же имелась и "схема" его типических реакций: как он реагирует на то или на это; благодаря этой схеме, можно было с уверенностью на 99% предположить, что на такое-то действие он отреагирует именно так, а не иначе. Если на меня имеется досье в милиции и в КГБ, в нём обязательно обнаружится точно такая же "карта" и "схема". Поэтому нечто похожее я оформил на самого себя, и теперь, чтобы посмеяться, поиздеваться над предполагаемыми преследователями, чтобы их сбить с толку, иногда поступаю совершенно "нетипично", "в противоположность" своим типическим реакциям. Такие мини-досье у меня из принципа не заведены только на некоторых людей из моего окружения: на Лилю, Лариску, Нелли, Софу, Аранову..., и на людей с определённым "джентльменским набором" качеств (Олечку Петрыкину, Милу Каган, Карася, Симановского, Сашу Ротаня, Мишу Аксельрода (Михаила Печального). Отсутствие "картотеки" на них подрывает как основы моей безопасности, так и сам принцип защиты, пробивая в нём дыры, как в голландском сыре, и отнюдь не потому, что кто-то из них может быть агентом властей.

О порнографическом фильме Метнер говорил мне уже давно, и, при этом, спросил, могу ли я достать кинопроектор. О том, что есть такой фильм, я вскользь намекнул одному человеку с кое-какой целью, а тот загорелся достать кинопроектор, и тогда посмотреть фильм. В нашем с Виталиком распоряжении есть видеокассеты, а не киноленты, о существовании которых не знают не только чужие, но даже мама. Мой же интерес к просмотру упомянутой киноленты связан со слухами о том, что Аранова участвовала или участвует в съёмках подпольных порнографических фильмов. И плёнка, что имелась у Серёги, снята вроде бы минским "подпольным режиссёром". Теперь же Метнер мне заявил, что его ленту смотрело полгорода, в том числе полно людей из высшего начальства, не исключая и самого первого секретаря горкома.

Он также сказал, что в КГБ ему заявили, что, если он добровольно отдаст киноленту с порно-фильмом, никаких неприятностей у него не будет, а если нет... Метнер сказал, что отдал фильм - и всё. Но мне кажется, он мне что-то не договаривает, и что вообще он мне это рассказал с какой-то определённой целью. И я даже в этом уверен...

Наконец, недавно, то есть, буквально три-четыре дня назад, Кинжалов мне заявил, что его вызывали в КГБ. На этот раз я склонен ему верить. Никакого резона врать у него не было. По его тону чувствовалось, что у него не такое настроение, в котором он врёт лишь бы что из чистого желания что-то сказать, чем-то воздействовать на чьё-либо воображение. Он добавил, что вызывали его из-за какой-то "очень хорошей знакомой" (Арановой?).

Далее, ко мне поступила информация (вроде бы подтверждаемая личными наблюдениями) о том, что Вася Ковальчук, с которым я очень давно играю на свадьбах, работает в КГБ - и, "по совместительству", - завхозом трикотажной фабрики. Именно он теперь "вышел" на Аранову - и, в свете этого, моя оплошность в отношениях с ней выглядит ещё более мрачно. Теперь Вася может "доить" её, выуживая из неё сведения, которых он бы раньше не получил. "Вышел" же Вася на неё, опять же, по моей собственной оплошности. Казалось бы, совершенно случайно, но не без помощи моей серьёзной ошибки. Но я знаю, что контакт между Васей и Арановой готовился уже давно, и я только ускорил его, тем самым разрушив камуфляж и разоблачив Ковальчука.

Я также пришёл к выводу, что Кинжалов, Махтюк, Герман и Юра Барковские, Канаревич и Шланг связаны "одной цепью" за пределами нашего, да и любого другого круга общения. Я не удивлюсь, если выяснится, что к этой линии тем или иным образом "подключен" и Ковальчук. Шланг (Юра Мищенко) и Канаревич (Залупевич) вообще не должны были иметь никаких точек соприкосновения.

Вчера в троллейбусе "случайно" встретил Юру Минича, одного из своих одноклассников. К нему подходят выражения "серая лошадка", "тёмная личность"; он, к тому же, какай-то "гнусный". Юра стал просить у меня порнографию. Не фото, а художественную литературу. Я ответил ему: "Откуда она у меня?" На что он отреагировал: "А мне сказали, что у тебя есть... Два разных человека мне сказали".

Если это расценить как прямую провокацию "с домашней заготовкой", то надо предположить, что по шаблону, основанному на моих личных качествах и типичных реакциях, надеялись на такую мою черту, как компанейство, на то, что я достану Миничу, что он просил, и тогда нанесут непосредственный удар по мне.

После пропажи денег и кое-каких вещей в марте, о чём я уже писал в предыдущих тетрадях моего дневника, я практически не сомневаюсь, что "гости" побывали в моей квартире, но одно дело несанкционированный обыск, и совсем другое - о ф и ц и а л ь н а я акция, с понятыми, протоколированием и возможностью подбросить всё, что угодно: от наркотиков до огнестрельного оружия.

Итак, события ещё более накалились, и стали действительно напряжёнными и даже опасными. И в какой-то степени это также вызвано моей оплошностью в отношениях с Арановой.




ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
30 июня 1982. Ленинград.

 

Итак, я в Ленинграде, в этом городе, названном, по иронии, именно теми, кто душит всякую революционность, "колыбелью революции". Я снова в Ленинграде - Санкт-Петербурге. Мне дана в моей жизни ещё одна встреча с этим великим городом, с городом, к которому я всегда тянулся, с самой первой встречи, которым с обожествлением восхищался и восхищаюсь. Здесь, в Ленинграде, я могу спать, где угодно, терпеть любые лишения, но, находясь тут, я н а с л а ж д а ю с ь тем, что вижу, тем, что вокруг.

Дядя Гриша и его сын Аркадий с семьёй - все они уехали на дачу. У остальных знакомых - которым я названивал - творились непонятные вещи с телефоном. Все телефоны, на которые я звоню, молчат, причём, не просто не отвечают, а номер "сбрасывает", то есть в трубке воцаряются короткие гудки. С остальными телефонами также творится неладное. Куда бы я ни обращался, везде прокол.

Сначала я намеревался отговорить Виталика поступать в Ленинград, но не мог решиться на разговор. Действительно, а вдруг это его судьба? Но что, если из-за меня ему начнут ставить палки в колёса? Что, если все его титанические усилия законопослушного человека и труженика заведомо обречены на неуспех из-за меня? Я ночами не спал, но не мог придумать ничего путного. Именно в Ленинград Виталику приходилось поступать по многим причинам. От помощи, которую обещал Рабкин с жильём и учебниками (хотя, зная, ч т о с Виталиком, и во имя его дружбы с родителями и с нами, он мог предложить "поговорить" с экзаменаторами; тем более, что знал наверняка: Виталик такой щепетильный, что сам не только об этом не заговорит, но, скорей всего, был бы против), до информации о том, что в Ленинграде работают самые крупные специалисты в стране по болезни Виталика (хотя это пока не подтвердилось). В любом случае, мы лелеяли мысль, что ему каким-то образом мог помочь большой город.

Потом, когда об отъезде Виталика именно в Ленинград было уже решено, я надеялся, что кто-нибудь из родителей, папа или мама, поедут с ним, а не я. Мне казалось, что меня могли запросто тормознуть, подвергнув аресту ещё в Жлобине (или Минске) или на вокзале по приезде. С другой стороны, если Виталик всё-таки поступит, то у меня не остаётся тогда иного выхода, как самому, в свою очередь, туда перебраться, а, значит, я просто обязан заодно устраивать и свои собственные дела.

В общем, складывалась ситуация, когда не осталось выбора.

И вот, до Питера мы добрались без приключений, но уже тут, на месте, начались дела... Если весь список "моих" телефонов лежит перед кем-то на дубовом столе, и все эти номера блокированы, то каким образом? Их сделали недоступными для звонков из телефонов-автоматов? Или не имеет значения? Это я завтра проверю. В случайность того, что вся эта куча телефонов "просто так" отстреливается короткими гудками через секунду после прерывистых длинных - как-то не верилось, но вдруг в Ленинграде авария на АТС? Или в середине лета Питер пустеет в гораздо большей степени, чем Бобруйск: и все, кому я звоню, - на даче, на Юге, на любовнице, на боку? И разве не было так, что в Бобруйске я обзвонил и обошёл кучу приятелей, но так и не нашёл никого, кто смог бы со мной пойти к Таньке в больницу. Стоп! Неужели всех предупредили? Было что-то очень и очень похожее между этим, питерским, и тем, бобруйским сбоем.

Может быть, и дядя Аркадий вовсе и не уехал на дачу, а п р е д у п р е ж д ё н? Тогда, даже если к каждому ездить домой, мне ничего не добиться... К тому же... Ленинград не Бобруйск. И в Бобруйске есть районы, куда добираться часа полтора или два с половиной. А в Ленинграде каждая поездка: полдня. И потом ведь не знаешь, когда человек придёт домой. Нет, пока не заработают телефоны, "дело пахнет керосином".

Прежде всего, пока я куда-нибудь не дозвонюсь, мне просто негде ночевать. Может быть, повторить попытку с гостиницей, хотя бы с той, где мы останавливались с Сосиской? Но дело даже не в том, что к началу июля гостиницы забиты гораздо больше, чем тогда, или что меня могут элементарно ни в одну гостиницу не пустить. Нечего даже и пробовать, потому что сейчас у меня денег нет.

Перед поездкой я открутил трубу-перекладину в ванной - и выгреб оттуда всё, что там ещё оставалось. Но оставалось немного. Между той и этой поездкой я проел и пропил почти всё. А запасы мои не пополнялись. Метнера вызвали в КГБ, Махтюка и Терёху в ОБХСС, а Вася, похоже, от нас вообще откололся. С прошлой поездки в Ленинград я не отыграл ни одной свадьбы. Каждый месяц я дней десять-одиннадцать - как правило - играл в ресторанах на заменах: в Бобруйске и в Минске, но не сейчас. Ни Карась, ни Киря: никто ничего не подкинул. На всех направлениях лажа.

Но даже отсутствие крыши над головой не могло вынудить меня уехать из Ленинграда. Без меня Виталику в институт им. Репина при Академии Художеств, на искусствоведческий факультет, не поступить. Без моей помощи и опеки он оставаться и поступать просто не сможет.

Вслед за ночлегом, проблема с телефонами прерывала мои контакты с художественной средой Ленинграда, как будто "хотела" их не допустить. Но не только помощь Виталику удерживала меня в Ленинграде. Раз я у ж е поехал, возвращаться не было смысла не только из-за потерянного времени и потраченных денег, но потому, что именно сейчас в Бобруйске создалась для меня критическая ситуация. Если поставить в ряд костяшки домино - и толкнуть первую: волна падения рано или поздно доберётся до последней. Вызовы лиц из моего ближайшего окружения в КГБ (Моня, Метнер, Симановский...); беседа майора КГБ с Карасём; вызовы меня самого и моих приятелей в милицию и в ОБХСС (а ведь не случайно с Терёхой беседовал не кто иной, как сам Пётр Калядич); резко усилившееся давление на меня Роберта и Отдела Культуры: всё это ничего хорошего не сулило, и, когда очередь дошла бы до меня, от меня не оставили бы и мокрого места... О, как хотел бы кое-кто в Бобруйске вернуть меня туда, пока эта кампания не завершилась! Как они хотели бы заставить меня вернуться! И потому я боюсь ночевать на вокзале - из опасения провокаций. Но выбора у меня нет.

Так что ни я, ни Виталик - мы не отступим, не откажемся от его поступления в институт. Вопрос только в том, на какой факультет. На факультет живописи? Он слишком слаб ещё технически, чтобы тягаться с другими поступающими; во-вторых, даже при недостаточной ещё технической подготовленности, у него уже чётко проглядывает стиль - увы, не такой, с каким ему позволят поступать в институт им. Репина при Академии Художеств. На факультете искусствоведения и истории искусств можно спрятаться за дежурными фразами, за цитатами из работ Ленина, из речей советских руководителей, или искусствоведов, у которых на ягодицах стоит клеймо "лоялен". Ни художественный стиль моего брата, ни моё собственное творчество, разумеется, не являются преднамеренно "нелояльными", но они неприемлемы среди "лоялистов" лишь потому, что "не такие", лишь потому, что мы рисуем или пишем "не так".

Что теперь делать с моим собственным поступлением - с поступлением в Ленинградскую консерваторию, - ума не приложу. По тем же объективным причинам, из-за стиля, ментальности, специфики моей личности, и по сотням других причин: мне без помощи Успенского, Котова, Тищенко, Чистякова и Рябова ни за что не поступить. И такую помощь во время двух своих предыдущих приездов я себе обеспечил. Я выполнял задания по композиции, я приступил к занятиям по теории, полифонии, контрапункту, и на очереди были занятия по тренировке слуха... Меня ждало верное и светлое будущее. Конечно, я не должен был набирать столько работы по "цеховому" взаимодействию, должен был суметь отказаться; меня подловили на этом. Что же теперь мне делать? Как появиться на глаза всем этим людям? Что придумать для оправдания своего бегства, своего внезапного и позорного исчезновения? Или нагло подать документы - и объявиться на вступительных экзаменах? Но это же просто смешно! На меня будут смотреть как на шута, или как на самозванца. "Где тот Лунин Владимир Михайлович? Вы кто, извините, его двойник? Или это клинический случай полной амнезии?"

Решение не проступало...

А сегодня я снова встаю перед проблемой ночлега. У жены художника Рабкина - Марии Фёдоровны - оставаться больше нельзя; нет места; её дочь выписывается из больницы, где она была до сих пор. Самого Абрама Исааковича нет в Ленинграде - он в Бобруйске, - и поэтому в его мастерской тоже нельзя устроиться. Где же моя мартовская - майская предприимчивость? В этом городе, где у меня сотни друзей и знакомых, я вынужден беспокоить пожилых и не очень здоровых людей, ночевать на вокзалах, в подъездах... Почему ещё месяц назад всё получалось? Или - дело случая? Или всё получалось лишь потому, что не случилось тогда теперешнего драматического (в котором только я один - и больше никто - виноват!) разрыва с Арановой, не сбросилась с лестницы Таня Светловодова, не уехала в Минск Лариска, так и не увидев меня, когда я разминулся с ней в Осиповичах, и со мной были тут, в Петербурге, Марлиза, Сосновская и Еведева? Но за всё надо платить, и вот сегодня я расплачиваюсь за всё прошлое бездомностью и неудобством. Или это проблемы моей собственной личности, у которой за периодом побед и подъёма обязательно следует полоса апатии, отсутствия стимулов и неуверенности в себе? Действительно, "два режима", "два модуля", в которых проходит бытие моей персоны: это как два совершенно разных человека; и, если первый из них не успел дописать вполне состоявшееся стихотворение, второй никогда не допишет; и, если первый не успел, до передачи эстафеты второму, закончить Первую, Вторую и Третью симфонии, второй никогда не закончит. Однако, безостановочное колесо жизни нам не затормозить ни на минуту. И чёрный дёготь моего "второго я" виден повсюду в начинаниях первого: от совершенно гениального начала стихов и музыкальных произведений, завершающихся за упокой - до отношений с любимыми женщинами, с грохотом падающих с небес на землю. Этот слоёный пирог мёда с дёгтем за мной остаётся повсюду. И если замены в ресторанах удачно выпадают на моё "первое эго", тогда всё в порядке; но стоит один раз поработать вместо первого моему "второму эго" именно в самом начале его "смены" - и можно не сомневаться, что меня больше не позовут.

И всё же - несмотря даже на это - у меня накоплен опыт обживания самых разных и самых неприветливых городов. За свою не очень долгую жизнь я объездил полсоюза, ведь именно моё "второе эго" обожает путешествовать и устраиваться в самых невероятных местах и ситуациях. И в - первую очередь - я непревзойдённый мастер поисков ночлега. Неужели я эту способность потерял? Так внезапно? Или теперешняя ситуация: результат невидимой, тайной опеки? Тогда пути мне смогли блокировать очень плотно, так, что даже не верится, чтобы наша грубая власть была способна на такое.

Что я буду делать - ещё не знаю. Но меня не так просто вынудить отступить. У меня ещё много возможностей, которые я, без сомнения, стану использовать. За всеми моими действиями трудно уследить, трудно их предупредить и пресечь - особенно тогда, когда я в таком городе, как Ленинград, который меня не угнетает. Наоборот, он мне помогает бороться. Мне здесь помогает каждый дом, каждая стена, каждая улица.

Но и они, мои невидимые враги, обладают огромными возможностями, сейчас не сопоставимыми с моими. Вот если бы ещё знать, кто они! То ли это Берл со своим "шефом", то ли это ленинградское КГБ... Или это инопланетяне, из созвездия Альфа-Омега... А вдруг ленинградских "соплеменников" не двое, трое? А вдруг их четверо? Или их целая организация? С клонированными мозгами. И я подумал, что в ближайшие дни надо сходить с визитом в ленинградскую синагогу...




ГЛАВА ВТОРАЯ
Воскресенье, 4 июля 1982

 

Вчера решил не пользоваться метро, и узнал от одной старушки, что до Сиреневого бульвара можно добраться из центра на трамвае. Зная, что все мои маршруты раскрываются через метро, я постановил ехать трамваем. И думаю, что, благодаря этому, дядя Аркадий "оказался" дома. В общем, проблему ночлега решил.

Вчера должен был приехать и Виталик. Выехал он из Бобруйска в 16 с чем-то. Ехал на Жлобин. В Ленинграде он должен был быть в 10.00. или в 12.40. Я не мог встречать его на вокзале, потому что не знал заранее, на какой поезд он сядет. Я договорился с ним по телефону, что буду его ждать у памятника Екатерине на Невском с 13.00. до 14.00. Сказал, что он может придти и позже. В условленное время он не явился. Я несколько раз звонил Марии Фёдоровне - жене Рабкина, - объездил все скверы на Невском, был на Витебском вокзале, на Главпочтамте, снова в сквере, у памятника Екатерине. В конце концов, снова позвонив Марии Фёдоровне, я узнал от неё, что Виталик ей только что звонил и сейчас у неё будет. Это было в семь часов вечера. Виталик впоследствии рассказывал, что он просидел часов четырнадцать в Жлобине на вокзале, ничего не ел - и натерпелся, конечно. В Жлобине ему заявили, что ни один из одесских поездов не вышел. Но я подозреваю, что это был подвох, обман. Кроме того, у меня создалось впечатление, что он что-то не договаривает. Это, как видится, может указывать на то, что он допустил оплошность, которая, в свою очередь, кем-то была подстроена.


Несмотря на все неблагоприятные обстоятельства и противодействие, я выполнил несколько первых необходимых условий для поступления Виталика в институт при Академии художеств. Я сдал 1) его документы, получив подтверждение; 2) я нашёл, где нам обоим остановиться; 3) я узнал, какие предметы, что и как ему придётся сдавать. Остальное выяснится завтра, ну, послезавтра; от силы - через два дня.


Продолжаю свои записи вечером, уже после того, как Виталик вернулся из Академии, куда его возила дочка Аркадия, а я ходил по своим делам. Соседка Аркадия, пожилая женщина, с которой я подружился, предложила мне и Виталику заниматься у неё. Когда она узнала, что я пишу стихи и рассказы, она сказала, что я могу пользоваться её печатной машинкой. Сама она сейчас у своей дочери, где-то на Литейном, Виталик занимается в соседней комнате, а я могу в более комфортной обстановке отпечатать описание событий.

Решив не откладывать в долгий ящик, я сегодня же побывал в синагоге. Мне показалось, что месяц назад я уже видел в православной церкви всех, кто там собрался, включая раввина. Его-то я запомнил лучше всех, когда он молился, осеняя себя крестным знаменем, и разговаривал с батюшкой.

Я совершенно не надеялся, что меня станут выслушивать, и всё-таки мне удалось навязать разговор и рассказать про проделки Берла. Второе, чего я больше всего опасался: это что меня сразу же пошлют на все четыре стороны, или покажут на дверь (или на голову). Но и этого не произошло. Вместо ответа, двое, что со мной говорили, стали излагать мне свою теорию, или (можно так выразиться) - учить меня жизни. Конечно, я не стал им рассказывать, как дело было на самом деле, и утаил большинство фактов, но в принципе историю по канве реальных событий я изложил более ни менее конкретно. Чтобы набить себе цену, я сообщил, что борюсь за сохранение языка идиш, еврейской истории и культуры, за открытие еврейского клуба в городе Бобруйске, и что я опубликовал пару стихотворений в московском журнале "Совьетишер Геймланд" и пару рассказов в варшавской "Дер Арбайтер Штимме". Они заметили, что вращаться среди "антисемитов" из лагеря Арона Вергелиса и "Совьетишер Геймланд" совсем не похвально, а, наоборот, и что "главная наша цель" - это не возрождение языка идиш, а наоборот, потому что через наоборот достигается собирание "всех евреев" на святой земле (на земле обетованной). Когда я попытался вернуть нашу беседу в прежнее русло, подальше от таких глобальных тем, и прямо спросил, могли или не могли Берл "и его друг" действовать против меня от имени еврейских организаций, или это был их собственный почин, и ещё раз прямо спросил, чем я, еврейский патриот, не угодил, они уклончиво объяснили, что меня занесло... И продолжили синагогальный ликбез.

Хотя они открыто об этом не заявляли, из их слов получается, что все события мировой истории, все перипетии жизни человечества состоят исключительно из борьбы между евреями. Остальные человеческие выродки не иначе как статисты, приставленные на одну либо на другую сторону. Например, "неправильные" евреи Иисус и Магомет оказались ренегатами, предавшими "правильное" еврейское вероучение, и принесли "правильным евреям" много вреда. Или, например, "неправильные" евреи Маркс, Ленин и Троцкий выступили против "правильных" евреев Герцля и Ротшильдов, и (несмотря на то, что "Ротшильд им сделал много хорошего") нанесли - в качестве ренегатов - большой удар по общему делу. Но везде и всегда дело "правильных евреев" всё равно побеждает, и потому "более правильный еврей" Сталин, один из крестных отцов государства Израиль, победил и Ленина, и Троцкого, а Сталина победили ещё более правильные евреи, такие, как Берия.

Я, конечно, был слегка удивлён, что Сталин и Берия оказались евреями, но ничего не сказал.

Но когда они стали утверждать, что и Гитлер тоже еврей, тут уж я не выдержал - и прямо им заявил, что это полный абсурд, да что там абсурд!, полный бред. Гитлер не может быть евреем во-первых потому, что он убивал евреев, и, значит должен был убить самого себя (раз он еврей), а это нонсенс. На это они сказали, что он в итоге убил-таки самого себя, бросив своё тело в крематорную печь, и что единственное, что от него уцелело: это зубы и глаза. Всё остальное пожрал огонь.

Во-вторых, сказал я, известно, что его бабушка была Мария Анна Шикльгрубер (Шикельгруббер), а это чисто-немецкая фамилия. На это они сказали, что на самом деле эту фамилию надо произносить "Шикса Груббер", и что по материнской линии она была Хидлер (Гитлер), а это чисто-еврейская семья. Известно, что Алоиз, отец Гитлера был незаконнорождённым, и неизвестно, кем был отец отца. Но если неизвестно, кем был дед Гитлера, то неизвестно, был или не был он евреем. А в такой постановке вопроса уже скрываются 50 процентов вероятности того, что дедуся Гитлера мог быть еврейчиком. Но эти двое утверждали, что им доподлинно известно: дедушкой Гитлера был Соломон Ротшильд. После рождения Алоиза бабушка Гитлера вышла замуж за чешского еврея Иогана Георга Хидлера из знаменитой еврейской семья еврейских торговцев еврейскими драгоценностями Хидлеров, и взяла фамилию мужа-еврея (Гитлер). И, наконец, Гитлер появился на свет от еврейки Клары Пельцл (бабушки младшего брата отчима Алоиза, Хидлера (Гитлера), которая была любовницей Алоиза ещё при его второй жене-немке. Чуть позже Алоиз Гитлер официально вступает в брак с Кларой Пельцл.

И, наконец, я им прямо сказал, что Гитлер не может быть евреем уже хотя бы потому, что этого просто не может быть. На это они заметили, что то, чего не может быть, может и быть, а - раз так, то в такой постановке вопроса уже заключена 50-процентная вероятность того, что то, чего может не быть, может и быть.

Тут я вышел из себя, и громко сказал с иронией, что, в таком случае, раз уж у них все евреи, не исключая антиеврея Гитлера, то, может быть, и сам папа Римский еврей? Тут они чего-то испугались, мгновенно приставили указательные пальцы к губам, и сказали: "Тссс... "

После этого я вышел не только из себя, но и из синагоги.

А вдогонку они ещё успели бросить, что потому, что дело "правильных" евреев всегда побеждает, они используют "неправильные" убеждения "неправильных" евреев в свою пользу: как "пасквили Маркса" для расправы с национальными элитами...



ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Понедельник, 5 июля 1982

У Виталика было собеседование. Я ждал его внизу, в вестибюле. И внезапно (хоть я и старался забиться в уголок, стать незаметным) я увидел парня, еврея, наглядно очень знакомого. И ещё я успел зафиксировать, что и он меня заметил. Я вспоминал, где я мог раньше с ним сталкиваться, и вспомнил, что, вроде бы, в Минске - раза два; но где именно, и когда - вспомнить не смог, но, помнится, он за мной "следовал по пятам". Я подметил и то, что, как только он меня увидел, его поведение резко изменилось. Он стал суетиться, взошёл по ступенькам, и устроился точно напротив, очевидно, для того, чтобы лучше меня рассмотреть.

Я сошёл вниз - и встал около двери. И знал, что он меня тут со своего места не видит. Я вспомнил и о том, что решил не высовываться из-за колонны, у которой раньше стоял, и, всё-таки, высунулся, что и привело к тому, что случилось. Потом, повинуясь какому-то внезапному чувству, я поднялся по ступенькам к лотку, где продавались альбомы с репродукциями, и где стоял этот наглядно знакомый мне тип. Он рассматривал броский альбом.

"Ну что, что-нибудь интересненькое? - сказал я, обращаясь нему, из-за его плеча. Он обернулся, положил альбом на место и посмотрел на меня. Когда он, всё так же глядя на меня, отходил, в глазах его я прочёл неописуемую ненависть.

У него "обыкновенное" лицо, курчавые тёмные волосы, рост средний, нос прямой, красивый лоб, и умные, но бычьи глаза. Лицо у него из тех, какими обычно обладают гротескно показанные ретрограды в мелодрамах.


От дяди Аркадия, от его отца и соседки, и от Марии Фёдоровны повторил обзвон, и застал почти всех. Или это опять какое-то совпадение, или моя теория относительно телефонов-автоматов небезосновательна. Время дня совпадало с обзвоном 28-30 июня из public phones. Завтра повторю его, чтобы сверить результаты. Размышляя над тем, что могли сказать, как могли предупредить моих потенциальных компаньонов для визита к Таньке в больницу, чтобы мне не отпирали и не отвечали на телефонные звонки, я пришёл к выводу, что, скорей всего - правду. То есть, Моня или Шланг, допустим, обзвонили человек 10-15, и каждого предупредили, что "вот только что звонил "этот Лунин", который ищет, с кем проведать Светловодову, но что составить ему компанию будет небезопасно, так как "потом затаскают в милицию". Я вспомнил, что о выходке Таньки все узнали уже буквально через час - как и о том, что это именно я вызвал "Скорую" и оказал ей первую помощь. И когда я встретил всю "честную компанию" у гостиницы, на Советской, они уже з н а л и, ч т о я от них утаил. Я не сомневался, что это словечко - "утаил" - Моня непременно должен был высказать остальным, хотя на самом деле я не стал им ничего говорить только из-за специфического своего настроения и ситуационных переживаний. Я не сомневаюсь и в том, что Арановой шепнули, что я ушёл из дому и не стал с ней встречаться именно из-за Таньки.

Поэтому сейчас я задумался над тем, какой слух могли пустить в Ленинграде, чтобы, даже если я дозвонюсь, со мной не захотели б встречаться. Но этот ребус выглядел гораздо сложней, в нём пряталось гораздо больше неизвестных. В любом случае, всё должно было крутиться вокруг и около мотивации, и, чтобы нейтрализовать любой предполагаемый слух, мне следовало придумать "контр-объяснение". И я придумал его. Вернее, для разных групп и категорий людей - разные. Я попытался заодно активизировать их любопытство, намекнув (ни в коем случае не стоило говорить прямо) о том, что при встрече они узнают причины моего таинственного исчезновения. И в самом деле, мне предстояло выполнить самую сложную часть "домашнего задания": сочинить сказку о душераздирающем происшествии с Вовочкой Луниным, что подкосило все его перспективы и планы по поводу головокружительной композиторской карьеры, ленинградской прописки, женитьбы на очаровательной модели Лариске Еведевой, на австрийке Марлизе, или на польке Лолите Ивановной (или на всех сразу), учёбы в консерватории им. Римского-Корсакова, и прочих намерений. При этом желательно, чтобы факты эти подтвердились из того, о чём от меня и не от меня могли узнать Ирина Борисовна (а от неё - Игорь Корнелюк), Анатолий Кролл, Долина и Отиева, Абрам Исаакович Рабкин, Немецы, "Петруччо", и другие.

Таким образом, каждому, с кем я встречался в Петербурге, я рассказывал только "голую" правду. Итак, я поведал всем и каждому печальную историю о том, как девушка, с которой я "дружил" в Бобруйске, сбросилась с балкона, когда узнала о моей предстоящей женитьбе в Минске (намёк на Светловодову и Лару Еведеву), из-за чего свадьба не состоялась; узнав о сем трагическом происшествии, я сломя голову бросился к ней в больницу, из Ленинграда в Бобруйск, где, к счастью, оказалось, что она жива, но получила сильную травму головы; к несчастью, по дороге в Бобруйск я упал с подножки поезда, ударился головой, попал в больницу, и теперь у меня частичная амнезия; и в довершение трагических ударов судьбы, состояние здоровья моего дедушки резко ухудшилось, у папы инфаркт, у мамы инсульт, у брата недавно обнаруженное неизлечимое заболевание дало временное осложнение, и я привёз его в Ленинград, чтобы показать светилам отечественной науки. Кому-то я говорил, что - "попутно" - Виталик пытается поступить в Академию Художеств, кому-то не говорил.

Забегая вперёд, скажу, что, когда я позвонил через несколько дней Тищенко, Рябову, Успенскому, Чернушенко, Борису Александровичу, Котову и "Котову номер два", Ольге Андреевне, Сергею Михайловичу, Альберту Александровичу, Владлену Павловичу, Альгирдасу Паулавичюсу, и всем остальным, кто принимал прямое или косвенное участие в моей судьбе: ещё до того, как я успевал открыть рот и заикнуться о постигших меня бедах, все и каждый, без исключения, спешили высказать мне своё сочувствие, почти соболезнование. Что и говорить. Судьба похоронила под своими обломками будущего музыкального гения. Отечественная культура понесла тяжёлую утрату.

Последним выразил "соболезнование" Берл, который позвонил мне на телефон дяди Аркадия, хотя этот номер я никому, даже Корнелюку, не давал. В его голосе я услышал такую неприкрытую ненависть, даже злобу, которой и не предполагал, и понял, что этот раунд я выиграл. Не предполагал я подобной злобы потому, что не усматривал в действиях Берла и его "шефа" ничего личного. Так могут ненавидеть, скорей всего, того, кому объявили джихад. Это исступлённая вражда к врагу твоей религии, твоего народа. Нет, тут несомненно просматривалось нечто большее, чем просто игра амбиций. И так ненавидит меня один из двух-трёх человек, которые похитили у меня (фактически: получили от меня!) кучу денег. С этого дня я стал понимать, что подобные ему будут ненавидеть тебя тем больше, чем больше ты будешь им давать. Даже если сделаешься добровольным жертвователем на их сионистские нужды. С другой стороны, Берл не бесился бы так, если бы я не был на верном пути.

Моя тактика принесла ожидаемые плоды: все, с кем я хотел встретиться или поговорить по телефону, были к моим услугам. Тем более, что каждый хотел услышать из первых уст печальные, душераздирающие новости. И только Корнелюк - как мне показалось - не очень-то спешил на встречу со мной. И опять я почувствовал, что то ли он наиболее информированный, то ли у него где-то в роду или "в кармане" евреи.

Я ходил в общежитие к Игорю Корнелюку два раза - и только на второй раз застал его. Он сказал, что его пригласили в качестве композитора в один из ленинградских театров (в Пушкинский театр, с которым он раньше сотрудничал на "любительском" уровне) теперь уже официально: он написал музыкальный спектакль, который скоро будет поставлен. Он поступает в консерваторию и собирается жениться. Две последние свои новости он мог мне и не рассказывать: об этом говорила вся конса. Он сказал, что не получал ни одного из тех двух писем, что я выслал ему из Бобруйска.

Это было для меня плохой новостью. Не исключено, что г д е - т о считают, что именно Игорь близок к тем кругам, появление в которых моих стихов или стихов других наших ребят (Миши Аксельрода, Карася, Лары Медведевой, Феликса Эпштейна и других) было бы нежелательно. Ни какое из других моих писем, адресованных в Москву - Лиле Тынковой и Лёне Полякову, в Брест - Ирине Борисовне, в Польшу - Монике, Лешчынским и Мечиславу, - не пропало, а ведь в этих письмах тоже были мои стихи. Но тут, по всей видимости, какие-то достаточно специфические причины, ведь перехватить (изъять) мои письма - значит тем самым выдать себя. Ведь я не верю в то, что какую-то роль тут сыграло и то, что Игорь живёт в общежитии. То есть, что могли пойти на конфискацию, учитывая вероятное направление моих мыслей о том, что в общежитии письма могли затеряться. А то, что Игорь теперь узнал о пропаже адресованных мной ему писем, пополнит для него набор опасений контактировать со мной.

Но, в общем, мне кажется, тут проявилась та же грубая работа, что и в "милицейской" части истории с Кавалерчиком. Тогда как во "вступлении" и в "экспозиции" этой истории видна какая-то более тонкая игра.

И во всей этой истории с полной и тотальной изоляцией в начале моего теперешнего приезда в Ленинград мне тоже видится гораздо более тонкая игра, чем то, на что способна милиция и даже Комитет Государственной Безопасности, да и не стали бы возводить такие деликатные "строительные леса" вокруг настолько ничтожной персоны, как я.

На первом экзамене (реферат) Виталику поставили "три". По его словам, всё происходило так.

Нужно было тянуть билет с темой. В качестве билетов были картинки-репродукции с картины или фотографии скульптурных работ. Экзаменатор сама предложила Виталику билет, а им оказалась репродукция с картины Репина "Бурлаки на Волге".

С обратной стороны "иллюстрации" были карандашом написаны годы создания картины и основные моменты. Виталик мне пересказал то, что он написал, и я считаю, что он вполне заслуживал бы оценку "четыре" (минимум). Но досадно то, что он не успел переписать на чистовик, хотя на черновике работу закончил. Однако, я думаю, что это не должно было существенно повлиять на оценку. так как он не переписал на чистовик всего лишь маленький кусочек, заключение своей работы; работа его оказалась очень объёмной, и т.д.

Пока не хочу и не собираюсь делать никаких и выводов. В любом случае, что-то может прояснить или дополнить второй экзамен, который должен состояться в понедельник. Я думаю, что наше решение сдавать второй экзамен должно быть для тех, кто хотел бы его "отсеять", большой неожиданностью. Думаю, что и х расчёт заключался в том, чтобы мы после "тройки" на первом экзамене забрали документы. Мы же, однако, поступили неординарно.



ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Вторник, 6 июля 1982 - воскресенье, 11 июля 1982

Был в кафе, где до своего бегства играл на замене. Выслушал массу упрёков и нареканий за то, что их так подставил ("испарился, даже не позвонил!"). Катастрофа, какая их постигла по моей непоправимой вине, была описана в таких мрачных и зловещих тонах, какие подошли бы и к атомной бомбардировке Хиросимы. Но я хорошо помню, что до следующего рабочего дня оставалось тогда не менее двух суток, а я поручил Васе и дяде Аркадию позвонить в кафе - предупредить, и не сомневаюсь, что моё поручение выполнили. Чтоб не ударить в грязь лицом, я постарался описать свои беды и злоключения с не менее душещипательными нюансами, и, кажется, это было оценено.

Тем временем я успел сходить на четыре выставки, порылся в букинистическом магазине, встречался с Виктором Цоем. После некоторых колебаний, я позвонил Сосиске, вернее, теперь уже не Сосиске, а Тамаре Станиславовне Сосновской. (Точнее, теперь уже Марковой, или Морковиной). Она щебетала очень бойко, и, кажется, была бы не против нашей встречи. Но я не хотел омрачать начало её семейной жизни, и лапать её перерождение своими грязными ручищами. Она со своим гобоистом или фаготистом всё ещё живёт в общежитии, но им как будто бы выделили (или обещали) отдельную комнату. Она ещё не решила, будет ли добиваться перевода своих документов в равноценное учебное заведение Ленинграда, или станет поступать на первый курс (медицинского института?).

Контрасты Ленинграда поражают меня всё больше. Город с такой высокой культурой и с такими выдающимися традициями удручает картиной глубокого социального кризиса. В новых районах, в рабочих кварталах царит полнейшая апатия: к международным событиям, к общественной жизни, к культурным явлениям - и обрыв любых социальных контактов, вплоть до общения с другими людьми. Если находишься в Москве, то москвича (постоянного жителя Москвы) сразу видно: он чем-то выделяется из толпы. Здесь же люди, живущие в Ленинграде, ничем не выделяются, не отличаются от не ленинградцев; в трамваях, троллейбусах и в метро идут разговоры, которые могли бы вести жители любого другого, пусть и самого маленького, города (даже сельские жители), а общественная психология тут, особенности поведения не несут на себе печати оригинальности. Здесь не чувствуется и того, что это русский город; никаких национальных особенностей или отличий, никакой, бросающейся в глаза, "народности".

По сравнению с Москвой, которая сразу же подавляет тебя атрибутами национализма, рекламами, выполненными "под народность", обилием вещей, на которых можно увидеть народный орнамент, персонажей русских народных сказок, и т.д., Ленинград, на первый взгляд, совершенно "нейтрален" (космополитичен?). С другой стороны, такая аляповатая московская "народность", её принудиловка, её дежурный "штамп": ещё даже хуже, и наносит ещё больший вред русской национальной самоидентификации.

В Ленинграде нет даже своей манеры говорить, своего выговора (диалекта? жаргона?); нет разговорного русского языка, а "диалект", на котором общаются в Ленинграде, близок литературному, похож на тот, на котором говорят, например, в Белоруссии.

Глядя на вещи не "сверху", как во время двух моих прошлых приездов, а "снизу", я мог бы сказать, что некоторые социальные проблемы тут находятся на уровне катастрофы. Почти все киоски никогда не работают. Даже специализированные магазины прессы, где продаются советские и зарубежные газеты и журналы, работают произвольно. Например, в один день за стеклом такого магазина висела картонка с надписью: обед с 12.00. до 14.00, в другой - обед оказался с 11.00. до 15.30., в третий (будничный) день за стеклом была надпись: сегодня - выходной (а это было в четверг). Часы работы киосков, оказывается, ни к чему не привязаны. И это на Невском проспекте! А в новых микрорайонах и в "рабочей "глубинке" киоски вообще не работают, и надо заметать, к тому же, что там их итак почти нет.

Интересно, что в новых огромных районах, как правило, нет столовых, нет кинотеатров, клубов, нет парикмахерских.

Проблема транспорта стоит особенно остро. Более ни менее хорошо функционирует только метро. В троллейбусы, в автобусы, трамваи в часы пик невозможно пробиться. Именно в часы пик в сторону Сиреневого бульвара, куда ходят от станции метро "Политехническая" троллейбусы Љ 30, 25, 4, 21, нужно ждать любого из них десять-пятнадцать, а иногда и все двадцать минут. Ничего удивительного поэтому, что втиснуться в них невозможно.

Если на линии, где курсируют пять номеров троллейбусов, в течение двадцати минут не появляется ни одного, то что же говорить о тех линиях, где "ходит" только один? Несмотря на то, что до Сиреневого бульвара от станции метро можно добраться ещё автобусами Љ 76, 76-а, или 53-м трамваем, примерно сорок минут каждый раз мы с Виталиком не можем сесть ни в какой из 3-х видов транспорта. И даже метро работает с перебоями и не гарантирует коммуникации. Так, мы могли бы выходить на станции метро "Площади Мужества" (там автобусы и троллейбусы менее переполненные), но, как гласит объявление, вывешенное на этой станции, "в связи с ремонтом станции в определённые часы суток доступ в неё будет ограничен", а в другие часы станция вообще будет закрыта.

Потом мы забыли, в какие именно часы будет закрыта станция метро "Площадь Мужества" - и поэтому проезжали её, чтобы не попасть впросак, а ведь все виды транспорта - и автобусы, и троллейбусы, и трамваи - идут до остановки метро "Политехническая" именно от площади Мужества. Обычно, когда я прибывал в Ленинград, я заезжал к дяде Грише, к Марии Фёдоровне, или оставался в мастерской у Рабкина, и только в прошлый раз и в этот мне приходится больше бывать у Аркадия. Даже в мае-начале июня я всё-таки большую часть времени оставался в гостинице, ночевал у Лариски, у дяди Гриши, у Васи, или в общежитии консерватории. Поэтому большую часть времени я проводил в самом центре: на Невском, на Мойке или Фонтанке, на Литейном проспекте. Кстати, у станции метро "Политехническая" вообще из метро всегда выходит гораздо больше народа; поэтому и сесть в транспорт в часы пик невозможно.

Неудивительно, что именно в районе метро "Политехническая" кто-то мелом написал на стене огромными буквами: ПРОВОКАЦИЯ - КОММУНИКАЦИЯ - КОМБИНАЦИЯ - ПРОФАНАЦИЯ.

Как-то раз, выходя из метро на станции "Площадь Мужества", мы наблюдали скопление не менее полутора тысяч - по моей оценке - человек, ожидавших, когда же, наконец, откроют двери - и впустят их. Был жаркий день; лица всех стоявших тут были красными и потными. Особенно усталыми выглядели самые первые. Многие были с сумками и чемоданами - и некоторые сидели на чемоданах. Тут были и старики, и дети...


Однажды мы явились свидетелями совсем дикой, абсурдной сцены: из-за того, что какая-то старуха проскочила к эскалатору метро, не вбросив пяти копеек, были остановлены все эскалаторы, появилась милиция, несколько сот человек вынуждены были ждать - а толпа всё прибывала... Даже не верится, что такое могло произойти.

Всё это произвело на нас не такое уж приятное впечатление...

Приехав на Сиреневый бульвар, мы явились свидетелями ещё более монументальной, и, можно сказать, впечатляющей картины. Мы увидели огромное скопление народа, вытянувшееся примерно на километр. В чём там дело, разобраться издали было трудно. Когда мы подошли ближе, мы увидели, что это очередь, тянущаяся от магазина не менее, чем на шестьсот-семьсот метров и всё более увеличивающаяся. Оказывается, в магазин этот запускают партиями, и, пока не выйдут все покупатели, находящиеся в магазине, других в него не пускают. Кроме того, в магазин не войдёшь до тех пор, пока не возьмёшь специальную корзину, а все вещи, что у тебя с собой, надо сдавать в специальное хранилище.

"Неужели тут так много крали (кралей? красоток? краж?), что потребовались такие меры? - невольно подумалось мне. Я помнил, что в Минске тоже надо входить со специальной корзиной, но фактически контроллёры смотрят на то, что идёшь без неё (даже на то, что проходишь с портфелем), сквозь пальцы, а тут...

В общем, всё, что мы видели тут, в Ленинграде, "снизу" похоже на бедствие.



ГЛАВА ПЯТАЯ
Четверг, 8 июля 1982 - понедельник, 12 июля 1982

Вчера, 7 июля, примерно в десять вечера (20.00), на меня напали возле Львиного Моста у канала Грибоедова. Готов биться об заклад, что оба нападавших - евреи. Они появились, как из-под земли, и зажали меня в клещи между "правым" львом - и спуском к воде. Перед тем, как меня атаковать, оба сделали очень быструю и короткую серию движений руками, наподобие того, что я видел в китайских фильмах про "каратистов". Меня сразу тогда прожгла паническая мысль, что, если они просто меня "берут на понт" - пугают, пытаясь деморализовать: тогда у меня ещё есть надежда как-нибудь убежать или отбиться, но, если они на самом деле владеют какими-то восточными единоборствами: тогда у меня ни единого шанса.

Тот, что пониже, который отрезал меня от мостика через канал, напал первым, попытавшись ногой ударить меня в живот, и руками целя в голову. Его реакции и быстрота движений меня поразили.

Надо сказать, что, когда мне было примерно девять лет, я стал выдумывать разные блоки руками, и мне казалось, что я изобрёл новый вид "борьбы", защищаясь с помощью двух "линий" - от локтя до кисти, которыми хитроумно ставил ловушки против любых ударов. Бывало, я говорил Грише Рудковскому (когда мне было лет четырнадцать, а ему десять-одиннадцать), чтобы он "со всей силы" меня "бил чем угодно" (ладонями, кулаками, даже ногами), а я ставил разные блоки. Те же опыты я проводил с помощью Димы Макаревича. Когда мне исполнилось лет пятнадцать-шестнадцать, никто уже не рисковал больше участвовать в моих экспериментах, так как, поотбивав руки о мои блоки, не только эти двое, но и все остальные потеряли желание.

Теперь, отбив первый "заход", я успел подумать о том, что моя тактика рассчитана исключительно на оборону, и за какую-то долю секунды решил попробовать нападение. Это по-видимому оказалось ошибкой, так как нападавший не только избежал моего удара, но, пригнувшись под ним (или согнулся, или присел, не знаю), "выстрелил" кулаком в мой живот. "Чисто на автомате", я, удивляясь сам себе, высоко прыгнул, надеясь на то, что смогу провести удар ногой в затылок или в голову нападавшего, но он меня опередил своей непостижимой реакцией, мгновенно перегруппировавшись и бросившись под меня, чтобы сзади нанести мне удар в спину. И тогда, совершенно не соображая, куда бью, я ударил ногой (вернее, она "сама" ударила), и, наверное, попал, потому что парень отлетел к самым ступеням, туда, где стоял второй, повыше.

Меня ещё раньше поразило то, что второй меня не атакует, но стоит, наблюдая; просто в горячке обмена ударами я не мог этого осознать. Первый сумел удержаться на самом краю лестницы, и тогда второй молниеносно выхватил что-то вроде двух коротких палочек, соединённых между собой цепью, и саданул партнёра (по большой мышце ноги?). Если бы не моё необычное состояние, в котором голова работала с необыкновенной цепкостью и ясностью, я бы вообще не заметил этого движения, и не понял бы, что произошло (и что именно второй держит в руках). И считал бы, что это я во всём виноват. Я даже допускаю, что там мог быть ещё удар, нанесённый на долю мгновения позже, из-за спины (такое блестящее владение техникой).

Тот, что пониже, полетел вниз по ступеням.

Длинный мгновенно пропал, растворился, как будто его и не было. Мне показалось, что он на несколько лет старше менее рослого.

Я сразу подумал, что это ловушка, но всё равно спустился к воде, и обнаружил второго лежащим на боку в неестественной позе. Когда я склонился над ним, вся его рубашка была в крови, и тёмная жидкость толчками вытекала из носа. Под ним быстро образовывалась неровная страшная лужица. Я стремглав бросился к телефону, вопреки здравому смыслу и чёткому осознанию того, что со мной сделают, если он не выживет или останется калекой. Я умолял телефонистку "Скорой помощи" приехать (очень точно и скрупулёзно указав адрес (место); я посмотрел номер дома; вдобавок, я к тому же ещё объяснил, с какой стороны моста (канала) он лежит), и убеждал, что надо приехать как можно быстрей. Она попросила меня назвать себя, и я даже не колебался, так как у меня хватило ума сообразить, что, если я откажусь, они посчитают вызов ложным, и не приедут. Я был буквально на волосок от роковой ошибки: ещё чуть-чуть, и я бы назвал своё имя. И всё-таки, хоть я и назвался вымышленным именем, оно, мне кажется, было слишком похоже на моё собственное. Я сказал, что я житель Вильнюса, и приехал в Ленинград на экскурсию с группой.

Прежде, чем отправиться к дяде Аркадию, я зашёл на вокзале в туалет, и вымыл под краном виски, руки, лицо и шею, и тщательно осмотрел себя: не попала ли на одежду кровь. Я намочил бумагу, и хорошенько обтёр свою обувь, особенно подошву, и не выбросил этот кусок бумаги, а смыл в унитаз. Как раз тогда, когда я выходил из туалета, туда направлялся милиционер, который с подозрительностью смотрел на меня и проводил меня взглядом. Но не задержал.


Сегодня, в районе мастерской Рабкина, заметил того самого минского стукача и провокатора из Академии, и с ним был ещё один носатый, типичный еврейчик. Гадаю, оказались ли они там именно потому, что там был я, или по случаю, но я постарался сделать так, чтобы они меня не заметили.

Когда я вышел к Спасу на Крови, я заметил среди прохожих того, носатого, слева от меня. Он шёл за мной, всё время на одинаковом расстоянии, как привязанный. Минского с ним уже не было. Стоило мне присесть в тени на скамейку, как он тут же появился сзади, как чёртик из табакерки. Сходство было полное из-за его горбатого птичьего носа и небольшого росточка. Он сел на край той же скамейки, пытаясь спровоцировать меня на разговор. Это была элементарная, явная провокация. Видя, что я на неё не поддаюсь, он "ударился в монолог". Но в какой монолог! Это было чуть ли не стенографическое воспроизведение моих собственных разговоров, которые я вёл год назад в Ленинграде, и я даже знал, с кем я тогда беседовал, с кем это всё обсуждалось. Но при всём сходстве, при всей идентичности, в подаче носатого прослеживалась явная модификация: мои мысли, мои высказывания были облечены в новую форму, "чуть-чуть" подправлены, почти незаметно, и при том так, чтобы всё произносимое звучало с "психотичным уклоном".


"В этом городе - одна из самых мощных сетей стукачей; буквально всё прислушивается и обо всём тут же доносится. Здесь страшатся даже намёков, страх охватил весь этот четырёхмиллионный город. Тут ничего не делается без разрешения Москвы. Открыть выставку, издать книгу, провести митинг, выпустить пластинку, выпустить на экраны тот или иной фильм - на всё нужно согласие Москвы, различных её партийных, административных учреждений. Ленинградские художники, журналисты, литераторы по любому, даже пустяковому, поводу должны ехать в Москву или связываться с московскими инстанциями".


Он выдержал паузу, и мне стало ясно, что он внимательно наблюдает мою реакцию. Я бы правильно сделал, если бы поднялся и ушёл, но я сидел, как парализованный, позволяя вливать себе в уши этот интоксикационный словесный понос.

"Об этом я - да и ты - слышал от разных людей: художников, музыкантов, людей, близких к художественным кругам. Создаётся впечатление, что центральные власти не доверяют в Ленинграде даже тем людям, которые и призваны по своему назначению контролировать печать, искусство, которые являются цензорами, то есть, не доверяют своим же ценный псам - настолько о н и панически боятся этого города. Да так оно и есть. Ведь сама партийная организация Ленинграда с самого своего основания представляла собой оппозицию московской. Если в Москве делали т а к - в Ленинграде обязательно старались сделать по-своему. Достаточно заметить, что на всём протяжении советской истории в Ленинграде производились чистки в партийном аппарате (причём не так, как в Москве, изнутри, а извне, то есть, из Москвы) вплоть до физического уничтожения лидеров и расправы с их окружением. Так, до войны был убит Киров, после чего началась расправа над всей верхушкой партийного аппарата города, после войны убили первого секретаря ленинградского отделения партии, а потом удалили и отстранили от партийной работы всё его окружение. Поэтому в Ленинграде и ощущается обстановка широкого, жесточайшего террора, причём, именно в данное время находящегося на гребне. Из всего виденного и слышанного создаётся впечатление, что так долго продолжаться не может. До отказа натянутая верёвка должна лопнуть. Так же, как и в отдельные периоды сталинского времени обстановка в городе напряжена до предела и стала взрывоопасной".


Я не очень силён в истории партийных распрей, и не могу сейчас определить, есть ли хоть что-то путное в том, что он нёс, но я подумал, неужели год назад я сам именно про это разглагольствовал? И пришёл к выводу, что я всё-таки этого не мог говорить, так что эта часть: вставка полностью. А он уже рассказывал дальше, как будто читал по бумажке.


"Террор, проводимый в этом городе теперь, затронул уже не только слои интеллигенции, сферу культурной жизни ленинградцев, но и рабочий класс, повседневную жизнь рабочего класса, который подвергается, как видно из выше сказанного, буквально чудовищным пертурбациям, издевательствам, лишениям. От мысли, что кучка идиотов может терроризировать миллионы людских существ, волосы встают дыбом. Но, с другой стороны, понимаешь, что Ленинград - только часть всего огромного Союза, а ведь принципиально везде тут происходит то же самое. Но в том-то и особенность, и отличие этого города, что он делает всё, что бы ни происходило, особенно монументальным, ярко выраженным, величественным, классическим, что ли: окрашенным в наиболее яркие краски. Именно это и позволяет увидеть картину террора поистине апокалипсической".


Теперь мне пришло в голову вот что: эта манера, этот подчёркнуто патетический стиль, даже интонации - всё было фальшивым. Ведь индивидуальная манера, характерный стиль - должны хоть чуточку соответствовать внешнему виду человека, его осанке, позе, облику, даже телосложению и лицу. И душевнобольные не исключение. Выражение лица должно хоть чуточку меняться от того, что именно и как именно говорится. А то, что и как произносил этот шибздик, никак не "укладывалось" в его облик.

Видя, что это не произвело на меня впечатление и что я никак не отреагировал на весь его (выходит - напрасный) монолог, он попытался затронуть другую струну.


"На фоне этой общей картины, контрасты Ленинграда, неординарность многих явлений просто шокируют, удивляют. Выставки нонконформистов, оп-арта,
в с ё е щ ё в единичных случаях (по отношению к д е с я т к а м таких выставок в семидесятые годы) проводящиеся в Ленинграде, присутствие черт модернизма в работах многих официальных художников, относительная автономия Академии художеств, где живописцы "слишком много" себе позволяют, либерализм по отношению к музыке, целый разгул совершенно разных манер и стилей, не сдерживаемых никакими рамками, представленный творчеством целого созвездия великих и выдающихся композиторов, на фоне этого общего террора чуть ли не возмущают, возмущают, вызывают как бы протест, сбивают с толку".

"Но - с другой стороны - тут всё понятно: это гораздо проще, чем может показаться; ведь движение художников, музыкантов, поэтов, любителей поэзии, музыки, людей, увлекающихся искусством, интересы и направленность которых слишком сильно расходятся с официальной установкой по искусству, настолько большое, что его невозможно контролировать. Неизвестность же, призрачность, неопределённость этой огромной массы - с точки зрения властей, оппозиционной чуть ли не самому советскому строю, - пугает и х больше всего на свете, не давая спать по ночам. Гораздо приятнее иметь деле с конкретными людьми, видеть их лица, разговаривать с ними, и тогда их деятельность, да и в целом вся эта масса "негодяев", не будет казаться уже такой страшной. При случае можно даже такого-то и такого-то пожурить, вызвать туда-то и туда-то: конкретного человека, имеющего имя, фамилию, живущего по определенному адресу..."

"В области серьёзной музыки - как искусства, распространённого в основном среди интеллигенции и не имеющего большого влияния на остальную массу людей, а также апеллирующего наиболее абстрактным языком, в Ленинграде допущена ещё большая свобода".


Дело даже не в том, соответствует ли хоть что-то, о чём он говорил, чему-то реальному, конкретному, насколько адекватны основные "тезисы" его речи, есть ли рациональное зерно в дебрях сорняков его анализа (или моего, доведенного до карикатуры?), интересуют ли хоть кого-то его мысли о специфике Ленинграда начала восьмидесятых: форма его высказывания, его стиль исключали малейшую возможность диалога.


"Это - тактика ленинградских властей и тех, кто лучше других понимает специфику ленинградского общества. Однако, и это сейчас хотят ликвидировать, ищут в Москве путей покончить со этим со всем. Что ж, чем сильней натянута верёвка, тем больше шансов, что она скорее порвётся".

"От катастрофы спасает главным образом то, что в Ленинграде относительно много людей среднего и выше среднего возраста, а соотношение между молодёжью и людьми других возрастных категорий здесь явно "проигрывает" Москве. Но в этом специфика Ленинграда, во многом обуславливающая его демократичность и мягкость, задушевность атмосферы этого города - наряду со стихийностью,
напряжённостью и конфликтностью. Кроме того, различные возрастные категории распределены в Ленинграде по "секторам", по "своим" районам, то есть, живут как бы отдельно. Так же и социальные группы по месту жительства в Ленинграде почти не перемешиваются. И это ещё один источник демократичности и оппозиционности Ленинграда, всё население которого в этом городе живёт как большая семья: одним - одна комната, другим - другая".


"Попробуй тут тронь кого-нибудь!"

"Тут, конечно, нельзя обойтись без притягивания за уши, но, в принципе, можно сказать, что центр занимают тут люди самого старшего возраста: Невский, Литейный проспект, Владимирский проспект, отчасти Лиговский проспект, Старый Невский, примыкающие к Невскому проспекту улочки и улицы, вплоть до улицы Рубинштейна. Далее картина немного меняется. От Аничкиного моста начинаются кварталы, где живут (могут жить) некоторые высокопоставленные чиновники, отдельные представители художественной элиты, и так далее. Но и здесь, на самом Невском, в домах прилегающих улиц и вдоль набережной канала Грибоедова живут, в основном, примерно равные по имущественно-социальному положению, с одинаковыми настроениями и воззрениями, пожилые и старые люди. Они населяют и улицу Гоголя с и весь этот огромный старый район, приблизительно вплоть до Мариинского театра. Значительная часть этой возрастной категории живёт и на Васильевском острове, Большом и Среднем проспекте (в основном), но также и на Съездовской и на Четырнадцатой линии, хотя и не так демографически выражено, но здесь, на Васильевском острове, проживает иная социальная группа пожилых людей, в которой очень много к о р е н н ы х рабочих, рабочей "интеллигенции" и вообще интеллигенции".

"Васильевский остров - это целый город художественной и студенческой молодёжи, целая страна художников, литераторов, поэтов, музыкантов, студентов, меломанов, и так далее. Васильевский остров заселён, в основном, молодыми людьми, и там живёт или пребывает каждый день большое количество студентов. То есть, это район, где обитает интеллигенция, самый демократичный район Ленинграда, его "духовно-эмоциональное сердце" (а по странному совпадению остров и являет собой географически сердце Ленинграда): район, где клокочут антитоталитарные токи, где возникло давно мощное оппозиционное демократично-художественное движение, которое никакими приемлемыми средствами властям не задавить. Ну, что можно поделать с такой массой не считающихся ни с какими официальными установками в области искусства и культуры, ведущих специфический, своеобразный образ жизни молодых людей, существующих вместе, скопом - со всеми этими десятками и десятками тысяч объединённых одним районом, собравшихся в одно скопище принципиально единых людей, со своей средой. Именно поэтому тут больше всего стукачей, тут осведомители заняты не только доносами, но и слежкой и другими операциями, тут постоянно, ни на минуту не прекращая своей деятельности, группы КГБ, заносятся в чёрные списки всё новые и новые лица, и всё это крутится бесконечно..."


Услышав слово "КГБ", я встал, и, бросив (может быть, слишком жёстко...) "извините, но я Вам не психиатр", быстро пошёл прочь.


Тем временем, Виталик сдал ещё пару экзаменов весьма успешно, и теперь мог составить конкуренцию другим поступающим. Я старался ему помочь, подготовить его как можно лучше. Но к следующему экзамену его не допустили, под предлогом того, что затерялись его документы. Виталик ходил в "учебную часть" (точно не знаю или не помню; а у самого Виталика спрашивать не буду: он нервно реагирует на такие расспросы), и спросил, что ему делать и куда обратиться, чтобы разыскать свои документы. Ему объявили, что это не его забота, и что этим будет заниматься администрация. Но мы не стали их слушать, и "пошли по инстанциям", в первой попытке обнаружить "затерявшееся". Однако, с нами не стали говорить, мотивируя это тем, что нужна "уважительная причина", письменное обращение экзаменационной комиссии, или если "абитуриент" решил больше ничего не сдавать, и "забирает" свои документы. Мы убили не это полдня в среду и полдня в четверг.


Сегодня бегал по знакомым и библиотекам: добывать для Виталика очень важную книгу. До меня дошли слухи, что в основном именно по ней задаются вопросы и формируются экзаменационные билеты. Если бы не проблемы с ночлегом, с телефонами, и прочее, выбившее меня из колеи в самом начале моего приезда, я сконцентрировался бы на Академии... К сожалению, всё время и силы отнял быт, совершенно дикие, "прикладные" заботы о пище, передвижении в большом городе, ночлеге; оформление в библиотеки, заполнение анкет, поиск необходимой для подготовки к следующему и следующему за следующим экзаменом литературы. Книгу, кстати, я так и не добыл. Такое чувство, что все экземпляры, какие только находятся в городе Ленинграде, уже расхватаны поступающими в Институт им. Репина.


Мы предприняли с Виталиком новую попытку разыскать его документы. Когда мы пришли в Приёмную Комиссию, тут же секретарь встала и ушла, а потом нам объявили, что до трёх часов никого не будет. Мы подходили уже п о с л е трёх, однако, никого так и не было. Затем появилась одна из работающих там женщин, которая документы Виталика "не нашла". Мы вышли, а потом опять зашли. Появилась женщина старшего возраста, которую все называли но имени-отчеству. Она полистала книжку и нашла фамилию Виталика, против которой стояла цифра 245.

Экзаменационный "билет" (табель), который ему выдали, шёл под другой цифрой, и уже это было каким-то странным, несуразным; тут было какое-то недоразумение: ведь все, которые при нас просили найти свои документы, называли номер экзаменационного "билета", а номер в той книжке, где записаны все фамилии с цифрами возле них, всегда оказывался идентичным номеру экзаменационного табеля. Документы все уложены в специальные пакеты, на которых крупно выведены цифры. Виталика документы были, в конце концов, найдены, но они, как ни странно, вообще не были подписаны и не имели номера, и я не знаю, как эта сотрудница приёмной комиссии их вообще нашла. Искали же мы документы под предлогом того, что нам нужно взять одиу-фотографию (ксерокопию), для того, чтобы оформиться в учебную библиотеку.


Продолжаю записи под той же рубрикой уже в воскресенье и в понедельник...

Сегодня, в понедельник, стало известно, что оценку Виталика ("4") за последний экзамен аннулировали, и ему придётся тот же экзамен завтра - послезавтра пересдавать. Сказали, что это какая-то ошибка с их стороны, что в его экзаменационный "табель" (якобы, "по ошибке") внесли не ту оценку, что ему поставили, а, мол, на балл выше. Я хотел, чтобы Виталик у них спросил, а не слишком ли много ошибок? Но он не стал задавать таких провокационных вопросов.


А в воскресенье, когда я посадил Виталика на трамвай и отправил к дяде Грише (недалеко от дома его должна была встретить Аня, дяди Гришина дочка), я вернулся в центр, и тут снова столкнулся лицом к лицу с тем же "Носатым". Он опять ко мне прицепился, предложил мне разделить с ним "завтрак" (свёрток; у него был с собой), и поведал, что сам он из Жлобина, и что будто бы поступает в "театральный институт", на отделение, по-моему, "критики". У меня есть дела поважнее, чем проверять, действительно ли он из Жлобина, только одно для меня удивило или насторожило: в Жлобине так не говорят.

Он спросил, откуда я, и я сказал - из Бобруйска. Тогда он оживился ("а, Бобруйск! еврейский город!"), и стал допытываться, еврей ли я. На это я ответил, что еврей: это самоидентификация по убеждению, или стороннее определение: если окружающие тебя считают евреем. Этот ответ он принял за утвердительный, и спросил, обрезанный ли я. На это я ответил тем же самым вопросом, только теперь обращённым к нему. Он, посмотрев по сторонам, как будто решил мне показать бомбу, расстегнул ширинку - и кивком головы показал на неё. Мне не удалось ничего рассмотреть, а он, застегнув ширинку, поманил меня пальцем, и приблизился к моему уху.

За этот день, сказал он, ему "стали известны новые факты, проливающие свет на то, какими способами стараются поставить этот огромный город на колени. Во-первых, сюда переселяется огромная масса людей из других не очень маленьких русских городов. Во-вторых, с другой стороны, здесь стараются не строить особенно больших предприятий, стараясь вообще замедлить рост численности населения Ленинграда".


Он ещё ближе придвинулся к моему уху: "И это ещё не всё".

Прописку в Ленинграде кому-либо из Литвы, Латвии, из отдельных городов Украины и Белоруссии, по его словам, сделали невозможной. В Ленинград очень трудно, иногда практически невозможно переселиться "представителю интеллигенции". И этот перечень "мер" можно продолжать и продолжать.

Изо рта у него сильно пахло гнилыми зубами, из-за чего я невольно отстранялся, а он в ответ придвигался всё ближе.

"Размеры этой необыкновенной битвы поистине поражают, - сказал он, - поистине титанически усилия огромной страны и её "надутой столицы" - государства в государстве - Москвы, старающейся поставить на колени свой "лучший" город. И не в последнею очередь при помощи разжигания русского национализма и антисемитизма черносотенного пошиба именно здесь: чтобы изнутри отравить его. И поистине монументальна трагедия миллионов людей, каждый из которых так или иначе чувствует на себе попытки лишить ленинградцев их лучших человеческих качеств, лучших проявлений их в с е о б щ е й души..."

И тут в моём сознании кое-что прояснилось, и мне показалось, что я теперь что-то начинаю понимать. Я спросил у "Гриши" ("Носатого"), какое отношение между Санкт-Петербургом - и Землёй Обетованной. И он ответил, что Земля Обетованая: это не конкретная географическая точка, и даже не точка в пространстве, а собирательный образ "супер-обмена", идеального буфера, через который все в мире люди с определённым набором психофизических свойств (евреи) могут общаться, перемешиваться и объединять свои потенциалы, "собирая" совокупность еврейских душ в мире в некого супер-индивидуума, в "душу Всевышнего"; этот "буфер супер-обмена" определяет "меру нашей ненависти к другим народам (и даже к евреям, если "евреи" определяются источником этой ненависти не как явление, но как "народ"), а также "меру нашей готовности использовать любые средства, не скованные путами никчемной гойской морали". Но если гои присваивают себе эту "меру готовности", или если кто-то "спускает им её сверху" ("как Гитлер"): они должны быть наказаны, и их непременно ждёт "бесславный конец". Когда я спросил, не являются ли Тора, Талмуд и Каббала, и все их бесчисленные ограничения, законы и запреты важнейшей частью такого "буфера супер-обмена", он опять оживился, и подтвердил, что я попал "в самую точку".

По его словам, личностные связи между гоями, их способность, не сговариваясь, действовать сообща, в одном направлении ("как один человек"): на много порядков, на много уровней ниже, чем у евреев. Гой, особенно христианин - это индивидуалист, автономная и одинокая особь. Он привёл в пример шизофрению, заболевание, при котором клетки мозга перестают "нормально общаться". У евреев же этой "социальной шизофрении" гоев противопоставлено нечто противоположное, когда чуть ли не на уровне телепатии "клетки общества" общаются между собой не просто "нормально", а с "повышенной интенсивностью".

Внезапно мне пришла на ум одна интересная идея, и я кратко пересказал ему разговор в синагоге, не вдаваясь в подробности и не называя тех, с кем велась беседа. При упоминании о еврействе Гитлера он неопределённо хмыкнул, но обошёлся без комментариев. А на мой вопрос о том, как отличить "правильного" еврея от "неправильного", он сказал: "Настоящий еврей не в состоянии обойтись без отношения к Земле Обетованной и к нашей избранности. Он может быть светским человеком, даже христианином, но с особым отношением к Талмуду, Торе и Каббале. Настоящий еврей не станет добиваться, как Маркс, "освобождения" для "всего человечества"; наша особенность в том и состоит, что мы домогаемся чего-то особенного исключительно для самих себя, и ни для кого больше. Каждый еврей, который добивается гегемонии только для евреев какой-то одной группы или одной страны (как те евреи, которые в 1917-м году подчинили себе Россию): предатель - и должен быть уничтожен. Таких подачек от гойского бога и человечества нам не нужно. Наш минимум: вечное мировое господство. И в достижении его не Англии и Соединённым Штатам, а именно России суждено будет ещё сыграть особую роль".




ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Август, 1982

Виталик не поступил. Получив оценки "3", "4", "3", он потерял шансы набрать нужное количество баллов. Не стоит делать акцепт на том, как это несправедливо, не говоря уже о том, что первая и третья оценки были ему занижены; можно подумать о том, что он, больной, с открывшимся носовым кровотечением, падающий от усталости после каждодневных изнурительных занятий и дороги в Академию, которая занимала полтора часа, а то и более, не поступил, в чём проявилась чудовищная, нечеловеческая несправедливость.

И было бы справедливо, если бы те, кто был виновником этой несправедливости, почувствовали на себе то, что сделали они с нами, с Виталиком, чтобы они всегда чувствовали то, что мы сейчас.

Мы оба восприняли не поступление Виталика как трагедию, а я, кроме всего, ни за что не хотел уезжать из Ленинграда, из города, потерю которого мне пришлось заново глубоко пережить. Финансы наши были уже на исходе, и пришлось ехать.

В последние дни пребывания в Ленинграде (в Санкт-Петербурге) я особенно остро почувствовал, как всё для меня перекрыто. Почти так же плотно, как в Бобруйске. В эти дни Виталик более комфортно устроился у Марии Фёдоровны, где получил необходимый отдых и нормальное питание (я покупал продукты в ближайших магазинах), а я - у соседки дяди Гриши (делившей с ним общую кухню и ванную-туалет; она уехала на дачу). Я посетил одну невзрачную девочку, Риту, которая занималась музыкальной критикой и пописывала статейки в газеты и журналы, и она поддержала мою идею о фиктивном браке. Для того, чтобы помочь перебраться "во вторую столицу" музыкальному гению, обеспечив ему ленинградскую прописку, она согласна была пожертвовать девственностью своего паспорта. У неё уютная однокомнатная квартира в самом центре (эта одна комната просто громадная), но я тактично предупредил, что не буду иметь никаких видов на её жилплощадь. Я устроил вместо себя Васю на полставки в профком швейного комбината для повышения уровня художественной самодеятельности, и в подшефную комбинату школу, на ту же должность. Вместо него повышать уровень самодеятельности должен был я ("снимать темы", делать аранжировки, проводить индивидуальные занятия...), и, соответственно, от него получать зарплату. В тот же день меня "посватали" к свадебному (халтурному) составу, который специализируется на пригородных деревнях и сёлах. Я им очень понравился.

Но уже назавтра телефон Риты перестал отвечать. Я к ней съездил домой, и перед самым моим носом она села в лифт, и поднялась наверх. Когда я взбежал по лестнице и нажал кнопку звонка, в дверном глазке стало темней, но дверь мне не открыли. Я звонил и звонил по телефону до самого отъезда, но с Ритой больше не пообщался. В профкоме Васе объявили, что случилось недоразумение: его "оформили на место другого человека". Ни я, ни Вася не понимаем, что это значит. В школе ему объявили то же самое. Свадебный "состав" уже на следующий день решил "не брать клавишника", хотя мне позже передали, что вместо меня они взяли другого. И, наконец, последнее, что я попробовал сделать: сдать свои документы в учебное заведение, куда бы наверняка прошёл. Но документы не приняли: под таким одиозным предлогом, что не стоит даже тратить время на описание. Тогда я попробовал сдать документы в иняз: с тем же "успехом". Аня учится в школе с китайским уклоном, где многие предметы преподают на китайском языке. Мы попросили её учительницу выяснить через её бывшего преподавателя, почему отказались принять мои документы. Так ничего и не выяснили. Единственное, что удалось узнать учительнице: это что дело, оказывается, "очень сложное".

Интересно, что Игоря (Корнелюка) я так больше и не увидел. Я ездил к нему в общежитие в последние дни одиннадцать (11!) раз, звонил на вахту, оставил сообщение Чистякову, Котову и Сонину, звонил четырём его ближайшим приятелям: всё безуспешно. Не иначе, как он тоже меня старается избегать.

Ни один из десятка приятелей, с которыми я общался или был знаком "по еврейской линии", не захотел со мной пообщаться. Это уже похоже на бойкот.

И, наконец, в поэтических кругах, где у меня тоже есть несколько знакомых, наотрез отказались меня принимать и "передавать" третьим лицам мои стихи.

После некоторых колебаний, я набрал телефон Гребенщикова, и мне ответил его мягкий мелодичный голос. Я назвал себя, и он сказал, что слышал что-то обо мне, и что, если у меня есть "что-то важное", мы можем и встретиться. Однако, в конце я передумал, и не пошёл к нему на встречу.

Виталик тоже не хотел уезжать из Ленинграда, сходил на две выставки, общался со "своими" художниками, пытался у них выяснить хоть что-нибудь насчёт подработки, ждал, что у м е н я получится, пробовал заработать "хоть рубль". В итоге мы досиделись, что "сидеть" было уже не за что. Все деньги, которые мы взяли с собой, кончились.


В Жлобине, где мы делали пересадку, к нам прицепился милиционер, тот же самый, что завёл меня в комнату милиции, когда я в позапрошлый раз возвращался из Ленинграда. На этот раз он - когда я пошёл в туалет - вызвал Виталика па улицу (а было темно, уже примерно после 23.00), и принялся расспрашивать его, откуда и куда мы едем, спросил - "кто твой брат" - и спросил нашу фамилию. В дороге, до Бобруйска, а также ещё на вокзале в Жлобине были и другие эксцессы (например, кассир недодала мне сдачу - два рубля, - а у нас оставалось после покупки билета всего два рубля с копейками, - и, когда я стал требовать сдачу, кассир подняла скандал, и только благодаря вмешательству свидетелей она вернула деньги, а перед тем, как я брал билет, к ней в кассу вошёл уже известный нам милиционер (но об этих эксцессах подробно писать не буду, так как от них просто устал).

В Бобруйске, на вокзале, нас с Виталиком задержали два милиционера, и мы просидели в милицейском "Газике" два часа, пока нас отпустили. Никто нам ничего не объяснял, и протокола не составляли. Для Виталика, с его заболеванием, такие перегрузки и стрессы: смертельны.


Когда я приехал в Бобруйск, выяснилось, что и мой свадебный коллектив, и моя группа для творчества и творческих репетиций: фактически разбиты. Роберт забрал у меня несколько часов, отняв их от и без того мизерной "почти полставки", и отдал их Лиле.

Кто-то, с интервалом в два дня, дважды поджигал мой почтовый ящик, вместе с его содержимым. Я написал заявление в милицию. Но жаловаться ментам на ментов: гиблое дело. В довершение всего, в моей квартире на целые сутки отключалось электричество. Я поменял "пробки", но это ничего не дало. Тогда я решил не ждать электрика, но обратился к Метнеру, который прислал мне своего друга, очень хорошего специалиста. Тот нашёл, в чём дело, и всё исправил, и даже денег за работу не взял. Я стал у него выпытывать, что всё-таки случилось, но он не хотел объяснять, и только сказал, что у меня, наверное, много врагов. Телефон тоже отключался на сутки; не только мой, но и Рудковских, а я с ними на блокираторе (мой 7-53-09 с ихним 7-54-09). Манька звонила от Макаревичей и Купервассеров, ругалась с оператором Узла Связи, и визжала так, что слышно было в соседнем подъезде. Приходил специалист, и телефон заработал, но я так и не добился от него ответа на вопрос, была ли проблема у нас в доме, или на Узле Связи.

Жизнь стала такая весёлая, что мне некогда было думать, как там Лариска и Аранова. Многие мне жаловались, что звонят мне, но что номер "сбрасывает"; поэтому не исключено, что Лена мне просто не дозвонилась. А после того, что произошло перед отъездом, на работу к ней я идти не могу...

Все мои попытки влиться в какой-нибудь другой музыкальный коллектив натыкаются теперь на какую-то глухую стену. И только Шланг для меня ещё открыт. И я, понимая, что меня, как белку, загнали в тупик, откуда оставлена только одна дорожка - в клетку, - всё-таки вынужден снова вернуться к нему. Ничего другого мне просто не остаётся.



ГЛАВА ВТОРАЯ

Конец августа, 1982

Казалось бы, амплитуда событий достигла своего максимума, но оказалось, что и это далеко не предел. Я-то думал, что некая ясно оформлявшаяся кампания властей: временное явление, и к моему приезду из Ленинграда должна "прошуметь", как дождь, и иссякнуть. Началось всё, конечно, задолго до поездки в Ленинград. Теперь я могу проследить по своим записям контуры предыдущих этапов не ряду отдельных признаков. Так, я обнаружил как-то, что Глущенко Владимир, молодой парень, который пишет песни, вращается среди музыкантов и обхаживал "Шлангов", всё больше раздражает меня своими задатками стукача.

Однажды я взял его с собой в Минск, где оставлял на вокзале тогда, когда понял, какие у него наклонности, а он стал после этого кричать, что он не "шестёрка", и так далее.

После моей поездки в Ленинград, где в этот раз я - как мне кажется - допустил целую серию разных оплошностей, в "бункере" (т.е. в подвальном помещении, где временно расположен клуб шинного комбината и где мы репетировали) Владимир Чмиль, бывший артист, а теперь комсомольский работник и художник от БШК, являющийся теперь нашим непосредственным шефом, не так давно принялся рассказывать мне, что и у него, оказывается, были трения с КГБ, куда его вызывали по поводу знакомства и даже дружбы Чмиля с выехавшим в своё время на Запад писателем Кузнецовым. Он также говорил, что раньше он жил в Донецке, а затем (почему-то) переехал в Бобруйск. Известно, что его выдворили из театра также вследствие каких-то трений с властями, а, может быть, только с органами.

Он рассказал и о том, как его сначала вызвали в КГБ и предлагали быть осведомителем, и что он не сразу, а, попросив "тайм-аут", чуть позже, якобы, отказался. Потом он сообщил о неизвестных мне подробностях обыска у Симы - у Симоновского Толика - когда в его квартире перевернули всё "вверх дном" и изъяли цитатник Мао Цзэдуна; и, пока говорил, при этом внимательно глядел на меня. И я понял, что он, как бывший актёр, пристально следит за выражением моего лица. И вдруг мускул на моём лице дрогнул. Как это случилось, я до сих пор не пойму; очевидно, я был настолько уверен в себе, в том, что моя мимика не выдаёт моих мыслей, опасений и подозрений - что, потеряв контроль над собой, допустил срыв. И я мгновенно прочитал во взгляде Чмиля, который как бы подёрнулся невидимой пеленой, смешанную вспышку презрения и страха, и понял, что в ту самую секунду лишился уникального шанса обрести в его лице хотя бы единственного союзника в этом городе, который знает о механизме преследований чуть больше других, и мог бы хоть чем-то мне помочь.

Наверное, это было печальное событие, не менее трагическое, чем последний разрыв с Арановой. Без неё у меня не осталось ни одного союзника, кроме отца и брата.

Чмиль мне рассказал о каком-то Юрии Белянском, или Белявском, из Донецка, который, якобы, мной и Карасём интересовался, но после того, что случилось в "бункере", продолжения этой темы не последовало.


Виталик, который сразу после поездки в Ленинград уехал в Касимов, уже за Москвой отстал от поезда. В Москве была та же история, что и в Ленинграде: ни один из телефонов, на которые звонил Виталик, не отвечал; поэтому он так и не смог передать никому, что прибыл в столицу. Мы не знали, что передумать, звонили в Москву, давали телеграммы в Касимов, и, через московских родственников, обращались в милицию. Можно только представить себе, что пережил сам Виталик.

Я предчувствовал или даже предполагал, что нечто подобное может произойти, и настаивал на том, что кто-то из нас должен сопровождать его, но меня - после всех случаев преследований милицией - мама не пустила, а сама она и папа не смогли поехать. Тогда я сказал, Виталика не стоит отпускать. Но меня не послушали... Если мама считает, что её собачья преданность любой власти может стать для нас иммунитетом, она ошибается...

Наконец, состоялась моя доездка вместе со "Шлангами" по Беларуси, по колхозам и районным центрам, где мы давали концерты. В последнюю ночь все немного выпили, причём, только со мной произошло нечто необычное, необъяснимое. От первой же рюмки я, закалённый боец, погрузился в какое-то полубредовое состояние, в котором я почти бредил, и нёс всякую околесицу, всё, что мне приходило на ум. Всё чётко фиксировалось моей памятью, и я помню, что ничего
т а к о г о не сказал. Я много болтал по-английски, причём, иногда на сленге, и, возможно, что это сыграло какую-то определённую роль в медленно и неотвратимом, как поступь динозавра, развёртывании дальнейших событий. Но этого мне не узнать.

Вместе с нами по весям и городкам ездил и Чмиль.

Во время этой поездки я окончательно убедился в зловещей роли Германа Борковского и Юры Мищенко (Шланга). А "бункер", как складной нож, представляется узлом совершенно определённых качеств, или, скорее, функций. Это и Герман Борковский, "при старших товарищах", с Юрием, его братом-близнецом как "бесплатным приложением" (Юрка вполне безобидный, добродушный парень "при Германе"), и Шланг, разгильдяй-оболтус, "при" отце-отставнике (теперь, как и отец Арановой, милиционере), и родственник Борковских - Вовка, - которого они сделали звукооператором, и Володя Чмиль, со страхом перед КГБ в глазах, и Володя Глущенко, прирождённая "шестёрка", и Моня, который за пределами "бункера" уже давно сформировал со Шлангом неразлучную парочку ("пару гнедых", как окрестила их Оксана), и я сам, с моими знаниями о КГБ, о которых наверняка уже догадываются в органах. Даже если бы никто из нас и не работал бы прямо на КГБ, по "связке", по самой природе сочетания наших индивидуальностей, по "функциональности" нас вместе (то есть "бункер") иначе, как "гадюшником КГБ", не назовёшь. Наконец, месяцев 5 назад тут ещё появился и Саша Шейн.

Этот парень немного играет на гитаре, и учился в 27-й школе, известной своей палочной дисциплиной, консерватизмом и обилием отпрысков "отцов города". Когда мы играли в этой школе выпускной вечер, он всё крутился возле нас, но окончательно "осел" в бункере только недавно. Так случилось, что мы пошли домой вместе, но от меня не укрылось, что это было очень хитро подстроено Шейном. И ещё его манера говорить, его ёрничанье, его тонкие намёки и неискренность. Типичное поведение стукача. Шейн напросился ко мне домой, и отказать ему - значило вселить подозрения в его шефов, кем бы они ни были. А через его уши и глаза я имел теперь возможность безнаказанно вливать дезу в их глаза и уши.

Но оказалось, что Шейн, Александр Лейбович, абитуриент Минского Политехнического института - исключительно наглый молодой человек, и главная его черта и тактика именно в этой наглости и заключается. Вместо того, чтобы скрывать, сколько он знает обо мне и что именно, он, наоборот, это только выпячивал, но так, как будто эти сведения нечто само собой разумеющееся. Так, вместо того, чтобы объяснить, откуда ему известно, что я пишу стихи, он задавал вопрос, желаю ли я, чтобы мои стихи были где-нибудь изданы. В числе других вопросов, которые Шейн задавал, был и вопрос, чего я желал бы больше: исполнения или издания моих музыкальных произведений. Этот парень, кажется, и в самом деле надеялся, что я стану отвечать ему искренне! Взвесив все "за" и "против", и подумав, как и что ему следовало бы на это ответить, я сказал, что предпочёл бы, скорее, издание, потому что издание - нечто более долговечное, а также потому, что по изданным нотам моё произведение могли бы и с п о л н и т ь. Шейн вдруг спросил тогда: "А самиздат?" Что мне было ответить? Спросить у него - а что это такое? Я отреагировал немедленно: "Самиздат? Но ведь ноты невозможно печатать. Насколько мне известно, приспособления малых размеров для печатания нот - типа печатной - машинки не существует."

Тогда он стал мне объяснять, что ноты можно печатать на ротаторе, размножать копии фотоспособом, а я ему ответил на это, что основой и стимулом издания музыки является её исполнение либо звучное имя автора, что, если композитора не знают, его музыку не станут покупать даже в магазинах, а тут - тем более, ну и, конечно, даже издав тысячи экземпляров, невозможно вне магазинов их распространить.

Этим я немного исправил, но не снял целиком заведомо "виноватую" позицию моего ответа (ТАК был поставлен вопрос!) в целом.

И, уже уходя от меня, Шейн сказал, что его брат работает на Шинном, в редакции рабочей газеты, что он учился на факультете журналистики, и что он "тоже" пишет стихи.

Я бы мог промолчать, но не смолчал: меня словно что-то толкнуло, и я сказал, что мне нужны тексты для песен, а также человек, с которым я мог бы вместе их писать, и что поэтому я хотел бы, чтобы он познакомил меня с его братом. Я попросил его принести стихи его брата "для ознакомления", естественно, с разрешения последнего; он пообещал, что "спросит" и "попробует".

Все последующие дни Шейн не отходил от меня ни на шаг. Он приходил на свадьбу, которую мы играли, каждый день звонил мне домой - и заявлялся. Когда он пришёл второй раз, он принялся внимательна осматривать мою квартиру. Он подходил к полкам с книгами, брал томик или два, заглядывал во второй ряд. Он похвалил мой телевизор и видик, и подержал в руках все видеокассеты, одну за другой, читая, что на них написано. Он дошёл до полки с бабинами, и каждую взял в руки, не пропустив ни одной. Он даже проводил пальцами по сгибам конвертов виниловых дисков (пластинок) и по корешкам книжных обложек, выборочно: а вдруг в них что-то спрятано, вложено? Это был самый настоящий и вполне квалифицированно проведённый несанкционированный обыск, поразительно наглый и самоуверенный.

Мне хотелось подойти и дать ему до морде, но я сдержался, так как знал, что этим ничего не решишь.

Он незаметно и как бы невзначай, поднял все пластинки, стоящие у стены, убедившись, что за ними ничего нет, заглянул за подвесные полки и осмотрёл все углы. Он принёс мне пластинку Элтона Джона, и я переписал её на плёнку.

Когда Шейн пришёл ко мне в третий раз, мне пришлось, изобразив дурачка, как бы "в благодарность" за то, что он мне принёс пластинку этого пидараса и британского стукача Элтона Джона, позаниматься с ним на гитаре. Я также ещё раз попросил Шейна о встрече с его братом (а стихи брата Саша Шейн не приносил, и не спешил меня со ним самим познакомить, это как будто связано было с какими-то "трудностями").

Он опять стал пересматривать вещи у меня в доме, выспрашивал про Аранову, про Моню, про Борковских и Мищенко (Шланга). Потом, когда он взял гитару, и я предложил ему сесть на тахту, он вдруг подошёл к стулу, стоящему рядом с фортепиано, и тряхнул его - якобы, для того, чтобы поставить на этот стул ногу. Все ноты и нотные тетради со стула попадали на пол. Вместо того, чтобы поставить ногу на стул, а на колено гитару, он стал прощупывать ладонями обеих рук сидение. Одновременная наглость и манерность этого ублюдка раздражали меня всё сильней и сильней.

Назавтра он попросил меня, чтобы я его будил каждое утро телефонным звонком. Он сам звонил мне по десять раз в день, и каждый раз спрашивал меня ехидно: "Ну, так чем ты там занимаешься?"

Не помню, при каком его посещении (первом? втором?) я стал играть, и напевать свои песни, а он, нетерпеливо перебивая меня, предложил наиграть по памяти некоторые хиты группы "BEATLES", а он, мол, будет импровизировать. Вместо "импровизации" он стал мурлыкать, а точнее - проговаривать слова, и каждую минуту извинялся: "Ой, забыл, ты не напомнишь, какое дальше тут слово?" Не знаю, проверка на что именно это была: ну, не на то ведь, являюсь ли я резидентом английской разведки! Так ничего путного мне и не пришло в голову.

Всего, что он натворил в моём доме, просто и не упомнить, и я уже тогда подумал, что этот Саша Шейн что-то уж слишком обнаглел, и не мешало бы ему преподать хороший урок.

В тот же день, вечером, он позвонил мне, и, якобы, шутя, спросил, можно ли у меня взять интервью. Я, принимая его тон, также в шутку ответил, что да. Он тут же спросил, какой сегодня день, какое число (я отвечал), затем попросил, не задумываясь, назвать телефон бункера, а потом телефон Борковских. Я ответил на все вопросы. После этого я спросил у него, для чего это ему всё нужно, но он так и не дал мне вразумительного ответа.


Другой раз, тоже по телефону, он говорил мне о каких-то психологических опытах, и выспрашивал, какими парапсихологическими способностями я обладаю. Это было уже кое-что.


Я пытался избегать Сашу Шейна, но он упорно звонил, и приходил, даже не предупреждая телефонным звонком. Шейна все знают как сугубо меркантильного, "делового" субъекта, который без получения выгоды даже и не посмотрит в твою сторону. Такие типы, как Шейн, поддерживают отношения только с полезными им людьми, а я ничем не могу быть ему полезен. Было очевидно, что его назойливость по отношению к совершенно ненужному ему человеку, такому, как я, шокировала его самого, но он не отставал от женя. Мне нужно было придумать какой-нибудь повод, чтобы отшить его раз и навсегда, но я всё медлил.

Тем временем Шейн, в очередной раз проникнув в мою квартиру, вдруг, когда мы с ним спокойно разговаривали в зале, совершенно неожиданно для меня толкнул дверь, проскочил в спальню, и, осмотревшись там, воскликнул: "Печатная машинка! О, это как раз то, что нужно... Я хочу сказать, - добавил он, почувствовав свою оплошность, - это нужная вещь". Тут его внимание привлёк стул - не тот, на котором я сижу, когда печатаю, а один из двух стульев перед батареей, у окна. И он решил повторить уже однажды применённый им трюк, схватив гитару из зала, вернувшись в спальню и тряхнув теперь уже один из тех двух стульев. А на том стуле, под покрывалом, мной были спрятаны три тетради, которые тут же из-под покрывала выпали. Тогда моё терпение подошло к концу, и я придвинулся к нему на расстояние, подходящее для удара. Он явно не ожидал этого, и сделал вид, будто того, что произошло, не заметил.

Когда мы оба возвращались в зал (я чуть сзади), я дёрнул ногой маленький коврик на полу, между спальней и залом, и Шейн плюхнулся прямо на задницу. Я тут же заулыбался, как будто оступился, задев коврик, и ничего особенного не случилось. Он, с недоверием оглядываясь, поднялся, и стал торопливо прощаться. Но в коридоре я ещё успел "неловко" стряхнуть ему на ногу лежавший на холодильнике молоток. Я, конечно, извинился, но, когда он нагнулся, чтобы молоток поднять, я отбросил этот предмет ударом ноги подальше от него рук.

Я думал, что больше он ко мне не придёт. Но я плохо знал Сашу Шейна.




ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Сентябрь октября, 1982

В последних числах августа или в начале сентября от Яроша, сотрудника МВД, а попросту - мента - стало известно, что перед нападением на меня Кавалерчика в 1979 г. состоялся разговор между ним и генералом армии, командиром войск МВД на территории Белоруссии, Яковлевым. Аркаша Кавалерчик, как известно, служил в войсках МВД, и был внештатным сотрудником милиции. В разговоре с Яковлевым было упомянуто моё имя, и было сказано: сын фотографа Лунина.

Позавчера вечером со мной связался бывший (а, может быть, и нынешний) поклонник Арановой, Валерий Шумилов, врач-кардиолог, кандидат медицинских наук, заведующий кардиологией "Скорой помощи", который связан личным знакомством с сотрудниками КГБ и близкой дружбой с работником медздравотдела в Минске Боровиковским, и предложил мне встретится для - как он это называет - "обмена". Этим "кодовым" словом мы обозначили обмен информацией. Валера собирает картотеку на номенклатурных работников города Бобруйска и Минска, на сотрудников милиции и КГБ, а также на "диссиков", как он называет диссидентов. По какой-то странной случайности, его интересовал именно Саша Шейн, а также Александр Иванович Шелепов (на самом деле: Пётр Архипович Шелегов (при рождении: Пётр Абрамович Шульман); под таким именем баллотировался депутатом Ленинского района один из сотрудников КГБ, 1940 года рождения), Семён Самуилович Шендерович, зав. отделом правовой инспекции Могилёвского облисполкома, внештатный сотрудник КГБ и депутат Могилёвского горисполкома, и Шухман, Ефим Абрамович, сотрудник КГБ, 1949 года рождения.

Уже через минуту после прочтения списка я понял, какая случайность объединила всех этих людей в качестве объектов особого интереса Валеры Шумилова: он пополнял раздел своей картотеки на букву "Ш". Кроме того, всех этих людей "объединяло" их еврейское происхождение.

Зная, что Шумилов проживает по адресу Социалистическая 187, кв. 59, я предложил встретиться недалеко от его дома. Он даже и не подумал спрашивать, откуда мне известен его адрес. Он передал мне список своих людей, а я ему своих. На следующий день мы встретились снова, и обменялись информацией.

Когда я вернулся домой, мне неожиданно позвонила Раиса Александровна Шепелевич, оператор ИВЦ, одна из начальниц Лены, и спросила, не у меня ли Аранова, а когда ещё через час я, услышав звонок, поднял трубку, я узнал голос Вики Ященко, которая попросила меня ровно в семь вечера выйти из своего подъезда. Больше ничего она не добавила.

Ровно в семь я спустился. Возле двери подъезда стояла Аранова. Я был удивлён и даже шокирован, так, что не мог произнести ни слова. В одну секунду я почувствовал, как она мне дорога, осознавая, что без неё не могу обойтись. Я поцеловал её в губы, и мы поднялись ко мне.

У себя в квартире я сразу снял со связки ключ, и дал его Лене. Она удивилась, как неожиданному подарку, но ключ взяла. А дальше пошли упрёки и претензии. Я выслушал от Лены не только про то, как она прождала меня дотемна, чуть ли не до десяти часов вечера (как же я должен теперь кусать локти, ведь я тогда примерно в десять пришёл от родителей!), сидя на скамейке, чуть дальше моего подъезда, а потом пошла к Канаревич, и напилась так, что назавтра не пошла на работу; но и про то, как она надеялась, что я в ближайшие дни позвоню, а мне, как сказал ей Моня, было не до неё, потому что я, мол, пропадаю в больнице у Таньки.

- Вова, а ты мне, оказывается, не всё рассказал про Ленинград, - заявила Аранова. -Главного ты мне не рассказывал. Что ездил туда выдавать свою дочь замуж.
- Какую дочь?
- Как какую? Приёмную, конечно. Тамару Станиславовну. - Я густо покраснел, но всё равно ничего не сказал и не сделал, чтобы скрыть смущение. - А, может быть, даже не одну. А целых две. Вот.
- А тут, напротив, сидит ещё одна. Тоже приёмная. Которую я хотел бы выдать замуж за одного-единственного человека. За Лунина, Владимира Михайловича. Понимаешь? А что, тебе, правда, сказали, что это я выдал Сосиску замуж в городе Ленинграде?
- А кто же ещё? Ты же с ней сам забарался, вот и заместителя нашёл. Или он отыскался по своему собственному почину?
- Лена, это нормальный, хороший парень...
- Не нам чета, да?.. А вторую... ты тоже за него сватал?
- Какую вторую?
- Вторую... Лариску Еведеву, разумеется. Твою топ-модель и первую любовь. И, кажется, она ещё поэтесса... А ещё мне сказали, что ты там всех девок, что с Лариской участвовали в показе мод, перетрахал. И, главное, ту, которая с ней в комнате...
- Кто сказал? Сосиска?
- Кто, кто? Конь в пальто! Майор КГБ сказал.
- А что товарищ майор делали в Ленинграде?
- То, что они там всегда делают. Курируют Интурист.
- Тогда что товарищ майор делали в Бобруйске?
- А не в Бобруйске. Он мне позвонил по телефону.
- По телефону из Питера?
- А что тут особенного? Тебе же звонят разные... Из Питера, из Вильнюса, из Минска...
- А кем тебе приходится этот майор КГБ?
- Какой недогадливый! Кем... Приёмным сыном. Которого я в Ленинграде выдала замуж.
- А за кого?
- За майора КГБ Лопухова.
- Правда?
- Нет, кривда.

Мы с Леной уже выдули единственную бутылку водки, И теперь нам пора было - по сценарию - переходить с авансцены назад. Но у Лены запал разговоров ещё не кончился.

- Значит, Вова, ты, выходит, подбирал себе целую зондеркоманду в гостиничный сервис. Двух работниц нашёл, и приступил к тренировкам. Инструктор ты наш.
- Что делать, Леночка, это чтобы от тебя не отставать. Ты вот ведь инструктируешь дойчей и америкашек.
- А ты у нас, Вова, специалист по польским девочкам. Нелли, Сосиска и Моника. А Лариска, что, тоже полька? Хоть с какой-нибудь стороны? Спереди или сзади? А?
- Бэ...
- Ладно, так и быть, Гарем Иванович, простим тебе все эти грешки. Но ты хоть признайся, какой женой ты меня замуж зовёшь? Пятой, десятой?
- Лена, даже если я бы был падишахом, ты у меня была бы всегда только самой старшей... я... имею... в виду... самой главной женой.
- Да, Вова... Ты... имеешь... в виду...
- Извини... насчёт... если что-то не так. Но я тебе клянусь, Лена, если бы мы с тобой поженились, ты была бы у меня не главная, а единственная, до гроба.
- Не клянись. Евреям, говорят, клясться нельзя.
- Да? А я не знал. Почему?
- Да всё равно ведь обманут...
- Нет, я серьёзно.
- Да, говорят, там у них какое-то религиозное предписание...
- А-а...
- Так что, Вовчик, когда ты всех своих приёмных дочерей выдашь замуж, у тебя будет в каждом городе по жене. По чужой жене.
- Так уж и в каждом.
- А что? Ты ведь у нас любитель путешествий. Так вот, тихой сапой, глядишь, и к пенсии все города и страны объездишь. Верно я говорю?

Я пересел со стула на тахту, рядом с Леной, и потянул её свитер, под которым, как водится, ничего больше не было.

- Ага! На подвиги потянуло? Уже?
- Надо же проверить свою готовность!
- Боеготовность? Конечно. Мы к бою всегда готовы. Всё в порядке, спасибо зарядке. Ну, давай, воюй, а я буду постанывать. Тебе нравится, когда женщина вякает?
- Вякай, пожалуйста!
- На здоровье. Что ещё тебе подставить? Попку, передок, или роток? Ой, Вовка, да не снимай же ты с меня всё. А то вдруг Елизавета Йозефовна нагрянет, чтобы по-королевски сделать ручкой. А мы тут без портков.

При упоминании о моей маме и её возможном визите моя боеготовность моментально чуть-чуть снизилась, а потом ещё и ещё: несмотря на то, что на сей раз я не забыл запереть дверь на задвижку. В данной ситуации от внимания Арановой это не могло укрыться.

- Ну, чего испугался? Она ведь ещё не пришла, да Вас это вообще и не касается, -заметила она, обращаясь больше не к воину, а к его боевому орудию.
- Я закрыл дверь на задвижку.
- Зэйер гут. Теперь тебе остаётся открыть краник. Чтобы он стал клювом брансбойта. Вот. Это уже лучше.
- Лена! Ты ни с кем не сравнима. Всё у тебя... совершенно... Везде...
- Так тебе нравится?
- Очень...
- А ты теперь поумнел. И разборчивей стал. И действуешь более умело. Это тебя не Сосиска ли обучила? Только не красней и не белей. А то ещё опять потеряешь... свой боевой дух. А вот так тебе нравится?
- Подожди... Я же ещё не распробовал. Ой!..
- Что? Укололся?
- Нет. Я просто поплыл. Такое блаженство, что скоро... всё кончится.
- А мы сделаем перерыв. На секунду. Выходи.
- Есть, товарищ прапорщик!
- Я тебе покажу класс. Ни одна Сосиска не потягается...

Когда мы лежали п о с л е в с е г о, и я пытался угадать, чувствует ли Лена хоть что-то, что Тамарка или Лариска, или ей всё так приелось, что ей никакая кукрузина или сосиска нипочём, и действительно ли она пережила оргазм, или его так искусно сымитировала, что ей даже самой не очень-то отличить от настоящего: мне захотелось побольше узнать о том сотруднике органов из Ленинграда.

- Ленка, а с какой стати тот майор КГБ, тот питерский, тебе докладывает, как будто ты его начальник?
- А ты спроси у него. Наверное, меня очень любит.
- Куда?
- Куда и все.
- А ты откуда его знаешь?
- Ты, что, думаешь, если ты в Питер дважды на неделе летаешь, так и мне нельзя? Я ведь тоже пожила и в Москве, и в Ленинграде. Помчалась Ленинград покорять, как вы с Сосиской.
- И что, покорила?
- Как видишь...
- Получается, что в КГБ не хотели, чтобы у нас с тобой... получилось... что-то серьёзное, раз сливали тебе все эти сплетни.
- А вот об этом надо спросить у тебя...

Как раз на этой неделе мне удалось разузнать несколько дополнительных сведений о секретном ракетодроме в Плесецке, не так далеко от Архангельска. Только я думаю, что западные разведки знают о нём поболее моего.

Мне также стало известно гораздо подробней о составе боевых машин на военном аэродроме в Бобруйске (об их точном количестве я разузнал ещё раньше). Оказывается, там имеются даже подземных взлётные полосы, новейшие модели самолётов, и, вообще, этот аэродром - один из главных стратегических объектов советской империи, один из ключевых элементов обороны в противостоянии с НАТО. Каждый самолёт на этом аэродроме, будь то истребитель, или истребитель-бомбардировщик, стоит под прикрытием искусственно насыпанного бугорка, и под натянутой над ним камуфляжной сеткой; самолёты отсюда вылетают на дежурство буквально во все точки мира: в полёты над северными территориями, над Тихим и Атлантическим океанами, и т.д. Лётчики, экипажи самолётов, технические работники аэродрома, и представители других категорий его штата: живут не только на территории авиагородка (военного городка), но и в других местах, а общее их количество мне тоже было известно. Это действительно один из самых крупных и важных объектов такого рода.

Никто не поверит, что я собираю все эти сведения из чисто спортивного интереса, и что моё уважение к разведкам и секретным службам других стран, к таким, как МОССАД, Ми-6, ЦРУ, или Штази: большее, чем к ГРУ или КГБ. Я их всех одинаково "люблу", и ни на одну из них никогда не стал бы работать. Я даже не отделяю секретные службы "Запада" от секретных служб "Востока", потому что и к тем, и к другим испытываю одинаковое отвращение. Другое дело, что там работают живые люди, конкретные личности, которые "не все одинаковые", а, наоборот, разные, и что состав органов с эпохи "поздних империй", таких, как Австрийская, Прусская, Российская, а теперь вот Советская, как правило "очеловечивается". В то же время, между категориями людей, которые связаны со спецслужбами, именно в "поздних империях" намечается резкий контраст. Горстка их сползает в категорию законченных выродков с "отмороженными" мозгами, для которых не свойственно ничего человеческого; а большинство, при всей градации спектров, всё же приближается по ментальности (по этике) к уровню обыкновенных людей. Именно это отражено в моей работе "Похищение Мифа" (речь идёт в ней о мифе о КГБ).

Виктор Осадчий, 1954 года рождения, бобруйчанин (из Кисилевичей), один из молодых выдвиженцев КГБ, который окончил Высшую Школу КГБ, и теперь уже назначен преподавателем в школу МВД в Минске, проговорился об особом статусе бобруйского КГБ и его более тесных связях с армейской разведкой. Именно от него просочились некоторые сведения о неудавшемся покушении на бывшего (или нынешнего?) начальника железнодорожной станции (вокзала) "Березина", Ивана Романовича Лаптева. Оказывается, среди участников неудавшегося покушения: два милиционера, и делом этим занимается КГБ. Но ни одного ареста, ни одного обвинительного приговора не вынесено, и я сомневаюсь, заведено ли вообще уголовное дело по этому поводу. К той истории может быть причастен бывший начальник "особого" (12-го) отдела (отдела кадров) бобруйской милиции Игнатов. Что-то может знать (определённо) Казусёнок, А. М., начальник городской милиции, 1939 года рождения, и Егоров, Пётр Арсентьевич, 1954 года рождения, сотрудник КГБ.

До меня дошли сведения, что в Минске Саша Шейн доверительно сообщил одному прохвосту, что мог бы его "отмазать" от милиции, потому что у него, у Саши, есть знакомства в КГБ в Минске и Могилёве, и что даже Сергей Кандыбович - сотрудник бобруйского КГБ, начальник, якобы, "отдела" "по борьбе с молодёжью", - боится его (Шейна). Никаких выводов я пока делать не стану, но по-моему что-то постепенно проясняется об источнике апломба и редкой наглости Шейна, который ведёт себя вызывающе, как оказалось, не только со мной.


Теперь Лена приходила ко мне каждый день, и чаще всего оставалась у меня ночевать. Раза два или три она являлась за полночь, но я никаких сцен не устраивал и вопросов не задавал. Самое главное, что своих аудиенций у меня же в квартире она меня удостаивала без свиты, одна, несмотря на все злобные выходки Нафы и Мони, и на всю назойливость Канаревич. Я предчувствовал, что наша очередная идиллия: это новое затишье перед бурей, чудом нам дарованное редкостным стечением обстоятельств. И даже Ротань (если это не моё святое неведенье), казалось, исчез на время с нашего горизонта.

Да, я знаю, что я Вовочка: как тигр - это тигр, или пантера - это пантера. Но во мне имеется ряд несомненных достоинств. В этом мире, где каждый преследует какие-то цели, я люблю бескорыстно. Я просто х о ч у любить, и жертвую для этого многим. Мои цели и желания не определить с помощью обыкновенных стандартов; они могут только совпадать с желаниями других людей - но причины, движущие ими, находятся не только в другой сфере, но и в ином мире.





ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Октябрь 1982

Случилось очень неприятное событие. Пропала большая часть моих дневниковых записей. Из моей хроники выпали чуть ли не 5-6 недель: большая часть сентября и большая часть этого месяца. И всё из-за моих частых разъездов. Вместо единой тетради-рукописи, которую я "скрепку за скрепкой" разбирал и вносил в неё (на печатной машинке) описание новых событий, теперь я летопись моей жизни доверил ученическим тонким тетрадкам, в которых писал от руки. Я начал с тетради Љ 5 (на всякий случай, чтобы, если потребуется, дополнять и уточнять расширением более ранних событий), и сегодня дописывал тетрадь Љ 11, когда мне понадобилось заглянуть в предыдущую, чтобы сопоставить и сверить имена и факты. И тут обнаружилось, что всех пяти тетрадей, исписанных моим мелким убористым почерком, нет. Я бросился в одно место, потом в другое: как сквозь землю провалились. Или как если бы их похитила "летающая тарелка". Я возил с собой отдельные тетради (когда заполнял их мало-помалу) в Глуск, в Старые Дороги, в Брест и Гродно, в Минск и в Глушу, но не все вместе, разумеется, а только одну (в каждом случае последнюю на тот момент), тогда как уже заполненные лежали всегда в одном и том же месте: спрятанные в кладовке, у родителей. Конечно, я буду ещё искать, но надежды на то, что они отыщутся, нету.

Я не стану и восстанавливать по памяти "потерянные" события, ибо то, что уже хоть раз было доверено бумаге, теряет для меня интерес.

Замечу только, что предчувствовавшаяся мной в сентябре гроза - разразилась, и буря снова "выкорчевала" Аранову из моей квартиры. Она вернула мне ключ от входной двери, но не вернула, разумеется, ключика от моего сердца. И всё более драматизировавшиеся отношения с Арановой приносили мне всё более острую душевную боль.

После очередной катастрофы новое сближение между нами произошло намного быстрей, чем после предыдущих, и уже к началу октября Арнова бывала у меня всё чаще, и мы всё больше времени проводили вместе.

Я исключал возможность уговоров или попыток изменить её статус, и подталкивал её к принятию самостоятельных решений.

Однажды, когда они с Нафой позвонили, что придут, я встретил их и заплатил за такси. Потом, когда они посидели немного, и сложилась такая ситуация, при которой Аранова должна была или уйти, или остаться, я не стал чинить никаких препятствий ни к тому, ни к другому, и, когда Нафа заявила, что должна или хочет уехать домой, я формально не уговаривал их остаться, и, когда она сказала: "Я надеюсь, ты найдёшь мне денег на такси", - я выгреб всю мелочь из кошелька (это был театральный жест: у меня ещё были деньги) и - дал ей. Аранова уехала вместе с Нафой.

Моя денежная ситуация была несравнимо хуже, чем в декабре прошлого года, и я даже стал продавать некоторые свои книги, но зато я сам уже не был тем, прежним Вовочкой Луниным, а немного другим человеком, и я знал, что Аранова просто обязана отреагировать на это своими поступками.

И они не замедлили последовать.

Сближение между нами снова пошло "полным ходом", и вот Аранова уже несколько раз убегала с шумных тусовок у Боровика, Нафы или Мони, куда её доставляли на такси из дому или с работы такие надсмотрщики, как Моня, Канаревич, Нафа, Боровик или Шпур, чтобы, попетляв по городу, материализоваться в моей квартире.

Но это, видимо, где-то и кому-то не нравилось, потому что вслед за ней начали приезжать Нафа и Канаревич, и даже Моня, который бросал ради этого у себя в квартире всех своих гостей, включая и Норку, а мог нагрянуть и Саша Шейн, который звонил и стучал в дверь, как будто был слугой закона и требовал положенное, а потом выходил под балкон и начинал звать меня, выкрикивая моё имя, или звонил в дверь беспрерывно по пятнадцать минут, пока из своих квартир не выскакивали соседи.

Но и прежний Вовочка во мне тоже не спал, и ждал удобного случая, чтобы из вегетативного состояния перейти в активное, подстроив мне ту или иную пакость.

Однажды, когда Аранова, нарушив уговор, так и не появилась, и я напрасно прождал её прихода битых два часа, я решил, вопреки обыкновению, сам отправиться "к ней", хотя для этого следовало сначала выяснить - желательно точно, - куда это. И я подумал: ну, где она может быть? Конечно, у Мони. Но она могла, с тем же успехом, быть и у Канаревич, и у Нафы или Боровика, и у Таньки, над моей головой (но, если бы я позвонил, мне, возможно, дверь бы и не открыли), и в тысяче разных других мест. Или даже дома, в переулке Песчаном. А почему нет? Или она могла в данный момент находиться в каком-нибудь сквере, по дороге к любому из них, или хотя бы даже в бункере, у Шланга.

Тогда я попытался сконцентрироваться, направив свой взгляд на стену, и представил себе, где, у кого она сейчас. И я очень чётко увидел её у Мони, к которому решил отправиться сейчас же, не откладывая на потом. Однако, поразмыслив, я отправился к его дому, но не сразу к нему, и позвонил ему из телефона-автомата, стараясь сделать так, чтобы шумы улицы не достигали его ушей. Он ответил, что Арановой у него нет, и на этом мы с ним распрощались.

Тогда я пошёл к нему, и постоял у его квартиры, внимательно прислушиваясь, и дождался такого момента, когда его голос отдалился и раздавался где-то в глубине помещения, а другие голоса звучали совсем близко, у двери. Именно тогда я и нажал на кнопку звонка, и дверь мне открыл не Моня. И, конечно же, Лена была у него. И пришла она, конечно, не только что.

В этот момент прежний Вовочка и ударил. Моими губами (мной) он стал говорить с Арановой очень едко, и даже надсмехался над ней. Слыша себя как бы со стороны и направляемый и м, я обратил к ней "безобидную" фразу с подвохом, так, что все заржали, и я с ужасом понял, что только что при всех её осмеял. Вопреки своей обычной находчивости, остроумию и острословию, Лена побелела, и сидела так, очевидно шокированная, нервно кусая губу. Мне стало так больно за неё, так её жаль, что внезапно сдавило сердце. Но я даже и не подумал перед ней извиниться, и ушёл, ещё и расшаркавшись перед дверью.

На субботу-воскресенье я уехал в деревню, играть свадьбу, то есть работать, и два дня снова Лену не видел.

Но ещё в начале сентября, когда она две недели (не меньше) жила у меня, я заметил, что она глотает какие-то таблетки. Я подумал, что у неё регулярно болит голова, и она принимает обезболивающее, но она сказала, что это противозачаточные таблетки. По её лицу невозможно было прочесть, говорит ли она серьёзно, или шутит. Я тогда спросил, как же спиралька, и она ответила, что "временно" её вынула. Я тогда ещё глупо (даже отвратительно) пошутил ("не от триппера ли?"), но она не обиделась, и в ответ рассмеялась. Так она и глотала загадочные таблетки дней восемь, а потом резко бросила принимать. А в октябре я заметил новые краски в её взгляде, особенно когда она смотрела на меня. Я подмечал это выражение у беременных женщин, когда они только открывали, что у них "кончились" месячные. Во взгляде Арановой появилась нехарактерная для неё глубина и серьёзность.

Но я просто не мог поверить в то, что она беременна. И тогда я подумал, что возможная причина этих изменений в ней может быть и психологическим феноменом, если бы она разыгрывала настоящий спектакль перед самой собой, воображая, что может носить ребёнка, "изображая беременную". Никто из окружающих об этом не знал и не догадывался, и в этом для неё заключался особенный интерес. Она носила в себе теперь эту тайну, эту замысловатую игру, как ребёнка, и кто же был отцом этого воображаемого ребёнка? Конечно, именно я был его папой.

В последующие дни я убедился в том, что она "ждёт ребёнка", и что, в таком случае, приближается ко второму месяцу беременности. В таком случае, я должен был удерживать её от совершения "глупости" ещё месяц, от прерывания воображаемой (не допускаю - чтоб настоящей) беременности, и тогда, думал я, есть надежда, что в ней успеют произойти такие психологические изменения, какие станут уже необратимы. Я почти не надеялся, что сумею этого добиться, удержать её от воображаемого (ну, никак я не мог поверить в то, что НЕ воображаемого) аборта, и действовал в рамках своего психологического экспериментирования.

Что самое интересное: когда представилась эта уникальная возможность как бы навсегда привязать к себе Аранову, я воздерживался от решающего шага, как бы перед самим собой не желая изобличать то, что тешу себя такими вот не прикреплёнными к жизни иллюзиями. И тогда, когда, казалось бы, открывался единственный, решающий шанс, я ничего не предпринимал, как бы отказываясь от него.

Всё, что происходило в эти дни, казалось, невероятным образом подтверждает мою догадку, и, в первую очередь, перемены уже не только в выражении лица, но и в поведении Арановой. Я не поверил своим глазам, когда она покачала головой - и оттолкнула полную рюмку водки, которую я ей подносил. Я обнаружил и то, что она, оказывается, больше не курит, и узнал, что, как выяснилось, не только передо мной она дала слово больше "...не пить, не курить..."...

Я уже подумал, а не заболела ли она, когда увидел, что по утрам она пьёт кефир или молоко, и вместе со мной ест творог "с сахаром со сметаной". (Не закусывая, как я, колбасой).

Что случилось потом, мне неизвестно. Но что-то произошло. Потому что Аранова вдруг снова начала пить. И, вопреки ожиданию, не объявилась у меня, что меня озадачило. Возможно, тогда ей звонил Ротань. А ещё через несколько дней я узнал о приезде "Карасей", и о том, что Ротань появился собственной персоной. Когда мы играли свадьбу на Форштадте со Шлангом и с Моней, мы должны были ночевать у Арановой (я узнал об этом позже от неё). Но, так как Моня нам ничего не передал, мы к ней не пошли. Позже, уже по другим обстоятельствам, я не появился у Арановой на горизонте, хотя напрашивалась наша встреча. В ближайший день или два, когда я должен был сам позвонить ей домой или на работу, или ждать дома её звонка, я не сделал ни того, ни другого.

Когда через день раздался её звонок, у меня как раз находилась Софа. Аранова, услышав её голос, тут же заявила, что придёт с Ротанем. Я противился, но она настаивала, что было в этот период так нехарактерно для неё. Тогда Софа неожиданно сказала: "Скажи, пусть приезжает". И это решило всё.

И они приехали: Лена с Ротанем.

И я понял, что отношений с Ротанем, тех, что были у них, уже нет. Лена, увидев Софу, изменилась в лице и как-то поникла. Ротань принёс бутылку водки, и мы сели "всей семьёй", вокруг импровизированного столика (табуретки), почти не закусывая. Софа "пила" символически, то есть не пила совсем. Мы с Арановой стали "кирять "по чёрному", стопку за стопкой, на брудершафт, и по-разному, так что пришлось открывать и мои запасы. Ротань пил умеренно.

Потом Аранова выволокла меня на коридор, и остановилась со мной перед зеркалом, взяв меня под руку и спрашивая, как мы с ней смотримся. Она обняла меня, и мы стояли с ней перед зеркалом, оба немного пьяные. Я вспомнил, что и Софа время от времени производила то же самое, правда, без свидетелей, что показалось мне знаменательным, и поразился женской интуиции. Я видел у Софы по глазам, что и она подумала о том же самом, ведь сколько раз мы с ней стояли перед тем же зеркалом, в обнимку или под руку, ещё тогда, когда я и близко не знал Аранову.

Через какое-то время Софа собралась уходить.

Я вышел с ней на коридор, плотно прикрыл дверь в зал, где сидели Ротань с Арановой, и стал уговаривать её позвонить мне назавтра. "Зачем? - спросила она. - Тебе Арановой мало? Или, наоборот, много, и тебе необходимы помощники? Или водку не с кем пить? Так я ведь тебе не помощница. У вас свой мир, совершенно другой. Я раньше думала, что ты это всё придумываешь, но теперь я убедилась, что это правда". Последнее она сказала уже почти шёпотом. Недоверие, удивление, сдерживаемые слёзы: всё это вместе отражалось на её лице, и делало её неотразимо хорошенькой. Мне было её жаль - и жаль Аранову. Я хотел пойти провожать Софу, но не хотел уступать Аранову Ротаню... Софа посмотрела на меня пристально, долгим взглядом, как будто читала, что делается в меня в душе. А потом она вдруг сказала: "А Аранова красивая женщина..."

(Назавтра я не забыл о Софе и о том, что она могла позвонить. Телефон, действительно, несколько раз "разрывался", но так получилось, что я не смог снять трубку, а ведь этот разговор мог решить многое...)

Дальше всё происходило настолько стремительно, что я потерял чувство реальности, как будто это было не со мной, а с другим человеком. Я вернулся в зал, и объявил, что в одиннадцать ко мне должна приехать Лариска, и это была правда. Я сказал, что не хотел бы, чтобы кто-либо "присутствовал в доме", потому что... Лариска не должна этого видеть. Но Аранова повела себя так, что мне оставалось только её выгнать. А этого я не хотел, вернее, не мог сделать. "Мы зайдём в спальню, и будем сидеть там, как мышки, - сказала она.

Аранова то бросалась ко мне, то всячески издевалась над Ротанем, высмеивая его, глумясь, измываясь над ним, кусая его или ударяя кулаком по плечам. "Дура ты моя хорошая, - говорил Ротань - кусай меня, кусай! делай со мной всё, что захочешь". А потом добавлял: "Я всё стерплю. Я за тебя всё стерплю!" Позже я видел его тело. Оно было всё в кровоподтёках и синяках. Но он всё повторял "дура ты моя золотая", или "я ведь за тебя всё отдам, плохая ты моя". Таких слов никогда бы и не выговорили губы Вовочки.

Потом Лена внезапно разделась догола, обкрутилась простынёй - и потащила меня танцевать. Мы с ней выплясывали, а Ротань сидел на тахте, обхватив руками голову, в неподвижности. Лена иногда открывалась, и тогда Ротаня, который должен был видеть нас, прямо-таки передёргивало. А Лена всё суетилась: то залезала на тахту, то валилась на спину, то снова вскакивала, и - как бы случайно - обнажала себя. Наконец, Ротань не выдержал. Он несколько раз повторил ей, чтобы она не открывалась, но безрезультатно. Тогда он стал обращаться к ней тоном угрозы, но и это не помогло. Я знал, что при мне он не подымет на неё руку, а вот без меня... Не берусь точно сказать, я ли напомнил о том, что уже скоро должна придти Лариска, или они поняли это по тому, как нервно я спрашивал, сколько времени, только они ушли в спальню.

Там Аранова улеглась на кровать, а сама не пустила Ротаня в постель. Она не позволила и выключать свет, и, хотя Ротань выдернул штепселя настольной лампы и бра из розетки, она включила свет люстры, и не давала погасить её. Так в спальне всё время и горел свет. Аранова также не прикрыла плотно дверь из зала, и оставалась широкая щель.

В пол-одиннадцатого приходил парень, книгу которого по карате я перевожу, и я ушёл разговаривать с ним на коридор, но в спальне должно было быть слышно. А ровно в одиннадцать примчалась Лариска, а я предполагал, что Аранова не выйдет в тот момент, когда её "соперница" появилась, но через какое-то время могла под каким-нибудь предлогом явиться, обкрученная простынёй, или... без. Тогда я уговорил Лариску лечь со мной - как она была в одежде - на тахту, и мы с ней заговорили шёпотом, так, чтоб в спальне не было слышно. Лариска, как всегда, у меня ни о чём не спрашивала, но я - так же, шёпотом - сказал ей, что пришла моя мама с инспекцией, и что сейчас она как будто бы задремала в спальне, но в любой момент может проснуться, и тогда скандала не миновать. "Но ты ведь уже большой мальчик, - сказала Лариска, сделав круглые глаза. "Но ты ведь знаешь мою маму..." Я знал, что она знает. Я ничего не рассказывал про налёты, когда у меня ночевала Аранова, но Виталик один раз проговорился, назвав, правда, только Моню, и я рассказывал Лариске про мамины штучки, про то, что она вытворяла, когда я гулял с Неллей. Так что о способностях моей мамы она хорошо знала.

Я попросил её подождать меня на лестнице, между этажами, но предупредил, что ждать придётся, возможно, и полчаса, так как я буду обзванивать всех знакомых, и постараюсь найти для нас с ней ночлег. Она, немного удручённая, оделась и вышла на лестницу.

Я вернулся в зал, и, не зажигая света, на ощупь стал набирать номера телефонов, и обзванивать всех подряд. Главное - я боялся, что Лариска внезапно появится у двери опять, и мне придётся ей открыть, а вскоре кто-то прошёл через зал в туалет. Я узнал шаги Ротаня. Но мне послышался ещё какой-то звук: еле уловимое шлёпанье босых ног по полу, и я подумал, что Аранова могла подсматривать в щель, когда Лариска со мной входила и выходила из зала. Спустя какое-то время через зал прошелестели и шаги Арановой. Она также бегала в туалет, но слишком быстро вернулась.

Я так никого и не нашёл, и уже хотел было проводить Лариску на вокзал, что было бы моим окончательным поражением, но меня вдруг осенила гениальная мысль. Я вспомнил, что Мопсики все уехали, и попросили Ритку или Майю поночевать в их квартире. Больше всего я боялся, что Ритка (если это она там) мне не откроет. Тогда я подозвал Лариску, чтобы Рита её увидела в глазок. На пятый или шестой звонок Рита мне открыла. Я объяснил ситуацию в двух словах, не забыв присовокупить о присутствии мамы в моей квартире, и даже обещал заплатить. Лариска с большой неохотой, но всё же согласилась переночевать у Мопсиков. А я изобразил девственника, скосил глазами на Ритку (что, мол, при ней спать с Лариской в одной постели... ммм...), и отправился к себе, на третий этаж. Уже перед самой дверью я вдруг спохватился, опять позвонил к Мопсикам, и, заметив, что Лариска в туалете, шёпотом сказал Ритке, чтобы она Лариске о моём образе жизни, о Таньке, Лене и Софе: ни-ни. Я знал, что кому-кому, но Ритке - тем более, если она обещала, - доверять можно.

Возвратившись домой, я постучал в дверь спальни, и почти сразу вошёл. Ротань уже лежал на кровати с Арановой, а сама она вскочила, когда я вошёл. Сидя в неудобной позе, она почти вскричала: "А кто у тебя там спит?!" - "Уже никого нет, - ответил я сразу, не задумываясь, а Аранова вздрогнула, машинально повторив "уже никого нет...", и как будто бы всё ещё не верила своим глазам, надеясь, что всё это не происходит, что ли, не существует, как бы во сне. Она внезапно вскочила - затем снова легла, и тут у них началась склока с Ротанем. Она снова кусала и била его, а когда он снял рубашку, я увидел синяки и кровоподтёки на его теле. Аранова подскочила опять - и побежала в зал, куда вскоре перешёл и Ротань. Лена включила проигрыватель, поставила пластинку, потребовала выпить - и мы с ней опять выпивали вдвоём, потому что Ротань не пил. Я совершенно не пьянел, назло желанию, и у меня было какое-то странное чувство. Мы выпили всю водку, а потом ещё говорили, и поведение Лены становилось всё более необычным. Конфликт между ней и Ротанем опять обострялся. Обстановка накалилась, и что-то уже почти трещало, как натянутая струна. Конечно, Ротань был прекрасно осведомлён о наших с Леной отношениях. Он сидел молча, и только мы с Леной говорили, до тех пор, пока она не спросила, есть ли у меня ещё чего выпить. Я ответил, что нет, но что я могу сбегать к соседке, взять у неё бутылку "чимира"-чефира, если она мне даст. Лена спросила, к какой соседке, а я ответил, что это в соседнем доме.

Так что я взял сетку - и пошёл. Мой поход завершился удачно, и, учитывая, что у меня в доме имелась ещё одна (о которой я мог потом "вспомнить") бутылка хорошей самогонки, это был недурственный запас.

Самогон мы с Арановой пили уже в спальне, на кровати, а Ротань снова не пил. Аранова, облокотившись спиной на стену, смотрела на меня: "Вова, а ты можешь допить всю эту бутылку?" И продолжала смотреть, как будто ждала, что я заберу бутылку, и всё выпью один: и я бы сделал это. Но в спальню вдруг ворвался Ротань, и, увидев, как Лена приготовилась за каждый сделанный мной глоток открывать новую часть своего тела, разозлился опять, и между ними вспыхнула новая перебранка. И в это время позвонил Кинжалов. Он заявил, что мать Лены опять обзванивает "всех в городе" и требует Ленку домой, а к Юре Терновому (Юзику-Хмурю) нагрянула милиция, и его забрали, а он, Моня, сейчас приедет к нам.

Я не сомневался в том, что Моня мог всё это придумать, а ему ответил, что нам и без него не скучно. Тогда он ответил: "А я всё равно приеду". Я сказал, что не открою ему, а если он будет стучать: совершит полёт вниз по ступенькам. На этом разговор с Моней закончился.

Тем временем ссора Арановой с Ротанем вошла в свою "театральную" фазу. Аранова кричала, чтобы Ротань убирался, и обещала ему "запуском бутылки в голову". Ротань собрался, и по всему было видно, что он уйдёт. Мы сидели с Арановой в зале и киряли. А Шура - на краешке кровати в спальне, уже совсем одетый, очень подавленный и совсем синий. Тогда я вошёл в спальню, и сказал Ротаню на ухо, чтобы он не уходил. Ротань переспросил: "Да?", и посмотрел на меня странно.

Мы втроём метались между спальней и залом, и было ясно, что Ротань уйдёт.

Тут раздался звонок в дверь. Это был Моня. Я сказал, что ему не открою. Ротань ничего не ответил. Я добавил: "На черта он нам тут?" И зря. Потому что Лена вдруг стала настаивать, чтобы открыли. Тогда я сказал: "Иди сама ему открывай, я ему открывать не буду".

И Лена, как была, в простыне, которую обкрутила вокруг себя на голое тело, прошлёпала к двери. Моня вошёл с непритворной опаской, озираясь вокруг, и с ехидной улыбочкой на губах. Лена, взглянув на Ротаня, снова повторила ему: "Уходи!" И Ротань вышёл на коридор, где стал одевать туфли. Тут Моня выскочил - из зала тоже на коридор, - и удержал его. Но Ротань взял Мишу под руку - и хотел так вместе с ним удалиться на лестницу. Тогда Моня вытолкнул Ротаня из моей квартиры, а сам стал расшнуровывать обувь и снимать куртку. В ответ я схватил Монины туфли и куртку, и вышвырнул на лестницу, под ноги спускавшемуся по ступеням Ротаню, которому сказал "извини, Шура, я нечаянно". Моня с побелевшим лицом надвинулся на меня, и тогда мне пришлось закрутить ему руку за спину, и, сжимая его кисть болевым приёмом, заставить "очистить помещение". Я думал, что он сейчас начнёт колотить в дверь, поднимет соседей (а они определённо итак уже были "на рогах", где-то - каждый за своей дверью - готовые вызвать милицию)... Но Моня забрал со ступенек свою куртку, и поднялся на этаж выше: наверное, к Светловодовым. Я подумал, что он оттуда сейчас будет звонить всем своим "майорам КГБ", набирать милицию, вызывать Клаптона с его головорезами, чтобы "освободили Елену Викторовну", но я был так вымотан, что мне было уже всё равно.

Я вернулся в квартиру, оставшись один на один с Арановой. И, мне кажется, был этим испуган. Она повалила меня прямо на пол, зачем-то обкрутив простынёй; я отплёвывался, ощущая во рту крошку или соринку, потом грубо, не так, как обычно, вошёл в неё, и, ненавидя себя, шуровал собой "во всех её проходах". Она была сильно пьяна, и, кажется, всё, что я делал, ей жутко нравилось. Зная, что у меня нет такого орудия, как у Слона (у Сени Слона), я помогал себе пальцами, и она заводилась всё больше. Очень скоро уже сотрясался "весь пол", и, если под нами чета пожилых соседей была уже не в больнице, им досталось "по полной программе". Мне кажется, мы разбудили весь дом, и я даже и не пытался думать о том, что Лариска "всё слышит". Я только жалел, что всё-таки не отвёл её на ближайший поезд.

А в четыре утра Лена потребовала, чтоб я вызвал такси. Мне пришлось подчиниться, и до рассвета я не сомкнул глаз, и, с шести до семи пролежав в ванне, сразу отправился к Мопсикам. Я боялся, что Еведева просто уже уехала, даже не попрощавшись со мной. Лариска только что встала, и её сонные глаза говорили о том, что она всё это время проспала, и ничего не слышала. Я спросил её, как спалось, и она сказала "нормально". Когда она поинтересовалась, ушла ли уже моя мама, я даже сразу и не врубился; и Лариска заметила, что вид у меня "какой-то не тот". Чувствуя себя, как на иголках, я пошёл с Лариской к себе, помня, что ей надо где-то в два ехать. Хотя я наелся петрушки, укропа, лимона и лука, и раздавил зубами крупинку чёрного перца, а до этого дважды старательно чистил зубы, я так и не смог скрыть запаха перегара, и Лариска отстранилась, когда я собрался её поцеловать, помахав перед собой ладошкой, на манер "разгоняем воздух". Когда я понял уже, что мне всё равно не уснуть, я тщательно убрал всё, подмёл, застелил кровати, и даже вытер полы, оставив на три-четыре часа распахнутой балконную дверь и настежь растворив форточки, и всё же Еведева заподозрила что-то. Она как будто учуяла, что какие-то не нормальные вещи происходили ночью в этой квартире, и что я не такой, как обычно. Я объяснил (соврал), что так расстроился из-за того, что случилось, что взял на кухне "пузырь водки", пошёл в туалет, и там просидел "с ней" всю ночь. А утром мама обнаружила меня поддатым, и ещё закатила скандал.

Лариска с подозрением внимательно осмотрела меня.

- Ты просидел с ней всю ночь, но с кем, с ней, это ещё большой вопрос.
- Так ты не хочешь отдохнуть? Прилечь, хоть на часик. Или предпочитаешь сначала кофе.
- И сначала, и потом. Кофе, давай. А прилечь я с тобой не хочу.
- Почему так?
- Ты знаешь... Не знаю, как сказать. Ты знаешь, ты сегодня похож на бандита с большой дороги...
- Я? На бандита?
- Эта клочковатая борода... Бегающие глазки, в которых правды не найти...
- Мой дед стоял с топором на большой дороге. А я... Я никогда не стоял.
- А что ты делал? Сидел? Или скоро сядешь?
- Откуда?..
- Я чувствую, что ты скатываешься куда-то вниз. Пьёшь, как сапожник... Кто к тебе ходит?
- Лариска, ты помнишь, как я предлагал тебе руку и сердце?.. Где ты была? Ты могла уже давно охранять мой моральный облик... если бы захотела. Разве тебе со мной не интересно? Или совсем не о чём вспомнить, или мы без чувства друг к другу ложились в постель?
- Ну уж сегодня ты меня никуда не затянешь.
- А почему именно сегодня? Что случилось?
- Не знаю. Что-то случилось.

И мне пришлось вызывать такси - и везти её на вокзал. Вопреки обыкновению, на том же моторе я вернулся назад.

Тут же, в коридоре, я бросился к зеркалу. У меня был ещё тот видок! Приобрести его, с мамой в квартире, за одну ночь было ох как не просто!

Но это ещё не всё. Рог изобилия новостей, видно, ещё не кончился.

Тем же утром Лена снова явилась ко мне с Ротанем. Они вытащили меня из дому, и мы втроём пошли завтракать в кафе. Я подумал, что последнее слово всё же сказал Ротань. Если после нашей с ней случки на полу он под утро орудовал в ней таким же, как у нас с Моней, заурядным орудием, то он вполне мог достроить апофеоз всех её впечатлений, эдакий благородный аттик. Ротань очень смущался, пока мы сидели в кафе, чего нельзя сказать обо мне; мы позавтракали, и Лена заплатила своими деньгами шесть рублей. Потом, все трое, мы опять оказались на Пролетарской. Уйдя на работу, я оставил Ротаня с Леной у себя в квартире. Когда я пришёл, мы снова пили и ужинали. Моня пришёл - как ни в чём не бывало, - и принёс масло и рыбу, а также хлеб. Затем я солгал, что уезжаю в Минск, таким чином всех выпроводив. А в четыре часа утра ко мне пришла Аранова. Она шла через весь город, преодолев путь в пять километров ночью, через самые бандитские районы. Трубку телефона я не поднимал ни вечером, ни ночью, и, таким образом, если Софа звонила, она не дозвонилась ко мне.

Ночью приходил Моня, но я ему не открыл; потом долго "надрывался" телефон, но его усилия так и остались не вознаграждёнными. Так вот и вышло снова, что Лена опять была у меня одна, и это тяжеловесное, никем не потревоженное счастье, продлилось на ещё один раз... По субтильным, еле уловимым признакам, я заключил, что Лена всё ещё продолжает играть прежний спектакль перед ней самой, что она всё ещё "в положении". Ротань, который ничего не замечал, не понимал и не знал, не имел против меня никаких шансов...

Лена пробыла у меня больше суток, и практически никуда не выходила. Перед её уходом приехала Нафа, а потом прибежала Норка. Как раз позвонила мама, и я вынужден был идти туда, потому что иначе мама могла заявиться ко мне. Я уговаривал Норку остаться, потому что понимал, что, если она не уйдёт, то - что будет дальше - просчитать невозможно. В том же случае, если Норка уйдёт, то - либо Лена с Нафой останутся у меня, - либо Лена остаётся одна. Вероятность того, что они обе уйдут, была невелика, процентов десять из ста. Я ужасно вдруг "захотел" поговорить по дороге с Норкой, так как мне надо было её выманить из дому. Вообще Норка пришла под предлогом того, что она ищет Моню, и она теперь убедилась, что его тут нет. Однако, она упорно не желала уходить, и, несмотря на все мои ухищрения, её так и не удалось выкурить.

Когда я пришёл, то Норка с Нафой собирались на выход, а Лена оставалась. В это время раздался телефонный звонок, но я не стал поднимать трубку; тогда Лена подошла, и сказала "алло!". Это был Моня. Не знаю, что он ей говорил, только она появилась в коридоре, когда Норка с Нафой уже выходили, и сказала, что тоже уйдёт.

Назавтра все сомнения, метания, приливы и отливы настроений вернулись, и я стал осознавать, что опять попадаю в ту же зависимость, что люблю Лену так, как в начале. Я должен был видеть её; должен был видеть её немедленно...

Приехав из Глуши, я не знал, что мне делать: метался, колебался; мне было то до слёз жаль Аранову, то мной вдруг овладевало не испытанное мной никогда "запредельное" чувство. Я не был уверен ни в одном из своих решений: заходить ли домой? поехать к родителям?.. Я всё же зашёл домой. Я чувствовал, что наблюдение за мной возобновилось, и что моё "поведение" именно теперь решает и мои взаимоотношения с Барановой.

Я посидел дома, и, хотя полагал, что мне теперь лучше не снимать телефонную трубку, - всё-таки ждал звонка. Затем я вышел из дому - хотя и не знал, правильно ли я делаю, - но постоял около дома, потому что чувствовал, что Лена может придти сюда, но не зайдёт и не позвонит ко мне. Постояв, я поехал на репетицию, а ночевать решил у родителей. Забежать домой решил на минутку, и постановил, почему-то, не поднимать трубку. При этом, я полагал, предчувствуя, что от этого многое зависит, и что сейчас не стоит отвечать на звонки.

Посидев немного, я п о ч у в с т в о в а л, что должен скорее уходить. В течение этого времени несколько раз звонил телефон, но я не сдвинулся с места, хотя был уверен, что это Лена. Телефон трезвонил пять раз - и на пятый раз я не выдержал. Я почувствовал, что там, откуда раздаются звонки, Лена разрывается от невыразимых желаний, от исчерпанности и потери ориентиров. И я не вытерпел - и поднял трубку: ведь я почувствовал, что, если раньше звонил от имени Лены кто-то другой. то теперь за звонком стояла именно она.

Она сказала, что с Нафой вдвоём приедут ко мне, что у них нет денег, и чтобы я дал им два рубля на такси. Я ответил, что у меня нет теперь вообще ни копейки, и что я пойду из дому в одно место, где попробую одолжить. Тогда Лена спросила, когда я буду дома. Я ответил ей, что в час дня. Она всё настойчивее спрашивала, не приду ли я на минутку хотя бы утром домой, на что я сказал, что буду где-то с шести до восьми. Лена ничего на ответила, а я повторил, что сейчас пойду и попробую одолжить два рубля, но Лена сказала, что я могу не успеть, так они, наверное, уедут домой. И так, я, чувствуя, что попался, и что был прав, и не должен был поднимать трубку, я вышел из дому, и побрёл к Виктору-"Промокашке", у которого мог ночью посидеть, а, к тому же, у него есть телефон. Но у него, похоже, никого не было, потому что дверь мне никто не открыл. Я понял, что наделал такого, что не наделали бы мне и десять соперников; ведь я и не отстоял очерченную границу допустимого в своих отношениях с Арановой - те крепостные стены, что обязан был защищать до последнего, - и, с другой стороны, когда пора уже подписывать капитуляцию, уцепился за угодья далеко за пределами крепостного рва. Потерявши голову по бороде не плачут. Допустив к себе Ротаня, но прогнав евнуха-Моню, я поступил непоследовательно, а теперь, не позволив (под жутким предлогом) Лене привести ко мне Нафу, я поступил вдвойне непоследовательно.

Вся логика, весь смысл моих отношений с Леной заключался в том, что она должна была хоть в чём-то мне верить, - а я просто играл с ней, вопреки своему и её чувству, и натворил бед. Я понимал, что мой звонок к ней, то есть, к Боровику, где Лена с Нафой теперь находились, теперь может что-то решить - но у меня не было двушки на телефон-автомат, а только рубли: результат того, что я выгреб недавно всю мелочь.

А вообще, я почти все свои деньги отдал маме, а с Леной потратил где-то рубля два на вино, рубль на чефир, четыре рубля на такси, и примерно рубль на еду. Домой я не посмел заходить, потому что во дворе зачем-то дежурил милицейский "Газик", и, вспомнив Монины слова о том, что, якобы, Хмуря повязали, я не решился пройти мимо него.

Я чувствовал себя очень погано. И это чувство уже было за пределами моих отношений с Лариской, Софой, или Арановой: я проиграл в ином, более главном и важном, что представляет моё как бы надличное.

Я пришёл к родителям и позвонил Боровику. Он мне ничего не сказал, только пару матерных слов "запустил" в трубку, и добавил, что он "не интеллигенция", чтобы звонить кому-то в два часа ночи. Это было точкой, которую поставила сама жизнь -и это должно было произойти раньше или позже.


На следующий день я почувствовал сильнейшие импульсы, идущие, несомненно, от Лены. Я понял, что и тут проиграл. Это был не просто проигрыш; это был конец. Конец всего. Я слишком поздно вспомнил, что с самого начала речь шла не только об обладании Леной, но ещё и о спасении своей души, о моральной победе над выродками. А теперь я играл по их правилам, я соглашался с их нормами. И, более того, ещё и перещеголял их.

Я разыскивал Лену везде, но её нигде не было... Допускаю, что она сидела дома, - но я не мог к ней поехать: это было невозможно.... Я должен был дать какой-нибудь сигнал, какой-нибудь знак, чтобы предупредить то, что, по-моему, могло, и, скорей всего, должно было случиться, но ни в тот день, ни на следующий я её так и не обнаружил. Ротань её повсюду разыскивал: так же, как я. И мне точно было известно, что её разыскивал Моня. И уж если он так и не смог её вычислить, наши с Ротанем усилия вряд ли могли увенчаться успехом. Я, конечно, оставил записку Норке, звонил Нафе и Канаревич, и даже Портной и Пыхтиной; названивал Лене на работу (сказали, что она на работу не вышла), и передал всем, чтобы её просили связаться со мной. Потом я узнал, что и Моня, и Ротань к ней слетали домой, и Люська сказала, что сама её уже два дня разыскивает. Так что, если уж наша доблестная милиция не могла справиться... Я использовал все варианты, все мыслимые направления - безрезультатно: та ошибка, которую я совершил, не дав Лене с Нафой ко мне приехать, оказалась непоправимой.

Что может значить, когда женщина так (концы в воду!) внезапно на несколько дней исчезает? Лена, к счастью, не была ни наркоманкой ("ломка" исключена), ни - пока ещё - алкоголичкой. Тогда что это может значить? Только аборт. Других вариантов нет. И, если даже это была "игра в беременность", то теперь должна была состояться "игра в аборт". Где и как, у какой "подпольной акушерки": мне это неведомо, об этом мне никогда не узнать. И только сильнейшие импульсы, исходящие, несомненно, от Арановой, несли ко мне взрыв отчаянья, осознания непоправимости, катастрофы. Судя по окраске этих импульсов, только решение "сделать аборт" могло привести к данному колориту. Что теперь говорить и о чём? Эта необратимая катастрофа воспринималась мной как нечто подобное самоубийству Лены. Теперь всё потеряно. Всё прошло. Ничего не осталось.

Я опасался даже за жизнь Арановой, думая об этом таким образом: "Доигрался..."

Потом я узнал, что Лена и Нафой не ушли от Боровика, но остались там, а в семь часов утра Лена внезапно поднялась, и уехала одна - объяснила, что едет "домой". И я вспомнил, что обещал ей быть дома с шести до восьми утра, но поленился идти, и нежился под картиной Юона, на Минской, у родителей на мягком диване. У меня мелькнула мысль послать телеграмму Лене домой, но и этого я не сделал: поленился, даже по телефону. Я не использовал ещё несколько шансов, хотя они были услужливо предоставлены мне судьбой. В тот вечер, когда Лена прогоняла Ротаня, она произнесла многозначительную фразу: "Никто не знает, сколько я перенесла и перестрадала за последнее время..." И, вслед за этим: "С декабря прошлого года я перенесла столько..." Эта фраза, несомненно, смысловая. Она повторялась из её уст примерно за двое суток раза четыре.

Всё, что можно было испортить - я испортил, всё, что можно было проиграть - я проиграл.



ГЛАВА ВТОРАЯ

Октябрь 1982 (продолжение)

Пару дней назад я написал письмо своей кузине, в котором отражены мои мысли, непосредственно касающиеся моих отношений с Арановой:


Дорогая Любаша!

Почему-то мои письма к тебе почти всегда связаны с экстремальными ситуациями, и моя рука как будто сама начинает подписывать твоё имя и адрес, когда у меня тяжело на душе. И, по-моему, и по твоим письмам чувствуется, что и ты чаще их пишешь в минуты, подобные этим. И, самое интересное, по времени у нас с тобой такие периоды совпадают.

Ну, как-никак, мы же, всё-таки, родственники.

Проблемы, которые нас обоих задевают, это проблемы также общего для нас с тобой свойства. Это, в большей степени, внутренние проблемы.

Практически получается, что заботы извне приходят к нам как следствие нашей принципиальной внутренней позиции, нашей внутренней установки и поисков себя. Эгоизм, который нам всегда приходится преодолевать, и поиски личного счастья толкают нас на совершение поступков, которые мы потом, впоследствии, тщетно пытаемся извергнуть, выбросить из своей жизни, - но! увы! - этого сделать нельзя. В этом суть всех нас, всего нашего поколения.

А когда, к тому же, каждый из нас сталкивается с эгоизмом других - подобных нам, таких же, как мы, толкающих нас на совершение того, чего они добиваются для своих целей, общая картина нашей жизни будет нарисована полнее. И, всё же, я люблю таких людей. Иногда и люблю, и ненавижу.

Иногда мне кажется, что в нас двоих наша драма перерастает пределы личных проблем, пределы сугубо индивидуального. Ведь мы с тобой слишком искренни иногда, мы как бы участвуем в неравной игре среди тех, кто в ней менее искренен, кто никогда не открывается, и поэтому меньше нас терпит и теряет в ней. В нас наша внутренняя трагедия достигает силы настоящей душевной драмы, которая не побледнеет и через сотни лет, и даже тогда, когда останутся одни роботы. Мы достигли того, настоящего, "взрослого", неподдельного мира (сохраняя и свою инфантильность!), ворвались в возможность права быть его жителями. Но стали ли мы от этого счастливей? А, с другой стороны, - может, в этом и заключается счастье? Счастье нас, проникших за сокровенные горизонты больших городов, научившихся жить: жизнью, наполненной высшим смыслом чувств; и стремиться к тому накалу, который позволяет нам наша искренность?

Фетиши, которые нас манят, слишком попахивают философией, а, с другой стороны, слишком от неё далеки. Но выражают стремление всей материи, живой и даже неживой, которое когда-нибудь выразят в законе, который назовём условно Законом.

Чем больше мы отдаляемся от тех наших в юности "примитивных" чувств, соседствовавших с самыми глубокими (в чём и заключается парадокс), тем глубже пропасть между нами теперешними, с той глубиной ощущений, которой мы научились и которую приобрели в результате страданий или испытаний нас ситуациями - и нами прошлыми: тем больше мы осознаём нашу вину, тем больше осуждаем то, что когда-то, в некоторые наши минуты, сделали либо не сделали. И в этом ещё один канал нашей трагедии.

При всём различи между женской и мужской психологией, есть нечто общее, нечто такое, что ведёт всех - как нить, которая спрятана в самом человеческом обществе, ибо это нечто такое, что лежит внутри его, а "постороннему" наблюдателю этого не понять; нить, что, как слепцов, ведет всех туда, где они интуитивно чувствуют присутствие своего двойника, который либо удовлетворит их стремления, либо нападёт на них и, возможно, убьёт в жестокой и жаркой схватке. Пусть, пусть мы терпим поражения, пусть мы, с чисто меркантильной точки зрения, несчастливы, - пусть. Но, вне зависимости от того, как мы живём и как существуем, мы приходим к концу жизни немощными стариками, всеми покинутыми, мы остаёмся один на один с собой, - а ведь это итог жизни! Да, можно сохранить себя, можно до последних дней своих работать - и т.д., но это всё равно уже не та сохранность и не то творчество.

Да и справедливо ли это? Справедливо ли отличаться от миллионов и миллионов тех, кто оказался к концу жизни старой развалиной, безнадёжно один?

Из той ситуации, в которой м ы оказались, нет выхода. Проигрыш - итог жизни, ибо смерть всегда побеждает, та смерть, которая побеждает личность. М о ж н о остаться и продолжать существовать после смерти, в других людях, в их памяти, в другом облике, переместившись в иной мир, в мир неживом материи, "которая в ином измерении живая".

Мифологические существа, разные там сирены, и др., отражали мечты людей о возможности существовать "за пределом", о тайне созданий, живущих за порогом смерти, в самой смерти. Тех, которые противоположны и враждебны человеку, человеческому началу. Теоретически, в этом нет ничего зазорного. Отказаться от своего человеческого облика, от человеческого "я", чтобы стать чем-то другим - ибо это неизбежно, - означает просто покорность миру, смирение перед теми непонятными нам, колоссальными, велики и захватывающими процессами, которые прячет от нас мироздание.

Мы отличаемся и от апологизма принципов человеческого смирения, так характерных для китайской философии, от созерцательского снобизма, и от тех, кто "создаёт" "выдающиеся произведения искусства" или совершает "великие научные открытия". Мы ведь - люди. И в этом наша общая слабость. И, вместе с тем, - мы - "не люди", если говорить об отличии от того "основного" стереотипа, выработанного человеческим обществом, который определяет "людей". Это не значит, что мы не способны на "гениальное" творчество. Но мы принципиально и не художники, и не простые смертные, и не правители, и не среднее между теми и другими. Идеал таких, как мы, лежит там, куда ещё не заглядывало человеческое познание, и оно, прежде всего, не хочет туда заглядывать.

Мы строим для себя мир, который врезается своими острыми углами в мясистое тело окружающего. И, когда нам начинают обламывать эти углы, нам становится больно. Глупцы! Мы не понимаем, что суть нашей жизни и нашего особого счастья состоит в том, чтобы заключить в каркас нашего мира хотя бы одного такого же, и тем самым, вдвое усилив сознание, расширить наш "каркас" и вырастить в нём то, чего ещё не бывало, а затем положить первый камень в фундамент здания, в которое мы или те, кто придет за нами, заключат уже весь остальной мир.

Мне посчастливилось встретить не одного такого, как мы, а нескольких, и наслаждаться счастьем попытки включить их в мой индивидуальный "каркас". В этом мой эгоизм, без которого подобный эксперимент невозможен, и в этом моя "надличность", редкое соединение качества.

То, что я дальше тебе опишу, это, скорее, метафора, приём, и его не стоит понимать буквально. Эти заимствования из языка беллетристической фантастики, псевдо-парапсихологии, псевдо-теософии, профанационной (лже-) астрологии и лже-алхимии: та же метафора, лишь расширенная и усложнённая, без которой выразить мои необычные мысли было бы гораздо сложнее.

Вообрази себе образ близкого человека в сознании другого; мой образ в твоём сознании - и твой образ в моём, к примеру. Это как бы слепок с чьей-то личности, с твоей или с моей самости, это перенесение чьего-то единственного, уникального, неповторимого "я" в самость другого.

Эта виртуальная личность, своего рода "мыслительный эйдолон", почти "равен" реальному человеку, особенно когда к нему или к ней у нас сильные чувства (сильней, чем обычно у брата к сестре или у сестры к брату). Этот отпечаток в нашем сознании хранит и его сознание, "мозг" того человека, его индивидуальное мышление и неповторимые чувства.

При экстремальном напряжении всех наших мыслей и чувств в нашем мозгу образуется как бы соединение "нескольких сознаний", расширение нашего собственного сознания за счёт его "объединения" с другими.

Я обратил внимание на то, что такие соединения бывают двух типов: равнозначное и равноценное объединение нескольких "мыслительных эйдолонов", работающих, как одна "фабрика", как один "усилитель" - или хищное стремление загнать не один, а несколько "виртуальных сознаний" в одно "не-виртуальное", что, в качестве метафоры, можем изобразить как подключение медиума к одному или нескольким сознаниям, к "мозгу" нескольких личностей.

Существует совершенно необъяснимая, загадочная связь между подключением или соединением таких "мыслительных эйдолонов" - и связью на уровне догадок, предчувствий и интуиции с соответствующими каждому "эйдолону" сознаниями реальных людей.

Почти во всех нас такие подключения или соединения существуют на бессознательном уровне, и нашим люсидным сознанием не отмечаются.

И вот, пользуясь теперь этим инструментарием гипербол и метафор, можно сказать (в "переносном", символическом смысле), что я сделал попытку подчинить себе, включить в своё сознание сознания нескольких индивидуумов, и при этом те, кого я "загнал" к себе в мозг, стремились соединить свою психическую энергию, чтобы сообща представлять собой как бы "банк энергии мозга", усиленной соединением с другими и обретшей вследствие этого колоссальные, невиданные возможности.

Пользоваться которыми могу один я.

Повторяю: это не более, чем метафора, которую ни в коем случае не следует понимать в прямом, в самом буквальном смысле.

Тут надо заметить, что никто не знает, что "лучше". Вовсе не факт, что "лучше", если бы смогли этой анергией пользоваться в с е. С одной стороны, это, вроде бы, "лучше". А, с другой стороны, я взял на себя как бы ношу поддержания во всех той колоссальной напряжённости бытия, которая в них присутствует только поэтому, и остальные просто "подселяются", и поэтому живут в супермире - так я бы его назвал, - который обладает колоссальными преимуществами по отношению к чувственному миру других людей.

Не стоит думать, что таких конгломератов "мозгов" нельзя найти в других сообществах, в других местах на нашей планете, но, возможно, они все скорее интуитивные, чем осознанные, а, с другой стороны, никто ещё не научился управлять этими процессами.

С другой стороны, не стоит думать, что этот феномен весьма распространён. Скорее, наоборот. И чаще всего сами его носители его не замечают. Тем более это верно в отношении ещё более редкого феномена загадочной связи между "оживлением мыслительного эйдолона" (некой "сверхматериализацией" образа другого человека в нашем сознании) - и "сверхвоздействием" (сопровождаемым сверхчувствительностью) с его помощью на реальное сознание того же человека (речь совсем не обязательно должна идти о телепатии и прочих необычных явлениях: сверхвоздействие, скажем, оказывается и совершенно обычными средствами (словами, поступками, жестами, музыкой, интимной близостью, но с совершенно необычной силой именно потому, что - через материализацию "мыслительного эйдолона" - мы знаем, как, на какие точки, и чем именно воздействовать). И те особые люди, какие к этому тяготеют, интуитивно "оживляют" образы сознаний других людей в своём собственном. Поэтому вполне вероятно, что один из тех интеллектов, которые, не зная об этом, оказались "присоединёнными" к питанию моего мозга, - твой, хотя расстояние, разделяющее нас и суть жизненной ситуации несколько замутили чистоту и как бы классический случай варианта такой связи.

Но, так же, как и по законам ролевой психологии, среди подобного "конгломерата сознаний" нет и не может быть равенства. Как только я смог вполне осознать право на жизни этого феномена, я тут же открыл, что эту борьбу за место в иерархии трудно предусмотреть, предупредить, и, тем более контролировать.

Началась конкуренция между интеллектами, которая происходила как в моём сознании, вооружённом сознанием всех этих людей, так и вне меня, среди их интеллектов, за место в данном конгломерате, за центральность в общности, которая являлась стимулом и фетишем их и моих стремлений. Данная конкуренция имеет место в подобных сообществах, в подобных компаниях людей и в реальной жизни, и была, естественно, до меня, но в данном, конкретном, случае, она была углублена идеальной конкуренцией, которая сосуществовала поначалу с материально-психической, предшествовавшей моему вмешательству. Затем данная, вторая, тенденция, почти вытеснила первую, и на новом этапе создала уникальное по своим свойствам и особенностям явление. Это явление изобилует субстанциями, которые формально невозможны в обычном человеческом обществе, ибо являются в его рамках бессмысленными. Но в рамках идеального каркаса - единственно обоснованными.

Случалось, что, тратя колоссальную энергию, отдельные интеллекты вытесняли даже меня от кормила моего же предприятия, питающегося моими уникальными свойствами. Конечно, на время. Конкуренция происходила между "людьми", которые физически не знакомы или даже не знали о существовании друг друга; но интуитивно боролись за лучшее место в сообществе. И, что ещё удивительнее, эта неосознанная борьба переносилась на их реальные прототипы.

Достичь же лучшего места проще всего было, влияя на меня, на мой интеллект, как на "пульт управления", медиум между разными интеллектами. И тут, увлекаемый теми чертами характера, общими, как уже было сказано, для нас с тобой, я пустился в раж отбора, о котором те, кто был рядом, не могли высказаться вслух, но его, вне всякого сомнения, чувствовали.

Одним из тех, с кем я "объединил" своё сознание, был Моня - Миша Кинжалов, - и, если он попытался бы, скажем, уничтожить эту связь, то лишь уничтожением самого себя. Если "мыслительные эйдолоны", о которых идёт речь, "чеканятся", оттискиваются в некой неизвестной нам материи, то, может быть, что, даже в случае нашей смерти, эти связи не распадутся. Потому что в образе другого человека, формирующемся в нашем сознании, в его очень тонких материях, отражаются и образы (личности) людей, с которыми он знаком или был знаком, а мы - нет, через его (Мишино) сознание я долгое время мог общаться с людьми, с которыми не был физически знаком, и с теми ситуациями и обстановками, в которых не мог обретаться физически.

Но вскоре общения мне стало мало. Я должен был в о з д е й с т в о в а т ь на них, хотя бы иллюзорно, воображаемо, то есть как бы "играя в такую игру" - и я этого добился, путём воздействия на Кинжалова. Мне оставалось научиться не только воздействовать на них через "мыслительный эйдолон" моего друга в моём собственном сознании, но и непосредственно: что не только метафора, и вот этого уже невозможно понять.

Действительно, видеть всё Мониными глазами - это одно, но в л и я т ь! Разве что, присутствуя в его сознании (в его "мозге") в качестве такого же "оттиска", я ресурсами его же интеллекта управлял людьми, находившимися, например, в одной комнате с ним. Шла ли речь об уже прошедших событиях ("считанных" с обновляющегося общением его "мыслительного эйдолона" в моём сознании), или о реальных, в настоящее время происходящих: это уже за пределами нашей компетенции.

Так, общаясь через него с людьми у которых я не знал, я натолкнулся на необычное существо, на своего рода центр, который стал мне интересен. Этот центр отбирал часть моих усилий, которые я тратил на Кинжалова, и я был заинтригован и озадачен.

Я немного как бы "выпал в осадок". Вся моя система рушилась.

Практические неурядицы, которые на меня обрушились в тот же период, довершали дело.

Остальное ты знаешь. Это была Аранова.

Я увидел её из окна троллейбуса на остановке такси с Денисом и с Моней. Её лицо надолго мне врезалось в память, - но я ещё не знал, а, скорее, не вполне был уверен, что то существо - это она.

Так что наше общение и противоборство началось гораздо раньше. Я боролся против неё в Куржалове, а она - против м е н я в нём же. Моня явился нашим медиумом - и это также важно.

Ещё одна поразительная деталь: ваше подобие. Она - это твоя копия, несмотря на то, что практически вы разные. Но разные в социальном отношении, в принадлежности к поведению и культуре разных общественных групп. Но не более. Всё остальное - копия с одного слепка. И третьей копией являюсь я сам. А Лариска Еведева: твоя "внешняя" копия. Она ужасно похожа на тебя. И у обеих, как у тебя, всё и везде совершенно.

Пользуясь её неординарностью, я смог властвовать над людьми. потому что она являлась всё это время моим орудием. Я не раскаиваюсь в том, что я делал, но, возможно, когда-нибудь настанет время раскаяться. То, что я ей обещал - я выполнил. Я обещал ей новые ценности. Иной взгляд на действительность. Экзотическую, внезапную смену кругозора. И она получила обещанное. Я мог бы сделать и большее. Если бы не её страх. Да, этот страх всё губит. Но и это ещё не всё. Я бы высказал ещё одну мысль, но в письме не могу. Кроме того, в моём с ней сближении проявилась именно та тенденция к отбору, о которой я уже упомянул.

И, возможно, из тех, кто попал в мой "цветник", и интуитивно выбрал именно её из-за этого "родственного" подобия тебе и моей маме; и потом основные усилия воли сосредоточил уже на ней. Она являлась тем стимулом, той опорой, что помогала мне совершенствовать мои способности и усложнять мои эксперименты. И не выходила ни на секунду из-под моего контроля. Даже во сне я продолжал "контролировать" её и направлял "её" чувства по выгодному для меня руслу.

Ни та фантастическая, чудовищная работоспособность, полученная мной в результате экспериментов с подключением чужого сознания, ни глубина ощущений, которую получили "подключенные" благодаря мне, ни всё написанное мной за последнее время, какую бы художественную ценность оно ни представляло, не оправдывают тех стрессов, которые я вызвал хотя бы в той же Арановой. И теперь, когда произошло нечто почти ужасное, хотя и не худшее из того, что могло произойти, я все больше осознаю игру, что я вёл, недопустимой, а цели, которых с помощью этой игры пытался достичь - неосуществимыми.

Я нисколько не сомневаюсь: в том, что Светловодова сбросилась тогда с лестницы, нет никакой моей вины, но то, что я создавал в данной среде такую обстановку, могло косвенно, в какой-то степени влиться в число факторов, толкнувших её на это.

Вместе со сменой "планов и ракурсов" менялась и сфера МОИХ мироощущений, и вот на стыке разных сфер я проигрывал самому себе. То, что происходило, было борьбой внутри моего собственного сознания, и, каких бы людей, вернее, какие бы их образы я ни подключал к собственному "мозгу", победа (или поражение) решалась всё равно только во мне.

Я совершенствовал свои возможности планирования, но это не помогало при принятии определённых решений. Моя информированность "обо всём абсолютно", то есть идеальная - в двух значениях даже она не предрешила исхода, потому что борьба со своим двойником - со своим отражением в зеркале - бесполезна.

Что мне от этой информированности? Если Баранова сделала то, чего я не хотел, а я мог предотвратите это - путём уступки ей в нашей эмоциональной дуэли на расстоянии, но не уступил - потому что моя власть над ней была бы тогда поколеблена: на что тогда, для чего все эти полуфантастические игрушки?

А ведь как жаль! Всё ведь так многообещающе начиналось! В мире, где мои таланты не находили себе применения, где всё схвачено, все достижимо по блату, только через связи и протекцию: я вдруг нашёл палочку-выручалочку, и у меня появились, с ней связанные, такие радужные надежды! Но и "ход конём по голове" сопернику не сработает, если ты "против всех", если ты белая ворона в стае.

Так ли это? Чёрт побери, я хотел бы точно знать! Но и это не главное. Просто жизнь опять обламывает мои углы - вот что действительно происходит.

В жизни, в настоящей жизни, нет места для шуток. Действительность ставит нас перед таким выбором, как "либо ты его - либо он тебя". И проблема моя, и проблема Арановой: в том, что мы не хотим, мы не способны убить. Какой бы "испорченной", какой бы "плохой" она ни была, она выстрелить или всадить нож неспособна. Вопреки тому, что в состоянии аффекта или испуга, когда я верю, что нападение угрожает моей жизни, я способен стоять за себя до последнего. Но в нормальной жизни, в каждодневных ситуациях не бывает физического противоборства насмерть. И всё-таки слишком многие люди ведут себя именно так: безжалостно и бескомпромиссно. И потому добиваются победы.

Мы с тобой всё-таки пацифисты. И поэтому, возможно, по натуре мы в какой-то степени соглашатели, хотя и не предаём людей, и бичует свою натуру...

И всё же я вижу в своём эксперименте начало чего-то такого, о чём нельзя даже и подумать без трепета. Структура взаимоотношений, выведенных мной, твёрже любой другой; она придаёт тем людям, которые в ней заключены, нечеловеческую силу и нечеловеческие возможности, и конкурировать с ней ничто не может. Годами иметь дело с одними и теми же людьми, искусственно создать среду, где происходят события - не это ли мечты людей на протяжении нескончаемых веков, не это ли исполнение чего-то главного и заветного?

Но за всё надо платить. И за игру, более захватывающую, чем все остальные: тоже. Да, пусть Баранова будет жить и после того, что она сделала, пусть. Но как я потом буду осознавать мою роль в том, что произошло, как?

Каждый человек - это вселенная. И не важно, кто Лена. Не важно, в чём она "хуже", и в чём она "лучше" меня. Все мы равны, все мы одинаковы по отношению к рождению и смерти. Никто не "лучше", и не "хуже" других. И в эволюции душевной драмы Арановой, в истории её привязанности ко мне и наших с ней взаимоотношений я сыграл далеко не положительную роль.

Очевидно, что - параллельно всем выходкам Лены, её образу жизни, - развивалась её душевная драма, трагедия её отношений с Вовочкой Луниным. Так же, как он, она "чуть-чуть" любила других индивидуумов противоположного пола, с которыми вступала в интимные отношения, но и она, как и Вовочка, всё же сильней ощущала его одного, и по-видимому разница между её отношением к другим избранникам и её "главным предпочтением" всё-таки была рельефней.

И натура её, по отношению к моей, мне представляется более цельной. А это: от рождения, это - судьба.

Мне не хватило чего-то другого. Всё у меня было. Прозорливость, лабильность, решительность, широта - всё было, но этого было мало. Появлялись лишь новые жертвы, не последней из которых оказался я сам. И в этом как бы итог того, что я сделал. В этом - суть моей натуры, где заключено двойственное отношение к миру, сильное, но странное: слабость и сила одновременно, и причащение к разным сферам, к их срезам, к наполнению ими себя. Я открыл для себя многие свойства своей натуры, я открыл для себя огромный мир; я сумел наполнить себя тем смыслом, о котором мечтал, и встретил серьёзность и неподдельность, о которых давно думал. Но изменились ли проблемы? Нет, мир остался таким же. И только я сумел воспроизвести его в себе второй раз, по подобию первого, таким образом регенерировать прошлое в настоящем, выполняя этим связь времён, соединяя и продолжая ещё раз своё детство и отрочество, с настоящим, в настоящем.

В этом заключается моя функция и моё предназначение. Регенерация эпох, с тем, чтобы В Р Е М Я продолжалось вечно. И связь людей, связь эпох в м и р о в о е пространство, которое я постигал собой...

Ты помнишь роман Шолом-Алейхема "Блуждающие звёзды" и его основную мысль-идею? Два человека, две звезды, сияющие ярче других на людском небосклоне, обречены только изредка встречаться (как блуждающие звёзды, блуждающие по своей судьбе).

Я покусился на изменение одного из основных жизненных законов, одного из краеугольных камней всей структуры жизни и её функций, часто печальных, и дело не только в том, удалось ли мне его изменить, но и в том именно, что я решился на это, что сумел своей волей, своей прозорливостью плести нить невозможного, которое долго не проявлялось как таковое.

Оборвётся ли эта нить? Думаю, что она теперь вечна. Ведь п р и н ц и п - того, что я сумел, сила накала страстей, явления, которые при этом раскрылись, уже самодовлеющи, уже сами по себе, уже - принципиальны, стали "актом" - и поэтому вечны.

Я в п р и н ц и п е победил. И поэтому всё, о чём я теперь пишу, не имеет большого значения. Что бы ни случилось, как бы ни сложились мои отношения с Арановой, я победил навечно, навсегда, и эта победа незыблема. То, что я создал свой мир и заставил в этом мире жить разных людей, тоже моя победа, которую невозможно переоценить. В мире, где каждый проявил и выдал свою истинную суть, глубинную сущность, оставаясь собой - в этом моя заслуга.

Я вынудил раскрыться до конца разных людей, изобличил их настоящее лицо под маской, вынудил их проявить все их возможности, умения, раскрыть, на что они способны.

Тот же Моня Кинжалов останется, кем он был, но он раскрыл всё, на что был способен, раскрыл всю свою подноготную до конца.

Я не думаю, что он мелкий и примитивный вор, и уж точно не клептоман. Но в том, что именно теперь разные люди его подозревают, проявляется "взлёт вниз головой" его репутации. А ведь раскрылся он именно благодаря феномену, созданному моими способностями. Ходят слухи, что он украл деньги из кошелька Юры Тернового, органиста "Карасей", затем пытался украсть зажигалку у Наны, а Канаревич утверждает, что поймала его за руку, когда он пытался вытащить у меня из шкафа две рубашки. Всё это, конечно, смешно. Особенно зажигалка. И, если бы Моня действительно забрался ко мне в шкаф, и это не выдумки Канаревич, то сделал бы это вовсе не потому, что способен украсть. А потому, что, к примеру, вынуть из шкафа и спрятать у меня же в спальне мои рубашки, чтобы я заподозрил Аранову, - и тем самым разрушить саму специфику наших с ней отношений: вот это типично в его манере. А глупые слухи - всего лишь слухи, но появившееся именно потому, что его репутация упала так низко.

Мир, где мы живём, односторонний, однонаправленный, и всё, что нас окружает, движется от рождения к смерти. Любые отношения обрываются. Хотя бы смертью. Дело только во времени. И это: одна из трагедий бытия, один из законов, какие я пытался оспорить.

Октябрь 1982

Твой кузен,
В. Л.

 

 

И вот - письмо, которое я написал самой Арановой, почти одновременно с письмом к кузине.


Здравствуй, Лена! Здравствуй, Аранова.

Извини за новое письмо, которое я пишу для самоуспокоения; не имея возможности видеть тебя и общаться с тобой; я вынужден хотя бы обращиться к тебе в такой форме, затрагивая всё те же старые проблемы наших взаимоотношений, всё ту же несовместимость огня и воды, земли и неба.

Моё чудовищное тщеславия - и твоя гордыня; мой эгоизм и твоя готовность "пожалеть" и "приласкать" любого, от сиамского кота, что жил на лестнице, до несчастного гитариста Ротаня... И моя жалость очень похожей природы, и нежность: к Нелле, Лариске, Софе, и к тебе, Леночка.

Какие же мы с тобой одинаковые! Какие мы с тобой совместимые, и не совместимые! о, Господи, как остро я чувствую это!

И буду чувствовать - до тех пор, пока наши судьбы, сплетённые Р о к о м , не развяжутся.

Ну, что я могу тебе сказать?

Я относился к тебе бережно, человечнее многих; я никогда не позволял себе причинить тебе хоть какой-нибудь ущерб. Я боялся причинить тебе боль, но иногда меня вынуждали к тому обстоятельства, или твои собственные поступки, или действия тех, кто видел в тебе свою игрушку, момент утверждения себя среди таких же людей, как они.

Меня всегда возмущало это их отношение к тебе: как к домашней зверюшке, к кукле, к фетишу, со статусом и с функцией вещи.

Ты всегда оставалась игрушкой в руках других. Молчаливой, красивой игрушкой. Но только не в моих. Я не трактовал тебя так, я всегда с непринуждённой радостью и с беззаботностью ж и л в тебе, - и это главное.

Ты потрясающая женщина, ты потрясающая личность, и если бы я вёл стенографическую запись наших с тобой бесед, из неё бы выяснилось, что ты образованная, остроумная и весёлая баба. Да, у тебя "специфический" род деятельности, "нестандартный" образ жизни... Но я не ханжа, и наше сосуществование могло бы продолжаться долго. Если бы... В таком провинциальном городе, как Бобруйск, куда тебя "сослали" после твоих питерско-московских "гастролей", нет места (ниши) для таких, как ты, и тут никуда не спрятаться, не укрыться: тут не вести "автономный" образ жизни, в двух образах, в двух плоскостях, где в одной ты никому не известная скромная девушка, а в другой профессиональная валютная проститутка. Это не наша вина. И я это понимаю.

Но и ты это наверняка понимаешь. И поэтому, по логике вещей, должна была понимать, что есть некие границы разделений, есть разные человеческие типы, с разными представлениями о допустимом и не допустимом.

С момента нашего знакомства мы уже сотни раз были вместе, и с декабря прошлого года прошёл уже почти целый год. Я тебя силком к себе не затаскивал, и такой назойливостью, как другие, тебя не окружал, да и нет ни у тебя во мне, ни у меня в тебе никакой меркантильной заинтересованности. Я достаточно скуп (но не по природе своей и не всегда: и этому есть объяснения, а ты достаточно умна, чтобы понять, на что я намекаю). Значит, несмотря на все размолвки и промахи, мы с тобой встречались всё это время только потому, что любим друг друга. Мы любим друг друга большой, необыкновенной любовью. И на вершинах, на пиках этого чувства, когда ты не приходила, пообещав, я не могу ничего делать, я только о тебе думаю, и это становится для меня трагедией.

Ты видела Софу, ты знаешь Неллю, ты знаешь мою родственницу Шадурко, мою кузину, ты видела Лариску, ты знаешь, что вокруг меня было и будет много красивых женщин. Но только с тобой мы созданы друг для друга, и ты, и я "вне закона", и ты, и я "равноценные". Смысл нашей жизни в том, чтобы соединиться.

Я настолько сильно воспринимаю тебя, что иногда мне кажется, что в своих грёзах наяву или во сне я вижу тебя в реальных местах, вижу в реальном времени, что ты делаешь, где бываешь, что с тобой происходит. Ты всё равно не поверишь, и я знаю, что бесполезно тебя убеждать, но на Новый Год мне снилось ночью в виде кошмаров то, что на самом деле было с тобой, когда у тебя дома собралась компания, и я видел во сне и Моню и Ротаня, и тебя, и всех остальных, - и мне было очень и очень больно...

Влюбив тебе в себя, я понял, что больше не отпущу, и твоя любовь ко мне будет и у тебя - как болезнь, - то исчезать, чуть уменьшаясь, то вспыхивать с новой силой, новым приступом "лихорадки"... И так будет всегда. Я не Моня, не Шланг, не Юрек и даже не Ротань. В моём лице ты встретила совершенно иное явление, которое "само по себе", отдельно от "стада".

Я знаю, что итак добился от тебя того, чего никому до меня не удавалось, и вынудил тебя совершить такие поступки, которых от тебя никто не ожидал. Все поняли, что ты меня любишь, и что никаких других объяснений наших с тобой взаимоотношений не существует. А ты можешь быть и самоотверженной, и смелой, и сердечной, и нежной. Ты шла на жертвы, на обман, на ущемление своей гордыни, на всё - чтобы сохранить свой статус по отношению ко мне. Но я повторял и повторяю свои попытки добиться от тебя ещё "большего", невозможного: не потому, что это льстило моему тщеславию, а потому, что ты мне нужна больше, чем всем, и я теперь своей жизни без тебя не представляю.

Да, я "попался", влюбился: сознаюсь. Виноват. И что теперь делать? Может быть, я ошибаюсь, и ты совсем меня не любишь? Тогда не приходи. Что тебя ко мне так тянет? Коврижки кончились, у меня пошла полоса невезухи, и ни денег, ни статуса, как с декабря по март, у меня больше нет. Я знаю, что у тебя большой выбор квартир и компаний в этом городе, и что время, складывающееся в недели и месяцы, которое ты провела у меня, никаким утилитарным интересом не объяснить.

А если это не так, и ты не привязана ко мне такой, в тебе бушующей, неодолимой страстью, о которой я сейчас пишу, тогда уступи место другим, уступи дорогу, ведь, забирая от меня часть моего тепла и энергии, ты лишала их тех, кому они могут быть предназначены. Зачем ты пришла, когда у меня была Софа, симпатичная, умная, добрая и несчастная девушка? Ты слышала её голос, ты знала, что я не один. И всё же пришла с Ротанем. Чтобы "наказать" меня, чтобы показать, что и ты не одна. Типичный синдром "роковой страсти". Ты видишь, что мы стоим друг друга. А когда я объявил, что придёт Лариска... Почему ты не ушла, ведь ты была с Ротанем, и твоя гордость не была бы уязвлённой. Я могу тебе сказать, почему. Потому что ты любишь меня со всей силой страсти, с не меньшей страстью, чем я люблю тебя.

И вот, я опять оттолкнул Софу, своего ангела, а после ночи, проведенной с тобой, я, кажется, лишился Лариски. А утром ты являешься ко мне с Ротанем, и вы вместе, как два голубка, воркуете, клюв к клювику...

А то, другое тепло, моя энергия, моё вдохновение, которое выплёскивается на бумагу в виду музыки, стихов: того, что незримыми токами вливается в сердца многих людей. Моя энергия мои способности предназначены для миллионов людей, для того, чтобы сотням тысяч, многим и многим становилось лучше, теплее, свободнее, интересней. А ты вынудила тратить на тебя одну то, что было предназначено им, в чём нуждаются толпы таких же, как мы, созданий. Людей, которые, в отличие от меня, боятся бытия и боятся смерти, и которым я мог бы предложить что-то, что может скрасить для них тот факт, что они неизбежно умрут или что они несчастливы в жизни.

Ведь когда я думаю о тебе, когда ты обещаешь, и не приходишь, я не могу ничего писать, все мои помыслы только о тебе, и только циферблат часов и телефон стоят перед моими глазами.

Все твои случайные любовники, которых ты одаривала на время своей теплотой, не составят и пол процента от того числа людей, которые могли быть согреты моей любовью к тебе, трансформированной в неувядающие шедевры, моим даром согревать, который ты без права на это обратила на себя и "сфальсифицировала".

Неловкие, неприятные ситуации, сцены и разочарования: то есть страдания, через которые я заставил тебя пройти, сделали тебя добрее. А это и есть счастье: когда жертвуешь своей репутацией, выгодой, спокойствием и многим другим ради ( или из-за) любви к другому человеку. В этом смысл нашей любви, итог наших отношений.

Все эти мони, фимы, гриши, марки, минеты, лёни и другие набрасывалась на твоё счастье, чтобы уничтожить его, набрасывались, как шакалы, потому что они никогда не смогли бы и не смогут сами испытать счастье, и поэтому искали его в тебе. Но они не могли бы дать тебе счастье и сделать тебя счастливой, потому не могут сделать счастливыми самих себя. Это аксиома. Если мы с тобой эгоисты, но жертвенные эгоисты, которые идут в вертеп, как на костёр: за идею, за убеждение, то те - просто эгоисты, которые использовали и будут использовать тебя, как свою куклу, как игрушку, которые, пользуясь тобой, как вещью, не думают о т е б е.

Только Ротань - из всех, которые, как мне известно, имели с тобой дело, единственный приличный человек, который при этом обладает даром приносить счастье - но, увы! - он не предназначен тебе - потому что ты любишь меня.

За прошедший год я, кажется, немного понял тебя, в том числе и то о тебе, что неординарность твоей натуры, и то, что ты общедоступна, соседствуют самым оригинальным образом. Это изнанка, вывернутое отражение другой натуры: моей собственной. Мы оба нуждаемся "в новой редакции", мы оба должны "подать жалобу" на то, что родились такими.

Ведь доброта и жертвенность, способность любить и сочувствовать должны быть крепостью, которую невозможно взять приступом, а ты являешься той "крепостью", защитники которой сами открывают ворота.

И мои собственные качества, такие, как сострадание, способность к переживанию и сопереживанию, и другие, все эти жемчужины: не видны из-под лени, эгоизма и самомнения, которые легко открывают ворота моей собственной нравственной крепости.

И вот, твоя цитадель оказалась на моём пути, услужливо впустив меня без боя.

А в этом был и мой шанс. Забравшись к тебе, как в крепость, я принялся эту крепость защищать, хотя ещё оставались башни и редуты, которые я не смог взять приступом. Каждый раз, когда крепость оказывалась взята кем-то другим, я хотел уйти из неё - и мирно сдать свои позиции, отказавшись от своих укреплений. Но в том-то и дело, что в крепости слишком часто оказывались мои союзники, то есть ты часто выбирала, как это не странно, в принципе неплохих людей. И тогда я заключал с ними союз, чтобы вместе оборонять цитадель. Но я убеждался потом, что никакой союз ни с кем из них невозможен, потому что они плохие воины и все уступают мне по защите взятых мной замков, и не могут равняться со мной в возможности вести такую войну.

Они только уязвляют меня, открывая противнику части крепостной стены. И только Моня постоянно позволял топтать себя полчищам захватчиков, унижался и валялся под ногами коней и воинов, таким образом всегда отираясь возле тебя. Он позволял топтать себя и мне, а потом, как змея, жалил в спину.

Вот тебе реконструкция только одного дня, в течение которого яд его эгоизма изливался и тёк ручьями.

Уйдя от меня утром, он уговаривал меня отпроситься с работы, для чего я должен был пойти на остановку автобуса и спросить у шефа. С остановки я должен был ему позвонить. Но он - не дожидаясь моего звонка - удрал из дому: для того, чтобы не дать мне встретиться с тобой и успеть перехватить тебя до того, как ты наберёшь номер моего телефона. А он, видимо, предполагал, что ты это должна сделать. Из дому он ушёл к Нафе, а у неё стал болтать, что договорился, видите ли, со мной, что я ему позвоню, жертвовал чем-то, а я, мол, так и не объявился. И он сказал, что это потому, что, по его мнению, ко мне домой кто-то должен придти, и - таким образом - я его выпроводил. Он говорил это, конечно, в расчёте на тебя, и, если ты в это время звонила, то он и тебе прожужжал все уши, и выходило, что кто-то у меня там дома есть, и потому я его "обманул". А ведь я был в это время на работе, потому что шефа не было и я не смог отпроситься.

Далее. От Нафы этот удалец звонил мне, и сказал, что хочет придти ко мне, чтобы со мной кирнуть, и мне ничего не оставалось, как сказать, что пусть приходит. Этим я хотел нейтрализовать его, а, с другой стороны, я понимал, что, если он придёт с Норкой, и ты узнаешь, что они у меня, то тебе станет как-то тоскливо - и ты тогда обязательно должна будешь у нас объявиться.

С другой стороны, идя ко мне, Моня должен был объявить об этом всем, в расчёте на тебя, так, чтобы ты от кого-нибудь об этом узнала. И ты знала бы, что я дома, и что ко мне можно придти.

Так что мой расчёт был очень даже прост и не заключал в себе никакой подлости, никакого подвоха. Моня спросил, пущу ли я его, если он придёт с Норкой, а я снова ответил утвердительно. Ты ведь прекрасно понимаешь, что я хотел видеть только тебя, и никого больше.

Потом мы с ним созвонились опять, и я сказал, что в моей деревне нет ничего и что я не знаю, успею ли купить в городе. Мы ведь с ним больше ни о чём не договаривались, ни о каком условии, ни о каком "поставить". Тогда он стал кричать, сказал, что не хочет ничего знать, и что, раз я ему обещал, я должен купить кир. Но я ему только одно обещал: что приеду с работы в такое-то время, и что не против, если он придёт ко мне в гости с Норкой. И в этом разговоре он спросил у меня - следующим образом: "Но ты ведь знаешь, с кем я хочу к тебе придти?"

Это был очень коварный и каверзный вопрос и тон.

Я ничего не ответил на это, но подумал следующее. Либо он уже договорился с тобой, и потом, в том случае, если я объявлю, что ничего не купил, он скажет тебе, что я не хочу тебя видеть, и не хочу, чтобы вы ко мне приходили, либо он не договорился ещё с тобой, но планирует тебя отыскать и договориться, а потом точно так же сказать тебе обо мне; либо он хочет придти только с Норкой, но пытается "нагреть" меня, или возмутить своей фразой "ты ведь знаешь, с кем я хочу к тебе придти?".

Бутылка чернил у меня была дома, но если бы я "сдал" её Моне, то что бы мы тогда пили с тобой, если его намёк ("ты ведь знаешь, с кем я хочу придти?") - завуалированная ложь, а ты объявилась бы после его прихода. А в Глуше я в самом деле ничего не нашёл, и в город не успевал до закрытия магазина.

И вот, когда я прихожу с работы, коварный Моня мне звонит и говорит: "Ну, у тебя есть, чего кирнуть?" Я отвечаю ему, что он ведь приобрёл бутылку водки, так, наверное, для нас троих: для меня, для Норки и для него, и неужели нам троим не хватит, на что он сказал мне в ответ, что не хватит, ни словом не упоминая, приглашал ли он придти ко мне и тебя. Я ещё добавил тогда, что в последнее время вообще не пьянею, так зачем переводить на меня водку, что я вообще могу и не пить.

А сам я подумал следующее. Ты обещала мне позвонить именно в этот день. Моня у меня усиленно спрашивал, когда звонил мне на работу, приходить ли ему с Норкой ко мне или нет, а когда я ему ответил, он снова переспросил. Из этого я заключил, что он пытается выяснить, будешь ли ты у меня, полагая, что в том случае, если я скажу ему "приходи с Норкой", ты обязательно будешь у меня. И тогда я поначалу сказал, что пусть приходит один - делая так, чтобы он не догадался, что ты будешь звонить ко мне.

И в этом, возможно, была моя ошибка.

Ведь если бы я сказал ему "приходи с Норной", и он бы решил, что ты будешь у меня непременно, и ему не придётся тебя разыскивать, я бы сковал его действия и он бы вряд ли тебе искал, зная, что ты всё равно появишься у меня. А потом, если бы ты ко мне пришла, я бы либо дезинформировал его, либо сказал бы, что он тут не нужен. И вот, не зная, с тобой ли он в тот момент, когда звонит ко мне и спрашивает насчёт кира, или нет (на сей раз моя интуиция была притуплена), я сказал, что у меня пока кира нет, но что если очень надо, мне принесут, желая этим выиграть время и дождаться сначала твоего звонка, и тут, как я понял потом, я допустил ещё одну, новую оплошность.

Теперь позволь мне реконструировать то, что ты делала сама в этот день (а ты мне потом скажешь, прав ли я или нет).

Зная, что Моня с Норкой должны быть у меня (а я потом понял, что, пустив их, я также совершил ошибку), ты, опасалась звонить мне, чтобы не выдать себя перед Моней. И утром мне не позвонила. Но ты, зная, что я должен уезжать на работу в Глушу в 12.40, подошла сначала к "фортштатскому" автобусу, надеясь, что я приеду на троллейбусе и тебя увижу, но, конечно, не пойму, что ты именно меня ждала, затем ты вошла в магазин, а после прошла по направлению к автостанции, пройдя мимо автобуса, но меня не увидела (а я в это время сидел "до последнего" дома и ждал твоего звонка), потому что я пришёл к самому отправлению автобуса и потому что вообще таким образом у тебя было очень мало шансов увидеть меня.

После этого ты искала встречи с Моней, потому что хотела выяснить, будет ли он у меня и как, каким образом тебе оправдать свой приезд ко мне.

А теперь вернёмся к тому, что делал Моня после того, как я сказал ему, что кир, возможно, мне принесут, и он ответит, что позвонит мне позже. А он или уже тогда "вышел на тебя", или после, но если он должен был звонить мне от твоего имени, то просто-напросто придумал какую-нибудь подлость.

Но я знаю одно: что в ситуации, которая сложилась, этот его первый звонок ко мне что-то решил.

Вот и получается "Ромео и Джульетта" в вольном пересказе Вовочки Лунина, и кровожадные сицилийско-бобруйские сутенёры с большими ножами вокруг.

Итак, ты видишь, что мы оба проиграли ему, потому что нас уже разделили.

Но даже если бы это было не так, всё равно проигрыш был бы обеспечен, потому что против лома нет приёма, и потому что в нашем мире более смелые и благородные люди всегда в п о д о б н ы х случаях проигрывают подлым и трусливым.

Можно ли вообразить, чтобы Ротань колотил подошвами в мою дверь, звонил без перерыва через каждые пять минут в течение трёх-четырёх часов, кирял с помощью подлости, хитрости и коварства за чужой счёт, плёл интриги; или пачкался, валялся в грязи, позволял использовал себя, как унитазную щётку? Или можно представить себе на этом месте меня? Если бы Ротаня кто-то выставил за дверь, его ноги бы в этом месте никогда больше не было. А Моню выставляют отовсюду, вышвыривая его обувь и куртку на лестницу: а назавтра он, как ни в чём не бывало, приходит опять. Теперь этой подстилки под названием "Моня" в моём доме больше не будет.

И, если без него ты не вправе ко мне приходить: что ж, пусть будет так, значит, это судьба...

Из меня невозможно воспитать подонка, как из тебя сделать крепость, которую приступом нельзя взять.

Я не знаю такой подлости, на какую не пошёл бы Моня, чтобы добиться своего. Но я знаю, что есть Шнайдманы ещё подлее его. Которые ещё хитрей и коварней.

Будь что будет дальше.

You know what I want, and I know that you know it.

With my heart on my wishes, yours silly and graitfull
ROBOT



=============================================



ТОМ ТРЕТИЙ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Октябрь 1982 (продолжение)

С давних пор я задумывался над тем, правомерно ли причислять меня к категории так называемых диссидентов. Дважды такие размышления находили отражение на страницах моего дневника. В основные же тетради я их не вписывал.

Что, кроме неформальной поэзии, общения с иностранцами, редкого "слива" информации корреспондентам "Нью-Йорк Пост" и "Чикаго Трибьюн", и коллекционирования сведений о сотрудниках местных спецслужб, роднит меня со словом "диссидент"? Думаю, ничего. Они - сами по себе, я - сам по себе. Прежде всего, то, что стали подразумевать под этим: никакое не общественное, а чисто политическое движение. Если я не очень ошибаюсь, Лондон с Вашингтоном договорились с Москвой о том, что разрешат друг другу вести подрывную деятельность друг у друга в огороде, пробуя вытянуть то одну, то другую репку: на задворках американо-британских империй с помощью разных там компартий и профсоюзных движений; на задворках империи советской: с помощью именно "диссидентов". Надоело сидеть без событий. Вот и понадобились "общества розы". И те, кому Вашингтон отстёгивает за "правозащитную" деятельность в СССР, и те, кому СССР отстёгивает за дорогу "к светлому будущему" в Соединённых Штатах: и те, и другие - платные агенты и холуи обоих режимов, которым на "правозащиту" и на "светлое будущее" насрать. Конечно, среди советских "диссидентов" и "правозащитников" попадаются приличные люди, без этого не бывает. Не чета Вовочкам. Но таких не обменивают на советских шпионов, а сидеть в им в местах весьма отдалённых многие и многие годы.

В отличии от них, с тех пор, как я прошёл через действительно серьёзные неприятности, своё правдолюбие я запрятал глубоко в тайники вместе с тетрадками, которых никому не показывал, и своё недовольство выплёскивал в стихах с двойным смыслом, иногда самым двойным из всех двойных; а моя коллекция фамилий, телефонов, номеров машин, адресов и должностей сотрудников КГБ и МВД стала бы миной замедленного действия (для меня в первую очередь) только если бы её нашли; или если бы я продал её вражеской разведке - или расклеил в виде листовок на улицах Бобруйска и Минска.

И всё-таки есть в моей деятельности одна действительно опасная область, что сильно осложняет мне жизнь; из-за неё я долго ходил по лезвию бритвы. Это активная защита старого центра Бобруйска; как активист, я не гнушался совать свой нос в дела других городов Беларуси, власти которых планировали снести или нивелировать какое-нибудь ценное с архитектурной (исторической) точки зрения, или просто очень старое здание. Не будучи дипломированным специалистом, я, в то же время, неплохо разбираюсь во многих аспектах, и в принципе могу определить, к какой эпохе относится ли тот или иной памятник; так, именно я нашёл единственное, оставшееся со времён Великого княжества Литовского, здание на территории Бобруйской крепости, несколько строений той же эпохи в Бресте, фрагмент остатков западной стены церкви времён Киевской Руси в Полоцке, и другие объекты. Я выяснил о существовании уничтоженного Московией города Королевеца (Королевская Слобода, Казимеж), лавры открытия которого потом присвоили себе другие люди; и я был, пожалуй, одним из самых первых людей, которые развенчали миф, созданный в царской России: о том, что Великое княжество Литовское было литовским государством.

С седьмого класса школы я собираю сведения об истории Бобруйска, и работаю над очень объёмной книгой. Всех моих открытий, связанных с историей города эпохи ВКЛ, просто невозможно пересчитать. И начинались они ретроспективно: с открытия того, что старый средневековый Бобруйск уничтожен царской Россией, и на его месте возведена Бобруйская крепость. Именно она, знаменитая из-за успешного противостояния Наполеону, из-за декабристов и их планов захвата царя за её стенами, приездов сюда царствующих особ, и её особого статуса, похоронила собой тот первый, древнебелорусский Бобруйск. То же самое проделали в Бресте, где на месте красавца-города возникла мрачноватая Брестская крепость. Тот, кто хоть раз побывал в Риге, Кракове, Праге и Будапеште, легко может себе представить, как выглядели бы Вильнюс (Вильно), Минск, Полоцк, Смоленск, Киев, Львов, и другие белорусские города, не случись на территории Беларуси сначала польского (Польша сперва разделила единый православно-языческий литовско-белорусский народ (литвинов) по религиозному признаку, навязав католичество, потом оттяпала у литвинов южную часть ВКЛ (Украину, Подолию, Галицию), и, наконец, совершив рейд против православия и протестантства и насадив униатство, окончательно разделила литвинов на литовцев и белорусов), а потом - российского культурного геноцида.

Как ни странно, я не особенно рьяно спешил нападать на польскую республику и на российских самодержцев (чем снискал бы себе бурные аплодисменты диссидентского и части партийного лагеря) за преступления против белорусского (литвинского) народа, потому что уже на самых первых этапах понял, что не всё так просто.

В сносе исторических зданий были заинтересованы конкретные, облечённые властью лица: директора предприятий, партийная и советская номенклатура, армейское начальство, больницы, учебные заведения, городские советы... Командир воинской части или директор крупного предприятия - и тот, и другой настоящие царьки в своей вотчине, каким подчинялись тысячи людей, - свирепели, как разъяренный бык, когда на пути расширения их царств становилась какая-нибудь кучка старых, пыльных камней. И составленные мной письма, с подписями белорусских специалистов (историков, археологов, архитекторов), активистов и увешанных медалями до пояса и ниже свадебных генералов, которые отправлялись именно туда, "куда надо", и "кому надо" в Минск и в Москву, настраивали их на отнюдь не миролюбивый по отношению ко мне лад. И меня могли без лишнего шума легко посадить в инвалидное кресло или отправить на Минские кладбища, но - то ли мне необыкновенно везло, то ли не так просто оказалось осуществить это под пристальным оком у КГБ.

Однако, за фасадом вполне меркантильной и вызванной практическими нуждами и амбициями вражды по отношению к архитектурно-историческому наследию скрывалась другая деятельность: целенаправленное разрушение "никому не нужных" зданий, трудоёмкое и дорогостоящее нивелирование фасадов домов, которые никто не собирался сносить, уничтожение хорошо сохранившихся и ничему не угрожавших интерьеров, отсечение от чудом сохранившихся старых кварталов белорусских городов огромных кусков, снос никому и ничему не мешавших скульптурных групп, монументов, обелисков и памятных знаков. Эта деятельность заранее планировалась, направлялась и осуществлялась уже совсем другими силами, остававшимися в тени, и причиняла громадный урон, не менее страшный, а иногда и во много раз перекрывавший урон, наносимый прагматиками.

После того, как на месте снесённого древнего Бобруйска появилась российская крепость, чуть ли не на целый век каменное строительство на территории нового города оказалось замороженным, и лишь на рубеже веков (XIX и XX) оно вспыхнуло "со страшной силой", похожей на взрыв закрытого клапаном парового котла. В Бобруйске возник совершенно неповторимый, ни на что не похожий каменный центр, в югендстиле (арт нуво), неоготике, необарокко, неоклассицизме, псевдогреческом, викторианском, ампире, ориенталистском - и других стилях, а правильней было бы сказать - в уникальном и эклектическом их соединении.

Последние шедевры этого сказочного города возводились ещё в 1916 году, к 1919-му году - ещё совсем новые дома, капитально построенные и не требовавшие ремонта. Но уже тогда ревком города Бобруйска отдаёт первые распоряжения о нивелировании фасадов не только части религиозных зданий (церквей и двух синагог), но и самых обычных домов, и о капитальных ремонтах, в которых не было тогда никакой необходимости. Культовые здания обезображивать сразу не стали, предвидя "непонимание" населения, а вот несколько выбранных в качестве модели-эксперимента магазинов и жилых домов превратили в вертикально поставленные площадки для игры в городки.

Когда в 1970-х и особенно с 1980-го по 1982-й год отбойными молотками выкорчёвывали из исключительно прочной кладки (больно было смотреть на рабочих) шестиконечные звёзды и "древнееврейские" буквы, это казалось чисто юдофобской акцией. Но с 1919-го года по 1929 (как минимум) - городская власть на все сто процентов была еврейской. Под руководством "ближайшего приближённого Ленина", еврея Макса Волланда (прототипа Волланда из "Мастера и Маргариты" Булгакова), известного ещё и как Литвинов, в Бобруйске печаталась ленинская "Искра". Делегат-еврей от Бобруйска Пурсе был избран членом бюро комитета РСДРП всего Северо-Западного края. Городской Совет возглавлял Натан Яковлевич Брольницкий. И, когда я раздобыл копии распоряжений, подписанных Вайнером, Фабрикантом, Раппопортом, и другими членами ревкомов, исполкомов и советов, мне стало ясно, что уничтожение как минимум "еврейского культурного наследия в городе" развернули именно они. "Правильные" евреи против наследия "неправильных".

Чем дальше я изучал эту проблему, тем более непростой она мне представлялась. Широкое разрушительство проводил не только ленинско-сталинский режим, но и Адольф Гитлер, особенно в Берлине, а позже на территории оккупированных фашистами европейских стран. Настоящий культурный этноцид. Румынский диктатор Чаушеску осуществлял планомерное уничтожение исторического и культурного наследия Бухареста. Но нигде и никогда культурный геноцид не проводился в сравнительно новую эпоху с таким размахом, как в Соединённых Штатах. Вся европейская, христианская архитектура в США, всё наследие европейских колонистов было утрачено в ходе циклопической кампании разрушения с 1920-х по примерно 1952 год: во всех больших городах, включая Нью-Йорк, Лос-Анджелес, Сан-Франциско, Чикаго... Как будто не Соединённые Штаты стали одним из победителей в Первой и Второй мировой войне, а, наоборот, были побеждены и оккупированы жестоким и коварным врагом, который, как Рим, до основания разрушивший и запахавший солью Карфаген, сравнял с землёй американские метрополии, и вместо них стал возводить свои собственные Cardus Maximus, храмы, бани и наместничества. В каждом городе от его старого центра практически ничего не осталось, и на этом месте появились чудовищные небоскрёбы и другие сооружения культурно безродного, космополитического типа. Так в Штатах развелась "самая еврейская архитектура на свете", своей стопой динозавра раздавившая не только церкви, церковные школы, монастыри и другие христианские религиозные учреждения, но и еврейские кварталы, с их синагогами и домами в "бобруйском" стиле. "Правильные" евреи задавили "неправильных".

Как только возникло на землях, с которых согнали в концентрационные лагеря арабское население, "еврейское государство" Израиль, оно стало проводить планомерный и безостановочный культурный геноцид везде, по всей Палестине. Не разбирая, где церковь, где синагога, где мечеть. Конечно, главными объектами израильского разрушительства были церкви и мечети, это верно. Однако, и связанные с еврейской историей памятники безжалостно уничтожались всеми израильскими правительствами. Почему? Возможно, когда-нибудь и на этот вопрос я отвечу.

Одной из причин, благодаря которым меня не убили за мою защиту исторического наследия, было то, что это наследие потихоньку разрушали: пусть и не такими темпами, как хотелось прагматикам или идеологам... И с этим я ничего не мог поделать. Единственное, что было в моих силах, это запечатлеть обречённые здания или места на фотографиях, чтобы наши потомки смогли хотя увидеть, как это всё выглядело. Моя деятельность в данном направлении была очень масштабной. Я фотографировал улицу за улицей, дом за домом, и очень разозлил этим местных бульдогов. Дважды меня задерживала милиция, не составляя протокола; плёнку из камеры, конечно, выкрутили, но сам фотоаппарат мне вернули и даже не поломали. В Вашингтоне, Лондоне или Тель-Авиве полицейские так благородно не поступили бы. Трижды задерживали моего брата Виталия, который тоже фотографировал исторический центр Бобруйска и Бобруйскую крепость.


Говоря о письмах, которые приведены в конце предыдущего тома, надо подчеркнуть, что письмо моей кузине я, конечно, передал с "курьером", а письмо Арановой в конверте отдал ей в руки.


На горизонте Арановой появился новый персонаж - Пионер, о котором сложенная мной самим на монину тему салонно-куртуазная песенка (краткий каталог бобруйского полусвета; своего рода "Кто есть Кто") говорит следующее:

Наш женатый Пионер
Подаёт нам всем пример,
Он всех девочек ибёт,
И у мальчиков берёт...

Когда утром Аранова пришла ко мне, вся растрёпанная и "вздёрнутая", а я почти наверняка знал, что в ту ночь она спала с Пионером, я сначала хотел её прогнать, но потом, зная о её ночных похождениях, поступил совершенно неожиданно (даже поразительно): я - это звучит чудовищно - з а н я л с я ею.

Вместе с ней ко мне притащился и Моня, но и его я не выгнал, а терпел, хотя в не отправленном Арановой письме обещал себе и ей, что с ним отныне покончено. Моня снова валялся у меня всю ночь - пока я спал с Арановой, - и был заметно подавлен.

Сама же Лена пришла после моего письма, в котором были такие строки: "И что теперь делать? Может быть, я ошибаюсь, и ты совсем меня не любишь? Тогда не приходи. Что тебя ко мне так тянет? Коврижки кончились, у меня пошла полоса невезухи, и ни денег, ни статуса, как с декабря по март, у меня теперь нет. Я знаю, что у тебя большой выбор квартир и компаний в этом городе, и что время, складывающееся в недели и месяцы, которое ты провела у меня, никаким утилитарным интересом не объяснить".

Она отдала свои деньги за вино, заплатила за меня в столовой - хотя у неё остался последний рубль (в столовую мы втроём ходили кушать).

В каждый из тех трёх дней, что она у меня провела, она делала новые причёски, и трижды заговаривала о том, что было бы у нас после воображаемой женитьбы. Она говорила допущениями: что будет, если мы с ней поженимся, просила меня найти ей работу, и говорила, что была большой дурой, не уехав со мной в Минск, когда я предлагал. Она выглядела совсем другой, посвежевшей и счастливой.

Она спросила у меня утром, когда мы сидели на кухне, что скажет моя мама, если придёт и увидит, что Лена тут; что будет, если она перенесёт ко мне свои вещи, а мама это обнаружит. Я сказал, что ничего. Я понял, что Лена всё ещё "играет в беременность", и что она всё-таки не сделала "аборта".

Мне казалось, что она несколько дней металась и тосковала, и "вопрошала" свою гордость, после высказанных мной в моём письме слов пытавшуюся помешать её приходу, и всё-таки поняла, что ей без меня не обойтись, и теперь наслаждалась разрешением от бремени этих метаний, от всего, что удерживало её. Больше ничем я не мог оправдать и объяснить этого света в её глазах, так не характерную для неё "покорность", её улыбающийся совсем по-иному рот, всё её поведение.

Я сказал, что должен ей что-нибудь купить из одежды, и она возразила, что не надо; но, раз я уж так настаиваю, то я могу купить ей колготки, потому что все её колготки уже порвались.

Ещё на прошлой неделе Канаревич упрекнула меня в том, что я "плохо на Лену влияю", что её подружка стала "сачковать Жлобин", и ей придётся потом "всё отработать", и что она больше не ходит в ИВЦ. Я боялся спросить у Лены: она окончательно бросила работу, или взяла очередной отпуск "за свой счёт".

В тот раз Лена стремилась "во всех смыслах" к физической близости: она прижималась ко мне при Моне или при Ленке Канаревич, обнимая меня - всерьёз! - проводя руками по моему лицу; чего не позволяла себе ни с кем и никогда, даже с Обрубком. Она прикасалась лбом к моему лбу, глядя мне прямо в глаза и всячески выражая свою покорную нежность.

Она сказала, что больше никогда не придёт ко мне "с кем-нибудь"; только я могу приглашать кого-то при ней; по её словам, она будет приходить ко мне с Нафой или с Моней; предпочтительней всё же с Нафой; "а вообще" обещала, что "постарается" бывать у меня одна.

А в постели между нами разыгрывалось между тем новое действо. Не сговариваясь, мы перестали полностью обнажаться. Мы ложились вдвоём на тахту или на одну из кроватей, и она прижималась ко мне всей спиной, а я нежно обхватывал правой рукой её голову, тогда как левую клал ей на грудь, и через какое-то время она "засыпала". Тогда я приспускал её джинсы и колготки, и входил в неё, отодвинув в сторону "мембрану" тонкой перемычки трусов. Возможно, что я, ведомый интуицией, и Лена, с её собственной интуицией и гигантским опытом: мы чувствовали, что так никогда больше не повторятся дважды за время нашей с ней связи возникавшие "проблемы". Возможно, и я, и она хорошо понимали, что там, где нас не вспугнёт "неотложный" звонок телефона, или чьи-то удары в дверь, и не существует такой вероятности налёта милиции, с какой стоит считаться, их не было бы вовсе. И Лена, прикидываясь "ручной" и спящей, и я, притворяясь, что верю в это: мы играли сейчас в новую захватывающую игру, в ходе которой активной стороной оставался только один из нас; и я поворачивал её к себе под разными углами, а она в это время продолжала "спать". У нас это длилось гораздо дольше обычного, по два-три, а то и по четыре часа, и однажды Лена даже "проснулась", чтобы ускорить. И "случалось" это теперь чаще: по три-четыре раза в сутки. Лена даже заметила, что если бы не мои обязанности иногда ходить на работу, к родителям и в магазин за чернилом, то я бы - с ней на пару - перешёл с "прямоходячего" не на "обезьяний", а на "чисто-горизонтальный" образ жизни.

Однажды, когда я ткнулся в неё вертикальностоящей стойкой, она не выдержала, открыла глаза, и прыснула: "Ты что, хочешь из меня бифштекс сделать?"

А я подумал про себя, что для этого у меня нет чемпионского шомпола.

В эти дни Лена старалась обращаться ко мне как можно мягче, и даже перестала употреблять "нецензурные" слова.

Три дня она пробыла у меня безвыходно, и никуда не ходила. А на четвёртый исчезла на полдня, но пришла ночевать.

На пятый день, когда мы посидели на кухне, а мне надо было хотя бы раз за неделю сходить на работу, я встал перед проблемой, как оставить Лену с Моней вдвоём, и решил снова отпроситься у Роберта. Я чувствовал, что - наедине с Леной - Моня заставит её уйти. Я употребил разные уловки для того, чтобы выиграть время, и не позволить ему "забрать" от меня Аранову. К тому же, я вообще не хотел (сегодня почему-то особенно) оставлять его в своей квартире. Но потом, по совершенно необъяснимой причине, я, подходя к автостанции, начал колебаться, и уже страстно желал, чтобы Роберта не оказалось.

Так оно и случилось.

Я с большим удовлетворением принял этот факт - и с лёгким сердцем отправился на работу. Уже в Глуше, я долго ломал голову над тем, что же мне всё-таки подсказывает интуиция, что сделать: отпроситься или нет, но так и не пришёл к определенному выводу. И вдруг меня озарило. Я с большим волнением, но спокойно, понял, что дальше так продолжаться не может - и что, вероятно, не очень желая отпрашиваться, я втайне надеялся, что за время моего отсутствия у меня в квартире случится нечто такое, что вынудит меня перейти к мужественным и активным действиям.

Я подумал о том, что постоянно опекать Лену невозможно, что невозможно всё время держать себя в напряжении, жертвовать многим - или даже всем, невозможно бросить работу, и дальше мириться с тем, что моя квартира превращается в проходной двор.

Я допускал, что именно сегодня, именно в этот день и в этот раз даётся Лене возможность проверить себя, возможность проявить ту высшую степень совместимости со мной, которая отличается стойкостью. И если лишить её теперь этого шанса, значит, лишить её возможности укрепить в себе то новое, что она получила благодаря мне, лишить её возможности закрепить в себе тот огромный кусок иного мира, который бы гарантировал мне если не её верность, то хотя бы лояльность.

Группы, что должна была придти, не было, а я знал, что обе девочки заболели, один из трёх мальчиков уехал с мамой на пару дней в Пуховичи (на прошлой неделе предупредила), а двое отсутствуют по неизвестной причине.

Предоставленный самому себе, я открыл пианино - и стал импровизировать. Музыка изливалась из меня - и, одновременно, в мои уши - как очищение, как лекарство, как нечто чистое, нечто такое, что сильнее самой вероломной подлости и коварства, что сильнее истока зла. И я почувствовал себя связанным невидимыми токами с Арановой, как если бы она "вышла" на связь со мной, и пытался выражаемыми в звуках чувствами оказать свою поддержку той стороне сознания Лена, которая противостояла сейчас коварству и вероломству Мони, оставленная с ним vis a vis.

Я играл и "телепортировал" свои чувства, свою волю, выражаемую в этих звуках, ей, а она (не зная об этом) "передавала" свои ощущения мне - и это было неведомо Моне.

Мне казалось, что я "прочитал" и его сознание. Оно было подавленным; он чувствовал нечто подобное тем ситуациям, когда слышал от меня серьёзную музыку, и воспринимал это, как нечто его угнетающее, ему недоступное, высшее, непробиваемое, не пересиливаемое.

Мне казалось, что я даже прочитал одну его "мысль": "...ну так и оставайся со своей Арановой, иди на хер.."... и "она тебе ещё покажет..."; эта мысль сопровождалась горечью и злобой. А потом я почувствовал, что Моня готов на ещё большую подлость, чем обычно, что он готовит теперь такую пакость, которую я ему никогда не прощу; в расчёте на то, что моё негодование перекинется и на Аранову.

Я ехал с работы попутчиком, надеясь на то, что Лена не изменила своей лояльности мне, но чувствуя в том, что происходит сейчас в моей квартире, какую-то опасность - и намереваясь именно т е п е р ь побыстрей добраться до дому.

Когда я уходил, я предложил Моне на пару часов уйти, предупредив его, что, если вдруг нагрянет Виталик, я ни за что не ручаюсь, но даже это не действовало: Моня не желал убираться. Он в очередной раз упивался такой ситуацией, при которой вместе с ним должна была уйти и Аранова.

Теперь на душе у меня было неспокойно; меня одолевало предчувствие, что Моня совершит какую-нибудь беспрецедентную мерзость.

Я ехал c Николаем Ивановичем, шофёром на стекольном заводе в Глуше, и - по совместительству - у нас в музыкальной школе - истопником (а его жена, Мария Ивановна: техничка).

Маршрут его был хорошо известен; было известно заранее, что он в городе должен приехать в пункт кинопроката на Интернациональной. И вот, именно там стоял - якобы на троллейбусной остановке - Шланг. Но не на самой остановке, а чуть поодаль от неё, в том месте, откуда виден проезд двора, где машина, в которой я прибыл, должна была остановиться. По его реакции, когда мы с ним "поприветствовали друг друга", я почувствовал, что он з н а л, что я должен тут появиться. Я уже наизусть выучил именно эту его мину - как не впервой в подобных ситуациях.

Как только я втиснулся в переднюю дверь битком набитого троллейбуса, и устроился с той стороны, откуда не мог Шланга видеть, он спокойно направился к телефону-автомату (так я и знал!), не предполагая, что я, работая локтями, успею так прытко пробиться на заднюю площадку, и теперь уже в курсе, что он собрался звонить мне домой.

Тогда я выбрался из троллейбуса напротив стадиона, я поймал такси, и уже через пару минут прибыл в собственный двор. Пока я шёл, высадившись из такси, я успел поймать себя на размышлениях о том, что, мол, у меня дома находится красивейшая женщина, которую никто никогда не смог "приручить", а я вот добился такого положения, о каком "полгорода" бы мечтало, и так далее в том же духе. И тут же отметил, что думать об этом - низко и отвратительно, что это гораздо ниже того эмоционального состояния, в каком я до сих пор находился, и что я проиграю, если не подавлю в себе этого самодовольства, и обязательно сделаю при таком строе мыслей больно себе и Лене, натворю каких-нибудь глупостей, и выставлю себя круглым идиотом (как будто и без того... - эту фразу я "не додумал"). И всё же не удержался от очередного взрыва бравурных чувств. И тут же новая, предательская, мысль - о том, что нельзя к Лене относиться всерьёз, и что у игрушки, у куклы, даже умной, не может быть своей собственной воли, застигла меня врасплох. В таком состоянии я и явился.

Когда я вошёл, я заметил, кроме Мониной одежды и верхней одежды Лены, чужое пальто, а потом ещё одно. Войдя в зал, я увидел на тахте спящими Лену - и ещё одного, лежащего лицом вниз, человека рядом. Я опешил. После всего того, что я как будто почувствовал - это! Я пытал себя, подводят ли меня мои глаза, случилось ли что с моим сознанием. Но потом я подумал, что спящей может быть и женщина. Но не узнал, кто это. Канаревич? Нафа? Кто же? Я не разглядел в лежащей ни ту, ни другую. Но додумал, что это, действительно, женщина. Затем я вошел в спальню - и увидел Моню с Норкой на одной кровати, спящих раздетыми. И, хотя Норка лежала до пояса голая, прикрыв ладонью вторую грудь, я не сомневался в том, что она не спит, а только притворяется. И тогда мои подозрения снова усилились.

Проходя через зал, я снова испытал некоторые сомнения. Присмотрелся - и опять не понял, мужчина это с Арановой или женщина. Вот что значит состояние аффекта! В коридоре ещё раз взглянул на пальто. В своей горячности не стал его тщательно осматривать, и не определил с первого взгляда, мужское оно или женское, но, зная, что ни у Канаревич, ни у Нафы такого нет, почти заставил себя увериться в том, что с Арановой на тахте спит мужчина.

На кухне я обнаружил, что горы пустых бутылок, стоявших в углу - больше нет, и меня охватила ярость. Я направился в спальню, намереваясь что-то сказать Моне, но не дошел, потому что человек, лежащий на тахте, повернулся лицом - и я увидел, что это Нафа: Наталья Яковлевна Абрамович. Пьяная в жопу, как и Аранова. В тот самый момент ничем не объяснимая жалость сдавила мне сердце, и, чтобы заглушить её, я направился в спальню. Здесь я открыл портфель, который стоял там доверху набитый "стеклотарой", и обнаружил, что и он тоже пуст. А ведь портфель был тщательно спрятан под шторой.

Я обнаружил, что везде, во всех вещах, рылись, а Моня в это время лежал на кровати и нагло ухмылялся. Я ему ничего не сказал, но теперь уже убедился, что ни одной бутылки больше нет, то есть - их сдали в магазин - а у меня бутылок было рублей на пятнадцать, и на них-то я и рассчитывал теперь, зная, что обещал Лене купить ей колготки. После того, как я приобрёл в Глуше ещё вина, и потратился на такси, у меня действительно не было денег. Никаких. Ни припрятанных, ни "открытых". В такой ситуации с декабря мне оказываться не доводилось.

Конечно, я понял, что это работа Мони, как и то, что Нора и Нафа тут. В сентябре я твёрдо объявил Арановой, что у меня она вольна распоряжаться как дома, и что всё, что она видит, принадлежит ей, на что она поспешила заметить, что без меня не станет ничего трогать. Тогда я сказал, что, когда она остаётся одна, пусть по крайней мере пошлёт Моню сдавать "в библиотеку стеклянные книжки", но и с этим она не согласилась, заявив, что никогда не станет этого делать. Канаревич и Нафа столько раз оставались в моё отсутствие, что на "госпожу Абрамович" я тоже не мог подумать. А вот когда Моня у меня оставался один, совсем ненадолго (его-то я старался одного больше, чем на десять-двадцать минут, не покидать), мне несколько раз казалось, что пустых бутылок вроде бы поубавилось. А однажды, когда я вернулся, Моня нервно задёргался и заторопился на выход, и я услышал, что в его стильной сумочке через плечо будто бы позвякивают пустые бутылки, и всё же не мог поверить, что такое может быть, что Моня способен и на такую низость.

Вместе с нарастающим негодованием вообще, негодованием по поводу смятых вещей и следов того, что рылись во всех шкафах, в секретере и в тумбочке, по поводу присутствия всех этих людей без моего разрешения или даже согласия (или хотя бы д о п у щ е н и я, что меня это не возмутит (а ведь Моня знал, что меня это обязательно должно будет "слегка шокировать"), во мне поднималась волна гнева. Я нехотя вынужден быть отметить, что, как Моня, вероятно, и рассчитывал, во мне обнаружилось и раздражение против Арановой.

Тем временем Моня с Норкой поднялись - и Норка стала одеваться. Я не входил в спальню без стука (в то же время нисколько не смущаясь тем, что Нора неодета), и потом - разве это не её голос отвечал "да", но она, несмотря на то, что я неоднократно видел её голой, каждый раз делала большие глаза и выговаривала мне за то, что я "вдруг" появился.

Когда Моня с Норкой были одеты, Моня стал ехидно вякать, что я обещал ему утром бутылку, а я отвечал сначала, что он врёт, а потом, когда он стал подло подначивать меня, снова и снова повторяя одно и то же, я напомнил ему, что итак уже дал ему утром на кир рубль пятьдесят копеек, и что привёз из Глуши три бутылки вина, но что теперь это "не для него", и, видя его наглую физиономию, и не думая больше о том, что скажет Аранова и как отреагирует, я сказал ему, что он вообще слишком много себе позволяет, что он рылся у меня тут везде, забрал все бутылки и сдал, а теперь ещё высказывает претензии.

Я указал ему, что выручки с бутылок могло хватить ещё на полдесятка "банок" - так что выходит, что он забрал остальные деньги себе. Он стал кричать, что я вру, и добавил, что "это мы с Леной сдали бутылки", а я ответил, что пусть он не придумывает - и я действительно оказался прав. Я сказал ему, чтобы он убирался, а он сразу ничего мне не ответил, но предупредил, что ему с Норой надо поговорить и чтобы я вышел на минутку. Я выходил два раза, потом опять заходил, но, в конце концов, сказал ему, что ему нечего больше у меня делать и чтобы он больше ко мне не являлся.

А когда Моня и Нора прошли через зал, они вдруг громко рассмеялись, и Моня бросил беглый взгляд на спящих. Те вряд ли были способны сейчас на что-то другое, кроме горизонтального положения. Тогда пара заговорщиков вышла в коридор и приблизилась к входной двери. Тут они взяли сетку, которая ими (а кем же ещё?) почему-то была припрятана под охапкой тапок, и Моня сказал мне, что я ещё об этом пожалею.

Потом, когда Моня с Норкой ушли, я открыл шкаф - и увидел, что там всё перевёрнуто. В коробке, где у меня лежат документы, также всё оказалось переворочено вверх дном. Нотные тетради, вещи, книги - всё валялось в беспорядке. И тут мне показалось, что в шкафу вроде вещей стало меньше.

Через пару минут я уже был уверен в этом. Первым моим побуждением было избавится от Нафы и Арановой. Я думал о том, что мне всё это надоело и что меня последующее уже очень мало волнует. Но я преодолел в себе первое побуждение; преодолел потому, что понимал: сейчас это ничего не решит. Я не чувствовал ни капли облегчения или удовлетворения от того, что я прогнал Моню, и что Аранова без него осталась у меня. Будучи уверенным в том, что Моня у меня украл вещи, я рвался его догнать, немедленно выяснить что-то, рвался "покончить с ним". Всё рисовалось в самых мрачных красках.

Поэтому я решил пойти к Норке, полагая, что Моня с ней направился туда, а потом, если их там не будет, позвонить Моне домой из телефона-автомата. Но я должен был оставить в квартире Нафу с Барановой; и я не знал, что делать: закрыть их и уйти? предупредить, что ухожу? Я уже стоял на лестничной площадке и машинально разгибал руку, чтобы замкнуть дверь. В этот момент мне показалось, что уйти, не предупредив, было бы равносильно демонстративному равнодушию к присутствию Лены. Из двух зол, подумал я - не предупреждать или предупреждать - одно из них всегда меньшее. И я избрал второе.

Я разбудил их - не помню, кого сначала, - и сказал, что я ухожу. Нафа сказала, что "хорошо", и всё так бы и осталось, - но меня тут дёрнуло им рассказать - и я выложил всё. Тут же Нафа засуетилась, спросила, всё ли я проверил, и уверен ли в том, что говорю. Она говорила, что не может этого быть, что я в чём-то ошибаюсь. Баранову стала трясти мелкая дрожь, а потом она уже не смогла справляться с "ознобом" и стала трястись всем телом. Я понял тогда моментально, что я наделал, но было слишком поздно... Они тут же ушли.

Моня победил.

Я, заранее раскусив его планы, разгадав, какую он мне подстроил ловушку, самостоятельно забрался в этот капкан, и даже заставил его сработать.

В последующие дни Лена звонила каждый день. Мои извинения и раскаянья в том, что я не смог удержать язык за зубами, что не должен был ничего говорить, звучали жалко и вымученно: после драки кулаками не машут. Я звонил Мишиной маме, и передавал ей, чтобы Миша отдал мне то, что он взял у меня в доме. И тем самым только усугубил ситуацию. Моня прибегал ко мне, потом пошёл к Арановой - поехал к ней домой вместе с Норкой. После его визита она мне звонила - из телефона-автомата; одна: я понял это по её тону. Это было ещё одной её жертвой ради меня: трудно переоценить её жест, её намерение дождаться, пока Моня уйдёт, а потом позвонить мне, чтобы поговорить со мной наедине. Она спросила, не нашёл ли я ещё тех вещей, которые, как я полагал, Моня украл. Я сказал, что нет. Тогда она сказала, что придёт ко мне утром. Но я попросил, чтобы она явилась сегодня же, хотя должен был понимать, что этим лишаю её возможности вообще со мной (у меня) свидеться. И тогда она, действительно, сказала, что не приедет ко мне, но что мы с ней просто завтра встретимся.

И я был почти уверен уже, что и завтра она не появится... Ведь я понимал, что Лена не верила в то, что Моня украл мои вещи, а, таким образом, она должна была полагать, что он, конечно, подумает на неё - так как моя претензия выглядела искренней. Кроме того, я должен был понимать, что самим этим фактом нанесены разрушения коренным основам наших эмоциональным связей, главному в наших взаимоотношениях.

Когда в голове у меня прояснилось, и я немного успокоился - я стал целенаправленно проверять содержимое шкафа, вытащив абсолютно всё и разложив на полу. Оказалось, что Моня не украл у меня ничего из того, что я полагал украденным: я находил каждую вещь - одну за другой. Разве что их позже подбросили. Норка с Моней могли искать в шкафу постельное бельё - простыню, пододеяльник: лишь потому, что не хотели забираться в кровать, где мы с Леной "барахтались" несколько дней. Мне стало темно в глазах. Если даже что-то и пропало, я ничего не смогу доказать даже самому себе. Другое дело, что одежда в шкафу могла быть перевёрнута с умыслом - так, чтобы оставить как можно больше подозрений и пустого места именно там, где до того было больше всего заполнено, и тем самым спровоцировать мои "выводы".

И тогда я вспомнил про коробку с документами, про другую коробку, в которой тоже полазили; и про подарочный набор, что привезла мне Лариска, что должен был лежать на другой полке...

И я вспомнил, что моя мама, с её скрупулёзностью и мелочностью, когда-то - не так давно - составила список всего, что лежит на полках и висит у меня в шкафу, включая нательное бельё. Я открыл вторую половинку шкафа, куда до того не заглядывал: и увидел, что и тут всё перевёрнуто. Найдя список, я стал сверять графу за графой с наличествовавшим. Вместо пяти пар нательного белья - гарнитуров - осталось всего четыре. Вместо семи маек я нашёл две. Протёртые домашние шаровары, старый мужской халат, видавшая виды пижама: всего этого и ещё кое-чего я недосчитался. Я вспомнил, что упаковочная (обёрточная) бумага Ларискиного подарочного набора так и осталась в шкафу не расправленным комом, а сейчас я её тоже не находил. Позже, когда я вышел из дому, и обследовал асфальтовую дорожку вдоль дома через скверик, я нашёл эту бумагу, запутавшуюся за проволоку одной из фанерок, которыми забили, кажется, два окошка подвала. По-видимому, её выбросили наружу через форточку.

Всё, чего я недосчитался, не стоило и ломаного гроша. Дорогие не распакованные галстуки, брелки, модные запонки в коробочках, затейливые браслеты для часов, две стильные шляпы, за которые можно было назначить хорошую цену, почти новая пара туфель с острыми носами на чуть завышенных каблуках, две совершенно новые рубашки в целлофане: всё это "было цело". Теперь не оставалось уже никаких сомнений в том, что Монина акция была хорошо продуманной и просчитанной провокацией, на которую я попался, хотя её вовремя раскусил. Ни одно мерило досады, если б такое существовало, не могло измерить мою. Но я не стал биться головой о стену. Я хорошо понимал, что, если бы даже я поступил умнее, чем поступил, со мной стали бы тогда играть на более высоком уровне. А итог мог тогда быть гораздо хуже. То, что сейчас произошло: просто цветочки по сравнению с тем, что могло быть в случае моей зрелости.

И всё равно мой поступок был непростителен. Пусть... итог был бы... таким же самым... но другим образом.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Октябрь 1982 (продолжение)

Описывая эту череду событий, нельзя пропустить и того, что лежит где-то рядом с моими личными проблемами, но, в то же время, касается других сфер.

Во-первых, с конца марта мне стал звонить аноним, который сообщил, что под моими окнами теперь постоянно будут дежурить машины, и "не просто так" - и называл их номера. Однажды я записал названный им номер, выбежал из дому (прервав разговор), и увидел машину такси с именно этим номером. В ней сидели двое незнакомых мне людей. Сначала я подумал, что звонивший - это кто-то, кто живёт в моём доме, но ведь отсюда невозможно увидеть номер машины, поставленной параллельно. Значит, подумал я, звонят из кооперативного дома, по Октябрьской, что чуть дальше, перпендикулярно нашему. Но я засомневался, можно ли оттуда даже в бинокль рассмотреть цифры: получается слишком низко и далеко. Эту загадку я так и не разгадал, потому что выходило, что звонили как будто из самой машины, но тогда получается полный бред: разве в машине может быть телефон?

Во-вторых, много раз ко мне звонил неизвестный, не пожелавший назваться, и вёл со мной вежливую беседу с акцентом и как бы полушёпотом, и почти всегда в такие моменты, когда у меня были девочки. Один раз трубку схватила Аранова, и, послушав немного, воскликнула: "Боровик, Боровик!" - и тут же в трубке зазвучали гудки отбоя.

Я не считаю, что это обязательно должен быть Боровик - но уверен в том, что голос этого человека Лена узнала. Этот неизвестный сказал, что работает диспетчером на железной дороге. Он интересовался моей жизнью, моей работой, спрашивал о Моне, о Боровике, и т.д. Он также выяснял у меня, известно ли мне что-либо об игре, в которую играют теперь по всей Белоруссии - и, может быть, даже во всём Союзе: игре в пять рублей, связанной с переписыванием и отправкой писем. На ней можно, мол, заработать от нескольких сот до нескольких тысяч рублей. Я отвечал, что об этой игре мне ничего не известно.

Ни о чём конкретном беседы не велись. Мы оказались достойны друг друга: как он от меня, так и я от него ничего особого, ничего значимого не узнали. По его словам, он женат, у него двое детей; живёт буквально где-то рядом с моим двором. Если ему верить, у него есть сестра, дом её на Бахарова, на углу Бахарова и Советской; она замужем, и муж её, по косвенным указаниям, работает где-то в органах.

Собственно говоря, не запугивая, он, в то же время, создавал такой вот интригующий ореол вокруг своих звонков, акцентируя внимание на круге вопросов: знаю ли я его, догадываюсь ли я, кто он; по его словам, я могу его наглядно знать. Иногда он проводил "прощупывание" отдельными фразами, какие, внешне, по его мнению, должны были вызвать во мне тревогу. Но я говорил безразличным тоном, и мне, действительно, тогда было всё равно.

Всё, что я смог уяснить об его индивидуальных признаках из телефонных разговоров - это то, что у него мягкий, довольно приятный тембр голоса, вкрадчивая, "голубиная" манера говорить, проявляющаяся иногда у гомосексуалистов, с тягучестью, с интересной интонацией, с уходом как бы вверх, что у него очень характерный короткий смешок, как бы в кулак, в котором есть будто что-то неприличное, сальное. Он, по-видимому, лысоват или начитает лысеть; роста, видимо, чуть выше моего, одет довольно прилично, хотя и немного манерно. Смешок его, короткий смешок - появляется тогда, когда его собеседник в чем-то попал в точку...

Практически каждый раз этот незнакомец пытался выяснить, один ли я дома, должны ли ко мне придти, пытался прощупать моё эмоциональное состояние. Почти каждый раз он звонил последние шесть-семь раз (то есть - уже после инцидента с Моней) в такие моменты, когда была самая большая вероятность звонка Арановой, и я должен был нервничать из-за того, что мой номер "занят", а тот не спешил положить трубку на рычажок, стараясь потянуть, растянуть беседу.

Однажды он позвонил от сестры - по его словам. Он сказал, что у них там собралось высокое общество; милиционер, майор КГБ, и один человек, являющийся крупной фигурой в КГБ в Ленинграде. Именно в Ленинграде. Этому последнему, "из Ленинграда", мой собеседник и передал трубку.

Наш с человеком из Ленинграда разговор не носил никакого конкретного направления. Мужчина с волевым голосом спросил меня о том, бываю ли я в Ленинграде, как мне нравится этот город. Он сказал, что живёт рядом с какой-то гостиницей (не помню, с какой именно), где-то в центре, на каком-то проспекте. Затем трубку взял опять мой уже "знакомый" незнакомец, спросил у меня, как мне понравился человек, с которым я беседовал по телефону только что. Затем он поинтересовался: что, если они приедут ко мне все вместе в гости? Я ответил, что, пожалуйста, пусть приезжают. Кстати, он повторял раз от разу, что как-нибудь придёт ко мне в гости, что мы с ним, в конце концов, соседи, вот и познакомимся, - но так и не исполнил своего обещания.

Он также слишком явно хотел пронаблюдать мою реакцию на эти его слова о том, что он придёт ко мне в гости, раз от разу акцентируя какие-то полувыявляемые значения этого его визита.

Вот и на этот раз он слишком старательно и явно пытался "навести" на меня испуг возможностью того, что они все приедут ко мне, а также самим тем фактом, что мне звонят из такого "общества", но, не улавливая в моём голосе никакой ожидаемой реакции, он снова и снова повторял свои намёки и намеренно странные, туманные фразы, пытаясь проверить степень случайности, и каждый раз он был почти удивлён (уязвлён?), и в его голосе почти неприкрыто чувствовалась досада.

Итак, я ответил, что они могут приезжать - пожалуйста, и спросил, знает ли он мой адрес и номер квартиры.

Тогда он стал отнекиваться, снова произнёс туманно, что, мол, "не надо, лучше не надо", подчёркивая опять для чего-то, что все тут "в форме" и повторяя, что "если мы все приедем, то..."

Беседа эта несколько раз прерывалась.

Непосредственно во время разговора внезапно звук наших голосов обрывался - и в трубке возникал - что самое интересное - длинный гудок ("зуммер"). Мой собеседник говорил мне каждый раз, что это нам мешают говорить, пытаются не дать нам "делиться знаниями".

Подобное стало происходить и во время моих телефонных разговоров с другими - а именно - с Нафой и с мамой. Во время моих разговоров с Нафой в трубке постоянно было какое-то жужжание, а длинный гудок, прерывающий наши разговоры, возникал довольно часто.

Во время разговоров с мамой - а она звонила мне из дому - это случалось дважды.

Лена в последнее время сделалась очень раздражительной по поводу телефонных звонков; особенно от меня куда-либо; сказала, чтобы я лучше вообще по телефону никуда не звонил, чтобы я на время отключил аппарат. Почему - я у неё и не спрашивал.

Однажды, когда всё тот же "знакомый" незнакомец в очередной раз меня "проверял", он неожиданно завёл разговор об Арановой (прежде он ни разу не заводил такого разговора). Он спросил, в частности, как ему её найти, и я сказал, что не знаю. Он, без предварительных отступлений, сказал мне, чтобы я передал Лене, что её хочет видеть её лучший друг, но не сказал, кто. Я посоветовал ему назвать себя - и тогда Лена будет знать, кто хочет ей передать привет, - но он всё равно не назвал никакого имени. Он только добавил, что, может быть, у Лены есть "ещё "лучшие" друзья", но подчеркнул, что, "во всяком случае, один из её лучших друзей".

Другой раз, когда я действительно был расстроен, и это было связанно с Леной, он спросил с издёвкой, позвонив: "Как настроение?" Как-то, когда я решил его разыграть, намекнув ему, что Лена у меня, хотя в идеальном варианте предполагал его и д е а л ь н у ю осведомлённость, в его голосе неожиданно появилась нескрываемая грусть. Эта грусть могла быть и наигранной, но, я бы сказал, она была п о л у н а т у р а л ь н о й. Во время моего полуторанедельного перерыва в контактах с Арановой этот человек не звонил, и с тех пор больше так и не объявился.

Примерно на третий день после инцидента с Моней, когда я всё ещё проверял содержимое шкафа, я обнаружил ещё одну пропажу. За вешалками, где висели костюмы, брюки и пальто, стол портфель, накрытый платком, а в нём хранились очень дорогие мне и совершенно особые фотографии, о которых я всегда помнил.

Как-то одна из знакомых мне девочек спросила, есть ли у меня какой-нибудь фотограф-профессионал. Конечно, он у меня есть: мой собственный отец, один из трёх-четырёх лучших в городе. Поэтому я знаю практически всех остальных. Но и они все знали моего отца, и тогда я поинтересовался, зачем ей нужен именно мастер. Она объяснила, что хотела бы до конца жизни сохранить память о своём молодом теле, увековечив его с помощью профессионала. И мне пришлось сказать, что я ничем не могу помочь. В ту же секунду мой язык - словно отдельно от моей воли - проболтался о моих собственных амбициях, и я показал ей свои лучшие снимки. Они очень понравились, но я объяснил, что в доме недостаточно света, и что даже если я достану мощную осветительную лампу, светочувствительности обычной плёнки всё равно "не хватит". И чувствительную плёнку мне принесли. Когда, с помощью Игоря и на его "фото-увеличителе", я распечатал первую серию, там оказались вполне даже шедевры, прославившие меня среди маленькой стайки девочек. После этого Марина привела ко мне подругу, которая разделась, и я стал её тоже снимать.

Благодаря тому, что перед ними стоял не какой-нибудь молокосос, с красными ушами и ослабевшими от истомы коленями, в потных ладонях сжимающий фотоаппарат, а, с другой стороны, не нагловато развязный тип, так и норовящий ежесекундно лапать модель, чтобы придать ей "эстетическую позицию", девочки получились естественными, как настоящие знаменитые фотомодели. Я снимал их со штатива, поставив камеру на автопуск и предварительно замеряя освещённость экспонометром. А для Марининой подруги даже брал отцовский "Киев". Я отдал им все плёнки и фотографии, оставив себя копии, о которых им ничего не сказал.

И вот теперь, после Мониного визита, этих фотографий не стало. Почему я так уверен, что после Мониного визита? Очень просто. Три дня подряд Аранова провела у меня безвылазно. А когда на четвёртый её полдня не было, я доставал эти снимки, и разглядывал их на письменном столе в спальне, отодвинув печатную машинку. Кроме снимков двух обнажённых восемнадцатилетних барышень, там же, в портфеле, хранились две единственные фотографии Арановой, которые у меня были. Один раз я сфотографировал нас вдвоём в зеркале на коридоре, и получилось весьма недурственно, а второй раз - Нафу, Аранову и Залупевич, сидящих на тахте с рюмками в руках. У Лены тогда была короткая стрижка "барашком", что ей не очень идёт, и вообще тот снимок "не вышел". Оставалось ещё несколько кадров на не распечатанных плёнках, однако, и этих плёнок в портфеле тоже не оказалось.

Шкаф, который стоит в спальне, я обычно запираю на ключ. Вернее, использую оба ключа: для одной и для второй половинки. Их я либо забираю с собой, либо прячу с правой стороны самого шкафа, на котором, накрытые газетами, лежат разные вещи. Чтобы в таком беспорядке отыскать даже более крупную вещь, надо потратить немало времени. После Мониной провокации и того, чем это обернулось для моих отношений с Леной, я был настолько подавлен, что не сразу задумался: а как вообще могли Моня с Норкой попасть в шкаф. Не важно, что они там искали: постель или не постель (и даже в этом случае забраться в чужой шкаф способны только законченные подонки). Если бы я, допустим, вопреки обыкновению, забыл запереть - то лишь левую половинку, с полками, но открыты были обе, и ключей нигде не было видно.

Но если бы я просто забыл запереть и одну, и другую дверцу, то оба ключа бы торчали из них, и другого варианта не существует. Мне врезалось в память то, что ещё когда Моня нагло ухмылялся мне с кровати, моё сознание не могло примириться с тем, что ни из правой, ни из левой дверцы не торчат ключи, а, значит, обе дверцы н е м о г л и быть открыты. Но тогдашний стресс не позволил моей мысли сконцентрироваться на этом.

Тем временем, как я уже заметил выше, Аранова звонила мне каждый день. Но моё эмоциональное состояние настолько изменилось; я настолько остро чувствовал разрушение всех прежних связей и "регламентов", что даже не подумал пригласить её в гости.

Только потом, после очередного разговора, я вспоминал об этом, и каждый раз, когда это происходило, давал себе слово в следующий раз во что бы то ни стало уговорить её приехать, но каждый раз - парадокс! - "забывал" её позвать.

И тут появилась Галя.

Знакомство с ней произошло при странных обстоятельствах; мы разговаривали с Германом Борковским по телефону (он звонил из "бункера"), и чей-то голос вмешался в наш разговор: женский голос.

Оказалось, что какая-то девушка попала на нашу линию, но не хотела "ложить трубку" - и разговаривала с нами обоими. И тогда я дал ей свой номер. Сделав это без каких бы то ни было задних мыслей (тактический приём "в голом виде"); и не думая ни о каких л и ч н ы х контактах. Но она мне потом звонила не раз. Она сказала, что работает анестезиологом в больнице Б.Ш.К., в хирургии, и добавила, что живёт в общежитии. И тут я "вычислил", что, оказывается, её знаю. Откуда, я ещё не осознал, но интуиция мне подсказывала, что я её где-то видел. Потом я чётко вспомнил, что видел её с Инной, и что она подруга Инны - и приходила с последней в Дом Офицеров, когда мы - со "Шлангами" - там играли свадьбу. При мне она не произнесла ни слова. (То есть её голоса я не мог слышать).

Каким же образом я сумел понять, что она - это она, остаётся для меня самого загадкой. Как бы то ни было, я на неё почти не обратил внимания тогда, но о б р а з её - видимо, благодаря тому, что я был почти влюблён в Инну -врезался мне в память. Инна, как я, возможно, уже писал раньше, была с нами на гастролях летом, и там у неё создалось такое вот колоритное настроение - интересное психологическое отношение ко мне, но тут Герман неожиданно влез, "развернул деятельность", и ему удалось "загулять" с Инной. Не знаю, целовались они, или просто ходили под руку, или спали друг с другом, не знаю. Но всё это, по всей видимости, пробудило во мне что-то.

Как раз перед самыми гастролями (в конце августа) я был в Ленинграде, а ведь до Ленинграда я, как известно, разошёлся с Леной. В общем, я стал испытывать какие-то чувства к Инне, а Инна, в свою очередь, как я понял, загуляла с Германом для того, чтобы "выйти" на меня. Но дальше этого наши отношения не пошли. Тем более, что разные обстоятельства не позволили Инне сблизиться со мной. И вот теперь я понял, что имею дело с её подругой.

Возможно, то, что я стал думать о Гале, происходило от общей разочарованности в моих отношениях с Арановой, или, может быть, меня тянуло к какому-то новому центру, к "смене декораций" - не знаю. Но в один прекрасный день я договорился с Галей о встрече. Именно в тот самый день, на который была назначена встреча, у меня появилась внезапно внутренняя успокоенность, ощущение неминуемого очередного сближения с Арановой, возобновления моей духовной связи с ней, и того, что рана, нанесённая ей моими словами о Монином поступке, начала зарубцовываться... Всё стало на свои места. Я был уверен в том, что Лена вечером мне позвонит. И, может быть, этот её звонок выльется в регламентацию нового этапа в наших взаимоотношениях.

Но тогда я должен "избавится" от Гали. Как это сделать, я не решил. И, по мере того, как приближался час нашей с ней встречи, я всё менее был склонен от неё избавляться. Чем больше проходило времени со дня инцидента с Моней и моих опрометчивых действий и слов в связи с ним, стоивших Арановой столько "седых волос и здоровья", тем более я убеждался в тупиковости своей позиции.

Раз у меня нет возможностей, ума или хладнокровия побеждать в многочисленных схватках за Лену: то, может быть, я не должен был мучить её и себя? В тот самый злосчастный день (вернее, в те несколько дней) большее, на что я мог рассчитывать, "упало" мне с неба, как манна небесная; и мне казалось, что Лена причастилась к м о е м у миру, как никогда. И тут же сам отторг её, отверг и выгнал оттуда своей собственной невыдержанностью и глупостью. Но если я был бы тогда умнее: что тогда? Разве меня не остановили бы, разве оставили бы в покое: наедине с их лучшей игрушкой? Тогда бы со мной что-то сделали. Убрали. Меня или Лену.

И та новая ниша - целое направление в наших интимных отношениях: лекарство от закомплексованности и стрессов: всё теперь потеряно, всё унесено ветром. Всё достигнутое, всё, что я кропотливо создавал, что созидал с таким трудом, вопреки всем препятствиям и преградам... А если б я даже тогда промолчал, и Наташа Абрамович с Леной Арановой так и остались бы спать у меня на тахте; и не пошёл бы я ни к какой Норке, и не звонил бы Мишиной маме... Ведь я не был бы ч е л о в е к о м, если бы после того, что произошло, промолчал, не отреагировал - и в этом: ещё одно трагическое противоречие. Промолчи я тогда - и своей "ненатуральностью" (неискренностью) нанес бы - тем или иным образом - ещё большие разрушения нашим с Барановой отношениям. Пикантная и сентиментальная деталь (один из оттенков той катастрофы): Нафа пришла тогда ко мне с полотенцем и бельём; собиралась у меня мыться (то есть, она не планировала уходить от меня, и, соответственно, не думала уходить и Аранова).


Возвращусь к событиям описываемого дня, когда я должен был встретиться с Галей. Я ждал её на остановке, и она явилась. Я узнал её - несмотря на то, что видел всего один раз, несмотря на то, что не обратил тогда на неё внимания, и даже, по-моему, и "не смотрел" на неё. Я отметил, что она "девочка ничего", что с ней должно быть интересно общаться, и всё остальное. Мы прошлись по улице одну остановку, потом сели в троллейбус, и я всё-таки повёз её к себе. Дома на меня накатило вдохновение; я был в ударе. Я не знал, что я буду с ней делать - но хотел оставить её у себя ночевать. Для чего - сам не мог объяснить; тем более, что твёрдо решил "не трогать". Я пел ей очень много, и мы разговаривали. Потом неожиданно явился Игорь Хурсан, но я его скоро отправил.

С Галей мы опять беседовали, и я ей снова пел.

В конце концов мы больше разговаривали, и слушали пластинки "под" торт с коктейлем. Я рассказывал ей о своей жизни, а она мне - о себе: очень интимно, откровенно и доверительно. Так мы болтали очень долго; а пока я собирался с мыслями, и напряжённо обдумывал, что делать дальше. И чувствовал необыкновенный порыв в те минуты. Эмоциональный подъём и симпатию к гостье. Я не мог не удивиться столь сильному влечению к ней. И сознавал, что к Барановой у меня такого влечения нет, а есть другое; не менее сильное, но не такое, и всё тут.

Лицо Гали было покрыто сейчас румянцем; она пришла в кофте типа "мастерки", и я знал, что стоит только потянуть книзу замок... Она оказалась хорошо сложенной, оригинальной. И, тем не менее, всё это время, несмотря на жесты с её стороны, открывшие мне дорогу к её телу, я ничего не предпринимал!

"Отдельно" от ощущения такого близкого сейчас, притягательного и желанного Галиного тела, я продолжал чувствовать, что Лена позвонит сегодня, и даже почти не сомневался в этом; нет, я уже з н а л, что она точно позвонит. Да, я был уже убеждён, что должна позвонить Аранова.

Чём больше времени мы с Галей были вдвоём, тем неуверенней и напряжённей я становился. И вот - телефонный звонок. Звонила Лена.

Я сразу узнал её голос, и лихорадочно соображал, что мне делать. Я опять и опять всё тянул, не говорил ей приехать, и только в конце нашего разговора, несмотря на ситуацию, пригласил её всё-таки. Она ничего не обещала конкретно, но только тянула время, и мне пришлось опять повторить свою просьбу. Я сознавал то, что, если бы я был один, и говорил бы тогда другим тоном; если бы сказал, например, "я умоляю" - она бы приехала, а теперь это страшно много для меня значило. Но я был не один; и не мог решиться при Гале на другой тон, и Аранова то-то почувствовала.

Когда я снова повторил свою просьбу, "наполовину" желая, чтобы Лена приехала, наполовину в панике от самой мысли, что тогда придётся что-то делать с Галей, Лена вдруг заявила: "Ты что сразу убежал за угол?" - Я переспросил: "За какой угол? Какой угол?" - "Ага, спрятался сразу за угол. Что там у тебя происходит?" - "Я не понимаю, о чём ты..." - "Ну, не придуривайся, всё ты понял. Ты сразу спрятался, понизил голос, когда приглашал в гости; какая-то у тебя интонация ненатуральная; что за интонация?" - "Обыкновенная интонация..." - "Ты мне не рассказывай сказки, мой дорогой... У тебя какая-то интонация... как будто за секунду до траха... Den Abend ist lang, die Nacht ist kurz". И она, сказав мне два раза, чтобы я извинился перед Кинжаловым, голосом - достигшим почти уровня крика, - бросила трубку.

Галя, естественно, весь этот разговор слышала. Но я не заметил её ясной реакции, хотя мне и показалось, что её поза и наклон головы изменились. Дважды Галя устраивала недвусмысленные "постановки", чтобы облегчить мне переход к активным действиям и доступ к себе, второй раз вынудив меня сесть рядом с ней на корточки перебирать пластинки. Но я не использовал ни одной из созданных ей ситуаций, не предпринял никаких действий. Нужно отметить, что Галя не какая-нибудь гулящая девочка, не шлюха; но она ведь не слепая и не глухая, и прекрасно должна была видеть и чувствовать, что меня к ней влечёт; и эта наша взаимная доверительность и симпатия не предполагала препятствий к большей близости.

А я, разговаривая с Галей, всё думал и думал об Арановой. Я вспоминал, как Лена рассказывала, что я снился ей ночью, пересказывала один из её снов, где фигурировал я, и оборвала внезапно, когда заметила, что к её словам прислушивается Кинжалов; я вспоминал обо всех её отступлениях от твёрдо закрепившихся установок, которые она совершала ради меня - и не знал, как смыть свою вину за произошедшее.

Галя сидела у меня до полпервого, а потом несколько раз повторила, что уйдёт - поедет в общежитие. Эти повторения, при том, что сама она не двигалась с места, понимались как последние предупреждения: раз я её "не хочу", она уходит. Нет сомнения в том, что я мог, не встречая сопротивления, расстегнуть её "мастерку" или ремень, добраться до её тела, мог дотянуть до часу - когда общежитие закрывается: тогда Галя осталась бы точно. С другой стороны, я тянул, потому что обязан был её проводить или посадить в такси, но во втором случае нельзя было не заплатить, а денег нет. Даже если бы я и наскрёб железных рублей и мелочи ей на полдороги, при ней - стыдно. Ведь нельзя понять постороннему человеку, как может не быть наличных у владельца кооперативной квартиры, цветного телевизора, видака и пианино, дорогого проигрывателя, импортного бабинника и "синтезатора" на ножках, огромной библиотеки, коллекционных предметов и прочих непростых вещиц, да и сам он одет, как денди. Но провожать: значит, пропустить вероятный звонок Арановой. Пока я обдумывал эту дилемму - она ушла, оставив меня обзывать себя жлобом и подонком.

Потом я не спал, а лежал в кровати, переживая своё слабодушие и непоследовательность. Кроме того, я всё ещё надеялся, что опять будет звонить Лена, а в таком случае, я мог бы её ещё уговорить приехать. Я представлял, как Галя добиралась одна, ночью; её состояние, её предполагаемую обиду. И так всю ночь. Где-то на "границе" между засыпанием и царством Морфея я ещё раз вспомнил, как познакомился с Галей. И подумал: какой же я иногда "наивный". Ведь Галя могла тогда "попасть" не на вторую линию, а на второй телефон. А два телефона или конференция - только в кабинетах большого начальства. Так, может быть, Герман Барковский звонил тогда прямо из КГБ, с Галей на коммутаторе? И, уже одной ногой в таинственном мире снов, я сказал себе: "Ну и пусть!"

А утром я понял, что жалею её и почти люблю - хотя одновременно жалею и люблю Аранову. Я хотел поехать утром к больнице Б.Ш.К., где Галя работает, но не поехал: точно так же, как и тогда, когда я чувствовал, что влюбился в Тиховодову, я не поехал к ней в больницу, и тот начальный порыв был утерян.

Проходили дни: и я всё "порывался" ехать к Гале на работу, чтобы хотя бы извиниться перед ней, но так и не поехал, пока не наступила суббота, когда Галя не работает. Я надоедал Инне, просил её передать Гале, чтобы она со мной связалась. Но до самого понедельника звонка от неё так и не дождался. И тут объявилась Аранова.

Я знал, что она придёт, что она не выдержит - и появится. И она действительно появилась. Она пришла с Нафой, и обида на меня из них как будто теперь вся уже выветрилась. В среду или в четверг я посылал Арановой письмом посвящённые ей стихи. Но про стихи она ничего не сказала. А вскоре в дверь позвонили: Залупевич; и Лене с Наташкой пришлось её нехотя впустить (раз уж они её предупредили, где находятся). И тогда обстановка резко изменилась. Они стали д е й с т в о в а т ь. Все трое вдруг оказались настроены очень агрессивно: сказали, что оскорблением Кинжалова я нанёс оскорбление всем, и что я должен теперь перед ними извиниться. Я почувствовал серьёзную опасность, и сказал, что готов извиняться до утра, но пусть они намекнут, в какой форме я должен это делать. А Залупевич сразу окрысилась: "Может, тебе разъяснить не только про форму, но и про то, в какие места?" И все трое добавили, что без пол-литра ничего не будет, и я обещал им пол-литра, напомнив, не совсем искренне, что в чём-чём, но в этом я никогда не отказывал. Добавил только, что время позднее, и это будет не так-то легко.

Достать поддачу после одиннадцати вечера, действительно, оказалось не таким уж простым делом, хотя раньше мне обычно везло; но я пообещал, и надо было держать слово. Мне пришлось взять с собой портфель: я не ожидал прихода девочек, и не успел всё рассовать по тайникам. Я опасался вторжения Мони - пока буду отсутствовать; ведь он парень такой "простой", что как ни в чём не бывало мог заявиться - и опять заняться тем же. А получилось, как будто я не доверяю гостьям, хотя, с другой стороны, портфель мог мне понадобиться для водки.

Аранова сказала, когда я выходил, что это я так, "для близира", то есть для виду: мол, похожу-похожу, и вернусь; где я сейчас достану бутылку? Но я успешно справился. Из дому я вышел без копейки денег в кармане, но сумел раздобыть десять рублей, и в течение двадцати минут приобрёл "пузырь" водки. В этот раз я не пил, и не только чтобы и м больше досталось. В последние месяца два я почему-то совсем не пьянел: так зачем переводить добро? Они выпили, и всё стало на свои места. Я свёл на нет первоначальную напряжённость, мы болтали вполне непринуждённо, хотя Нафа дважды сцепилась с Залупевич на кухне, где мы сидели. Из их разговора я понял, что в эти выходные они были "в Австрии" - то есть в городке для иностранных рабочих под Жлобином, где проживают в основном специалисты-австрийцы. У всех троих теперь море австрийских жвачек, а у Нафы с Залупевич в руках - модные австрийские зажигалки. От волос их пахло австрийскими шампунями, они курили "Мальборо", а сами были обрызганы австрийскими дезодорантами.

Я обратил внимание на то, что Лена за эти дни изменилась. У неё появился новый шарф и плащ на меху, и я понял, что это тоже "из Астрии". И настроение у неё оказалось "новеньким": искусственно-бодрым, "как только что отчеканенный луидор". А я думал о том, что она всё это время для меня делала, и мне стало грустно. Ей ничего не шло, не подходило: ни новая причёска, ни этот плащ, ни жвачка, что пузырится. И только зажигалка смотрелась как продолжение её пальцев. Мы сидели так довольно долго, а потом Лена показывала мне в зале, куда она меня затащила, образцы писем: атрибуты игры в "пять рублей" - оказывается, и она играла. Она предложила и мне поучаствовать, но я отказался. А потом буркнул, что играю "в более серьёзные" игры.

Потом мы с ней стояли у двери зала, где я обнял Лену и привлёк к себе - но Залупевич, которую, видимо, не устраивал такой оборот событий, и которая сегодня явно была здесь "за Моню", с силой толкнула дверь с той стороны, и мы с Леной вынуждены были отступить. Потом, когда Нафа с Залупевич были уже одеты, и направились к выходу, Аранова сидела на тахте неодетая, и - как видно - не собиралась никуда, и тогда Залупевич влетела в зал, схватила Лену за руку, и потащила за собой. На коридоре она громко шептала ей в ухо и размахивала руками, жестикулируя, и, когда увидела, что Лена всё ещё упрямится, сказала ей что-то "окончательно" резкое, и тогда Аранова сразу собралась.

Когда они уходили, я снова привлёк Лену к себе; её руки были в карманах, и я порвал ей карман. Нафа уже спускалась по лестнице, а Залупевич английского не понимает, и я сказал Арановой, всё ещё прижимаясь губами к её щеке: "
You made again a bad decision. We just must run away, I'm telling you!" На это она ничего не ответила. А Залупевич огрызнулась с лестничной площадки: "Вова! Was ist Das ?"



ГЛАВА ВТОРАЯ

Конец октября - начало ноября 1982

Назавтра после работы я отправился к Кинжалову. Не прямо к нему домой, а вознамерился подкараулить его у его подъезда. Я был настроен весьма решительно, и готов был прождать хоть двое суток: сколько понадобится. К счастью, так долго ждать не пришлось. Когда мне это занятие немного поднадоело, и я намылился к ближайшему телефону-автомату, он появился со двора, двигаясь в сторону остановки.

Я спрятался, чтобы его не вспугнуть, и, как только он приблизился, появился у него перед носом.

Мой друг детства был явственно перепуган. Он побледнел - и чуть подался в сторону, быстро соображая, что ему делать, куда бежать. Но, как только он убедился в моих миролюбивых намереньях, его губы тронула наглая, бесстыжая ухмылочка.

- Я должен тебе задать только один вопрос. Только один.
- Ты уже задавал его моей маме, - осклабился Моня.
- Нет, не этот, другой. Скажи мне откровенно, сколько стоит Аранова.
- Сколько стоит? О ком это ты? В нашей стране, уважаемый, торговля людьми запрещена законом.
- Не надо выделываться не при свидетелях. Я имею в виду почасовую оплату. Ты мне только цифру назови. Сколько?
- Вы, гражданин, меня с кем-то путаете. И отойдите от меня.
- Послушай, Миша, я говорю серьёзно. Поделись, не будь жмотом. Сколько стоит её свобода? Неужели в тебе не осталось вообще ничего человеческого?
- Я не знаю никакой Арановой. Я не знаю никаких секретов. Но если Вы, гражданин, имеете в виду то, что имеете в виду, всем и любому известно, что Вам таких денег никогда не собрать.
- Ну, хорошо, на полную свободу для неё мне не заработать. Но ведь даже в тюрьме бывают свидания. Скажи, не жмись, сколько в час. Только не так, чтобы приводили на цепи, как медведя. Евнухи мне не нужны. От меня она и без них не сбежит.
- Я же сказал, что Вы, гражданин, меня с кем-то путаете.
- Это твоё последнее слово?
- Нет, не последнее...
- Нет?..
- ...с а м о е последнее.

В его глазах за стёклами очков светился такой триумф, что мне до мурашек в кулаках захотелось врезать ему промежду глаз, чтобы у него на всю жизнь застыл в глазах триумф олигофрена.

Но мне показалось, что это злорадство, излучаемое его зенками, заключает в себе что-то ещё.. какой-то... двойной триумф. Да, именно двойной. И я не мог уйти, пока не угадаю...

- Чего же ты лыбишься? Хорошей жизни захотелось? В Израиле будет у тебя хорошая жизнь. Там же все свои.
- Дай мне пройти. Дай мне сесть в троллейбус.
- Так ведь никакого троллейбуса нет. Или у тебя уже белая горячка?
- А может быть я хочу к дороге подойти, остановить такси?
- Запомни, если хоть заикнёшься Ленке о том, что я её "покупал" - а я знаю, на что ты способен - запомни: убью, гнида. Из-под земли достану, и никто тебя спасёт. Ну, будет мне вышак. Но зато я совершу мужественный поступок. Шутки кончились.

И я зашагал прочь.


На протяжении нескольких ближайших дней ничего особенного не происходило. Лена звонила всего один раз, но трубку у неё сразу же отобрал Моня. Но мне снова позвонила Галя. А на следующий день, вечером, Софа. Не знаю, какой чёртик в очередной раз дёрнул меня за язык, но я сказал ей придти, хотя никого (включая самого себя) не желал видеть. А ведь я надеялся опять на то, что будет звонить Лена - хоть теперь абсолютно не был в этом уверен. Когда я отправился встречать Софу, я помнил, что Лена скорее всего могла позвонить именно в этот промежуток времени. И я не хотел никого делать игрушкой в своих руках. Зачем же тогда я вообще звал Софу? Зачем просил Галю завтра мне перезвонить?

Когда я шёл навстречу Софе, я решил, что, если её не будет, я не стану ждать, и немедленно возвращаюсь домой. По дороге к площади я встретил Марию - очень красноречивая встреча; в моей памяти - перед внутренним взором - возникла спальня, обе - всё те же - кровати, на которых лежали Софа, Аранова и Лариска... и на одной из них Мария со мной; её внушительная обнажённая грудь, её умелые поцелую, и её стихи. С Марией я поступил "благородно": я объявил ей, что у меня к ней была любовь, но что я не сумел сохранить тот первый порыв, а без него, то есть без чувства, не имею права её тащить в постель. И я просто оставил её, так и не возобновив наших с ней прошлых отношений.

На площади, не увидев Софы, я, вместо того, чтобы уйти, стал дожидаться её. И переминался там с ноги на ногу до тех пор, пока она не явилась. Мы медленно пошли с ней ко мне домой, и всё это заняло, я полагаю, минут тридцать-сорок. Может быть, в течение этого времени Лена звонила, но мой телефон не отвечал.

Когда мы с ней, как обычно, лежали на тахте, глядя в обеззвученный телевизор и слушая "АББУ", Софа у меня спросила, пишу ли я в данный момент что-то, кроме песен ("стихи, рассказы..."). От этого вопроса во рту у меня стало горько: все мои мысли занимала Аранова, и никаких рассказов я сейчас не писал, только стихи; но везде была одна Лена. И я ответил, что мы на эту тему с ней сейчас говорить не будем, и она замолкла. Софа хотела меня обнять, но я встал: как будто для того, чтобы поменять пластинку, первая сторона которой не доиграла ещё и до середины. Когда я опять пришёл на тахту, она всё-таки повалила меня, и сама легла сверху, прикоснувшись к моим губам своими губами, но я не стал её целовать. И всё-таки привычка взяла верх; мы знакомы уже целых семь лет, и - когда в августе 1979 года меня бросила Нелля, - к декабрю уже появилась Софа: теперь уже не в своём прежнем качестве, а как "заместитель" Нелли. И Нелля, и Софа, и я: все мы относимся к разряду музыкальных работников, и у нас много общего, но к Нелле у меня "к концу" возникла большая и пылкая любовь, а к Софе я привязан, как к сестре - и чувствовал это ещё когда мы оставались просто приятелями. Обе они симпатичные, пусть и не такие красавицы, как моя кузина, Лариска или Аранова. И всё-таки я думаю, что и к Софе у меня есть нечто большее заурядной привязанности. Она - необыкновенный человек. И самое страшное: если ей попадётся муж - какой-нибудь техник, автомеханик, зубной протезист, шофёр автобазы, или завмаг.

Когда её глаза загорались, и в них появлялось что-то такое мечтательное и романтичное, она бывала очень хороша собой. Как-то мы ходили с ней в кинотеатр "Мир" на новый английский фильм "Байрон", который произвёл на неё неизгладимое впечатление. И она мне сказала, что "Байрон" - это я. В том фильме великий поэт выведен сердцеедом и виновником женских драм. Я вполне осознавал, что Софа мне действительно нравится. Её мальчишеская фигура (при том, что все "женские части" были "на месте"), её доброта и порядочность, и полное отсутствие в ней меркантильности. И её отстранённый, уходящий в себя взгляд. Только той "роковой страсти" к ней, которой я ждал, я от себя так и не дождался, и "руку и сердце" ей не предлагал.

Мне было всегда её жалко, тем более, что каждое прикосновение к её груди, каждый поцелуй, каждая встреча наших обнажённых тел вызывали в ней озноб и раскаянье, потому что она никогда не переставала думать о том, что "до свадьбы" это большой грех. Поэтому она никогда не оставалась на тахте, и мы переходили в спальню, где она раздевалась под одеялом, складывая на тумбочку или бросая на соседнюю кровать детали своей одежды.

Но мне было ещё больней на неё смотреть, когда я подмечал, что - пока мы не виделись - её отстранённый взгляд превращался в какой-то "застывше-стеклянный", и губы её искусаны до крови ей самой. Несколько наших свиданий, пусть даже не каждый день, возвращали улыбку и смех на её лицо, и она садилась у меня играть, или даже "щёлкала" анекдоты.

Я слишком поздно пошёл провожать Софу, хотя был уверен, что Лена обязательно позвонит мне с полдвенадцатого до двенадцати. Т е п е р ь был уверен. Более того, я допускал, что Лена приходила и без звонка, а ведь я оставлял в зале свет, и, если она была у меня, она могла подумать, что я её не впустил. До сих пор я думаю, что так оно и случилось. До седьмого ноября - то есть до праздников - я Лену так и не видел.

А именно в конце октября и один раз до седьмого я ходил в гости к нашей "Целкиной", к Белле. Я бывал у неё несколько раз ещё летом, до гастролей, между поездками в Минск, Вильнюс и Ленинград. Белла живёт в конце Московской, за обнесённым старым необычным забором Детским Парком, и за бывшим моим Санаторным детским садом, где моя бабушка когда-то (давным-давно) была заведующей, и куда мальчика Вовочку приводили за руку дедушка, мама или бабушка. А дальше, за Октябрьской, бывшей Костёльной (вторым от угла которой - после чьего-то длинного, "за высоким забором", двора - стоял дом папиных родителей) начинается спуск, где сохранилась булыжная мостовая, слева от которой начиналось, пока ещё не разделённое и не задавленное многоэтажками, море переулков и улочек кварталов частных каменных и деревянных домов, до самой железной дороги. А дом Софы за "линией" (высоченной железнодорожной насыпью) - далеко, в похожем (и всё-таки не таком) деревянном районе, не связанном со мной пуповиной моих детских, отроческих, юношеских воспоминаний. То, что Белла жила "в моём детстве", придавало особую окраску и остроту моему отношению к ней. И, когда я спускался по Московской, сначала первым от Октябрьской "булыжным" (позже заасфальтированным) кварталом, а потом вторым, где росли большие деревья, и было много пустого места - как в деревне, - а во всей атмосфере носился дух романтики и запустенья, когда переходил полуразрушенный мостик через ручей, где по правую руку уже виднелись деревья живописной и густой окраины парка, я чувствовал поэтику и чуть жутковатую таинственность этого места, и, толкая калитку деревянного дома дедушки Цалкиной, где она жила со своими родителями, уже был настроен на иной уровень восприятия.

Летом, дважды или трижды, родители Беллы уходили, и их не было дома допоздна. Я появлялся у Цалкиных во дворе в девятом или в десятом часу, уже в сумерках. Направляясь к порогу, я украдкой бросал взгляд в не зашторенное окно, и однажды, заворожённый, как заклятьем, стоял и глядел, не мигая, как Белка где-то в глубине дома - не рядом, но на линии окна, - переступив через резинку, натягивает трусики, задрав халатик повыше аппетитной попки. Со своим очень зорким зрением, я рассмотрел каждую чёрточку, каждую детальку. Потом всё пошло "задом наперёд": она стянула с себя трусики, переступила через резинку и легко зашвырнула их "в угол". В этот момент где-то у меня за спиной раздались шаги, заскрипела калитка, и Беллин папа неожиданно появился, застав меня уже стучащим в дверь.

Не знаю, на меня ли был рассчитан сей миниатюрный спектакль, но Целкина в тот раз повторила с нажимом, явно акцентируя это, чтобы я появился ровно в назначенный час, "минута в минуту". А потом ещё раз напомнила, глядя на меня заговорщически: "минута в минуту".

Я заметил, что Беллу появление её папы тоже застало врасплох, и теперь думаю, что он всё испортил. Он с неодобрением зыркнул на её халатик, но ничего не сказал.

Пройти мимо той симпатии, которую вызывала во мне Целкина, было попросту невозможно. Никто не посмел бы не согласиться с тем, что она очень хорошенькая, с правильными чертами лица и точёной фигуркой. Разве что невысокого роста, но в пределах нормы. И пройти мимо того, что и я ей, может быть, нравлюсь, тоже нельзя. Всегда колючая, со мной наедине она прятала свои коготки, и становилась настоящей кокеткой. В халатике, едва прикрывавшем то самое место, она садилась напротив меня, искушая своими изумительными, фотогеничными коленками. Она то выдвигала их вперёд, притиснув друг к дружке, то закидывала ногу на ногу, то одёргивала халатик, так, что мои глаза невольно устремлялись на её пальцы, под которыми край ткани не только не становился "длиннее", но, наоборот, ещё больше оголял её ноги. Я готов был биться об заклад, что на ней нет трусиков, но она так виртуозно перекладывала ногу на ногу, помещая то одну из них выше, то другую, что я так и не успевал ничего заметить.

Мне так и хотелось трахнуть её тут же, не теряя ни секунды, но три момента останавливали меня: искомое неизвестное её реакции, вероятность появления её родителей в любую минуту, и то, что она - крути не крути - наш завуч. Наверное, все три "извинения" - моя личная глупость, но я же неоднократно писал, что я глупый человек. Я несколько раз пытался затащить её к себе домой, но так этого и не добился, а когда она дважды забегала ко мне "по делам службы", дальше порога не пошла. Умная штучка! Она точно и чётко, как в аптеке, отмеряла для меня созерцание её прелестей, ни разу не ошибавшись. А то летнее эротическое шоу, если и было рассчитано на меня, наверное, вырвалось "перебором", и тогда, значит, у меня был шанс. Или даже вовсе и нет. Это была всего лишь поднятая чуть повыше планка, чтобы ещё очевидней показать такому дебилу, как я, что путь к её телу лежит исключительно через ЗАГС.

Но я не мог согласиться на это, пока во мне не родился этот невиданный, восхитительный и ни с чем не сравнимый цветок, который называют "любовь". Взращённый и политый образом Целкиной. Вероятно, его можно было успешно имплантировать хирургическим путём: только не через ЗАГС, а через постель, даже наверняка; стоило лишь однажды насладиться её таким аппетитным телом. Но, как и при любой хирургической операции, это было сопряжено с известным риском. И, главное, с займом в долг, под проценты. А евреи, точнее, "правильные" евреи, такие, как Целкина и её родители, бесплатно ничего не дают. Даже в долг под проценты. Однако, если бы я и влюбился в Белку, для того, чтобы сделать её моей, мне надо было сначала её обрюхатить, а это представляло собой ещё одну трудновыполнимую задачу. Иначе испытательный срок у неё и её родителей перед росписью я мог и не пройти. На своих сверхточных весах они бы взвесили всё: мой месячный доход, с окладом и приработками, мои перспективы роста, престижность, цену и рейтинг моей кооперативной квартиры, готовность "предать родину", отправившись за лучшим домом, машиной и банком в Соединённые Штаты, или, на худой конец, в Израиль. А с теми сотнями глупостей и безумств, которые я совершаю, когда влюбляюсь, я бы их "испытательный срок" не прошёл.


Наконец, ещё одно происшествие, на какое стоит обратить внимание: это два звонка незнакомой мне женщины, которая спрашивала какого-то Андрея, и отключалась. Мне показалось, что это голос Улановой Люды, жены Сергея Метнера, которая работает завучем школы номер шесть. Люда очень симпатичная и особенная баба. А Метнер: алкоголик, разгильдяй и оболтус. Хотя и очень талантливый человек. Она звонила мне в конце сентября или в начале октября, спрашивала, не у меня ли её непутёвый муж. Меня это тогда очень насторожило, потому что - кто знает, куда Метнера могли затянуть? На каждой отработанной свадьбе, в любой деревне или в селе, Серёга не пропускал ни одной юбки. Не знаю, как он умудрялся, только он ни разу не спал один. Даже восемнадцатилетние ветреницы забирались под одеяло какой-нибудь высоченной - допотопной - железной кровати вместе с Метнером: тридцативосьмилетним женатым мужиком, у которого растёт своя дочь. И, главное, я никак не мог взять в толк: как ему удаётся в связи с этим избегать любых, даже малейших, конфликтов.

Мне говорили, что слава о нём распространилась так широко, что многие вполне зрелые женщины и юные поклонницы специально съезжаются на свадьбы, где мы играем, со всех окрестных деревень: чтобы на него посмотреть; а некоторые - в надежде оказаться с ним в постели. А он выбирал из них самых особенных, и я не мог не отметить с недоумением и с удивлением, что под него готовы ложиться самые красивые бабы. А он, Серёга, ничего особенного из себя не представлял. Типичный немец, только что не рыжий. В очках с толстыми линзами. Начинающий лысеть. И алкоголик с большим стажем. Очкастый лысеющий фавн. Его увлечение женщинами тоже было болезнью, такой же, как алкоголизм. Ничем, кроме патологии, нельзя объяснить эту его вечную ненасытность, которая не пропадала и в городе, и я, бывало, встречал его каждый день с разными "увлечениями". Всем казалось, что ежедневно, или даже два раза в день у него новая . Метнер был знаком с Нафой, Бананкиной, Залупевич, и другими валютными дивами. При всех его недостатках, сразу бросалось в глаза то, что он из хорошей семьи, и что ему присуще природное благородство. В своём невидимом рубище, в терновом венце алкоголизма и эротомании, он оставался человеком чести, что в его положении требовало невероятного мужества.


Когда я в последний раз возвращался от Целкиной, у второго кооперативного дома по Октябрьской я встретил Моню, который там прогуливался взад-вперёд. Если бы это было лет десять назад, я бы подумал, что он дожидается Таньки, но она давным-давно уже не живёт в том подъезде, где и мой школьный товарищ, Гена Лак, и моя бабушка; теперь она - прямо надо мной, в моём доме. Поэтому я подумал, что он знает о моём приближении, и просто караулит меня.

Он подошёл ко мне, как в старые годы, и даже заулыбался, так, что у меня защемило в груди, и спросил меня, помню ли я то, что я ему говорил "на остановке". Конечно, я помнил! И не просто помнил. Это горело у меня в груди и на лбу. Ещё не понимая, к чему он клонит, я на всякий случай кивнул.

- Я мог бы тебе помочь.
- Каким образом?
- Я мог бы тебя свести с людьми...
- Но ты ведь сказал, что я тебя с кем-то путаю... Выходит, нельзя верить ни одному твоему слову...
- Как хочешь. - Он поджал губы. - Моё дело передать тебе, что нет ничего неосуществимого...
- Но...
- Но... Как ты правильно заметил... - Он замялся. - Как ты узнал тогда, что Лена именно с Ротанем, и всё такое? Откуда ты знал, что Бананкина, Нафа и Залупевич будут сидеть в "Ладе" в моём дворе? Как ты их вычислил в Жлобине? Откуда тебе известны те два телефона, по которым ты звонил Лене, и как ты вообще мог знать, что в это время она именно там? И есть много других случаев...
- Иными словами, тебя интересует, это простые совпадения, ясновидение, или у меня есть "рука" на самой на верхотуре?
- Нет, не меня самого...
- А кто мне даст гарантию, что ты этих своих "людей" не выдумал, а интересует это исключительно твою светлость, чтобы легче было со мной "разобраться"? Кстати, где должна состояться встреча?
- Что значит, где?
- Адрес; хотя бы примерно.
- В доме по Октябрьской, почти напротив твоего, или на углу Бахарова и Советской.
- Тогда твои "люди" не зелёные человечки.
- Так что мне им передать? Что ты готов с ними встретиться? То есть, что я могу тебя с ними свести?
- А ты меня итак уже с ними свёл.
- Не понял.
- Это ведь ты подслушал мои слова, когда я разговаривал с Леной об её исчезновении с Ротанем? Это ты узнал от Нафы, Арановой и Залупевич о двух машинах и о других случаях, и только с телефонами дело неясно, хотя я предполагаю, что ты и там был при Лене, в качестве штатного евнуха. Значит, они от тебя обо всём наслышаны. Спасибо тебе за это.

И я зашагал к своему дому.



ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Ноябрь 1982

Пятого или восьмого ноября, когда Виталик фотографировал в старом городе каменные здания конца XIX - начала XX века, построенные до революции (в основном евреями (но не только евреями), к нему подошли дружинники и отвели его в опорный пункт милиции по Социалистической. Там они задали ему несколько вопросов о том, для чего и почему он фотографирует. Затем они, в содружестве с милиционером, заставили его назвать свой адрес, и записали адрес и место учёбы Виталика.

Аналогичный случай произошёл с Абрамом Исааковичем Рабкиным, когда он фотографировал в старом городе, и милиционер принялся выкручивать ему руки, отнял фотоаппарат, забрал его в милицию, где из камеры вынули плёнку. О том, что меня тоже препровождали в милицию дважды при сходных обстоятельствах запечатления на фотоплёнку старых домов, я уже писал.

В прошлом месяце, когда Никифоров пытался сфотографировать то, что осталось от православного собора (заднюю стенку нефа), где теперь бассейн, к нему подошёл милиционер, и попросил не снимать. Через час Никифоров вернулся, и тогда его окружили, стали крутить руки, и отвели в милицию.

Подобные случаи происходили и с другими художниками.

Пятого (если не ошибаюсь) числа мне звонила Ирина Борисовна, и сказала, что примерно с девятого будет в Минске. Я пообещал, что приеду.

Шестого - седьмого мы должны были играть свадьбу. И я знал, что мне придётся лабать со "Шлангами". С другой стороны, именно в те дни это становилось серьёзной помехой: ведь мне предстояло подготовить для показа Ирине Борисовне свои Прелюдии, и ещё кое-что; но какая-то подспудная мысль говорила, что поехать со Шлангом - мой единственный выход.

За день до нашего отъезда на свадьбу я обнаружил, что Герман Борковский со Шлангом очень хотят проконтролировать мой маршрут в "бункер" в день свадьбы. Они всё порывались ко мне заехать утром - очень хотели. Использовали разные уловки и предлоги (кстати, автобус должен подъехать к "бункеру" в восемь утра, а потом оказалось, что он подъехал в десять; и никаких нареканий с их стороны это не вызвало; значит, время переменили, меня не поставив в известность). Неужто опасались, что я "сбегу", не явлюсь, подведу со свадьбой? Нет, они не настолько тупые, и знают прекрасно, что на такое я не способен.

Кое-что прояснил мой звонок в Минск. Раз я уж всё равно отпросился у Роберта, я перенёс ребятишкам занятие на восьмое, но завуч сказала, чтобы я не приезжал, потому что ей только что сообщили о проведении в зале, в столовой, школьного фестиваля поэзии. Тут же мне позвонили из Дворца Профсоюзов, и тоже предупредили, чтобы не приезжал, и, самое интересное, даже не дождались моего запланированного звонка, невзирая на межгород: так "боялись", что я вдруг приеду. Но почему? Позже выяснилось, что никакого фестиваля в школе не проводили, и даже не собирались.

И со стороны Бобруйского районного Отдела Культуры мне "не позволили" ехать в Минск: Роберт меня не отпустил, хотя я у него уже отпросился; он сослался на какую-то комиссию, а никакой комиссии, как я выяснил, и в проекте не было. А ведь т а к он меня всегда отпускал: пожалуйста!

Из минских источников (Гарик Хайтович, Гриша Трезман, Лёня Петров, Сергей Сергеевич) я узнал, что в Минск пожаловал какой-то видный "питерский диссидент", с которым встречались некоторые минчане, и в их числе Зенон Поздняк. Стоп! Именно Поздняк: один из защитников тех крох белорусской истории и культуры, что ещё не уничтожили. И его деятельность по сохранению отечественной старины не осталась незамеченной.

По-видимому, не только моя планировавшаяся встреча с Ириной Борисовной рассматривалась под лупой, но и вероятность передачи мной материала о том, насколько обострилась борьба вокруг старого центра в Бобруйске. Значит, кого-то это больше волнует, чем моя встреча со внештатником американской газеты в Минске, с вручением ему списков арестованных и вызванных в "комитет". То есть, знают, конечно, что американская газета материал об уничтожении памятников русского, украинского и белорусского прошлого не напечатает - у самих рыльце в пушку. Как не опубликует советская газета материала о культурном геноциде, что проводят евреи в Палестине против христианских святынь, и о геноциде самих христиан, которые составляют пока ещё значительную часть палестинского народа. Вот и получается, что Америка и Советский Союз управляются одним и тем же правительством. Только где оно заседает? В Лондоне? В Иерусалиме?

Когда вытирал пыль со шкафа, заметил что-то между шкафом и стенкой. Поддел с помощью костяного ножа и вытащил: оказалось, две майки. Значит, это - опять же -следы Мониного визита.

На шкафу я всё убрал, пересмотрел каждую вещь, но ключей так и не нашёл.

Выяснилось, что пропали две слайдовые плёнки, с кадрами, отснятыми в Бобруйске; на них были запечатлены дома в конце улиц Социалистической, Советской и Пушкинской: от перпендикулярной им Карла Маркса. Эти плёнки я возил в Минск, в надежде дать кому-нибудь проявить - но привёз их назад. Они были спрятаны в одежном шкафу в коридоре, на полке, но пропажу их я не могу точно связать с последним Мониным визитом. Я возил их в Минск примерно за неделю до того инцидента, составил в коричневую коробочку и обкрутил старым шарфом. С тех пор я их не доставал. А дома у меня поперебывали Нафа, Канаревич, Тоня, Галя, Мищенко (Шланг), Моня, Норка, Юра (Юрек) Борковский, Марат, и ещё несколько человек. Разумеется, не считая Софы и Арановой. Но лишь Нафа, Канаревич и Моня с Норкой оставались без меня. А нужны ли эти несчастные слайдовые плёнки Нафе и Канаревич?

Я собирался в Минск на три дня, а перед этим кто-то мне звонил: один и тот же женский голос спрашивал то Володю, то Владимира Михайловича, то Михаила Владимировича, то Вову. Перед самым моим отъездом женский голос (а мне показалось, что тот же самый) произнёс, когда я поднял трубку:

- Мне нужен Вова.
- Да, я слушаю.
- Так вот. Постарайтесь в ближайшие три дня не делать ошибок.

Сказано это было таким тоном, с такой интонацией, что предполагало "хотя бы в ближайшие три дня", а ведь именно на эти три дня у меня были назначены в Минске встречи с разными людьми, в том числе и с Ириной Борисовной, к которой у меня был важный разговор. Перед этим я дал Ирине Борисовне два телефона: Жени и тёти Лили, и сказал ей, что так она меня найдёт. Она (это был телефонный разговор) заметила, что оставит мне записку внизу, в консерватории, е с л и ч т о. С Лариской я специально не договаривался, но планировал ехать к ней и просить прощения.

На следующий день я решил, что по указанным ей телефонам Ирина Борисовна ни в коем случае не должна меня искать. Я пытался дозвониться ей в Брест из телефона-автомата, но три известных мне кода меня "сбрасывали". Раздосадованный, я попросил Мишу Аксельрода связаться с ей, но и у него ничего не вышло, и все-таки Виталик дозвонился - из дому - и дал номер Фимы.

Ехал я в Минск с отцом Гриши и Жени. Он рассказал, что, в общем, едет в Москву, в Кремль, в командировку. По его словам, в Кремле, недалеко от Дворца Съездов, построено совершенно новое здание - для довольно туманных целей. Здание это небольшое, по-моему, одноэтажное (или один-два уровня в нём сочетаются); там есть банкетный зал, кабинеты руководителей государства, кабинет Брежнева. Внешний вид здания весьма импозантен. Крыша из меди; покрашена в зелёный цвет. Внутри отделано с особенной роскошью. Там использованы мрамор, гранит, хрусталь, кожа, керамика (плитки), висят хрустальные люстры; стройматериалы из многих стран мира: ФРГ, ГДР, Италии, Швеции, Чехословакии, Югославии, Бельгии... Кабинет Брежнева отделан на уровне человеческого роста светлой кожей; на полу ковры; сверху - хрусталь (хрустальные бра, и т.д.); стены выше человеческого роста - изумительной красоты.

Бобруйская мебельная фабрика изготовила для этого здания мебель.

По словам Конторовича, он уже работал в Кремле где-то два месяца, а теперь его вызвали снова - потому что кому-то не понравилась обивка, и они будут переделывать: пуфики, банкетки, кресла, в том числе и обивку кресла в кабинете Брежнева.

Конторович сказал, что прежде, чем попасть в здание, где они работают, нужно с пропуском и с паспортом пройти пять постов. Каждый день объявляли новый режим. А когда объявляли режим номер восемь и номер шесть, приходилось сидеть в помещении, где они работали, по двенадцать часов кряду; он уточнил: "... ни в туалет, никуда..."

Он утверждал, что видел как-то Брежнева: тот вошёл со свитой в одну из дверей дворца, и тяжело остановился на пороге. Затем он что-то сказал, показывая в стороны - скорее взглядом, - постоял, постоял, и, с трудом, еле-еле повернувшись, вышел. Больше Конторович генсека не видел.

Я ещё не знал, что этот рассказ Конторовича в контексте данного времени знаменателен.

Он показывал мне пропуск в Кремль: зеленоватая карточка с витиевато выписанными (как бы пером с чёрной тушью) фамилией - именем - отчеством владельца.

И я представил себе, как в поезде Нью-Йорк - Вашингтон сидят два еврея, и один из них выбалтывает второму (с потенциальным выходом на советскую разведку) государственные секреты, связанные с Белым Домом. Вот потеха, когда оба еврея-слушателя сольют услышанное вражеским разведкам, и оба сообщения попадут в одно и то же место.

И тот еврей, который мне рассказал про Плесецк: не кто иной, как "молочный брат" Конторовича.

В Минск я прибыл вечером, и отправился сразу к Киму Ходееву, предварительно договорившись с Женей по телефону встретиться - на завтра. Я поехал к Ходееву на троллейбусе; добрался до Круглой Площади (Площади Победы), и пошёл... не в ту сторону. Я понял это очень быстро (в троллейбусе и на улице в мою голову устремились печальные размышления о Лариске и об Арановой, а голова как-никак связана с ногами), но не спешил повернуть назад, внимательно глядя по сторонам. Из телефона-автомата я там звонил Фиме, и договорился с ним.

Часов в восемь вечера я попал к Киму. Его самого не было. У него сидели паренёк с девушкой - обоим где-то от семнадцати до восемнадцати - и его сожитель. Позже пришёл ещё один паренёк, а тот человек, делящий с Кимом кров, ушёл. В конце концов я дождался Кима и условился с ним на пятницу.

Переночевал я не в своей квартире, а у Фимы, и от него звонил Жене, с которым договорился на завтра, на три. За время, в течение которого я находился у Фимы, Ирина Борисовна не звонила. Назавтра я ждал её звонка до десяти утра, а потом поехал в консерваторию, почувствовав, что она должна быть где-нибудь внизу. На подходе к консерватории я увидел Ирину Борисовну на ступеньках (она кого-то там ждала: а на мой безобидный вопрос не ответила, посчитав бестактностью; но что там она делала, стоя на ступеньках и всматриваясь в тех, кто подходил? Не иначе - она тоже п о ч у в с т в о в а л а, что я должен придти).

Я предложил ей пройтись, и мы побрели вниз по улице, и я рассказывал ей об объёме работы, проделанной мной, и о моих планах. Потом я вскользь намекнул и об обстоятельствах, в которых мне приходится жить. Я подробнее остановился на моих познаниях и выводах, связанных с постижением тайных глубинных пружин общества, рассказав о косвенном факте присутствия секретных организаций, в структуру которых мне удалось вклиниться своими действиями. Я рассказал о предполагаемых направлениях их деятельности, и о том, что они собой представляют. Она спросила, слышал ли я что-нибудь о масонах, и я ей ответил, что не знаю о них ничего, и тогда она заметила, что многое из того, что я рассказал, похоже на то, как действуют неофициальные масонские ложи. Но, добавила она, даже масонская ложа: это всего-навсего клуб, где собираются люди, имеющие общие интересы. Ведь в каждом городе есть местная знать, и каждый магнат со своей свитой. Естественно, они не хотят, чтобы посторонние знали об их делах, и они "отдельно" собираются вместе, "отдельно" преследуют свои интересы, "отдельно" пожинают плоды своих предприятий. Заниматься такими пустяками, бросила она, бесперспективно и нецелесообразно, ведь для того, чтобы знать все их тайны, достаточно сделаться одним из них. Но музыка, искусство - и "это": вещи несовместимые.

После прогулки мы вернулись в консерваторию.

Обстановка в консерватории мне показалась несколько необычной. Мне показалось, что в тот день здесь царила нервная напряжённость, а ректор консы, Владимир Оловников, был чем-то очень взволнован и озабочен. В одном из классов я передал Ирине Борисовне тетрадь со стихами, которые она по прочтению обязалась вернуть мне, и ещё кое-что: "на хранение". Я на пару часов съездил к Жене в школу, а от него - опять в консерваторию к Ирине Борисовне.

В разговоре с Женей я проговорился об Арановой, о драме моих с ней взаимоотношений, о том, как мы с ней хотели "исчезнуть" из Бобруйска, о том, как наши с ней разговоры по поводу сочетания официальным браком так и остались разговорами, и о коварстве Мони. После встречи с Женей я немыслимо укорял себя за это, грозился себе самому "отрезать язык", и нервно мял пальцы. Из моей непутёвой головы ("из-за языка") выветрилось то, что Женя знает Лариску, хотя, не исключено, и не помнит теперь уже, кто она такая; но к Жениным кругам близки круги, в которых Лариска вращается, а тут уже становится горячо. Ещё я не мог себе простить того, что зачем-то наврал Жене, что Аранова беременна от меня, и что она собирается сделать аборт.

Поэтому в консерваторию я вернулся уже в другом настроении, взъерошенный и взбудораженный своей собственной непоправимой болтливостью, и опять встретился с Ириной Борисовной. У нас с ней происходила длинная беседа; она открыла наугад мою тетрадь со стихами, увидела обращение, и спросила, кто такая Аранова. И я поделился с ней - скупо, в общих чертах, - перипетиями моих отношений с Арановой, рассказал о том, что я писал в последнее время, а она посмотрела мою музыку.

После встречи с Ириной Борисовной я сначала отбыл к себе, а потом из телефона-автомата набрал Лариску. Её мать сказала, что Еведева поехала к своему родному отцу, и я не стал звонить, а сел в трамвай, и отправился туда. Я прибыл вовремя, потому что Лариска как раз выходила, и на мою долю не выпало сегодня мук созерцания её ослепшего отца, страдания которого и мужество меня всегда потрясали. Я почувствовал, что она сейчас именно в том сентиментально-растроганном состоянии, когда самое время просить у неё прощения. Мы посидели с ней на ступеньках в подъезде одного из домов напротив, а после она открыла гараж, где стояла "Волга", которую её отец до сих пор так и не продал. Сначала мне показалось, что, как "встарь", она собирается прокатиться, хотя ни у меня, ни у неё нет водительских прав. Вместо этого она забралась в машину - со мной "в придачу", - и позволила мне себя обнять. И мы "выпили" друг друга: прямо в машине, на заднем сидении, хотя и было несколько неудобно. Я заявил ей, что, если бы мы стали жить вместе, я переехал бы в Минск, оставив за спиной всё своё бобруйское прошлое (а про себя добавил: и настоящее). Вместо ответа она заявила, что не исключена её поездка в Париж с какой-то "высокопоставленной" выставкой, на которой она должна будет демонстрировать одежду.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ноябрь 1982 (продолжение)

После моей поездки в Минск Аранова приходила ко мне два раза: один раз с Нафой, другой раз с Нафой и Залупевич. Теперь она уже открыто играла "в беременность": не в "театре внутреннего актёра" - для самой себя, - а в "театре одного актёра", где я, понятное дело, был зрителем. Она сама всё заводила разговоры на одну и ту же тему: что то одна, то другая из её знакомых и подруг на таком-то месяце беременности; "а вот её любовник, отец будущего ребёнка - её бросил".

Потом Нафа, которая прислушивалась к разговорам Арановой, стала рассказывать подобную история, и когда она дошла до фразы: "Ну, и говорит: "Месячные у меня уже давно прекратились...", лицо Лены дрогнуло, причём, дрогнуло непроизвольно, почти незаметно, но на нём тотчас же отразился испуг. Когда Нафа с Арановой улеглись, я взял Лену на руки, и унёс в спальню. Там я мучил её часов до пяти или до шести утра, потому что первый раз всё очень хорошо получилось, а во второй раз "не получалось", и я был этим удручён и уязвлён, и не оставлял попыток.

В её следующий приход я снова был с Леной с спальне, а Нафа и Залупевич улеглись в зале на тахте. Теперь Лена почему-то противилась моим действиям, хотя такой возбуждённой я её ещё никогда не видел. Укладываясь со мной, она сбросила с себя всю одежду, и её непревзойдённо шелковистая кожа всю ночь оставалась под моими ладонями, как нереальная сказка иного мира. Утром или к обеду Лена, Залупевич и Нафа (а с ними Людка) должны были поехать "в Австрию". Что я мог сделать? Сказать Лене "не езжай"? Но она сама осталась у меня; несмотря на все уговоры Нафы и Залупевич, которая проявила невиданную настойчивость, и даже угрожала какими-то "бля, последствиями". Убедившись в том, что это не помогает, она стала увещевать, бить на самолюбие, и всё-таки Лена осталось, что было равносильно пушечному выстрелу с минимальным "перелётом" чугунного ядра.

Когда девочки покинули нас, я немедленно стал приставать к Лене, и она всё отнекивалась и отстранялась ("не сейчас", "попозже"), и я тогда прямо у неё спросил, в чём дело: может быть, она себя чувствует неважно, или к неё месячные, или... (я сделал паузу - боялся сразу произносить) беременность?.. А она от этого вопроса почему-то расстроилась и ушла. Не обиделась, а именно расстроилась, и даже поцеловала меня на прощанье.

И опять она, уже после того, как остальные ушли, что-то говорила на тему "интересного положения", а также сказала со странным выражением в голосе и как-то выделяя это необычной интонацией: "Что-то меня подташнивает..." Сказала не "тошнит", а "подташнивает".


Когда я приехал из Минска и попал в свою квартиру, задребезжал телефон, и это, как всегда, оказался Моня. Только он сейчас не разговаривал со мной, а прочистил горло и кашлянул своим характерным, неповторимым кашлем - и отключился.

Когда я вошёл в спальню, то увидел, что оба пропавших ключа торчат: один из правой, другой из левой дверцы.

В тот же день или назавтра мне позвонила Нафа, и сказала, что какая-то "молодая леди" все эти дни трезвонила ей и Боровику, и требовала, чтобы меня предупредили о возможных осложнениях с милицией.

На следующий день после моего приезда из Минска, в одиннадцать часов утра, по радио было объявлено, что умер Леонид Ильич Брежнев. Самое интересное, что в Минске, проезжая в троллейбусе по одной из улиц в районе Круглой Площади, я размышлял о том, что политическая эпоха кончается именно тогда, когда она более всего стабилизировалась. Я подумал тогда и о том, что эра Брежнева вошла теперь в свой "нужный", "прогрессивный" фазис, что, если эта эра просуществует ещё немного... Но что-то вокруг подсказывало мне, что этой эре уже конец... И вот - так быстро, через два дня, - это моё предчувствие, эти мои мыслечувства были неожиданно и так резко подкреплены реальностью.

В самой смерти Брежнева, как и во всей его эпохе, было что-то ненатуральное, неестественное; и в том, что объявили о его кончине больше, чем через сутки; и в скоропостижности смерти лидера, оставляющей в том виде, в каком она была обнародована, какой-то привкус недосказанности; в том, что за пару дней до этого события Подгорный и Пельше не присутствовали на Ноябрьской демонстрации, да и во многом другом. Во всём этом крылась какая-то тайна, одна из многих кремлёвских тайн. Ещё не были сняты красные флаги; а с ними рядом уже вывешены траурные чёрные ленты; немедленное закрытие Москвы для въезда иногородних; блокирование выхода из двух станций метро; объявленный траур - на несколько дней: всё это было в стиле Брежнева, и, одновременно, не в его стиле; и, несмотря на кажущуюся логическую "оправданность" и "оправданную" чёткость подобных действий, в этом во всём было что-то странное, противоестественное, какая-то замкнутость и катастрофичная тупиковость.

Многим смерть Брежнева указала на то, что окончена передышка, что никакой отсрочки больше не будет, что немедленно начнутся несуразные, противоречивые, жёсткие и нерадостные события, а обстановка внутри страны должна будет осложниться.

Каждый размышлял над тем, что это событие несёт ему самому, и я тоже; и мне представлялось, что ближайший год или два будет для меня кризисным, неимоверно трудным, и что для моих близких - мамы, отца и Виталика - эти два или даже три года станут периодом самых тяжёлых испытаний.

Оттягивание выбора преемника свидетельствовало о сложнейшей внутрипартийной, межкоалиционной и международной борьбе на самом высоком уровне, когда нарушившийся из-за кончины лидера баланс сил устремлял в образовавшуюся прореху своих собственных и заграничных ястребов, какие с клекотом носились вокруг, готовые живьём хватать, разрывать и глотать обычных живых людей.

Когда было, наконец, сообщено, что высшим партийным лидером, Генеральным Секретарём ЦК стал Андропов, многие, и я в том числе, вздохнули с облегчением: ведь могло быть и хуже. Поседевшие звери, опасаясь за свою судьбу, страшась неожиданных событий, должны были доверить свою жизнь сильному хищнику. И вот тут они решили, что им подходит Андропов, бывший шеф КГБ. Такой кормчий и должен, по их мнению, олицетворять "их" политбюро, быть его выразителем, и сумеет, в случае опасности, в случае осложнений, которые не за горами, найти ответ на любой вызов. Многие голоса склонялись и в пользу Черненко, но о н и решили, что Черненко "не их человек". Он, как член политбюро, слишком "молод", он, продолжая "украинскую династию" Хрущёв - Брежнев будет снова тянуть одеяло на себя (т.е. на Украину), тогда как Андропов "свой в доску". Но, главное, конечно, его опыт на посту председателя секретных служб. И это было к счастью для очень многих.

Особенность этой фигуры в том, что он способен провести необходимые реформы, рационально перестроить структуру управления и контроля, не ломая достижений позднего брежневского периода. Но Лондон и Вашингтон видят в нём слишком большую угрозу своему влиянию и могуществу, и будут с ним бороться всерьёз, вплоть до физического устранения. Андропов способен бросить вызов и "мировому правительству", под которым я понимаю международные силы, влияющие как на политику СССР, так и США, и это для него самое опасное.

В итоге, тем, что Андропов занял высший государственный пост, было положено начало ещё большего усугубления противоречий, внутри- и внешнеполитических, которые назревали годами. Если он будет проводить достаточно мягкий курс, начнутся прецеденты местного решения "национального вопроса", то есть национальные окраины (колонии? провинции?) начнут отделяться. Более жёсткий курс, который рано или поздно ему придётся проводить, вытекающий из его позиции, из его возможностей, из создавшегося экономического и политического положения - сам по себе, при сохранении брежневского стиля управления, прошлых стандартов и сохранения всей прежней структуры, ничего не решит, но лишь усугубит положение. Он лишь усилит напряжённость, накапливающуюся в низах, увеличит давление, и подстегнёт большую часть "верхов" к ужесточению своей политики по отношению к "низам", что приведёт к быстрому расслаиванию общества. Поэтому, зная Андропова, можно предсказать, что он попытается усилить контроль и над "верхами" на местах, но для этого нет на сегодня достаточно численного и достаточно эффективного аппарата. И всё это приведёт к обострению борьбы в самих верхах. Но даже это ещё оставляет Андропову шанс исправить положение, модернизировать империю, сделать её более жизнеспособной, отсрочив её стагнацию. А вот то, что способно поставить ему "окончательный мат": это отношение к его власти силовых структур.

Дело в том, что - прежде всего - высшие и средние чины в КГБ не хотели бы видеть на ключевом партийном посту "своего" человека, человека, который слишком глубоко посвящён в их деятельность, который контролировал её и непосредственно руководил ею на протяжении ряда лет. Конечно, не побывав на средних ступеньках службы в этих органах, он не может быть посвящён во все тонкости, и в этом кроется для него ещё одна опасность. А ведь - особенно в данное время - эти органы представляют собой реальную и грозную силу.

Пусть клубные, как сказала Ирина Борисовна, "объединения". Но кто-то формирует эти более широкие "группы по интересам", а по моему мнению: банды. Подводные неосталинские течения, меркантильный подтекст, за которым скрывается политический расчёт, криминальная окраска, за которой прячется карательная. Кто-то хочет погрузить весь огромный Союз в криминальный беспредел, когда никакие законы больше не действуют. По крайней мере, внизу. И наказать непокорный народ. Кто отдаёт приказы всем этим "бывшим": отставникам, экс-милиционерам, сотрудникам органов на пенсии? Что объединяет эти "нуклеиновые цепочки", которые я вытащил на свет божий, потянув за ниточку: Кавалерчика? Каким образом Аркадий Моисеевич Розенбладт, скромный пенсионер из нестоличного белорусского города, собирает броуновское движение этих разрозненных шаек в Слуцке, Минске, Бобруйске - в осмысленное однонаправленное?

Случайно ли некоторые сотрудники секретных служб, используя своё служебное положение, вмешиваются в этот процесс, на свой страх и риск, пытаясь хоть как-то регулировать его: или за ними тоже кто-то стоит, и цель - отнюдь не обуздание и проверка? А если их цель: способствовать ему - только лишь для того, чтобы в ходе пособничества быть в курсе и держать под контролем? Когда формируются "неосталинские" ударные "штурмовые бригады", когда, опьянённые своей силой, многочисленные представители высшего, обеспеченного, привилегированно-управленческого слоя рвутся почувствовать свою власть, секретные службы не стоят в стороне от этого феномена, и, вероятно внутри разделились на два враждующих лагеря.

Андропов, по своему положению, и в связи с некоторыми особенностями своей личности, вынужден теперь сдерживать всю эту лавину жаждущих крови, сформированных в конспиративные группы, в тайные организации сытых, агрессивных и упоённых собой людей, всех этих нетерпеливых молодчиков, эту лавину, готовую обрушиться вниз, на "низы", чтобы потопить их в крови.

Поэтому, с одной стороны, хотя Андропов, как Секретарь ЦК, именно э т и х устраивает, с другой стороны он представляется им серьёзной помехой.

Ещё одна причина: в том, что этот "бунт" верхов против низов на сей раз должен начаться снизу, а при таком положении эти тёмные силы нуждаются либо в безвольной марионетке, обречённой на смещение через какое-то время, чтобы уступить место и х человеку, либо в таком лидере, как Черненко, который, направляя сверху ход Чёрной Революции, т.е. попросту путчистов, открыл бы клапан, позволяющий выплёскиваться наружу зверино-оргиальным токам, которые бурлят в недрах этой "системы".

(Конечно, не думая о "международном резонансе", о долгосрочных последствиях, о политическом отклике: только бы удержать свою власть.)

Андропов же: человек с дисциплиной ума, по-видимому волевой и прозорливый, выражающий среду так же наделённых дисциплиной деятельности и мерой ответственности лучших государственных мужей - интеллектуально организованных: никогда не пойдёт на это, и постарается не допустить хаоса, самотёка, рискованных афёр в больших масштабах (т.е. потенциально - готовности согласиться с распадом Империи), рассматривая это, ко всему, и как покушение на централизацию государственной власти.

Достаточно ли у него информированности, сознаёт ли он масштабы, осведомлён ли о всей широте картины назревающих катаклизмов? Безусловно. В противном случае, никаких покушений на него - ни удачного, ни неудачных - мы не увидим. Поговаривают, что у него не всё так благополучно со здоровьем, и это даёт огромный дополнительный шанс заговорщикам.

Многие полагают, что немедленное падение советской власти и развал империи может быть только хорошим делом. Падение "железного занавеса", Берлинской стены - как символов тирании, бесправия масс и подавления инакомыслия, - возвращение свободы народам, у которых её отняли... За троцкистский террор, за ленинский террор, за сталинский террор, за все остальные терроры - империя должна расплатиться. Но лишь единицы понимают, что сама наша империя: всего лишь самая большая - но не единственная - часть мировой империи, ещё более жестокой и страшной. Нет, даже не "более"; нет: та несравнимо ужасней. Как самой крупной территории этой невидимой мировой империи, нашей стране достались и самые "крупные" её атрибуты, атрибуты суровости. Но, с другой стороны, чем стабильней и мощнее наша держава, тем больше у неё автономии от "центра", от "мирового правительства", а чем больше у неё автономии, тем человечней и терпимей она становится.

Что будет если падёт Андропов? Если он повалится, как шахматный король после мата? Что произойдёт?

В тех альтернативных реальностях, которые я вижу, может случиться следующее: 1) ядерный конфликт между двумя Державами (двумя полюсами "мирового правительства"); 2) Чёрная Революция формирующихся сегодня банд, которая установит террор на всей территории страны, сделавшись наместником британо-еврейской власти; 3) Чёрная Революция неофашизма или неосталинизма только на территории Российской Федерации, сопровождаемая потерей всех национальных окраин, включая Украину, Молдавию и Беларусь; 4) переход власти на очень короткое время в руки кого-то из "украинской партии", с целью закрепить отторжение от "центрового" контроля Кремля Кавказа и всего Крыма, включая Новороссийск, Симферополь и Сочи, а потом - в руки проимперского реформатора, способного модернизировать и спасти Империю, но не способного удержать власть, что предполагает дальнейшее развитие по сценарию Третьего Пункта.

Но пока Время дало нам ещё одну, "последнюю", передышку, и, если Андропов удержится у власти хотя бы на ближайшие несколько лет, гайки будут закручиваться постепенно, а права и привилегии разных слоёв общества будут уравниваться. Я не исключаю и того, что именно при Андропове востребованность внутри советского общества курса к демократическим переменам приведёт к тому, что "жёсткий" курс правительства будет сопровождаться демократизацией отдельных сфер жизни, определёнными тенденциями к их либерализации.

В дни траура в связи со смертью Брежнева произошли весьма любопытные события. Мне опять (именно теперь) звонил тот же "знакомый "незнакомец", звонил после долгого перерыва, и опять ничего конкретного не сказал; спросил, нет ли у меня "гостей", на что я ответил очень уклончиво. Он спросил ещё: а у тебя музыка играет? - полуутвердительно-полувопросительно. У меня и в самом деле - довольно громко - работал магнитофон. После его звонка - минут через двадцать - раздался новый, почти непрерывный, похожий на междугородний (но не совсем такой именно); и на этот раз звонившим оказался совершенно незнакомый мне по голосу человек, лет пятидесяти, авторитарный и властный. Диалог между нами произошёл примерно следующий:

- Прикратите сейчасже эта безобразия!
- А что такое? В чём дело?
- Нимедлена шобы была выключина музыка, иначе будете иметь ниприятнасси.
- А что собственно такое? Кто звонит?
- Траур, понимаете ли, а у Вас музыка на полную мощность. Запомните: будите иметь ниприятнасси.

Интересно, что когда я специально приехал к Киму Ходееву в пятницу, его в назначенное время дома не оказалось. И вообще - у него никого не было. Дверь оказалась заперта. Правда, я прибыл к нему раньше условленного времени, и поэтому ещё немного побродил (потренировавшись в уходе от воображаемой слежки), а затем вернулся назад. Я ждал Кима ещё минут сорок, после чего направился на вокзал.




ГЛАВА ВТОРАЯ

Ноябрь-декабрь 1982

С Арановой я виделся сейчас каждый день. Я не звал её; она сама приходила, и я - не задумываясь уже теперь над этим - просто отмечал этот факт. Она приходила даже в том случае, если у меня не было спиртного, предупредив лишь, чтобы я приготовил ей что-то поесть. То ли мою маму отвлекали другие проблемы, то ли она на время смирилась с присутствием Лены в моей жизни, только она не тревожила нас своими "инспекциями". Чаще Лена оставалась у меня ночевать, реже - уезжала "домой". Всё это время на субботу-воскресенье она ездила "в Австрию", то есть в Жлобин. Каждый день я ждал нового удара судьбы, воспринимая эту мирную полосу как затишье перед бурей.

И совсем уже чудом было то, что Лена приходила большей частью одна.

Как-то раз мы с ней остались вдвоём: когда Залупевич, которая её "привела", нас вскоре покинула. Судьба подарила нам в этот раз две "банки" отменного коньяка (я притащил их со свадьбы) - и мы занимались методическим опорожнением (в себя...) "первого номера".

- Ну, прост! Будем! С Бахеном и Лахеном!
- На здрове!
- Вова, а ты знаешь, после ч е г о я к тебе пришла?
- После чего?
- Только не напрягайся. Не после аборта или минета. Я была у моего папы-мента. На работе.
- Тебя и туда вызывали?
- Да, как "Скорую Помощь".
- Правда?
- Нет, неправда... Мой папочка меня пригласил на лекцию.... чтобы повысить мой познавательно-образовательный уровень. Видишь, как он заботится о моём интеллектуальном развитии? Не то, что Вовочка Лунин, который больше всего заботится о моём всестороннем развитии... в кровати.
- А кто читал лекцию? Генерал-майор КГБ? Или поручик танковых войск?
- Не угадал. Такой маленький дядечка, в очках с толстыми стёклами; он их всё время снимал и протирал, хотя читал из своей поседевшей головки. По памяти.
- По чьей памяти?
- Не по твоей... наверно...
- И на какую тему лекция?
- "Вред алкоголизма".
- А... Что ж, в самую точку. Может быть, нам остановить руку, и не опрокидывать вторую? А? Что скажешь? Хотя бы из уважения к профессору.
- Профессор Иртеньев считает, что пить вредно.
- Бедный профессор!
- В каком смысле?
- Он не знает, что не пить тоже вредно.
- А...
- Хотя, конечно, смотря с какой стороны подойти к этому вопросу.
- Да. Спереди или сзади... Потом папин начальник сказал поднять руки всем комсомольцам.
- В смысле ханд ин хох? И пф-пф-пф...
- И я тоже подняла...
- ... из солидарности... канешна... хотя... ты всегда поднимаешь... если уж ты не поднимешь... тогда - значит - нихто...
- Да. Я тебе всегда поднимаю... Настроение, и всё другое... А мне шепчут: а у тебя комсомольский билет есть? А я киваю: не-а, только "волчий билет". Я ж никогда не была... комсомолкой...
- Вот такие кроманьольцы / Записались в комсомольцы.
- С Бахеном и Лахеном!
- По Бахену!
- Угадай, какую лекцию ещё там читали?
- В смысле познавательности? Или безопасности? Может быть, о том, как правильно размещать не стеариновую свечу в заднем проходе?
- Вова! Ты опять не угадал! Что с тобой сегодня такое? Вторая лекция была о вреде голубых.
- Колготок?
- В прямом смысле.
- Тебя не поймёшь... То задний, то прямой...
- Об антисоциальной деятельности геев и лесбиянок.
- О! Какой ахтунг! Я чуть не подавился. О контрреволюционной деятельности голубого минета.
- Вова, черт побери! А это красиво. "Голубой минет"... Я прямо в задумчивости. Голубой период у Пикассо. Голубой салон... у кого там?... Голубой унитаз. Голубой квадрат...
- Чёрный квадрат...
- Да ну его!..
- Так какой, ты сказала, период? Голубой?
- Не казнить... период... помиловать...
- А у тебя периоды бывают? Или всё: климакс.
- Климакс бывает ещё в конце полового акта. Так в умных журналах написано. Они послеоргазмовый период так называют.
- Надеюсь, ты имеешь в виду журналы на английском американском жаргоне?
- Языки в умных книжках называются диалекты.
- Это мы знаем. Теории трёх штилей. Фонемы и морфемы.
- Фонографы и порнографы.
- Пять с плюсом!
- Пять с Бахеном!
- А фто? разве это уже пятая?
- А хрен его знает!..
- Лена, как же я без тебя буду? Меня нихто никахта ни сделает и наполовину словоохотливей.
- Конечно. Вы же с твоей Софой не киряете, а читаете умные книжки, на тему "Позднее развитие у детей в семь-е алкоголиков...", или "Присутствие...", вернее, "Отсутствие модальных ладов в Пятой симфонии Бетховена".
- Лена, ну откуда ты всё знаешь?
- А я на лекции хожу... С Бахеном и Лахеном.

По меньшей мере однажды мы ещё возвращались к этой теме. И я заметил тогда, что в Горкоме комсомола, и вообще среди комсомольских работников особенно много голубых. Кто-то мне говорил, что ещё в КГБ. Но это явление, даже когда оно на клубной основе, не более омерзительно, чем любая подобная корпоративность, когда все посты и должности получаются через постель. К Моне, Боровику, Клипу или Федоре у меня не было никакой предвзятости. Я судил их только в зависимости от их человеческих качеств. А курс на "усиление ответственности" за вступление в гомосексуальную связь: это абсурд. Да эти люди рождаются таковыми, просто не всегда осознают - чаще: подавляют свои влечения. И никакими угрозами рождаться им такими не запретишь. Ну, будут их ставить к стенке. А они всё равно будут плодиться. Приехали. Добро пожаловать в страну Пуританию. Я не хотел говорить с Леной на эту тему не из-за опасения, что она с кем-то поделится (и кто-то на меня донесёт). Просто не собирался быть занудой, зная, что меня всё равно понесёт. А Лена выразила то же самое в двух-трёх словах: что, к нам теперь уже и в жопу будут лазить?

В этот период мы часто лежали с ней на тахте бок о бок, перелистывая глянцевые иллюстрированные журналы, которые она привозила "из Австрии", вели беседы о музыке, литературе, даже о поэзии. Я читал ей свои новые циклы, а ещё - немного грустные и очень смешные стишки Аркадия Кацмана, одного из моих приятелей, больного псориазом заику, безнадёжно влюблённого в Софу. Ей очень понравились стихи Ирины Борисовны и Еведевой, но она каким-то шестым чувством распознала, что это Ларискина поэзия, и попросила меня больше её не читать. Имя Ирины Борисовны Морих я при Лене никогда не произносил, считая, что так будет лучше ("для всех"), но Аранова быстро определила, что автор этих стихов - женщина, и сказала, что это, наверное, моя "платоническая любовь". Меня удивило, что ей полюбилась Маргарита Новикова, Витя Сошнев и особенно Михаил Печальный (Аксельрод), но жутко не понравились поэмы Гриши Трезмана, как она выразилась, надуманные, вычурные и напыщенные. Из "великих" поэтов она терпеть не могла Бродского.

Мне показалось любопытным, что стихи ещё одного моего минского приятеля, Валеры Липневича, как и мои собственные, написанные в похожей манере, Аранова совсем не воспринимает.

Пока я стучал на своей печатной машинке, Лена как правило болтала по телефону, сидела или лежала с книгой, а телевизор надрывался вхолостую. Явно обидевшись, что не произвёл впечатления. Она мне как-то призналась, что сама может показать такое, что по телеку никогда не посмотришь.

А когда у меня иссякало вдохновение, или намеченная на сутки работа оказывалась выполненной, я спешил приобщить Лену к истории живописи и архитектуры, и мы (так же, лёжа рядышком на животах) пересматривали художественные альбомы с репродукциями из моей огромной коллекции. А ближе к вечеру, примерно после четырёх, я обычно музицировал: писал песни и музыку, играл для Лены, пел ей свои новые "шлягеры", и она иногда подпевала мне робким и ломким сопрано.

В эти дни она больше не спала со мной одетой. Если у нас ещё кто-то был, мы закрывали дверь спальни, и делали всё так, как если бы оставались совершенно одни.

Я ездил пару раз на свадьбы со "Шлангами", и один раз с бригадой Махтюка, Метнера, Терёхи (Терещенкова). Появлялись у меня и контрольные, и я заработал на них примерно с полсотни. Из моей доли участия в докторской диссертации, которую писал для кого-то знакомый Владимира Сергеевича, мне досталось целых полторы сотни. В общем, я неплохо зарабатывал в этот период, и хорошо понимал, что к т о - т о не мешает мне это делать.

Интересно, что с Арановой зачастила ко мне Ирка (фамилию её не могу вспомнить), которая работает теперь администратором в театре. Мне что-то в ней сразу же не понравилось. Она в Бобруйске совсем недавно, и сходу устроилась администратором (работа не бей лежачего). Она побывала замужем в Минске, потом развелась, и вот - переехала в Бобруйск. Оказалось, что она давняя подруга Арановой; по-моему, они даже учились в одном классе. Они стали при мне вспоминать о своих старых друзьях, свою школьную компанию, и т.п.

Они много говорили о каком-то парне, с которым когда-то учились, и который теперь живёт в Минске; потом Ира вспоминала, как утонул один её любовник - лётчик, - на карьерах, где они (и она в том числе) шумной гурьбой проводили ночь.

Я находил общий язык пока со всеми, кто приходил с Арановой; преодолевая ощущение натянутости, заменяя его непринуждённой беседой, наполнял всех - и плохих, и хороших - неким ощущением присутствия, соучастия, сопереживания... но не с Ирой. С ней у нас оказалась какая-то несовместимость. Может быть, конечно, я просто за всё это время (без месяца год...) сильно устал...

Мне с большим трудом удавалось преодолеть ощущение натянутости, а потом оно появлялось снова, накапливаясь и оседая.

Я чувствовал в Ире ещё что-то т а к о е: как если бы, приходя ко мне, она преследовала какие-то вполне определённые ц е л и. Может быть, её заинтересовала моя кооперативная квартира? Или её интересовал человек из круга моих знакомых, с помощью которого она могла бы из администраторов театра прыгнуть повыше: в секретарши одного из секретарей райкомов, и, кто знает, может быть, даже горкома?

Что-то в поведении Иры мне определённо не нравилось, как я ни старался настроить себя на самый дружественный и благожелательный лад. И она относилась ко мне скрытно-недружественно, настороженно и неприязненно с первой же минуты, особенно после того, как ей не удался со мной фамильярный, панибратский тон и попытки разделить нас с Арановой (я дважды пропустил мимо ушей намёки о том, что неплохо было бы, если бы я Иру пошёл провожать (время отнюдь не позднее).

Кроме того, мне показалось, что, после двух посещений, Ира стала испытывать к Арановой что-то наподобие зависти, или, во всяком случае, что-то в этом роде. Она пыталась переключить на себя моё основное внимание, подорвать моё счастье от того, что Лена находится рядом. Она, почти не скрываясь, делала намёки на то, что это зазорно - жить с такой известной шлюхой (как Аранова), что это должно уязвлять моё мужское достоинство.

Лена опять все разговоры сводила к случаям с её знакомыми и подругами, когда их - в положении - бросали те, кто был причиной беременности, при этом внимательно глядя в мои глаза.

Описывая события как можно более сжато, я должен вспомнить о моём посещении кинотеатра "Победа", где я смотрел фильм режиссёра Тарковского "Солярис", в то время как Лену с Ирой я оставил у себя, и запер их - как велела Аранова (в "Победе" проходил фестиваль фильмов этого знаменитого режиссёра: "Андрей Рублёв", "Сталкер", "Солярис", "Зеркало", "Иваново детство").

В моё отсутствие Лена с Ирой поссорились, и "работница культуры" чуть было не бросилась на Лену с кулаками. Когда я пришёл, ссора была в самом разгаре, и я стал свидетелем того, как Аранова умело предотвратила перерастание конфликта в рукопашный бой. Но моё появление по-видимому подействовало на Иру, как на быка красная тряпка, и она всё-таки ринулась на Лену когтями вперёд, готовая то ли выцарапать ей глаза, то ли вцепиться в волосы. И когда на её пути встал я, мне немного досталось, но, используя те самые блоки, о которых я рассказал в предыдущем томе, я стал принимать все отчаянные удары взбесившейся тигрицы своей блоковой "арматурой", и она, естественно, отбила об меня свои нежные лапки. Ира взвыла, показав, что у неё тоже есть слёзы и сопли, и рванулась к двери, а Лена, конечно, за ней. Ира оторвала ручку; обе долго не могли выйти, а Ира готова была снова броситься на меня.

А назавтра мне позвонил Моня, и, как ни в чём не бывало, спросил у меня, где Лена. Я ответил ему, что не знаю, и тогда он велел передать ей, что "в следующий раз", когда она появится у меня, она не должна отпускать от себя Залупевич, и что это "очень серьёзно". Он дважды повторил это, и с особым нажимом подчеркнул, чтобы я это "не забыл передать". Поэтому я не удивился, когда Лена опять пожаловала ко мне не одна, а с Людкой, только не с "нашей", а с той Людкой, которой то ли восемнадцать, то ли двадцать лет. Хоть она и участвует в их тусовке, но "в Австрию", как мне известно, не ездит. Несмотря на то, что она девочка исключительно симпатичная, её вульгарные манеры и вёрткие, неприятные движения делают её не совсем привлекательной.

Вечером она напилась и повалилась спать: когда мы с Леной ещё поддавали на кухне и травили анекдоты. А ночью она голышом ворвалась к нам в спальню, прошлёпала к самой кровати, застав нас на весьма интересном месте, и плюхнулась в постель, вёртко ёрзая своим разгорячённым телом и обслюнявив и меня, и Лену. Она пыталась облизать моё мужское достоинство, только что вынутое из Лены, но я этого не позволил, и мы прислонили её к стене с противоположной стороны от изголовья. Оттуда она попросила, икая: "Девочки, мальчики, занимайтесь тем, чем занимались, я вам мешать не буду. Правда. Пожалуйста". И, повинуясь какому-то сумасшедшему импульсу, мы продолжали, а Людка сидела у нас в ногах, с коленями у подбородка, и глядела на нас блестящими, расширенными, дикими зрачками.

Следующий раз Аранова пришла с Нафой. Как водится, они выпили, а после всех разговоров легли спать. Я думал взять Лену на руки и перенести в спальню, как не раз уже делал - но произошло непредвиденное: она не дала себя поднять, вскочила, и резко говорила со мной. Я повторял попытки ещё два раза, но из этого ничего не вышло. Лена пресекала мои потуги с какой-то особой яростью, и решительно говорила со мной: так резко, как, наверное, никогда. Я лёг в постель, и чувствовал кипящие в лежащей в соседней комнате Лене токи. Это были какие-то звериные, жестокие ощущения, которых она при мне никогда прежде не выказывала. Я пересиливал их, я был потрясён, я был захвачен этими тупыми, бьющими в ней силами.

Потом я, ощущая в себе прилив необыкновенной бодрости, встал, решительно оделся, и вышел за дверь. Я быстро пересёк двор, и с улицы пробрался во двор общежития. Я инстинктивно почувствовал, что на сей раз ушёл от возможного "хвоста", и что до поры - до времени меня тут никто не увидит. Я был в лёгкой куртке, одетой на рубашку, без шапки. Но, когда я прислонился к стене в углу, в тени, под навесом у двери, я задремал, и не ощущал холода. Сорок минут мне удавалось бороться с холодом; потом я почувствовал, что меня уже ищут, и могут обнаружить тут. Я быстро вышел - и преодолел два квартала, и там, в чужом дворе, спрятался в подъезд. При возвращении меня засекли только у моего дома.

Тут я вошёл в квартиру, запер дверь и лёг спать. Но эта прогулка многое решила. Ведь - как бы фантазируя, где я был, и подменяя свои ночные блуждания вымышленными событиями, - я представлял себе, что у меня будто бы состоялось свидание с Аллой, что живёт на квартире у бабушки Буни, с которой мы стали сближаться. Я представил себе, что было бы, если бы такое свидание привело к настоящей близости. Тем, что я отлучился, я как бы говорил Лене: "Ага, ты мне отказала? Ты меня отвергла? Что ж! Я не последний парень на деревне". Забывая о том, что нас связывало, о долгих двенадцати месяцах, в течение которых Лена была всегда где-то рядом. О том, что она живой человек, и, пусть шлюха - тоже имеет право когда-нибудь отказать.

Мне казалось, что после той ночи уже всё потеряно, и ничего назад не вернуть. Но нет, Аранова уже в себе преодолела свой стресс, и мы расстались мирно. Более того. Видя, что я не приглашаю её на следующий раз, она без тени жеманства сказала: "Вова, мы к тебе завтра придём". И это было вполне обдуманное решение.


Теперь уже не раз от разу, а постоянно - ополо месяца - Аранова бывала у меня каждый день. Она не жила у меня в буквальном смысле, как те две или две с половиной недели, но часто со мной ночевала, или проводила у меня большую часть дня, или хотя бы забегала на часик. Я чувствовал, что это самое большее, на что она имеет право, и те, кто мог бы этому воспротивиться (кроме Мони) пошли на неслыханную "филантропичность". Я не выпытывал у неё, что она делает большую часть суток, и не потому, что стал любить её меньше. Скорее, наоборот. Просто так было, и всё. Я равнодушно относился теперь к деньгам; не берёг их, не "складывал"; не рассчитывал, как распределить их на месяц. Я покупал по две бутылки водки, а то и по три, а когда деньги кончались, я говорил об этом.

Как-то я сказал Лене (в ответ на очередной рассказ о том, как одна из её подруг оказалась в положении, и нашла выход из этого положения с помощью гинекологического кресла) "смотри, хоть ты не наделай глупостей", и это было ошибкой: ведь если бы она в самом деле была беременна, она могла воспринять это как приказ сделать аборт.

Однажды я прямо спросил, не беременна ли она от меня. Тогда она как-то странно отвела глаза, они у неё забегали, и она сказала "нет, нет".

Больше я к этой теме не возвращался.

Мне было известно не только о том, что Лена ездит "в Австрию" каждую субботу - воскресенье, но и что она живёт с австрийцем венгерского происхождения, там, под Жлобином. Но я её уже к австрийцу не ревновал.

Каждый раз, когда она должна была отправиться "в Австрию", она устраивала бунт: не хотела ехать, и только с большим трудом Нафа и Залупевич вынуждали её.

В последний раз она ещё больше обычного противилась, и по всему было видно, что она особенно остро переживает. Она словно предчувствовала, что должно случиться, и ни в какую не желала ехать, как Нафа и Залупевич ни уговаривали её. И только с помощью невероятной настойчивости они в конце концов всё же её убедили.


Тем временем сближение с Аллой, что живёт у моей бабушки на квартире, шло полным ходом, как будто тогда ночью, выйдя на полтора часа из дому, я действительно был с ней. Идеальное представление, сформировавшееся в моей голове, обретало реальную форму быстрей, чем я думал, как будто между мыслью и действительностью не существует никаких перегородок.

Теперь, когда воплотилась в реальность моя основная мечта: когда Лена была со мной каждый день, и надежда на то, что ещё через год нас, может быть, оставят в покое (а на следующем этапе - я отучу её пить и лазить в чужие кровати), - ещё никогда не казалась такой достижимой, моя предательская натура уже готовила измену, наставляя меня на более лёгкий путь. Так вот и с Лариской я рассчитывал на лёгкое счастье, и увлёк за собой неискушённую девчонку (редкой красоты и обаяния), полагая, что теперь мне гарантирована её привязанность на всю жизнь; и не женился на ней - хотя бы тогда, когда ей только исполнилось восемнадцать, - наверное, всё же от недостатка мужества.

Алла, бабушкина жиличка, шестнадцатилетняя девица живого, подвижного характера, сочетала в себе огонь и лёд, задор и задумчивость: такое вот редкое соединение противоположных качеств. В ней уже присутствовал определённый лоск и шарм, и, если в дальнейшем развить эти качества, она разовьётся в умную, роскошную женщину; но если она попадёт "не в те" руки, доминировать в ней будут деревенские черты, которые её несомненно "испортят".

Я играл с ней, как кошка с мышкой: не в том смысле, что именно с ней играл, а в том смысле, что видел и понимал, конечно, к чему идёт, и до боли в сердце не хотел покидать Аранову, делая попытки сопротивляться влечению.

В какие-то дни я справлялся с ним - как толстяк справляется с голодом, мечтая о похудении, - но неожиданно Алла попадалась мне навстречу в проходе во двор, или на Интернациональной, или возле остановки троллейбуса: и тогда голод "справлялся со мной", а не я с ним, и все эти ужимки - отскоки и приближения - напоминали мне поведение кошки, забавляющейся жертвой.

Мне стоило большого труда убедить себя, что она несовершеннолетняя, а за совращение малолетних много дают, и моё счастье, что один раз всё обошлось: с Лариской, хоть я и остался с разбитым сердцем. И день-два я действительно не думал об Алле. Потом наступал третий день, и я должен был проведать - в конце концов - свою бабушку, и заставал у неё Аллу в домашнем халатике, соблазнительную, восхитительную и тонкую, как лоза; такую честную, с открытым взглядом, в котором предполагалась преданность; и мне вдруг так хотелось нормального мещанского благополучия - простого, незамысловатого, чуть-чуть обывательского, - какого я никогда не дождался бы ни с Неллей, ни с Софой, не говоря уже о Лариске.

Вокруг неё увивались два-три юных хлыща, и я говорил сам себе, что она именно им принадлежит, своему поколению, а я - старый хрыч для неё, в мои двадцать восемь лет - старше её на десятку с хвостиком. Ей будет неинтересно со мной, и вообще - зачем она мне нужна, когда у меня есть и Софа, и Лариска, и Аранова.

Но я уже попался на крючок, заглотнул наживку, и теперь меня затягивало в чёрную бездонную яму, которая есть не что иное, как выход в иную среду, где мои жабры не смогут дышать, ибо я создан для совершенно иного мира. И если год назад моя просто большая беда состояла в том, что я "спутался со шлюхой", то сегодня моя огромная, необъятная беда состоит в том, что я, связавшись с Аллой, неизбежно вынужден буду "распутаться". Может быть, самое прекрасное в моей жизни, самое достойное и дорогое: это то, что я сумел добиться взаимности и привязанности от Лены, и вот теперь я собираюсь всё погубить.

Но не зря ведь есть поговорка "а Васька слушает, да ест". Если меня ничего не остановит, из меня за несколько лет разовьётся будущий Метнер, и вся моя цель в жизни будет состоять в стакане водки, какой надо обязательно закусывать юбкой. Вопреки моей огромной любви к Лене, моей жалости к ней, вопреки всем человеческим установкам, та воронка, что находилась у несовершеннолетней Аллы между ног, затягивала меня с той неодолимостью, с какой магнит притягивает к себе кусочек железа, и первый меткий выстрел в неё моего фаллоса, первый точный плевок виделся лишь делом времени. С переменным успехом я мог лишь отсрочить его (что и делал), и так вот ходил кругами, как борцы один вокруг другого перед решающей схваткой.


Неделю назад в "бункере" застал Прыщавого, фамилия которого Гольдберг или Гольдман, приятеля Саши Шейна: такого же омерзительного наглеца и кривляку, как тот. Вернее, этот был ещё наглей и отвратнее.

Ему удалось навязать аудитории дискуссию о геях и лесбиянках, которых он называл "грязными пидорами", "мочалками на мочалках", которых "надо мочить в сортире", и "давать за это "вышак".

Я хорошо помнил о том, что рассказала Аранова, и вообще был наслышан о планах Андропова по борьбе с алкоголизмом и разными социальными (и не только) извращениями. Особой симпатии к голубым я никогда не испытывал. (Меня на мужиков не тянуло.) Но и особой антипатии - тоже. Да этот Гольдберг был сам хуже тысячи голубых проституток. Те подставляли свой анус хотя бы за деньги, а этот сам по себе был анусом, так что анальный секс стал бы ему комплементом.

Будучи сам представителем преследуемого во все времена и во всех без исключения странах меньшинства - инакомыслящих (не путать с проплаченными "диссидентами") - я не мог промолчать, когда нападают на другие "меньшинства".

При всём моём уважении к Андропову, и при том, что это была самая очевидная провокация, я встрял в разговор, заметив, что, прежде, чем рассуждать о голубых, их ненавистнику следовало бы сначала хотя бы подмыться, потому что, в отличие от него, все голубые без исключения - большие чистюли.

Глазки Прыщавого загорелись: сумев меня завести, он добился того, чего ему надо, и он стал подначивать меня, обрушившись на геев ещё более грязными эпитетами.

- Ну, хорошо, ты как крупный государственный деятель, который встревает в сферу, что является прерогативой государства...
- ...я никуда не встреваю...
- ...задумал искоренить мужеложство. А знаешь ли ты, что в гитлеровской Германии уже пытались искоренить: и что, искоренили? Всех геев у дойчей бросили в лагеря смерти - как коммунистов - и всех там сожгли на масле, как евреев.
- На газу.
- Заткнись, Юрек, я с Вовкой разговариваю.
- Ну и что?
- А то, что геи всё равно не перевелись. Потому что у них такая конституция, такая предрасположенность. И они такие же люди, как все, только у них особая психология, ориентация другая. И до тех пор, пока они не лезут к нам в жопу, нам нечего лезть к ним.
- Ну, ну, я слушаю.
- Когда они там в Кремле говорят, рассуждая об этом, как о социальном явлении, им можно, там они знают, что делают, а вот когда такие анусы, как ты, вякают на эту тему, получается, что ты заодно с Гитлером, и хотел бы пересмотреть итоги войны и победу над гитлеризмом, идеологию которого через его решение искоренить геев ты поддерживаешь.
- Но-но, полегче, потише! Ты-то сам, ты, блядь, паразит, тунеядец, нигде не работаешь!..
- Кто тебе сказал, что я не работаю?
- А где?
- На кой хрен тебе? Я же не спрашиваю у тебя, в каком институте ты в Минске учишься, и скольких из твоей группы вызывали о органы, в милицию, в ОБХСС. А ведь мог бы узнать.
- Ты на что намекаешь? Ты против КГБ? Ты их не уважаешь?
- Их-то я как раз уважаю. Потому что их есть, за что уважать. А вот таких, как ты, они не переваривают, даже если ты им что-то приносишь. Потому что своей наглостью, развязностью и цинизмом ты подрываешь веру в государственные органы.
- В какие органы?
- В государственные.
- Да успокойтесь вы! Что вы сцепились! Вова и сам иногда их называет пидорами.
- Да, каюсь... Только с другим смыслом. Этим словом я называл отнюдь не голубых, а тех моральных уродов, какие готовы подставлять свой зад любому за помощь в продвижении к их мерзким целям: кооперативной квартире, даче, машине, креслу в кабинете, обитом полированным деревом.
- Чуваки! Да он же обсирает всю власть, снизу доверху!


Как раз в четверг мне пришла в голову гениальная идея перехитрить самого себя, и я пригласил Аллу с её подругой Ирой к себе в гости как раз когда ожидал прихода Арановой, Нафы и Залупевич. Чтобы отрезать себе путь к Алле, а ей ко мне. И обе девочки пришли как раз вовремя. Залупевич дрыхнула на тахте, у стенки, уже основательно вмазавшая, а Нафа с Арановой поддавали, с рюмками в руках, которые сразу спрятали, подумав, что опять нагрянула моя мама.

Ира с Аллой изумлённо оглядывались по сторонам, а потом, когда состоялось знакомство, они с восхищением трогали маленький крестик на шее у Нафы - с бриликами, вертели серёжки Арановой, рассматривали "невиданные" Ленкины кожаные штаны и её классные модные полусапожки. "Смотри, Ленка, - сказала Наташка, показывая на Аллу, - конкуренты подрастают. А ну-ка, повернись... не так, вот так... Что скажешь? Принимаем кандидаткой в свою компанию? Записываем на лист ожидания?"

- Да оставь ты эту девицу в покое. Ещё скажешь, с детского сада в кандидатки записывать.
- А что, лет через пять запись в наши ряды станет такой дефицитной, что нужно будет уже с пелёнок записываться. Как в монахини.
- Ну, ты и скажешь!
- А что? Девчонка ничаво. Сосиску напоминает.
- Далась тебе эта Сосиска!
- Я смотрю, Ленка, у тебя сегодня настроение никудышнее.
- А что такое "сосиска"? У меня разве фигура... сосиску напоминает, - обиделась Алла.
- Да нет, была у нас такая... С такой партийной кличкой. С Вовочкой спуталась. И с его помощью покинула наши ряды. Он её выдал замуж в Ленинграде. Потренировал перед свадьбой - и выдал.
- А чего ты так, Нафа, вздыхаешь? Тебе тоже замуж хочется?
- Ну, почему ж нет? Вот выйду замуж за гражданина из Австрии, да и уеду к нему на родину для обмена опытом.
- И есть кандидат?
- У нас всегда есть.
- Вот здорово!
- Здоровей не бывает.

А Ленка перебралась ко мне на колени, как будто прекрасно знала, какой опыт я ставлю и зачем здесь эти восьмиклассницы. Пить мы им не предлагали: спаивание несовершеннолетних сурово карается по закону. А Ленка набросилась на меня взасос, проникая глубоко языком, и её такие родные, столько перестрадавшие и столь прекрасные карие глаза никогда не были мне понятней, дороже и ближе.


Потом, когда пэ-тэ-ушницы покидали нас, я даже не дёрнулся их провожать, и мы ещё много киряли, а к вечеру Нафа и Залупевич ушли.


Назавтра я встретил Аллу на Октябрьской, на стороне стадиона, и она остановилась, так что мне ничего не осталось другого, как остановиться тоже. В свои шестнадцать с хорошим хвостиком она была уже вполне сформирована; красивая девочка высокого роста - рост подчёркивал её худобу. И правда - почти как Сосновская.

Мы болтали с Аллой почти час, а потом я проводил её к своей бабушке. Она призналась перед этим, что никогда раньше не представляла себе, что вот... такая именно... Аранова. Я спросил её с удивлением, откуда она про неё знает. По-моему Алле я раньше ничего не рассказывал. Алла объяснила, что у наших двух кооперативных домов картонные стены и большие уши. О моих приключениях, о Таньке Светловодовой и об Арановой знает весь двор. Битый час, что мы с ней стояли у стадиона, я взахлёб рассказывал о своей роковой страсти, о том, сколько препятствий, сколько помех стоят на пути нашей любви.


А когда Лена уехала "в Астрию", я пережил странную ночь. Я то спал, то не спал, и перед моими глазами стояла Аранова. Мне снились её глаза в стоячей воде. Мне снился лес, вернее, редкий перелесок, похожий на тот, что у Глуши, или на тот, что у Глуска... или у Городка. Я стоял у какой-то канавы, типа тех, что идут по краям торфовых полей. Наполненной водой по края. И в ней отражалось глубокое голубое небо с плывущими по нему облаками. И, хотя я смотрелся прямо в эту воду, ожидая увидеть своё отражение, на самом деле из неё на меня в ответ смотрели другие глаза. И как будто прощались. Мой ангел-хранитель последнего года; при всех взрывах отчаянья, связанных с ней, при всех её противоречиях и наших проблемах: моя, как никто другой; та, при которой со мной ничего не случилось. Единственная. Неповторимая. Леночка Аранова. Моя любовь.














ТОМ ЧЕТВЁРТЫЙ

Написать автору: mysliwiec2@gazeta.pl   leog@total.net



ПЕРВАЯ КНИГА


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Декабрь 1982 (продолжение)

В пятницу, семнадцатого декабря, Ира с Аллой (две подруги, обе из Солигорска, обе в одной и той же группе в училище) предупредили по телефону, что собираются принести портативный магнитофон: записывать мои песни.

А в субботу они действительно явились, и записали на магнитофонную ленту три или четыре темы. Они сидели у меня два вечера подряд, а на третий Алла сделала всё, чтобы придти без подруги.

Как раз в субботу звонила Нафа. Из Жлобина. Сказала, что они задержатся на понедельник, и, если Моня их будет искать, чтобы я это передал. Я подозревал, что фактически за этим звонком стоит Лена.

А вечером, в понедельник, ко мне пришла Алла. Без Иры.

Мог ли я её отговорить? Мог ли извиниться - и сказать, к примеру, что меня вечером не будет дома? Во-первых, я не знал, что она будет одна. Подозревал, но неосознанно, подспудно. Во-вторых, вопрошал себя, готов ли морально, психологически - втянуть в круг девиц, которых мне удалось заманить, ещё одну. С учётом тех, с кем у меня был флирт "на одну ночь", набиралось с четыре десятка. Меньше, чем за два года. Это уж слишком. За этим порогом начинается "Метнер". Нет, я был совершенно не готов у этому. Я не давал Лене клятвы на верность, да и смешно было в нашем положении её давать, но при мысли о том, что именно теперь, в тот самый разгар нашего очередного сближения, когда она ранимей всего, я брошусь, очертя голову, в омут новой любовной интриги: при мысли об этом у меня сводило скулы, и сердце сжималось от жалости. Кроме того, разве я не знал, что Алла: несовершеннолетняя? Нет, я хорошо понимал: у меня с ней ничего не выйдет; я был абсолютно уверен; внутреннее решение принято: и я обязан держаться его во что бы то ни стало.

И последнее: я не мог с Аллой изменить Арановой хотя бы уже из опасения, что с ней повторится то, что случалось у меня три или четыре раза, когда я был с Леной. Правда, этого не случалось больше никогда и ни с кем, но на Алле ведь я этого ещё не проверил... Одно дело: в купейном вагоне, в гостинице, на заднем сидении междугороднего автобуса... Она не знает меня, я не знаю её... А тут: совершенно другое. Для меня, для моей психики это была бы полная катастрофа. Я буду раздавлен и уничтожен.

И поэтому я "не боялся" Аллиного прихода; и, кроме того - повторю - не ожидал, что она действительно явится одна.

И когда я впустил её к себе, выглядывая на лестницу - потому что полагал, что на площадке между этажами стоит Ира и курит, - я почувствовал, как внутри у меня что-то дрогнуло: как мускул у лошади, когда она стоит и жуёт сено.

И, тем не менее, несмотря на то, что она красивая и не совсем обычная девочка, и несмотря на то, что она толкала меня на близость, я овладел собой, и теперь даже не думал о б э т о м.

Поэтому я до сих пор не могу до конца понять, как могло произойти то, что случилось; вернее, как это стало возможным, и - Аранова лишилась доступа к моему сердцу и в моё жилище. А мысль о том, что Аллу толкает ко мне нечто большее, чем неудержимая похоть, симпатия или просто влечение, заставила меня похолодеть.

Самое глупое и нелепое, что я мог сделать: это именно то, что сделал; то есть броситься выяснять, верно ли моё подозрение - сейчас же, сию же минуту, когда в самый первый раз, глядя, как она одевается, я сказал Алле в ходе буквально целого потока слов: "Пойдёшь за меня замуж?" На что она сказала: "Ты должен хорошо подумать. Ты должен подумать, и сначала с Арановой всё решить. Чтобы ты потом не жалел".

И это сказала мне шестнадцатилетняя девчонка! Правда, ей было уже почти семнадцать, но всё равно между нами лежала пропасть в десять лет.

Она мне призналась, что "до меня" дружила с парнем, которого забрали в армию. Выходит, пока братишка в армии, я тут пользую его невесту. Весело!.. Меня озадачило, что означает её рассудочность: своего рода индульгенция, отпущение грехов, после которого я мог бы продолжать прежние отношения с Арановой, приглашая Аллу "на выходные" (классический треугольник муж-жена-любовница) - или это показатель целостности и зрелости её натуры, её чистоты и правдивости...

Мне показалось, что она в чём-то очень похожа на Неллю.

И всё это вместе не сулило мне ничего хорошего.

Зачем же тогда я из кожи лез вон, насилуя свою психику, стараясь совершить внутренний подвиг, чтобы влюбить себя в эту молоденькую газель из Солигорска? Я буду очень долго помнить, как вскакивал среди ночи, и, подозревая, что во сне растерял это чувство (что оно безвозвратно ушло), готов был всадить в себя нож (который всегда лежал со мной рядом); и ощущения возвращались! Я решил, что - пусть свихнусь - но заставлю себя полюбить Аллу, и буду любить её.

Может быть, я не свихнулся только потому, что это уже пройденный этап? Разве я нормальный человек, если, зная, что для меня нет на свете дороже женщины, чем Лена, и добившись (пусть "пока") малюсенькой надежды на будущее, всё разрушил своими собственными руками?



ГЛАВА ВТОРАЯ

Декабрь 1982 - январь 1983

Именно в период ноября-декабря, ровно год назад, начались мои отношения с Арановой. И теперь, ровно год спустя, у меня появилась Алла. Разве это не ирония судьбы, не саркастическая насмешка в стиле трагикомедии?

Я не стал допрашивать Аллу, и выяснять у неё, что она имела в виду. Вместо этого я, как дурачок, заявил себе, что "лучше уж я буду жертвой, чем кто-то другой", и, очертя голову, бросился в новый омут вниз головой, хотя только что чуть не утонул в "старом".

Я искусственно решил ей "верить", и - из чувства "ответственности", "жертвенности" (принимая аксиомой то, что в мои объятья её толкнула любовь) - стал вызывать в себе "равноценное" чувство к ней, которое должно было "затушевать", перекрыть моё чувство к Арановой.

Пытаясь внушить себе, что с моей прошлой любовью "покончено", я неимоверно напрягал свою волю, заставлял себя вновь и вновь вызывать в себе "нужные" ощущения, до тех пор, пока не уверовал в то, что смог её полюбить, и что это "достижение" уже "не сотрётся".

Но уже очень скоро я увидел, насколько сложной будет для меня эта борьба. Борьба не в себе за моё чувство, а борьба за Аллу. Я не ошибся в определении её натуры. В прогнозе. Я убедился и в противоречивости её ощущений, намерений, побуждений. И в том, какие неестественные, словно у манекена, безличные, а, с другой стороны, стихийно-человеческие, а иногда и "звериные" инстинкты бурлят в ней. И мне стало очень горько, больно и обидно, как тогда, в 1978 году, с Неллей.

На мои вопросы, любит ли она меня, и на моё предложение "руки и сердца" она неизменно отвечала: "Я ведь ещё маленькая. Мне нет восемнадцати". И это было безупречным ответом.

Невозможно описать, каких неимоверных трудов, каких титанических усилий стоило мне в эти первые дни завладеть Аллой - не физически, нет (это уже было), - но добиться того, чтобы она приходила ко мне каждый день: и это после отношений с Арановой, их нерегулярности, лило целительный бальзам на сердечные раны своей стабильностью и надеждой.

Но с каждым днём я чувствовал, что всё сильней и сильней запутываюсь в сетях этой новой привязанности. Я стал делать ошибки. Вместо того, чтобы сначала понять шкалу её ценностей, её слабости и реакции, я стал показывать свои слабости, то, в чём я безоружен против неё. Я стал покупать ей сигареты, доставал (покупал) дефицитные вещи, которые она просила...

Чем больших успехов я добивался в одной ограниченной области (в которой её несовершеннолетние партнёры немногому её обучили: а у меня, вопреки опасениям, с Аллой никаких сбоев или проколов не наблюдалось), тем больше позиций я терял во всех остальных.

Я быстро понял, что ношу не ту одежду, которая в её среде считалась престижной для моего "типа"; мои навыки и умения в одних областях ничего не стоили в глазах "солигорских" потому, что я ничего знал и не умел в тех, что помогли бы мне в их среде "набрать баллы". Ребята, с которыми дружили её подруги, одевались, как трактористы: но для них это считалось нормальным. У меня был - по их классификации - другой тип, и от меня ожидался стиль не тот, что у их приятелей, но и отличный от моего. Они сами предложили "поиграть в шахматы", и у каждого в отдельности я выиграл. Но потом они играли против меня все вместе, и один раз выиграли (не в последнюю очередь - с помощью шума, криков, просьб "переходить" по пять раз подряд...). Как выясняется, то, что они гурьбой добились "победы" всего один раз, а я их "громил" по отдельности и всех вместе много раз подряд, не имеет значения. Мой проигрыш сильно уронил меня в глазах всей компании, и - в первую очередь - в глазах Аллы. Когда во время "перерыва" в постели я её прямо спросил, верно ли моё наблюдение: оказалось, что ещё больше подмочило мою репутацию то, что я вообще п о з в о л и л им играть против себя всем табором; ибо, по их мнению, настоящие мужчины так не поступают...

Самой лучшей тактикой было бы с первой минуты держать дистанцию между мной - и Аллиным окружением. Водить её каждый день в кино, на концерты (в Дом Офицеров, в клуб), в кафе или даже в рестораны (при моих теперешних заработках я мог себе это позволить), в театр (почему бы нет?). А домой приводить только для одного дела. Но существовало препятствие: её несовершеннолетие. Поэтому мой дебют с самого начала уже был проигрышным.

Хотя фигурой Алла вполне сформировалась, у неё оставалось немного детское личико. Лариска в свои семнадцать лет выглядела более взрослой. Ира: та казалась лет на пять старшее Аллы. Вот с кем можно было ходить везде, и даже в ресторане после десяти вечера у неё бы паспорт не попросили. Поэтому наше общение и проходило в основном в стенах моей квартиры. И у моей бабушки. Но там особо не пообщаешься.


Возле ГУМа на площади как-то мельком видел Аранову. Я её сразу и не узнал. Она была одета в стиле восемнадцатилетних и выглядела почти как девочка-подросток. И всё равно в толпе сразу бросалась в глаза. В тот вечер перед универмагом было целое столпотворение, и глаз отмечал много красивых женщин, но среди них Аранова тут же выделялась как роза среди анемонов и гвоздик: походкой, устремлённостью, пружинистостью, энергией, шиком. На ней была модная плоская шапочка красного цвета, как с обложки журнала, сапожки на каблучке "средней высокости", с вырезом, коротенькая курточка, из самых "фирменных", и "фирменные" брючки-"полуджинсы" в обтяжку. Линия её бёдер, прямота ног, манера походки: всё совершенно, недосягаемо, классно. Я давно обратил внимание на то, что каждая чёрточка её тела непревзойдённо гармонична и симметрична. Её брови, глаза: всё вписывалось в строгую симметрию. Обе половинки её губ, плечи, ноги: казались неотличимыми близнецами. Она походила на многих звёзд Голливуда сразу. Но в ней присутствовало нечто большее, чем даже такая совершенная красота. То, что невозможно выразить ни кистью, ни словом. Тайна "золотого сечения", обаяние Лесбии, ореол Нефертити.

Не знаю, заметила ли она меня. Я смотрел на её лицо издали, потом смотрел на неё сзади. Упругость её ягодиц под обтягивающей материей - ничего лишнего; изумительный контур ног - внутри и снаружи. Элегантная весомость колен. Если она не заставит мужское сердце биться быстрее, то уже никто не заставит...

Но даже не то, что она редкая красавица: не это меня в очередной раз так поразило. Гармония и тайна "золотого сечения" проходит у неё в душе. Именно это, а не только её тело, делает её самой притягательной для меня. И волна теплоты и трепета прокатилась по мне, и эта дрожь, которую не унять. И я уже совершенно не помнил об Алле. Мимо меня только что прошла самая дорогая для меня женщина на свете. Без которой мир для меня потеряет все краски...

Я пришёл домой - и плакал. Жизнь мне казалась потерянной. Моя судьба - проигранной в карты. Да, действительно, не было никакой уверенности, что очередной месяц, проведенный с Арановой, продлился бы ещё одним; уже на следующей неделе она могла пропасть на день, на два, или на пять... Но я не сомневался в том, что она обязательно придёт. И она бы пришла. И был бы ещё один день, или неделя, или ещё один месяц вместе. Всё остальное не имеет значения. Только это одно что-то значит. Самоцель. В том, чтобы именно с ней быть вдвоём, заложен единственный смысл. Как единственна планета Земля, "бесцельно" курсирующая по орбите вокруг солнца; как единственен каждый цветок, каждый сорт дерева, "бессмысленно" растущего под небесами; как "ни для кого", "просто так" раскинут лазоревый шатёр над головой: просто "потому", и потому, "что"...

Мне теперь казалось, что я приручал её как опасливого зверька, день за днём, шаг за шагом, но я чувствовал, что это плохое сравнение. Да, пусть это никудышнее сравнение, оно в какой-то мере отражает мою несостоятельность и противоречивость. Именно тогда, когда эта симпатичная кошечка или белочка начала приручаться, когда брала еду уже прямо из моих рук, я дал ей пинка под хвост. Бедная кошечка! Но и я "бедный", ведь я отфутболил пинком свою собственную душу: это именно она, воплощённая в образе Арановой - моя собственная душа - теперь неприкаянна, бездомна и забыта.

И я снова вспоминал и вспоминал Лену. Её весёлый, лукавый взгляд, острота её шуток - этот броский, но достаточно тонкий юмор, её познания и непритязательность, её мягкое "нутро" за всеми колючками острословия и "крутизны" валютной проститутки, её только мне доступная искренность: вот что такое Лена.

И вот, буквально назавтра, после того, как я плакал, в душе призывая Лену, после того, как я видел её у ГУМа: она пришла! Вся троица - Нафа, Аранова и Залупевич - явилась без звонка, когда у меня дома сидела Алла. Ира как раз вышла на лестничную площадку покурить (не знаю, зачем она так делала: я ведь никому не запрещал курить у себя дома), и дверь осталась незапертой. Троица спустилась от Таньки, кто-то из них нажал ручку: и дверь открылась.

Может быть, мне следовало бы забраться в кровать сразу с обеими: с Аллой и с Арановой? Но тогда пострадало бы моё чувство и к одной, и к другой. Мог ли я в этой ситуации спать с Леной? Несмотря на мою жуткую тоску по Лене, несмотря на то, что вся моя душа устремлялась к ней, а не к её сопернице-малолетке, я, с помощью хитрости и с помощью Аллы заставил уйти всю троицу, хотя Лена теперь шла на всё, чтобы восстановить прежние отношения со мной, вплоть до того, что отдала мне тридцать рублей на вино для Нафы и Залупевич.

Этот визит разбередил во мне жалость к Лене, все мои прежние чувства, вернул тот жар, в котором я раньше сгорал.

А в спальне, в кровати меня ждала Алла, прелестная и доступная, будущая гейша или чья-то жена, обещая собой все мыслимые земные наслаждения. Но я чувствовал, что сейчас не смогу ей воспользоваться, а это было бы воспринято её хищным юным рассудком как моя мужская несостоятельность. И тогда мне конец: моя психика, моё достоинство будет раздавлено; навсегда, на всю жизнь. И вот ведь незадача: буря чувств, проносившихся сейчас во мне, и то, что (по-моему) Алла неспособна понять, какие сомнения меня одолевают, и как некстати - на фоне всего, что произошло, - её готовность мне отдаться: и то, и это предрекало ту самую несостоятельность, уже не в интерпретации, а в реале. Невозможно описать, какие усилия воли я употребил для преодоления сложного комплекса, какие чудовищные потуги совершал в себе, чтобы унять страх, и всё же преодолел его, пересилив нечто смутное и невыразимое, нечто жуткое, как сама смерть, и добился победы над собой.

С Аллой я не пытался внушить себе, что обладаю "телепатическим гипнозом". Я не фантазировал, как с Арановой, что "вижу" на расстоянии её мысли и чувства, и могу различать чувственные образы окружавших её людей. Я знал, что, кроме меня, она больше ни с кем не спит, и это меня почему-то воодушевляло. Иногда, правда, мои чувства окрашивались в цвет её чувств, и часто - непроизвольно - я слышал во сне целые фразы, вспыхивавшие в её мозгу, хотя она находилась в это время в соседнем доме.

Первый раз я "принялся за старое", пытаясь заставить её придти ко мне при помощи "волевых импульсов на расстоянии" тогда, когда она однажды объявила, что на один день "сделает перерыв". Я стал понуждать её, вызывая в ней чувства тоски по мне, желания увидеть меня, нетерпения и раскаянья.

Именно в разгар этого воображаемого "сеанса", как раз когда я уже думал о том, что всё это не более, чем мои "нездоровые фантазии", и уже собирался ложиться спать, раздался звонок в дверь, и на пороге стояла Алла.

Назавтра, когда мы снова встретились, она призналась, что очень хотела придти ко мне, и что-то её так и тянуло к моему дому, но она, по её словам, пересиливала себя, и пересилила-таки. Но буквально через полчаса или через час, уже собираясь отойти ко сну, она вдруг не выдержала, и, накинув шубку прямо на халатик (а халатик - на голое тело), через двор прибежала ко мне.

И, действительно, она примчалась вчера вся запыханная, гораздо позже обычного, в сапожках на босу ногу и в халатике, под которым не было ничего. И, самое главное: предупредив накануне, что не придёт.

Потом она часто и охотно рассказывала мне об интересующих меня вещах, абсолютно и полностью подтверждая то, что было многократно отмечено в моих дневниковых записях, но о чём она от меня не слыхала; то, что я в последнее время стал считать "вывертом" моего воображения, пытающегося разнообразить мне жизнь пустым фантазированием, бесполезным, но зато интригующим и цветастым. Через какое-то время, дня через два-три, не меньше, я стал ей рассказывать, что - я полагаю - она чувствовала в такой-то день, в такой-то час, и она как правило подтверждала это.

Я пошёл с ней ещё дальше, не только улавливая все оттенки её чувств (где бы она в данный момент ни находилась), но и "видел" обстановку, которая её окружала, с ещё большей достоверностью, и намного ярче, чем это было с Арановой.

Уже дней через пять или семь после девятнадцатого Алла мне два или три раза признавалась, что хотела бы освободиться от этой зависимости, от неодолимого влечения ко мне; что её пугает собственная неспособность хотя бы один раз "выдержать характер", не придти, по крайней мере в те дни, когда после общей постели с меня в ванной стекало красное... А на моё замечание, что я ведь её не собираюсь бросать, так что ей нечего бояться (этой зависимости), она задумчиво проговорила, что боится чего-то неопределённого...

Если бы всё произошло уже после Нового Года, и у меня оставалось бы время до Восьмого Марта, или до лета: она бы из моей клетки уже ни за что не вырвалась.

Но я знал, что с первого января у Аллы начнутся каникулы, и она должна на две-три недели уехать домой, к родителям. Я стал уговаривать её поехать со мной на каникулы в Ленинград. Она сразу меня предупредила, что на это её родители ни за что не согласятся, и даже если она им скажет, что отправляется с Ирой, они вряд ли отпустят её. Тогда я стал настаивать, и тем самым совершил роковую ошибку. Она обещала "попробовать отпроситься", и сказала, что о результате междугородних переговоров мне немедленно сообщит. И вот, по её ответам я догадался - что-то произошло: то ли она очень хочет ехать, но боится, что её ни в коем случае не пустят дома (даже если она будет настаивать), и поэтому скрывает свои чувства - точь-в-точь как Нелли, - то ли что-то с ней действительно приключилось.

Ира: та сразу отпросилась у своих, и ей, в случае поездки в Ленинград, даже пообещали подкинуть деньжат. Но я уже знал, что этого не потребуется.

Я почувствовал, что над моей связью с Аллой нависла грозовая туча.

Я помнил, что в последние дни она дважды признавалась мне в любви. Помнил об этом прекрасно. Но знал, что это не даёт мне веры в её "окончательную" привязанность. Когда мы отмечали день рождения Марины (что живёт с Аллой на квартире у моей бабушки; она тоже из Солигорска), я увлёк Аллу в спальню, и, когда мы оказались на кровати, я услышал от неё: "Вова, ты не знаешь, как мне с тобой хорошо!" До того я шутил с Ирой, смотрел альбомы с Леной-Алёнкой (которые пришли вместе с Роликом (это его прозвище), и Алла меня страшно ревновала.

Вскоре я совершил очередную оплошность: когда стал выходить с ней "в свет". Прежде всего, в этом заключалась доля риска, потому что если бы вскрылась моя связь с несовершеннолетней, мне бы мало не показалось. Но коль уж рисковать, то надо было в самом начале, чтобы дистанциироваться от её окружения. Теперь же я делал всё наоборот: я сопровождал её в такие места, где бывали тусовки её "коллектива", и где её многие знали. Ещё хуже, что с ней ко мне стали тянуться ребята из её группы. Как-то мы гурьбой отправились на дискотеку. И куда? К ним в училище! На такую наглость во всём Бобруйске способны лишь двое: Шланг и Вовочка Лунин.

Итак, когда мы все вместе отправились на дискотеку к ним в училище, я заметил: что-то начинает рушиться. Весь вечер "появлялась" и усиливалась натянутость. Она шла параллельно с размолвкой между Роликом и Алёнкой, которая всё цеплялась ко мне. Алёнка приставала ко мне, не давала мне танцевать с Аллой. Она "хлестала" меня через мою тонкую рубашку "пупырешками" своих развитых грудей, заслоняя от меня мою партнёршу. Алла же нарочно липла к Ролику - и создавался конфликт. Но мои мозговые извилины способны приспособиться к индивидуумам любого возраста. И работать точно так, как у них. И даже если бы мне дали девочку из детсада, я не ударил бы в грязь лицом. Я блестяще разрешил - вернее, поломал - завязку этого конфликта, на уровне их мышления.

После дискотеки у меня дома остались Юра Кокора, которого я до этого не знал, Марина и Алла.

Марина с Юрой остались в зале, но у них н е б ы л о н и ч е г о, а мы с Аллой отправились в спальню. Я быстро сбросил с себя всё - и ждал Аллу в постели. Она вошла и закрыла дверь плотно, вставив в щель газету. Затем она разделась, и между нами произошло то, что всегда. Я помнил о том, что в соседней комнате находятся Юра с Мариной, и видел, что Алла старается не стонать, но ей это с трудом удавалось. В моменты пиков она тихо произносила в голос моё имя, но я чувствовал, что вот-вот она разразится продолжительным стоном. Я лежал на спине, а она сидела на мне, и я два или три раза зажимал её рот и нос ладонью. И всё-таки даже через такую сурдину прорвалось её сладострастное мычание, что точно услышали в соседней комнате. И вот, в момент короткой паузы, она внезапно высвободилась. И я понял, что совершил серьёзную ошибку. Я не должен был допускать пауз, пусть даже ценой того, что у м е н я это раньше обычного кончится.

А ведь я всю предыдущую неделю был счастлив. Счастлив как никогда.

Я был счастлив весь год и с Арановой, несмотря ни на что. Теперь, с Аллой, я чувствовал себя на седьмом небе, как вначале - пять лет назад - с Лариской, но тогда была музыка, стихи, Минск, и много другого, а сейчас я весь был заполнен только одним, и сделался "плоским", как если бы меня переехал трактор-каток. Поэтому т а к о г о счастья я никогда не испытывал, и в начале этой недели даже не думал, что смогу его пережить, не захлебнувшись. И вот, теперь, я почувствовал, что не доведенный до завершения постельный труд способен внести в наши отношения трещину, которая по человеческим законам приведёт к расколу.


До отъезда Аллы я сделал всё, что было в моих силах. Но в последний день случилась новая неприятность. Алла пришла опять не одна, но с Ирой и с Мариной. Они в конце концов удалились - правда, поздно - и Алла заявила, что у неё осталось всего пятнадцать минут. В эти пятнадцать минут я ничего не предпринял, и это наложило отпечаток на всё, что произошло в дальнейшем.

За время этого сравнительно короткого периода между началом нашего романа и её отъездом я занимался образованием Аллы, показывал ей альбомы, рассказывал о живописцах, о философах, пытался вызвать у неё интерес к поэзии, музыке, изобразительному искусству. Я посвятил Аллу в перипетии своей борьбы за сохранение исторического наследия Беларуси, и в то, что каждый, кто занимается этим (а также нарушает различного рода идеологические табу), неизбежно подвергается преследованиям. Она читала многие мои стихи и рассказы. Она была в курсе моих взаимоотношений с Арановой - из рассказов моей бабули, "двора" и "города", а также из моих собственных уст.

Всё это не обнаруживало во мне большого такта, осторожности и ума, особенно поход в их училище на дискотеку, но все перлы моих необдуманных поступков затмило моё поведение самых последних дней, наиболее выдающиеся достижения которого царили под знаком того, что произошло, когда в зале сидели Юра и Марина. В те дни я "засветился" с Аллой в кинотеатре "Товарищ", на рынке, в "Военторге", где когда-то работала Дуся Мазина, мамаша Обрубка, в ГУМе, на вокзале, и даже в гостинице "Бобруйск". Но и моё поведение, со всеми его эксцентричными поступками, перещеголяло то, что нёс мой язык. Я выболтал Алле ("под строжайшим секретом") о секретных телефонных кодах, и она, вместе со мной, из телефона-автомата бесплатно дозвонилась родителям в Солигорск; я хвастал возможностью достать больничный, справку, или освобождение от работы "на любой срок"; я рассказал, что - когда играл на замене в гостинице "Интурист" в Минске, - узнал, как пробираться в саму гостиницу, несмотря на охрану; я кичился "связями", поведав о моём знакомстве с Арончиком и другими местными "ворами в законе". И, наконец, в довершение всего, я сказал ей о том, что Баранова от меня "беременна". Я достал ей справку на три дня, и она уехала раньше времени. Я проводил её и отправил со станции "Бобруйск", надарив целую кучу подарков.

Как только она уехала, её телефон в Солигорске был выключен. Я звонил из Бобруйска, но её номер не отвечал. Я, не зная, в чём дело, повторял и повторял попытки. Но "абонент" - рано утром, днём и поздно вечером - молчал.

Тогда я невольно принялся "искать" Аллу в Солигорске, "нащупывать" её там, улавливая её сознание. И, несмотря на удалённость этого городка от Бобруйска, я уверил себя, что мне это удалось. Тогда, "через сознание" Аллы, я начал прощупывать обстановку, в какой она там пребывает, людей, окружающих её, и понял, что она находится дома.

С вечера двадцать девятого до тридцатого декабря я ухватывал её чувства, её эмоциональные состояния, не отмечая в них угрозы себе. Иногда - в минуты тоски - я воздействовал на неё, стараясь вызвать в ней мой образ, напоминание о себе.

Однако, тридцатого я почуял опасность. Я уловил где-то там угрозу себе, отмечая в себе нотки тоски и тревоги.

В тот день мы должны были играть "вечер" с Махтюком, Метнером, Васькой, Чистяковым и Терёхой. В шесть часов, когда я ехал на этот вечер в троллейбусе, меня захватило врасплох ужасное состояние. Я думал выйти напротив Главпочтамта - и дать Алле телеграмму, но боялся, что опоздаю. С восьми часов я стал принимать сигналы о первых признаках катастрофы. Я чувствовал, что там, в Солигорске, Алла ускользает из моих рук. Может быть, она в постели с кем-то другим, или она всё выбалтывает родителям, и теперь разгорается семейный скандал, после жерла вулкана которого все её чувства ко мне истлеют, превратившись в пепел. Дальше перед моим внутренним взором развернулись подробности завершившей этот скандал истерики, а за ней: решение родителей Аллы отправить её на одну "не очень скромную" вечеринку, чтобы "рассеяться" и забыть обо мне. Мне рисовалась картина небольшой пирушки, на которой вокруг Аллы увивались два хлыща, и она решила пойти, "попробовать" с ними с обоими.

Я почувствовал себя настолько ужасно, был весь разломлен так, что не мог больше играть, и отпросился у ребят, чтобы пойти на почту и дать телеграмму, надеясь, что это восстановит моё равновесие (самообладание), и тогда я смогу продолжать. А там будь что будет. Я отпросился на пятнадцать минут - а провёл только на почте тридцать пять: пытаясь дозвониться в Солигорск; и всё колебался, давать ли телеграмму. Не подписавшись своим именем, я всё-таки отправил её.

А тридцать первого я дозвонился Алле, и она говорила со мной так ласково и с таким тёплым чувством, что этот Новый Год - хотя я и был один в своей квартире - я встречал совсем иначе, нежели предыдущий.




ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Январь 1983

Именно в эти дни я отчего-то усиленно задумывался над тем, насколько негативную роль сыграл в моих установках, реакциях и неврозах Первый кооператив: этот двор буквой "Г", эти два "трёхподъездных" дома, стоящие перпендикулярно друг другу вдоль Октябрьской и Пролетарской.

В наших домах жили Вайнеры, Нисманы, Вольфсоны, Лившицы, Лурье, Лаки, Фарбманы, Йоффе, Каганы, Мопсики, Конторовичи, и другие: шофера такси, завмаги, снабженцы, коммивояжёры, водители или директора промтоварных и пищевых баз, продавщицы "дефицитных" отделов, музыкальные работники, заведующие забегаловок "Пиво-воды", повара ресторанов, работники банка, конторские служащие. Ни один из них не стоял у станка, на конвейере, или на погрузке. Все эти люди "делали деньги". Или, в крайнем случае (как я), "производили" свободное время, при этом отнюдь не умирая с голодухи.

На каждом этаже у нас по четыре квартиры, и за каждой дверью маленький Остап Бендер бобруйского пошива. Две двери слева и справа, и две прямо. За правой из этих последних на первом этаже обитает Мойсей (или, как он себя иногда называет: Мойша) Тынков со своим семейством, моё "повзрослевшее" отражение. "Во всём кооперативе" только он, как и я, в основном производит свободное время.

С утра до вечера этот человек беспрерывно раскладывает пасьянс, умудряясь одним глазом посматривать в телевизор, а вторым что-то читать в книгах, потягивать через соломинку первоклассный коньяк, и при этом числиться на работе. Его квалификация считается настолько высокой, а сам он - таким незаменимым специалистом, что, реально участвуя в трудовом процессе не более, чем 3-4 дня в месяц, он делает это лучше и основательней, чем другие за 24 рабочих дня. Поэтому времени у него для размышлений о нашей жизни всегда предостаточно.

Мы с ним, конечно, дружили, и в моменты сильных душевных потрясений я частенько забегал к нему, всегда заставая дома.

У него есть сын Яша, учившийся в питерской "мореходке", и дочь Лия, в которую я время от времени бывал влюблён. Она хорошенькая, а какая она обаятельная: об этом никакими словами не расскажешь. Я встречался с ней в Москве (где она училась в МГУ), и в Бобруйске, и часто намеревался с ней закрутить роман, но в её присутствии так робел, что этого так никогда и не случилось. А жаль. Она была не только хорошенькая и обаятельная, но ещё и умница, и к тому же разбиралась не только в своей высшей математике, но и в живописи, музыке, поэзии, литературе. Она посещала в Москве все сколько-нибудь примечательные выставки и концерты, и часто меня таскала с собой. Всего на пару лет старше меня, она далеко превосходила меня по части зрелости и трезвого взгляда на жизнь. Если бы у нас с ней что-нибудь "получилось", она бы уж точно "сделала из меня человека", и я наверняка стал бы кем-то из уважаемых деятелей словесности или музыкального искусства, и все помойные ямы, в которые я умудряюсь "проваливаться", оказались бы на пути кого-то другого.

И свой "еврейский вопрос" мы с ней решили бы в рамках нашей семьи положительно; а без меня - если ей попадётся какой-нибудь слишком податливый, или, наоборот, слишком жестоковыйный еврейский муж, - она наверняка попадётся в мохнатые лапы к талмудеям, и хорошо бы хоть в Америку, не в Израиль. Как-то она стала усиленно увлекаться религией, и я послал ей огромное письмо против разного рода попов: и тех, что в рясах, и тех, что в талитах. Письмо ей понравилось, но, увы, нашего более тесного сближения не подхлестнуло.

Даже тогда, когда я встречался в Москве с девицами, которые, как я теперь понимаю, были местными шлюшками, и, продолжая оставаться "растлённым девственником", умудрялся при этом целоваться с ними в подворотнях и трогать их гениталии, я по-прежнему робел перед Лией, и наше физическое с ней сближение так и не состоялось.

Ещё позже, когда между своими ленинградскими, минско-бобруйскими и прочими похождениями я наезжал в Москву, виделся там с Лией, и одновременно окунался в мутный бассейн "более основательных" интимных контактов с теми же самыми шлюшками, я, обнимая одну из них, представлял себе, что я с Лией, и даже посвящал ей стихи, в которых описывал эти свои представления как реальные события, но Лие их никогда не показывал.

Однажды, когда я сидел на первом этаже, и смотрел в окно, на сквер с пожухлыми осенними листьями, а напротив меня, закрывая собой часть обзора, развалился Миша Тынков, отец Лии, и раскладывал свой вечный пасьянс, он спросил у меня, хочу ли я, чтобы мои стихи были "напечатаны", а моя музыка - исполняема. Я кивнул настороженно, ещё не понимая, куда он клонит. Он единственный называет меня не "Вовкой", не "Володей", а "Вовочкой", и мне это, конечно, не очень нравится, но нашей дружбе не мешает, как и запутанные отношения с его дочерью.

"Если ты полагаешь, Вовочка, что тебя признают, и будут платить тебе гонорары за твои красивые глазки, или за твои литературно-музыкальные таланты, то ты ошибаешься, - поучал он. - Предположим, на улице Минской живёт жутко талантливый музыкант Иван Иванович Иванов. Ты думаешь, его бессмертные произведения "просто так" кто-то услышит? Дудки! Если его имя прогремит на весь мир, то лишь потому, что Иван Иваныч знает Ивана Сидоровича, который знает Дмитрия Илларионовича, который знает Роберта Иннокентьевича, который знает Бориса Марковича, а тот связан с Абрамом Израилевичем, который знает Исаака Абрамовича, который знает Абрама Исааковича Коэна, Якова Боруховича Левина, и Моисея Шнеерсона. Может быть, Дмитрий Илларионович и Роберт Иннокентьевич сидят в таких креслах, что ого-го, - только они либо не разбираются ни в чём, кроме головомойки подчинённым, либо у них для этого просто нет времени, и для экспертизы они всегда обращаются к замыкающим этой цепочки. А товарищи Коэн, Левин и Шнеерсон тем и хороши, что разбираются во всём (или их "молочные" братья разбираются), и готовы быть экспертами в любом деле".

Тынков снова углубился в свой пасьянс, а потом продолжал:

"Пусть твои Шостаковичи, Прокофьевы, Пастернаки с Бродскими и Солженицыными, и прочие "светочи" и "совести" нашей эпохи потом станут клеймить и обличать начало или конец этой цепочки (в зависимости от мировоззрения и эпохи): жизнь ей, ток, право на существование они уже дали, оплодотворили её (разумеется!), и с нравственной точки зрения они теперь отработанный шлак. И наоборот: если ты заупрямишься, и не обратишься к Ивану Сидоровичу, который знает... (и т.д.), тогда твоя позиция окажется вдвойне аморальной, потому что - раз... ты загубил свой талант, - два... загубишь, превратив в ад, жизнь своих близких, и - три... талант: он без применения как чума или холера - всё вокруг разъедает, и все твои нереализованные творческие устремления направляются - независимо от твоей воли - на изощрённые аморальные, антиобщественные поступки. Но даже в этом не твоя заслуга или вина. Просто общество, закрывая дорогу наверх, к признанию для таких, как ты, попадает в полную зависимость от замыкающих цепочки..."

Так Ирина Борисовна, Ким Ходеев, Тынков и другие открыли мне глаза на то, что я итак подозревал, только не в полной мере.


Кроме намёков Нелле, Арановой и Моне, я никому ни словом, ни жестом не обмолвился о своих "телепатических" экспериментах. И только одному-единственному человеку, студенту православной семинарии, я подробно рассказал о своей теории "мыслительных эйдолонов", и о прочих вывертах моего праздного сознания, пытающегося сделать мою жизнь более "гибкой", "интересной", "захватывающей". Реакция моего слушателя меня в большой степени удивила. Сначала он выразил уверенность в том, что я человек абсолютно "трезвый" и "нормальный", а каждый, кто скажет обратное: тип недалёкий и неумный. (Как будто я засомневался в том, всё ли у меня в порядке с головой!). Вместо того, чтобы сказать, верит он или не верит в мою "телепатию", он заявил, что любовь: от Бога, и что искусственное вызывание в себе такого чувства, как любовь, даже если оно успешно: "не от Бога". Он сказал, что, по его мнению, мои основные проблемы не только не решаются, но, наоборот, начинаются с моих "экспериментов", и что, если бы их не было, я следовал бы своей обыкновенной человеческой судьбе, что бы она ни несла. (И тут я вспомнил, что проблемы с Аллой действительно начались тогда, когда я стал и с "её сознанием" экспериментировать). И, наконец, он заключил, что мои "эксперименты" вызывают во мне самом нечто вроде того, что он назвал каким-то латинском словом (если я правильно понял, это нечто вроде искусственно вызванного психоза), и я - именно из-за этого - начинаю совершать ошибку за ошибкой.

Но самое интересное было ещё впереди. Он, понизив голос и попросив меня ни с кем этим не делиться, сказал, что видит во мне типичные еврейские комплексы, с обязательным и характерным ритуалом проклятий, и с каббалистическими методами достижения целей, через колдовство, а не через честность и открытость сознания, и с особенным сочетанием крайне прагматичного и секулярного подхода ко многим вещам - с дремучими заскорузлыми суевериями, до каких православию, которое часто в них обвиняют, очень далеко. Но, сказал он, мне суждено преодолеть большинство этих комплексов, и стать совершенно другим человеком, только путь мой к цели будет мученическим и трудным. И он сказал, что когда-нибудь я вспомню его слова. Меня так и подмывало всё-таки добиться от него: так верит он или не верит в моё "ясновидение", но он как будто знал, на чём я собираюсь настаивать, и предупредил это.

А через сутки после разговора с ним я проснулся утром с ясным и чётким осознанием "прямой связи с Аллой", и увидел (как бы её глазами) кухню в квартире её родителей, и Аллу за кухонным столом, пьющую молоко с бубликом. Чуть позже, когда дозвонился ей в Солигорск, и спросил, что она ела и пила во время завтрака, она удивилась, но ответила всё-таки, что молоко с бубликом. И я сначала сказал сам себе: идиот! надо было не у неё спрашивать, а самому заявить ей об этом, и тогда я бы её ошарашил. Но потом я подумал, что, если бы я ей сказал, и она подтвердила, я стал бы сомневаться в искренности её подтверждения.


Именно в первых числах января, стоя в магазине, я заметил в окне, со стороны улицы, в просвете между двумя секциями с разложенными на полках товарами, молодую женщину, которая смотрелась в окно, как в зеркало, отступив на шаг и снова приблизившись, опустив руки в карманы и вынув их, а потом вскинула голову, прищурив глаза. В ней была такая грация, и каждая её чёрточка излучала такую божественную красоту, что я подумал: вот бы мне влюбиться именно в неё, и овладеть ей хотя бы на одну ночь! И тут наши глаза встретились: она заметила меня в глубине магазина, и я в шоке отметил, что это Аранова, которую в очередной раз не узнал. Когда она узнала меня, её всю передёрнуло, как если бы прошибло электрическим током, или мгновенно её всю опустили в ледяную прорубь, и с ужасом понял, как она любит меня.

Когда я вернулся домой, я почувствовал себя взбудораженным и не находил себе места. Я хотел немедленно отправиться на поиски Лены, слать ей телеграмму за телеграммой, пока она не позвонит, посвящать ей поэмы, или придти к её дому с ведром роз или с охапкой воздушных шаров, на которых написано: "Лена, я твой". (Хотя - кто знает, где её дом?) А вместо этого сел писать очередное письмо Алле.

Этих писем за время январских каникул я написал великое множество, и сейчас уже не могу вспомнить, какие из них я отправил, а какие так и остались "в столе", но по-моему из всех этих писем я ей послал всего одно (или два?). Удивительно, что у меня достало ума не слать ей писем домой, а на адрес её надёжной подруги, какая живёт с тётей и всю свою почту достаёт и открывает сама.

Этих посланий (точнее: лже-посланий) я написал от руки или напечатал на машинке так много, что нет смысла все приводить; поэтому ограничусь лишь некоторыми.




ГЛАВА ВТОРАЯ

Январь 1983 (продолжение)

письмо первое
Дорогая Алла!

Я пишу тебе сейчас это письмо, в котором о многом хочу тебе признаться, и изнываю от нетерпения, зная, что лишь через несколько дней ты сможешь его получить. С того самого вечера, как мы оказались вдвоём, одни, на тахте, при жёлтом свете двух ламп торшера, моё нутро, мою волю постоянно подтачивал сладостный червь. Я боролся в самом себе с признаками расслабления, с жестоким штилем, заполнившим океан моей деятельно бурной натуры - и ничего не мог с этим поделать.

Моя воля, с помощью которой я достигал, добивался немыслимых целей, сыграла со мной злую шутку: я был ослаблен великим актом именно той самой воли, что существует для демонстрации моей силы; ослаблен её великим актом, с помощью которого я добился изменений в своём сознании, приведших к данной тенденции.

Просиживая целые дни в полнейшем бездействии, глядя в одну точку и думая о тебе, я одурманивал себя своими видениями - но достижение уверенности ускользало, оставляя - как волна на песке - каждый раз новые неопределённости, покидая меня один на один с моей новой растерянностью и пассивностью.

С тех самых первых дней я был внутренне парализован счастьем и страхом - тебя потерять. В ходе этого пассивного самокопания я забывал о многих своих способностях: о способности развлекать, заинтересовывать; о способности - делая неожиданные ходы - добиваться гарантий и привязанности... Я уподобился хищнику, ожидавшему, что пища своими ногами придёт в его пасть, или вырастет, как гриб за одну ночь, прямо у его норы, и жил своими опасениями и надеждами.

Стоило тебе уехать и, вслед за надеждой, что я смогу, наконец, овладеть собой, и найти в себе силы противостоять болезненному недугу, я погрузился в ещё большую растерянность и ностальгию по тем первым дням.

Я перестал по утрам делать зарядку, просыпаясь с сознанием того, что ты во сне, который я видел, явилась мне в облике Надежды, и стараясь не утерять того чувства удовлетворённости и безмятежного счастья, которое посетило меня; я перестал убирать в доме, как к святыням боясь прикасаться к тем вещам, до которых дотрагивались твои руки. Я бросался звонить тебе - полагая, что терплю поражение; потом укорял себя за то, что звонил и нарушал твой покой частыми звонками; я забывал о том, что доверие и вера в природные качества способны окрылить, изменить человека.

В таком состоянии я пребывал все эти дни.

Обращаясь в письме и призывая в помощь всю свою выдержку, я молю Господа о том, чтобы твоё отношение ко мне не изменилось, и чтобы Он сделал так, чтобы ты вернулась ко мне и навсегда осталась со мной.

Я знаю о той громадной жертве, с которой сопряжено твоё окончательное решение: ведь если у нас с тобой реально что-нибудь получится, ты должна окончательно переехать в Бобруйск, оставив свой город, родительский дом, приятелей и подруг - то есть, отдать больше меня. Но я знаю, что нету другого выхода. Ради своих чувств, ради высшей идеи или цели мы все и всегда обречены чем-то жертвовать, это непреложный закон. Тут на чаше весов находится тот глубинный, лучезарный и неподдельный мир, который я тебе даю, которым могут в л а д е т ь только двое, и, может быть, не менее глубокий и спокойный, но хаотичный и начинённый противоречиями другой мир: тот, который раньше тебя окружал.

Но дело в том, что - хотя ты этого и не знаешь - твой мир останется и тут, у меня, неповреждённым, и ты сама его принесёшь в целости и сохранности. Только со мной, у меня, несмотря на всю сложность моей жизни, ты получишь возможность сохранять свой покой, который так характерен для тебя, который я в тебе разглядел.

Это не контракт; никогда настоящие люди не будут находить друг в друге лишь то, что им необходимо. Но если ты покинешь меня, Бог тебе судья.

Помни ещё и о том, что, при всех моих особенностях, пусть даже странностях, я носитель наиболее характерных человеческих черт, противоречий и сомнений, которые носят в себе миллиарды, и если ты предашь меня, ты предашь самого Человека, Homo Sapiens'а.

Я знаю, что по справедливости, исходя из того, как тяжело мне давалось всё в моей жизни, на что я отваживался, и каких побед я добивался над самим собой, я достоин лучшего.

Но я ни о чём не жалею, и никого не стану винить, кроме себя. Я готов к новым испытаниям, и встречу их с любопытством и мужеством; я готов принести свои надежды за то, чтобы сделать лучше себя и других.

Мне нужна та, которая способна на смелые поступки и жертвенность, с открытым характером и сильной душой.

Что ж, если ты окажешься слабее - натурой, неспособной сохранить своё чувство, - что ж! Не каждой удаётся быть с человеком, способным отдать в совместной жизни самого себя, но при этом не гарантирующим "лёгкую жизнь" и "средние" социальные блага. Не у каждой для этого найдутся силы.

И всё-таки я верю в тебя и надеюсь.

Твой,
Владимир.



С удивлением, даже с недоверием - я отметил, что абсолютно верю в то, что пишу, и, вымарав такие строчки, как "лишь немногие способны быть с таким человеком долгое время: год, как Аранова, и семь лет, как Софа", взялся перепечатывать весь этот текст на чистовик.




письмо второе
Дорогая Алла!

Это было первого числа (то есть вчера - в праздник), и потому этот день ты должна запомнить.

Я уже несколько дней связан с тобой невидимыми нитями мыслей и чувств. Знаю всё. И верю в тебя.

В этот день я почувствовал сильнейший импульс, я знал, что ты хотела моего звонка к тебе. Я понимал, что значит это. Ведь "синестезия" этого звонка была вне логики и вне предела. Зная, ч т о именно в тебе требовало звонка, я колебался и боялся прикоснуться к диску. Я тебе говорю чистую правду. Я знал, что этот звонок стал бы, явился бы вершиной, кульминацией всего твоего "текущего" эмоционального комплекса, принёс бы тебе удовлетворение и явился бы высшей ступенью твоего вдохновения-порыва. Но я боялся этого, боялся, что за этим будет ничто. И откладывал. Понимал, что потом будет слишком поздно, но всё тянул. Всё это продолжалось часов с девяти - с полдесятого до десяти - пол-одиннадцатого. Потом я почувствовал, что у ж е поздно. Но не думал, что ошибся. И вот - потом, - я у с л ы ш а л, что ты там как бы принесла жертву, пожертвовала чем-то, почувствовала порыв единения со мной, и, несмотря на то, что я тебе не позвонил, приняла решение верить мне и делать ч т о - т о для меня. И вот тогда ты действительно победила. И я понял, что должна ты была решить сама, без моего звонка, что я поступил правильно.

Но уже через минут двадцать я всё-таки пожалел, что не позвонил, считая, что в том, другом, случае, я имел бы гарантию и смог бы пережить вместе с тобой нечто высшее, что бы сплотило и неразделимо сблизило нас. Ведь я уловил, что нить твоей души опять ускользнула - и ты совершаешь ошибку, предавая свой прежний порыв. Ты позволила себе уйти в другую, несущую поражение тебе, несущую поражение мне, сферу. Не обуздала какой-то своей прихоти и не продолжила жертвы, которую обязана была принести - потому что ведь я тебе верю. И тогда я решил тебе, всё-таки, позвонить. Я знал (чувствовал), что тебя не будет дома - но надеялся, что тебе станет известно о моём звонке, и, если что-то можно изменить, то мой звонок ляжет на чашу эмоциональных весов в качестве довеска к тому, что в тебе уже есть и что никому уже не удастся из тебя вырвать. И, всё-таки, я жалел, что не позвонил раньше.

Придя на почту и дозвонившись, я узнал, что ты ушла в кино, и тогда я задумался. Возможно, этой слабостью было то, что ты дала уговорить себя пойти в кино - после того, что ты чувствовала это было уступкой. Но с кем? Как? Моя интуиция на сей раз мне ничего не могла подсказать.

А ведь в таком "молодом" городе, как Солигорск, столько случайностей, столько опасностей и соблазнов. Рядом ли с тобой Ирка? Я знал и то, что она одновременно и хочет тебя оградить от каких-либо знакомств, и, с другой стороны, ищет повода втянуть тебя в орбиту какого-либо романа. Я понял и то, что у тебя остаётся связь со мной - даже в том кинотеатре, какой бы слабой ниточкой она ни была. Мне "не видно" отсюда, хранишь ли ты верность мне, но зато я уверен, что смог бы почувствовать, если бы кто-то или что-то вытеснило меня из твоей души. Вот что я называю изменой. И даже если наша "связь" ненадолго оборвётся, я всё равно об этом узнаю. Я почувствую - узнаю об этом завтра (а я пишу тебе второго числа, ночью).

За эти дни я узнал тебя и о тебе больше, чем за всё предыдущее время. Я узнал то, что значит для тебя дом, родной город, всё, что тебя окружает. Смотри только, не растеряй в этом то, что нашла со мной... Ведь твой мир, тот, что тебя окружает, полон скрытых подводных токов; это мир странный, непостоянный и эфемерный, мир более слабый, хотя и более красочный. Ты, стоя у себя в квартире перед балконом, ощущаешь себя в большом городе (да, именно в большом, я не оговорился - хотя ты мне и сказала, что не любишь больших городов). Тебе всё в твоей квартире и за окном кажется значительным, более значительным, чем за её порогом, ты чувствуешь себя "взрослой", серьёзной и "центральной". Ты ощущаешь дома уют, постоянство, комфорт и принадлежность этого мира тебе, ты наслаждаешься тут собой и своим миром, своим "я" - да, это так. Это прекрасно. Узнав это, я понял, что мой выбор оказался чрезвычайно правильным и что у тебя со мной гораздо больше общего, чем даже у тебя с собой. Ты как бы плаваешь в потоках, которые тебя овевают, ласкают тебя - и тебе там, дома, хорошо. И это моя надежда. И мой главный шанс. То, что мне казалось сначала в тебе враждебным, стало теперь моим союзником, и я знаю, что сделаю на это ставку.

Я просто понял, что у нас с тобой общий мир; я понял, что прожил с тобой, в твоей квартире, много лет, что я долго не выходил оттуда, и нет тут непроходимой грани. Всё твоё - это моё: и твоя мать, и присутствие твоей сестры, брата, о которых ты мне никогда не говорила, но я знаю, что у тебя есть сестра и брат (возможно, это с ним или с его друзьями ты в какой-либо раз ходила в кино), и вся обстановка в твоей квартире. Я увидел телефон в зале, а рядом с ним круглый и низкий стульчик - вроде пуфика. У вас в зале стоит стол - возможно, полированный; рядом с ним - стулья; есть секции либо секретер - и ещё, по-моему, сервант. Он стоит справа. Мне кажется, что в зале должен быть (может быть) и письменный стол. Окно зала (или, по крайней мере, одной из комнат) выходит на улицу. Телевизор в зале есть - но он стоит не посреди комнаты, а ближе к одной из стен. На двери из зала в коридор или на кухню висят такие цилиндрические "колбаски", гирлянды, которые надо откидывать, либо просто занавеска.

Квартира у вас трёхкомнатная. Да, кстати, в зале есть ещё и диван или тахта. Вы живёте на втором этаже. Вот то, что я "увидел" ч е р е з твоё сознание. Я могу ошибаться - ведь я воспринимаю тебя и твоё сознание "полуэмоционально", а не так, как реальные вещи - хотя ты, несомненно существуешь. Кстати, школа, в которую ты ходила, сравнительно недалеко от твоего дома, да мало ли что я ещё могу тебе наговорить (и, всё-таки, глядя в окно, ты чувствуешь себя в ином, высшем и более "центральном" мире)!

Когда ты приехала домой - всё было так, как всегда.

Снова ты наслаждалась тем, что ты обрела тут, снова у тебя было настроение первооткрывателя, и "просто дочери", которая увидела после разлуки мать.

Утром ты как бы купалась в своих ощущениях, чувствовала дом, свою квартиру, ты наслаждалась своими ощущениями, своим миром. Но кое-что изменилось.... это "кое-что" было догадкой - что всё это есть и в моём мире, что твой мир просто повторяет то, что есть у меня - пусть оно и скрыто где-то под наслоениями, но у меня всё более "генерально", и твои мир - только часть того огромного, что ты чувствуешь у меня.

Кроме того, твой мир статичен; со мной же ты движешься, ты обретаешь настоящую жизнь, что заселяет твою безжизненную Фантазию живыми существами.

Вот что ты почувствовала. Ты этого не осознала. Но это осознал за тебя я.

Итак, второе число. Пятнадцать минут первого ночи. Ты стоить у своего подъезда или просто в своём дворе с парнем. В Солигорске. Может быть, это твой брат. Может быть, нет. Но даже если это твой брат, он подвергает тебя опасности, соблазнам, риску потерять связь со мной. В этот момент я у себя дома, в Бобруйске, вижу это - но не страдаю. Я пытаюсь, собрав свою волю и сконцентрировав её, вмешаться в то, что стало, но пока я бессилен. Ты не уходишь от чужих уговоров и хитростей, не ускользаешь. Что ты можешь сделать? Сказать ему "уходи"? Но если это твой брат, и он, допустим, хочет взять тебя куда-то с собой: куда он уйдёт?.. Может быть, это просто твой хороший знакомый, может быть, это случайная встреча...

Но - что бы ни происходило - всё решается не снаружи, а у тебя в душе. Я в этом абсолютно уверен. В тебе все соблазны, в тебе все опасности. Это та тёмная, страшная сила, с которой ты остаёшься наедине.

Но я не был бы я, если бы отчаялся в этот момент; и я не унываю. Я воздействую на этот раз на него. В тебя я вселяю покой, обыкновенный покой - и, когда ты, предприняв тактический маневр, теперь мягко уклоняться от него и уходишь к подъезду, он думает, что так и надо, не понимая, что это просто к о н е ц для него.

Ты поднимаешься по лестнице. В тебе не остается ничего от его объятий, или от его слов. В тебе безраздельно господствую я. Ты уверена. Ты открываешь ключом дверь (нет, всё-таки тебе открывает сестра). Двадцать или двадцать пять минут первого. Ты любишь меня. Ты мне верна в душе. Я удовлетворён. Но я не прерываю письма. Я ведь в это самое время пишу тебе. И этим допускаю ошибку. Связь между нами из-за этого рвется. Ты не ощущаешь меня. Ты скользишь, проваливаешься, у тебя странное чувство. Я снова в опасности. Боже! Но я уже другой. И, пока ты будешь спать, я создам тебе такой мир, такие чувства, такой быт, от которого ты просто ахнешь. Пока ты будешь спать, я проконтролирую твоё сознание, я за это время перевоплощусь в другого, стану другим, именно таким, какой тебе теперь нужен, я переселю свой мозг, своё сознание в тебя, и ты увидишь, что я такой, каким я стал, точно такой же, как тот, с кем ты была, и во мне именно то, что привлекло тебя в нём, но между мной и ним пропасть: ведь я гораздо больше похож на него, чем он на себя сам, я стал им лучше, правдивей, чем он сам, он проигрывает мне, я лучезарен и осенён, я л у ч ш е, я выиграл. Стоп!

Прокрутим всё назад. Так... так...Что-то упущено. Но не главное. Главное в том, что мной движет добро, мною движут те добрые силы, которые противостоят силам зла. И битва за тебя продолжается.



Теперь я нашёл запись, что первое письмо я всё-таки ей отправил. И на него пришёл ответ:


Здравствуй, Вова.

Пишет тебе твоя Алла. Та самая Алла, с которой ты получил столько удовольствия, и я получила очень много удовольствия от тебя. Но ведь это ещё не любовь. Тогда мне казалось, что это так. А теперь я в себе сомневаюсь.

Ты пишешь, что я должна быть достойной тебя. А я наверно недостойна тебя. Потому что я дала уговорить себя пойти в кино. И там были те, кто ко мне неравнодушен.

А после кино меня пошли провожать. Мы стояли возле дома, и вдруг что-то случилось. Я видела напротив меня ледяные глаза. Я пошла к подъезду, а он провожал меня стеклянными глазами, и не догнал. На него это совсем не похоже. Я не собиралась ни с кем, а с ним - тем более - быть. И я бы всё равно ушла домой. Но я вижу, что всё не так, как обычно. Или, может быть, ты меня оттуда, из своего дома, контролируешь?

Когда я пришла домой, сестра поинтересовалась, почему я не пошла с братом, чтобы он не влез ни в какую драку, а потом сказала, что звонил мой парень из Бобруйска, и мама отвечала по телефону. И я поняла, что это звонил ты.

Села в зале рядом с телефоном. Смотрела, смотрела на него, и так и не позвонила. Потом я так и уснула в зале на диване, и мне снился ты, очень строгий, и никуда меня не пускал. И сон был, как на самом деле. Если это какие-то твои фокусы, то я тебя очень прошу: отпусти меня. Я хочу, чтобы всё было, как раньше. А теперь я какая-то не своя.

Позвони, если хочешь поговорить.

Твоя Алла.


А вскоре мне позвонила одна из подруг Аллы, и советовала приехать, потому что... Она этого конкретно не говорила, но нетрудно было догадаться, что Алла "уходит на сторону". Возможно, назло мне и моему "контролю". После письма от самой Аллы Б., и этого звонка, я написал новое письмо, и тоже его отправил:



письмо третье
Здравствуй, Алла!

Я долго думал, и вот - решил тебе написать. Как ты знаешь, я живу очень хорошо. Просто прелестно. Не скучаю. А если бы и захотел - не могу: таков он я. Так что, как говорит мой дедушка, всё о'Кеу. Моя дорогая Аллочка, единственная скука, которой я подвергаюсь, я думаю, ты догадываешься, от чего происходит. И она меня очень волнует. Но, как сказал один из героев одного произведения, за которым я и повторяю им сказанное: "Помни, что я всегда незримо присутствую с тобой. И то, что я могу это сказать, меня утешает".

Итак, я веду прелестную жизнь. Знакомые мои, друзья меня не забывают. Даже иногда поздравят с Новым годом.

Так, например, Леночка. За исключением первого числа (надо думать, она в этот день находилась в подвыпившей компании), она мне звонит каждый день и говорит, что приедет. Я, конечно, никому не отказываю. Тем более, своим самым близким друзьям. Но, правда, случается и так, что у меня вдруг заболевает мама - и мне надо немедленно явиться к ней, оставив своих гостей на лестнице перед запертой дверью моей квартиры, либо у меня случается что-то с дверным звонком, а бывает и так, что я просто сплю и не слышу назойливого жужжания - или просто занят.

Звонила мне и другая Лена (твоя Алёна). Она, наверное, думает, что не называть себя принято в нашем кругу - но я решил так, что это всё равно - и не выдал себя: ведь я прекрасно знаю и узнаю её голос. Ну, это всё частности. Как говорит мой знакомый лопух (то есть, Лопух - ведь имена пишутся всё-таки с большой буквы), хорошо, что нас всегда окружают люди.

И я бы добавил, пусть даже как хорошие, так и плохие. Ведь можно себе представить человека на необитаемом острове и посочувствовать ему. Ведь этому бедняге невозможно даже подумать о том, как его подстрелят на одной из полян, он не может развлекать себя представлением изумительной картины своей насильственной смерти, а умереть ему суждено разве что от какого-нибудь бронхита (что ещё для него довольно почётно (или, хуже того, от обыкновенного запора - ведь на острове нет, к сожалению, подсолнечного масла).

И, всё же, несмотря на то, что меня окружает такое множество прекрасных людей, я отчасти иногда себя чувствую как на необитаемом острове. Даже бравые ребята, бродячие современные скоморохи, развлекающие прохожих на улицах своими - как гири, - вот та-ки-и-ими кулачищами, не развлекут меня и никак не могут развлечь. Ведь я слезливо скучаю по одному человеку, по одной особе, а это очень тяжёлая болезнь, и в таких случаях весь мир напоминает необитаемый остров. И я на этом острове сижу у костра, иногда размазывая брызгающие слёзы своими перепачканными в золе ладонями.

Но и это ничто. Ведь я знаю, что мои приятели, верные ребята, не оставят меня в беде, и на этот раз развлекут так, чтоб забыл даже то, как меня зовут, чтобы выбить из моей башки разную там дурь, какой-то необитаемый остров... И я жду этого и не дождусь. Тем более, что предметы, которыми выбивается дурь, не залёживаются на полках кухонных шкафчиков. Только бы обо мне не забывали там, далеко, например, в городке С., и хранили то, что должны хранить. Это главное.

Если моё письмо тебя не развеселило, не знаю, что ещё может тебя развеселить. Надеюсь, что ты также немного скучаешь и чуть-чуть чувствуешь себя на необитаемом острове. Я отправляю тебе это письмо в качестве, приличествующем посланнику. Как-то камергер, один из камергеров Его величества, сказал: "Король отправляет меня почтовой каретой в качестве письма, а штемпель на конверте - это вот эта печать короля".

Я, слава богу, не король, у меня нет камергеров и я не свожу живого человека к позорной участи быть письмом. А, тем более, письмо к позорной участи быть человеком.

Надеюсь на скорейшую встречу. Жду непосредственного контакта, пресытившись идеальным. (Так садовник, наклюкавшись за садовым столиком и не сумев доползти до порога, "ждёт", пока вырастут его цветы всю ночь, в душе жаждая встречи с тёплой постелью и ванной). Вижу тебя, твои глаза: по видеотелефону, называемому воображением.

Думаю, ты, читая это письмо, увидишь меня. Ну, если не увидишь, так услышишь. А, в крайнем случае, сумеешь меня прочесть. Не скучай.

До встречи и д о с в и д а н и я.

Верь мне. Вера ближнему - лучшее в этой жизни.

Не забывай о моей святой любви к людям.

Особенно к некоторым.

 

Твой

В.Л.






ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Январь 1983 (продолжение)

Приведенные выше письма показывают, как развивались мои отношения с Аллой после её отъезда, и какие события происходили вокруг меня.

Всё это время Лена мне звонила, хотя я и отрезал себя, как ножом, от неё и от её окружения. Где-то на периферии моего счастья с Аллой и моей надежды на близкое "воссоединение" с ней, во мне никогда не прекращала пульсировать жилка сомнения и беспокойства, которое я прогонял подальше от себя, загонял его в самые дальние тайники души, но оно, незваное, приходило и приходило. Я просто не хотел признаваться себе в том, что продолжаю любить Аранову.

После того, как я откровенно поговорил по телефону с мамой Аллы, и признался ей в том, что хотел бы связать свою судьбу с её дочерью, добавив, что у меня есть собственная кооперативная квартира, что я в данный момент хорошо зарабатываю, и что, соединившись с Аллой навсегда, мог бы перебраться в Минск - все пути к отступлению были закрыты. Я сказал, что со мной её дочь в полной безопасности, что я не позволю ей ни пить, ни курить, и дал слово, что если женюсь на ней, никогда не стану ей изменять. Она приняла моё сватовство весьма благосклонно, и уже по тому, как она заявила, что "из-за правил и злых языков" придётся подождать ещё год, было ясно, что на своё согласие она "подписалась".

Моя надежда на то, что у меня что-то получится с Аллой, была одновременно и надеждой на то, что я смогу избавиться от своего родового клейма, от родового проклятья, освободиться от своих "молочных" братьев, от всех этих юных и старых вонючек-"вовочек", которых я знал, как облупленных, знал слишком хорошо, потому что я знал себя. Аранова, которая была в какой-то степени воспитана и пропитана ими, и слишком сильно с ними связана, для этого не совсем подходила. А оба родителя Аллы, и он, и она - из деревни, и сама она - типичная деревенская девочка, белокожая, светлая; всё это мне "подходило".

Но не зря говорят, что сердцу не прикажешь. Я знал, что люблю Аллу. Сейчас уже не меньше, чем Лариску. И всё-таки ещё глубже в моём сердце продолжало жить чувство к Арановой, которое было "самым моим", кровь от крови моей, плоть от плоти моей, и грозило мне очередной неудачей, "проколом" с очередной невестой.

Отъезд Аллы в самый разгар завязки наших с ней отношений явился сокрушительным ударом, но я первый раз в жизни нашёл в себе достаточно мужества, чтобы не отчаяться, а использовать её отсутствие во благо, и за время, в течение которого её не будет в Бобруйске, "создать" её, сделать её такой, какой она для меня будет приемлема, воспитать, культивировать в ней такое жизненное чувство, какое могло построить фундамент для будущего - моего и её.

Я воздействовал на неё с этой целью двумя способами: материально - через два письма, посланных ей, и разговоры по телефону; - и идеально: посредством воображаемой передачи на расстоянии неких эмоционально-волевых импульсов, целью которых было направить её чувства в "нужное" русло.

Безусловно, и там, и там я допустил серьёзные, но отнюдь не "смертельные" ошибки, и в целом мне можно с уверенностью поставить "зачот". Проблема в другом: в сомнительной этичности и правомерности самого принципа вмешательства в эмоциональную сферу юной особы как первым, так и вторым способом, и удержания её под неусыпным контролем. Тем самым я вызвал в ней ярость, досаду и раздражение. И, что ещё хуже, она оказалась первой из моих "подопытных крольчих", непостижимым образом почувствовавшей моё воздействие, а, может быть, только поверившей в него. Но при том я ведь ей рассказывал обо всём половинчато, и догадаться о более глубокой сути она могла только по намёкам или вопросам. А это было уже удивительно.

Выше я один раз указал, что в чём-то неуловимом Алла похожа на Неллю. И вот, для облегчения своей задачи, я реминисцировал образ Нелли, чтобы скорей проникнуть в сознание Аллы. (Вернее, к "иконке", и "печати эйдолона" сознания Аллы, "отбитой" в моём сознании). А ведь с Неллей я как раз и потерпел поражение. И это окрашивало всю мою борьбу в тона пораженческих настроений.

И всё же мои настойчивость и упорство, и вера в возможности "сенсорной телепортации" к концу пребывания Аллы в Солигорске переломили ситуацию в мою пользу, и ко дню приезда Аллы я уловил в ней такое светлое и чистое чувство, такую покорность и преданность, которых даже и не предполагал в ней вначале. Такой она мне стала напоминать Аранову. И образ последней теперь постепенно переселялся в неё. Таким образом, теперь это чувство было с моей стороны ответным, цельным и несокрушимым, и слияние двух чувств сделалось настолько потрясающим и могучим, что я забывал обо всём, и понял, что победил.

Хотя Алла и сообщила мне, что приедет семнадцатого, то есть в понедельник, я ощутил её присутствие в Бобруйске ещё в воскресенье. Она в этот день не пришла, но я знал, что это не главное, и был наполнен уверенностью.

Но так всё устроено в жизни, что беда ударяет с неожиданной стороны, и следующий документ вполне раскрывает это:


письмо четвёртое
(отрывок)
Дорогая Алла! Здравствуй.

(...)

За время твоего отсутствия случилось больше, чем когда ты была тут.

А я не только тем, что достал тебе справку, "спровадил" тебя раньше времени, но и я же фактически помог тебе задержаться, приехав позже.

А теперь я хочу беспристрастно, и уже спокойно, описать события последних дней.

Начну с того, что Роберт, мой директор, в пятницу, семнадцатого числа, неожиданно потребовал от меня, чтобы я приехал. Мотивировал он это тем, что, якобы, все преподаватели должны собраться в школу на хор, а я, мол, приеду, чтобы дежурить в школе.

Нежданно в этот раз на работу вышла Катя, которая до того болела, но, хотя необходимость в моём дежурстве в связи с этим отпала, я решил всё же подъехать, а потом неожиданно уехать назад в город: проверить, зачем меня посылали на работу в Глушу. Однако, Катя внезапно заявила, что не останется в школе - и, действительно, ушла, не дав мне уйти.

Я скрипел зубами, и готов был броситься с кулаками на стену - но ничего поделать не мог. У меня в голове вертелась полуфантастическая мысль, что ты могла бы приехать раньше, чем предупредила. Ведь у тебя есть ключ - и ты можешь войти в любое время. А у меня на кухне стоят две чашки: в одной я пил чай, в другой молоко, и не убрал их... На душе у меня стало неспокойно. Мне представлялось, что ты точно приехала, и уже там - а эти две чашки на кухне стоят как назло! Я приехал слишком поздно, и сразу убедился, что до меня в квартире уже к т о - т о б ы л. Когда твои мозги "заточены" под это, и, уходя, ты привыкаешь машинально запоминать расположение предметов, малейшие изменения немедленно попадают в поле твоего внимания. Когда я выхожу из дому, у меня в голове остаётся буквально фотографический снимок каждого помещения в моей квартире, расположения каждой вещи. В каком положении висит пальто в коридоре, где именно оставлена расчёска на зеркале, под каким углом приоткрыта дверь ванной, затворена ли дверь в туалет, или открыта: это и сотни других, даже мелких подробностей на момент моего выхода за дверь отпечатываются в моём сознании.

Ещё в детстве я играл с соседскими мальчиками, с Гришей Рутковским и с Димой Макаревичем, в игру "заметь, что изменилось", когда кто-то из нас выходил из комнаты, а двое других переставляли или передвигали мелкие предметы, и надо было перечислить, что "не так, как раньше". Кроме этой, я придумал другую игру: кто-то прятал коробку или ложку для обуви, а двое других должны были найти.

Я уже не говорю про метки. Волос, ловко приклеенный изнутри к входной двери, да так, что если я её чуть приоткрываю, он никогда не сорвётся; нитка, натянутая определённым образом между ручкой двери туалета и ручкой двери в квартиру; и многие другие: на выбор.

Так вот: когда я пришёл, все метки были порушены, предметы находились не на своих местах.

Например, я увидел открытку. Она валялась уже месяц на журнальном столике. А теперь она внезапно очутилась на зеркале! На коврике - следы грязи, которых не было, когда я выходил за дверь. Расчёска находилась теперь в правом углу зеркала, тогда как перед моим уходом она находилась в левом. Дверь из туалета была захлопнута, а теперь приоткрыта; а дверь из ванной была растворена достаточно широко, а теперь почти до конца прикрыта.

С этим понятно. А вот с тем, кто побывал, уже гораздо сложнее. Ведь я всё-таки не Шерлок Холмс. Мой папа деликатный человек, и не стал бы приходить в моё отсутствие - меня "инспектировать". Виталик мог заскочить, просто так, но не в этот раз. Мама: тоже могла. Я спрашивал всех троих, и никто не признался. Папа и Виталик - даже если б и заходили, никогда бы не скрыли. А мама - она могла не сказать. Но я чувствую, что на сей раз она говорила правду.

Неужели заходила ты?

Не стану долго и нудно разъяснять, почему я так думаю, но я почти уверен, что приходила не ты, а какой-то мужчина лет на десять младше моего папы. В ботинках, из тех, которые часто носят военные.

Как ты помнишь, я ещё в ноябре в очередной раз начал играть с Карасём в Мышковичах. Лучшей группы в Бобруйске никогда не было и не будет, и для провинциального рок-музыканта это почти единственная возможность роста.

В субботу мне явно не давали уехать из Мышковичей. Не буду описывать всю эту серию злоключений на холоде, на дороге, при выходе из клуба, и т.д.

В субботу же вечером мне звонила твоя мама...

Ещё в среду остановился - и перестал работать магнитофон. А в воскресенье "перестала работать" (сломалась) печатная машинка. Я открыл - и обнаружил, что рычажок на букве "и" срезан в одном месте, и две штанги подпилены. Это была свежая работа.

Все эти дни, начиная с четверга, мне постоянно звонил Боровик и ещё один человек, который звонит уже пару месяцев, подчёркивая свою связь с органами. Оба что-то выясняли, но делали это завуалировано. Боровик в разговоре по телефону был настырен и агрессивен.

В воскресенье на моей двери нарисовали череп и кости. А вечером в мой пустой (и то хорошо) почтовый ящик напихали тряпки, и подожгли. Свет в подъезде уже несколько дней не горит. А электротехник всё никак не приходит. Игорь (которому я помогаю по английскому) стал ещё бесцеремонней, и сделал так, что я не успел к телефону, когда кто-то звонил.

В воскресенье, когда я ехал в автобусе, какая-то шикарная девица всю дорогу очень настойчиво ко мне прижималась. Она была вся наманикюренная, напомаженная и накрашенная, с накладными ресницами, в коротенькой курточке с отложенным воротником и облегающих джинсах, и от неё пахло французскими духами Шанель-2. Я стоял на задней площадке, придавленный народом к поручням, а эта девица с силой притискивалась ко мне своим пышным задом. Я допускаю, что этот случай мог стать одной из причин того, что произошло в понедельник.

Ближе к вечеру, когда прозвенел звонок в дверь, я открыл, и увидел подозрительного типа с необычным лицом, молодого парня лет семнадцати-девятнадцати. Сзади него, на ступенях лестницы, стоял мальчик, и видно было, что они вместе.

- Гена тут живёт? - спросил он.
- Нет, - ответил я, и хотел потянуть на себя ручку.
- Подожди, - этот тип не позволил мне захлопнуть дверь.

Короче, он просил у меня записи, сказав, что его послал Олег Шеленговский, и хотел во что бы то ни стало прорваться в квартиру. Я узнал его: он был среди тех, что вылавливали меня и Виталика в 1981-м, на Новый Год, когда на нас было устроено покушение. Олег Шеленговский: юный аферист, проходимец, фарцовщик и начинающий блотарь, крутился с Борисом, и с теми остальными, кто заварил тогда всю кашу на Фандоке, и ошивался в своё время вокруг Обрубка. В основном, он водится только с евреями. А сам, думаю, не из них (не из "нас"). Что эта за игра, и каких целей добиваются, я не знаю, и мне невдомёк, почему активизировались именно теперь, но в первую очередь это игра на нервах. И в этом смысле они добились своих целей, потому что перед встречей с тобой, Алла, они здорово потрепали мне нервы, что, в свою очередь, отразилось на всём, что произошло между нами.

И всё-таки в воскресенье вечером я верил, что ты любишь меня, и я - тебя, и что мне удалось "стереть" - из моего сознания, из моего опыта последних лет - все неудачи и кошмары, и начать с tabula rasa , то есть с чистой доски, сначала. Мне казалось, что мы сможем любить друг друга самой чистой любовью. Что моё воздействие на тебя завершилось победой. И я знал, что ты приезжаешь уже завтра. Я был счастлив.

В понедельник я продолжал ощущать это лучезарное счастье.

В тот же день директор (Роберт) зачем-то освободил меня от работы, и послал с небольшим поручением в городскую музыкальную школу Љ 1, что мне показалось странным.

Когда я вернулся домой, я сначала поспал, а около пяти позвонил Костя. Я с ним познакомился случайно, и он зачастил ко мне. Я подозревал, что он дружен с Сашей Шейном, и хотя сам по-видимому обыкновенный парень, не провокатор, он нужен был мне для дезинформации. Он напросился ко мне в гости. Я сказал ему, что свободен до семи, так как не знал, во сколько ты приедешь и появишься. Моё нетерпение увидеть тебя было теперь скрашено его обществом. Я играл ему, и вдруг он сказал, что в дверь звонили. Он очень был уверен в этом. Я открыл. На лестничной площадке и ниже никого не было (а там всё ещё темно; свет не горел). Потом он говорил то же самое и во второй раз.

Неужели я так громко играл, что не слышал?..

Я принуждён был специально выйти, чтобы его мягко выпроводить, а потом принялся размышлять по поводу его утверждений, что в дверь звонили. Излишне говорить, что в моём состоянии нетерпения и волнения я склонен был поверить в то, что действительно кто-то приходил. Однако, я не стал сразу предаваться отчаянью и панике. Я так и не знаю до сих пор, это ты тогда приходила - или это ему показалось, или кто-то там просто баловался. Но, зная о том, что против меня могут играть не только люди из КГБ с их грубыми методами, а носители более тонкой игры, я думаю, что звонил - и убегал - тот самый мальчик, который приходил с типом, что спрашивал Гену (по-моему его зовут Семён или Яков). Но тогда, сразу, в состоянии нервного ожидания, мне не хватило самообладания, и я уже начинал "тихо убиваться" из-за того, что "не впустил" тебя...

Именно тогда меня заполнила неосознанная тревога и первая волна отчаянья. В нём было нечто большее, чем досада из-за того, что именно тебя я мог не впустить. Любое вмешательство "третьей силы" не сулило ничего хорошего. А на моих нервах, итак потрёпанных происшествиями последних дней, снова успешно играли.

Три долгих недели я ждал этого мига, я готовился к нему, жаждал нашей встречи: и вот, всё потеряно. Если это и в самом деле проделка "малолетнего диверсанта", он мог прибегать и "подшутить" надо мной перед самым твоим приходом, чтоб усыпить нашу с Костей бдительность. А "звонок Љ 2": это могла быть ты. Кроме того, я ведь надеялся на то, что ты придёшь одна, а ты вряд ли могла придти (если это была ты) именно в э т о время не одна... Когда я второй раз открывал дверь, кто-то действительно спускался вниз по лестнице. Наверное, мне надо было всё-таки ринуться вниз...

В таком состоянии в душе появляется почва для различных инсинуаций. Так, я говорил своей бабуле, что собираюсь жениться, подразумевая тебя, а бабуля могла тебе об этом сказать с другим подтекстом, и... В общем, какие только мысли не лезли мне в голову! И волна тревоги всё нарастала.

Я набрал номер своей бабушки, и спросил у неё, приехали ли "все" её квартирантки. Но она не ответила прямо на этот вопрос, и закрутила разговор так, чтобы вообще уйти от ответа. И, хотя она живёт рядом, в соседнем доме, я всё-таки мог с тобой разойтись, если бы ты пошла не через двор, а вокруг дома. И поэтому не спешил отправляться к бабуле с визитом.

Вместо этого я сначала намеревался позвонить Ирке. Но если всё-таки ты ещё не приходила, и можешь с минуты на минуту придти одна, это могло бы всё испортить - тогда она должна была тоже придти вместе с тобой.

Я укорял себя за то, что не настоял на своём, и не встретил тебя на станции. Хотя, с другой стороны, я мог в этот час быть на работе.

В конце концов я не выдержал, и позвонил. И по-видимому совершил ошибку. Я сказал Ирке правду: что кто-то звонил в дверь, и я опасаюсь, что это могла быть ты, хотя когда я дважды открывал, на лестнице никого не было. Она сказала, что вы придёте ко мне до девяти. Это было для меня крахом...


[Именно на этом месте текст письма обрывается; последние два листка безвозвратно исчезли...]



Алла явилась (вместе с Ирой и с Мариной) часов в девять или чуть позже. Я почувствовал в ней какую-то закрепощённость, как бы преграду для себя. Мне стало казаться, что она и приняла именно сегодня какое-то половинчатое решение, и отвыкла от меня. Даже её новая белая кофта, в которой она пришла, воспринималась мной, как преграда. Хотя кофта эта была сверху оттопырена, и под ней - я знал - только бюстгальтер. Когда она вошла в зал, и я пытался её обнять, она отстранялась, и в конце концов сказала: "Ты же знаешь, я этого не люблю". Точь-в-точь как Аранова. Алла не была грустной, но в то время, как Ира и Марина смеялись в ответ на мои шутки, она сохраняла серьёзную мину, и ни разу не улыбнулась, молчала.

Но именно теперь на меня снизошло вдохновение, и я был в ударе. И никто не посмел бы ускользнуть от моего обаяния. Когда Алла в первый раз улыбнулась, я понял, что лёд растоплен. Всё опять было как тогда - и даже лучше. И всё-таки я знал уже, что Алла подверглась обработке неведомой "третьей силы", а у тех, кто прячется в тени и наносит удар в спину, всегда выигрышная позиция.

Мы слушали музыку, я играл, рассказывал что-то весёлое, и всё вступило в такую фазу, когда я с Аллой как бы стал чувствовать почву под ногами. И тут раздался звонок в дверь. Я увидел в глазок, что это Игорь, сын соседки, тёти Доры Лившиц (он был с фонариком), но по инерции открыл ему. А Игорь, хоть ему не больше пятнадцати лет, уже законченный аферист, фарцовщик, и такой деловой, что хоть куда! Когда мы с ним вместе прошли в квартиру, я понял,
ч т о потерял. Я прочитал по лицу Аллы, что приход Игоря вызвал в ней досаду и разочарование; но это была больше, чем досада. Его приход нарушил атмосферу, п р о ц е с с; всё оборвалось. Я стремился его как можно быстрее выпроводить, но уже был почти уверен, что то, что произошло, необратимо.

И всё-таки мне удалось исправить положение. Я сумел почти невообразимой игрой заставить всех троих поддаться моему настроению, увлечь себя в этот поток раскованности и доверия, но того, что было перед приходом Игоря, э т о уже на восстановило. Этот пик, этот кульминационный подъём оказался меньшим. И тогда, когда я ещё надеялся достичь большего, девочки вдруг сказали, что им надо уходить. Причём, больше всех напирала Алла. Она сказала, что они обещали Тане быть в пол-одиннадцатого, а уже начало одиннадцатого. Признаюсь, что я в душе желал, чтобы они скорее ушли. Это было и результатом прохладной встречи, которую после трёхнедельной разлуки мне устроила Алла, и многочисленных стрессов последних дней, обрушивших на меня целую серию подлых ударов, и даже того случая в автобусе, когда я вынужден был с такой энергией и силой отстраниться от прижимавшейся ко мне девицы, что окружающие косо зыркнули на меня, не сговариваясь, а я тогда чувствовал, что ещё секунда: и у меня брызнет... И потом: я помнил, что без тренировок и без мастурбации, к которой я не склонен, шансы на неудачу сегодня так велики... Можно попробовать объяснить это Алле: не вызывать же Аранову, в самом деле, в качестве тренера; не заставлять же себя мастурбировать, когда не хоцца. Но захочет ли она слушать? Поймёт ли?

Я чувствовал, что потерял что-то, но ещё не знал, что, и насколько это серьёзно.

Но у дверей я отдал себе отчёт в том, что Алла пропускает Иру и Марину, и остаётся одна, без них: словно ждёт, что же я буду делать. А перед тем она сказала, что ей надо разрешить со мной какой-то личный вопрос. (Опять совсем как Аранова). Если она случайно не "залетела" (не забеременела), тогда "личный вопрос" может быть только один. И неважно, что она стоит уже одетая. Этим меня не обманешь. Но отдельно от моего з н а н и я, глупая мысль прокручивала пустые рассуждения, типа "но ведь в пол-одиннадцатого они должны быть у моей бабушки", и что теперь "неизбежна закомплексованность номер два", и был оглушён психологически инертным осознанием "уходит". Я сказал ей, чтобы она приходила одна, и она ответила, что постарается, но, мол, если только Ирка за ней не увяжется. А потом она сказала, что во вторник, то есть завтра, она не придёт, а только в среду, но через какое-то время, как будто забыв про свою категоричность, вдруг взволнованно сказала "посмотрим" (опять точь-в-точь как Аранова). Правда, через минуту она "исправилась", заменив "посмотрим" на "не знаю", словно испугавшись, что этим выдала свои чувства. Она позволила себя поцеловать, и ушла, дав твёрдое обещание придти в среду без девочек.

Когда она ушла, меня охватила спонтанная радость. Мне хотелось прыгать, кричать что-нибудь, петь, бежать куда-то. Я чувствовал, что победил. Я получил гарантию в том, что добьюсь Аллы, что увижу в среду её одну, без никого.

Я не допустил проявления "сверхзакомплексованности номер два", сумел пробить брешь в первоначальной зажатости, замкнутости в себе Аллы, сумел почувствовать - а это важнее всяких умозаключений, и в этом нельзя ошибиться, - что отношения с Аллой теперь на "нужном" уровне.

Но, с другой стороны, мой скромный опыт подсказывает, что в отношениях с женщинами пословица "куй железо, пока горячо" (перефразированная Шлангом и Арановой в "х'уй - железо, пока горячий") подходит как нельзя лучше, и каждый упущенный шанс: гол в твои ворота. И почувствовал горечь. Эта горечь всё активней накапливалась и оседала во мне. Что сказать? Алла безумно хотела остаться. Ведь не зря же она пропустила Марину и Иру вперёд. И сама задержалась... У нашей встречи теперь не было апофеоза. А его отсутствие всё зачёркивало. Я был теперь уверен, что мне стоило проявить лишь чуть большую настойчивость: и я добился бы близости. Ком досады встал в моём горле. Любому порыву необходимо завершение; зданию - крыша; музыкальному спектаклю - кульминация; симфонии - апофеоз. Как я мог допустить, чтобы наша встреча осталась без завершения!

Я вспоминал, каким я сам был в свои девятнадцать-двадцать лет, и ясно представлял уже, что какая-то часть Аллы повторяет мои тогдашние устремления и мечты. Как и я в то время, она ищет вершины: пиков ощущений, климакса порывов, вдохновенного удовлетворения желаний. С ней нужно обязательно закрепиться на одной высоте, и, разбив лагерь, потом отправиться покорять следующую. И теперь, где бы она ни находилась, в ней всё бурлит, требуя выхода, а его нет! И самое страшное, если в ней всё кончится досадой, что затмит все другие эмоции. Досада сродни пепелищу. Пусть уж лучше ненавидит меня. От ненависти до любви один шаг. Только бы меня не захлестнула моя собственная досада. Тогда при встрече с Аллой обе досады соединятся: и это конец.

И, тем не менее, я всё никак не мог преодолеть своей собственной досады, которая всё булькала во мне. За ней скрывались гордыня и эгоизм.

А если бы действительно мой мозг был "подключён" к сознанию Аллы? И досада, которая теперь разливается во мне желчью, перетекала в неё?! Или всё-таки перетекает?

Где-нибудь в деревне, где такие, как я (не по типу, по "уровню") в диковинку, ей просто не было бы, куда деваться. Есть такая пословица, "на безрыбье и рак рыба" (или, как говаривает Леночка Аранова, "на безрыбье придётся и мне раком стать"). А тут вокруг неё увиваются самые видные парни училища. Один из них настоящий красавчик. Прямо-таки Аполлон в юности. Белокурый, с ясным, открытым взглядом, с накачанными бицепсами... Правда, он не так знаменит, как я. Ну и что? И каждая моя ошибка может стать катастрофой.

Если бы наши сознания действительно были "сообщающимися сосудами", мне следовало её чем-то заинтересовать. Ввести в её сознание какой-то объект, который вызвал бы её любопытство. Я попытался "прозондировать" её чувства, выяснить её эмоциональное состояние, где бы она сейчас ни находилась. То ли это были мои собственные ощущения, то ли её, но в меня "перетекали" взрывы эмоций, фейерверки их токов, стихия, симфония разрушения, спазмы. Спазмы? Какие спазмы? Ревность, досада, ярость, недоверие, брезгливость, пренебрежение, неудовлетворённость, отчаянье, упрёк, агрессия, издёвка... Издёвка? Ревность? Недоверие? Нет, это не моё. Откуда они во мне? Особенно весь этот букет разом. Может быть, я это бессознательно вообразил? Но тогда следовало бы предположить, что я смогу хоть в какой-то степени это контролировать, а я всё никак не мог овладеть процессом развития "той" эмоциональной линии, не мог взять под свой контроль то, что происходит.

По тому, что я чувствовал, я был уверен, что она у моей бабушки. И теперь засыпает. И моих ушах почему-то явственно зазвучали слова моего дяди, папиного брата Фимы, о том, что бабушка - добрая колдунья, что в ней есть какой-то ДАР, ясновидение, способность влиять на что-то такое, что мы по определению контролировать неспособны.

И всё-таки мне удалось закрепить некий обобщённый итог, сгусток если не победы, то, по крайней мере, какого-то "нейтрального" результата, как матч с ничейным счётом.




ГЛАВА ВТОРАЯ

Январь 1983 (продолжение)

На сей раз моя борьба увенчалась успехом, потому что Алла всё-таки пришла - уже во вторник; а не в среду, как обещала. Чуть запыхавшись, она плотно прикрыла за собой дверь, и сообщила, что Ира с Мариной "идут сюда"; она так и не смогла от них отцепиться, и ей пришлось признаться, что она собралась ко мне.

Выходило, что они ещё не тут лишь потому, что Ира чуть задержалась, а Марина теперь ждёт её у моей бабушки.

Несмотря на это, я всё-таки запер дверь "на все замки", включая задвижку и цепочку, и увлёк Аллу - как она была (в пальто и в шапке) - за собой вглубь своих апартаментов. По дороге к спальне мы "потеряли" её верхнюю одежду, и, приближаясь к одной из кроватей, "потеряли" всё остальное. Это первое свидание с глазу на глаз, после более, чем трёхнедельной разлуки, грозило нам обоим невиданным наслаждением - и, разумеется, очередным нарушением принятых в обществе норм. К несчастью, неопределённость ситуации, дамоклов меч вероятного появления Иры и Марины, ожидание стука в дверь - сыграли злую шутку с моей психикой. Но и это ещё не всё.

Как только мы оказались в кровати, настойчиво зазвонил телефон. Он трезвонил пять или десять минут без перерыва, пока я не подошёл и не взял трубку. В маленьком круглом динамике, прижатом к моему уху, царила настороженная, цепкая тишина, вперемежку с тихим шипеньем и шорохами. Тот, кто звонил, никак не обнаружил себя. Потом телефон звонил снова: как только я опять оказывался с Аллой в кровати, и "надрывался" без малейшего перерыва "до посинения". Если тот, кто стоял за звонком, намеревался мне помешать, он добился своей цели.

Именно тогда в момент близости с Аллой у меня случилось то, что два или три раза случалось с Арановой. Стоило мне выйти на минутку в соседнюю комнату (пусть даже там и трезвонил телефон) - и всё было в порядке. Но как только я возвращался к Алле, меня охватывала паника - и всё повторялось. Тем не менее, в тот раз мне удалось преодолеть страх, свой комплекс: и у нас всё получилось, да ещё как!

Но потом, в один из тех двух дней, когда однажды мы с Аллой были в квартире моей бабушки, и валялись там на кровати, Алла, искавшая близости, натолкнулась на непреодолимое препятствие. После такого с любой пассией был бы конец. И, по человеческим меркам, так и должно было случиться. Но я сделал "всё" - и мне удалось снова затянуть Аллу к себе домой, где стала назревать та же развязка. Я оказался перед ультиматумом поражения. Но я хитростью и уловками сумел, оставив её, удалиться на кухню, и, когда я вернулся, всё было уже в порядке. Так повторялось несколько раз, и я сделал всё, чтобы не допустить катастрофы, вплоть до того, что заговорил с Аллой о своей проблеме. Я рассказал ей о том, что это проблема психологическая, и что вызвана она тем, что несколько раз в самые интимные моменты меня заставали врасплох всякие помехи: то моя мама штурмовала дверь, то ещё что-нибудь; и от этого развилась паника и страх.

Она спросила у меня "и что теперь?", и я ей честно признался, что нет однозначного ответа, но что из любой закомплексованности обязательно есть выход - от психотерапевта до пилюль, - и что я непременно изучу медицинскую литературу и расспрошу знакомых врачей. На этом я не остановился, и заявил, что у меня такое бывало два или три раза с Арановой, и больше ни с кем и никогда, и что с Арановой я "вылечился" тем, что неделю подряд спал с ней - каждый день, без перерыва, и такого больше не повторялось. Я сказал, что это лекарство будет приятным и полезным для нас обоих, хотя кроме него "есть и другие". Но ЭТО, конечно же, всех предпочтительней. Единственное условие: чтобы "спальный" цикл ни в коем случае не прерывался. Я заявил, что это абсолютная правда, и что я никого не обманываю. И мы бросились преодолевать мою "закомплексованность" вместе. Успешно её преодолев.

Я никогда не забуду, как она просто и бесхитростно ответила на одно из двух моих излияний: "Я сделаю всё. Я сделаю всё, о чём ты меня попросишь. Я буду делать всё так, как ты мне скажешь". И она не обманула меня.

Ни к какому психотерапевту я, конечно, не обращался, и ни у каких врачей совета не просил, а по секрету рассказал Метнеру, надеясь на его природную порядочность и благородство. И он мне выдал: "Да чего ты... это... дурью маешься? Пусть сделает тебе минет: и всех делов. Покажи мне хоть одного, у кого после этого пиписька бы не стояла". И посоветовал есть побольше сметаны с орешками.

Метнер действительно оказался джентльменом, и никому моего секрета не выдал. Но к его советам я остался глух: первый я проигнорировал потому, что следование ему было для меня неприемлемым и невыполнимым. (Хотя своим образом жизни я давно покинул Страну Пуританию, она не покинула моей головы). А ко второму я просто отнёсся легкомысленно, не веря в то, что какие-то орешки со сметаной, и ещё несколько подобных рецептов, продиктованных Метнером, могли бы в этом деле помочь.

В любом случае с Аллой ничего такого больше не повторялось, и в этой области я оказался абсолютным чемпионом "в своём весе", сумев нокаутировать противника, который скрывался во мне самом. Зато урон своим отношениям с Аллой я стал наносить собственными глупостями и причудами, забывая о том, что разные люди смотрят на одно и то же разными глазами (не в последнюю очередь в зависимости от своего положения). Ведь рыбка смотрит на рыбную ловлю совсем другими глазами, нежели рыбак.

А темой наших разговоров и стержнем сделалось не что иное, как моя дурь. Вот где была настоящая импотенция! Импотенция ума... Не важно, что Алла сама затронула эту тему, как будто обо всём догадалась. Она прозорливо замечала, что моё желание знать о том, на какой стадии находятся её чувства (не разлюбила ли она меня; вернее, не начинают ли её уводить в эту сторону её мысли и ощущения), выходит далеко за рамки её присутствия. И допытывалась у меня, как это мне удаётся. Если бы я был умнее, я бы попросту заявил, что всё это игра её воображения и "фантазии". Конечно, она бы немного разочаровалась: жизнь бы потеряла такую захватывающую интригу! Но всё бы стало на свои места. И очень быстро. Только я поступил наоборот. Сначала намёками, а потом всё более и более открыто я стал говорить с ней на эту тему. Уже в самый первый раз после трёхнедельного воздержания, когда я смотрел, как она натягивает на свои худые бёдра колготки поверх трусиков, между нами состоялся первый из таких разговоров. А потом они повторялись всё чаще и чаще.

Например, в тот день, когда приход Аллы состоялся после наших с ней весёлых и хитроумных интриг против её знакомых и подруг в стиле "Свадьбы Фигаро", состоялся следующий разговор:

Алла: Ты согласился с тем, что, если я только подумаю об измене, ты это почувствуешь. Ну, так как, ты чувствовал что-нибудь?
Я: Тридцатого числа, где-то с восьми вечера, я чувствовал: что-то происходит, и даже послал телеграмму, надеясь, что она дойдёт.
Алла: Да, телеграмму твою мы получили. Так во сколько, ты говоришь, тридцатого ты там что-то учуял?
Я: Где-то с восьми до одиннадцати.
Алла: А, это приходил Женин друг (она назвала фамилию), а Жени не было дома. Он сидел у нас, со мной, с восьми до пол-одиннадцатого, а потом пришёл Женя. Ну, и больше ты ничего не чувствовал?
Я: Первого числа - это был праздник, и этот день ты должна была запомнить, - ты пошла в кино, и я заранее это "увидел", потому и позвонил. Не могу утверждать точно, но мне почему-то кажется, что в кино ты отправилась с какой-то одной подругой, но не с Ирой; и с вами из вашей компании больше никого не было. Неужели я ошибаюсь, и ты всё-таки была с Ирой?
Алла: Я была в кино с Герой [лучшая подруга Аллы]. Мы с ней смотрели фильм "Карнавал".

В этот момент нас прервал на самом интересном месте приход Аллиных друзей, среди которых была Ира и Марина, и (о, ужас!) я дал втянуть себя в продолжение этого разговора, уже при всех! Когда мы, повторив наш диалог, конечно, не слово в слово, но с самого начала, дошли до описания тридцатого числа, выяснились новые подробности:

Алла (всем): Это приходил Женин друг. Ира знает, кто [Ира кивнула]. Жени не было дома. И он стал интересоваться, есть ли у меня кто-то, с кем я сейчас дружу. Потом стал спрашивать, нравится ли он мне; и тут как раз принесли телеграмму.
Я: А твои родители были дома?
Алла: Сначала нет.
Я: А что, разве после шести телеграммы разносят? Или начитали по телефону?
Алла: У нас разносят. До десяти вечера. Папа говорил, что одно время не разносили, а потом опять стали. Ну, и что было первого числа?
Я: Первого числа... - ты пошла в кино, я это "увидел" заранее, и потому позвонил. Ты была с хорошей подругой, но не с Ирой...
Алла: Я была в кино с Герой. Мы с ней смотрели "Карнавал".
Я: Вот... В общем... из кино вы шли вместе с парнями...
Алла: ...мы шли с Жениными друзьями...
Я: ...не знаю, куда потом делать Гера, но тебя домой провожал парень, и довёл тебя до подъезда...
Алла: Хм!.. До подъезда!.. Не только до подъезда. И в подъезд завёл. Он довёл меня до самой двери. - (Ире): Ты знаешь, кто это был. Женин друг, - она назвала имя: по-моему, Валера (не понимаю, как я мог не запомнить!), - футболист. Он приехал на Новый Год.
Я: И ты допустила с ним фамильярность...
Алла: Ничего я не допускала.
Я: По-моему, по "картинке", которую я видел, он слишком крутой. Может быть, связан с вашей местной "блатвой"?
Алла: Крутой! Ха! Никогда я не поверю. Он обыкновенный парень. И вот, кстати, очень хороший парень. Просто он сосед мне, и всё. Мы с ним зашли в подъезд, потом поднялись на седьмой этаж, постояли там, покурили, и я пошла домой.
Я: И тебе сестра открыла дверь.
Алла: Ну а кто же?!
Я: Это было после двенадцати?
Алла: Позже.
Я: Ну, где-то двадцать минут первого.
Алла: Нет, намного позже.
Я: Ну, во сколько, примерно?..
Алла: Я не помню точно, но гораздо позже.
Я: И тебе открыла дверь сестра...
Алла: Нет, я сама открыла дверь. У меня есть ключ. Теперь я вспомнила. Да, точно. В тот раз сама.
Я: Ну, во всяком случае, она вышла тебе навстречу.
Алла: Не помню. - (Чувствовалось, что она что-то не договаривает).
Я: Ты часто у себя дома стоишь перед балконом, что выходит на улицу, представляя, что ты в большом городе.
Алла: Перед балконом...
Я: Да. У вас есть балкон, который выходит на улицу.
Алла: А сколько у нас вообще балконов?
Я: Два.
Алла: Да. И один выходит на улицу.
Ира: А что вот вообще у Аллы дома? Ты так можешь описать примерно, что у них там стоит?
Я: У них есть в зале диван (или тахта), секретер (или сервант), и ещё такие "колбаски"... - цилиндрики на двери.
Алла: Не понимаю...
Я: Ну, такие, что вместо занавески; что-то вроде портьер.
Ира: Алла! Он хочет сказать...Ну, как в барах...
Алла: А!.. Нет, у нас на двери ничего нет. Это у Геры такие висят как раз на двери в зале.
Я: Стоп! Вот! Гера ведь твоя лучшая подруга. И ты часто бываешь у неё дома...
Алла: А что ещё у нас?
Я: У вас в зале телефон, и...
Алла: ...так...
Я: ... и какой-то маленький стульчик, вроде пуфика... Или табуретка...
Алла: Нет, у нас такого нет. И секретера у нас тоже в зале нет.
Я: Не знаю, но у вас должен быть секретер.
Алла: У нас только...
Я: А что такое секретер? Ты знаешь это?
Алла: Ну!..
Я: Такие секции - но просто не открытый такой, как вот с полками, а закрытый, со стеклом, или с откидной дверцей.
Алла: У нас в зале стоят секции, только не с книгами, а у нас хрусталь...
Ира: А что ты говорил насчёт пуфика или стульчика?
Я: Может быть, это такая вот маленькая штучка для ног, как игрушечная табуреточка; чтобы ноги ставить...
Ира: Точно! Алла, у вас она обычно в зале стоит... А что у них ещё в квартире, не можешь сказать?
Алла: Подожди. А стол у нас в зале есть?
Я: Да.
Алла: Ну, возможно. А какой формы? Круглый, прямоугольный?
Я: Прямоугольный полированный стол, коричневый. Рядом с ним - стулья.
Алла (смешавшись): Ну, может быть...
Я: Так верно или неверно?
Алла: Может быть...
Я: Ну что "может быть"! У вас ведь в зале стоит такой полированный стол со стульями!..
Алла: Ну ладно, хорошо!
Ира: А ты скажи, Алла за это время тебе изменяла?

И так далее...


Хорошенькую же невесту в очередной раз я себе надыбал! Один "Женин друг" сидит у неё дома в отсутствие родителей почти до полночи. Второй провожает домой даже не в час ночи, а "гораздо позже"! А где это есть такие кинотеатры? Самый последний сеанс - до полдвенадцатого. Но ведь я звонил в Солигорск с центрального почтамта не позже пяти, от силы в пять-двадцать. Она уже была в кино. Пусть фильм двухчасовой (хотя вряд ли). Тогда в семь-десять она должна быть дома. Получается, что "вместе с парнями" (с Жениными друзьями) Алла с Герой "провожались" в семь, а "допровожалась" она до дому без Геры, зато с футболистом Валерой (или как его там?) "гораздо позже" часу ночи - а это могло быть и в три, и в четыре часа утра. Только не домой отвёл её футболист "Валера", а к Гере домой: поэтому и связались у меня в голове с приходом тогда Аллы "домой" эти висюльки на двери. Просто она вернулась под утро второго января не к себе... И поэтому так сбивалась, когда речь зашла о том, открыла ли ей дверь сестра, или она сама открыла квартиру, своим ключом... Очень просто! Открыла ей Гера. Только не её, а собственную дверь.

Так стоит ли из-за неё убиваться и терзать себя душевными драмами?

Может быть, потому её мать сразу "на всё" и согласилась, что она хорошо знает настоящую цену своей дочери? А ведь ей только семнадцать лет! И, когда мы с ней оказались... первый раз... - ей не было даже и семнадцати.

Да, я получил от неё кое-какое удовольствие, что компенсировало некоторые издержки, но я ведь не циник, и не какой-нибудь там меркантильный сухарь. И лучше бы это удовольствие получил от Арановой, которой, честно говоря, Алла не годится и в подмастерья. Только внешне так кажется, что эта "звезда Солигорска", эта малолетняя шлюшка города "номер один" - будущая Аранова, или "Аранова в молодости". Та - определённо в свои четырнадцать лет (когда, говорят, она начала жить с мужчинами), или в семнадцать была совершенно поразительная, необыкновенная девочка. А эта - обычная, каких много, разве что красивая. И хитрая.

А я придурок, осёл. Только теперь уже ничего не поделать. Я уже дал слово. И я за неё теперь отвечаю...

Сейчас я вспомнил, что Лена показывала мне одну из её детских фотографий. Таких ангелочков я в жизни не видел. Но и я был в детстве красавчик. Только с большими ушами. И то, что скрывалось во мне и в Лене под внешним видом, пожалуй, можно сравнить. Мы стоим друг друга. Только в разных областях. В одиннадцатилетнем возрасте я стал потихоньку, тайком от родителей, выбираться ночью на улицу: посмотреть, что происходит, "когда темно и автобусы не ходят". Тогда же в товарном вагоне добрался до Пуховичей, и тем же манером приехал обратно. С четвёртого класса занимался поисками подземных ходов, и, как ни удивительно, находил их. Ещё удивительней, что делал это не один. В двенадцать лет я собрал всех детей со двора, и увёл в Киселевичи. В четырнадцать собрал свою первую самодельную бомбу. В пятнадцать начал с гашиша, и к семнадцати кончил кокаином. В шестнадцать выпустил свою первую "подпольную" (самиздатовскую) газету. И так далее. Прелестней детей, чем Вовочка и Леночка, трудно было найти во всём огромном Советском Союзе. Жаль, что мы не росли вместе. Сколько всего мы могли показать и рассказать друг другу! А теперь я пытался "показать и рассказать" Алле. Но, во-первых, её до меня уже кое-чему "обучили", хотя учителя, видно, попались тупые; а во-вторых - ко всему остальному (кроме постели) она оказалась глуха. Но для меня даже это стало источником азарта, и прежний, более глубокий смысл существования, теперь сконцентрировался для меня на этих прикладных целях.

В один из этих дней, когда мы с Аллой были вдвоём, меня заставил вздрогнуть неожиданный звонок в дверь. Я посмотрел в глазок, и увидел свою маму, а рядом с её правым плечом... Лариску! Да, мне не привиделось: это была в самом деле она. Мама звонила и звонила, не отрывая пальца от кнопки звонка, как будто он виноват в том, что ей не открыли. Я подал Алле знак молчать, и она тоже заглянула в окуляр глазка, и, конечно, увидела там то же самое. И тут моя мама достала ключ, и стала ковыряться в замке. Она повернула ключ на два оборота, и единственное, что предотвратило "очную ставку" Аллы с Лариской, была задвижка. Но зато теперь обеим на лестничной площадки сразу стало очевидно, что дверь заперта изнутри. Думаю, вряд ли мама не отдавала себе отчёта в том, что она делает. Я даже предполагаю, что она предвкушала сцену под названием "не ждали", смакуя предстоящее выяснение отношений. Теперь весь праздник испорчен, но не до конца; потому что чёрное дело уже сделано: косвенное доказательство моей неверности получено, да и одно лишь то, что я их не впустил - уже повод для разрыва, а можно только представить себе, что теперь моя матушка наговорит Лариске, когда они окажутся на улице.

Но и без того снаружи, наверное, видели, что кто-то заглядывает в глазок, потому что я делал это с расстояния, не оставляя тени, а вот Алла прижмалась вплотную...

Примерно через полчаса звук дверного звонка как-то кастрировано задребезжал опять, и оборвался. Как петух, потерявший голос. Или дискант, пустивший петуха. И я всё понял. Видимо, Лариска возвращалась, и, делая вид, что нажимает кнопку звонка, на самом деле стояла под дверью и подслушивала. А мы с Аллой громко говорили и смеялись. Теперь это уже точно конец.

Алла, которая видела Лариску, спросила у меня: кто это? И я, чтобы не запутаться потом в излишне сложных хитросплетениях вранья, ответил ей, что это моя "бывшая любовь", которая живёт в Минске, и с которой мы "давно порвали". Тогда Алла спросила, почему, если мы с ней "порвали", она приходит опять. Я только пожал плечами - как будто это меня не касается. Алла сказала: "А она красивая". А потом добавила, что красивее Арановой. Я возразил, утверждая, что они обе красивые, только разные. Но я понял, что Алла имела в виду. В её глазах то, что Лариска моложе Арановой, имело огромное преимущество.

Вспоминая приведенный выше разговор (обсуждение моего "ясновидения"), я уцепился за спасительную соломинку: за мысль вызвать в Алле реминисценцию её дома, её квартиры, и через это укрепить свои позиции. И я добился цели. Сначала очень постепенно, а потом всё сильней и сильней Аллой овладевало чувство, какое я бы назвал недоумением. Оно захватывало её, и я понял, что совершил чудо, обнаружив эту лазейку.

А назавтра я почувствовал, что в Алле снова всё бурлит. Я ощущал в её душе циклопические тектонические сдвиги; там всё перемещалось и кипело; и происходили необозримые и бесчисленные катаклизмы. Мне оставалось только в мизерной степени сдерживать этот процесс; вернее, не сдерживать, а пытаться подстроиться под него, использовать в своих целях. Может быть, если бы я не поехал в тот день на работу, я смог бы что-нибудь сделать, но, увы! Я не хотел ехать в Глушу ещё и потому, что таким образом отдалялся от Аллы. Новое фиаско уже стучало в мои ворота. И всё из-за того, что я затеял эти глупые разговоры. После демонстрации моего "ясновидения" и кое-каких объяснений Алла наверняка считает, что всё, что она испытывает ко мне, навязано моей "злой волей", и стремится от этой "одержимости" освободиться. Она считает, что я манипулирую её чувствами, и пытается "получить их назад". А мне из-за работы теперь трудней было овладеть собой, чтобы настроится и постараться не допустить ошибок.

Настоящей дилеммой являлся вопрос, приходить ли к Алле, или нет. Она заранее объявила, что "день пропустит", но мне стало казаться, что через день она уже будет связана своими сомнениями и стремлением "освободиться" от моей "колдовской" власти над ней. Впоследствии, проанализировав свои действия, я понял, что не допустил ошибки, придя в тот день к бабушке, чтобы увидеть Аллу. Но не всегда в наших силах переломить власть обстоятельств. Иногда они бывают сильнее нас.

Прежде всего, я пришёл тогда в новой шикарной дублёнке и в новых джинсах, которые хотел подарить Алле - но моя мама всё спутала: требовала их "обратно", и я объяснил Алле, что моей маме надо их показать. Она послушно мне их отдала, но заявила, что их больше не оденет. И вот: я был в этих именно джинсах (Алла их чуть ушила, и подшила снизу кожей). Кроме того, я вообще выглядел в этот день отлично, свежо, и был бодрым, и в общем предстал перед Аллой эдаким весельчаком "непробиваемого" оптимизма, респектабельно улыбающимся и сильным. Это было уж слишком. Любая роль, любой сыгранный характер должен быть к месту. А моё настроение сегодня слишком контрастировало с текущим настроением Аллы.

Когда я пришёл, моей бабушки долго не было. А я заскочил прямо с работы, только-только приехав из Глуши, весь под впечатлением поездки, воздуха, и вошёл, внося с собой запах мороза и улицы, и меха дублёнки.

Я заметил сразу, что Аллу - от того, что она меня увидела таким - потряс шок. Её как бы ударило током: и она села на табурет и отвернулась. Кроме неё, в квартире находилась Ира. Я говорил про новенький автобус, что стал курсировать в направлении Солигорска, о том, что я видел по дороге, рассказал пару свеженьких анекдотов (ни Ира, ни Алла не смеялись), а потом сообщил, что мне надо Алле что-то сказать tête-a-tête , и поправился, добавив: с глазу на глаз. Иры вышла.

И тут я зашептал Алле, что прошу её придти без подруг именно сегодня... И тогда она в голос (точно, как Аранова) стала говорить, что сегодня не сможет придти никак. Всё это происходило на кухне. Через какое-то время туда снова вошла Ира.

Я что-то говорил - весьма удачно и остроумно, - и видел, как Алла согнулась, скрутилась, и сидит так, напоминая ребёнка. Её лицо покраснело, и она, возможно, готова была расплакаться.

Тогда я спросил её, в чём дело, но она не ответила, и мне пришлось инсинуировать, что, если её коробит от вида подшитых ею джинсов, которые на мне, то пусть её это не волнует, потому что я их сниму, и ей отдам назад. И пошутил, что только не теперь: я ведь не пойду в трусах через двор. А вообще, я добавил, меняться джинсами с подругой - это очень сексуально, и я хотел бы ей дать поносить другие мои джинсы, а эти, я сказал, я больше не надену, пусть она не волнуется.

И тогда она заговорила, и сказала, что она эти джинсы всё равно больше не оденет, и что если я хочу их выбросить, я могу это сделать без неё. Но, добавила она, дело не в джинсах. А дело в том, что, беспокоясь о том, чтобы она мне не изменяла, я сам ей изменяю, и меня совсем это не беспокоит. И она рассказала, что моя бабушка хвалилась насчёт того, что я, мол, скоро должен жениться. На что я заметил: "конечно, на тебе". А она сказала, что "на девушке с машиной", из чего я понял, что она намекала на Лариску. И до меня дошло, что моя бабушка, догадывавшаяся о наших с Аллой отношениях, теперь второй раз с умыслом поведала Алле, что я скоро должен жениться, явно смакуя это в расчёте на Аллу, и что я женюсь "на девушке с машиной". (О том, что мы с Лариской, не имея водительских прав, несколько раз гоняли из Минска в Бобруйска - и обратно, - знал весь двор).

И вот теперь Алла видела меня таким жизнерадостным, общительно-шумным, и не верила ни единому моему слову. Она видела в моём стиле поведения издёвку над ней, ложь и обман. А я всё равно "сорил словами" и прибаутками (а Алла так и сидела на табурете, отвернувшись, подперев рукой голову), и моя трескотня находилась в разительном контрасте с мрачным настроением девочек.

Когда я стоял уже у двери, не зная, что ещё могу сделать, Алла нехотя подошла, и я шепнул ей на ушко, что, если она даже ко мне не придёт, я тогда сам приду к ней... во сне. И ей будет сниться то, что мы делаем в постели, так, как если бы это происходило наяву. Тогда она меня вытащила за дверь, и спряталась со мной под лестницей, и там сказала, что если я это сделаю, получится, что я её изнасиловал. А я возразил ей со смехом, что я ведь не буду заставлять её делать это со мной силой, но что она сама, добровольно, мне отдастся, потому что ей это очень нравится, и потому, что она меня любит.

Я заметил, что она в каком-то ознобе, и как будто переломана пополам, и спросил её, нормально ли она себя чувствует, на что она заявила, что хорошо. Я спросил её ещё раз, не грипп ли у неё, не болит ли ей живот, и она опять утверждала, что с ней всё в порядке. Но когда я взял её за руку, её трясло. И я проводил её в квартиру, где она опять взгромоздилась в кухне на табурет, и сидела так, как будто у неё язва желудка. Ира тоже сидела насупленная, и со мной не разговаривала. Я пытался вывести их из данного состояния, а потом Алла вдруг поднялась, и, что-то сказав, ушла с кухни. Это был, достойный сожаления, конец моего визита. Я ушёл, так и не попрощавшись с Аллой, ушёл, не заглянув в спальню, куда она удалилась.

Может быть, она действительно себя плохо чувствовала, и ей что-то болело? Или её настроение, какие-то душевные муки (связанные или не связанные со мной) выросли до настоящей физической боли... Или она удалилась в спальню с тайной надежной, что я последую за ней? Или рассчитывала сама не зная на что?

Но меня настолько потрясло моё собственное заявление, сделанное под лестницей Алле, что я весь пылал от предвкушения "работы" над тем, что я затеял. Наверное, я ни на йоту не верил в осуществимость "затеянного"; нет, я определённого ни грамма не верил в "задуманное". Это была просто игра. Нечто вроде кривляния. Но оно меня воодушевило, и просто возможность разыграть самого себя, до такой степени, чтобы при встрече с Аллой мои фантазии-инсинуации звучали настолько убедительно... Я не "додумал" эту мысль просто потому, что меня лихорадило от нетерпения, и я хотел сию же минуту приступить к чему-то, что ещё не до конца понимал.

Я сообразил, что к "ночному вторжению" её сознание надо тщательно подготовить, и вот этой-то подготовкой сейчас и решил заняться.

Мне оставалось предположить, что мой уход вызвал в Алле новый выход эмоций. Я был готов к этому, и приступил к преодолению данного взрыва, чтобы направить его в нужное для меня русло, как говорится, с открытым забралом. Сначала всё, как мне казалось, проходило успешно, и я сказал себе: всё идёт по плану.

Но через несколько часов я почувствовал снова угрозу. На этот раз - прямую; причём: извне. Я подумал, что Алла либо собирается туда, где есть плотский соблазн, либо к ней кто-то пришёл, и уговаривает её пойти. Возможно, что назло мне - чтобы не достаться мне "во сне" (если она и правда поверила в это, в подобную чушь), она готова лучше достаться кому-то другому, и тем обессмыслить моё предприятие. В течение получаса эта догадка, это предчувствие настолько усилилось, что заставило меня чуть ли не взвыть. Я почувствовал, что должен немедленно пойти к бабушке, и увидеть там Аллу. Я написал стихотворение, и колебался, отдать ли ей его; в этом стихотворении говорилось о том, что если Алла не придёт ко мне в этот день, мы оба будем несчастливы в жизни, и над нами навеки будет простираться проклятие рока. Я сложил листик в карман и вышел.

Когда я пришёл к бабушке, я сначала сел на стул и уставился в телевизор, а потом, через какое-то время, спросил, где Алла; спросил у Тани, у третьей девушки, самой старшей, что живёт в Мариной и с Ирой у бабушки на квартире. Она ответила, что Алла там с парнями.

Я отправился в спальню. На кровати, на которой спят вместе Алла и Марина, лежали поперёк, облокотившись на стену, Валик и Сергей, а Алла сидела в голове кровати босиком, поджав под себя ноги. Увидев меня, она тут же соскочила. Подойдя ко мне, она спросила: "Ну, что ты хотел?" Её глаза смотрели странно: не враждебно с неприязнью, но в них был какой-то блеск и агрессивность. Она казалась сейчас совершенно другой. Я посмотрел на неё как будто говоря: "Так вот ты, значит, какая!" Поняв значение моего взгляда, Алла произнесла: "Вот, ребята пришли к Маринке, а её дома нет". Она ещё что-то сказала, оправдываясь.

Конечно, то, что я застал её врасплох, было огромным везением. Случай, который предоставил мне эту ситуацию, дал мне в руки очень сильное оружие, дал мне повод переосмыслить ситуацию, заставить Аллу увидеть всё как бы со стороны, иначе, то есть чтобы это словно произошло по-другому. Может быть, в ту самую минуту я и в самом деле верил в возможность человеческого сознания перекраивать действительность, переписывать время, обращая его вспять и заменяя осуществившуюся реальность на альтернативную, заставлять события, которые уже произошли, происходить не так, как они происходили, возвращаться вспять во времени - изменяя то, что свершилось. (Это всё касается чужого сознания.)

Я дал Алле листок со стихотворением, и она его взяла.

- Сейчас прочитать? - Алла задала этот вопрос как бы безразличным тоном - но я понял, что победил.

И тогда она поняла это, и повторила вопрос, а я, чуть-чуть призадумавшись, машинально кивнул, и тем самым клюнул на её наживку. И это было плохо, очень плохо... Алла прочитала, и сказала, что сегодня она придти никак не сможет, но добавила: "Завтра я приду". Сказано это было таким тоном, так, чтобы невозможно было не поверить. Просто и натурально. Но я, тем не менее, почувствовал, что психологическая установка читалась так: она может придти, а может и не придти. С тем я и ушёл.

Но теперь моя позиция была гораздо сильней, и, сказал я сам себе, в душе обращаясь к Алле, теперь можешь трахаться с кем угодно, и всё равно я тебя от своей дани не освобожу.

Оказавшись дома, в кровати, я упрямо и бодро уставился в потолок, вызывая образ Аллы, и концентрируясь на нём. Я старался не думать о том, было ли что-нибудь, и что именно у Аллы с Сергеем и Валиком, но где-то около двенадцати я представил, как она укладывается спать. И задумался. То ли я вообразил эту сцену, то ли она попала в мой мозг из сознания Аллы, которая находилась в данный момент в соседнем доме. И тут я решил во что бы то ни стало пойти, и проверить. Мне было так неохота вылезать из тёплой постели; на улице было темно и холодно, и неприветливая улица обстреливала окна дома синим, безжизненным светом заиндевевших фонарей. Да и как я мог "проверить"? Что я мог узнать? Идти к бабушке? Будить всех? И выяснить, что Аллы просто нет дома? То есть, что она в загуле. Опозорившись на весь свет.

Или подглядывать в окно с улицы? Но во-первых окно всегда зашторено, а во-вторых оно достаточно высоко, и я всё равно ничего не увижу.

И всё-таки я выбежал, как идиот, в "соседний" двор, обогнул дом, и попытался заглянуть в торцовое окно на первом этаже: в окно второй комнаты (спальни) в квартире моей бабушки. В этот раз окно не было зашторено так, как всегда, и, став на ходули, я увидел бы внутренность комнаты. Только где они, эти ходули? И тут я заметил кем-то брошенный ящик, такой, как для посылок, прямо у забора. С него я разглядел-таки Аллу, и видел, что она собирается спать. А поспать она любила больше всего; даже больше, чем... И тогда я, дождавшись, когда свет за шторой окончательно погаснет, с какой-то неуверенностью в душе побрёл домой.

Неуверенность происходила от того, что после второго визита то, что я задумал, связалась в моём сознании с актом некой экзекуции: за конкретное прегрешение, а теперь я частично лишался этого оправдания. И мне снова стоило огромных усилий сконцентрироваться, успокоить себя, и стремиться только к результату.

Я представил себе, как Алла переносится с кровати, на которой спит с Маринкой, из спальни моей бабушки - на мою кровать, и вот она теперь здесь, со мной, и я сжимаю её в своих объятиях, и эта жалкая тонкая ткань на её теле - последняя преграда - исчезает, открыв её полностью, и она сначала с недоверием оглядывается по сторонам, смущается и противится моим ласкам, а потом распаляется - и вот она уже вся моя, и со стоном припадает на моё тело. И я вокруг себя ничего не видел; ни на секунду я не вспомнил, что лежу один в тёмной комнате, и что со мной никого нет. Моё собственное сознание словно провалилось в какой-то омут на добрые полчаса, как будто отключилось от реального мира. И когда всё у нас подошло к успешному и завершающему апофеозу, внутри меня всё содрогнулось, и мощный спазм прокатился по мне. И, снова оказавшись в реальной жизни, в конкретном физическом месте, на своей кровати, я был вынужден схватить носовой платок, чтобы обтереться.

Чуть попозже я уснул счастливый и умиротворённый, как будто на самом деле отымел её по полной программе: как говорится, во все дырки. И в моей голове ещё долго звучали её сладостные и такие возбуждающие стоны.




ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Январь 1983 (продолжение)

Назавтра, когда я ещё спал, в дверь позвонили. Я с трудом разлепил глаза - и поплёлся смотреть в глазок, едва ли не проклиная того, кто объявился в такую рань. Перед дверью стояла Алла, и точно почувствовала, что я на неё теперь пялюсь, потому что вся съёжилась, как будто стала чуть меньше.

Как только я её впустил, я сразу понял, что стряслось что-то не совсем обычное. Она прошла в комнату, не раздеваясь, и только сбросила обувь. Она села на тахту, и ёрзала, как будто у неё в одном месте иголки. Я хотел её обнять, но она отстранилась. Она сразу же объявила, что зашла "до учёбы" по одному "срочному делу". Сначала казалось, что она вот-вот бросится на меня, но она не иначе, как передумала, и сказала: "Вова, мне надо с тобой поговорить". Совсем как Аранова. Её тоном.

Я ответил, что она уже это дважды произносила. И что не запрещаю ей говорить. А сам смотрел на неё с видом триумфатора, почти ухмыляясь, хотя на ней лица не было. Видно было, что она производит чудовищные усилия над собой, чтобы заставить действовать свой речевой аппарат. От этих усилий лицо её посинело и как-то сморщилось, как у старушки.

- Вова, ты не приходил ко мне сегодня ночью?
- Когда?
- После двенадцати часов.
- А как я мог приходить?
- Не знаю...
- Тогда объясни мне, в чём дело.

После моих слов она уже больше не могла говорить, и только сглотнула слюну, согнув голову и глядя на меня исподлобья. Казалось, она вот-вот ударится в слёзы, но сдержалась, и, произведя над собой новые усилия, пытаясь совладать со своим не слушавшимся языком.

Тогда я принёс из кухни стакан, но она даже не взглянула, и только помотала головой, прохрипела, что хочет простой воды, из-под крана.

Когда я принёс ей "простой воды", и она чуть отхлебнула, её зубы бились о край стакана, и я, испугавшись, что в таком состоянии она откусит кусочек стекла, забрал у неё стакан, и принёс железную кружку из кухни. Я попытался проверить, как это рекомендуется в книгах: не наигранная ли это истерика; но, насколько мне удавалось судить: нет. Когда дрожь, её бившая, немного утихла, я снова попытался выяснить, что же произошло.

- Так ты говоришь, что не был у нас сегодня ночью?
- Алла, ты вообще представляешь себе, что ты говоришь?
- Я у тебя только спросила.
- Выходит, ты меня подозреваешь в том, что я ночью пробрался в квартиру к моей бабушке... И дальше? Может быть, я ещё и в комнату пробрался, где ты спишь... Где вы спите... Правильно я говорю?.. Ну, иди, доноси на меня в милицию... Скажи, что пытался тебя...

Теперь мне и самому стало нехорошо. Я понял, что это уже серьёзно. Что дело пахнет керосином.

- Меня кто-то сегодня ночью изнасиловал.
- А! Кто-то! То есть, ты не знаешь, это был Валик или Сергей?
- Теперь ты не понимаешь, что ты говоришь. Их не было, когда я легла спать.
- Ну, спасибо, что их не было хотя бы когда ты легла спать... Значит, их не было, меня не было, а подозреваешь ты всё же меня...
- Я у тебя просто спрашиваю. Не могу же я у них спросить.
- То есть у меня ты можешь об этом спросить, а у них нет? Я правильно тебя понял.
- Пожалуйста, не говори со мной так.
- А как я должен с тобой говорить? Вчера я прихожу, и застаю тебя с ребятами, сегодня ты мне заявляешь, что кто-то тебя... Подожди... А почему ты решила, что кто-то...
- Я знаю.
- Объясни, как ты знаешь.
- Знаю, и всё.
- И что, в тебе была сперма?
- Мне снилось...
- Что?...
- Что я была с тобой. Как на самом деле. Совсем не так, как бывает во сне. И когда я проснулась, было так, как сразу после этого. Всё было так...
- И даже...
- Всё!..
- Значит, я пришёл к тебе во сне, и трахнул тебя. Какой суд тебе поверит?
- А я не пойду в суд.
- Чего же ты хочешь?
- Вова, скажи правду, ведь ты мне грозил вчера, что, если я к тебе не приду, ты меня... ты меня будешь иметь во сне...
- И ты поверила в эту чушь, и сейчас так испугалась, что прибежала ко мне. Да я же всё это выдумал, придумал. Понимаешь ты? При-ду-мал. Никакой возможности исполнить то, чем я грозил, нет. И ты это прекрасно знаешь. Просто я тебя так люблю, что не представляю, что ещё сделать, чтобы ты не ушла, вот и сказанул этот бред. А ты поверила. И ты меня тоже так любишь, что в твоей голове сама собой складывается вера во все эти сказки.
- Это не сказки. Я же всё видела, как наяву, и потом всё это было... Отпусти меня... Я же тебе не нужна...
- Аллочка! Ты мне очень нужна. И разве я тебя силой держу? Я пытаюсь тебя удержать, но не силой; я хочу, чтобы ты поняла, что это любовь...
- Ты меня держишь... Ты очень хорошо понимаешь, о чём я говорю... Ну, скажи, сколько раз я должна с тобой переспать, чтобы ты меня отпустил? Только дай слово...
- Ну, это уже слишком! Если бы психиатр послушал, о чём мы с тобой говорим, нас бы сразу обоих послали лечиться. Алла, послушай, ну, хорошо, допустим, что я тебя отпустил. И к кому ты пойдёшь? К Валику, или к Сергею? Я понимаю, что это не моё собачье дело, я только задаю тебе этот вопрос как бы изнутри твоей головы. Ну, как тебе объяснить?.. Я хочу, чтобы ты поняла: ну, вот он меня отпустил, и я теперь готова делать всё, что мне придёт в голову.
- Не говори глупостей.
- Подожди, дай мне окончить... В голову тебе придёт всё совершенно не то. Без меня жить тебе покажется скучно.
- Это уже и правда моё дело.
- Послушай, Алла. Ты хочешь, чтобы я тебя отпустил...
- Да...
- Но ты не понимаешь, что это не я, это твоя любовь ко мне тебя держит.
- Да, я ещё маленькая, и ничего не понимаю. Это ты правильно заметил.
- Это в тебе сидит такой вот невидимый человечек, понимаешь, купидон со стрелой, и тебя не пускает от меня уйти. А ты ему назло скачешь, хочешь высвободиться от своей привязанности. А потом всю жизнь будешь жалеть.
- Это моё дело.
- Ты понимаешь, что вырвать из тебя твою любовь: это преступление? К тому же, я не волшебник, и этого не умею.
- Ты всё умеешь.
- Вот заладила, как...
- Как ребёнок? Да?.. Правильно? Так зачем ты лез к ребёнку? Ты ведь знал, сколько мне лет? Так?
- Да, я преступник, я каюсь, но ведь это любовь, это исключительное явление. Единственное и неповторимое. У многих это бывает раз в жизни. А у других никогда. Это как землетрясение. Как извержение вулкана. Когда на ногах не устоишь. И ничего не можешь с собой поделать. Когда знаешь, что на земле есть только одна, единственная и неповторимая...
- А как же Аранова? Она у тебя разве не единственная и неповторимая? А Лариска?
- Откуда ты знаешь, что Лариска?.. И вообще, я её уже сто лет не видел.
- Какая разница, сколько лет ты её не видел? Ты ведь с ней тоже стал спать, когда ей ещё не было восемнадцати лет.
- Я её любил.
- А теперь, значит, не любишь? Да? Значит, и меня ты можешь запросто разлюбить.
- При чём тут "можешь"? Я ведь тебя не разлюбил. И ни с кем тебе не изменял. За всё это время...
- Я не знаю, изменял ты или нет, но знаю, что Аранова для тебя всё равно самая любимая и самая лучшая. Даже любимей Лариски.

И она встала, вытерла слёзы, и сразу ушла.

Я сидел, потрясённый, лишённый дара речи. Когда я затеял вчера эту афёру, я совершенно не отдавал себе отчёта в том, что из этого может выйти. И самое паршивое, что я произнёс это вслух, заявил об этом своим собственным языком, своими собственными устами. Какой же я всё-таки болван!

А в пять часов в дверь ко мне снова позвонил тот самый парень, что приходил якобы от Олега, и якобы по поводу записей, парень, в котором я узнал одного из тех, кто покушался на нас на Фандоке, тогда, на Новый Год. Я снова его не пропустил в квартиру, хотя он немного иначе себя вёл. Кстати, я вспомнил, что он приходил ко мне не в пять, в шесть, или даже в начале седьмого, уже п о с л е того, как произошли некоторые другие события.

Из Касимова должна была приехать в Бобруйск одна приятельница тёти Мани, маминой сестры, с сыном. Они должны были тут встретиться с Блуволом, гомеопатом, который лечит Виталика, и который взялся вылечить Серёжу (сына приятельницы тёти Мани), страдающего малой эпилепсией. Они должны были приехать именно в эти дни, и мама явно не горела желанием поместить их у себя, а собиралась отправить ко мне.

Я же, в свою очередь, надеялся, что Алла всё-таки будет приходить в эти дни, и хорошо понимал, что приезд ко мне гостей стал бы покушением на мои планы. Поэтому самым приемлемым выходом было поместить их на эти несколько дней в гостиницу, хотя это ведь сложно, очень сложно. Но я почему-то интуитивно не торопился хлопотать насчёт получения места. Мама два раза ходила в гостиницу, но ничего пока не сделала, а я думал сам подойти, "пошевелить" свои связи, но откладывал до самого последнего момента.

Я спрашивал у Стёпы Сидарука, нет ли у него там знакомств, нет ли у него связей, а он спросил, для чего. Я слегка наврал ему, сообщив, что ко мне должна приехать "одна знакомая из Ленинграда", "солистка с "потолочным" голосом". Действительно, одна из девиц "от Ленинградского рок-клуба", которых мы в своё время с Сосиской "прорабатывали", с неплохим, только отнюдь не "потолочным" вокалом, но зато с "потолочным" бюстом, ногами и бёдрами, сообщила, что будет в Минске в ближайшее время, и я попросил, чтобы ей передали, что она может заехать и в Бобруйск. Понятное дело, что в теперешних условиях поселить её у себя дома я не мог, и потому старался разузнать насчёт гостиницы. Поэтому (вероятно) я и тянул с гостиницей для Серёжи, надеясь на маму; если бы "мои люди" помогли мне устроить гостей из Касимова, я не мог бы к ним тут же обратиться с новой просьбой устроить ленинградскую певичку.

Так вот спонтанно получилось, что я стал в первую очередь узнавать насчёт устройства вокалистки, и готов был, наверное, оплатить для неё номер. Однако, вероятность того, что она приедет, была несколько меньше вероятности появления гостей из Касимова, и я пытался выяснить заодно, можно ли будет "отдать" номер, приготовленный для Алёны, им.

Итак, перечислим три факта: мама ходила в гостиницу, узнавать, есть ли там места; я выболтал Стёпе о том, что ко мне собирается гостья из Ленинграда, и мне для неё позарез нужно место в гостинице (а Стёпа уже иногда поигрывал в гостиничном ресторане); и, наконец, именно в тот день, в среду, я сам ходил в две гостиницы, и спрашивал у знакомых, есть ли у них места.

И вот, когда я ждал Аллу, часов в пять или в полшестого, раздался телефонный звонок, и я услышал голос мужчины лет пятидесяти, который сказал: "Мы из гостиницы... мы звоним насчёт..." И тут трубку у него вырвал другой.

- Это Вова?
- Да.
- Мы из гостиницы...
- Да.
- Мы хотели... Приходите сюда... Вас тут ждёт одна... Вы на ней хотели жениться, да?..

Другой в этот момент что-то подсказывал.

- Она тебя ждёт... - Он говорил как бы смущённо. - Твоя знакомая из... Риги. Она приехала к тебе... Куколка! В общем, она тут, на улице.
- Хорошо. Я приду. Так она меня ждёт на улице? - Тот, что со мной говорил, что-то спрашивал у другого.
- Нет, приходи в гостиницу. Номер... какой номер? А - триста шестьдесят восемь.
- А почему она сама не позвонила? И кто вы такие? Как её зовут?
- Приходи в гостиницу, она тебя ждёт.

И в трубке зазвучали гудки отбоя.

Я решил подойти, хотя и подозревал, что это розыгрыш, и меня просто хотят выманить из дому.

Оказалось, что такого номера в гостинице Бобруйск нет. Выяснилось, что нет ни двести шестьдесят восьмого (если я сейчас правильно помню), ни триста шестьдесят восьмого, а есть только шестьдесят восьмой, но это оказалось не то. Может быть, номер 368 есть в гостинице "Юбилейной", но во-первых, я бы туда не поехал, а во-вторых из разговора я почему-то понял, что имеется в виду гостиница "Бобруйск"; они знали, где я живу, и не сказали "приехать", а сказали "придти", и были другие указания.

Я зря только потратил время (15-20 минут), но всё равно этот случай явился началом чьей-то операции с позиции силы, то есть чьих-то не имеющих аналогов за последние месяцы действий, в которых пошли намного дальше.

Когда я открыл свой почтовый ящик: то обнаружил в нём две повестки. Одной меня вызывал к себе участковый милиционер, а другой... главврач психо-неврологического диспансера. В их получении я не расписывался, и потому намеревался порвать, но потом решил их припрятать.

Повторю, что 1) мама ходила в гостиницу узнавать; 2) я узнавал у людей про места в гостиницах и сам ходил в гостиницы узнавать; 3) позвонили именно тогда, когда я ждал прихода или звонка Аллы; 4) именно на днях я получил письмо от моей кузины из Риги, в котором она писала, что может приехать в командировку в Бобруйск (понятно, что её поселили бы в гостинице). Те двое, что мне звонили, разговаривали незнакомыми мне голосами, то есть я их никак не мог знать; а они знали: 5) мой номер телефона; 6) как меня зовут; и всё, перечисленное в предыдущих четырёх пунктах.

Как раз именно тогда, когда я быстро вернулся домой, и приходил этот тип "с Фандока". Он снова спрашивал насчёт записей, а потом всё настойчивей и настойчивей. Он всеми правдами и неправдами старался попасть ко мне в квартиру, но я его не пускал. А он сначала стоял перед дверью, а потом протиснулся дальше, но когда дважды проходили соседи, он опасливо озирался по сторонам и отступал. В конце концов он понял, что попасть ко мне домой ему не удастся, и ничего ему с этим не светит. У меня под рукой была ложка для обуви, и чуть дальше железный прут, которым я достаю предметы, закатившиеся под диван или под кровати. И он это видел.

Но он задавал мне странные вопросы, в которых "что-то есть". Так, он спросил про одну любопытную вещь, а именно: "Ты читал "Красную Звезду?" И, чуть позже: "Ты читал "Знамя Юности" за прошедшую неделю?" Я тогда спросил: "А что?" Но он уклонился от ответа.

А ведь те, что звонили мне по телефону перед его визитом (якобы, "из гостиницы"), говорили, что эта "девушка из Риги" требует меня, якобы, "по объявлению в газете". Но если тем под пятьдесят, то этому типу не больше двадцати. А первый раз с ним вообще приходил какой-то мальчик, и совсем не похоже на то, чтобы он был его братом. Что же между всеми ними может быть общего? И тогда, на Фандоке, когда на нас с Виталиком устроили бандитскую облаву: там были люди совершенно разных возрастов, а в такой комбинации это может быть либо государство, либо бандиты. (В сущности - одно и то же).

Ещё интересно следующее: и тогда, пару лет назад, на Фандоке, и сейчас этот парень говорил и двигался, как будто накурился или нанюхался чего-то, или действовал в состоянии гипноза.

Когда я подошёл к окну, я не увидел, куда направился этот тип, но зато я увидел, как под домом прохаживается Борис, тот самый, с которого тогда всё и началось на Фандоке, и папа которого, Евсей Израилевич, по-моему, работает кем-то на заводе Ленина.

Очень скоро подъехал "Москвич" зелёного (наверное) цвета, и Борис сел в него и уехал.

А вскоре раздался новый звонок "из гостиницы".

- Так ты ходил в гостиницу?
- Нет, не ходил.
- Так она же там тебя ждёт!
- Там нет такого номера. Я звонил и выяснил.
- Так ты не ходил?
- Нет, не ходил.
- Не ходил, да?
- Нет...
- Ну-ну...
- Там нету такого номера.
- Ну, значит, триста шестьдесят восьмой номер. Сходи, потому что она там тебя ждёт. Ну, неудобно просто. Она уже несколько раз звонила...
- Пусть она позвонит по телефону... Мне...
- Ну, это не по телефону. Подойди в гостиницу. Она приехала... по объявлению в газете. И ждёт тебя в гостинице.
- Ну, хорошо. Тогда я позвоню в гостиницу и поговорю с ней.
- Там нет телефона. Где нет телефона? В какой гостинице? В любой гостинице есть телефон. Если не в номере, так на этаже.
- Ты должен сам к ней подойти.
- Я позвоню по телефону.
- Нет, ты должен подойти. Сходи, она тебя там ждёт.
- В какой гостинице? Как она называется?
- Эй... как называется наша гостиница?... Да... а?.. Я думаю, в гостинице "Бобруйск". Сходи, она тебя там ждёт.
- Ладно...

После этого разговора я позвонил в гостиницу сначала на второй этаж, и мне сказали, что 268-го номера нет, затем на третий этаж, и узнал, что 368 тоже нет. В 68-м номере я уже был... А на четвёртый этаж, насчёт номера 468, я не звонил... Неужели мне наврали, и на самом деле комнаты с такими номерами существуют?.. Не думаю, хотя пойти и проверить не мешало бы.

И ещё я недоумевал, почему Алла всё не звонит и не приходит. По моему разумению, после того состояния, в котором она от меня ушла, она просто не могла не объявиться.

Я чувствовал, что голоса тех двоих, их интонации были какими-то психологически направленными, не случайными. Кроме того, до меня раза два донеслись во время разговора с ними ещё и голоса молодых женщин, шум, смех...

Тем временем я интуитивно ощущал, что с Аллой что-то где-то происходит, что-то не очень хорошее, и я волновался и переживал за неё. Что бы с ней ни случилось, это может быть и моя вина...

В эту картину моих переживаний вклинился новый телефонный звонок. На проводе снова были те двое. Теперь я уже явственно различал вместе с голосами этих двоих мужчин голоса других людей, женский смех, и другие звуки.

- Так ты ходил в гостиницу? - (Смех).
- Не ходил?..
- Нет...
- Не ходил?
- Нет...
- Сходи, она тебя ждёт. - (Это с ещё более откровенно издевательской интонацией).
- ...
- Сходи в гостиницу; мы же тебе сказали номер... - (Это уже другой; он откровенно издевательски смеётся после своей реплики).

Я слышу в трубке звонкие женские голоса, звон посуды, и выношу впечатление, что со мной говорят из квартиры, состоящей из нескольких комнат; по меньшей мере, из двух, и что голоса, или часть из них, доносятся из соседней комнаты.

Проще всего было сказать себе, что вдохновителями этой гоп-компании являются Бананкина, Моня и Боровик, и не обращать на них никакого внимания. Возможно, там сейчас и находится Лена, хотя мне и казалось, что это не так. Но что-то неуловимое и злое в голосах этих людей, какие-то очень тонкие нюансы говорят о том, что отнюдь не безобидный розыгрыш стоит за всем этим, и что там или находится Алла, или вторжение этой компании в мир моего жилища так или иначе связано с ней.

После этого звонка я смотрю на часы - и понимаю, что Алла уже не придёт. Слишком поздно. Кроме того, моё восприятие улавливает что-то из внешнего мира, какой-то сигнал о том, что случилось нечто непоправимое, что-то, имеющее большое значение. Нет, не может быть случайностью то, что мне звонят в самый критический и драматичный момент моих отношений с Аллой, когда каждая ниточка моей души напряжена. Я чувствую, что те двое не только знают о моих и маминых походах в гостиницы, не только знают о письме из Риги, но и прекрасно осведомлены о том, что со мной в данный момент происходит. Даже если в этом весёлом развлечении и принимают участие Моня и Бананкина, это только второй план, фон всей этой истории, а не главный сюжет, в сущность которой их посвящать и не станут.

Когда моё волнение достигает апогея, новый телефонный звонок заставляет меня вздрогнуть.

- Так ты пойдёшь в гостиницу? - Смех.
- ...
- Ты, наверное, кого-то ждёшь? - (Это уже другой).
- ...
- Иди, она тебя ждёт.
- Так ты не ходил в гостиницу?!
- Сходи, сходи... - И не жди.
- Ну, что ещё вы мне скажете?
- Ты посмотри на часы, да? Сходи в гостиницу. - Смех. - И н е о ж и д а й.
- Чего... не ожидать?
- У моря погоды... - Смех. - Можешь проверить. У себя её нет.

И так далее...

Я отчётливо слышу в трубке отголоски сборища, бардака. И бросаю трубку на рычажок. А телефон тут же звонит опять. Это снова о н и. Те же глумливые голоса, теперь уже неприкрыто глумливые. Та же интонация, тот же грязный смешок... Я бросаю трубку.

Снова и снова в моём мозгу бьётся жилкой мысль, что всё потеряно. Я уже не надеюсь ни на что. Я только осознаю несчастье. Теперь я уже не надеюсь ни на какое продолжение отношений, я только молю провидение, чтобы с Аллой ничего не случилось.

Примерно в пол-одиннадцатого раздаётся ещё один звонок. Я знал, что звонит Алла. Я не бросил трубку, несмотря на то, что на том конце провода молчат. Несмотря на это, решения говорить с т о й стороны так и не последовало. Но я сделал для себя важный вывод. Звонок Аллы (а я потом узнал от Иры, что действительно звонили они) был, несомненно, связан со звонками т е х, "из гостиницы".

Во-первых, почему звонки с молчанием именно в э т о т вечер? Во-вторых, почему именно после последнего, заключительного звонка ко мне т е х? В-третьих, почему именно спустя т а к о е время после и х звонка, психологически очень показательное? В-четвёртых, я понял ещё тогда, сразу, что из телефона-автомата (так оно и было). Почему? В-пятых, почему именно в этот вечер вся эта серия "телефонного артобстрела", после почти двухмесячного перерыва?

После звонка Аллы с Ирой, которые молчали, так ничего и не сказав, был ещё один звонок: и я сразу почувствовал, что звонит не Алла. Снова в телефонной трубке воцарилось молчание, но оно было уже иного рода; за мембраной установилась зловещая, пугающая тишина; я чувствовал это кожей. Это была угроза. Это можно было понимать примерно как "и впредь будет то же самое; учти: это наша месть".

После э т о г о звонка Алла звонила ещё раз, и теперь прочищала горло, так что я узнал её голос, хотя она ничего и не сказала, и один раз звонила Ира, но уже без Аллы (то есть Алла не заходила с ней в кабинку телефона-автомата). При этом Ира брякнула пару каких-то непонятных и сумбурных слов, смысла которых я не уловил и не запомнил.

Моё состояние после этого всего не поддаётся описанию. Я мог наделать в тот вечер много глупостей. Но по чистой случайности мне удалось избежать некоторых из них. Прежде всего, когда я почувствовал, что Алла и Ирой уже не позвонят и не объявятся у меня, я написал, отражающее крайнюю степень моего потрясания послание Алле, намереваясь вбросить его в бабушкин почтовый ящик. Однако, я вовремя одумался, и, выйдя во двор, решил дожидаться Аллу с Ирой там, притаившись возле подъезда, где меня трудно было заметить. Простояв так минут двадцать, я вдруг подумал, что Алла в это время может звонить мне домой, и вернулся, вознамерившись подождать там ещё минут двадцать. В бабушкином подъезде в это время под лестницей стояли необычные влюблённые - незнакомые мне женщина и мужчина лет под сорок, которых я никогда не видел и которые у нас не живут. Когда же я снова подошёл к подъезду моей бабушки, где живут Алла, Марина, и Ира, я их снова застал под лестницей, и теперь тем более не мог вбросить письмо, которое сейчас обреталось в конверте с подписанным адресом и именем получателя.

Я тогда стал на улице, возле подъезда, и приготовился к долгому ожиданию. Погода была ужасная. Метель. Сильный ветер рвал провода, свистел вверху, и бросал в лицо крупные хлопья снега. Я был легко одет для такой погоды. Я был без шарфа, в тонкой куртке, в туфлях. Мне было холодно. Но я не собирался ничего предпринимать. Мне казалось, что я потерял всё. Мне ничего не хотелось. Я потерял за несколько часов веру во всё. Чувства, привязанность, любовь, человеческая жизнь и достоинство: всего лишь разменная монета в сатанинской игре, которую ведут князья мира сего ради своих развлечений и гордыни. А такие люди, как я, со своими бедами и радостями, надеждами и разочарованиями, не имеют никакого веса, никакой ценности.

Я стал весь - с ног до головы - сгустком боли; я был болен и дрожал: скорей, не от холода, а от озноба. Минуты, десятки минут проходили, а я так и не двигался с места, так и не принял окончательного решения, так и не знал, что мне делать с Аллой, и вообще: о чём думать, как жить...

В это время та странная парочка вышла из подъезда, и я вбросил моё послание в почтовый ящик.

Завернув за угол дома и подпрыгнув, и стукнул в окно спальни, где спят Алла и Марина. Вскоре в окне появилась Таня в ночном одеянии. Я ей жестами объяснил, что мне нужна Алла, и что я жду Аллу тут. Я прождал так минут семь-восемь, но никого не дождался. Тогда я снова и снова стучал в окно, не считаясь с тем, что бужу Таню, и что моя бабушка может услышать, выйти в спальню, и увидеть меня через окно. Так я несколько раз стучал - и ждал, стучал - и ждал, пока, наконец, Таня мне показала мне жестом, что там никого нет. И, хотя этот жест Тани "пришёл" с опозданием, я чувствовал, что их там действительно нет.

Тогда я решил всё же дождаться их. Но тут же подумал, что, исходя из моих ощущений, они могли придти с сопровождением, а я в таком состоянии мог сделать всё, что угодно, А те, что стояли за телефонным звонком, наверное, только того и ждали. И тогда я просто ушёл, понимая, что больше ничего не смогу. Хотя, с другой стороны, очень нужно знать, с кем всё-таки были Ира и Алла. Это могло многое прояснить. Я чувствовал, что и Марины дома нет. Я был в этом уверен.

После очередного возвращения домой я ещё раз выходил наружу, однако, почувствовал, что Алла с Ирой у ж е прошли, а, точнее, не просто чувствовал это, а уже знал наверняка, и тогда вернулся домой уже окончательно. Перед уходом я легонько два раза всё же стукнул в окно: для проформы. Никто не выглянул. И всё же я знал, что Алла с Ирой уже там.






КНИГА ВТОРАЯ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Январь 1983 (продолжение)

Назавтра я отпросился у Роберта, и на работу не пошёл. А утром вызвал по телефону Иру, и попросил её срочно придти ко мне.

Вместо того, чтобы дипломатично поговорить с ней, и попытаться выведать у неё хоть что-то, я принялся изливать перед ней свою душу, словно силясь поразить её размерами своей личной трагедии. Я знал, что Ира Капитонова - натура сложная и противоречивая, и что она имеет большое влияние на Аллу. По эрудиции, интеллекту она стоит гораздо выше своей подруги. Возможно, я пытался вызвать в ней состояние, как я его называю, "морального шока", перестроить её "систему координат", спровоцировать на сострадание, соединённое с угрызениями совести.

И лишь в ходе разговора с Ирой, уже сознавая, какую очередную глупость я совершаю, я сделал попытку исправить свою оплошность, с опозданием корректируя план и характер своей беседы с Ирой.

Теперь я попытался сыграть на искушении Капитоновой, на том, что она явно не будет знать, что Алле говорить, а что нет, попробовав представить то, что я хотел передать через неё Алле, нежелательным для меня, но делал я это не примитивно, а очень тонко и сложно; наоборот, беседуя с Ирой - по крайней мере внешне - предельно откровенно и без претензий.

Надо заметить, что Ира пришла ко мне в пальто Аллы, и я теперь лихорадочно соображал, что это - случайность, дань обстоятельствам, или намеренный намёк, рассчитанный на меня. А если это не второе: то где тогда собственное пальто Иры? В любом случае, это выглядело трогательно, зловеще и символично.

В общем, я надеялся на то, что Ира ошибётся, и не разгадает моих уловок и тактических маневров, и потому представит наш с ней разговор именно так, как было нужно для моих калькуляций. Ближайшие дни показали, что я действовал верно.

Наконец, изливая перед Ирой степень моей беды, я просто старался обрести равновесия, смягчить для себя тот удар, который я получил, слегка приглушить отзвуки этого душевного потрясения.

Мой расчёт оказался более, чем точным. Ира не только выполнила то, чего я от неё ожидал, но и принялась уговаривать Аллу "помириться" со мной, и даже придти ко мне без неё. С другой стороны, это ещё больше вывело Аллу из душевного равновесия, и она призналась Ире, что её тянет ко мне "против воли", и что если она хотя бы ещё раз ко мне придёт: она не будет иметь больше "власти над собой", не сможет сопротивляться этому влечению. Если бы я был рядом с Аллой в ту роковую минуту, я бы у неё спросил "а что в этом плохого?", но Ира не настолько искушённая, чтобы моментально додуматься до такого ответа.

Как я уже писал, в тот день я не поехал на работу. Моё душевное состояние продолжало оставаться ужасным. После того, что произошло, подо мной словно провалилась почва; я чувствовал, что теряю веру во всё; я был словно после тяжёлой болезни, испытывая тяжесть во всём теле, и ощущение бесполезности, абсурдности всего, что я делаю, никчемности этого мира. Но даже в самые критические моменты меня не так просто сломить. И вчера, испытывая самую беспросветную тоску, я умудрился нацарапать четыре стихотворения, два и два варианта одной и той же мысли, пару из которых я оформил раздельно, а пару объединил под одним названием "Два Варианта":


1
тяжёлой охрой обагрён рассвет
под небом снежным хлопьями набрякшим
я в раковине-доме не одет
глаза мои как две пустые чаши

тот колокол что пел в моей груди -
он тоже пуст
в нём нету утешенья
и ветер сонный за окном твердит
о горечи второго пораженья

предательство - коварная змея
ужалило меня в пяту босую
и тучи в небе цвета воронья
и вихри от которых я тоскую

на ложе я как немощный Сократ
рукою приближая кубок с ядом
в котором мира этого распад
и лава и раскаты с камнепадом

2
тени на стене моей пещеры
вихри на глазах моих подруг
тайные не видимы химеры
вопли палачей терзают слух

нет отдохновения нет мысли
без отравы голых как любовь
истин что на дереве повисли:
висельников холода веков

за несознаваемым пределом
наши и поступки и дела
и за ухом ванна с шумом белым
и крыла сгоревшие дотла

3
ВАРИАНТ ПЕРВЫЙ

Л. с А. сегодня под веригой
А. Б. тому виной опять -
как просто поп и поп-расстрига;
так стоило ли выбирать:
Бананкина иль Басалыга?
ведь "б" по-русски тоже с "Ять"

ВАРИАНТ ВТОРОЙ

Л. Б. с А. Б. как книга с книгой:
тут всё равно что прочитать
"Бананкина" иль "Басалыга":
ведь "б" по-русски тоже с Ять


Подумав, я написал ещё одно, заключительное стихотворение:

золотые унитазы
для серебряной струи
а на корточках заразы
бьют в сортиров полыньи

для хрустальных душ без пятен
небосвод необходим
а в лохани - неопрятен -
пусть полощет крылья дым

и останется алмазом
даже в мерзости алмаз
а фекалии и в вазах
и в хоромах: та же грязь


Пусть немножко жёстко, зато точно.

Я выбрал первые два и последнее стихотворение...

Чуть позже я написал ещё одно, представляя объектом его обличений бобруйского Кавалерчика, минско-бобруйского Сашу Шейна, Илью Родова, ленинградского Берла, или его "старшего друга", с которых и начались все мои главные неприятности:


ты мерзопакостный избранник
народовольческий халдей
на буквы три посол и странник
кочевий грязных брадобрей
ты из помойки царь хреновый
из скверны вылез ты на свет
ты Ирод а не Иегова
вовек тебе прощенья нет
ты избран быть отбросов сыном
слугой и служкой сатаны
и не отбеленным сединам
осмыслить праведников сны
не хищным колдовским кагалам
вершины мира вручены
а тем кто и в большом и в малом
грех искупит своей вины
а "невиновный" от рожденья
"неприкасаемый" судом -
Геенна светопреставленья
или Гоморра и Содом
вы - судьи все и все арбитры -
придёт управа и на вас
и приближаем этим миром
расплаты вашей день и час


Это стихотворение я вложил в конверт, и подписал ленинградский адрес...



ГЛАВА ВТОРАЯ

Январь-февраль 1983

У родителей я застал Екатерину Ивановну и Сергея, которые, оказывается, уже приехали, и собирались уходить. Я познакомился с ними, и произвёл на них, как мне кажется, неадекватное, или даже не совсем приятное впечатление. Я не стал объяснять родителям, почему я не поехал на работу: только отметил, что не поехал - и всё. В этот день я попозже ходил с Сергеем по городу; он купил пластинку. Вот и получилось так, что им пришлось остановиться, конечно, у меня.

В тот же день неожиданно позвонил Юра Борковский, и спросил у меня по телефону: "Говорят, ты собрался жениться?" Я не подтвердил и не опроверг это, но, конечно, спросил у него, с чьих слов он об этом осведомился. Но он ответил деланно простодушно: "Ну, говорят..." А поздно вечером, часов с одиннадцати, началась целая серия звонков. Звонил Жорык-барабанщик, недавно вернувшийся из армии, приятель Мищенко Юрия (Шланга), с которым Шланг переписывался: вертлявый, развязный и авантюртый, как Шланг, но при этом в принципе неплохой парень; потом звонила Нафа, за ней Боровик, снова Жорык... Эти звонки продолжались до часу ночи.

Все эти прерванные связи как с цепи сорвались; как будто тому, кто информировал обо мне всех этих людей, было доподлинно известно, что отныне я "свободен", то есть "развязался" с Аллой. При этом солигорские держались своей обособленной группкой, никуда "в свет" не выходили; ни с кем из моего круга не перекрещивались; на дискотеки ходили только в училище, и никуда больше.

Приезд Екатерины Ивановной с сыном лишил меня последней возможности и надежды снова затащить Аллу в постель, так как на кроватях в спальне сейчас разместились гости. Конечно, Алла могла придти ко мне, когда приезжих не будет дома, но это предполагало другой уровень отношений, чем тот, который был между мной и Аллой сейчас. Наконец, их присутствие просто мешало мне сосредоточиться.

Если моей целью было внушить себе, что мой мозг напрямую "подключён" к сознанию Аллы, и находится с ним теперь в "телепатической", паро-нормальной связи, я этого добился. Мне казалось, что мой мозг ежеминутно, ежесекундно разрывали чужие страсти. "Соединённое" с сознание Аллы, моё сознание как будто улавливало все её психологические токи, все градации её настроений, весь их спектр, всю гамму её чувств, все её эмоциональные устремления. Я боролся за свою эмоциональную идентичность, страшась захлебнуться в море чужих страстей, и в то же время хищно силился направить их в сторону моей собственной выгоды, подчинить своей воле, победить тенденции в её сознании, ведущие к полному разрыву со мной, и мне казалось, что я этого достигаю, беспрерывно внушая ей свои чувства, противодействуя тем, какие выражали её пренебрежение ко мне, её заносчивое гордячество перед другими, обиду, досаду, неудовлетворённость мной, установку на убеждённость в том, что я не смогу ей дать то, чего она хочет.

Я использовал разнообразную тактику: внушал ей нечто "высшее"; ощущение целостности и красоты бытия; гармонии мира; ощущение того, о существовании чего она не подозревала; нечеловеческим усилием воли формируя в себе эти паттерны образных сфер, я тем самым противопоставлял их тому миру, который Алла знала, передавая ей это "исправленное" знание при помощи импульсов, и связывая весь этот великолепный, сияющий мир с собой. Я вёл её по своему сознанию, пытаясь вызвать в ней тоску по себе; нужду в моём мире; неодолимое желание снова увидеть меня.

Но я попадался на свою собственную удочку, потому что перед моим внутренним взором вставала Нелля, отождествлённая с Аллой, и Алла в ту же секунду ощущала СЕБЯ носительницей этого высшего мира - и отвергала меня. Тогда я пытался воздействовать на Неллю, и, где бы она в данный момент ни была, воздействуя на неё, подключать сознание Аллы в свидетели этого влияния, его картины.

Да, я основательно пытал в эти дни этих двух женщин (то есть: их эйдолоны в моём собственном мозгу), но не знаю, был ли нужный эффект от того, что их сознания пересекались. И всё же я думаю, что это облегчило мне мои операции.

Алла, отождествлённая с д р у г о й, чувствующая себя не с о б о й, остро переживала это. Она пыталась освободиться, как если бы тщилась вырвать из своей спины наконечник отравленной стрелы, но дотянуться до такого неудобного места не могла, и, обессиленная, прекращала попытки.

Я осязал, улавливал самые малые изменения её настроений, тут же следуя за ними. Что бы она ни испытывала, даже то, что было мне совершенно чуждо, что я никогда сам бы не испытал, преломлялось через мои собственные чувства, и получало как бы штамп моего присутствия. Я "отыскивал" Аллу в квартире моей бабушки: и вот уже видел, как она ходит по кухне, как идёт в спальню, как она раздевается и ложится в постель. Я не собирался её мысленно насиловать, пусть её утверждение, что я её изнасиловал той ночью "во сне", и звучало полным абсурдом. С другой стороны, я вспомнил такую подробность: когда на своей кровати я вытирался платком, мне показалось, что как-то "меньше обычного", и подумал о том, "куда остальное девалось"...

Но мысль об эфемерности, фантастичности какой-либо физической связи между образами в моём воображении - и реальным, человеческим телом Аллы настолько укреплялась во мне, что решимость не трогать эту воображаемую, идеальную Аллу испарялась, как роса, и вот уже толпы гикающих инстинктов, как лавина кочевников-завоевателей проносятся по последним лоскутам этой решимости.

Я снова "отыскивал" Аллу в квартире моей бабушки, видел, как она идёт в спальню, раздевается и ложится в постель. Не только видел, но осязал, о щ у щ а л. Я "ложился" вместе с ней, я ощущал всё её тело, зная, что и она чувствует это, и не скрывая, а, наоборот, подчёркивая своё присутствие, и получая в ответ отпор и благородное негодование жертвы. Но я не смущался этого благородного гнева. Я только в пиках её наивысшего порыва чуть "уходил", словно отводил глаза, а потом опять принимался за своё. Я придумывал хитроумнейшие уловки, шёл на логически запутанные трюки, чтобы по лабиринту чувств выйти к тому, что мне нужно.

Так, например, я вызывал в себе образ своей бабушки, и, зная, что Алла находится с ней в одной квартире, и в это же время ощущает её, я пытался сформировать в ней некую опору, устойчивость, поддерживаемую ощущениями, выуженными из моих детских лет, и как бы переселял Аллу в тот мой мир, делая его для неё совершенно неожиданным, экзотичным.

Всё это я осуществлял не "просто так", а в зависимости от того, что происходило в душе у Аллы. Я пересиливал её каждую минуту, не давая ей ни одной передышки, не ослабляя хватки. Конечно, это стоило мне большого напряжения, и долго этот собственный темп я выдерживать был не в состоянии, но только с помощью таких усилий я мог принимать мыслечувства, идущие от Аллы, пересиливать их и передавать ей свои.

В пятницу вечером эта воображаемая мной Алла казалась морально обессилена противоборством, но и я был измучен нечеловеческим напряжением. Мы изматывали друг друга, и никто не хотел уступать.

И в тот же вечер, около десяти, позвонила Ира. Она сначала болтала о чём-то несущественном и не имеющем отношения к делу. А я был уверен, что она звонит не просто так. И я прямо спросил у неё, говорит ли она по поручению Аллы, надеясь, что Алла наконец-то выбросит белый флаг. Тогда Ира, в неуверенности, с чего начать, заявила, что Алла в последние дни "сама не своя", и что она говорит "странные вещи". Я спросил, какие "странные вещи". Ира сказала, что Алла будто бы испытывает "чужие чувства", словно они, эти чувства, не принадлежат ей. Конечно, я знал, что Алла сама не сумела бы выразить словами то, что она ощущает, но у неё был такой переводчик, как Ира, которая знала её как облупленную, и вероятно могла перевести в слово каждый её намёк, каждый жест, каждую недосказанную или неверно сформулированную мысль. Ира сказала, что в последние "два или три дня" Алла "перестала быть собой", и что Ира опасается, как бы она "из-за меня" не помешалась. Я спросил у неё, что она от меня хочет, и тогда Ира как-то замялась, словно ей неприятно было продолжать. Она сказала после длинной паузы, что мы с Аллой "не созданы друг для друга", что мы люди "очень разные", "ну и возраст, конечно", и нам надо "друг от друга освободиться". Я тогда заметил, что Алла, по-моему, очень даже от меня "освободилась", совсем и не размышляя, созданы мы друг для друга, или нет. Тогда Ира выдержала новую паузу, и как-то отстранённо заметила, что нам с Аллой нужно "немножко друг о друге забыть", а для этого предпринять какие-то усилия. Над собой.

Я спросил, предпринимает ли Алла такие усилия, а Ира ответила на это утвердительно. Но, добавила она, у неё пока ничего не выходит, и с ней из-за этого "что-то творится". Короче, для полного счастья не хватало меня, с моими "дополнительными" усилиями. Чтобы мы с Аллой смогли успешно друг о друге "не помнить". Это был телефонный разговор, и данное обстоятельство меня выбивало из колеи, не давало мне говорить так, как я хотел. Я сказал: "Передай Алле, что, если её ко мне тянет, ей просто надо придти, и что только постель излечит её от душевной боли". Так и сказал. Тогда Ира возразила, что это сейчас невозможно, что я оскорбил Аллу своим последним стихотворением, а я на это ответил, что готов извиниться. Я добавил, что Алла "не может освободиться", потому что она меня любит, так что в её тяге ко мне нет ничего дурного. А те глупости и фантастические вещи, которые мы друг другу наговорили, не имеют к этому обстоятельству ровно никакого отношения, и верить в них может только... Тут я понял, что попался в свою же смысловую ловушку. Потому что Алла в сущности и была ещё ребёнком. И прикусил язык.

В конце нашего разговора Ира сказала, что Алла думает, не обратиться ли ей к невропатологу или психиатру, что, может быть, он ей поможет. В этот момент внутри у меня всё похолодело и оборвалось. Но я взял себя в руки, и посоветовал, стараясь говорить совершенно спокойно, чтобы Алла этого не делала, потому что иначе её "упекут в психушку", и, кто знает, может быть, до конца её дней...

Когда прозвучали гудки отбоя, мои руки дрожали, как после тяжеленной штанги. Я даже не смог нормально положить трубку на рычажок. Возможно, мой страх перед тюрьмой или психушкой каким-то непостижимым образом передался по телефонным проводам Ире с Аллой, и поэтому Алла к психиатру так и не пошла.

Утром, в пятницу, до одиннадцати, неожиданно явилась Ира, и сначала сказала, что она на минутку. Затем она произнесла: "Алла передала тебе... вот... " - и протянула мне ключ. После этого она как-то быстро ретировалась - и ушла.

Мной овладел новый всплеск с огромной силой бившихся о "стены" моего эга чувств. Это были разноречивые и сложные чувства, и, хотя боль уже притупилась, этот всплеск был механическим ответом на жест Аллы.

Таким образом, произошло непостижимое: неведомо как "эйдолон" образа Аллы в моём мозгу (обессиленной ментальным противоборством) слился с её реальной ипостасью, с ней самой, и она как реальное лицо оказалась опустошена и обессилена этим противоборством. Она то ли поверила в моё воздействие, то ли в самом деле ощущала его, и теперь считала, что испытываемые ей чувства, страдания, стресс - связаны непосредственно с моим воздействием на неё.

К вечеру в пятницу она уже, безусловно, воспринимала моё воздействие, непосредственно, только не зная, в чём именно, в каких именно чувствах, ей испытываемых, оно проявляется, но ощущая его в о о б щ е, и задыхаясь под этой, обрушившейся на неё, тяжестью. И, конечно, моя собственная тупость, допущенные мной разговоры и откровения на эту тему, иначе говоря, то, что она "обо всём" знала: именно это явилось причиной моего поражения. С другой стороны, может быть, это спасло меня от ещё больших неприятностей с Аллой, потому что эта упрямая девчонка, может быть, только благодаря своему знанию в эти дни не наделала глупостей.

Итак, в третий раз повторю, что в пятницу вечером чувствовал Аллу душевно обессиленной. Именно тогда ментальная дуэль между нами достигла своего наивысшего накала. Пытаясь настоять на своём, сбросить меня с хребта своих ощущений, она совершала лихорадочные усилия; она - теперь уже явно ощущая меня в себе, испытывая некоторую брезгливость и как бы клеймо на себе, - металась, искала помощь вовне - и не находила. Я ощущал её - бьющуюся, как бы в силках, мечущуюся, ищущую выхода. И - вдруг - она, сначала как бы отпрянув, бросилась в мои объятия: да-да, я не оговорился. Причём, не в переносном смысле, а в прямом, непосредственно, хотя мы с ней находились в то время в соседних домах, в разных квартирах. Я немедленно воспользовался этим, и мы с ней совокупились: в идеальном смысле, но и в "реальном", осязаемом мире. Я испытывал абсолютно такие же ощущения, как и тогда, когда мы с Аллой совершали это в "нашем" физическом мире. Тут не было абсолютно никакого подвоха, абсолютно никакого сомнения в том, что между нами это происходит. Это чудо явилось полной неожиданностью, не было заранее запланировано или даже предугадано мной. Она бросилась ко мне - и "понеслось". Правда, для того, чтобы поддерживать этот сеанс, я должен был себя держать на пределе напряжения, затрачивая неимоверные усилия.

В том, что происходило, не было чувственно никакого "изъяна"; со стороны эмоциональной сферы это было настоящее, полноценное совокупление, и я знал, что и она испытывает то же. Всё не только происходило достоверно, но достоверно в том, что именно с ней, с Аллой. И это потрясало и захватывало. Клянусь, что ВСЕ ощущения были настоящими, во всей полноте. Вот именно! Во мне присутствовала вся полнота того, что это именно то, о чём я пишу. Причём, это было обоюдным, что исключительно важно.

Потом Алла боялась даже самой себе признаться в этом, хотя бы потому, что я сам посеял в её душе тень сомнения в возможности подобных феноменов.

В субботу я должен был ехать на свадьбу с бригадой Васи-Метнера. В автобусе я сидел с закрытыми глазами, пытаясь воздействовать на Аллу. Наш автобус на какое-то время останавливался у гостиницы, и я чувствовал одновременно, что Алла именно там, в гостинице, и что она сейчас придёт ко мне домой (хотя ключа у неё нет). Это были противоречивые ощущения. Но когда мы выехали из Бобруйска, я переносил в её сознание эту дорогу и деревья леса, я увещевал её, вызывал в ней мой образ. Когда мы подъезжали к деревне, сопротивление Аллы было сломлено.

И вдруг, как это бывало со мной множество раз в отношениях с другими моими избранницами, моё сознание пошло на попятную! Достижение цели всегда ослабляет меня, и такая бешеная до того мотивация уступает место сомнениям и пассивности. Я стал думать о том, что брак с Аллой не будет счастливым; что её недоверчивость и настороженность не будет преодолена. Чем ближе автобус подъезжал к деревне, тем громче звучали во мне голоса сомнений. И тут я вдруг невольно стал сравнивать наши с Арановой планы и мечты о "соединении наших сердец", о бегстве из Бобруйска: с эвентуальным браком с Аллой. Я почувствовал, как обеднел мой внутренний мир, во что он превратился, пока я был с Аллой - и не общался с Барановой и Лариской. И с Софой я творчески рос, и мой внутренний мир обогащался. Я сравнивал одну и вторую (Аранову с Аллой), и подумал, насколько с Арановой моя жизнь была ярче и веселее. Я растерял своё скромное остроумие, я больше не сыпал шутками и каламбурами; и перед моими глазами вдруг встал образ Арановой, и я вспомнил, почему-то, что её бабушка живёт в Сергеевичах...

И тогда я вернулся к Алле.

Но ощущения, мыслеимпульсы, направленные на Аллу, зачерпнули, несли в себе и что-то, связанное с Арановой. Мне казалось, что я не могу уже так сосредоточиться. Я не находил больше стимула уйти с головой в те проблемы, которые вставали передо мной в связи с переломом в сознании Аллы. Я стал опять думать о том, что Алла по-видимому будет изменять мне, и словил себя на чувстве, что думаю об этом не так, как раньше. А ведь мне надо было обязательно закрепить в Алле осознание сдачи мне её позиций, её готовности "продолжить оттуда", где мы остановились. Мне мешали сосредоточиться мысли об Арановой. Я знал, что сопротивление Аллы сломлено пока вообще, и на данном этапе это необратимо, но простое присутствие моего контроля в её сознании нужно было, чтобы она не "выскользнула" назад. В противном случае начался бы новый изнурительный марафон.

До четырёх часов длилось воображаемое мной - теперь уже позиционное - противоборство. Алла оказалась настоящим бесёнком. Я уловил в её воображаемом сознании мысль о том, чтобы с кем-нибудь переспать, с целью уменьшить моё влияние. Я подумал, что мне нужен какой-то новый стимул, новая встряска. И тогда решил выпить. Ребята как раз это и собирались делать. Я всё ещё колебался: но потом решил рискнуть. И это мне не только не помогло, но окончательно подорвало мои усилия. Работа мозга была теперь смазанной. Я потерял нить к о н т а к т а. И я решил, что, значит, не суждено. Мозг, перестроенный алкоголем, не мог, отказывался работать в прежнем режиме. Но даже если бы контакт не прервался, я бы всё равно потерял тонкость настроек, и выделывал бы теперь такие неуклюжие па, как корова на льду.

Казалось бы, я смирился с тем, что, хоть в сознании Аллы и наступил перелом, я не сумел им воспользоваться - мрачное настроение снова вернулось. Всю ночь и весь последующий день надежды и почти конвульсивные усилия (ухищрения) сознания "на автомате" боролись за меня, собирая и обобщая информацию, рисуя невидимые графики и схемы. И всё же я предчувствовал, что мои упования на силу своей внутренней опоры рушатся шаг за шагом, видел, как мои позиции снова ослаблены и под вопросом. К вечеру второго дня свадьбы я так устал, что еле дополз до автобуса. Я чувствовал себя таким исчерпанным, таким опустошённым, как в очень редкие дни. И всё же когда мы разместились в автобусе, надежда ещё не угасла, и я продолжал свои манипуляции с собственным сознание, и, через него, как мне казалось, с сознанием Аллы.

Теперь я должен был приехать в город, чтобы убедиться, что всё тщетно, и что даже перелом в сознании Аллы не гарантировал нашего практического воссоединения в силу определённых причин.

Я чувствовал тупую, но глубокую боль; она была запрятана очень далеко, и всё же, как балласт на корабле, не давала перевернуться судну моего отчаянья, и вела его к ещё более высокой точке изнеможения и депрессии.

Когда я приближался к дому, я помнил о том, что у меня Екатерина Ивановна с Сергеем, и почему-то представлял, что там и мама, и от того моя тоска только усиливалась. И тут вдруг я уловил как будто крик: сильнейший импульс, идущий от Аллы. В нём, в этом импульсе, я уловил, что Алла, желая избавиться от меня, в сердцах ударила по какому-то предмету. И я почувствовал, что теперь снова держал её в цепких щупальцах своих мыслеформ, следуя за ней через все её градации.

А я шёл теперь от Чистякова, и проходил как раз мимо больницы, и мне почему-то захотелось пройти через больничный двор, и я свернул на его территорию. Здесь моя тоска стала почти невыносимой. Наверное, она была всё-таки тоской-жалостью, тоской-скорбью, но ярко выраженной и выпуклой.

Я вдруг почувствовал, что в этом корпусе, где теперь и операционная, происходит что-то страшное из близких мне людей. Меня тянуло туда, как будто само здание втягивало меня в себя на верёвке. Тоска теперь просто поглощала меня. Я перебрал в уме всех своих родственников, подумал о Софе, которой сделали операцию по удалению аппендикса, и были подозрения на спайки, затем подумал об Алле. Но что с ней могло случиться, что она могла тут делать: разве что нелегальный аборт. Тогда я подумал и об Арановой.

В это время я находился уже на улице, перед новым зданием "хирургического корпуса", к которому пристроен двух-трёхэтажный прямоугольник операционной, а меня всё тянуло назад и не давало идти домой. Я несколько раз отходил, и снова возвращался к этому месту.

Когда я пришёл домой, я застал Екатерину Ивановну с Сергеем, маму и Виталика. И присутствие в моей квартире людей - гостей и близких - скрасило горечь моих ощущений.

И в тот день, и на следующий я не прекратил своей борьбы за сознание Аллы, и, так как я устал, хотел передышки и покоя, я стал искать какого-нибудь оправдания. А что, если рассказы Аллы о том, что моя воля её держит, и даже тот её приход ко мне в полной прострации, её жалостливые просьбы, чтобы я её "отпустил", и звонок Иры: не более, чем умелый розыгрыш, и то, чем я теперь занимаюсь, это мудачество; этот идиотизм: просто выверт моего сознания, экстравагантная выходка "от лени", или даже болезнь? Но чем больше я вспоминал подробностей, тем невероятнее мне казалось осуществление такого розыгрыша, со всеми его совпадениями с тем, что могло быть известно только мне самому. Но если это не розыгрыш, и если существует хоть один шанс из тысячи, что какое-то воздействие на Аллу я всё же оказываю на расстоянии, тогда всё, что я делаю: не даю ей и себе выйти из безнадёжного тупика. Это как если бы я припёр её к стенке, и, сколько бы я на неё ни давил, дальше этой стены дело не пойдёт, и она блокирована мной, а я блокирован ей и стеной. И эта падовая ситуация не могла в рамках моей теперешней тактики "развязаться". Разве что Алла сойдёт с ума. Но ведь я ни в коем случае не хотел этого... Действительно, мой "запас прочности" ещё не исчерпал себя, а она была уже на пределе. И, как будто в точном соответствии с ходом моих мыслей и с тем, что я чувствовал, мне опять позвонила Ира.

Из её слов я понял, что она заметила крайне необычное и тяжёлое душевное состояние Аллы, как она выразилась: "без конкретной причины". И спросила у меня, продолжаю ли я воздействовать на неё. Наученный горьким опытом, я стал теперь всё отрицать, а Капитонова заявила, что мне не верит.

В эти дни внезапно мне с десяти вечера до часу ночи снова стали звонить Шланг, Жора, Юра Борковский, тот аноним, что звонит мне время от времени, и ещё несколько человек. Если это резкое возобновление их активности не было связано с драмой моих взаимоотношений с Аллой, тогда старушка логика мертва. Причём, каждый из них звонил по несколько раз, а их разговоры не носили конкретной направленности.

К концу второго или третьего дня после того, как я отыграл свадьбу, я почувствовал, что Алла должна придти. Я "дежурил" в коридоре и на кухне, стараясь, чтобы Екатерина Ивановна или Сергей не успели к двери раньше меня. Я продумывал свою "речь", представляя, что она скажет мне, и как она может себя вести, если придёт. Я решил попробовать снова вручить ей ключ от моей квартиры, это был бы на данном этапе ход, полностью восстанавливающий наши прежние отношения. Но ведь второй ключ я отдал Екатерине Ивановне и Сергею, которые знали, откуда появился второй ключ, которого сразу не было. Поэтому я решил отцепить свой ключ от связки, и дать его Алле - но забыл.

Часов до одиннадцати Алла не приходила, но моя полная уверенность в её сегодняшнем визите абсолютно не была поколеблена, и я только решил, что успею до её прихода вымыть голову под краном, раздевшись до пояса и не залезая под душ. Но не успел я зайти в ванную и намочить волосы, как раздался звонок в дверь. Я предвидел такую возможность, и поэтому повесил на дверь в ванной халат. Облачившись в него, я пошёл открывать.

Это была, конечно, Алла, но не одна. С ней пришли Ира и Марина. Сделав им знак оставаться на лестнице, Алла потянула меня на кухню. Там она села на табуретку, положив руку на стол, несмотря на то, что на столе были крошки. Она была в шубе и в шапке, из тех, которые теперь модны - из меха, типа колпака, - полунадвинутой на глаза. Она была красива сейчас. Очень красива. Её глаза блестели из-под шапки картинно и очень взволнованно. Она была в состоянии потрясения и к а к б ы негодования. И, как обычно в таких случаях, жестикулировала. В такие моменты её речь становилась быстрой и порывистой, манера - напористой, с неожиданными расстановками акцентов. Она ждала, чтобы я заговорил, стараясь не оказаться вынужденной объяснять мотив своего визита.

Она говорила много. Сказала, что это Ира уговорила её придти. Затем она, сбиваясь и почти скороговоркой, словно стараясь побольше высказать, принялась "выдавать" мне информацию, видимо, желая этим шокировать или поразить меня; говорила о моих приятелях, желая блеснуть перед мной своей осведомлённостью; затем перескочила на другую тему, обращая ко мне свой риторический вопрос: зачем она мне нужна, ведь она девушка простая - а вокруг есть много умных, образованных, и так далее. Она была похожа теперь на Аранову, когда та прибегала в таких вот состояниях. Я попытался сбить её линию разговора, и мне это удалось.

Я изъяснялся достаточно ясно, иногда делая прозрачные намёки. Моя речь была совершенно иной, с иной направленностью, и заключающая в себе иные цели. Я воздействовал на Аллу как психологически, так и включением в свои умозаключения её умонастроений, как бы обволакивая своими её слова.

Можно представить меня: в банном халате; с мокрыми, спутанными, слипшимися волосами, сидящего так, что я находился ниже позиции Аллы, глядя на неё чуть снизу...

Уже в самом акте данного визита Аллы можно усмотреть очень примечательную тенденцию, которая позже подтвердилась её последующими действиями. Это касается времени и формы её визита. Ира, которая приносила ключ, видела Сергея и Екатерину Ивановну, и не могла не понять, что ко мне заехали гости. И, тем не менее, они пришли в такое позднее время.

Думаю, они обошли вокруг дома, сначала мимо моих окон, и только потом завернули по двор, к подъезду, и тогда не могли не видеть, что у меня светится только окошко ванной, И всё-таки позвонили... Что это? А это не что иное, как попытка застать меня врасплох. Это Алла...

Чуть позже выяснилось, что Ира, Алла и Марина пришли не одни, а с Валиком Полторацким и его братом по отцу (или по матери), Сергеем, и во время моего разговора с Аллой они пришли с лестницы в квартиру, и все разместились в зале. И там потом всё было "перевёрнуто", а на полу валялась шелуха от семечек (семечки щёлкала и сплёвывала шелуху на пол Ира).

Разумеется, это не могло не вызвать раздражения, но, с другой стороны, меня весьма позабавило.

Во время нашего разговора Алла неожиданно заговорила о Лене.

- Ты знаешь, что у Арановой бешенство матки?
- А что это такое?
- Это неизлечимая болезнь. Это значит, что ни один мужчина не сможет её удовлетворить.
- Ну, и что дальше?
- А ты знаешь, что переносчики этой болезни - мужчины?

Я пожал плечами.

До сих пор мне не ясны мотивы, побудившие Аллу говорить это. Одно несомненно: эту сплетню она не высосала из пальца; кто-то её определённо кормил информацией. Но кто, как, когда и с какой целью? Или она спуталась с кем-то из нашей компании? Но разве это возможно? И с кем? Со Светловодовой?

Я заметил, что, по моему мнению, "бешенство матки" - просто народное суеверие, и никаким вирусом это не вызвано. Так называют в народе то, что "по научному" именуется гиперсексуальностью или нимфоманией. И никакой болезнью женского органа оно не вызвано, а просто что-то "не в порядке с головой". Я тоже человек не совсем обычный, вот мы с Леночкой и нашли друг друга. И у Аллочки имеются предпосылки стать не совсем обычным человеком. Но вместе, вдвоём, мы, с помощью друг друга, сможем "держать свои необычности" в пределах нормы.

Мы говорили с Аллой ещё долго. И я несколько раз её поцеловал. Она пускала в ход разные приёмы - но было ясно одно: она не знает, что делать, она потрясена и почти беспомощна. Но - после моих экспериментов над своей и её психикой - я потерял на время изобретательность и предприимчивость в сфере обычной жизни. Тем временем то Ира, то Марина выбегали из зала, и торопили, говоря, что уходят. А настроены они были обе по отношению ко мне весьма прохладно: словно между нами пробежала чёрная кошка. Итогом же явилась моя успешная "разведка боем". Я удачно провёл этот разговор, и было очевидно, что между нами восстановилось не только физическое тяготение друг к другу (с которым Алла теперь смирилась), но и чисто человеческая симпатия.

После ухода Аллы я долго думал, что теперь будет, упиваясь возрождённой надежной, и вдруг вспомнил: ключ! Это было жестокое упущение... Возможно, Алла как раз и ждала того, что я попытаюсь вручить ей ключ. Эта непростительная забывчивость-рассеянность обошлась мне теперь очень дорого. Если бы я сейчас, именно сейчас передал ей ключ, мою полную победу можно было бы считать состоявшейся. Как в "Пиковой даме": "три карты, три карты..." Какая мелкая деталь! Обыкновенный ключ! И вот уже всё рушится: и любовь, и судьба!

А назавтра он же, Господин Случай, столкнул меня лицом к лицу с Аллой прямо напротив скверика, что возле бывшего костёла (стройтреста). Она искусно сделала вид, что меня не заметила, и попала прямо... в мои объятья. На ней была та же шуба и шапка, и портфель в руках. Я горячо шептал ей в ухо о том, как она мне нужна, и тут же, на улице, попытался снять ключ со связки. Проклятое кольцо никак не хотело отпускать его, и мои ногти только скользили или срывались. Алла сказала, что она лучше завтра придёт, и мы п о г о в о р и м о ключе. Момент был упущен! Я догнал её, и сказал, что сегодня ровно в шесть моих гостей точно не будет дома. И она пообещала, что придёт ко мне в шесть вечера одна.

Не успел я переступить порог, как затрезвонил телефон.

- Вова! А, Вова!
- ... - Я молчал.
- Сколько дней тебя ждут, а ты всё никак не идёшь в гостиницу.
- В какую гостиницу?
- В ту, которая возле тебя.
- А какая возле меня?
- Знаешь, что?
- Что?
- Мы хотим с тобой познакомиться.
- Кто это: мы?
- Я и мой приятель.
- А вы не голубые?
- Нет, что ты! Мы розовые.
- Что значит: познакомиться?
- Встретиться с тобой.
- Зачем?
- Ну, это же надо! Слышишь?.. Он спрашивает, зачем. А просто так. Без "зачем". Чтобы знать друг друга.
- А вы меня разве не знаете?
- Не-а, нет, не знаем.
- А разве незнакомым звонят?
- Ты знаешь, бывает, что и звонят.
- Хорошо. Но как же вы меня не знаете, если вам известно, как меня зовут, где я живу, мой номер телефона, и ещё много другого. Зачем вам это? И что вы хотите?
- Мы? Что мы хотим, слышишь?.. Мы ничего не хотим. Так ты придёшь на встречу?
- Куда?
- К гостинице.
- К какой?
- Я же сказал, к той, что возле тебя.
- К какому входу?
- Ну, к тому, где телефон на улицу, где будка стоит. А... Постой, нет. Подходи ко входу в ресторан. Мы там тебя будем ждать.
- Во сколько?
- А прямо сейчас.
- Хорошо, я приду. Через десять минут.

Я быстро оделся и вышел.

От продуктового магазина на углу Пролетарской и Советской я перешёл на ту сторону Круглой площади, и увидел, что возле входа в ресторан никого нет. Конечно, десять минут ещё не прошло. И тут я решил немедленно вернуться домой. Я подумал о том, что, как и тогда, меня элементарно стараются выманить из дому, а Сергея с Екатериной Ивановной там теперь нет.

Когда я вернулся, зазвонил телефон, но я проигнорировал настойчивые звонки не только потому, что наверняка это были они же, а ещё и потому, что я понял: кто-то у меня побывал. В первой главе третьей части я уже объяснял, откуда и как я такие вещи знаю наверняка. Кстати, когда я входил в подъезд, навстречу мне выходил незнакомый мужчина лет сорока восьми в армейском полушубке без отличительных знаков и в ботинках на толстой подошве, которого я прежде никогда не видел.

Все вещи - всё, вроде, было цело. Ничего не пропало. По крайней мере, я сразу этого не обнаружил. Но когда я открыл холодильник, я заметил на полу маленькую упаковку какого-то лекарства. Это был антидепрессант сертранилового ряда. Заранее скажу, что поздно вечером спросил у Екатерины Ивановны и Сергея, не их ли это лекарство, но они ответили, что "в глаза не видели" ни этой упаковки, ни такого лекарства. В одном из имеющихся у меня медицинских справочников я нашёл описание одного из побочных действий этого медикамента, где было сказано, что он может вызывать нарушение эрекции. А мне уже несколько раз казался подозрительным вкус творога с сахаром, который я люблю и готовлю себе на утро. Я разворачиваю вощёный пакетик, выкладываю его содержимое на глубокое блюдце, добавляю немного молока и кефира, и посыпаю сахаром. За ночь эта смесь "дозревает" - пропитывается и становится вкусней. Иногда блюдце со смесью молочных продуктов с сахаром остаётся в холодильнике и на два дня... Когда я разломал одну таблетку пополам, и лизнул изнутри одну из половинок, а потом пососал ложку творога из блюдца, я уловил в твороге слабое присутствие того же самого вкуса.

Если мои подозрения верны, то мне подсыпали это лекарство в творог в виде порошка, который наверняка приносили в уже готовом виде, а упаковка с таблетками могла просто выпасть из кармана. Мне хорошо известно, как можно убить человека без всякого яда: разрешёнными и совершенно "безвредными" лекарствами. Так, например, приём три- и тетрациклических анти-депрессантов исключает одновременное с ними употребление адреномиметиков, аналептиков, и тираминсодержащих продуктов. Запрещено также смешивать их с селективными ингибиторами обратного захвата серотонина, потому что их одновременный приём может вызвать тяжелый "серотониновый синдром". Но меня, конечно, не собирались убивать, а только хотели сделать неэффективным в постели. И это накануне прихода Аллы!

Употребление для этой цели не каких-нибудь трав или пахучих веществ, а именно лекарственного препарата свидетельствует против подозрения о причастности КГБ. "Контора" вообще не стала с этим возиться. Но если бы даже стала, они постарались бы накормить меня анти-депрессантами с "нужным" побочным действием на вечере, на свадьбе, или в гостях. Или подсыпали бы в молоко, которое я покупаю, прямо в магазине. Нет, если догадка, сама собой напрашивающаяся, верна, то это не их стиль, и даже не их методы.

Я напрасно прождал Аллу до самого прихода гостей, а потом до десяти вечера. Она так и не пришла, и моя голова разрывалась от догадок. Когда я слетал к бабушке, застав её там, она рассказала, что незадолго до шести приходил участковый милиционер - неизвестно зачем, - и задавал ей и моей бабушке массу "идиотских" вопросов. Бабушка подтвердила то, что рассказала Алла. Участковый спросил, уйдёт ли она куда-нибудь, или будет дома, и она, немного перепугавшись, ответила, что никуда не уходит. Вот почему она не пришла. А когда я поднял трубку, чтобы позвонить к себе домой, и попросить Сергея выглянуть в окно (проверить, стоит ли под окнами какая-нибудь машина), оказалось, что телефон не работает. Бабушка и Алла сказали, что телефон перестал работать сразу же после того, как участковый милиционер ушёл.

Всё-таки Алла забежала ко мне на минутку, потому что бабушка косилась, и вот-вот потребовала бы, чтобы я уходил. Я завёл её на кухню, и хотел поцеловать, но в этот момент из зала появилась Екатерина Ивановна. Мы с Аллой постояли под лестницей, а потом я проводил её домой.

Через несколько дней Алла пришла опять. Она пришла с Ирой. У меня всё ещё были гости. И Алла с Ирой снова видели их. Я объяснил, что пока точно не знаю, когда они уедут. Ира с Аллой внешне на это никак не прореагировали. Разговора с Аллой на сей раз не получилось. Всё было сумбурно, неупорядочено. Тем не менее, несколько раз я шепнул ей то, что хотел, и Алла внимательно слушала. Я сказал Алле о том, что для неё нет из этой ситуации выхода. Она мне ответила, тоже шёпотом, что ей снится почти каждую ночь, как мы с ней в постели, и что "можно покраснеть", когда она вспоминает, что мы с ней делаем. И что, если ей "само по себе это снится", "тогда пускай", тогда даже приятно, а если это я ей внушаю, и сам всё это чувствую и вижу синхронно, тогда она сделает всё, "чтобы освободиться". Мне хотелось у неё спросить, а как она отличит, или сказать, что это не имеет значения, но вместо этого я "ляпнул" совсем другое: что для неё из этой ситуации нет выхода, и что её сознание (мозг) не выдержит (не может больше сопротивляться), а у меня ещё есть резерв. Я шепнул ей, что она не должна больше мучить себя, но осуществить то, что ей снится, наяву, вместе со мной, в постели. Тогда она глазами показала в сторону зала и спальни: мол, как осуществить, раз у меня гости.

Действительно, бабушка теперь сидит дома, как часовой в засаде, и никуда не отлучается, караулит нас с Аллой, чтобы мы не совершили никакого греха, и у меня нельзя. Но я шепнул ей, что они часто уходят на два-три часа, и в этот самый момент вытащил и вручил ей ключ от своей квартиры. Она какой-то момент колебалась, будто боролась сама с собой, но ключ всё-таки взяла.

Итак, Алла снова стала обладательницей ключа от моей квартиры и от моего сердца. Мы с ней окончательно помирились. И когда мы пропустили Иру вперёд, я её под лестницей обнимал и целовал. Это было не просто её уступкой мне или выходом из психологического тупика: это безусловно было моей победой.

Когда я вернулся, проведя Аллу, домой, мной овладела бешеная радость. Я осуществил невозможное. По законам человеческого общества, по нормам, в рамках которых действуют психологические стереотипы обыкновенных людей, это было недостижимо. В отличии от Лариски, Нелли, или Леночки, с которыми я имел общую среду, и, кроме того, знал, где их искать или ждать, будь то общие знакомые, работа или дом, с Аллой у меня не было никаких точек соприкосновения, кроме моей бабушки. Но в последнее время моя бабуся стала всегда сама доставать почту и поднимать трубку телефона - чтобы затруднить мой доступ к Алле, - и сказала мне, чтобы я после девяти к ней не заходил, а бывало, что в девять Алла только приходила домой. Не мог же я поджидать Аллу возле училища!

Поэтому снова вовлечь её в мою орбиту было невозможно без знания того, что делается в её сознании. Другое дело, что кто-то другой, более ловкий в плане общения, успешный карьерист и любимчик общества, теоретически мог добиться того же обыкновенными человеческими средствами. Но во-первых, тут, в реальной данности, где был и действовал я, ответ на реакции Аллы на м о и действия, на суммарность взаимоотношений с м о е й личностью в рамках обычных человеческих средств сделать процесс её отдаления обратимым был бы не в состоянии. И, во-вторых, соотнося "сюжетную", событийную линию наших с Аллой взаимоотношений - с её натурой, с ей характером, можно с уверенностью сказать, что для восстановления отношений не было других средств, кроме сверхчеловеческих.

Мою радость омрачало лишь то, что широкая осведомлённость Аллы о делах и взаимоотношениях людей моего круга, и потенциальная вхожесть к кому-то из нашей среды (хотя никто так и не подтвердил, что она хоть раз побывала у Нафы, Мони, Боровика, Портной, Светловодовой...), звонки тех двух "из гостиницы", лекарство, обнаруженное мной в коридоре "под" холодильником, и другие факты: всё это предрекало мне неминуемое поражение, вопрос которого - только вопрос времени. И мой маленький сегодняшний триумф по сравнению с властью и возможностями э т и х людей: не более, чем триумф рыбки, выпавшей из сачка обратно... в аквариум. Теперь я, кстати, изменил своё мнение, и не считаю больше, что анти-депрессант "просто так выпал на пол из чьего-то кармана". Нет! Его оставили там намеренно. Это была очень тонкая, дьявольская уловка. И для того, чтобы её задумать, надо было знать и о том, что ещё с седьмого класса школы я "экспериментировал" с "расширением" своего сознания, употребляя грибы и нюхая клей; потом курил "травку", и так дошёл до морфия и кокаина, и в итоге лечился в Москве. Те, что "забыли" анти-депрессант, не думали иначе, что я прикарманю его, решив, что упаковку потерял Сергей или его мать, и начну потихоньку употреблять "для расширения сознания". А я их так подвёл! Кто ж мог подумать, что я стану рыться в медицинских справочниках!

Да, что бы ни было "в итоге", а каждый выигрыш у этих выродков, самый крошечный - это огромное достижение, и мной снова овладела эйфория и чувство победы. Возможно, это состояние лёгкости и радости через меня передалось Алле, и стало новым стимулом к следующему её шагу в мои объятья. Мне удалось на сей раз удержать это состояние надолго, и, может быть, в Алле тоже, и внушить ей, что оно непосредственно связано со мной и с фактом её волеизъявления (то есть с согласием принять от меня ключ).

Упиваясь своим состоянием и своим достижением, я рассуждал (думал) примерно так: "Пусть там - в дальнейшем - будет всё, что угодно... пока, в данный момент, я победил... Этой победы я не забуду никогда, и всегда буду помнить о том, что совершил чудо..."

А дальше мои размышления пошли по неправильному (не то, что неверному, но ненужному) пути: я сказал себе, что дело в том, что Алла действовала, как и Аранова, в моём мире, по моему сценарию, и в рамках этого сценария то, что произошло, было чудом. Образно говоря, я мыслил себя планетой, какая притягивала спутник, и успех этого притяжения был неотвратимым.

В последующие дни Алла стремилась поддержать и подчеркнуть дистанцию, не появляясь у меня и не давая о себе знать. Я, со своей стороны, не стремился навязать ей своё присутствие. За четыре или пять дней я наведывался к своей бабушке всего два раза, и как-то мельком видел Аллу, когда она уходила в училище. Я не стал её туда провожать, и только сделал ей знак позвонить мне.

Именно в этот период я дописал своё письмо Нелле, которое и не собирался отправлять, но задумал как символический, идеальный акт, результат которого должен мне помочь "приворожить" Аллу.

Оно же помогло мне избавиться от висящего надо мной в роли Дамоклова меча привкуса безнадёжности, обречённости, проигрыша, который я время от времени чувствовал всегда после разрыва с Неллей, который нанёс очень сильный удар и моему самолюбию, и моей психике. Теперь я почувствовал, что от него полностью освободился, и могу теперь посмеяться над своими врагами.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Февраль 1983

В один из тех нескольких дней, последовавших за передачей ключа Алле, произошло ещё одно знаменательное событие.

Все эти дни "телепатическая" дуэль с Аллой продолжалась, но не так, как раньше, а уже на уровне поддержания моих достижений. Эта "стабилизация" вошла в полную силу в тот день, когда проводился смотр-конкурс музыкальных школ, в Городском Доме Культуры (ГДК). Именно в тот день, в комнате, где дети, переодевшись, оставили свои вещи, мне показалось, что Алла любит меня искренно и сильно. Как чистое пламя спиртовки, это чувство вырывалось из нас, вверх, к небу.

Полночи я просидел в туалете, выпиливая ещё одну копию ключа из болванки, но сознание было "промытым", и абсолютно не хотелось спать.

Интересно, что предчувствие именно этого эмоционального феномена, как будто "картинка" из будущей истории моих ощущений, когда-то поразило меня именно в связи с этим же смотром-конкурсом.

Я уже писал об этом в своём дневнике за прошлые годы, но чтобы напомнить, повторю, что я шёл тогда в Городскую музыкальную школу Љ 1 на жеребьёвку по поводу этого смотра-конкурса, и в моём сознании вспыхнуло "предощущение" именно сегодняшней "гипер-связи" с Аллой, и "телепортации" этого чувства чистой любви. Когда я пытался сосредоточиться на своей "гипер-связи", в дверь вошёл Стёпа, и я застыл от неожиданности: что тут делает? Оказалось, что он всего-навсего ищет Рафика Гольдмана, который сейчас директор ГДК.

Интересно, что в какой-то мере то, что привело к такому положению в отношениях с Аллой (повторю: в малой степени, но всё же...), исходило ещё и от того, что я проиграл Стёпе. Да, именно Стёпе.

Стёпа Сидарук - бас-гитарист: негласный руководитель ансамбля в ресторане гостиницы в "Мышковичах", который там играет пока вместо "Карасей", культурист ("качёк"). Стёпа женат на солистке ансамбля - на прелестной и энергичной девушке Вале. Именно я - со "Шлангами", - именно мы играли им свадьбу. Как раз в тот самый период, когда я фактически уже не играл со "Шлангами", начались мои близкие отношения с Аллой. Зато я продолжал играть свадьбы с бригадой Метнера-Васи (Ковальчука). Контрольные для институтских и переводы я научился делать на "раз-два", а платят за них совсем не так плохо. Так что, кроме работы, с которой я часто отпрашиваюсь, меня ничего особенно не сковывало, и свободного времени у меня было хоть отбавляй. Я мог заниматься творчеством сколько угодно.

И вот, в один из тех дней, я встретил по улице Стёпу. Он остановил меня - и спросил, можно ли ко мне придти. Он хотел, чтобы я ему показал кое-что на бас-гитаре, а именно: что отличает мои принципы аранжировки для партии баса от принципов Карася. Кроме того, Стёпа хотел уточнить и уяснить с моей помощью некоторые способы нотной записи специфических бас-гитарных приёмов, таких, как "слэп", особые виды глиссандо, флежолеты, и так далее. А я ему сказал, что сейчас занят, и попросил позвонить мне или зайти на следующей неделе. Стёпа живёт на площади, в доме, где аптека, и подскочить ко мне для него ничего не составляет. Он ответил "хорошо", и мы расстались.

Дня через три я опять - случайно - встретил его на остановке троллейбуса. Он снова принялся меня упрашивать, сказал мне несколько комплементов: что я "потолочный музыкант", что он хотел бы "у меня поучиться", и прочее. Мне было в душе немного неудобно перед ним за свой эгоизм; Стёпа сделал мне немало хорошего, а вожу его за нос из-за визитов Аллы: "как бы чего не вышло". Я уступил его просьбам, и сказал ему придти назавтра.

Когда мы расстались, у меня остался какой-то неприятный осадок: то ли от своего собственного поведения, то ли в связи с чем-то другим, что уловило моё подсознание. Стёпа парень обаятельный, открытый, располагающий к себе. Почему же от разговора с ним остался этот осадок? Я почему-то его теперь боялся. И, кажется, природу одного из опасений я только что понял: харизма Стёпы вытеснит (даже без его непосредственного присутствия) моё собственное обаяние, это обязательно скажется на общении с Аллой. У меня было какое-то странное ощущение, что это не единственный потенциальный психологический или другой феномен, и что от формы общения со Стёпой может зависеть судьба наших с Аллой взаимоотношений. Я старался преодолеть этот сюрприз "от подсознания" различными доводами: 1) харизма Стёпы только поможет мне с Аллой; 2) Стёпа - женатый человек; 3) в моих руках сделать так, чтобы Стёпа с Аллой не столкнулся; 4) какое вообще, чёрт побери, отношение может иметь Стёпа к Алле?

Но тут была ещё одна линия. Что бы ни говорила моя интуиция, чисто по-человечески не стоило без конкретных доказательств "дискриминировать" Стёпу, и даже если психологический феномен его присутствия не очень благоприятен, жёсткая реакция на него несправедлива. Я же вернулся к эгоистическому подходу, и решил саботировать своё собственное приглашение, что было дважды "несознательно" и несправедливо, а поэтому в этой мини-дуэли я был обречён на поражение.

Как и при первой встрече, так и при второй в ответ на Стёпин вопрос о номере моей квартиры (который он забыл) я "заговорил" его, и этот вопрос больше не задавался. Поэтому я решил, что опасность близкого контакта со Стёпой миновала, и что я его ещё не скоро увижу. В тот день, когда я ему назначил встречу, я вынужден был надолго уйти из дому по делам Отдела Культуры.

Однако, Стёпа назавтра пришёл. Думаю, что и тут не обошлось без Шланга или Борковских, потому что из наших общих со Стёпой знакомых только они точно знали номер моей квартиры. Если бы он заглянул в бобруйский телефонный справочник, то там неправильно указан номер дома.

Надо заметить, что и Стёпа был не до конца искренен со мной. Помимо тех практических задач, ради которых он хотел со мной встретиться, он вероятно надеялся переманить меня к себе, в свою группу. Я прекрасно сознавал свои недостатки, но знал и свои достоинства: как музыканта и человека. И понимал, почему я удобнее для него, чем все остальные более ни менее подходящие клавишники. Да я и сам не против присоединиться к их группе: они вполне "на уровне", а Стёпа с Валей мне очень симпатичны. Правда, второй вокалист и соло гитарист у них - Женя Одиноков, - еврей-полукровка, очень скользкий, неприятный, прямо-таки отвратительный тип. Но, как говорится, в семье не без урода. И всё-таки не из-за него я отнекивался. Нет, на то были другие причины. Из-за поездок в Мышковичи я не смог бы видеться с Аллой, и мне пришлось бы на сутки, а иногда на трое оставлять без присмотра свою квартиру. И поэтому я раз шесть или семь не приезжал, хотя обещал приехать на репетицию. В конце концов Стёпе удалось вытащить меня туда. И я стал играть с ними свадьбы, но на постоянную работу не соглашался, а тут в ресторане должен был начаться ремонт.

Тем временем Стёпа уговаривал меня написать заявление и официально оформиться в ресторан на работу, а всё отнекивался. А между тем мы всё репетировали. Мне очень хотелось сохранить это лёгкое, непринуждённое общение со Стёпой, которое доставляло нам обоюдное удовольствие, но из-за своего "вовочкиного" характера сделал всё наоборот. Я стал делиться с ним своими амурными делами, рассказывал ему о Лариске и о моих отношениях с Арановой (вскользь), а потом он уже и сам - из любопытства - стал расспрашивать меня о Леночке. Когда у меня появилась Алла, я стал рассказывать и о ней, но "подменяя" Аллу Арановой, а иногда Лариской, и прибавляя такие подробности, какие не могли никак быть связаны с личностью Аллы. Но, с другой стороны, по тому, что я доверял Стёпе, можно было судить о степени моей эмоциональной напряжённости, и о положении, в которое поставила меня зависимость от моих пассий, а также о том значении, которое я придаю им. Я не брал со Стёпы "клятвы" молчать, и, если он делился хотя бы чем-то со Шлангом, или даже с Одинововым (от которого всю подноготную узнавали шестёрки Шланга и Мони), многие мои неприятности получали простое и логичное объяснение.

Впоследствии я узнал, что всё, о чём я рассказывал Стёпе, становилось известно Алле, а о том, что я собирался жениться "на девушке с машиной", Алле стало известно ещё тогда, когда она находилась в Солигорске на каникулах. Тот, кто распространял эту ложь, основывал её на полуправде: а именно - на событии, которое имело место в прошлом, выдавая его за настоящее. Понятно, что Алле, преодолевшей временно свой эгоизм и слегка гипертрофированное самолюбие, эти сплетни вряд ли ложились "бальзамом на душу". Сплетни также конкретно называли в качестве моей невесты Лариску, и Алле и об этом могло быть известно. Получалось, что я собирался жениться на Лариске, и тогда Алла была для меня просто игрушкой, как бы независимой линией моих личных контактов.

Тут следует прояснить, что Стёпина Валя знакома с единственной подругой Лариски в Бобруйске, у которой та иногда ночевала. Но это знакомство сопряжено с некоторыми "особыми обстоятельствами", и посему сомневаюсь, что Стёпина супруга когда-нибудь ему о нём говорила. Теперь, "сливая" в Стёпины уши все эти рассказы о том, как я любил Лариску, и как мечтал затащить её в ЗАГС, я надеялся этим держать саму Еведеву "на дистанции", и, в то же время - на всякий случай - привязанной ко мне. После того, что приключилось не так давно, когда она случайно пришла с моей мамой, а мы с Аллой, естественно, дверь не открыли, я многократно звонил ей домой, где её мама с отчимом неизменно отвечали, что Лариски нет дома; пытался словить её у ей родного отца, у наших общих знакомых, по другим телефонам: всё безуспешно. Потом драматические "дуэли" с Аллой поглотили меня настолько, что я перестал её вызванивать и искать, регулярно отпрашивался с двух работ в республиканском столичном городе, и в Минск не ездил. Когда я понял, что меня избегают, я решился прибегнуть к "шоковой терапии", надеясь, что через Валю что-то из моих мелодраматических саг достигнет ушей Лариски. Как потом прояснилось, я и тут проиграл, причём, проиграл жестоко, что будет явствовать из моих дальнейших записей.

Но вернёмся к Стёпе. Своими россказнями, а также дезинформацией, которую я тоже "сливал ему" в надежде объегорить тех, кто стоит за Моней и Шлангом, я подорвал эту искреннюю и желанную дружбу (так же я умудрился отдалить от себя Карася), и он со временем стал проявлять всё большую нервозность. Если когда-то мы со Стёпой с полуслова понимали друг друга, то теперь назрел и усиливался эмоциональный "дисконтакт", когда мои жесты, намёки, или реакции воспринимались им неадекватно, а его - мною. С одной стороны, я был очень доволен, что Стёпа (как когда-то давно Карась) приносит бас-гитару ко мне, и мы репетируем у меня дома. В таких условиях я работал продуктивней, не опасаясь пропустить телефонный звонок или приход Аллы, Лариски (да мало ли кого?), и не дрожал за свою квартиру. С другой стороны, я хотел, чтобы ещё и не нарушали мой "покой", моё "privacy", и глупо реагировал на совершенно нормальные, тривиальные ситуации - как на "бесцеремонность". Так, например, когда я шёл переодеваться в спальню, Стёпа не оставался в зале, а шёл за мной, потому что, возможно, интуитивно чувствовал, что я подсознательно "сжимаюсь", оставляя кого-то наедине с ценностями и секретами моего жилища. А я не люблю переодеваться при ком-то, и в душе воспринимаю чьё-то присутствие как бесцеремонность. Если мне звонил кто-то, с кем я хотел поговорить по телефону конфиденциально, и я переносил аппарат в кухню из зала, где сидели, например, Стёпа, Валя и Миша-барабанщик, Стёпа шёл за мной и на кухню.

Если бы он оставался в зале, мне бы это не понравилось чем-то другим...

Одно дело, когда мне бесцеремонно и навязчиво надоедал Саша Шейн, с которым у меня не было никакого эмоционального контакта, а наоборот - одна взаимная неприязнь, на фоне которой его назойливость не могла восприниматься иначе, нежели наглость и стукачество. И совсем другое, когда почти каждое утро Стёпа звонил мне, а иногда прибегал, и будил меня по утрам, если я ещё спал. При той взаимной симпатии, которую мы друг к другу испытывали, такое поведение не выходит за рамки нормальных человеческих отношений. Тем более учитывая образ жизни и "гуртовость", характерные для мира рок-музыки, для традиций рок-групп. Если бы я не сидел, как куркуль, в своём внутреннем похотливом мирке, не закрывался, как улитка, в своей раковине, а дал бы себя увлечь новизной и открытостью этих более тесных отношений со Стёпой и Мишей, тоже нормальным парнем, передо мной открылись бы другие горизонты, и люди и обстоятельства не смогли бы на меня обрушить новые беды.

И вот, теперь Стёпа заглянул в ту комнату ГДК, где я присматривал за вещами детей.

Потом, когда все мероприятия подошли к концу, я почувствовал, принимая информацию по невидимым каналам от Аллы, что положение в идеальной сфере стабилизировалось, и что от моих теперешних действий будет зависеть многое. Я просчитывал каждый свой шаг, вслушиваясь в свой "внутренний голос".

Во-первых, я не торопился идти домой, а прогуливался в фойе, заглядывая во все двери: тем самым оттягивая акт тактического выбора и ворох сопутствующих ему последствий и действий. Я понимал, что Алла может придти ко мне, что она, исходя из её теперешних ощущений, движима разрывающими её противоречиями и тягой ко мне, может у меня появиться, но я не спешил уходить из ГДК. И, только выбрав подходящий момент, почувствовав, что этот момент является "гармонией вибраций", я выскользнул за дверь. Но, дойдя до угла здания, я вдруг увидел Стёпу, который стоял неподалёку с двумя другими парнями. С одной стороны, я боялся, что он увяжется за мной, и, если Алла вдруг явится, мне придётся просить его уйти; с другой стороны, трудно было пройти мимо, не задержавшись (а т е п е р ь я спешил); и, наконец, по причинам, описанным выше, встреча со Стёпой сейчас грозила психологическим "разгромом".

И я задумался над тем, как мне пройти незамеченным. И тут же подумал о некоторых выгодах, если Стёпа, наоборот, зафиксирует факт моего выхода из бывшего клуба Промкооперации. Я мог бы, конечно, выйти и через боковую дверь, на другую улицу, и таким образом ускользнуть. Но что-то удерживало меня. А пока я медлил, время шло, драгоценные секунды уплывали, а я так и не принял никакого решения. И, хотя мне со всё возрастающей очевидностью становилось ясно, что Алла уже с минуты на минуту будет у меня, я так и стоял в клубе.

Когда я, наконец, вышел из своей "засады", Стёпа только-только прощался с ребятами, тоже качками. Это было как раз кстати. Я догнал его, и мы вместе пошли по Пушкинской в сторону площади - домой. Как назло, автобуса не было, а на троллейбус я не пошёл: какой смысл? Стёпа шёл быстро сам по себе, и я не дёргался. По дороге я не стал нести заумь про поэтов-диссидентов, про мои амурные дела, или про нивелирование старой архитектуры. Мы говорили о музыке, о наших творческих планах, и, если бы так было всегда, моя жизнь сложилась бы совершенно иначе...



ГЛАВА ВТОРАЯ
Февраль 1983 (продолжение)

Я подходил к своему подъезду с чувством раскаянья и жалости к Алле. Надо было выскользнуть через боковой выход, или быстро пройти мимо Стёпы, распрощавшись, и я давно мог ждать её дома! В очередной раз я показал самому себе, какой же я идиот. Я поднимался по лестнице с тяжестью в сердце, и вдруг увидел Аллу... Она сидела на подоконнике между вторым и третьим этажами, и грустно смотрела наружу.

Я подошёл к ней, и положил ладони на её щёки. Они казались холодными, и в них била сдерживаемая дрожь. Я провёл каждой ладонью вверх, до висков, и, поняв всё без единого слова, она оторвалась от подоконника - встала. Тонкая, хрупкая, на каблуках - она была моего роста, или даже чуть выше меня. Совсем ещё девочка, беззащитная, когда - как теперь - без гордячества, интриг и обиды. Я поцеловал её, легко, чуть прикоснувшись, и она, обхватив рукой мой затылок, надолго припала к моим губам. Мне всё казалось, что она не даст увести себя вверх по ступенькам, ко мне. Но она не сопротивлялась. Мы вошли, и она хотела сбросить пальто, шарф и шапку прямо на пол, но я подхватил их, и положил на красный складной табурет.

Обувь Алла сбросила на пороге зала, и мы с ней уселись на тахту, всё ещё не произнеся ни слова. Екатерина с Сергеем ещё не уехали, и могли появиться в любую минуту, но сейчас я об этом не думал - напрочь забыл. Этот долгий взгляд "глаза в глаза", которого я совершенно не ожидал; еле ощутимые прикасания её пальцев: всё, всё казалось новым и необычным. Мы набросились с Аллой друг на друга, как две голодных акулы на добычу, и всё произошло совсем не так, как всегда. Не испытанная никогда нежность захлестнула меня без остатка, и то, что совершалось - совершалось как будто в тумане, окутываемое, обволакиваемое тёплыми волнами неземных ощущений. Я мог и не спрашивать Аллу: я итак знал, что она чувствует то же самое. И это было самым прекрасным, самым вдохновенным на свете. И невесомая лёгкость, уже после всего, и бездумное блаженство, и нелюбимый мной Элтон Джон (кроме одной песенки: "о жёлтой кирпичной дороге"), и холодный воздух из форточки, шевелящий гардину... Казалось, что какой-то иной мир вдвинулся в пределы моей квартиры - и заменил тот, что здесь царил до него. Мы ещё долго лежали на спине, просто так, уставившись в потолок, рассказывая друг другу про детство.

Когда Сергей и его мать пришли, мы с Аллой уже были одеты, но они обо всём догадались: это читалось в их взглядах. А мы ничего и не скрывали, и, когда я проводил Аллу домой и вернулся, Екатерина Ивановна укоризненно покачала головой. А я попросил её ничего не рассказывать моей маме.

Мне казалось, что теперь настоящая жизнь для меня только начинается. И я уже давал себе слово никогда не применять своё "психотропное" воздействие, не врать и не увиливать от работы. Я собирался сблизиться со Стёпой, и, пусть Одиноков не Шланг, и они все с неба звёзд не хватают: сделать с ними классный ресторанный репертуар, и - "поверх него" - программу из моих собственных песен. Судьба даёт мне, возможно, последний шанс: и в личной жизни, и в "бобруйской". И все мои наполеоновские планы, мои мечты покорить Москву и Ленинград: все они от того, что я не соразмерил свои возможности с реалиями убогого земного мира. Где нет места чистому таланту и чистой любви. И, чем выше поднимаешься, чем больше город и головокружительней карьера: тем больше лжи и неискренности, тем уже власть высоких чувств и гениальных открытий.

Когда мои гости снова ушли, я на одном дыхании написал новое стихотворение:

за волной волна
в мире нету нас
только души прозрачные носятся
за тоской тоска
но не в этот час
драма кончилась началась остия

И только тут спохватился, что ни о чём не договорился с Аллой, не узнал, когда она может придти.

Когда я позвонил, она (к счастью), а не бабушка подняла трубку. И стала твердить, что завтра она занята, и не сможет навестить меня. Это мне не очень понравилось, но я уже твёрдо решил быть "не таким, как раньше", и не стал настаивать на её визите именно завтра. Вместо этого, я предложил встретить её из училища, и проводить до дому (только не возле училища, а на Интернациональной, около стадиона, в проходе в Симин (Симановского) двор). Она сначала отнекивалась, а согласилась.

Я прождал на холоде минут тридцать, но дождался, и не стал упрекать Аллу за опоздание. Взял её портфель, и, вопреки обыкновению, завёл разговор не о высоких материях, а о вполне земных вещах. Уже раз третий со дня нашего сближения я предлагал, чтобы моя бабушка не взимала с неё квартплату, или брался компенсировать ей эту сумму, но, как и раньше, она не согласилась. Алла напирала на то, что это совсем небольшая сумма денег, и что главное не в ней, а в том, что вчетвером в одной спальне очень неудобно. Тогда я ей напомнил, что уже предлагал ей перебраться ко мне. И обещал, что сам попробую поговорить об этом с её мамой. Но она сказала, что я в этом ничего не понимаю, и что не всё так просто. Тогда, сказал я, нам надо "сделать ребёнка", и нам разрешат пожениться. На это она ничего не ответила.

Молча, воровским жестом, я сунул ей дефицитную, дорогую и модную "косметичку", которую мне достали в магазине "Подарки", и австрийскую зажигалку, но она даже и не взглянула, что там.

Когда мы уже стояли в проходе во двор, я рассказал ей, что собираюсь полностью переключиться на сотрудничество с группой Стёпы Сидарука, и с ними "сесть" в ресторан "Бобруйск" или в "Юбилейный", если подвернётся такая возможность; а если нет: буду с ними играть в Мышковичах. Сказал: "Попробую снять для нас с тобой комнату в деревне, на выходные". И признался, что - с её помощью, когда у меня "будет стимул", - могу достичь очень многого, и что для Минска у меня тоже имеются грандиозные планы. Я добавил, что уже больше месяца не езжу туда на работу... и не знал, как окончить: "из-за неё", или "ради неё"... Алла ответила, что я "волен ездить", что она меня "тут не держит", но я ей возразил, заявив, что лишь "вместе с ней". Мне казалось странным, что она никак не реагирует на это: на перспективы моего сотрудничества со Стёпой, на мою квартиру и работу "в столичном граде", на то, что ради неё я готов продать свою библиотеку и купить машину, и на многое другое. И понял: со вчерашнего вечера что-то снова стряслось. Но у меня не осталось сил "переступить" через своё решение больше не использовать "психотропного" давления (назад, обратно), - и вопрошать, пытая её мозг.

Мне казалось, что я сделал всё, что только возможно, и мне стало тяжело и тоскливо. Ничего, собственно, и не случилось, и всё-таки я уже знал, что в игру снова вступило что-то, что сильнее меня. Эту опустошённость, царившую в Алле, её меланхолию (даже грусть) невозможно было проигнорировать. Когда я нёс её портфель, когда она перехватила его у меня: её глаза смотрели вниз, не на меня; её руки накрывали одна другую, как у скорбящей вдовы. Приглушённый зимний свет оставлял какую-то тень на её лице, и оно становилось истончённым и плоским, как на иконах.

Я попробовал договориться с ней на завтра, на послезавтра, но она только твердила, что позвонит.

Мои гости уезжали, и, расставаясь с Аллой, мне удалось её убедить придти ко мне сразу после их отъезда. Мы договорились на шесть часов. Если у неё не получится, она должна была обязательно мне "звякнуть".

В назначенное время она не явилась. Я прождал её до семи, и понял, что произошло что-то непоправимое. Как будто в подтверждение моих предчувствий, зазвонил телефон. Это опять оказались двое, но не те же самые "из гостиницы", а их "братья-близнецы". У них была та же манера, но другие голоса. Один из них говорил басом, другой баритоном. Причём, как музыкант и вокалист, я хорошо знал, что бас этот не изменённый тенор, а "натуральный", и, значит, со мной беседуют определённо другие люди. Именно то, что эти двое были "с другой смены", меня больше всего и напугало.

- Можно Вову к телефону?
- А кто говорит?
- Твой старый знакомый.
- Какой?
- А ты так и не сходил в гостиницу? (Смех) Сходи, проветрись.
- В какую гостиницу?
- В ту самую...
- А какая это, та самая?
- Да пошёл ты в жопу.
- Туда, откуда ты вышел? Не хочу!
- Вовочка, родной ты мой! То, что нам можно, тебе нельзя. Понял? Заруби себе на носу. А то мы люди обидчивые, и как бы чего не вышло. Мы ведь твоих шуток не понимаем, ясно?
- Вы шутники сами, да?
- Вовочка, а ты кого-нибудь ждёшь?
- Да, тебя. Жду, чтоб ты заткнулся.
- Я тебе счас заткнусь, так тебе мало не покажется.
- А что мне покажется?
- Ты, наверное, Аллу ждёшь, да?
- ...
- Так она не придёт. Не жди.
- А кто вы вообще такие? Что вы хотите от меня?
- Так ты, значит, ждёшь Аллу. (Один)
- Не жди, она не придёт. (Второй)
- А кто придёт?
- Дед Мороз.
- Вы, деды морозы, в рот вас... пусть придёт к вам снегурочка, с косой, и трахнет вас в жопу.

И я отключился.




КНИГА ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
Конец зимы - весна 1983

Перерождения не получилось. Вовочка так и остался Вовочкой, со своей ярмаркой тщеславия и законченным эгоизмом. То, что случилось, отбросило его самоочищение далеко назад. Два клоуна из Бригады Икс и вся остальная труппа Кровавого Цирка сделали это с ним, то есть - со мной. Сделали это страшное дело.

Бессмысленно допрашивать Аллу, выяснять, что произошло. Бессмысленно искать виновных. Высокий замок феодала на горе, с его рвом, подъёмным мостом и высокими стенами молчал, неподсудный и неприступный. А я, крепостной, или, в лучшем случае, мещанин: что я мог сделать? Без коня, сбруи, оружия, без выучки, родового замка, без войска...

Феодал делает всё, что он хочет. Никто ему не указ. Кому-то так было нужно, чтобы Вовочка Лунин лишился последнего (не исключаю) в своей жизни шанса устроить своё маленькое личное счастье. Не стоит совать палки в колёса феодальных карет; не надо делать то, что неугодно высокому замку. И ещё хорошо, что не повязали за совращение малолетних. А то у феодала есть очень широкий круг воздействия на крепостных, слуг и мещан. Плаха, костёр, дыба, темница: на выбор. А то нынче какие-то гуманные феодалы пошли. Отыгрываются на зазнобах, на забавах, на игрушках провинившихся, не трогая их самих. Патриархат, батюшка, эт тебе не хрен реповый... не... реп хреновый... м-м-м... резиновый!

Я мог только догадываться, что произошло, но однажды я подкараулил Аллу у второго кооперативного - бабушкиного - дома, и попытался с ней поговорить. Я понял, что теперь она закрылась в себе, как в раковине, и ничего рассказывать не будет. За всё, что произошло (а я не сомневался: что-то стряслось) она, конечно, теперь винила меня, пусть этого вслух и не произносила. Теперь она стремилась к реваншу, желала отыграться на мне, что означало бы возобновление отношений, а этого она не могла либо не хотела себе позволить.

Напрасно я предлагал ей уехать из Бобруйска, хотя бы в Минск, обещал увезти её за границу, показать ей свет: всё напрасно. Она ответила, что не верит моим обещаниям, потому что они неосуществимы, и что я даже не представляю себе, насколько "всё сложно". Я спросил у неё, что "сложно" - что именно, и ответа не дождался. Я спросил, есть ли у неё кто-то другой, попытался выяснить причину её отказа "быть со мной", но ничего от неё не добился. Я сказал ей, что она ведь меня любит, и что её молчание - знак согласия. "Скажи: нет, я тебя не люблю, и ноги моей в твоей комнате больше не будет. Даю слово, что больше не стану тебя караулить на улице или звонить". На это она промолчала, не ответила ничего. И только когда мы окончательно распрощались, она вдруг взорвалась укором и горечью: "Тебя ведь ничего, кроме твоих дел, не интересует. Тебе важнее всего твои песни и писанина"...

И всё-таки на этом мои отношения с Аллой не оборвались. Как-то раз мне удалось уговорить Иру с Мариной придти ко мне: у меня была бутылка шампанского. Это, видимо, стало каплей, переполнившей чашу пытки, какой подвергалась Алла в своей законсервированной душе. Алла ведь именно из-за меня сидела дома, никуда не выходила, а Ира с Мариной должны были из солидарности к ней не идти ко мне; однако случилось обратное.

Через несколько дней Алла впервые снова пожаловала.

Это должно было меня окрылить, распространить свет на меня и на моё жилище; но сидящий во мне Вовочка то ли не замечал этого света, то ли воспринимал его, как нечто само собой разумеющееся. Главной мыслью было: теперь Алла на один шаг ближе к постели; теперь она у меня в руках. Все те три дня подряд, в какие Алла приходила ко мне вместе с Мариной или с Ирой, - я укреплял свои позиции в ней. Я чувствовал, что она всё больше подчиняется моему влиянию, что она снова окутана дымкой воздействия моего обаяния, моего мира, и опять привязывается ко мне. Я мог выйти теперь, как на финишную прямую, на высший уровень своего артистизма, направленного на неё, но этот процесс внезапно оборвался прозорливостью Аллы, которая разгадала всё, что должно было с ней случиться (что она опять попадёт под неодолимое воздействие моей личности), и она по собственной воле, по собственному почину оборвала это действо, оборвала акт великого искусства вызывать в другом чувство любви к себе.

Через три дня она не пришла, хотя Ира с Мариной посетили меня, и я знал, что она м о ж е т к ним присоединиться. Я выяснил потом, что она никуда не ходила, а просидела у моей бабушки, но всё-таки не сходила ко мне. Я понял, что другого объяснения и другой причины тому, кроме вышеизложенной, нет. Это звучало чудовищно. Может быть, она не желала л ю б и т ь меня? Не хотела поддаться завлекающему в себя чувству; быть со мной вместе на "законных" основаниях: на основании неодолимого чувства, чувства, которое несомненно охватило бы её с необоримой на сей раз силой.

Я сразу разгадал её тактику, и, когда она на короткое время "заскакивала" ко мне, я понял, чего она придерживается. Обрыва со мной у неё не получилось. Она не смогла не только подавить в себе нашу любовь, но и вымолвить, что равнодушна ко мне. Значит, вести такого рода общение со мной было на данном этапе её идеалом.

Тогда я, "из последних сил" подавив свою неуемную гордыню, попытался заговорить с ней на эту тему. Я сказал ей, что в принципе не против временного воздержания, но что, после того, как у нас с ней уже "все было", мне не перестаёт казаться, что "если она не со мной, то с кем же?", и это меня беспокоит. Я признался, что мне очень тяжело об этом не думать, и что мне вообще очень тяжело. Вместо ответа Алла обняла меня, и мы долго стояли, обнявшись, и я ощущал щекой её погорячевшую щёку. Я пытался выяснить у неё, чего она избегает, чего опасается: забеременеть? - но ответа так и не последовало. Может быть, не стоило столь колко и навязчиво муссировать эту тему, но не мог же я прямо сказать, что только постель, а ещё лучше - моё дитя в ней - могло бы предотвратить неизбежность разрыва после моей очередной жлобской выходки, которая не за горами.

И всё-таки даже об этом я завёл разговор, примерно через день или два.

Я сказал: "Алла, ты не представляешь, что ты теперь для меня значишь. Более сильного чувства, чем во мне, в мире не существует. Я готов на всё, что угодно, ради тебя, и хотел бы тебя защитить от жизненных бурь и невзгод. Но я не положительный герой водевиля, мелодрамы... ну... как тебе объяснить?.. Надеюсь, что ты понимаешь... Мне надо пройти ещё длинный путь, чтобы убить в себе "Вовочку из Первого Кооператива", "Вовочку из Баб'уйска", и я его пройду: с твоей помощью. Пожалуйста, верь мне, верь, что, если мы поженимся, всё изменится, пусть, может быть, и не сразу. А покамест я большой жмот, жлоб и эгоист, но, клянусь тебе, что жажду убить в себе эти качества. Но пока эти твари во мне убивают нашу любовь, и я очень боюсь, что совсем скоро они могут чем-то оскорбить, уязвить или обидеть тебя, и нашим отношениям наступит конец. Хоть я и эгостичен, тщеславен и самолюбив, я всё-таки неплохой человек, и такое соединение несоединимого, как выразился мой брат Виталий, моя самая большая беда. Я знаю, что невольно могу причинить тебе боль: "по забывчивости", или совершенно не понимая, что делаю. Но не спеши меня осуждать. Ведь ты тоже не идеальна, хотя ты вполне адекватный человек. Знаю, что тебе это сложно понять и принять, но для того, чтобы спасти нашу любовь, ты должна спать со мной. Иного выхода нет".

Весь мой монолог, всю мою исповедь Алла выслушала молча, не произнеся ни слова. Я знал, что в её голове идёт усиленная работа, и что она определённо обдумывает услышанное. Но мог ли я (имел ли я право!) проникнуть на уровне мысли, на уровне всего объёма информации, хранимой её мозгом, в хитросплетения интриг, ведущихся против меня моими врагами? Мог ли я выяснить: те два "клоуна", "два деда мороза" лишь "брали меня на понт", просто зная о том, что Алла тогда придти ко мне не могла: или она уже была частью их игры, и прямо вовлечена - в качестве объекта допросов, угроз, или пешки, которая ходит вслепую?

Ситуация вновь оказалась падовой. Из неё не было выхода "ни туда, ни обратно". Я мог, в принципе, подавить свою похоть, свой эгоизм, и пока сохранять чисто платонические отношения с Аллой, в надежде, что "лето настанет". Но я чувствовал, что этот сценарий не уложился бы в формат наших с Аллой характеров.

Если бы она была "ангелом во плоти", то надо ожидать, что, любя меня, она бы теперь просто бы ко мне присматривалась; и, отвергнув "разврат", ждала бы от меня каких-то других и активных в том направлении действий. С другой стороны, если бы она была злой и вероломной девчонкой, завистливой и самолюбивой, она бы желала моего падения в её глазах, стремилась бы меня унизить, подавить меня, взять реванш за достаточно длительное подчинение.

Но тут не было ни того, ни другого. Под кучей пепла в груди Аллы пылал неугасимый огонь наслаждений, а её стремление к чистому миру и "жизненный апломб", её тяготение к праву на "социальное превосходство" не давали ей идти напролом к тому, что диктовала чувственная сторона её натуры. Она, не являясь ни непомерно жестокой, ни опасно-вероломной, и не ставя перед собой задачу
о б я з а т е л ь н о "переиграть" меня, могла просто найти кого-то другого, загулять с кем-то, и только то, что я удерживал её, не давало ей свернуть на сторону.

Здесь я должен был срочно изменить тактику, и я сделал это. Я опять стал более холодным, рассудительным, снова, несмотря на то, что Алла п р и х о д и л а ко мне, действовал на неё на расстоянии, как если бы она не приходила совсем.

Погубила меня, как и ожидалось, моя "рассеянность". Как-то раз - неожиданно, после моего заявления о том, что я еду в Минск, Алла заявила, что могла бы или даже хотела бы поехать вместе со мной, и это меня настолько поразило, что я внезапно уверовал в свою "полную и окончательную" победу. Однако, в один из вечеров, когда Алла - вместе с Мариной и Ирой - уходила от меня, появляясь у меня теперь каждый день, я ни словом не обмолвился о предстоящей поездке, которая намечалась на следовавший за тем день, а также ничего не сказал о том, хочу ли я, чтобы Алла отправилась вместе со мной - и как это сделать. Поразительная, феноменальная
Да и зачем вообще было отменять эту поездку? Что меня удержало? Лень? Или нежелание потратить деньги, связанное с тем, что в Минске мне опять отменили занятия со школьным ансамблем?

Таким образом, Алла знала, что я назавтра еду в Минск, но была поражена, что я не пригласил её с собой.

После этого её отношение ко мне резко изменилось. Внешне всё оставалось таким же, как и было, но внутренний конфликт всё усиливался. И в последующие дни то, что тянулось уже пару недель и не могло постоянно так продолжаться, дало трещину.

Не помню, как именно и в связи с чем, но действия Аллы в один день меня жестоко обидели. И дело было даже не в том, что она словно не замечала, какие я прилагал для единения с ней нечеловеческие усилия и нечеловеческие средства, и что это всё - то, что я делал, и ту энергию, с какой я это совершал, - нельзя втиснуть в рамки обычного; но ещё и в том, что моё стремление к любви, моё желание остаться с Аллой было настолько глубоким и сильным, что отказать мне в его осуществлении значило бы с такой же огромной и нечеловеческой силой проявить чудовищную жестокость и несправедливость. Но разве не ту же чёрствость, "несознательность" и безжалостность можно было ещё чаще усмотреть в моих собственных жестах?

Последним её актом был отъезд домой, где она надеялась снова укрыться от меня, укрыться от моей страсти к ней и от моего на неё воздействия. Сам по себе отъезд Аллы в данное время воспринимался мной как обида, как нечестный приём, к которому она прибегла в обход открытых и допустимых правил. Но разве я знал обстоятельств, которые заставили её, до весенних каникул, всё бросить - и помчаться домой? В её отъезде была какая-то загадка, какая-то тайна. Может быть, она страдала от хронической, неизлечимой болезни? Или она помчалась делать (упаси Бог!) аборт?

Чем больше я размышлял на эту тему, тем больший холод ощущал в груди, тем чаще в тоске и отчаянье я ломал руки, и шептал одними губами: "Что я наделал?!"

И в те именно дни, последовавшие за отъездом Аллы, мне стала всё чаще и чаще видеться в мыслях (даже не во сне!) будущая новорожденная, что должна появиться на свет, по имени Алла Басалыга. Но ведь Алла уже родилась, и выросла, и мы с ней полюбили друг друга. А эта, новая жизнь, со дня на день готовая вспыхнуть, судьба которой свяжет её с Бобруйском: кто она, эта девочка, вылитая Алла в свои будущие семнадцать лет? Моё собственное дитя? Но разве мать даёт дочери своё имя и фамилию? Может быть... Если у девочки нету отца... Или это будет девочка, какая родится в семье её родственников, или даже однофамильцев? Даже и в таком случае её рождение - по законам космической гармонии, по правилам альтернативных реальностей - не может быть случайностью, и в высших мирах она всё равно дочь нашей с Аллой святой связи. Моя духовная дочь. Но мне являлось - теперь уже и во снах - лицо этой будущей девочки, и в нём поражало явное сходство с Аллой. Дочь её брата? Евгения (Жени) Басалыги? Не может быть! Значит, это е ё дочь... От меня? Если она появится на свет летом: значит...

Ещё одно предположение вспыхнуло в моём мозгу: если эта девочка предназначена стать приёмной дочерью (Басалыг, Аллиных родственников), её могут назвать в честь её матери.

Может быть, мне стоило бы обойти родильные отделения в Солигорске и в Бобруйске где-то так осенью? Хотя, какой всё это бред! Если бы кто-то мог чудом подслушать мои мысли, он бы обязательно сделал вывод, что я законченный псих. Но если действительно эта девочка, Алла Басалыга, родится, и в моём теперешнем возрасте будет находиться в Бобруйске? Что скажет тогда тот, кто подслушал бы мои мысли? Вот именно! Вот он, шаткий критерий человеческих оценок! Вот она, "справедливость" и "объективность". Если выяснится, что её рождение и её связь с Бобруйском я предсказал, меня назовут ясновидцем и пророком.





ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
Конец зимы - весна 1982 (продолжение)

Под воздействием последних событий я написал Алле два письма, первое из них не отправив.

Оно у меня сохранилось полностью, и я помещу его тут; второе, если найду, будет следовать за ним.

 

Здравствуй, дорогая Алла! Добрый день.

Не мне судить о твоих поступках. Вообще, из меня никудышний судья. "Не судите, да не судимы будете". Это как раз про меня. Как все "Вовочки из Бабгуйска", я обожаю судить. Это у меня родовое, родимое пятно. Поэтому хотя бы с тобой не стану этого делать. Каждого из нас есть, за что обличать.

Ни моих, ни твоих поступков не повернёшь вспять. Тебе не нравилось, как мы расстались: ты считала себя униженной - а тебе... чесалось... унизить меня... Не знаю, для чего тебе важно было совершить а к т р а с с т а в а н и я, но т ы совершила его. Впервые я не могу раскусить, что тут за символика...

А ведь я мог не придти. Или ты полагала, что я не знал? Нет, я знал, что моё и твоё эго в этот раз схлестнутся: и ничего хорошего не выйдет. И всё-таки я не мог не появиться. Я хотел хотя бы ещё раз увидеть тебя. Это было следствие моего душевного состояния, обстоятельств и пронзительности нашей драмы... Возможно, тебя задело, уязвило твоё самолюбие, когда я сказал, что снял свою осаду - и не подвергаю больше твой мозг никакому давлению. И тогда ты окончательно поняла, что не я искусственно вызвал эти чувства, ТВОИ чувства, что ты не оказалась жертвой воздействия либо обмана, а ты просто любишь меня.

Вопреки разницы в возрасте, наших характерах, в подходе к жизни.

Что теперь можно сделать?

Я не знаю, что ты решила. Будешь ждать того парня, с которым гуляла до его армии? Станешь искать себе пару? Быстро выскочишь замуж: или окончишь свои дни старой девой? Я знаю, что ты что-то скрывала от меня. Всё это время. Но ты действительно думала стать моей навсегда. Что же тебя остановило? Моя неадекватность? Моё жлобство? Или твои поступки со мной напрямую не связаны?

Время подвластно лишь мне: я могу его возвращать - или предвосхищать то, что произойдёт позже по времени, поэтому я и пошёл тебя провожать; в альтернативных реальностях, куда доступ в с е м запрещён, всё ещё можно исправить. И ты уже не сможешь не любить меня; эта любовь в тебе будет вспыхивать опять и опять, с новой силой, до конца твоей жизни, до тех пор, пока твоя память не растворится в смертельной болезни или в старческой немощи...

И если ты флиртовала, или будешь флиртовать с кем-нибудь из ребят, чтобы меня уязвить: на здоровье! этим ты ничего не решишь. Ты вольна бросаться в объятия, чтобы заглушить угрызения совести, убеждать себя, что не любишь меня. И за ложь ты сама себя осудишь. Дело только во времени. Я: отказываюсь тебя судить. И, если бы я отправил это письмо, тебя бы это сильно удивило.

Я понимал, что не должен идти на встречу после того злополучного звонка, понимал, ч т о это значит. Но у каждого своя собственная игра, внутренняя игра, и логику поступков такого человека, как я, можно разгадывать до конца жизни, и всё равно её не понять. Мог ли Наполеон избежать Ватерлоо? Мог ли отменить эту битву? Знал ли он заранее о своём проигрыше? Наверное, знал. И тысячи жизней были бы спасены. Бывают ситуации, когда на что-то идёшь, как на плаху. И надо показать своё мужество, этот страшный спектакль: чтобы у людей "не кончилась" вера в смысл. И Наполеон, и приговорённый к смерти, идущий на эшафот, и я, зная о предстоящем, всё ещё надеялись на невозможное, на "ошибку природы", на "вмешательство небес".

Но на сей раз чуда не произошло; чудеса кончились. Ты сделала то, что я как бы требовал от тебя; ты говорила моими словами, ты переняла мою манеру, мои выражения, интонацию. Увы - мы проиграли друг другу, а смеяться будут наши враги и черти в аду. И, если бы я проиграл сам себе только часть смысла, ты оказалась бы в выигрыше, и мы ещё смогли бы спастись. А так, как это произошло - всё. Бесповоротно; тебе никогда уже не вернуться назад; мне уже никогда не обрести прежней Аллы...

Мы проиграли всю свою жизнь, свою судьбу, всё лучшее, что было между нами за эти три месяца. Ни возраст, ни что-либо другое не играет здесь никакой роли. Но есть ещё одна одна сторона, одна линия нашей трагедии. Впервые в своей жизни, за то время, что я был с тобой, я попытался изменить стереотипы своего поведения.

Не успевала лёгкая тень пробежать в отношениях между мной и Лариской: как у меня появлялась сначала Нелля, а потом Софа; потом - Мария. И с Ирой из Берёзы мы ходили повсюду вместе: в кафе и в библиотеку, гуляли, долго бродили по Бресту, и я нёс её портфель, хотя мы никогда друг к другу так и не прикоснулись. И были другие пассии, состоявшиеся и несостоявшиеся. Я спал с Арановой: и это не мешало мне принимать у себя Лариску, и жить в Питере с другой девочкой, и там же - с Лариской.

И только тебя я не водил за нос, и тебе не изменял. Не знаю, плохо это или хорошо с твоей точки зрения. Ведь в самом начале нашего романа ты мне сказала, чтобы я не спешил, чтобы не рвал резко с Арановой, что я должен подумать. Означало ли это, что ты согласна была быть у меня "в придачу"?

Не знаю, говорили с тобой эти шуты, эти негодяи, эти подонки - или нет, но одно только то, что они играли на моих нервах, изменило природу, характер наших с тобой отношений, и в какой-то степени привело нас к такому концу.


Но я хочу им сказать, тому, кто думает, что у меня "выиграл": "Вы думаете, вы победили, вы покарали меня? Нет! Никто не научит меня бояться. И я не боюсь вас. Никто никогда не научит меня страху. Вы просто сволочи, заурядные, обыкновенные, нормальные сволочи, вы подонки, твари, которым не должно было быть места на земле. Вы можете кричать на всех углах о том, что я сумасшедший, можете с ненавистью отталкивать меня от моего стремления к счастью... Но не сможете - никогда - сломить мой дух, отказать мне в счастье - потому что я счастлив - счастлив потому, что я не подонок".


Второго письма, написанного к Алле в этот период, в связи с более поздними событиями (когда она уехала к себе домой), я не нашёл, но помню его содержание.


В том письме я больше делал упор на свои "экстрасенсорные" возможности, перечисляя все "совпадения", своё "ясновидение", приводя примеры и факты. Я писал о том, что в нашем случае страдает от поражения некая "высшая справедливость"...


А на следующий день после того, как я отправил письмо, я был вызван к Изгуру. В своём почтовом ящике я нашёл бланк из психо-невро-диспансера с требованием придти к главврачу. В приписке говорилось, что если я вторично проигнорирую их повестку, меня приведут с милицией. Так что, на этот раз я, долго не думая, пошёл к Изгуру.

Он "с порога" стал намекать на "паропсихологию", и пытался спровоцировать меня на разговор. Обученный в университетах и поднаторевший на практике, он был опасен, как бритва. Может быть, в обычной жизни и в своей врачебной деятельности он был неплохим человеком, но в его глазах скрытно горел огонь повзрослевшего бобруйского "вовочки", а такой человек на такой должности хотя бы раз пять в течение своей карьеры: бич божий.

Он спросил у меня, знаю ли я, кто такая Таня Светловодова, на что я ответил утвердительно. Тогда он задал новый вопрос: известно ли мне о том, что она сбросилась с лестницы из-за моего на неё воздействия. Если бы я возмутился, и заявил, что на неё-то я как раз воздействия и не оказывал, то оказался бы в западне. На это Изгур и рассчитывал. Вместо предусмотренного режиссёром сценария, мне пришлось осторожно поинтересоваться, о каком это таком "воздействии" он гутарит. Я старался не напрягаться, старался изо всех сил, потому что следующим вопросом ожидал вопрос об Алле. Однако, Изгур про неё не спросил, и я, кажется, догадываюсь, почему. Зато он открыто спросил, знаю ли я, кто такая Блавацкая, читаю ли я книги по "эзотерике", "парапсихологии", "гипнозу", пытаюсь ли воздействовать на других "необычными способами". А я у него спросил, зачем это надо - "воздействовать"...

Хотя опытный и сведущий психиатр обладает железной выдержкой, у него как-то враз пропало терпение, и он громко стукнул по столу ручкой, да так, что я вздрогнул. И сразу заявил ему, чтобы он не интерпретировал мою реакцию как патологию, потому что не вздрогнуть от такого неожиданного звука, как раз, по моему разумению, должен именно ненормальный человек. Он сразу навострил уши, утверждая, что, раз я так говорю, значит, почитываю литературу по психиатрии. А я сказал, что у меня и без литературы по психиатрии есть, что почитывать, и потому я только что сказал, что "по МОЕМУ разумению".

Тут он и вовсе вышел из терпения, и стал на меня кричать. А я больше не стал вздрагивать, и сидел, совершенно спокойно наблюдая, как чуть вздулись жилы у него на шее, ожидая, когда у него иссякнет пыл.

Тогда он объявил, что на меня "поступила жалоба" (куда поступила?) о том, что, якобы, я хвалился тем, что могу влиять на людей (на их решения, на их настроение) на расстоянии.

Я этого не отрицал (он жутко оживился, и весь подался вперёд), и уточнил, что, "как и все другие люди", влияю на расстоянии... к примеру... своими письмами.

Он нахмурился, и сказал: "Нет, я совсем не это имел в виду..."

В общем, "разговора по душам" не получилось. Он, может быть, неплохой дядька, очень эмансипированный, секулярный еврей, но и крокодилы ведь бывают ручные.

После этого вызова к Изгуру у меня были различные предположения. По времени он совпал с отправкой мною письма Алле, хотя точно утверждать что-либо не стоит.

Может быть, Алла, хотя она и кажется внешне психически устойчивой, в действительности легко ранима, и, в отчаянии, не зная, что делать, обратилась-таки к психиатру (да хотя бы к тому же Изгуру); и всё выложила.

Причиной вызова могли явиться и просочившиеся из рассказа Аллы сведения о том, что ко мне ходят молодые ребята, и "неизвестно чем", так сказать, у меня занимаются, совпавшее с доносами соседей участковому, и то, что я состою в близких сношениях с девушкой, не достигшей совершеннолетия.


Тем временем "вести" от Арановой всё ещё доходили до меня; иногда мне звонили Нафа и Захаревич - но в этот период я отвергал попытки очередного сближения со мной трёх неразлучных подруг. Я остро переживал то, что случилось у меня с Аллой, и никого не хотел видеть. К тому же, я до сих пор не забыл о том, как сам я предал Аранову (хотя на её уровне и для её собственного стиля жизни мой поступок мог видеться по-другому), и воспоминание об этом всё это оставалось для меня ужасным разломом, как открытая рана. После того, что я сделал, я не знал, смогу ли ей посмотреть в глаза.

Не предавай, и да не предаваем будешь...


Лев ГУНИН


ТОМ ПЯТЫЙ

3ABOДHAЯ KYKЛA

 





КНИГА ПЕРВАЯ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Конец зимы - весна 1983 (продолжение)

На пару дней уезжал из Бобруйска; беседовал с "Семинаристом", который больше не семинарист, а теперь на заводе ученик токаря.

Я долго ему толдычил о том, что со мной происходит, ожидая эпитетов "фантазёр" или "выдумщик"; но он слушал меня, не перебивая. Когда я замолчал, он неожиданно заметил, что я подвергаю жизнь и благополучие своих близких большой опасности. Не девушек, в которых влюблялся, а именно родных: брата, маму с папой, дедушку по маме, бабушку по отцу...

Но почему?

- На всё в мире имеется своя ниша. Иди, сядь против Гриши-инвалида, того, что на рынке на баяне играет. Поставь перед собой консервную банку (для мелочи). Гришины дружки тут же выведут тебя под руки, и хорошо, если без тумаков. Попробуй устроится без диплома в музыкальную школу, или без семинарии и рукоположения стать батюшкой в самой зачуханной церкви. Вера в сверхъестественное: это огромная власть над людьми. Церковь, синагога, мечеть, шаманство, Голливуд, рок-музыка - тоже шаманизм в своём роде: всё это безотказные средства для утверждения на земле власти денег. Вера в "светлое будущее", в "коммунизм", этот рай на земле: такая же религия, как остальные. Или сионизм: то же фанатичное религиозное поклонение. И все эти пирамиды власти стоят на обмане. И даже этот (слово-то какое!) "холокост": религия в своём роде. Всю нашу жизнь обволакивает фокусничество, шарлатанство. А за ним прячется то, во что рядовые люди никогда не поверят. Им ведь разрешено верить только в официальные, дозволенные чудеса. Ключик же и от того, и от этого находится в одних и тех же руках. И тут вдруг появляется чужая власть, не менее сильная, и пытается самоутвердиться. Сила сверхъестественных способностей, мнимых - или нет.

- Внешнюю, видимую власть интересует главным образом, на что ты употребишь свою силу. Если не на подавление воли и не на ущерб здоровью политических лидеров, не на подчинение масс, не на стимуляцию народных волнений: тогда успокоятся. Твоё стремление устроить с помощью сверхспособностей свою личную жизнь их лишь позабавит. Они просто не дадут тебе эту девушку, и всё.

Встретив мою реакцию, он замолчал. Мне было важно выяснить у него, почему.

- А только потому, что это сделать проще пареной репы. Из чистого "альтруизма". Такая она, земная власть... Отвратительная, но не самая худшая. Гораздо страшнее реакция тайной власти.
- Понятно. Масоны, мировой заговор... - Я потерял интерес.
- А что ты об этом знаешь, Владимир? Ты знаешь, о чём, например, евреи молятся в синагогах?
- Ну... В общих чертах.
- В общих чертах! Ну-ну, обобщи. Я слушаю.
- А ни о чём. Славят бога.
- И всё? А ты почитай Шулхан Арух. И тогда будешь знать.
- Почитаю.
- А книга "Зогар", знаешь, что это такое? Основная книга "Каббалы". И что такое Каббала?
- Мистическое еврейское учение.
- Верно. А поточней.
- Мы разбирали. На арамейском. Как манипулировать земными и не земными сущностями. Невидимыми, но оказывающими влияние на сущности этого мира. Как чисто логически проникать в сердцевину вещей.
- Вот-вот. Манипулировать. Колдовать. Тебе известно, что колдовская традиция тысячи лет передаётся из поколение в поколение? Что меняются этносы, нации - носители этой традиции, - меняются внешне ими исповедуемые религии, чисто формально называемые общим словом "иудаизм": а колдовская традиция остаётся... Тебе известно, что угрозы, проклятия, колдовские манипуляции: неотъемлемая часть талмудизма?
- Да, я помню молитвы, где проклинаются гои, и конкретно христиане. А разве в христианской традиции этого нет?
- Представь себе, нет!
- А инквизиция?
- При чем тут инквизиция?
- Как это при чём...
- Скажи мне вот что. Скажи, Владимир, тебе известен хотя бы один случай, когда казнь при посредстве палачей и всех их реквизитов инквизиция заменила бы на молитву-проклятие, после прочтения которой жертва бы погибала?
- Нет. А евреи, значит, молитвой загоняют жертву на тот свет? Да?
- Риторический вопрос. И потому не этичен.
- Почему?
- Потому что мы сейчас говорим не о том, загоняют или нет, не о том, верю ли в это я, а о том, что они совершают такие манипуляции, и в них безусловно верят.
- Тогда, если ты такой умный, скажи, как называется молитва!
- "Огненные розги". Не слышал про такую?
- Нет. Но подожди, давай вернёмся к твоей фразе... Ты сказал, что гораздо страшнее реакция тайной власти.
- Да. Гораздо страшнее.
- Почему? То есть: как и в чём она проявляется?
- Так же, как для мирового еврейства построение власти евреев в одной отдельно взятой стране (советской власти) было ересью, идеологи которой подлежали обязательному уничтожению: так же употребление сверхъестественных возможностей для такого греховного и мелкого дела, как овладение какой-то малолетней гойкой: ересь, и заслуживает анафемы. Они реагируют на это, как музыкант на употребление рояля в качестве стола для студенческой попойки, или художник - на использование холста с его шедевром в качестве подстилки. Если б они могли, они бы тебя убили.
- А кто им мешает?
- Не кто, а что. Их вера им и мешает.
- Вера?
- Да. Вера в твои необычные способности. Даже если ты станешь еврейским Солженицыным, обличающим еврейскую власть, они тебя могут покалечить, но не станут убивать. Подвергнут остракизму, сделают шутом гороховым, обсмеют на весь мир... А вот на близких твоих они отыграться могут.
- Что же мне делать?
- Ехать в Израиль. Тогда они близких твоих не тронут. А вот тебя со временем могут. Если поверят в то, что способностей своих ты лишился, или категорически не желаешь ими пользоваться, или что в их среде есть кто-то сильней тебя. Я тебе скажу даже больше. Возможно, они догадывались о твоих способностях раньше, чем ты сам о них узнал.
- То есть?
- Кто такой Аркадий Кавалерчик, который, ты говорил, тебя зверски избил, и к тому же ударил подло, после того, как ты его, лежащего на земле, пощадил?
- Из них.
- Кто такой Борис, с которого всё и началось на Фандоке, когда тебя с братом чуть не убили?
- Из них.
- Кто такой Махтюк, принимавший участие в той же истории? Кто такой Саша Шейн, самый злостный из приставленных к тебе стукачей?
- Из них.
- Кто такой Берл из Ленинграда, который закрыл твою музыкальную карьеру?
- Из них.
- Кто такой Изгур, главврач психо-неврологического диспансера, прекрасный человек, но одновременно тот, который твоими необычными способностями или твоей верой в них очень заинтересовался?
- ...
- Кто такой Родов, твой злейший враг в Бобруйске, который тебя так ненавидит, что готов превратиться в волка, и жить в волчьем теле до конца своих дней, только бы вцепиться тебе в горло?
- ...
- Кто такой Моня, который причинил тебе массу неприятностей, хотя, судя по всему, он не самый худший из них?
- Да. Да! Но не кажется ли тебе, что у меня могут возникнуть подозрения по поводу твоей слишком хорошей памяти?
- А что, ты мне не всё из этого дерьма рассказывал? Или не уверен?
- Нет, я уверен, да - всё это рассказывал.
- Так в чем же дело? Ты сомневаешься в том, что я всё это запомнил? Так ведь не каждый человек так мне интересен, как ты.
- Но...
- Владимир, родной ты мой, нас ведь учили запоминать. Тренировали. Или ты забыл, где я учился?


Всё это происходило на фоне всё более осложняющихся и всё более конфликтных отношений со Стёпой и его группой, в сотрудничество с которой меня угораздило ввязаться. Каждый день пребывания в Мышковичах стоил мне много нервов, и втягивал меня в напряжённое - даже неистовое - противоборство, в котором я постепенно оказывался проигрывавшей стороной.


Противоборство сие происходило в нескольких направлениях, каждое из которых являлось вопросом для меня слишком важным и принципиальным, чтобы я мог пустить его на самотёк или сдать без боя свои позиции.

Большая беда - пойти против коллектива, даже самого маленького. Решиться на это - самое неразумное из всего, что можно сделать. Личности составляющих коллектив индивидуумов могут быть самые разные, с массой положительных качеств, но каждая сплочённая ячейка имеет свой собственный норов, независимый от воли входящих в неё людей. Ещё незавиднее твоё положение, когда коллектив сформировался пусть не с единственной, но самой центральной целью: делать деньги.

К тому же, Стёпа в самом начале, влекомый симпатией ко мне и состраданием, твёрдо вознамерился сделать из меня человека. Он и не подозревал, каким изворотливым, коварно-изобретательным, а иногда вероломным становится уродец по имени "Вовочкина персона", если кто-то покушается на его "самостийность". Не предполагал, с какой изощрённостью эта тварь станет себя защищать, чтобы её не выставили за дверь Вовочкиной души, чтобы не сделали из Вовочки Лунина ответственного члена общества, адекватного и полезного, как Стёпа или Карась.

Чем безнадёжней и бесполезней выглядела борьба за моё "перевоспитание", тем с большей решимостью Стёпа стремился искоренить из меня эгоизм и лень.

Потребовалось много усилий, много судорожных скачков, чтобы поколебать несокрушимый Стёпин оптимизм. Кто бы тогда лежал на диване и смотрел в потолок, размышляя о судьбах мира - если бы я отдал всего себя какому-то одному делу? Кто бы сидел, как паук, в своём жилище, улавливая самое далёкое и неуловимое сотрясение чувств-паутинок в женской душе одной из многочисленных жертв? Кто бы завоёвывал мир поэзией и музыкой, если бы Вовочка Лунин всё своё время отдал такому прозаическому занятию, как работа, профессиональная деятельность?

Выражение "и хочется, и колется": это как раз обо мне. Я хотел выторговать для себя особый статус, пусть даже ценой денежных "штрафов", и готов был уступить часть своей зарплаты: только бы оставить за собой независимость и право на дополнительное свободное время.

Я вступал в ансамбль, где верховодили Стёпа с Женей Одиноковым, с условием, что не смогу сразу играть в ансамбле официально (то есть не стану пока оформляться на работу в ресторан). Душевные драмы последних лет что-то всколыхнули во мне, в потёмках моих собственных мук чуть высветив присутствие интересов других людей. Какими бы ни были мои мытарства и терзания, связанные с моим непростым характером, я постепенно стал сомневаться в их исключительности. Поэтому я в о о б щ е не хотел принимать участия в какой-либо группе теперь, рассудив, что не способен отдавать всего себя, и честно решив не вливаться в серьёзный проект (из нежелания подводить людей, отнимать у себя и у них драгоценное время, и тому подобное).

Но Стёпа заразил меня своим энтузиазмом, и, выслушав все мои возражения, все мои пессимистические прогнозы по поводу того, что я не смогу участвовать в группе как полноценный член, стану причинять неудобства и трепать ему нервы, всё же уговаривал меня, и уговорил-таки, на любых началах, влиться в коллектив. Но уже в ходе самих переговоров я пытался улизнуть от ответственности. Именно после того, как я уже согласился участвовать, я, пообещав два-три раза в неделю в неделю приезжать на репетиции, всё-таки более месяца так ни разу и не появился в Мышковичах.

Так что Стёпа имел возможность воочию убедиться, что возиться со мной - дохлый номер. И, тем не менее, его вера в меня ещё не была подорвана окончательно, и он не отказался пока от своего стремления сделать меня адекватным гражданином и полезным членом своей группы. Пытаясь воздействовать на меня всеми своими способностями, всеми сторонами своего огромного обаяния.

Больше всего докучала мне моя собственная неловкость: ведь даже такой толстокожий тип, как я, не мог не осознавать, что - при всех моих достоинствах в музыкальной области - Сидаруку было из кого выбирать, и вся эта возня затеяна им не ради какой-то мизерной выгоды, а ради меня самого. По-видимому, он был тронут моей неприкаянностью, отсутствием у меня места в жизни и в городе, болезнью моего брата Виталия, моими сердечными драмами: он в какой-то мере мне просто сочувствовал. При этом он должен был понимать, что в сущности я не такой уж плохой человек; и только несчастливое сочетание каких-то особенностей моей индивидуальности, каких-то жизненных обстоятельств удерживает меня от самореализации. Всеми фибрами моей не совсем бесчувственной души я был ему благодарен. И всё же ни за что не хотел отдавать своей свободы.

Если бы Стёпа окончил два университетских факультета - психологии и педагогики, - он бы, возможно, добился со мной своих целей. Тогда он ещё смог бы понять, почему я ни в коем случае не хотел связывать себя фактическими обязательствами. Я приезжал на многие репетиции, но не желал играть в мышковичском ресторане, упираясь "руками и ногами". Сколько первоклассных музыкантов города Бобруйска с радостью пошли бы на моё место! А я, неблагодарный, ничего не ценил.

Но было во всей этой истории одно тёмное пятно. Связанное с дамокловым мечом, зависшим над Стёпиной группой. Проблема этого коллектива заключается в том, что он имеет два полюса, двух руководителей, а это не всегда и не во всём хорошо. Если в этом крошечном мироздании Стёпу можно считать богом, то Женю Одинокова придётся признать противоположной сущностью. Два полюса уравновешивали друг друга, но всем известно, что зло всегда побеждает. Ложка дёгтя обязательно испортит бочку мёда; во Вселенной, где есть Бог и Дьявол, побеждают чёрные дыры, постепенно взрывая "положительное" пространство; и в семье, где один из супругов большая сволочь, неизбежно произойдёт раскол.

Стёпа не хотел признавать того факта, что Женя - чудовище. И что он трижды опасней оттого, что умело скрывает своё родовое пятно, и к тому же обожает риторику. Но он всем своим нутром чувствовал, что Одиноков, как спрут, выпускает из себя клубы чёрного, ядовитого, но невидимого для глаз большинства людей вещества, которое несёт окружающим что-то страшное. И после того, как именно из-за Жени ушёл органист Гриша, союзник Сидоруков, они нуждались в замене, чтобы как-то залатать эту брешь. К тому же, Одиноков должен был вскоре уехать на сессию, а в городе есть всего три-четыре органиста такого класса, что могли бы "заменить" и гитариста, и одновременно играть партии клавишных инструментов.

Поэтому не стоит смешивать насущную потребность трудоустроить меня в ансамбле - со стремлением Стёпы меня "вылечить" и "перевоспитать". Но я знал и о том, о чём не могли знать ни Стёпа, ни Валя, ни Миша-барабанщик. Едкая личность Одинокова, его сатанинские, мефистофельские черты взрастили через миры альтернативных реальностей набухшую злом будущую трагедию, какую-то жуткую драму, поджидающую Стёпу за одним из поворотов его жизненного пути. Я не знаю, в чём эта трагедия заключается, что это именно в непроглядном тумане грядущего, но знаю, что ни я, ни кто-либо другой не в силах его спасти, разве что если он немедленно порвёт с Женей. Но что я могу Стёпе сказать? Что Одиноков уведёт от него Валю? Но во-первых это неправдоподобно, и к тому же у Жени есть своя семья. Что Одиноков отравит Стёпу или Валю, подсыпав яду им в чай?..

Зато я прекрасно читал в душе своего друга, бас-гитариста: что бесстрашный и жизнерадостный богатырь до смерти боится Жени, и тянется интуитивно ко мне, ища у меня защиты. И поэтому из него можно вить верёвки.

И я, проводя предварительный маневр, нанося превентивный удар, заявил Стёпе - на сей раз со всей категоричностью, - что, хотя я дал слово сотрудничать с ними, по четвергам я приезжать не буду (а четверг - один из тех дней недели, в которые ансамбль работает в ресторане), потому что работаю в музыкальной школе, и после уроков не буду успевать в ресторан. Стёпа ответил на это, что я могу смело увольняться из Глуши, но я отпарировал, что - невозможно, сказал как можно твёрже, и тогда Стёпа пообещал, что насчёт этого вопроса подумает.

Новые темы в основном "снимал" я, как "слухач" и профессиональный музыкант, но свои собственные партии я аккуратно переписать ленился. От меня же добивались, чтобы я переписал для себя ноты в транспозиции, в тех тональностях, в которых пели Валя, Женя и Миша, а потом выучил наизусть.

Наконец, мне дали "последний срок", и, действительно, в одну из суббот я играл, "никуда" не глядя. Это Стёпу буквально окрылило, и он даже подпрыгивал на сцене, и всё похлопывал меня по плечу. Он воодушевился ещё больше после перерыва, много передвигался по сцене, и зашёл далеко вправо, куда никогда не заходил, почти до конца вытянув гитарный провод. Там его внимание привлёк не очень заметный нотный листик, прилепленный жвачкой к колонке. И он обо всём догадался.

Во второй перерыв он устроил мне головомойку, а Женя меня "защищал". Мотивация Жени была ясна. Его уязвило даже не то, что я обладаю таким острым зрением и отменным навыком чтения нот. Главное - он не желал признавать, что я виртуозно транспонирую на ходу, играя уже в нужной тональности, как будто ноты написаны в ней. Ведь Одиноков меня настолько ненавидел, что старался представить меня полным ничтожеством, ни на что не способным. Он хотел вдолбить Стёпе, что я "с грехом пополам" выучил репертуар наизусть, а листик на колонку прилепил "для подстраховки", чтобы себя успокоить.

На самом деле все мои музыкальные мысли сейчас улетали к своему Второму концерту для фортепиано с оркестром, и я едва ли наизусть помнил и четверть программы. Без "шпаргалки" я наврядли смог бы что-то сыграть. И Стёпа меня предупредил, что я когда-нибудь обязательно что-то перепутаю, и мы все облажаемся.

Потом, когда мы с ним сидели у меня дома, он плакался об отсутствии у него музыкальных способностей, и сетовал, что, будь у него мои данные и музыкальное училище за плечами: он бы на моём месте горы свернул. Он сокрушался о том, что не в состоянии напеть простейшую музыкальную фразу без фальши. И говорил, каким адским трудом он берёт всё, какую уйму времени тратит на простейшие вещи. А вот если б он был мной... Я же, вооружённый историей музыки, доказывал ему, что многие из великих людей, у которых вроде "не было слуха", становились впоследствии выдающимися музыкантами, и что он вполне адекватен как бас-гитарист, гораздо перспективнее по своей музыкальной индивидуальности, чем Женя Одиноков или Миша. "Запомни, Стёпа, - внушал ему я, - пройдёт много лет, и про Мишу и Женю в городе забудут, а тебя как музыканта будут знать".

В один из вечеров я действительно заиграл одну из песен в неправильной тональности, и, хотя на ходу сделал элегантную модуляцию, и подвёл ко вступлению голоса уже там, где надо, Валя не ожидала перехода, и у неё случилась небольшая заминка. Только после этого я взялся составлять список тональностей.

Видя, что от Стёпы никак не отцепиться, что он вознамерился меня во что бы то ни стало облагодетельствовать, и чувствуя, что сам к нему начинаю привязываться всё сильней и сильней, я пошёл на весьма коварный трюк, решив сыграть на присущей Одинокову жадности. Для этого у меня был очень хороший предлог: накладка по четвергам, когда я не мог приезжать на работу в ресторан из-за уроков, которые давал в музыкальной школе.

Моим планом было записать фонограмму с использованием "Крумера" стрингс-пиано, стоящего в клубе, с таким расчётом, чтобы потом вместо моей игры в ресторане использовалась эта фонограмма. Но несовершенство записывающей аппаратуры перечеркнуло мои расчёты, и, хотя игра с фонограммой оказалась принципиально возможной, магнитофон на середине плёнки воспроизводил запись моих партий уже почти на полтона ниже, а к концу её - наоборот - завышал. Так с первым же опытом была похоронена моя надежда выкрутиться таким способом. А жаль. Если бы этот трюк получился, я был бы вообще не нужен, и не только в четверг. И я пообещал тем же способом записывать новые партии, по мере расширения репертуара, даже если не буду больше с ними играть.

На "другом фронте" я продолжал цепляться за свой status quo, и занимался саботажем процесса оформления на работу в ресторан. А тем временем Женя Одиноков распробовал все выгоды от сотрудничества со мной, и теперь вознамерился выжать из меня всё, что только возможно, став намного бесцеремонней и требовательней. Но я догадывался и о том, о чём он не догадывался сам: что подсознательно он теперь стремился удержать меня, чтобы со временем раздавить и уничтожить.

Отдавая себе отчёт в том, что - со своей ненавистью ко мне - он, действуя от своего имени, только приведёт к ссоре, и на этом всё закончится, он хитро решил действовать в основном через Стёпу, на которого теперь оказывал морально-психологическое давление. Одиноков играл в "строгого", но принципиального "руководителя", которому неведомы пристрастие и необъективность, и для которого интересы коллектива выше собственных. Но я всегда помнил о том, что он может оказаться вероломным, хитрым, изворотливым; может, согласившись с чем-либо, потом с помощью любых уловок стараться всё же вынудить или уговорить человека сделать по-другому; что он абсолютно не принципиален, но, наоборот, руководствуется исключительно своей собственной выгодой, не считаясь со своими обещаниями или со взаимными уговорами.

Стёпа попадал под всё большее его влияние, и постепенно становился придатком, или, скорей, продолжением замыслов, интриг, и самого мышления Одинокова. Он всё чаще действовал от имени Одинокова без короткого вступления, которое раньше обычно начиналось словами "Женя мне поручил". Но я и без того прекрасно знал, когда Стёпа действует от своего имени, а когда от имени Одинокова. Прежде всего, во втором случае он неизменно начинал разговор покашливанием, и затем словами "вот, ммм... надо, знаешь..." И потом, я всегда замечал, когда в его словах или действиях проявляет себя индивидуальность Жени.

Так, несмотря на мой категорический отказ приезжать в четверг, Стёпа в первый же раз, когда нужно было играть в ресторане (а это был четверг), принялся уламывать меня приехать в тот день. Он доказывал мне и говорил о необходимости играть в э т о т раз, убеждал меня, что моё отсутствие будет иметь самые печальные для коллектива последствия, говорил, что я должен попытаться отпроситься с работы, уехать раньше - и все-таки попасть к девяти часам в Мышковичи.

Если бы я был искренен хотя бы со Стёпой, весь мой поведенческий код был бы другим, и всё, возможно, сложилось бы иначе.

А надо сказать честно, что я дезинформировал Стёпу о невозможности приезжать в четверг. Я мог вполне успевать, если бы ехал на восемь.10, как раз к началу работы в ресторане. Я мог прибывать в Мышковичи даже ещё раньше, на автобусе, который отправляется из Бобруйска примерно без пяти семь...


Итак, Стёпа уговаривал меня приехать в четверг, однако, на сей раз не смог меня уговорить, оставив во мне чувство вины перед ним, невыполненного долга, и так далее. Кроме того, я прекрасно видел, что Стёпа очень раздражён, но сдерживает себя. И это, опять-таки, вызывало во мне неловкость.

Моя ситуация напоминала мне ситуацию нищего и бездомного человека, которому добрый филантроп (Стёпа) подарил огромный особняк с гаражом и с машиной, и с породистой собакой в придачу. И достаточно денег, чтобы поддерживать полный порядок. Нищий не хотел продавать свою свободу и безответственность за дом, машину и собаку, но боялся обидеть доброго филантропа. И вот, теперь дом и территория вокруг него приходит в упадок; машина ржавеет; а собака не кормлена и не выгуляна. А нищий спит в гараже на подстилке, и ходит под себя.

Заявив, что я принципиально не в состоянии приезжать после основной работы, я уже не мог теперь взять своих слов обратно, и должен был выдерживать принцип. Я хорошо отдавал себе отчёт в том, что, появившись в Мышковичах после Глуши, я выставил бы себя круглым дураком, вруном и лентяем. Но именно это как раз и случилось.

В следующий раз я приехал в четверг, по независимой от моих отношений со Стёпой и со всем коллективом причине.

Во вторник из Бреста прибыл курьер, который привёз на поезде журналы "Посев", и другую запрещённую литературу, а в среду к одному "из нас" нагрянули домой, и конфисковали часть этих книг. Теперь Комитет определённо сидел на хвосте у В., и, если бы потянули за ниточку, то вышли бы на меня. В противоборстве с ними я в среду отправил его на машине с Вольфсоном в Минск, а там Ступица отвёз его в Вильнюс. На прощание В. отдал мне на память свою фотокарточку. В четверг я прибыл в Глушу с небольшим опозданием (на автостанции задержали рейс на пятнадцать минут), и узнал от Рябинина, что, пока меня не было, приходили двое, и хотели со мной побеседовать. Они интересовались, не появлялся ли я с одним человеком. Я показал Рябинину фотографию, спросил "с этим?", и он сказал "да".

Я правильно рассудил, что - если это комитетчики, - то не местные, а из Бреста, и, в отсутствие второй группы, целый час просидел в магазине и у Кондрашиных. Так я и попал в тот день в Мышковичи на перекладных, опасаясь в Глуше показываться на автовокзале, и также опасаясь ехать домой.

Моё появление в день, когда я "приехать не мог", поставило под сомнение ответственность и правдивость всех моих прежних заявлений, и одновременно явилось уступкой Жене и Стёпе.

И в следующий раз, когда наступил четверг, а я не приехал, Стёпа (назавтра) без всякого стеснения принялся раздражённо и со сжатыми кулаками кричать на меня своим шумным на верхних нотах дискантом, выпятив свою мощную грудь культуриста и напрягая необъятные бицепсы. Он шумно доказывал, что я должен или приезжать, или вообще не приезжать, и так далее, а в конце заявил, что отсутствие в ресторане в четверг должно наказываться "штрафом" в размере десяти рублей - и всё равно это будет считаться прогулом (а я уже был к тому времени оформлен в ресторане как работник (музыкант) - и не может служить оправданием перед коллективом.

Он говорил это прямолинейно, с уверенностью и твёрдостью честного человека, а я был (на самом деле) кругом не прав, так что же я мог ему возразить? Я тогда просто промолчал, понимая, что, кроме всего, не в состоянии теперь ему ответить на его упрёки перед всеми ещё и потому, что у нас с ним разговор об этих моих четвергах происходил наедине, и я должен ему наедине и напомнить, что именно он сказал на моё заявление ("подумаем"). Позже я либо забывал сказать ему об этом, либо считал, что ситуация в данный момент "не благоприятствует". Однако, спустя некоторое время я всё-таки высказал ему свою претензию, но он превратил всё в шутку - и разговора по душам не получилось. А во второй раз, когда я стал напирать на него, он ответил, что беседовать со мной на эту тему н е б у д е т.

Так вопрос о компенсации за непосещение ресторана в четверг оставался открытым.


Подобным же образом происходило дело и с моим оформлением в ресторан. Я всеми силами противился этому, но понимал, что время не на моей стороне. И, опять же, я тем самым будто бы демонстрировал, что готов работать за просто так, что мне вроде и не нужна оплата за мой труд, а это внесло двусмысленность и теоретическую возможность так и относиться ко мне, как к блаженному, а таких, как Женя, искушало перспективой устроить меня в ресторан, но ставку мою прикарманить. Стёпа с Женей доказывали мне всю выгоду для меня от оформления, показывая "на пальцах", что я буду получать зарплату за то, что езжу сюда и работаю с ними, в то время как я сейчас езжу бесплатно, да еще и трачу свои деньги на автобус.

Видя, что я упорно сопротивляюсь, они заговорили более цинично и откровенно - о том, что пропадает ставка, и что каждый месяц будет пропадать сто двадцать рублей, что уже итак пропало около ста рублей "из-за моего упрямства". Я ответил, что я ведь всё равно буду забирать себе свою зарплату - как мы договорились на тот случай, если я оформлюсь, но Стёпа с Женей не отступали. Они принялись объяснять, что, если я действительно влился в их коллектив, то их волнует и судьба того, будут ли у меня впоследствии - когда нам придётся играть в каком-нибудь более солидном месте, чем ресторан в Мышковичах, - деньги на более солидный инструмент, а так, живя на ту зарплату, что я получаю в школе, я могу всю эту, ресторанную, откладывать на инструмент.

Я сказал, что, если они так беспокоятся за эту ставку, то пусть оформят кого-нибудь фиктивно - и получают все деньги, это для них будет выгодней. Они, не опровергая такую возможность, тем не менее, категорически отвергли её, не выдвинув сколько-нибудь аргументированных возражений.

И мне не оставалось ничего иного, как предположить, что после всех моих идиотских выходок, после того, как я столько раз ставил Стёпу в неловкое положение и трепал ему нервы, он всё ещё не оставил надежды "исправить" меня, "улучшить" мой несносный характер, "усыновить" меня в их коллективе. А Женя на данном этапе, но с совершенно другими намерениями и целями, пока действует заодно с ним. Я окончательно понял, что единственным верным и самым существенным является их стремление привязать меня к своей колеснице, лишить меня возможным увильнуть, уйти от них.

И я снова не согласился на оформление. Но как-то раз Стёпа заявил, что н а в с я к и й с л у ч а й мне надо бы написать заявление о просьбе принять меня на работу в ресторан на имя директора ресторана Ефимова. Он объяснил, что это надо "для одного дела". Мол, администрация не имеет права "эксплуатировать" музыканта, не устроенного на официальную ставку. А так, в случае чего они скажут, что моё заявление рассматривается.

Я колебался три дня, писать ли мне это заявление, а на Стёпины "всё равно ведь тебя без твоего желания не оформят в ресторан, а если даже и оформят, ты можешь, если не захочешь, просто сюда не приезжать - и всё" я отвечал, что, если всё равно, то нечего и мне писать заявление "по пустякам".

Но моя мысль, экспериментирующая, ищущая, работала следующим образом. Хорошо, допустим, я напишу это заявление, но ведь для того, чтобы меня оформить, в отделе кадров в Мышковичах должны получить мою трудовую книжку или справку-разрешение на работу по совместительству с места моей основной работы. Иначе никакого оформления не будет.

Я видел в желании Стёпы вынудить меня написать заявление, только надежду получить ещё один рычаг для воздействия на меня с целью склонить меня к постоянной работе в ресторане, и сказать мне потом, что вот, мол, я и заявление уже написал, так что пути назад теперь для меня отрезаны.

И я "просто так" написал такое заявление, с нетерпением желая узнать, что же дальше, что из этого получится. Правда, я потребовал, чтобы эта бумага с заявлением (её оригинал; мне пообещали её "отксероксить") была мне возвращена через день после её подачи. Однако, Стёпа потом всё "забывал" её мне отдать, а через недели полторы-две он мне внезапно заявил, что отдал моё заявление Ефимову и что меня оформили.

Это было самой большой для меня неожиданностью, такой, что я даже в первые минуты забыл о вероломстве совершённого, в любовании стройностью и чёткостью этой блестяще проведенной операции.

Ещё через несколько дней Стёпа сказал мне занести паспорт показать Ефимову, но я так и не приносил Ефимову свой паспорт, и всё равно считался оформленным, и моя фамилия фигурировала в табеле, и мне ставили трудодни.



ГЛАВА ВТОРАЯ
Конец зимы - весна 1983 (продолжение)

Мог ли я "обижаться" на Стёпу? Как упрямого и капризного мальчугана, или как несмышлёного котёнка, он вёл меня за руку или тыкал носом: потому что ему было интересно "воспитывать" меня, утверждать меня в жизни, в которой я бы "пропал" без него.

А Стёпа: мог ли он представить себе, мог ли вообразить, что я способен сам за себя постоять, и делать это со всей изощрённостью и с такими бойцовскими качествами, каких никогда не было у него самого. Догадывался ли он, что мышковичский ресторан, и даже вся его первоклассная для Беларуси музыкальная аппаратура при "Карасях", и зарплата в сто двадцать рублей: слишком мелко для Вовочки Лунина?.. Я уверен, что он был бы в шоке, если бы мог "подсмотреть", на какие хитроумные комбинации, на какие твёрдые и волевые решения способен его протеже в борьбе за покорение Петербурга, и за право привезти туда и держать возле себя Аллу, Лариску и Аранову. Стёпа просто не понимал, что Вовочка слишком избалован, и что кусочек сахара, с помощью которого его, как дрессируемую мартышку, пытаются заставить сделать сальто, не достаточно сладок.

И он бы, наверное, свалился со стула, если б узнал, что в прошлом месяце я заработал на аранжировках для Минска и Ленинграда пятьсот (500!) рублей, и все их "проел", потратил на книжки, на альбомы и ноты, и на поездки. Нет, вру. Потратил я только триста. На двадцать рублей я приобрёл проводов, и сто восемьдесят отдал маме, с уговором ни словом и не звуком не обмолвиться об этом Виталику. Именно ради него я это и сделал. А потом я узнал, что мама, вместо того, чтобы этой суммой облегчить брату его нелёгкую жизнь, уменьшив объём каторжного труда, с помощью которого он, больной мальчик, подрабатывал, потратила все эти деньги на безделушки для своей квартиры-"музея", чтобы её жилище стало ещё импозантней, ещё престижней, ещё богаче.

И, одинокий в своём холостяцком жилище, я, бывало, часами лежал - руки за голову, - глядя в тёмный, едва белевший в сумраке потолок, с горечью размышляя о том, как обстоятельства издеваются над людьми, как надсмехаются над человеческой природой и человеческим счастьем. Если бы они свели меня с таким человеком, как Стёпа - умным, сильным, обаятельным и волевым - в условиях совершенно другой ситуации, между нами надолго, а то и на всю жизнь могло утвердиться такое редкое чудо, как искренняя и крепкая дружба. Сколько света она могла бы внести в нашу жизнь, какой толчок для творческой мысли, какое раздолье для широкого чувства! Если бы Стёпа был не руководителем ресторанного коллектива, а, скажем, референтом какого-нибудь зубра из петербургской консерватории имени Римского-Корсакова, и за уши тянул бы меня туда: тогда бы всё "получилось". И, конечно, без Жени. Его присутствие даже в т а к и х обстоятельствах ни к чему хорошему бы не привело... Вот невезуха!..

Именно потому, что Стёпа был мне крайне симпатичен, и меня к нему влекло предчувствие искренней дружбы, которую, как любовь, не выбирают, он и представлял для меня опасность, ибо цепи такой дружбы могли меня приковать к пушечному ядру Бобруйска, и отнять меня у мира, у самых прекрасных городов (Вены? Парижа? Венеции? Праги? Лейпцига? Санкт-Петербурга? Монреаля?), у человечества.

И если бы Стёпа начал хотя бы чуточку догадываться обо всём этом, его отношение ко мне наверняка сильно бы изменилось.

Вскоре, однако, произошло несколько событий, которые действительно позволили закрасться в его душу некоторым сомнениям относительно движущих моими внешне иррациональными поступками скрытых мотивов.

Как-то при выходе из троллейбуса на площади на нас со Стёпой напали несколько отнюдь не слабых ребят. То ли это была случайность, то ли Стёпа с Женей (а - скорей всего - Женя) кому-нибудь насолили. Их было шестеро, а нас двое. И всё происходило средь бела дня. Мне хватило едва ли не пол минуты, чтобы уложить двоих. Видимо, на меня натравили самых слабаков, "балласт", полагая, что я вообще не в счёт (знали, кто я такой?). В это время я заметил, что прямо на нас бежит ещё один, настоящий Геракл, который просто "размажет нас по стенке"; по сравнению с ним даже Стёпины громадные бицепсы выглядели жалкими узелками. Я ещё успел подумать - "это конец", прежде, чем узнал Шумского. Он появился как раз вовремя!

Теперь судьба нападавших была предрешена, и я знал, что им не позавидуешь. Нам пришлось срочно уматывать с площади и заметать следы, чтобы не иметь дело с милицией. Я толком не успел спросить Шумского, как он, где он, и как его дела: потому что он "испарился" столь же неожиданно, как и материализовался.

Всё произошло так быстро, и у Стёпы наверняка случалось в жизни столько подобных инцидентов, что он вряд ли надолго запомнил тот случай. Но я уверен, что в его подсознании что-то отложилось, потому что его отношение ко мне чуточку изменилось. Он определённо видел меня и представлял размазнёй, и, возможно, был неприятно удивлён тому, как удачно я вырубил двоих. Образ "академическая мальчика" Вовочки, классического музыканта и несчастного воздыхателя - жертвы роковой любви - дал трещину.

Ещё одну трещину дал другой случай, когда я не остался ночевать в выделенном для нас, музыкантов, номере гостиницы, а, как только мы окончили играть, заявил, что ухожу домой, в Бобруйск.

Женя отреагировал мгновенно.

- Уходишь домой? - повторил он за мной с упором на первом слове.
- Да. А что?
- Ничего... - и он продолжил скручивать шнуры.
- Но ты же не хочешь сказать, что пойдёшь домой... пешком? - Стёпа знал, что я человек не особенно нормальный, но такого от меня не ожидал. А я в последнем отделении пытался отпроситься на пятнадцать минут, чтобы успеть уехать с цыганами из Титовки, на их машине, но Женя не согласился меня отпустить. Теперь получалось, что я как будто "в наказание" за это, назло им, готов совершить чуть ли не самоубийство. Так вероятно выглядело в их глазах моё намерение отправиться около полуночи пешком из Мышковичей в Бобруйск.
- Почему же? Именно это я и пытаюсь сказать.
- Не дури, - эту реплику бросил Миша.
- Вова, ну, ты же понимаешь, что пешком до Бобруйска ты не можешь дойти, - сказала Валя. - И по дороге ночью никто, ни один водитель, тебя не подберёт.
- Почему это не могу? Я вот как раз знаю, что могу.
- Да успокойтесь вы, - снова подал свой голос Женя. Его там где-нибудь за углом ждёт машина, он условился, наверное, с Петей из Титовки, а оттуда, из Титовки, он, может быть, и пойдёт пешком. Правда, Вова?
- Плохо же ты обо мне думаешь. Значит, я по-твоему, договорился с машиной, а вам парю мозги: с какой целью? Чтобы, если, например, что-то стряслось, ты винил себя? Так я же знаю, что ты себя ни в чём и никогда винить не будешь. Для этого у тебя "винилки" нет. А если не веришь мне, айда за компанию. Или, давай лучше поспорим. На четыре бутылки водки. Идёт?
- Стёпа, Валя, не верьте ему. Пусть идёт, куда хочет. Стёпа, если побежишь его догонять, я с тобой разговаривать не буду.

Несмотря на его "ультиматум", когда я уже был на выходе, меня догнала Стёпина реплика: "Смотри, там дорога идёт через лес, а там волки, и у каждой деревни своры одичавших собак. Подумай. Я бы тебе не советовал одному".

Наверное, Стёпиного сочувствия поубавилось бы, если бы он знал, что я вижу всё наперёд, и знаю, что ничем не рискую. Конечно, идти одному - через лес с волками и деревни с собаками - было чуть жутковато, но когда абсолютно уверен в том, что всё будет в порядке, что ничего не случится: тогда это совсем другое дело. Только вот если бы все узнали о том, что я верю в свою способность предвидеть будущее, они бы решили, что я ещё больший псих.

Волков я в лесу не встречал, а возле одной деревни дорогу мне перегородила свора голодных псов, но я, чуть замедлив шаг, пошёл прямо на этих бедных зверюшек, и они расступились, пропуская меня.

Когда я вышёл на шоссе Кировск-Бобруйск (Бобруйск-Могилёв), мне попалась по пути неисправная машина, в которой куковали замёрзший водитель и пассажир. Они предложили мне дождаться, пока они исправят машину, и поехать с ними, а я предложил им отправиться со мной в Бобруйск пешком.

До поста "ГАИ" я добрался с так резво, как будто не шёл, а бежал.

На левой стороне моста через Березину я заметил впереди себя стройную и хорошо одетую девушку в импортном плаще на пристёгнутой меховой подкладке. Одна, ночью, на мосту... Мне это сразу же не понравилось. Я приближался к ней с "крейсерской" скоростью, и дистанция между нами быстро сокращалась. Мне показалось, что она ступает как-то нетвёрдо, неуверенно. Выглядело так, как будто она вот-вот готова упасть под колёса проезжавшей машины. И тут я всё понял. Видимо, машина двигалась недостаточно быстро, и потом - это ещё не самый конец моста. И, когда следующая машина - грузовик, идущий с приличной скоростью, - приблизилась, я был уже совсем рядом, бегом стараясь успеть. И вовремя. Я поймал её сначала за плащ, а потом с силой притянул к себе, не позволив броситься под колёса. Под плащом я почувствовал её нежное, гибкое тело, и содрогнулся от мысли, что с ней могло случиться, не окажись я тут. Она сразу пыталась вырваться, в пароксизме отчаянья искривив своё побелевшее лицо, но через несколько мгновений я успел рассмотреть, что она очень хорошенькая.

И тут я увидел машину, остановившуюся прямо на мосту. Что это? Погоня за незнакомкой? Случайные люди, которым показалось, что я "напал" на несчастную? Что делать? Бежать? Но куда? На машине ведь сразу догонят. Почувствовав моё замешательство, девушка высвободилась, но бросаться под колёса больше не собиралась, а вместо этого ударилась в слёзы. В этот момент из "Жигулей" вышёл Стёпа, и направился к нам. Оказалось, что один из мышковичских ехал куда-то через Бобруйск, и Стёпа с Валей и с Женей отправились с ним. По дороге они разговаривали с водителем заглохшей машины, и тот сказал им, что какой-то идиот предлагал ему пешком идти в город. Как выяснилось потом, Женя всё равно не поверил, что я успел так быстро дойти до моста через Березину. Как будто я прилетел сюда по воздуху! Если бы я бежал, то по мне было бы видно. Но такое расстояние бегом я бы и не осилил: тем более, что это не лето. Действительно, я умею ходить очень быстро, так, что меня иногда даже самого удивляет, с какой скоростью я передвигаюсь.

Сразу намеревались взять девушку, а меня бросить - ведь пассажирских мест было всего четыре, но потом Стёпа всё-таки договорился с водителем, и посадил Валю к себе на руки. На площади меня очень культурно выставили из машины, и поехали отвозить незнакомку домой, несмотря на то, что я упирался, и тоже хотел сопровождать её. Потом, сколько я ни добивался, куда её отвезли, и знают ли номер её телефона, Стёпа мне так и не сказал. И за это я на него серьёзно обиделся.

Так как я от него не отставал, он однажды мягко обнял меня за плечи, и ласково заворковал: "Ты же мне всё толковал про Лариску, так если ты её так сильно любишь, ты должен её добиваться, зачем тебе другая девушка? Хочешь, я с ней поговорю?" Хотел ли я? Сейчас я бы хотел, чтобы Стёпа поговорил с Аллой. Что и как я мог ему объяснить? И он только спросил, отчего это я так тяжело вздыхаю.

Уже после этих случаев отношение Стёпы ко мне стало гораздо прохладней. Но это было ещё не всё.

Как-то Стёпа с Женей поручили мне "снять" четыре новые темы, а я так расписал партии, чтобы это соответствовало моему дальнему прицелу освобождать себя от работы на пятнадцать минут раньше, и уезжать с Петей, Славой или Колей. Мои намерения вскрылись, и это вызвало негативную реакцию.

В общем, в один прекрасный день я понял, что Сидарук уже почти признал своё поражение, и считает меня неисправимым, и теперь фактически "сдаёт" меня Жене. На расправу. Может быть, в самом начале это всё ещё носило дидактический характер (он просто хотел меня проучить: раз пряники не помогли), но дальше начинались серьёзные дела: "команда" стояла на подступах к одному из двух лучших ресторанов города Бобруйска, и тут было не до шуток. Начиналось всё с дидактики, а кончилось деньгами, и тут все поблажки иссякали.

Для меня же настала снова чёрная полоса. Мой партнёр, который шлифовал мои аранжировки и композиции для богатых клубных театров и разных других мероприятий, доводя их до "товарного вида" (потому что я часто писал партии кларнетов, саксофона-тенора, валторн, и других транспонирующих инструментов "в до-мажоре"; иногда "превышал" диапазон; забывал указать переход с pizzicato на arco; не выписывал мелкие штрихи, и т.д.), серьёзно заболел, и к тому же мода и стандарты не стояли на месте, а я, оторванный от академической музыкальной среды, не мог за ними поспевать. Не только заработки на аранжировках "исчерпались"; я лишился нескольких частных учеников; иссякли источники, поставлявшие мне контрольные работы для средних и высших учебных заведений; свадьбы с Метнером-Ковальчуком я больше не играл, раз связался с Сидаруком - и теперь сидел в ресторане.

Вскоре произошло несколько не очень крупных инцидентов с Женей, которые, тем не менее, обозначили для меня черту, за которой моё терпение подходило к концу. У меня в ближайших планах было обозначено несколько крупных творческих проектов, включая несколько поэм, два романа, рассказы и музыкально-критические работы; два концерта для фортепиано с оркестром, три симфонии, пять сонат. И меня волновала неоконченная любовная драма с Аллой, которая требовала развязки. Вот мои приоритеты, а со Стёпой не получилось и не получится: из-за Жени и из-за меня.

Тогда я и объявил Стёпе, что я ухожу, и с ними играть больше не буду. И сказал, чтобы они подыскивали себе другого клавишника.

На это он отреагировал, как мне показалось, слишком спокойно, и я уже тогда заподозрил, что он без Одинокова ничего сам не решает. Он только порекомендовал мне хорошенько подумать, и сказал, что моё заявление не принимает, и меня из группы "не увольняет".

В тот же вечер опять объявился по телефону тот самый "старый" аноним, или кто-то, его очень удачно имитировавший (было и такое подозрение).

- Как, Владимир Михайлович, поживаете?
- А Вы как поживаете... э... как Вас там?
- Вопрос на вопрос: пока что не допрос. Угу...
- Странно как-то Вы со мной разговариваете, и то на "ты", то на "вы", как два разных человека.
- А что ж тут странного? Раздвоение личности. А у Вас вот, Владимир Михайлович, личность никогда не раздваивалась? Одна из них всё рвётся из группы Стёпы Сидарука, всё хочет туда, где вольный ветер, понимаете ли, а другая - другая, она всё тянется к Стёпе... харизматическая ведь личность. А? Верно я говорю?
- Вам видней. Раз у Вас этот... опыт... раздвоения...
- А Вы не хамите, Владимир Михайлович. Могу ведь и я Вам пригодиться. Когда-нибудь.
- Так что конкретно Вы хотите мне от Стёпы передать или пожелать? Или от Жени?
- От какого Жени?
- От Одинокова.
- А...
- Вы ведь зачем-то мне позвонили?
- Просто так... Как всегда... В общем, я Вам не советую из их группы уходить.
- Правда? А почему?
- Будут большие неприятности. Очень большие.
- Это Вас Стёпа просил мне передать?
- Нет, Стёпа меня совершенно не знает.
- А кто?
- Никто. Это говорю я. Просто советую.
- Вы хотите сказать, что за уход из группы Сидарука меня накажут? И что накажут не Стёпа с Женей. Но если не они, то кто тогда? И почему? И чем накажут?
- Откровение за откровение. Тем, что сорвалось пару новогодних ночей назад.
- У кого сорвалось?
- А этого я Вам сказать не могу.
- А Вы не справили сегодня свадьбу?..
- Почему это Вы решили, что мы сегодня справляли св... Ах, блядь, в рот тебя...

И мою барабанную перепонку стали колоть золотые иголочки гудков отбоя.

Ещё позже позвонили два других анонима, два уже знакомых мне клоуна - деда мороза, и тоже угрожали мне смертью, если я уйду от Сидарука.

Назавтра Роберт зачем-то пригласил меня придти в Отдел Культуры, и там принялся мне перечислять, сколько всего я пропустил, и как я отлыниваю от работы. Я спросил, от какой работы, а он мне заявил, что не прихожу на репетиции народного оркестра, не появляюсь на субботниках, когда убирается территория школы (выдумка! никаких субботников за всё время не было!), что я не хожу "для обмена опытом" в Первую и во Вторую музыкальные школы, и так далее. А я заметил ему, что он же сам меня отовсюду отпустил ввиду моей работы по совместительству в Мышковичах. "Во, - теперь я увидел, что Роберт пьян, и перед моим лицом "встал" его указательный палец. - Ввиду работы по совместительству. А без этого вида: никаких поблажек". И я понял, что меня со всех сторон обложили, и что деваться мне, собственно, некуда. Нетрудно было подсчитать, что время, которое у меня могут отнять с помощью суровой политики по отношению ко мне Отдела Культуры, почти сравняется с временем, которое я трачу на Мышковичи.

И мне пришлось взять свои слова и моё намерение обратно: и продолжать играть в ресторане. И тогда начался следующий виток.

Сначала разыгралась прелюдия с кодой: когда Женя пытался взвалить на меня свой долг, и только моё недоверие к нему и бдительность предотвратили для меня крупные неприятности.

Затем началась история с фленжером. И с давлением на меня с целью вынудить купить себе инструмент за три-четыре тысячи, которых у меня в помине не было.

А дело происходило следующим образом. Мне не на чём стало играть. Инструмента своего у меня не было; денег на покупку не было тоже. Сначала я играл на фортепиано, которое стояло там, в зале ресторана. Но, хотя я (сам) настроил его, играть на нём было почти невозможно: сломаны четыре клавиши, некоторые иногда "западали", и так далее. В клубе, кроме "Крумера", двух "Вермон" и "Матодора", стояла обыкновенная "Юность-75" не первой юности, добитая уже, и в очень дряхлом состоянии. Мне выдали её под расписку, в которой я настоял указать все её ("Старости") дефекты. Юзик-оператор Стёпиной группы - Юра Шевченко - починил этот орган, - и я стал на нём играть. Но звучание, сами тембра были отвратительными. Мне подключили к органу Женин фленжер, который раньше у него стоял на гитаре. Фленжер делал своё дело, он работал чуточку как предварительный усилитель; кроме того, "выравнивая" звук, очищая его, аппарат превращал его в чуть более качественный и приемлемый. Однако, это была Женина "присоска". А он хотел её продать, чтобы "собрать деньги на новую гитару и на усилитель".

Меня попросили найти покупателя. Но на чём же тогда мне играть? С какой присоской? И тогда Женя "переиграл", сказав мне, что продаст присоску мне, и тогда все вопросы пока разрешатся. Но, когда я узнал, по какой цене он собирается продавать фленжер мне, у меня перехватило дыхание. Триста рублей! Но это ведь обдираловка! Он мог где-то в глухой деревне рассчитывать на дурачка, который бы купил фленжер по такой цене. Но не тут! Если бы это был "фирменный" фленжер, тогда, конечно, он стоил этих денег, или даже чуть больше (рублей четыреста) но ведь этот фленжер был "самопальный". Красная цена ему 150-200. А он просил у меня триста. Я заявил ему об этом сразу. Сказал Стёпе. И тогда Стёпа пообещал, что достанет мне в Киеве фирменный фленжер за двести пятьдесят рублей, и я куплю тот, что он достанет, а Женин продадим кому-нибудь.

Но не тут-то было. Женя прекрасно знал, что найти покупателя на его фленжер, готового отдать триста рублей, не так-то просто, не говоря уже о том, что этот фленжер далеко не новый. К несчастью, у меня не было в данный момент ни копейки, и я не мог заплатить сразу всю сумму за альтернативный. Правда, Стёпа согласился заложить за меня двести рублей, а остальные я обязался выплачивать ему по пятьдесят в месяц. Тогда Одиноков напал на Сидарука, напомнил, что тот должен ему какие-то деньги, и что новая аппаратура "на подходе", и надо держать при себе "всё, что у нас есть". Вот и выходило, что приобрести обещаемый фленжер я не мог. А Женя истерическим тоном подчёркивал, что заберёт у меня фленжер и не даст мне больше играть на нём "ни минуты", раз я не покупаю его. А Стёпа принялся меня уговаривать купить Женин фленжер, мотивируя это тем, что денег на покупку другого у меня всё равно нет, а те сто рублей, на которые, я считаю, я должен Жене переплатить, будут как бы комиссионные.

Я высказал всё, что думаю: что двести рублей для этой "присоски" - красная цена, а вообще-то за неё максимум можно отдать сто пятьдесят, не более, и что триста рублей: довольно серьёзная сумма - четвёртая часть стоимости более ни менее приемлемого клавишного инструмента, тогда как фленжер мне как коту ботинки. Если я вдруг покину коллектив: что я буду с ним делать?

Уйти из ансамбля я по совокупности причин к тому времени уже не мог, и я допускаю, что Стёпа знал об этом; так что я вынужден был согласиться и купить этот грёбаный фленжер.

Вначале я получил зарплату в ресторане в размере ста двадцати рублей плюс сумму примерно в сорок рублей за те свадьбы, которые мы играли раньше, до открытия ресторана после ремонта.

Сразу я не смог отдать Жене обещанные сто пятьдесят рублей, но где-то через недели полторы я эти деньги ему отдал. Потом я должен был ему выплатить в последующие два месяца ещё примерно по семьдесят рублей. Я вручил ему в первый раз семьдесят рублей, тут же из зарплаты, а в следующий раз, когда я собрался за получкой, Стёпа объявил, что Женя уже получил за меня мои деньги и забрал себе. Я увидел в этом плохое предзнаменование. Стёпа поклялся, что не имеет к этому прямого отношения, и что поступок Жени не одобряет.

Если бы Одиноков был честным человеком, он бы не получал за меня мои деньги, а позволил бы мне самому забрать их, и отдать ему то, что причитается. А так выходило, что он не доверяет мне, что он ставит под сомнение то, что я отдам ему оставшиеся семьдесят рублей, и тем самым оскорбляет меня, а к тому же получать за другого его зарплату без его ведома - это само по себе уже говорит о Жене, кто он есть.

К тому же, имелся ещё один нюанс. Дело в том, что, забирая у меня два месяца подряд по восемьдесят рублей "грязными", он знал, что я всё ещё оставался ему должен десять рублей (так как два раза по семьдесят - сто сорок, а я должен был ему сто пятьдесят), но мы договорились, что эти десять рублей я отдам ему после. Однако, теперь Женя получил за меня всю мою зарплату - я знал, что там будет восемьдесят рублей "чистыми" - и не отдал мне из неё десять рублей, на которые я рассчитывал раньше и без каких у меня не было даже на обратную дорогу в Бобруйск, и я вынужден был одолжить у Юзика.

Но я впоследствии узнал, что он поступил тогда, оказывается, ещё "круче". Он прикарманил из моей зарплаты ещё три рубля, так как выяснилось, что я должен был получить восемьдесят три рубля (это стало известно из ведомости) с копейками, а не восемьдесят: получалось, что Женя просто присвоил себе эту троячку.

Таким образом, я не только потерял свободу (право распоряжаться свободным от работы в музыкальной школе временем), но и оказался в самом затруднительном за долгое время финансовом положении.



Фактически за два с половиной месяца игры в ресторане в Мышковичах я не получил ни копейки. За работу в музыкальной школе в Глуше мне начисляли восемьдесят два рубля, из которых я получал на руки чуть больше семидесяти, из которых на дорогу в Глушу уходило десять. У меня оставалось шестьдесят рублей, но из них пять я тратил на поездки в Мышковичи (билет в одну сторону стоит сорок копеек). Итого, оставалось пятьдесят пять. За кооперативную квартиру я должен платить пятнадцать рублей в месяц. У меня оставалось сорок рублей. Из этих денег мне надо было платить в счёт сборов на ремонт подъезда - и так далее.

Я даже и не помню, когда я оказывался в такой заднице.

Случались и разные непредвиденные расходы. В итоге у меня на руках оставалось на месяц тридцать рублей. "Огромная сумма"!

Из-за сотрудничества со Стёпой я почти перестал ездить в Минск, и, чтобы совсем не лишиться работы в столичном граде, вынужден был чуть ли не приплачивать свои кровные, чтобы показаться там два-три раза в месяц. И вот именно тогда, когда я должен был совершить одну из своих рутинных поездок в Минск, чтобы показаться на глаза моим работодателям, и встретиться там с Женей Эльпером и с Кимом Ходеевым - получить у них консультации по моим музыкальным и литературно-философским опытам, - Юра Шевченко - оператор - тоже поехал со мной.

Мы с ним заглянули в магазин, где продаются различные записывающие устройства, запасные детали к ним, детали радиоаппаратуры. Там Юра должен был купить головки магнитофонные для ревербиратора, который он сейчас собирал-паял из деталей.

Я стоял в отделе пластинок и осматривал то, что было выставлено на полках. Внезапно ко мне подбежал Юзик. - "Слушай, одолжи-ка мне пятнадцать рублей, - он говорил это скороговоркой, как бы запыхавшись. - Там есть как раз магнитофонные головки, что нам нужны, а у меня больше нет денег".

В глазах у него светилось такое нетерпение и, в то же время, такая радость от того, что он нашёл дефицитную вещь, что он, казалось, сейчас выпрыгнет из своего всегда нелепого на нём пиджака. - "Я не знаю, будет ли у меня на обратную дорогу, - я не сдавался так просто, хотя мне и хотелось помочь Юзику. - И потом, эти деньги у меня на месяц, просто я ношу их в кошельке... ТЫ мне гарантируешь, что мне они будут возвращены сразу после приезда в Бобруйск?" - "Я тебе даю слово, что, как только мы приедем, Женя со Стёпой сразу тебе отдадут эти деньги". - "Женя со Стёпой? Это меня не устраивает. Деньги должен отдать ты: а потом уже можешь брать у Стёпы и Жени. Если ты обещаешь мне отдать эти пятнадцать рублей по приезду, я тебе одолжу". - "Я тебе даю гарантию, что эти деньги сразу тебе будут возвращены". - "Хорошо. Ты запомнил, что ты сказал? Ты мне сразу по приезду отдаёшь деньги?" - "Да, я с р а з у ж е тебе отдаю". - И я дал ему сначала пятнадцать рублей, а потом ещё пять. И, давая ему деньги, я чувствовал что-то нехорошее, предчувствовал, что здесь что-то будет не так, что я этих денег не увижу.

Так и оказалось. Женя проявил себя ещё более вероломным, чем я предполагал в своих самых негативных оценках. Он повёл себя, как настоящий бандит и беспардонный вымогатель. У Юры своих бабок не было теперь: ведь все свой сбережения он отдал на новый пульт. Все деньги (и даже Стёпины: об этом дальше) были у Жени. Мои двадцать рублей были истрачены на общую аппаратуру, на будущий ревербиратор, и они были НЕ из моей зарплаты из ресторана. Деньги мои не были мне возвращены.

Напрасно я говорил, что мне нечем будет заплатить за квартиру, напрасно клялся, что эти двадцать рублей у меня последние, что у меня нет денег даже на то, чтобы доехать обратно из Мышковичей в Бобруйск. Ни Стёпа, ни Женя и не подумали отдать мне эти двадцать рублей. Я был в конце концов взбешён, думал немедленно порвать с ними. И больше в ресторане не играть.

Но, придя немного в себя после своей ярости, я вспомнил о том, что практически не могу уйти. Я понимал, что буду тотчас же иметь осложнения, и на этот раз осложнения эти должны были кончиться для меня катастрофой. С Женей же отношения у меня с того времени всё более обострялись.

Как-то я разговорился с соседом Стёпы, который знает Стёпу и Женю с детства. Он рассказал мне, что они дружат ещё со школы. Не успел я намекнуть в общих чертах (не вдаваясь в подробности, избегая эпитетов), что у меня сложились натянутые отношения с Одиноковым, он заметил, что с детских лет Женя уже был законченным подонком. А у Стёпы характер неплохой. Но с евреем поведёшься, сказал Стёпин сосед (имея в виду Женю) - и сам станешь евреем. Он знал, что я ведь тоже еврей, а, значит, использовал этот эпитет не для обозначения евреев вообще, а только "правильных евреев" (то есть тех, что держатся кагалом и следуют поведенческому коду типично "еврейских" стереотипов). По словам Стёпиного соседа, отец-Сидарук сетовал, что его сын держит свои "кровные, заработанные" у Жени, которому доверять нельзя. О том, что Стёпа отдал свои деньги Одинокову, "чтобы все бабки были в одном пучке", поведал мне и Миша.

Но Стёпа - это Стёпа, а я - это я. Можно предположить, что сделает Стёпа с Женей, если этот урод пробросит его. А что сделаю я?

Не менее нагло повёл себя Женя и по отношению к тому "договору", который был по поводу четвергов.

Мало того, что у меня из зарплаты высчитывали за каждый пропущенный четверг десять рублей, Женя по истечению месяца заявил, что меня не было ни в один из четвергов, тогда как я ведь в один из четвергов приезжал и работал. Это снова заставило меня вспылить.

Но самое печальное, что и Юра Шевченко, и Миша Ващенко, которых Женя со Стёпой нещадно эксплуатировали, подтверждали: что, мол, я действительно не был ни одного четверга. В том месяце как раз было пять четвергов, и с меня высчитали пятьдесят рублей.

Лицемерие Жени и полностью "пристёгнутого" с некоторых пор к нему Стёпы именно тогда достигло наивысшей ступени наглости и цинизма, когда они сами стали пропускать рабочие дни. И с себя они, естественно, ни копейки не высчитывали, потому что любые вычеты шли, конечно, в их собственный карман.

Когда у моего отца был день рождения - золотая дата: ему исполнялось шестьдесят - и приехали гости, родственники отовсюду, ни Стёпа, ни Женя не собирались соглашаться на моё отсутствие.

Это как раз было воскресенье, а ведь "главными" днями в ресторане считались пятница и суббота; в воскресенье же людей в ресторане поубавлялось. В Мышковичах и в Кировске, в отличие от города, были свои причуды. И вообще, играли же они несколько месяцев без органиста: в чём же дело?

Разговоры об этом шли всю предыдущую неделю. Я специально предупреждал их задолго до того воскресенья, что буду отсутствовать. И предлагал вместо себя привести замену. Но в том-то и дело, что Жени в те дни по каким-то причинам не было, а Стёпа без него не мог ничего решить. И было совершенно ясно, кто тут хозяин. Не похожий на олимпийского бога Стёпа, а Мефистофель-Женя, похожий на Люцифера.

Однако, тут вдруг "два солдатика", Юра и Миша, "восстали", и принялись упрекать Стёпу в том, что он полностью отдал "бразды правления" Жене, а присутствовавший в тот день в ресторане какой-то Стёпин друг, тоже качёк и почти что его одноклассник, назвал его тряпкой. И - о, чудо! - мне удалось доказать, что у меня уважительная причина, и что я имею право отсутствовать в такой день по случаю неординарного торжества в моей семье; причём, с меня условились ничего не высчитывать. Но разговор был и о том, что я весь день пробуду на репетиции, а сразу после пяти часов вечера отбуду в Бобруйск.

Я сдержал своё слово. Приехал в воскресенье, и занимался с ними весь день. Но видел, что Женя весь прямо кипит. Он не мог простить Стёпе, что тот в его отсутствие пообещал мне не высчитывать с меня за один вечер.

Когда пришло время мне ехать, я сказал, что ухожу. Но Стёпа своим ласковым голосом стал говорить мягко: "Ну подожди ещё минутку, ну, вот мы сыграем ещё разок - и всё". - Я остался. Но Женя со Стёпой требовали от меня остаться ещё и ещё. Наконец, терпение моё лопнуло. Я встал и заявил, что немедленно уезжаю. Тогда Женя сказал, что, если я уеду, то всё, никаких разговоров со мной не будет, что им придётся "принять меры". Он говорил это тоном угрозы и с нескрываемой злобой. Тогда меня как прорвало. Я не смолчал ему, что он сам только что не являлся на работу несколько дней - и с этим, получается, всё в порядке? Как гитарист он ничего из себя не представляет - по сравнению со Шлангом, Шурой, Ковалем, или даже Ротанем, - и для группы почти бесполезен, так какого хрена он ставит себя выше всех?

Я высказал, что, по уговору, я должен был уехать уже полчаса назад. Но они меня всё ещё держат. Чего же они хотят? А всё очень просто. Этот трюк стар, как мир. Заставить меня действовать резко и создать ситуацию, при которой я, как будто не считаясь с мнением коллектива, бросил всё и уехал, а потом психологически так повернуть, что я будто бы не выполнил условия договора. Нет, дорогой мои Женя, уговор был, что я день поработаю тут, порепетирую, в пять часов по уговору я должен был уехать. Теперь уже полшестого, а банкет в ресторане "Бобруйск", посвящённый шестидесятилетию моего отца, начинается в семь. Так что - извольте меня отпустить. Хотите заставить меня сорваться? Поставить так, что я как будто "самовольно" уехал? Дудки. И я хлопнул дверью и ушёл.

В тот день на банкет я опоздал, и у меня создалось впечатление, что из Кировска мне пытались п о м е ш а т ь уехать. Я проторчал в Кировске почти два часа. А потом, когда я снова встретился с ребятами, я узнал от Юры и от Миши, что случилось, когда я ушёл.

Женя чуть ли не с пеной на губах принялся поносить меня, кричать, что мне "надо показать", и так далее. Обычно, хотя у него ум едкий, злобный и лицемерный, его жёсткий самоконтроль всегда срабатывает, чтобы сразу же подавить в нём искренние рефлексы. Но в этот раз он, брызгая слюной и шепелявя (в таких случаях он начинает шепелявить) п р о с т о изливал свою беспредельную сатанинскую злобу. Стёпа, испуганный, не зная, как теперь Женю ублажить и успокоить, робко предложил с меня за этот день высчитать. Женя, естественно, не мог его не поддержать, и немного успокоился, стал приходить в себя. А Валя добавила, что, так как этот день - воскресенье - один из выходных дней, то есть, наиболее важных, то с меня надо высчитать в двойном размере.

Тогда Юра и Миша взбунтовались. Они заявили, что они против. Юра сказал, что "человек работал целый день", что, конечно, зарплата идёт от тех трёх часов вечернего времени, в течение которых мы играем в ресторане, но, с другой стороны, без репетиций играть эти три часа мы не сможем, а я, по его мнению, больше всех заработал в этот день, так как не только с самого утра репетировал с ними. Я, как заявил Юра, и снимал темы, и работал над партитурой и партиями, и разучивал их с каждым, включая Стёпу и Женю. И тогда Стёпа объявил - больше для Жени, чем для остальных, - что ладно, "штрафовать" меня не будут. Но потом эти деньги с меня всё равно высчитали. Именно двадцать рублей за воскресенье.




ЧАСТЬ ВТОРАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Конец зимы - весна 1983 (продолжение)

После этого случая опять за меня получили мою зарплату, а потом протянули мне сорок рублей. Я не понял сначала, что это такое, а потом спросил: "Это за что?" - "Это твоя зарплата". - "Стёпа, ты что, шутишь?" - "Почему шучу? Вот, мы собирали на аппаратуру. Это ведь не только с тебя. Все отдали по тридцать рублей, и не было никаких разговоров." - "Хорошо. Так. Стёпа, насколько я понимаю, в этом месяце мы должны были получить по сто тридцать рублей (ну, может сто двадцать, я ведь могу легко проверить). А ты мне даёшь сорок. Где ещё девяносто?" - Короче, Стёпа мне "разъяснил", что за пропущенные мной четверги высчитали сорок рублей. За моё отсутствие в воскресенье с меня "удержали" двадцать, а по тридцать рублей собирали все на аппаратуру. Так что, всё тут "правильно".

Я спросил тогда у Стёпы, что потом.

- Когда потом?
- Потом, когда меня в этой группе больше не будет.
- Да брось ты! Почему это тебя не будет?
- Не надо кривляться. Ты сам знаешь, что я для Жени только временное средство для достижения цели. Так вот. Что будет с моей долей потом?
- Если ты уйдёшь, мы тебе всё отдадим.
- Кто мы?
- Ну...
- Стёпа, разве не у Жени твои "общие" деньги?
- А это не твоё дело. Постой, а ты откуда знаешь?..
- Не важно. Так вот. Кроме как тебе, Женя никому ничего не отдаст. А я... я первый и последний раз хочу тебя предупредить - как друга, - что сговор с ним тебе выйдёт боком. Так в сталинское время формально у руля стояли такие вот, как ты, Стёпы, а фактически суд да дело вершили тогдашние Жени: Ягоды, Кагановичи и прочие Бронштейны. И миллионы людей сгноили в лагерях. А в итоге виноватыми сделали стрелочников - Стёп. Держись от него подальше. Пока у тебя есть семья, друзья и любовь к жизни. А нет: он из тебя всё высосет, всё заберёт. Попомнишь мои слова.
- Ну, это... ты... Вовка... фантазёр. Не зря говорят...
- Что говорят? Что я не того? Конечно, не того. Иначе давно ушёл бы от вас.
- Короче, на, держи, а поговорим потом. Когда у тебя изменится настроение.

В моей голове пронеслось, как я бы мог "залатать" этими сорока рублями мой прохудившийся бюджет, на что я мог бы их употребить, подумал о том, что у меня на счету каждая копейка - и все-таки швырнул Стёпе в лицо эти деньги. Он аккуратненько собрал их, и, нисколько не оскорбившись, протянул мне их опять. Бежать было некуда. Двери из ресторана были закрыты. Я схватил эти скомканные бумажки, и подошёл к окнам, попытавшись выбросить их за окно, наружу: но не тут-то было! Всё окна были закрыты наглухо. Отчаявшись вышвырнуть эти проклятые "фантики", я сказал вслух, что судьба иронична ко мне даже в том, что я не могу выкинуть это дерьмо, от которого отказываюсь, потому что не могу принять подачки. Я взмолился: куда мне их бросить - на пол? Стёпа ответил, что ему м о и деньги не нужны, что он их всё равно не возьмёт.

"М о и" деньги?! А те МОИ деньги, которые Женя забрал, украл и присвоил: не мои? Когда, где и как он их применит? Купит себе динамик? Купит себе усилитель? А достойный ли он музыкант? Может быть, я на эти деньги купил бы себе то, при помощи чего принёс бы гораздо больше пользы. Может быть, будь у меня синтезатор, записывающее устройство, я бы сам стал записывать великолепную музыку, наигрывая её на записывающее устройство; может быть, я сам или с другой группой - но не с ними (с вами) - смог бы делать что-то намного продуктивнее. И на более высоком уровне? Так какое же право имеют Женя-монстр и Стёпа-дурачок лишать меня кругов приближения к такой возможности, исчисляемой формально в рублях?

В это время с кухни ресторана появился Женя, став возле колонки в позе и с видом палача, и догадавшись, что произошло между мной и Стёпой, пока он сытно обедал.

Стёпа повторил, оглядываясь и ожидая подсказки, что он считает, что с меня всё высчитано правильно. Тогда я ответил ему, что во-первых он сам ничего не считает, а за него считает Женя, и во-вторых, я должен ему рассказать о "правильности" и "справедливости" по следующим пунктам:

1/ ни один здравомыслящий человек вообще не простил бы того, чтобы без его ведома по любым причинам из его зарплаты вдруг бы забрали девяноста рублей; и вообще - получать за другого его зарплату без его согласия: это скотство;

2/ ни о каких дополнительных поборах не было ни упоминания, ни договорённости, когда я вступал в их группу, и теперь не может быть и речи в условиях, когда с меня высчитывается за четверги; я итак даю им заработать на своей зарплате; они должны благодарить меня за то, что я не приезжаю в четверги, так как "дарю" им вследствие этого каждый месяц как минимум сорок рублей из парнаса, которые идут в Женин карман; и сорок рублей из зарплаты: итого восемьдесят; а что было бы, если бы мне не ставили трудодни? если бы администрация ресторана высчитывала с меня деньги за пропуски? - они бы шиш увидели эти бабки! - а сколько бы с меня высчитали за пропуск? - не сорок рублей, а, самое большее, рублей двадцать; так что Стёпа с Женей должны молчать; и, наконец, разве можно высчитывать из той мизерной суммы, которая остаётся у меня на руках после вычетов за четверги! - ведь разница есть, высчитать тридцать рублей (которые, якобы, на аппаратуру - неизвестно на чью и на какую! а, в действительности, на Стёпин и на Женин усилители) - высчитать тридцать рублей из ста тридцати, или высчитать тридцать рублей из семидесяти-шестидесяти? ведь есть разница! следующий раз они высчитают эти тридцать рублей из сорока или вообще из тридцати - это был бы для них самый оптимальный вариант; - есть разница? Хорошая арифметика!

3/ "зарплата", которую они мне "кидают", не соответствует объёму той работы, которую я провожу; я "снимаю" темы с магнитофонных плёнок, я разучиваю с каждым его партию; я "ставлю" голоса и занимаюсь вокалом; я занимаюсь с группой, оттачивая каждый музыкальный отрывок; я, наконец, кроме всего того, ещё и клавишник, и добросовестно "снимаю" и выучиваю свои собственные партии; так вот: то, что я не приезжаю в четверги, учитывается при выплате мне зарплаты, а всё остальное - нет; это несправедлйво;

4/ если бы каждый отдавал всю свою зарплату на инструменты, на аппаратуру, была бы хоть какая-то видимость "равноправия", условной справедливости; есть ведь группы, в которых все заработанные, например, на свадьбах, деньги идут в общую кассу, и на них покупается аппаратура; а тут меня, Юру и Мишу просто нагло грабят, собираясь купить на награбленное личную аппаратуру себе, а никакую не общую;

5/ Стёпа с Женей должны вернуть мне хотя бы те деньги, что я одолжил Юре на покупку магнитофонной головки, тем более, что эти деньги не из тех, что я получаю в ресторане, а из моей мизерной зарплаты в музыкальной школе, на которую я живу, а забрать у меня вероломством даже э т и деньги - это переходит всякие границы; пойти на такое - это значит быть безумно жадным человеком, для которого никакие человеческие нормы не существуют, и ТАКОЙ подлости я за всю свою жизнь ещё не встречал;

6/ они должны посчитать, сколько я потратил своих денег, когда бесплатно ездил в Мышковичи заниматься с ними, пока ещё не был оформлен в ресторане, сколько потратил денег на поездки - ведь билет в Мышковичи стоит рубль туда и обратно, а я ездил не менее двух месяцев, сколько я трачу на дорогу из Мышковичей теперь;

7/ я понес финансовые потери в связи с тем, что мог бы играть на свадьбах, зарабатывая за свадьбу по шестьдесят-семьдесят рублей, а тут за целый месяц работы я получил в виде подачки эти сорок рублей...

Они выслушали всё это, не перебивая меня, а потом Стёпа спросил, оглядываясь на Женю, сколько, по моему мнению, я должен получить. Я назвал сумму. Тогда Валя буквально взорвалась и стала кричать, что этой суммы я не увижу, что не может быть даже и речи об этом, что всё уже сказано. А ничего в этом направлений больше не будет ни сделано, ни говорено.

Тогда я спокойно, ничего ей не отвечая, принялся складывать свои "причендалы": снял с органа "Фаэми", положил в ящик, свернул блок питания и сложил фленжер, убрал в портфель ноты. Я думал о том, как бы они не пошли на применение физической силы и не помешали бы мне убраться.

Краем глаза я видел изменившееся лицо Вали. Она не представляла, что её слова могут вызвать такой эффект. Она привыкла, видимо, к моему присутствию, как к присутствию необходимой и нужной вещи: привыкла, что в группе неплохой органист, привыкла к чистой игре, к тому, что ей на тарелочке подаются и с ней выучиваются все её партии, что ей со мной легко петь, что я понимаю её интонацию и могу замедлить или ускорить там, где надо, что именно я, а не кто-нибудь другой, посоветую ей не перенапрягаться тогда, когда у неё чуть дрогнул голос - и не петь лучше на репетиции больше, что я постараюсь сгладить впечатление от выкриков Стёпы, который частенько повышает на неё голос, и от язвительных замечаний Жени - и в группе восстановится мир.

Она думала, что со мной можно всё делать - и я промолчу, и вот, вдруг, такой неожиданный поворот.... Она почувствовала, что переборщила, но исправить, пойти на попятную в этой ситуации не могла. С моим уходом рушилась для неё её позиция в группе, нечто такое, что создавало для неё тут стабильность и приятный уют. Однако, я уходил...

Я сознавал моё положение в связи с моим уходом из группы. Я гадал, что со мной сделают: убьют, попытаются выгнать с работы - из музыкальной школы, - вызовут туда? Что?.. Однако, я уходил... Больше оставаться я с ними не мог.

И всё-таки Стёпе удалось уговорить меня пока не уходить. Это ему было сделать очень трудно, однако, ему удалось. Он сказал, что он лично, из своего кармана, вернёт мне двадцать рублей, а на моё замечание, что это не решает возникших проблем, заметил, что просит меня просто подождать - и я согласился только подождать, недолго, только несколько дней.

Когда Стёпа отдавал мне эти двадцать рублей, то руки его дрожали, и я впервые понял, что они с Валей - жадные люди, что в них развилось, перепрыгнув на них с Жени, неимоверное чувство собственников, и деньги для них уже отторглись от их конечного назначения - давать возможность приобретать за них что-либо, - и превратились во что-то самостоятельное, в то, что они ставят выше человеческих отношений, ценят выше многих принципов, выше всех истин.

Я тогда ещё сказал Стёпе, что вижу, как ему тяжело расставаться с этими фантиками, что ему очень жалко возвращать мне эти двадцать рублей, и что, может, не стоит. Но он поспешил замаскировать свои эмоции, и горячей рукой побыстрее всунул мне две скомканные бумажки.

Через некоторое время (а я продолжал играть с ними, несмотря на своё предупреждение, что только подожду - несколько дней) Стёпа стал уговаривать меня при его содействии одолжить две тысячи рублей у Бормана (у Бори Кагана), и купить себе "Вермону" стрингс-пиано. Я сказал ему, что - главное: этот инструмент не моего класса. То, что мне нужно: это синтезатор, такой, как некоторые модели "Корг", "Ямаха", или "Ролланд", а "Вермона" не подходит ни к моему стилю, ни к манере игры. Кроме того, я эту "Вермону" знаю; это инструмент не первой свежести, похожий на "старушку" "Юность", и как-то раз на свадьбе вся правая часть клавиатуры "отрубилась". Кто-то потом открывал корпус, и что-то там паял. А теперь я куплю, и, если он у меня "сдохнет": что я буду делать? И последнее: я уже убедился в том, что Женя: полнейшее ничтожество, начисто лишённое совести, благородства, и вообще каких-либо человеческих качеств. А Стёпа: "при нём". Как же я могу, убедившись теперь, что у Жени нет ни слова, ни чести, "доверять вам"?

Стёпа сказал, что, хорошо, Жене я не доверяю. Тогда он лично, не Женя, а он гарантирует мне, что не будет никакого обмана.

Ну, ладно, сказал я, допустим, я одолжу, и поиграю с ними месяца два - и они меня выбросят из ансамбля - а назад в тот коллектив, с которым я играл свадьбы, меня уже не возьмут. И вот, работы я никакой не найду: где я возьму - откуда, чтобы заплатить за "Вермону", как буду отдавать Боре две тысячи?

Стёпа ничего не ответил, однако, через некоторое время продолжал снова и снова возвращаться к этой теме, снова настаивал, различными ухищрениями больно задевал меня, используя этот вопрос. Я отвечал ему, что, если бы мне было поставлено условие для приёма в группу: купи, мой, себе фирменный инструмент - и тогда мы тебя возьмём: тогда он был бы вправе требовать от меня инструмент - где, мол, твой обещанный инструмент. А так... Но он настаивал и настаивал, воздействуя различными способами на мою психику.

В конце концов я обрисовал ему другое видение этой проблемы. Я сказал, что знаю, что у Жени есть деньги. Четыре тысячи семьсот пятьдесят рублей. Стёпа спросил, откуда я это знаю, но его реплику я пропустил мимо ушей. Это то, что у него припасено на машину. И всё, что он толдычит про аппаратуру: блеф. На самом деле он грабит меня, Мишу и Юру только для того, чтобы купить себе автомобиль, и лишь на "излишки" приобрести какие-то колонки с усилителями. И, раз у Жени есть деньги, пусть одолжит мне на синтезатор, и я ему постепенно стану отдавать. Только не больше, чем десять процентов комиссионных. Иначе я не согласен. Тогда я буду уверен, что меня из группы не выпрут, и я смогу получить инструмент достойного меня класса. На это Стёпа ничего не сказал.

Женя, со своей стороны, просил меня помочь сделать ему контрольные для Института Культуры, в котором он учился заочно. Я помогал ему. Фактически, делая эти контрольные за него.

Однажды он попросил, чтобы я нашёл кого-то, кто смог бы выполнить за него контрольную по теме "Лекционная работа в клубе". Я взял у него задание этой контрольной работы, условия, и обратился к девочкам из методического кабинета РДК. Они сначала пообещали, но сказали, что за это им полагаются две бутылки шампанского, так как эта работа крайне трудоёмкая и объёмная. Я сказал им, что шампанское будет.

После того, как я поговорил с Женей, он сказал, что, если надо, то шампанское даст. А нужно заметить, что каждую пятницу или субботу (в воскресенье меньше, но тоже кое-что перепадало) нам "кидали" парнас. За вечер получалось на каждого рублей по пять-шесть. Меня сразу же исключили из распределения этих денег. Эти деньги, якобы, шли в общую копилку, а потом из них выделялись отчисления на более мелкие расходы на аппаратуру. Кроме денег, нам часто "ставили" шампанское или коньяк.

У нас в связи с этим скопилось около десяти бутылок шампанского, которым распоряжался Женя. Я полагал, что Женя возьмёт шампанское из этих резервов.

Первую бутылку шампанского я от него получил сравнительно легко, правда, напомнив ему несколько раз, пока он - с большой неохотой - не вручил мне её. Но я напомнил ему, что нужно отдать за контрольную две бутылки шампанского. Он сказал, что вторую даст мне потом. Тогда я заявил ему, что девочки просили две бутылки шампанского, и, после Жениного согласия их предоставить, я ответил им, что шампанское будет. Теперь они уже делают контрольную. Я сказал ему, что могу ещё "приостановить" выполнение работы, если скажу девочкам, что вторую бутылку шампанского он отказывается дать - и всё.

Но он заявил, что "завтра" мне обязательно даст. Однако, назавтра он в Мышковичи не приехал (с него за этот пропуск опять ни копейки высчитано не было (хотя бы для виду!), что позволяет понять всю глубину лицемерия тандема Женя-Стёпа).

После этого четыре дня в ресторане были выходные, и я, естественно, с Женей не встречался. А в эти четыре дня девочки из методкабинета РДК мне объявили, что не возьмутся за работу, так как она слишком уж трудоёмка.

Я решил отдать Жене эту бутылку шампанского, и уже привёз её назад, но он передумал, и попросил, чтобы я сам выполнил контрольную (девочки мне объяснили, как её сделать), а шампанское забирал. А я ему заявил, что контрольную-то я сделаю, но, как человек не без чести и совести, я скорее всего одну или обе бутылки шампанского подарю девочками из методкабинета, за то, что показали мне, как её делать. Потом я пожалел, что это сказал: я итак уже помог методкабинету со стендом (с помощью моего брата Виталика), и шампанское дарить было не обязательно. А я ни в чём не хотел уподобляться Жене.

Я выполнил за пару дней почти половину контрольной работы, и после этого встретился с Женей в Мышковичах. Он заявил мне, что даст мне вторую бутылку шампанского тогда, когда увидит первую половину работы. А я вошёл уже в азарт, подсчитав, что для того, чтобы сделать полностью работу, мне надо ещё часа три, а получу я за это две бутылки шампанского, которые пойдут на Нафу и на Канаревич, у каких за это надеялся выторговать очень ценную и нужную мне информацию: в том числе и о Жене Одинокове.

И я написал работу. Но самое последнее задание (примерно две страницы) я не доделал, потому что, во-первых, Женя мне так и не отдал ещё обещанную вторую бутылку шампанского, и во-вторых - я делал в это время несколько работ по английскому и немецкому для институтов, и не собирался из-за Жениной (так и не скомпенсированной по-человечески) работы отрывать себя от того, за что гарантированно получу "живые деньги".

Когда я показал Жене работу, и сказал, что докончена она будет только в том случае, если он отдаст мне вторую бутылку (а я уже пообещал Нафе и Ленке Канаревич, что "поставлю" им две бутылки шампанского), Одиноков потребовал, чтобы я отдал ему тетрадь - а он, мол, сам остальное доделает.

Я выдавил из себя, что иду за тетрадью, но не подумал её приносить. Я спрятал тетрадь в одной из комнат первого этажа, а сам поехал в Волосовичи. Побывав там у знакомых ребят, я вернулся в Мышковичи, и объявил Жене, что забыл в Волосовичах тетрадь. Он сразу вспылил, стал красный, потом белый; будто белены объелся. Сильно шепелявя, он брызгал слюной и словами, резко жестикулируя и упирая на то, что это е г о контрольная, что ему надо уже посылать, а иначе работа не успеет дойти - и так далее.

Я промолчал на весь этот его поток красноречия. А потом сухо сказал: "Раз это твоя контрольная, можешь её делать сам". - "Да я бы её уже давно сам сделал, если бы ты не забрал у меня и не взялся за ней сам!" - "Ты обязан отослать контрольную, а я обязан дать девочкам за подсказку и помощь две обещанных бутылки шампанского, - спокойно ответил я. - Обе этих обязанности равнозначны". - "А где твои девочки?! Сведи маня с ними! Ты сам делаешь эту контрольную, а говоришь о каких-то девочках. Я не верю, что у тебя там есть какие-то девочки. Вот когда я их увижу, тогда я поверю, что ты, действительно, обещал за помощь в контрольной шампанское". -

- Мы договаривались без условий. Тебе делают контрольную, а ты предоставляешь этих две бутылки. А хотя бы я и сам её полностью сделал, эту контрольную! Без подсказок и помощи. Раз мы договорились, что за эту работу - две бутылки, пусть тебя это не волнует, кому они достанутся. Контрольная тебе показана, и я даю полную гарантию, что ты сам и близко бы так не написал. Уговор есть уговор, а нахрапом тут ничего не возьмёшь. Я уже не говорю о том, что это шампанское из парнаса, и я тоже частично на него имею право.
- Из парнаса! А что, ты думаешь, что я это шампанское себе беру? Да ты понимаешь, что нам всё это шампанское нужно для дела, мало ли кому. Там для того, чтобы достать герконы, тут надо ещё что-нибудь, кому-нибудь поставить. Я взял это шампанское здесь, правильно. Но я потом куплю бутылку шампанского и верну её группе!...
- Ты, Женя, человек беспринципный, и знаешь это не хуже меня. И я не верю в то, что ты за свои деньги хоть что-то станешь покупать. Да и нет у тебя своих денег. Всё, что у тебя есть: это краденое. У меня украденное, и вот у них. Да, ты умеешь говорить таким тоном, что тебе трудно не поверить, но в этом зале все тебя уже знают. Думаете, он доит меня, Мишу с Юрой, и даже Стёпу, своего школьного друга, для того, чтобы купить аппаратуру? Как бы не так! Он собирает на свой личный автомобиль. И вообще, купишь ты или не купишь другую бутылку: мне это безразлично, - я говорил всё ещё спокойно, не повышая голоса. - Но, раз ты обещал две бутылки шампанского, ты должен их дать. Всё. -

После этого Женя совсем "сбесился". Он принялся кричать, размахивать кулаками и говорить о чём-то мало понятном. Наконец, он стал настаивать, чтобы я поехал в Волосовичи за тетрадью, а я, неожиданно для него, согласился. Но тут вмешался Стёпа, и сказал, что "никаких поездок", что я должен в первую очередь играть в ресторане. Я тоже тут же заметил, что, когда Жене это нужно для личных целей, так пожалуйста, а так он требует от меня, чтобы я сидел в Мышковичах всю неделю - и даже не ездил домой. Где же тут его принципиальность? Но, если они меня отпускают, добавил я - я могу съездить за тетрадью.

Тогда Стёпа предположил, что это я заранее так рассчитал, что мне уже куда-то надо, и я специально, мол, забыл тетрадь, а теперь под предлогом того, чтобы её забрать, я добьюсь того, что меня отпустят. Так что, добавил он, никуда ты не поедешь.

Женя, услышав Стёпин вариант, и думая, что у меня, действительно, какие-то планы, готов был лучше не получить свою контрольную - но помешать мне, моим планам, сорвать их. Он тут же поддержал Стёпу, и заявил, что никуда меня не отпустит, но чтобы я привёз тетрадь в воскресенье. Да, сказал я, конечно, я привезу в воскресенье тетрадь... И мы начали играть...

А в субботу я дал моим знакомым девочкам Вале и Наташе телефон Жени, и попросил их позвонить ему от моего имени, и объявить, что это они - наполовину - делают ему контрольную, и что Женя задолжал им шампанское. А за это обещал им провести их в среду в ГДК, где должен был помочь Андрею-барабанщику.

Они позвонили Жене и говорили с ним. Он сказал мне о том, что звонили девочки, но заявил, что никаких бутылок шампанского они не требуют, и чтобы я не трепался, что это для них. Я подумал, что они не поняли ничего, и сказали, что насчёт шампанского со мной не договаривались, а делают работу бесплатно, но промолчал, сказав Жене только, что я это выясню у них, и тогда привезу тетрадь. Потом я выяснил, что Женя нагло врал, что они смекнули, в чем дело, и сказали, что он должен дать им то, что "Вова нам обещал". А потом ещё и добавили: "две обещанные бутылки".

Женя рассчитывал взять меня нахрапом, через дезинформацию вырвав у меня признание, которого он ожидал.

А назавтра я Жене заявил, что я обещал девочкам шампанское, и, если он мне его не даёт, то я должен купить эту бутылку за свои деньги. Придётся мне где-то одолжить, занять у кого-нибудь - но купить им эту бутылку. Этот разговор с Женей происходил у меня при Мише и Юре, и они возмутились, вмешавшись в наш с Женей разговор, и настаивая, что он должен мне отдать эту бутылку шампанского.

В тот же день я, заметив, что Женя положил на кресло свои фирменные очки, незаметно подвёл туда Мишу, и стал спорить с ним, кто быстрее: я присяду на корточки, или он - в кресло. Конечно, Миша оказался в кресле быстрей: и раздавил Женины очки. Одиноков в это время стоял, отвернувшись, и не видел, что произошло. А чуть позже Миша пошёл к нему с повинной. Женя долго убивался, всё пересказывая, как он любил эти очки, и "сколько они стоят". Потом я очень тонко сделал так, что дорогую Женину куртку залили соусом, и опять никто меня не поймал за руку, а формально виноватым оказался Стёпа. А потом нечто подобное трижды случилось уже без моего участия: просто, наверное, потому, что все стали какими-то дёрганными, нервными. И, хотя не было ни малейшего повода обвинять меня, было ясно, что Женя кипит ко мне злобой.

Кончилось это тем, что однажды на репетиции Женя бросился на меня с кулаками, но я провёл два выпада, и он, хотя я ударил его легонько, отлетел в сторону, и треснулся головой о деревянную панель. Я превратил сразу это всё в шутку, а по отношению к ударам, нанесённым Жене, дал почувствовать, что это "случайность".

Потом на троллейбусно-автобусной остановке, где я встречался с Женей, чтобы отдать ему тетрадь и получить бутылку шампанского, кроме Жени, оказался ещё и Стёпа, а жесты Жени и его тон носили угрожающий характер. Я на всякий случай ретировался на остановку на противоположной стороне и впрыгнул в троллейбус.

Стёпа с Женей "доили" меня потом ещё не раз, и финансовое давление на меня продолжалось до самого конца.

Почему же я тогда, несмотря ни на что, всё-таки не ушёл от них? Я до сих пор не могу себе простить этого. Уже было ясно, что физическая угроза, сопряжённая с тем, что я остаюсь, сравнялась с той, теоретической угрозой мне - в случае моего ухода. А я всё ещё был с ними.

Что меня удержало тогда?

Почему, почему я тогда не ушёл! То, что я остался, привело меня к катастрофе, привело к ужасным последствиям, а ведь этого могло и не быть! Особенно я не могу простить себе, что, когда после реплики Вали уже собрал свои вещи, готовый уйти из группы, я позволил Стёпе уговорить себя остаться. Если бы можно было вернуть назад тот миг и "переделать" то, что совершилось! Но это, увы, невозможно...



ГЛАВА ВТОРАЯ
Конец зимы - весна 1983 (продолжение)

Описывая моё положение в Стёпиной группе, надо охарактеризовать ещё и другие точки напряжения и конфликтов.

Во-первых, что уже ясно из моих предыдущих замечаний, Стёпа с Женей требовали от меня постоянно сидеть в Мышковичах, не выезжая оттуда и не покидай комплекса, где мы жили. И работали.

Спали мы все в одной комнате - номере гостиницы. Номера там шикарные, но от этого в такой тесноте было не легче. Я был последним, влившись в коллектив, когда все кровати были уже заняты; мне пришлось спать на раскладушке, а потом, когда она сломалась, на матрасе прямо на полу.

Происходившие каждый день коллизии в рамках моих отношений с Аллой, вызывали во мне необузданное желание уехать в Бобруйск, что-либо изменить; а я должен был действовать издалека, каждый день покупать несколько талонов для телефонных переговоров. И по несколько раз в день звонить в Бобруйск. К тому же я абсолютно не мог сочинять: у меня просто не оставалось для этого времени.

У Стёпы всё было расписано. Когда мы просыпались, я должен был заниматься с ним, потом с Женей, потом заниматься вокалом с Женей, Валей и Мишей, потом мы репетировали инструментальную часть, потом... И так далее, и так далее.

Зная свою работоспособность, я понимал, что могу работать так неделями и месяцами. Но ребята скоро стали сдавать. К тому же и в чисто музыкальном отношении я начал испытывать неудовлетворение.

Вначале сделали несколько тем, выбранных мной - "футуристических" групп, играющих на очень высоком уровне, - а также несколько тем, выбранных Стёпой и Женей, которые мне не особенно нравились.

Потом уровень выбираемых тем ещё более снизился, несмотря на мои протесты, а темы, которые я предлагал, отвергались Женей категорически.

Я больше не получал от работы с этой группой ничего нового, никакой отдачи. Всё это было уже мной давно пройдено. Я итак знал, что, имея в своём распоряжений более ни менее сносную аппаратуру и клавишные инструменты, я могу играть в самой высокой по уровню группе, если она не слишком противоречит моей манере игры по стилю.

Стиль Стёпиной группы был где-то в рамках моих стилей, и поэтому я мог в этой группе блистать своей игрой на клавишных. Но ни своя собственная игра, ни чистое и совершенное звучание всего ансамбля не приносило мне удовлетворения, потому что мне было важно не только, как играть, но, главное, что играть. О моих собственных вещах не было и речи.

Кроме того, какое творческое удовлетворения мог я испытывать, играя на "Юности"?!

Как раз в этот период я писал очень сложные партитуры, а исполнить их у Стёпиной группы не хватало духу; другой причиной явилась та, что именно в Мышковичах у меня пропало несколько нотных тетрадей, где были записаны мои лучшие композиции этого периода, а после такого несчастья у меня руки не поднимались писать.

Каждое утро Стёпа звонил мне домой и спрашивал разрешения придти: получить от меня урок.

Я обучал его многому: звукоизвлечению, теории, гармонии, читке с листа и стилям. Но каждое утро перед своей работой в Глуше заниматься с ним было выше моих сил и возможностей. Кроме того, он и сам не приходил каждый день, однако, звонил пунктуально каждое утро.

Спустя некоторое время, стали раздаваться ещё и Женины звонки, и я подумал, что просто проверяют, дома ли я.

Если Женя попадал ко мне в квартиру, он принимался всё осматривать, всюду ходить и заглядывать: и на кухню, и в спальню. Я заметил, что он учащал свои звонки в среду, а ведь именно по средам я чаще всего отправлялся в Минск, где иногда работал, и где встречался со многими людьми, и где у меня были особенно нежелательные кое для кого связи и знакомства. В среду не только Женя, но и Стёпа звонил и в восемь часов, и в девять, и днём.

В Мышковичах я быстро освоился, и сошёлся с местными, которыми Стёпа и Женя брезговали, а потом много раз получал от них помощь. Я познакомился с мышковичскими корифеями, и потом за меня любому могли набить морду. Если я намеревался уехать на попутной машине, то я уже не опасался стоять один поздним вечером на тёмной дороге около площади, потому что меня все знали и все были моими приятелями, а в любой компаний хотя бы кто-то имел представление о том, что я за птица, и никто не собирался проверять крепость моих лицевых костей или кулаков.

Я ухитрялся уезжать из Мышковичей в любое время, когда, казалось, никакими ухищрениями уже нельзя выехать оттуда.

Последний автобус был в девять вечера, а кончали мы играть в полдвенадцатого.

Пока мы складывали инструменты (а меня бы ни за что не отпустили раньше, чем я сложу свой "аппарат", и ещё пару "присосок" и шнуров) все машины разъезжались, и даже если бы я успел подцепить знакомого, согласившегося бы отвезти меня домой по пути, я не мог бы воспользоваться этим.

Но я уезжал. Вопреки всем логическим допущениям и вопреки закономерностям конкретной ситуации. В ход шло всё. Знакомства, уговоры, стремление вызвать симпатию к моей персоне, разжалобить или заинтриговать. Я добирался несколько раз до Кировска, и оттуда на попутных машинах; доезжал до поворотки пассажиром на велосипедах, на грузовиках и мотоциклах, ездил через совсем другое шоссе, делая крюк, но в итоге добираясь до Бобруйска.

Однажды я должен был во что бы то ни стало попасть в город, но Стёпа с Женей меня не пускали. Я уже договорился с одним знакомым (а все Стёпины и Женины знакомые очень скоро стали моими лучшими приятелями, и я с их помощью добирался до города), что он меня подвезёт, а с Юзиком - что он сложит за меня мой инструмент.

Но Стёпа с Женей не позволили Юзику убрать за меня инструмент, а меня потом ещё хитростью и наглостью задержали, так, что тот самый знакомый, не дождавшись меня, уехал. Я постоял перед рестораном, а затем на поворотке, надеясь, что появится хоть какая-нибудь машина, которая сможет довезти меня хотя бы до Кировска. Но на этот раз везение покинуло меня, и я не дождался ни одной машины.

Было холодно. Заморозки наступили внезапно, а я был в одном кожаном пиджачке, так что уже порядком замёрз. Две машины, проехавшие по шоссе, не остановились на мой сигнал, а третья, затормозив, затем снова набрала скорость и помчалась своей дорогой.

Тем временем на перекрёстке ошивались две компании, между которыми, я чувствовал, назревала драка, и мне оставаться на моём месте было опасно.

Возвращаться назад было не с руки. Гостиницу уже закрыли, и мне пришлось бы стучать: к тому же, в нашем номере в эту ночь спал Пельмень (Михаилов Гена), которому я уступил своё место, потому что объявил, что я у е д у. Конечно, я мог бы поспать и в холле, сидя "ф кресле", что, при моём опыте подобных ночёвок не доставило бы мне особых неудобств, но мне хотелось пробыть тут "до последнего", и только если не получится ничего, то тогда бы я уже вернулся в гостиницу.

Тем временем, я, опасаясь силовой развязки ссоры двух агрессивных компаний, ушёл в тень, и там сел на краешек постамента, и застыл там, чувствуя, как холод схватывает мои члены и как болезненно реагирует на него моё тело.

Мимо меня вскоре прошла группка из трёх девушек, которые, увидев меня, остановились. И принялись меня расспрашивать. "Что, не пускают в гостиницу, да? - сказала одна. - Я промолчал. - "Чего ты сидишь? 3амёрзнешь... - проговорила вторая. - "Хочу - и сижу." - Сказано это было довольно игривым тоном, который не вязался с моим положением и с моим предыдущим молчанием. - "Ты ведь в ресторане работаешь, да? Там на органе играешь?" - Я кивнул. - "Ты, наверное, с ребятами поссорился? - вступила с этой репликой третья. - "Угу..." - "Пошли с нами".

И я пошёл. По дороге мы нагнали Колю, уже знакомого мне, с какой-то девушкой, и её я также узнал. Она приехала со своими родителями в Мышковичи на свадьбу - и остановилась в гостинице. Он уговаривал её пройти с ним ещё и ещё чуть дальше, а она упиралась. Я ввязался не в своё дело, встал на сторону Коли, заявив, что, если она не верит Коле, то я сам могу дать гарантию, что Коля её проводит потом до гостиницы. Я говорил это тоном постороннего человека, так, как будто это меня не касается, а сам умело склонил её пойти с Колей. Я подумал, что, раз птичка уже вылетела из гнёздышка, то придёт ли она к своим любимым родителям в час или в два, не имеет существенного значения. Уже итак было полпервого. Кроме того, я подметил, что девочка не из той породы, которые чего-либо боятся, а Коля: неужели он станет её насиловать - не из тех он людей.

Так мы и шли дальше: я, три девушки и Коля с подругой. И - самое интересное, что я не знал ещё, куда меня ведут и что мне там придётся делать. Я твёрдо решил не пить и ни с кем там не спутываться, надеясь, что ничего страшного там не произойдёт, и меня никто не будет заставлять. Я шёл впереди, а, когда в очередной раз оглянулся, девушки уже сворачивали на боковую улицу. Предупреждая моё недоумение или попытку последовать за ними, Коля объявил, что они передали меня на его попечительство и что я пойду с ним.

И я пошёл с ним.

Так мы дошли до какого-то огромного одноэтажного деревянного дома, со старомодным расположением дворовых построек, также громадных, как в поместье.

Двор был вымощен булыжником, а поднялись мы к двери по высоченным ступеням на высокое крыльцо. Во дворе везде было темно, а окна были закрыты такими ставнями, что за ними не было видно, есть ли в доме свет. После того, как Коля постучал, нам долго не открывали, но, наконец, открыли.

Меня уже начало охватывать некоторое беспокойство, так как я не мог себе представить и не знал, куда я попал.

Нас провели в сени, а оттуда в небольшую комнату-прихожую. Там сидели двое ребят, и стояла бутылка самогона. Там же находилась полуодетая девушка и пила прямо из горлышка.

Я теперь сильно жалел о том, что пошёл сюда, затянув сюда ещё и эту незнакомую мне девушку, потому что без меня она бы с Колей не пошла. Мне начинала эта обстановка не нравиться. Я думал ещё и о том, что мне придётся выкручиваться, если вдруг меня станут уговаривать выпить, и соображал, как мне это провернуть. Из соседней комнаты внезапно пришёл парень лет восемнадцати на вид, и я протянул ему руку, а он пожал её с высокомерием, как мне показалось, или даже с недоверием, что меня ещё больше насторожило. Я хорошо отдавал себе отчет в том, что я его где-то видел. Потом я вспомнил, что он бывал у нас в ресторане.

Мои опасения, однако, оказались напрасными. Ещё через некоторое время я понял, что это, в принципе, обыкновенные ребята, и что настроены они вполне дружелюбно. Меня не стали "мариновать" на кухне, так как каждый из них понимал, почему и зачем меня привёл Коля сюда, а провели меня в комнатушку, где дали кровать - и оставили наедине с ней. Я быстро разделся и лёг спать.

Заснуть, однако, было не так-то просто, потому что в двух соседних с моей комнатой на полную мощность ревели два магнитофона, извергающие грохот звуков двух разных шлягеров, а сквозь эту звуковую преграду прорывались вскрики и стоны забавляющихся любовными играми пар. Я понял, что за перегородкой в комнате, которая находится позади изголовья моей кровати, занимались любовью две пары, а в комнате направо - ещё одни партнёры, и рядом, на соседней кровати, стоявшей в той же комнате, где спал я, громко храпел какой-то молодой человек.

Кроме того, мне не давали покоя мысли о том, что я, всё же, не попал домой, и что я проиграл; а то, п о ч е м у мне надо домой, и ч т о я потерял от того, что не сумел выбраться из деревни, представлялось не совсем ясным мне самому, и всё равно уколы сожаления и тревоги терзали мне душу, так, что я чувствовал себя настолько ужасно, как будто мне снился кошмар. Однако, несмотря ни на что, я уснул, и во сне меня продолжали мучить болезненные мысли и ассоциации, и всё это огромной тяжестью вертелось у меня в голове, как будто там поворачивался и наклонялся постепенно грузный чан.

Проснулся я оттого, что кто-то всхлипывал и икал совсем рядом со мной. Я осторожно приоткрыл глаза - и увидел в полутьме совсем юного парня, дрожащего и рыдающего. Сквозь сон я слышал какой-то спор, громкие голоса и раздражённые интонации, и решил, что это тогда, незадолго до того, как этот новый постоялец объявился в "моей" комнате, его кто-то там обидел, и что-то с ним сделали. Может быть, у него отбили девчонку, да мало ли по какой причине он плачет.

А юноша тем временем раздевался. Я видел, как под белыми лучами луны блестят его плечи, обнажённые руки (он уже был в майке), и, когда он разделся, то юркнул в мою постель. И вскрикнул. Я понял, что он не на шутку испугался. Я попытался с ним заговорить, выяснить, по какой причине он плачет, но он, насупившись, отвернулся от меня. Я решил не трогать его, и попробовал снова заснуть. Но это мне не удалось. Парень, улёгшийся со мной, то и дело стягивал одеяло, а было уже порядком холодно, так как печь начала остывать.

Из соседних комнат доносились музыка и голоса. И я стал невольно прислушиваться к ним, уяснив, что девушки и парни, закончив своё дело, теперь просто болтают, часто переходя на крик, чтобы их услышали в другой комнате.

Невольно слушая разговор, я так хорошо представил себе тех, кто его вёл, что мог даже нарисовать портрет каждого. Я великолепно представлял себе девушек, а также ребят, поняв, что тот светловолосый, немного высокомерный, невысокий парень, что заходил на кухню, спит с подругой в комнате направо, а в комнате сзади находится один долговязый и второй такой плотный и коренастый парни, а с ними девушки - одна вертлявая, смешливая, а вторая с томным грустным взглядом и с тонкой шеей.

Коле не удалось уломать свою подругу, и он пошёл проводить её в гостиницу, а ещё двое, что заглядывали в разное время, ушли. Вскоре я догадался, что девушки собираются уходить, но немного ошибся, потому что, когда в дверях появилась полуобнажённая женская фигура, был сильно удивлён, решив, что все они уже одеты, но затаился в темноте, ожидая и наблюдая, что произойдёт. А девушка с обнажённой грудью и с одеялом, обёрнутым вкруг её талии, приблизилась ко мне, вернее, к нам (ведь нас было двое на одной кровати), и сказала, отставляя стакан, который она держала в руке: "Не притворяйтесь, я ведь знаю, что вы не спите; нечего закрывать глаза..." - и сосед мой по кровати засопел, но не шевельнулся, а я, с широко открытыми глазами, затаив дыхание, смотрел на неё. - "Ого! Какой взгляд. Мне страшно, - снова отозвалась она. -

У меня создалось впечатление, что она знает, с кем говорит, то есть, знает что я - музыкант из ресторана, и я, очевидно, должен был её наглядно знать. Но я не мог её вспомнить, тем более, что в таком виде, да ещё и полутьма усердно искажала её черты. Она тем временем облокотилась на кровать и смотрела на меня сверху вниз. А у меня в голове промелькнула мысль: что, если бы чудо могло совершиться - и я попал бы домой!"

Однако, я думал, конечно, и о том, что мне делать и как поступить в данной ситуации.

Тем временем, амазонка с голой грудью покачнулась, и, снова отведя стакан с рукой, вернее, свою руку со стаканом - в сторону, произнесла: "Хочу спать. Подвинься. Ты что, не слышишь! Дай мне лечь". - Я молчал. - "Эй, глухонемой! Отодвинься к окну". - Я не отвечал ни слова, и только с шумом сглотнул слюну. - "Ну, как хочешь..." - И она, виляя бёдрами, удалилась из комнаты. Но через минуту появилась снова. Уже совершенно голая. И действовать стала настойчивей и развязней.

Она, ни слова не говоря, взобралась на лежащего со мной рядом подростка, а затем скатилась в ложбинку между нашими телами, раскинув руки и покачивая ногой. Парень лежал, уткнувшись носом в постель, так, как будто его приковали к подушке. Я, видя, какой оборот принимает дело, отодвинулся, так, что незнакомка оказалась между нами на одеяле, а мы под ним. Но я и глазом мигнуть не успел, как она подобрала ноги, и, как змея, юркнула в постель под одеяло. Я спал в трико и в майке. Не думая долго, я встал и спрыгнул с кровати. В моей голове тогда ещё промелькнула мысль о том, что в постели тепло, что кровать нагретая, но, уже натягивая брюки, я не мог разыскать своей рубашки и пиджака. Наконец, я нашел их под кучей откуда-то появившейся здесь женской одежды, сгрёб в охапку, и хотел выскользнуть с ними из комнаты. Но она опередила меня.

Проворно вскочив с постели, она стала рядом со мной и сказала: "Подожди. Пошли выпьем". - И я остался. Я ещё переминался на кухне, не решаясь сесть, и не зная толком, что мне делать, а она уже прибежала абсолютно одетая и с зачёсанными волосами, и уселась на кухне на лавку.

Я увидел перед собой красивую девушку лет двадцати трёх, с длинными русыми волосами и со смелым, открытым взглядом, хорошо сложенную и одетую почти шикарно. Я подумал тогда, что было бы, если бы те ребята, что уехали, знали, что она здесь вытворяла...

А она тем временем откуда-то достала самогон и поставила его на столик. Мы с ней выпили, а потом сидели - и разговорились. Я обронил фразу о том, что всё бы отдал, чтобы попасть домой. На часах ещё не было трёх.

Внезапно в дверь постучали. Стучали осторожно; стук был лёгкий и "свойский". Моя собеседница проворно вскочила и отворила. Вошла ещё одна девушка. Вместе они о чём-то недолго шептались. Затем первая сказала: "Так ты хочешь поехать домой? - а вторая в это время направилась к двери. Я оделся и вышел с ними.

Мы прошли в соседний двор (а, может, через двор), где стоял "Запорожец". Девушки открыли машину, и одна из них села за руль. Я сел рядом; вторая открывала ворота. Машина завелась, и мы выехали на улицу. Потом другая девушка села в машину, а я переместился на заднее сидение.

Пока мы ехали, машину несколько раз заносило. Дорога была скользкая. Синеватые блёстки отсвечивали под одинокими фонарями. Обе фары вырывали из темноты ещё более яркое свечение обледеневшей дороги. Второй раз нас занесло вблизи моста. Машину развернуло, потащило к краю дороги, и там, уткнувшись в небольшой бугорок, она остановилась.

Обе девушки были пьяны. Оттеснив Галю (я потом узнал, как её зовут) с водительского места, я сам сел за руль. Машина, управляемая теперь мной, покатилась по дороге.

За время езды в Бобруйск мы два раза останавливались и пили самогон. Последний раз нас занесло возле ретрансляционной вышки.

"Запорожец" был почти новый, он хорошо слушался руля, и я незаметно для себя прибавлял газу. В том месте, рядом с ретранслятором, была выбоина, я заметил её и пытался объехать, но машину куда-то потащило, и на приличной скорости развернуло. Я мгновенно сбросил газ. И слегка нажал на тормоз. Трудно сказать, правильно ли я сделал. Если бы я попал на место без обледенения, нажатый до упора тормоз, возможно, привёл бы к тому, что машина перевернулась бы. Мне удалось повернуть также и руль, и застопорить движение. Тут же я рванул с места и погнал дальше. Через несколько сот метров нам встретился мотоциклист, и я представил себе, что могло быть, если бы нас занесло теперь. В моём нетрезвом сознании всплыло изуродованное человеческое тело, разбитый мотоцикл... Я сбавил газ, и теперь ехал на скорости не более сорока-пятидесяти.

За ночь мы побывали у меня дома два раза, укатив сначала назад в Мышковичи, а потом возвратившись обратно.

Утром, в седьмом часу, когда мы возвратились в село, я решил во что бы то ни стало поехать опять домой. В животе у меня что-то бурлило, губы горели. После бессонной ночи я чувствовал себя не совсем прекрасно. К тому же после выпитого я, вопреки обыкновению, начал испытывать похмельную тяжесть. Каково же было удивление Стёпы с Женей, ехавших в том же автобусе, когда я, пьяный, ввалился в салон в Волосовичах, забился в уголок и заснул.

Подобные "подвиги" я совершал чуть ли не каждый день. И каждый раз, когда я уезжал вопреки всем препятствиям, у Стёпы и Жени становились всё более мрачные физиономии. Тут шло противоборство слишком серьёзное, и то, что оно не привело всё-таки к открытий вражде, доказывает, что Женя мог быть частью "системы", с помощью которой на меня оказывалось давление.

Девушек, которые находились в том доме, я хоть всех и не видел тогда, потом всех абсолютно узнал, встречаясь с ними в автобусах, и в деревнях - Мышковичах и Волосовичах. Одна была Таня, блондинка, вторая Люба, с длинными тёмными волосами, а третья помогла мне попасть в ту ночь домой.

Обозревая ретроспективно весь этот тяжёлый для меня период, я должен подчеркнуть, что вина Стёпы и Жени заключается не просто в том, что они грабили меня, как бандиты с большой дороги, занимаясь элементарным рэкетом, но и в том, что они поломали мне всю мою жизнь. Если бы не тот психологический прессинг, если бы не резкое падение (из-за них) моих доходов, если бы не их унижающее меня и крайне жестокое отношение, я бы смог удержать Аллу, в чём я абсолютно уверен. И тогда вся моя жизнь сложилась бы по-иному. И то, что меня большую часть недели не было в Бобруйске, и тот постоянный стресс, которому я подвергался: всё вместе отняло у меня Аллу.

Тётя Маня, мамина сестра, с её безжалостностью и ненавистью к своему отцу (моему дедушке), к моему отцу и ко мне, множество раз в моей жизни оказывалась слепым орудием судьбы. И в этой истории она тоже попринимала участие во-первых тем, что прислала гостей, в самый решающий момент разделивших меня с Аллой, а потом из Касимова уговаривала мою маму подействовать на меня, чтобы я пошёл играть в ресторан. Так тётя Маня и Стёпа с Женей разбили мне жизнь.

Но тут я должен сделать важную оговорку. Я, конечно, не поп и не судья, чтобы отпускать грехи, и этим заниматься не буду. Но справедливости ради надо признать, что Стёпа находился под влиянием Жени и был его орудием. В истории с фленжером, и в других случаях он всегда оказывался человечнее своего партнёра, и пытался смягчить политику по отношению ко мне. Во всех ситуациях чувствовалось, что у него всё-таки есть совесть, и что за многие поступки, к которым его понуждал Женя, ему стыдно. Но и это ещё не всё. До того, как он "сдал" меня Жене, и пытался меня облагодетельствовать, а я упирался всеми своими лапами, я тоже ему потрепал нервы, так что мы в какой-то степени (с известной натяжкой - но) квиты. И так как я человек не злопамятный, я на него зла не держу. Трагический поворот моей судьбы свершился, и Стёпа в нём виноват, но теперь уже ничего не изменишь и не вернёшь. И я чувствую, что Стёпа в ближайшем будущем попытается загладить свою вину передо мной. Может быть, тем, что пригласит меня играть с ними в тот ресторан, куда они сядут после Мышковичей? Или хотя бы временно, на замену? А вот Жене Одинокову нет и не будет прощенья.

Если через двадцать - двадцать пять лет дьявол ещё не призовёт этого подонка к себе, и он доживёт до весьма почтенного возраста, именно тогда его и настигнет расплата. И каждая его беда, боль, несчастье, невезение: будут отзываться в его постаревшем сознании мыслью о том, что это возмездие за преступления, которые он совершил против меня. И если он разбил свою машину, заболел, поскользнулся и упал, потерял большую сумму денег, не добился того, чего хотел, пусть знает, за что. Чем ближе его старость и смерть, тем чаще он будет вспоминать меня. Пусть он потеряет всё, что имеет и будет иметь, и не добьётся ничего из того, чего хотел. Такой выродок обязательно совершит за свою жизнь множество самых разных преступлений. Пусть же расплата настигнет его, где бы он ни был, и что бы ни замышлял.






КНИГА ВТОРАЯ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Конец зимы - весна 1982 (продолжение)

Пора, однако, вернуться к более ранним событиям, и описать, как развивались мои отношения с Аллой.

После того, как Алла вернулась из Солигорска, она снова стала приходить ко мне. Теперь её тактика изменилась. Она старалась как бы не выделять себя из среды подруг, как бы уравнивала себя с Мариной и с Ирой в своих отношениях со мной. Они появлялись у меня чаще всего все вместе, а иногда ко мне захаживали Валик с Сергеем и с Игорем.

Мы с Аллой очень часто закрывались в спальне и разговаривали. Нередко она садилась за мой письменный стол, открывала печатную машинку и начинала печатать. Она отстукивала ничего не значащие тексты, отдельные слова, начала писем. Я подходил к ней сзади, обнимал её, и она позволяла это. Иногда я забирался к ней под платье, просовывал руку под лифчик - и трогал её за грудь.

Она не выталкивала моей руки. Но как только это начинало её возбуждать, и её дыхание учащалось, а в глазах появлялся особенный блеск, или когда однозначно выходило, что это свидетельствует о её благосклонном ко мне отношении, она внезапно высвобождалась, или отстраняла мою руку. Иногда, когда я забирался к ней под платье, она говорила, внешне совершенно спокойно: "Ну, что, подержался: стало легче? .." И каждый раз она произносила это так непосредственно, расставляя такие неожиданные акценты, как не мог бы сказать больше никто.

Эта её непосредственность и била меня как ножом в сердце, потому что в эти минуты она была так мила, так желанна, и потому что в меня устремлялись открывшиеся муки того, что запретный плод так близок, так прекрасен, так свеж, но недоступен.

Дилемма состояла ещё и в том, что мне с ней делать.

Вырвать ее из её среды представлялось невозможным. Если бы мы оставались с ней наедине, мы бы нашли общий язык. Но эти две её подруги в соседней комнате - или Марина с двумя-тремя ребятами (Ира обычно при такой многочисленной публике не приходила) - их присутствие сводило на "нет" возможность непосредственного и ненатянутого общения с Аллой.

С другой стороны, даже если бы мы были одни, её всё равно мучило бы то, как отреагирует на её исчезновение, или на её приход ко мне этот маленький коллектив, как оправдали бы или оценили её поступок все остальные. Поэтому вожделённым посредствующим звеном между мной и Аллой являлась эротика. И залог, и способ я видел теперь, как и раньше, в этом. Эротика являлась одновременно целью, и средством. К тому же именно благодаря ей я мог бы владеть Аллой, а, с другой стороны, ради эротики (то есть, ради этого) мы могли бы оставаться вместе.

Прежде всего, я так и не сумел разрешить задачу "со всеми неизвестными", а именно: почему она перестала идти на интим со мной. Одна из догадок, лежащих на поверхности, предполагала причину в том, что я принципиально отказывался предохраняться. Хоть я и не собирался изменять этому принципу, я всё-таки однажды спросил у неё, можем ли мы возобновить нашу прежнюю близость, если я куплю и стану применять то, что не позволит ей забеременеть (я назвал точное слово). В ответ она покачала головой. Когда я спросил, почему всё-таки, она ничего не ответила и отвернулась. Тогда я спросил, любит ли она меня, и добавил, что если она меня не любит, я больше не стану её добиваться. Я не ожидал, что она как-то на этот вопрос отреагирует, но она отреагировала. Это был испуг и отчаянье в одном неожиданном движении-рывке. Вместо слов, она притянула меня к себе своими тонкими руками: и уткнулась лицом мне в плечо и в шею.

Я напомнил ей, что хочу, чтобы она вышла за меня замуж, и что, если она согласна, есть очень надёжный способ ускорить это, ещё до того, как ей исполнится восемнадцать. И она этот способ знает. Я повторил, что никогда её не брошу, так что ей не о чём беспокоиться. И умолял её, если у неё есть сомнения, назвать их. Но она продолжала молчать, и я ничего так и не смог от неё добиться.

О, если бы кто-то, более умный, более проницательный, чем я, или просто обладавший большей информацией, подсказал бы мне, что происходит, открыл бы мне глаза! Что её связывало? Что её держит? На эти вопросы у меня не было никакого ответа.

Любила ли она меня? Чьёрт п'обьерьи, ведь любила! Да ещё как! Но абсурдная ситуация вызывала абсурдный итог: мы были вместе почти каждый день, но были разделены.

И мне ничего не оставалось, как приняться за старое, нарушив данное себе самому слово. Для "связи" с Аллой мне необходимо было находиться дома, и поэтому пришлось ждать понедельника, когда я приехал из Мышковичей. Вечером, когда я предположил, что Алла улеглась в постель, и что остальные девушки уже уснули, я начал свои мыслительные манипуляции. Уже после первого "сеанса", она у меня спросила, "вернулся ли я к прежнему". Я ничего не ответил, и тогда она призналась, что на этот раз было "ещё хуже", что моя сперма оказалась в ней и на ней. Она описала такие подробности, какие мог знать только я один, и они полностью совпадали с моим собственным видением. Это были ни в коем случае не "общие места", ожидаемые при каждом совокуплении. Нет, это были конкретные, специфические детали, о которых, кроме нас двоих, не мог знать никто. Мне очень хотелось узнать, имела ли она в виду представление, картины в её сознании, или сновидение, когда говорила про "во мне и на мне": или это было нечто большее - полная материализация, с полноценным физическим присутствием. Но я не хотел ничего подтверждать, и не стал дальше расспрашивать.

А назавтра у меня ночевали мама с Виталиком, и, чтобы посторонние раздражители не мешали мне сконцентрироваться, я затворил дверь из зала, закрылся в туалете, где выключил свет. Среди ночи мама дважды ломилась туда, добиваясь у меня, почему я сижу там в темноте, как будто чувствовала что-то, или подозревала, что я там не один. И всё мне испортила.

Чтобы добиться от Аллы ответа на раздиравшие мне душу вопросы, и чтобы вернуть её былую доступность, я бил на её чувство жалости и "долга", на её гордость, на её неуверенность, но ничего не помогало; она больше не приходила ко мне одна; она больше не отдавалась мне.

Я неоднократно задумывался над тем, что было бы, если бы я снова добился её, и мы опять стали быть жить, как муж и жена. С одной стороны, я понимал всю абсурдность этого вопроса: ведь именно ради этого я и делал всё возможное, ради этого был готов жениться на ней. С другой стороны, это был пройденный этап, когда стало очевидно, что секс в каком-то смысле сузил наше общение, и что только дополнительные социальные рычаги официального брака (общее хозяйство, общие заботы, дети, семейный бюджет) могли бы склеить пошатнувшуюся основу общения.

Дня меня, ненасытного и нетерпеливого самца, требовалось чаще, чем ежедневно. Если бы позволяли обстоятельства, я вполне мог добиваться её три-четыре раза в сутки, а для неё это определённо было бы слишком. А её отказ я бы в тогдашней своей ослеплённости воспринимал как предательство. Кроме того, я предполагал, что в ней, как и в Нелле, есть место для некоторого кликушества, и потому, несмотря на свою ветреность, непостоянство, Алла бы почувствовала и считала себя погрязшей, оступившейся, совершающей грех, падшей: в этом было убийство каких-либо отношений вообще.

Каждый раз мне приходилось вести хитроумнейшую игру, из которой я поначалу выходил победителем; стоило мне раз проиграть - и я бы, наверно, лишился и этого исключительного права оставаться с Аллой в спальне.

Тем временем я совершил очередную в целой серии совершённых мною ошибок, занявшись тем, на что, вероятно, не имел права.

У члена нашей группы, Миши Ващенко, начались приступы живота. Боли в области желудка, тошнота часто не давали ему репетировать; он очень мучился и очень переживал. Миша решил, что у него язва, или что-то "хуже язвы", и уже, так сказать, "хоронил" себя. Как-то раз я уговорил его лечь на диван и закрыть глаза - и позволить себя осмотреть. Я поднёс к его телу ладонь внутренней стороной и стал водить ей над его животом. Я почувствовал в себе как бы слабые уколы, а потом в меня как бы впрыгнул заяц. Я стал расшифровывать эти сигналы, получая новые и пытаясь осмыслить, с чем они могут быть связаны. Чем больше я их осмысливал, тем уверенней в своих выводах я становился. Я объявил Мише, что у него гастрит с повышенной кислотностью. Тот встал и был в этот момент как бы другим человеком. Он размял свои члены, и, казалось, вслушивался в себя. Через два дня он сделал анализ желудочного сока, и этот анализ подтвердил моё заключение: у Миши была повышенная кислотность.

Вскоре врачом был поставлен диагноз: гастрит. Я сказал Мише, что за четыре-пять сеансов могу попробовать вылечить его, но он должен впредь соблюдать диету. Я предупредил, что если он будет сильно волноваться, и станет пить, как раньше, и употреблять острую пищу после моего "курса лечения", это снова будет приводить к приступам. Женя, конечно, не преминул заметить, что если Миша перестанет волноваться и кирять, и будет соблюдать диету, то это уже само по себе, без всякого моего "лечения", приведёт к улучшению, с чем я не стал спорить.

Я провёл четыре "сеанса", в течение которых мысленно внушал Мише, что он здоров и что его боли прекратились. Я также старался проникнуть в его подсознание, в его мироощущение, в его настроение данной минуты - и вмешаться в него, вызвав в нём чувство покоя и ощущения себя здоровым человеком.

После первого же сеанса боли у него прекратились, а ведь раньше, в тот же день, у него был очень сильный приступ, и все утро он корчился на своей кровати. Прекратившись, боли не возобновлялись больше, и сам Миша уверовал в то, что я сотворил чудо.




ГЛАВА ВТОРАЯ
Конец зимы - весна 1982 (продолжение)

Я продолжал ездить в Минск, где работал и где встречался с Кимом Ходеевым, с Женей Эльпером и с Ларисой. Её я увидел впервые за долгое время. В тот раз, когда я позвонил ей домой, она сама взяла трубку. Я думал, что она не захочет со мной говорить, и был очень удивлён, когда оказалось, что она со мной беседует так, как будто ничего не случилось.

За то время, что мы не виделись, Лариска стала ещё красивее. Теперь она выглядела как из совершенно иного мира, никакого отношения не имеющего к этому. Таких, как она, мы, простые смертные, видели исключительно на экранах кинотеатров, в голливудских фильмах, где они казались порождением тех же киношных трюков, что и грим, каскадёрские штучки, и прочее. Её гламурная, лощеная красота, казалось, нарушала все физические законы мироздания, потому что пересекла воображаемую границу зазеркалья (заэкранья) кинолент и шикарных журналов - "по щучьему велению" оказавшись тут.

Когда мы встретились, я сам затеял разбирательство, но она перебила меня, и заявила, что не желает ничего слушать. Тут же, чуть успокоившись, она объяснила, что в моей "ненормальной ситуации", когда моя подруга (то есть, она, Лариска) находится в другом городе, или когда даже "в одном городе" мы "не всегда" встречаемся, сатир, сидящий во мне, требует ублажения, и с этим ничего не поделаешь. Так что - она на меня больше не дуется. Только не надо хитрить, вилять, "не надо друг друга обманывать".

Я же на этот её монолог разразился своим монологом, доведя до её сведения, что, когда она с моей мамой появилась перед моей дверью, там сидели члены моей группы... и хотел уже сказать "Стёпа с Валей", но вовремя сообразил, что этого как раз говорить и не надо. И тогда я добавил слово "бывшей". Увидев мою маму, они, естественно, дверь не открыли. Тогда Лариска засмеялась, погрозила мне пальчиком, и призналась, что вернулась минут десять спустя, и подслушивала под дверью. И - что вы думаете - она услышала? Голос Вовки. А ещё? Мелодичный голос очень молодой женской особы. И эти голоса вели непринуждённую беседу, со смехом и шутками. Как у Гоголя в "Ревизоре": не ждали...

Не зная, что ещё придумать, я заявил, что, разумеется, она должна была слышать мой голос, потому что я в то самое время находился в соседней квартире, у моего тёзки, Вовки Купервассера, и там разговаривал с его подругой. И, так как Вовка учится в Минске, и я знаю, как его найти, мы можем прямо сейчас отправиться к нему, и он подтвердит это. Лариска ответила, что в этом нет необходимости, потому что она уверена, что мой голос доносился не из соседней, а из моей собственной квартиры, но я видел, как уверенность в ней уступает место сомнению.

Ещё она мне сказала, что до неё дошли слухи (и я сразу подумал о Стёпиной Вале), как я по ней убиваюсь.

Мне очень хотелось её "попробовать" такой, какой она стала теперь, но я, как идиот, хранил "верность" Алле, несмотря на полное отсутствие уверенности в том, что она продолжает хранить верность мне, и на то, что она мне больше не давала. Мне "повезло": ситуаций, который могли привести к близости с Лариской, на этот раз не возникало.

В Минске я стал писать в каждый свой приезд по несколько стихотворений. По-видимому, затянувшийся конфликт с Женей Одиноковым и с "поддерживающим" его Стёпой так угнетал меня, что вдали от них мой творческий потенциал резко подскакивал. Мне и просто казалось, что в Минске я дышу свободней.

У меня было там множество разных дел, но я замечал за собой слежку во время отъезда. Каждый раз, когда я приезжал туда и возвращался оттуда, в моем воображении рисовались сцены задержания, мне представлялось, как меня обыскивают на вокзале, отбирают стихи Гриши Трезмана или Риты, или Ларисы, и увозят куда-то.

Однажды, возвращаясь из Минска ночным поездом (который прибывает в Бобруйск в полпервого ночи, что ли), я познакомился и разговорился с сидевшей за одним столиком со мной на боковом сидении девушкой. Это была студентка, еврейка, она сказала, что учится на первом курсе - не помню уже, какого института - в Минске, а теперь едет домой. Я испытывал всё это время сверлящее чувство опасности, я почти был уверен, что меня сегодня задержат и станут обыскивать. Тогда я попросил девушку спрятать две тетради у себя в сумочке, а потом, сказал я, когда мы отойдём от станции, она мне их отдаст. Я уговорил её блестяще, так, как будто меня это не касалось, как будто для меня это была игра. А это и была игра, так как я, конечно, был уверен, что мои мысли и подозрения: не что иное, как результат угнетающей ситуации и "жажды приключений". Да-да, я не оговорился. Именно жажды приключений, пусть даже "плохих приключений", но зато могущих внести хоть какое-то изменение в безвыходный ситуационный и психологический тупик. И мои выпады против невидимого врага освобождали и развлекали меня. Я не только не был уверен, что так, как я воображаю, и случится, а, скорее, наоборот: и просто играл, торжествуя от того, как я провёл воображаемого противника, представляя его дальнейшие ходы, и то, как мне потом заполучить свои тетради обратно.

Когда мы приехали, я подумал, что на такси всё равно уже не попадёшь, потому что мы ехали в одном из последние вагонов, а впрыгнуть в свободные машины успеют быстрей пассажиры из в первых, и что автобус уже, наверное, не ходит. Поэтому я предложил девушке вместе со мной пойти пешком; я сказал ей, что часто хожу так, что мы за пятнадцать минут - самое большее - будем уже на Дзержинке.

Она согласилась. Но не успели мы сойти с поезда и пройти буквально пару шагов, как из тени вышел милиционер, прятавшийся там и державший в руках фуражку (чтобы в нём не узнали стража порядка), подошёл прямо ко мне и приказал идти с ним. Я спросил "а что такое?", но он ничего не ответил, а только заставлял меня следовать за ним.

Что было делать? Я показал жестами девушке, чтобы она шла за мной, боясь потерять её и лишиться тетрадей (потом ещё попали бы они неизвестно в чьи руки), а затем я заметил парня, с которым также познакомился в вагоне, и буквально двумя фазами убедил его пойти со мной. Теперь со мной были двое свидетелей, а милиционер, как мне показалось, загрустил, так как не ожидал этого.

Мы пришли в комнату милиции на вокзале, и милиционер сел - и достал какой-то журнал, приготовившись записывать, а меня пропустил вперёд - вглубь комнаты.

Так он и сидел на стуле боком, остро глядя на меня.

"Откройте свой дипломатик, - это были его буквальные слова. -

Я открыл и продемонстрировал ему внутренность.

"Эти книжки вытащите из портфеля, - сказал он, имея в виду несколько книг на английском языке, которые я купил в Минске. Я вынул книги, и он, подойдя, наклонился и заглянул в мой дипломат.

Я хорошо помню, как он меня отпустил, но не помню дословно, что он при этом говорил. В общем, он извинился, и сказал, что вот, мол, спекулянты ездят - и что-то ещё в этом роде.

Отпущенный из милиции, я забрал у девушки тетради - когда мы проходили по неосвещённому месту, не сбавляя шага, - а потом, под впечатлением произошедшего, рассказал ей кое-что из моих подозрений "по поводу".

При очень похожих обстоятельствах меня задерживали и раньше, но о том задержании я не сделал никаких отметок, и теперь подробности помню смутно. Я только помню, что тогда меня сразу же отпустили, ничего не записывая и не обыскивая.




ЧАСТЬ ВТОРАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Конец зимы - весна 1982 (продолжение)

В этот период Бобруйск захлестнула волна убийств. Если бы эти убийства не совершались с такой зверской свирепостью, о них бы, возможно, столько не говорили. Но это были кошмарные события, насыщенные нечеловеческой жестокостью.

Убили парня, выкрутив ему (сломав) перед смертью руки и ноги, и сняв с него скальп. Ещё двоих парней сначала пинали ногами, а потом буквально изрешетили ножами, нанеся бесчисленное множество колотых ран. Брюховецкая и Ермолицкая из суда и прокуратуры рассказали под большим секретом о жутких подозрениях: кровь жертв собирали для каких-то "сатанинских" ("сектовых") нужд.

В одной квартире, в которую забрались будто бы грабители, они убили оказавшуюся там одиннадцатилетнюю девочку, а в другой квартире - женщину и её престарелого отца, засунув голову последнего в духовку газовой плиты с горящим в ней огнём.

В подвале одного дома обнаружили труп наглядно знакомой мне до её смерти шестнадцатилетней девочки Риты, которая жила рядом с Людмилой Антоновной, со своими родителями, в собственном доме. Тело Риты было ужасным образом изуродовано; она была раздета, и одежды её не было рядом с ней; на теле было множество следов от ударов, колотых ножевых ран, ожоги от приставленных к телу сигарет, и в довершение вырезанные на коже лезвием буквы. Глаза её были выколоты, а голову отрезали.

Суд.мед.эксперты установили, что надругательство над телом продолжалось уже после того, как Рита была мертва. И опять подозревали, что кровь жертвы собирали для каких-то ритуальных нужд.

Исполнители (якобы) этого страшного преступления были на удивление быстро найдены, и в скоропостижно короткий срок осуждены, причём, двое приговорены были к смертной казни.

Один из этих приговоров (смертная казнь) был таким же судорожно быстрым образом приведён в исполнение, а вот второго парня (якобы-исполнителя) убить не успели: его сёстры сумели прорваться с жалобой в какую-то очень высокую инстанцию. Выяснилось, что многие допросы проводили следователи из далёкой Уфы, которые выбивали показания побоями, сломали одному из допрашиваемых нос и челюсть, а второму отбили почки и печень, и смертный приговор был приведён в исполнение уже тогда, когда он был всё равно не жилец на этом свете.

Не знаю, чем тут дело закончится, но стали поступать сведения, что с убийством Риты не всё так просто.

Во-первых, те, что были осуждены на смерть, вряд ли являются убийцами Риты (так говорят). Они, самое большее, стояли на стрёме, предполагая, что над девушкой издеваются, но не зная о том, что её убивают. А, скорее всего, они вообще не были даже на месте убийства.

Но и прямые исполнители, если бы они были найдены, не все могли бы рассказать, почему Рита погибла. Люди, связанные с прокуратурой, по секрету сообщили, что в убийстве принимали участие не менее десяти человек, и что это могло быть именно ритуальной убийство.

Я читал у Даля, и, по-моему, у Розанова о ритуальных убийствах, совершаемых, якобы, членами еврейских сатанинских сект, которые "высвобождают" во время нечеловечески страшных пыток своих жертв дьявольскую энергию проклятия на головы своих земных и не земных врагов. Почти каждое такое патологическое по садизму убийство сопровождается собиранием крови жертвы.

Ещё при "царе Горохе" высказывались подозрения и в том, что подобные убийства: дело рук "банд юдофобов", которые хотели бы "навести подозрения" на евреев.

Как и в случае с "поимкой" "убийц" Риты, в прошлом во многих случаях, когда подозревались евреи, власти старались быстро осудить и уничтожить второстепенных действующих лиц каждой трагедии (иногда даже случайных, посторонних людей), чтобы разрядить общественное мнение, убрать свидетелей и пустить всех, кто пытался докопаться до правды, по ложному пути.

Как "защитники" евреев, так и противники "защитников" вели нечестную игру. И те, и другие занимались подлогом, покрывательством и подтасовками. Сторонники и той, и той версии силой выбивали показания из подследственных; задерживали и допрашивали слишком многих евреев или не евреев, проводили репрессии против целых еврейских общин, хотя было совершенно очевидно, что планировать и осуществлять ритуальные убийства (если, конечно, они были делом рук евреев) могли лишь поверенные и доверенные лица сатанинского еврейского культа: десять-пятнадцать человек, не считая высших еврейских религиозных руководителей, пребывающих скорее всего в другой стране. Исполнители этих сатанинских, садистских актов находились под воздействием такого религиозного транса, что вряд ли сознались бы даже под пытками.

И, главное, каждая из сторон поспешно избавлялась от улик, способных, как ей казалось, подорвать стройное здание её "доказательств".

Поэтому правды мы никогда и ни за что не узнаем.

Единственное, что мы можем сделать: это сопоставить некоторые факты и классифицировать некоторые закономерности.

Самое интенсивное учащение случаев, более или менее напоминающих классические примеры ритуальных убийств, в которых многие склонны обвинять евреев, выпадает на предреволюционные ситуации, за пять-семь лет перед войной, разрухой, голодом, мором, падением какой-либо огромной империи (либо доминировавшим годы или столетия мировым политическим порядком). Иными словами, подозрительно схожие с ритуальными убийствами страшные случаи: предвестники локальных, а чаще и мировых потрясений. Первый вывод, который можно сделать на основе этого наблюдения: или 1) само общество, под влиянием предчувствия близких потрясений, спонтанно выдвигает из своей среды ("вырабатывает"-"производит") психов-садистов, которые в силу своей маниакальности совершают подобные злодеяния; или 2) в разные века и эпохи, на протяжении более двух тысячелетий, этим занимается одна и та же группа фанатиков-сатанистов, передающая свой культ из поколение в поколение. И, так как у слишком многих из таких преступлений есть чудовищно много общего (странные совпадения, "технология" убийства, и т.д.): вторая вероятность вероятней. Более того, и спонтанные садисты-маньяки, которых заставляет раскрыться предчувствие потрясений, и последователи сатанинского культа: одни и те же лица.

Наиболее типичные и многочисленные из таких "порождений запредельного зла" имеют место как правило в городах или городках с весьма большой численностью еврейского населения: таких, как Бобруйск. И, так как только недоумках непонятно, что те, которые совершают эти преступления, прячутся за спину "стада еврейских баранов", делаем вывод, что они всё же имеют какое-то отношение к евреям, или направлены против них (евреев); но и тогда всё равно имеют отношение к ним.

Практика человеческого жертвоприношения у древних иудеев в эпоху Первого и Второго храма (а также зацикленность их жертвоприношения на крови (своего рода вампиризм) - общеизвестна. Только американская реформаторская синагога сравнительно недавно своим постановлением отвергла практику человеческого жертвоприношения и употребления крови для ритуальных (культовых) нужд. Все другие еврейские концессии (хасиды-ультраортодоксы, сефарды-ультраортодоксы, консервативная синагога, и т.д.) этого постановления не поддержали.

Если даже человеческие жертвоприношения сегодня не практикуются, его символические суррогаты-формулы глубоко укоренены в еврейском (талмудейском) религиозном сознании.

Само слово "пасха" ("песах", или "курбан") обозначает кровавую жертву, и так буквально с одного из жаргонов арамейского языка (известного сегодня как "иврит") и переводится. Перевод слова "пасха" как "жертвенный барашек" в корне неверен.

Когда евреи празднуют "весёлый праздник Пурим", они с самым садистским наслаждением радуются описанному в их религиозных книгах зверскому убийству "врага евреев" Амана и всей его семьи, а также десятков или даже сотен тысяч персов, которых персидский правитель в те древние времена истребил в угоду местным евреям. Дети иудейского культа пекут разные сдобные изделия, которые называют "уши Амана" ("озней Аман"), "нос Амана", "сердце Амана", "печень Амана", "язычки детей Амана"... Эта людоедская традиция говорит о реликтах еврейского религиозного сознания больше, чем остальное...

Культ "Холокоста", навязанный после войны евреями всему миру, так и называется дословно: "кровавая жертва", и смысл его заключён в том, что нацисты, якобы, истребили указанное еврейскими вождями число европейских евреев далеко не случайно. С одной стороны, это, мол, посланная с небес на головы европейских евреев кара за "отступничество" (за излишнюю секуляризацию), а с другой стороны: это была, якобы, кровавая искупительная жертва, когда часть мирового "еврейского народа" была отдана в жертву ради будущего процветания и доминирования "еврейской нации" в целом.

Поэтому, хотя все эти факты ни в коей мере и не доказывают причастности евреев к ритуальным убийствам (особенно: к убийствам детей), и не опровергают его, связь между подозрениями, павшими на евреев и особенностями их религиозного сознания лежит на поверхности.

Ещё два очень похожих убийства случились в районах Даманского и БШК, где при сходных обстоятельствах на крышах двух общежитий были изнасилованы, изувечены, а потом сброшены вниз две девушки. Эти жертвы также были раздеты, а на их телах оказалось множество следов издевательств и надругательств.

На территории Шинного Комбината, в какой-то трубе, нашли уже полуразложившийся труп так и не опознанного мужчины, у которого была отрублена голова. Второй неопознанный труп был обнаружен в мусорной яме. На одной стройке в ёмкости с застывшим уже цементом оказался обнажённый труп мужчины, утопленного в свежем цементном растворе.

Примерно в тот же период произошло полностью замалчиваемое убийство двух иногородних ребятишек, на телах которых было обнаружено множество колотых ран, нанесённых каким-то специальным орудием. Жертвы были полностью раздеты, обескровлены, а кровь их была собрана убийцами для каких-то жутких целей.

И этот список немыслимых, отражающих нечеловеческую жестокость кошмарных происшествий можно продолжать и продолжать.

Все эти заставляющие кровь стыть в жилах случаи роднит между собой очень важное обстоятельство: каждый из них был лишь одним звеном в цепи похожих, однотипных преступлений. Более того, убийства, совершаемые в той же манере, и (без сомнения) теми же лицами продолжались уже после "поимки" и осуждения якобы-убийц. Эти злодеяния совершались не одним человеком и не двумя, а группой лиц, в чём у беспристрастных следователей и работников прокуратуры не осталось сомнения. Однако, "сверху" (из областной прокуратуры и суда в Могилёве) старались затушевать правду, и сделать так, чтобы настоящие убийцы никогда не было найдены.

В это время имел место ряд происшествий в доме, где живут мои родители, главным образом в их подъезде. Началось с того, что в кабине лифта оказался вырван пульт управления. Пульт вырвали, как говорится, с мясом. Из дыры-прорези торчали обрывки проводков, пластмассовая их обмотка. Лифт, естественно, перестал работать.

Этот бандитский акт был совершён среди бела дня, но никто злоумышленников не видел, и не знал, когда именно это произошло.

Лифт не работал более недели, а потом ремонтная бригада установила новый пульт управления. Однако, лифт работал не более суток. Через день на всех площадках (!) были сломаны кнопки вызовы лифта, а их гнёзда были буквально подчистую выскреблены. Милиция приезжала, но ничего не сумела выяснить. А между тем лифт не работал.

Примерно через два дня после приезда милиции двери нескольких квартир облили чёрной краской, а на стенах каждой (!) из площадок подъезда той же краской нарисовали череп и кости.

За месяц, в течение которого не работал лифт, устанавливали новые кнопки вызова и новый пульт (видимо, пульт опять повредили), однако, начала две кнопки на пульте были вырваны, а потом каким-то очень тяжёлым предметом, типа кувалды (иначе не разобьёшь!), были снова выбиты кнопки вызова лифта на двух этажах. И опять милиция абсолютно ничего не выяснила.

Интересно, как могло так случиться, что террористы выломали кнопки вызова лифта, не потревожив никого из соседей. И странно, что сотрудники милиции (об этом буквально "гудел" весь двор) не ходили по квартирам, не опрашивали жильцов, не пытались выяснить, видел ли кто-нибудь подозрительных личностей, слышал ли что-то, обратил ли внимание на какие-либо необычные вещи.

Через какое-то время лифт был отремонтирован, но потом сами ремонтники зачем-то снова вытащили пульт управления, и лифт опять не работал. Потом, когда лифт отремонтировали, он недели две всё равно стоял "мёртво". И только спустя много времени лифт снова стал функционировать.

Все эти месяцы мама, папа и Виталик вынуждены были подниматься на свой седьмой этаж без лифта, что особенно доконало папу с его больным сердцем. Я предлагал, чтобы он пока побыл у меня, но ни он сам, ни мама не согласились.

За последние два или два с половиной года о Виталике, о дедушке и о родителях очень мало сказано на страницах моего дневника. Это потому, что я пытаюсь скрыть от потенциальных недоброжелателей, как они мне дороги, а почти всё, что касалось Виталика, я писал мягким карандашом, намереваясь потом переписать это в отдельное место. Однако, когда я собрался, почти весь текст уже вытерся.





КНИГА ВТОРАЯ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Конец зимы - весна 1983 (продолжение)

Между тем агония моих отношений с Аллой шла своим чередом, неминуемо ведя к предсказуемому концу.

Грязно-серая кашица на тротуарах уже предвещала весну, и мои детки - ученики в музыкальной школе - стали подлениваться и чаще пропускать уроки. Именно близость весны обострила ощущение того, что кода моего очередного романа сейчас как натянутая струна, или как лезвие бритвы, о которое обязательно порежешься.

То, что мне казалось самым трагичным, раздражало и даже бесило больше всего: моя неспособность разгадать, что именно произошло, вопреки всем моим, приписываемым мною себе самому, необычным способностям.

Сколько раз я выспрашивал у Аллы, почему она перестала отдаваться мне, но на мои вопросы она прямо не отвечала. Однажды я закинул зонд ещё дальше, заговорив на тему, которую до того момента не затрагивал (избегал?).

- Ну, хорошо, ты мне не хочешь сказать, что случилось, так хотя бы признайся откровенно: может быть, у тебя кто-то есть, какой-то парень, и я теперь в твоей жизни - пятое колесо?
- Нет, нет у меня никакого парня.
- Пожалуйста, дай мне слово, что ты на меня за следующий вопрос не обидишься. Только обещай серьёзно.
- Обещаю.
- Может быть, у тебя никого нет... но... ты... бываешь... с разными мальчиками... Извини меня за такой бестактный вопрос. Но лучше один раз узнать, и поплакать, чем гадать и мучаться от неизвестности каждый день.
- За кого ты меня принимаешь? А что, ты правда будешь плакать, если меня потеряешь?
- Нет, не плакать. Я буду рыдать. Но мне теперь итак каждый день хочется плакать. Потому что я ведь понимаю, что теряю тебя.
- Если будешь задавать такие вопросы, то скорей потеряешь.
- А можно, я подержу тебя за грудь?
- На, держи. Только молочка там нет.
- Зато там есть сахар.
- Правда?
- Правда. Ещё слаще, чем сахар.
- Ой, щекотно. Наверное, там точно сахар, раз ты облизываешь.
- А больше нигде ты не позволишь облизать? Вот тут...
- Нет, тут нельзя.
- Алла, ну, приди ты ко мне хоть раз одна, без ребят. Ну, пожалуйста.
- Не могу.
- Но почему? Я ведь предложил тебе... то... помнишь?
- Не могу, и всё.
- Без объяснений?
- А как насчёт Игоря, Валика и Сергея: кто-нибудь из них тебе нравится?
- Нет, не думай. У меня с ними ничего нет. Это просто моя компания.

Итак, мои чувства к Алле продолжали создавать всё большую драматичность в моей личной жизни. Игорь, Валик и Сергей также все посещали меня, пусть и не так часто.

Однажды ко мне пришли Сергей и Игорь (Валика не было), и торчали у меня с полчаса. А ещё через полчаса ко мне пришли Алла и Ира. Мы все сидели и разговаривали, а потом Алла вызвалась постричь Валика.

Они спросили у меня разрешения, и я разрешил им на коридоре заняться этим. На коридор вынесли стул, постелили газету, и Алла с Валиком пошли туда. Но перед тем, как стричь Валика, Алла предупредила, чтобы никто не выходил и не выглядывал на коридор - иначе, мол, она не может стричь - когда ей мешают.

Я не вмешивался. Какой бы горькой ни была развязка, всё же это лучше, чем то, что происходит сейчас. Но когда следующим на очереди стал Игорь, мной овладело беспокойство. Трудно сказать, опасался ли я чего-то, или же просто ф о р м а л ь н о испытывал беспокойство. Игорь - на вид мягкий, аккуратный парень с замедленной речью и с плавными жестами. Черты лица у него непропорциональны: кривой нос и косые глаза сделали бы любого другого на его месте пугалом, но Игорю, как ни парадоксально, эти дефекты шли, и его открытый высокий лоб, его чистое и как бы наивное выражение лица, наоборот, создавали из его же уродливых черт некоторую красоту.

Он усвоил именно те выражения лица, какие были идеальными для его внешних данных, которые создавали образ такого немного застенчивого, мягкого и обаятельного паренька, тонкого и открытого.

Он из тех людей, которые цепляются за банальные догмы морали и фанатичны по отношению к формальным сторонам таких понятий, как долг, обязанность, честность.

Я понимал, что, оценивая мои отношения с Аллой так, что, по его мнению, пусть Алла и немного не в ладах теперь со мной, она "моя" девушка, Игорь не позволил бы себе к ней ничего сверх дружеских чувств; приходя ко мне домой, он не смог бы оказаться вероломным по отношению к хозяину квартиры, покушаясь на его подругу; для таких, как он, внутренняя установка сделала бы просто невозможным влюбиться в девушку, связанную отношениями в другим. Тем более, что я замечал: Игорь испытывает ко мне симпатию.

Но я прекрасно замечал, что зато Алла достаточно симпатизирует ему. И поэтому я выглядывал на коридор чаще обычного - слишком часто. И тем допустил ошибку.

Я "забыл", или, скорее, упустил из виду, что между мной и Аллой продолжается острое эмоциональное противоборство, и что его "никто не отменял". В тот вечер, в этой обстановке борьба продолжалась. Я всё так же думал, как мне произвести тот или иной жест, как мне сказать то либо иное слово, что мне делать, как себя вести - и всё это согласовывалось с тем, какое воздействие может оказать на Аллу. И в то самое время, когда Алла стригла Игоря, также тщательно взвешивал каждое своё действие, испытывая душевный подъём, но, одновременно, терзания и колебания. И я выходил каждый раз на коридор, подсознательными токами улавливая необходимость в этом, и делая так, чтобы пресечь для Аллы возможность изменить свой эмоциональный статус.

Зато это имело роковое значение в отношении Игоря.

Потому что - пусть я пресёк побуждение Аллы влюбиться в него, уловив необычность её сиюминутного настроения и его потенциальную силу, разрушил его развитие и не дал ему перерасти во влюблённость, - я своими действиями как бы продемонстрировал Игорю недоверие к нему, замысловатым образом открыв ему наглухо запертые ранее для него ворота, укрепив тем самым в нём мысль, что э т о возможно.

В тот же момент я осознал, какую оплошность я допустил, но уже ничего не мог поделать.

В последующие дни я боролся с искушением использовать сознание Игоря для овладения Аллой, для нового акта подчинения её себе. Я охватил внутренним взором целую эпопею воздействия на Игоря с целью влюбить его в Аллу, но влюбить по моим канонам и по моему сценарию; влюбить в Аллу, существующую в моём сознании, и влюбить моими чувствами, тем самым сделав его лазутчиком, орудием, внедрённым в неё; перевоплотившись в него, обмануть бдительность Аллы, в образе Игоря завладеть ей, а потом когда-нибудь сбросить с Игоря мою личину и показать, кто из нас подлинней.

Я боролся с искушением водить Аллу по сознанию Игоря, исчерпывая его мозговую энергию, тем самым сохраняя свою и усиливая свои возможности: и я знал, что смогу победить.

Но, вспоминая, как я подобным же образом воздействовал в моей любви к Арановой на разных лиц, я, оценивая это всё теперь с нравственной стороны уже иначе, отказался от своих намерений и отверг искушение.

Новая любовь должна была пользоваться новыми средствами, и я теперь не хотел поступать с человеком, как с игрушкой, как с роботом; я не желал подчинять чужую плоть и чужой мозг жестокой и не считающейся с его волей силе.

А Игорь, как и любой другой человек, не мог не оказаться эгоистом, потому что любой из нас эгоист по определению. И благородство, так же, как и вероломство: это в борьбе за женщину не более, чем преимущество в благоприятствующих ему обстоятельствах. И потом: разве не известно нам из литературы, из истории множество примеров, когда два благородных человека дрались на шпагах или на пистолетах из-за женщины - как два диких зверя, ничем не отличаясь от двух оленей или баранов.

Так что - как и каждый из нас, он заключал в себе многие положительные черты, своеобразно вплетённые в его сложную натуру, а вот общая направленность его действий иногда, казалось, причиняла большее зло, чем добро.

Поэтому и моё чистоплюйство, и мои игры в благородство, когда я не захотел играть сознанием чистого - на мой взгляд - человека, не пошёл на оказание "сверхчеловеческого" давления на Игоря: это вероятно тоже был своего рода приём, психологическая уловка, возможно, тоже достигшая своей цели. А вследствие того, что он не подвергался давлению высылаемых мною в его адрес всё тех же импульсов, его увлечённость Аллой и не достигла высот индивидуальной, необыкновенной любви, а, с другой стороны, он частично двинулся по тому пути, который проложила для него моя воля...

Однако, и это не только не гарантировало мне победы, но, наоборот, осложнило моё тогдашнее положение. Более того, даже моя готовность к жертве, ради того, чтобы всё разрешилось, и чтобы Алла была счастлива, пусть даже не со мной: даже это со стороны выглядело смешным, смехотворным, настолько далеко отстояло от реального мира, от конкретной жизненной ситуации...

Алла никогда не любила Игоря. Моё самопожертвование оказалось напрасным. Я думал так, что, ладно, пусть полюбят друг друга двое молодых людей, пусть им сопутствует счастье, и то, чего не смог добиться я, пусть добьётся Игорь. Пусть оба будут счастливы.

Я жестоко ошибался. С одной стороны, даже думая так, я бы никогда не смог дать Алле свободу, эмоциональную независимость от меня. Я невольно преграждал бы путь любой её влюблённости, и мне удалось достичь этой цели, а, с другой стороны, сам Игорь не достиг действительных вершин, не сумел влюбиться в Аллу так, чтобы это оправдывало бы его стремление к ней, и, наверно, он не мог бы никогда стать эквивалентной "заменой".

Теперь, с неожиданно проснувшимися во мне нравственными угрызениями, вспоминая о том, что четыре месяца назад я совершил проступок, что, используя свой артистизм и авторитет, прикрываясь впечатлением от как бы окутывавшей меня в глазах юного существа романтической дымки, от того, что я веду непонятную, и н у ю жизнь, я вступил в связь с девчушкой, не достигшей совершеннолетия, и уже готов был отречься от того, чем я завладел.

Я готов был отступиться, движимый самыми благородными побуждениями, но просто ждал, и хотел удостовериться, не окажется ли любовь Аллы ко мне слишком сильной.

А вот Алла не спешила нарушить установившихся взаимоотношений. Она не стремилась в объятия Игоря, хотя и симпатизировала ему. И сам Игорь - я это понял окончательно - не равнодушен теперь к ней.

Я воздействовал на Аллу, с целью снова овладеть ей и владеть, а Игорь противодействовал мне. Час от часу он становился всё более непривередлив в средствах, а я всё более в нём разочаровывался. Иначе и не могло быть. Потому что соперник нередко кажется нам не таким, как казался вначале.

Всё это тянулось мучительно долго. Я тогда всё ещё многого не понимал. И так до конца и не смог понять.

Ещё мне казалось, что Алла тогда таким вот образом сохраняла мне верность, что она любила меня.

Это не придумано мной. Действительно, Алла сама по-видимому не знала, чего же она хочет. Она сознавала, что любит меня. Но не могла принять продолжения прежнего, начального этапа наших взаимоотношений, продолжения той формы нашей с ней связи. Почему - это уже другое дело, и об этом я так ничего нового и не смог ни выяснить, ни понять, ни почувствовать.

Возможно, она просто была ещё слишком юной, и у неё ещё не созрели полностью представления и ощущения, как у взрослой женщины.

Так и продолжалось это запутанное противоборство её с собой, противоборство моё с ней, и моё с собой же. Алла не покидала меня; она неизменно приходила ко мне каждый день; однако, ни внешние обстоятельства, ни её своеобразная верность и постоянство её посещений не могут исчерпывающе охарактеризовать основного нерва, сжатой сущности того момента.

А основной смысл и нерв тех дней заключался в том, что Алла любила меня и сочувствовала мне, и что именно тогда стала просыпаться и проявляться своеобразная чистота её натуры, её необычная индивидуальность.

В этот период острее Игоря, страшнее колебаний самой Аллы досаждала мне Ира. Она, как полицейский, стояла на страже "непорочности" своей подруги, не давая мне прикоснуться к ней. Она стала настоящим бесёнком тех дней, карауля нас с Аллой, мешая нам уединиться. Она была чертовски изворотлива, изобретательна в недопущении возобновления начальных наших с Аллой взаимоотношений, а, может быть, даже и в стремлении вообще разрушить между нами всё.

Весь свой пытливый ум, все свои способности она отдавала этой цели, и её действия становились на пути моих намерений хитроумными капканами и скрытыми ловушками.

Одновременно, это была и подсказка мне. Но подсказка эта не работала: то ли по моему недомыслию, то ли потому, что секрет был спрятан от меня основательно. Действительно, откуда мне было знать, что именно стояло за поведением Иры, почему именно она так действовала: по договорённости с самой Аллой или с её родителями, по своей собственной инициативе, или по инициативе каких-нибудь "дядей или тётей".

Ира умело воздействовала на Аллу, подчиняя её своему влиянию, и время от времени подвергая Аллу допросам и отчитывая её.

Моя тактика, метод которой заключался в том, чтобы действовать как бы в унисон с Ирой, как бы вместе с ней, и в то же время противостоя ей, не всегда оказывалась удачной.

Тем временем я по пунктам осуществлял свой план, свою программу действий, вне зависимости от развития событий, от конкретного места, воплощая в реальность свои общие установки.

Одной из таких установок являлось мнение, что, завладев безраздельной верой Аллы в мои неограниченные способности, без чего нельзя было овладеть ей на начальном этапе, я теперь должен был по мере возможности разрушать такую безраздельную веру, зная, что в разных ситуациях я не смог бы постоянно её подтверждать, что раз от разу терпел бы поражения, и должен теперь искусственно с наименьшими потерями сам разрушать в ней эту веру, заменяя её чем-то другим: например, эмоциональной ко мне тягой, состраданием, уверенность в моей "доброте", и так далее.

Вместо того, чтобы предоставлять ситуациям, от которых я и судьба моей любви к Алле будут зависеть, совершать эту чёрную работу, я считал, что должен сам взять этот процесс в свои руки. И я шаг за шагом достигал этой своей новой цели.

Однако, совершенно неожиданно Игорь, а потом и Валик, стали нередко поступать изощрённо и "подло": то ли раскусив мою тактику, то ли интуитивно чувствуя её, подкарауливали мои ходы в рамках этой тактики, и наносили мне совместно тяжёлые удары именно в моменты создаваемых мной самим ситуаций, призванных "безболезненно" отнимать веру Аллы в мои "сверхвозможности".

Они наносили мне удары "ниже пояса", а в придуманных мной самим ситуациях они углубляли мои псевдопоражения, умело используя моё благородство. Пользуясь тем, что я не могу унизиться, и часто не называю веши своими именами из несчастья полагать, что это нечестно, неудобно, нетактично, они грубо и с невзыскательностью к собственным средствам отталкивали меня.



ГЛАВА ВТОРАЯ
Конец зимы - весна 1983 (продолжение)

Как-то я заявил, что могу на руки положить почти любого: это было, когда они уже все уходили - стояли в дверях - а я обронил эту фразу случайно, не помню, по какому поводу, но, скорей всего, просто, чтобы заполнять паузу, чтобы хоть что-то сказать. Но Валик тут же уцепился за эту фразу, вернувшись с явным намерением тут же провести опыт.

Я не знал, выгодно ли мне теперь победить, оказаться сильнее его, не знал, какое это могло оказать влияние на Аллу. С другой стороны, следуя своей вышеописанной тактике, я подумал, что, может, время сейчас разрушить в Алле ещё одну преграду на пути вступления со мной в чисто человеческие отношения (вместо взаимоотношений с "суперменом"), именно теперь разобрать ещё один кусочек мифа о моём всесилии, ту его частицу, которая, наряду с преклонением передо мной, вызывает в ней страх.

Колеблясь, я сказал, что как-нибудь в другой раз. И, хотя Валик мог потом об этом не забыть - а он именно такой парень - и тогда, в другой раз, опять настаивать на том, чтобы мы с ним померялись силами, я решил, что теперь не время для эксперимента, а, если они уйдут в такой ситуации, это, скорее, окажет на Аллу положительное - в моих интересах - влияние.

Но Валик оказался очень настырным, даже нагловатым; он с напором настаивал, а потом вообще сделал так, что мне ничего не оставалось, как согласиться.

Мы поставили стул, и Валик тут же подбежал, и первым захватил место на тахте, где было несравнимо удобней.

Я оказался на высоком стуле, сидел выше Валика, так, что рука моя оказалось где-то внизу, что вдвое уменьшало силу давления. Но мне было всё равно. Рука же Валика оказалась примерно на уровне середины его груди, что создавало оптимальный вариант для такого противоборства. К тому же, с его стороны было удобней вести силовую борьбу потому, что его рука находилась ближе к телу, а я на своём стуле не мог так, как он, установить свою руку.

В таких неравных условиях мы начали силовую борьбу.

Валик, не дождавшись счёта "три", принялся давить мою руку, и я имел полное право объявить фальстарт, но не сделал этого. Он оказался неожиданно для меня очень сильным, как будто три года подряд таскал кирпичи. Но не станешь же объяснять Алле, из-за которой Валиком всё это и было затеяно, что я очень силён физически, но Валик ещё сильнее меня. А Валик оказался ещё зловредней, чем я ожидал. Он то и дело двигал мою руку, подводя свою вплотную, своим локтем двигал свою руку, сгибал кисть, хотя это нечестный приём: пусть это наше противоборство, эта ситуация были не столь серьёзны, чтобы говорить о действиях Валика как о каком-то преступлении, но он ведь хотел завладеть сердцами девушек (Аллы и Иры) - то есть, затеял это за награду, а в этом случае подобное поведение достаточно позорно.

Кроме того, он был почти уверен в том, что я на всё это промолчу. А это усиливает его вину за свой проступок. Конечно, можно возразить, что он просто неотёсанный хам, что он полжизни прокрутился "среди крестов", привык хитрить, выкручиваться, и с этой колокольни надо рассматривать его б е з о б и д н ы е проделки. Но ведь я и сам "крест"; меня всегда тянуло в лес, в поле, в деревню; половина моей юности прошла в белорусских и литовских сёлах, да и сейчас я не менее четверти своего времени провожу в сельских школах и на сельских свадьбах, а теперь ещё и в ресторане колхоза им. Орловского. Да и Валик по-своему интеллигентный парень; он довольно начитан, только прячет это под личиной деланной простоты и безыскусности, а, с другой стороны, он-то полагал, что, пересиливая меня, нанесёт удар по благосклонности ко мне Аллы, а это опять-таки, отягчает его вину.

Однако, никакие ухищрения не приносили ему победы. Моя рука стояла, как каменная. Он не мог сдвинуть мою руку с места, и я видел, что он стал уставать. На лбу у него выступили капельки пота, а глазки стали бегать в поисках выхода.

Я решил сделать ничью. Чувствуя в себе достаточно сил, чтобы продержаться неопределённое время, я, полагая что Валик уже безвреден для меня, на миг зазевался, рука моя ослабила давление, и тут же Валик перехватил инициативу и перешёл в наступление. Он оказался выносливей, чем я думал. К тому же он привстал на тахте, и это было уже слишком наглым. Я тут вмешался и сказал, чтобы он не вскакивал с места, как на ипподроме. Он сел, но я прекрасно видел, что он, используя упругость тахты, не опустил на неё тяжесть своего тела, а перенёс его тяжесть на ноги и на руку, давя на мою руку теперь всем телом. Формально он сидел на тахте, и его нельзя было упрекнуть в том, что он привстал, но фактически он не сидел на тахте, и давил на мою руку, как я уже отметил, тяжестью всего своего тела.

Моя рука теперь только на каких-то пару сантиметров отстояла от поверхности табуретки, и это для меня означало верное поражение. На этом наше силовое противоборство должно было теперь завершиться - в пользу Валика. Но его ноги и тело, находящиеся в неудобной позе, устали, и он стал постепенно опускаться на тахту.

Я, не ощущая уже такого давления и собрав все свои силы, поднял свою руку, а, затем, горя праведным гневом, перешёл в наступление и стал "ложить" его руку, намереваясь ниспровергнуть её. Но, когда мне осталось приложить последнее усилие к тому, чтобы положить его руну окончательно на поверхность табуретки, меня пронзила вдруг мысль, что это было бы полным поражением в борьбе за Аллу, и я стал колебаться. Это был бы дешёвый трюк, если бы даже я завладел потом Аллой, оказав этим трюком воздействие на неё, мне это претило, это было для меня слишком простым, слишком неуклюжим, и я понимал, что, овладение Аллой при помощи такого слабого - с точки зрения моей философии - трюка не могло быть прочным, и, как сам трюк, так и результат его были бы слабыми; овладение Аллой таким способом, на правах сильнейшего, не могло удовлетворить меня, ибо я знал, что после этого удерживать её будет всё труднее, и рано или поздно придёт ещё более сильный соперник - и захватит её, как это мог сделать теперь я, если только победа над Валиком не стала бы вообще моим окончательным поражением.

И я позволил мокрому от пота Валику с его набухшей от усилий шеей поднять свою руку, и наши руки снова оказались в нейтральном положении.

Я твёрдо вознамерился сделать ничью. Я держал свою руку, и ждал, когда же Валик скажет, что всё, мол, довольно.

Девочки - Алла и Ира, - наблюдавшие за ходом нашего поединка, стали говорить, что им надо идти, что бы мы "кончали", причём, именно Алла больше всего настаивала, но потом Ира сказала ей: "Да дай ты им уже, раз им больше нечего делать... пусть будет ещё пять минут." -

Моё внимание, видимо, из-за диалога девочек, на минуту рассеялось (а, может быть, я просто не могу "на одном уровне" контролировать свои мышцы), и Валик вдруг снова захватил инициативу. На этот раз он и двигал свой локоть, и привстал, напирая на меня всем телом. Я не успел вымолвить и слова, отреагировать, как моя кисть оказалась прижатой к поверхности.

Я хотел было что-то возразить, что-то сказать, но вокруг одновременно взорвался хор голосов, и я не мог вставить ни слова. У меня было побуждение заметить уже потом, что Валик выиграл нечестно, но я не сказал ничего. Бросив взгляд на Аллу, я понял, что проиграл. Этот наш с Валиком поединок лично для неё что-то решал, что-то значил для неё, влияя на её отношение ко мне. Одновременно с моим поражением она как бы опростоволосилась перёд остальными; для неё это было выражением, проигрышем всем остальным, она с такой силой и с такой страстью хотела, чтобы я победил, что я готов был теперь возвратить минуты нашего с Валиком противоборства. чтобы оправдать её надежды и заплатить ей победой за эти переживания. Но теперь уже ничего нельзя было изменить. Дело было сделано.

После этого пошли поединки Валика с Игорем и Игоря с Сергеем, который в тот раз также был у меня в гостях. Это сорвалась с цепи дикая орда громкоголосых вояк и дремавших в них страстей. Они решили сразу же теперь распределить места, жадными руками хватаясь за делёж, и это их погубило. Сначала Игорь уложил руку Валика, что сразу же принизило выигрыш последнего у меня, потом Игорь же пересилил Сергея левой рукой и не смог пересилить правой. Нужно было видеть, как каждый из них старался обмануть другого, ёрзал и привставал, и как каждый согласно своему темпераменту словесно давал понять, что видит нечестные уловки противника. Игорь делал замечания удивлённо-наивно, как обманутый ребёнок, Валик с пеной на губах кричал, что Игорь, мол, подвинул руку, а Игорь, проиграв Сергею правой, принялся причитать, что он тягал гири и штангу, и поэтому, вследствие усталости, рука у него теперь ослабла.

Под шумок я сел снова померяться силой с Валиком, и тут же уложил его. А он стал "оправдываться", говоря, что устал после всех поединков, а я, мол, провёл только один, с ним - в самом начале.

Под конец я уселся напротив Игоря и снова против моей правой руки была правая рука - Игоря. Мы очень долго старались пересилить друг друга, но ни одному из нас этого не удавалось. Я уже почти не думал об Алле. Я вошёл в чисто спортивный азарт, и думал, что, неужели, будучи властен над своей психикой, путём самовнушения я не смогу придать себе нечеловеческую силу; но о том, чтобы взглядам или как-нибудь иначе воздействовать на Игоря с целью добиться перевеса, я даже не помышлял. А Игорь оказался очень сильным физически. Из его слов я понял впоследствии, что он занимается культуризмом. Куда мне до него - но в этот раз моя рука стояла "как вкопанная".

Было отдано уже очень много сил. Противоборство с Валиком измучило мои мышцы, и я чувствовал, что они могут меня подвести. Но тогда так никто и не добился перевеса. Игорь проводил поединок честно, не увиливая и не идя на уловки. Мы с ним были и в равных условиях. Но, после того, как мы с ним по договорённости решили прекратить борьбу - потому что девочки напирали и торопили, - он заявил, что, мол, он мерялся силами и с Сергеем, и с Валиком, а моя рука, мол, после первого и второго противоборства с Валиком успела, мол, отдохнуть.

Но мне было без разницы, что он говорил. Мне удалось смягчить мой первый проигранный "матч", оставив за собой хоть какую-то надежду. Хотя тогда я пережил сильное потрясение, решив, что это было не к месту и не вовремя, и что на отношения с Аллой может оказать негативное влияние.

И, всё же, я вскоре ухитрился снова овладеть Аллой. Это было у меня дома. В соседней комнате, в зале, сидели Игорь и Сергей с Ирой, а мы были с Аллой в спальне. Я повалил её на кровать и погасил свет. Она сначала слабо сопротивлялась, но шестым чувством я уловил, что она уже давно решила сдаться мне. Может быть, она решила, как я писал к ней в своих письмах, что, вступив со мной снова в связь, она сумеет избавиться от колебаний, сможет вытравить из своей души внутренний разлад, глубокий душевный кризис, пребывая в котором и не зная с полной уверенностью, любит ли она меня, или просто не знает, что ей делать с этой любовью, и хочет избавиться от неё, что вызывает в ней такие клокочущие и терзающие её страсти, она страдала и теперь хотела как-то пресечь эти страдания.

Я расстегнул её блузку и сначала ощупывал её грудь. Она и теперь вяло сопротивлялась, "из-за проформы", как будто давала себя трогать из невозможности сопротивляться какой-то невидимой и всемогущей силе, и слабо стонала.

Оставив свой поцелуй на её губах, я стал стягивать с неё колготки, но, проделав это, я уже не был способен в данный момент больше ни на что - потому что слишком долго воздерживался, а теперь перевозбудился, и у меня всё было кончено. Алла сидела после этого, поправлял свою юбку и блузку, ожидая, пока я переоденусь, но я неожиданно подошёл к ней и снова поцеловал. Она позволила это, но я опять увлёк её на кровать, и она снова, пока я во второй раз стягивал с неё колготки, ломалась и стонала. Я, оставив её колготки на её коленях и не спуская их дальше, ринулся в атаку, добившись цели. Но - опять - это не продолжалось долго, потому что цель была слишком вожделенной, и сам факт того, что я достиг того, чего желал, как будто значил всё. Я ведь любил ее, любил теперь по-настоящему подлинной, неподдельной любовью, и эти минуты - хоть я и рассуждал абсолютно трезво и не поддавался опьянению моментом, - были словно ореолам вокруг моей страсти.

И, конечно, всё оказалось бы по-иному, если бы мы с ней остались в моей квартире одни.

Тогда я тысячу раз укорял себя за то, что не установил замок (или задвижку) на дверь спальни, который тысячу раз за последние два года собирался присобачить. Но моя мама, когда случайно пронюхала, что я собираюсь поставить этот замок, поставила мне ультиматум, и у меня теперь, на фоне безденежья, конфликта со Стёпой и с Женей, и драмы личных взаимоотношений - не осталось ни воли, ни отваги идти ещё и на конфликт с мамой.

Только потом я догадался, что на Алле оказались только колготки, без трусиков, потому что - вероятно - она заранее всё и спланировала.

В следующий раз это случилось под лестницей, когда Валик с Мариной и с Ирой уже прошли вперёд, на "тот" двор, а мы с Аллой задержались, и мне удалось завести её назад, в подъезд. Сначала я пытался подняться с ней к себе, но она так противилась этому, что я побоялся настаивать. Проклиная себя, я, как вор, сняв один сапог и - став на ребро его подошвы (каблука) - исхитрился чуть открутить носовым платком лампочку на площадке первого этажа, организовав "затемнение". Оттого, что лампочка под козырьком входа тоже не горела, под лестницей установилась довольно плотная завеса тьмы. Хоть нам и мешал змеевик, мне удалось поставить Аллу спиной к себе, стянуть с неё колготки и трусики, и войти в неё сзади. Несмотря на место и обстоятельства, теперь это продолжалось достаточно долго, и под конец Алла изогнулась, как никогда прежде, в конвульсивном пароксизме наслаждения, и моя рука, обхватившая её сзади, ощущала содрогания всего её тела.

А назавтра, когда мне удалось проделать тот же трюк, и задержаться с Аллой у своего подъезда, она снова воспротивилась, и не поднялась со мной наверх, но и под лестницей утвердиться не удалось, потому что Тынков, что-то подозревая, неоднократно выглядывал из своей двери, и Болотникова Ира дважды высовывалась из своей, с решимостью resoluto даже заглянув под лестницу. Тогда я приставил палец к губам, взял Аллу за руку, и заговорщически потянул её во двор, а там спустился с ней по ступенькам к двери подвала. Если бы подвал не запирался, то, я уверен, всё бы состоялось. Когда-то дверь в подвал была всё время открыта, но потом собранием членов кооператива - в моё отсутствие - постановили запирать её на ключ. Из всех своих обязанностей, я был только примерным внуком, пассионарно ухаживая за родителями мамы и за бабушкой (папиной мамой), у которой на квартире жила Алла. Но я, наверное, плохой сын, не самый примерный учитель музыкальной школы, тяжёлый по характеру и своевольный член музыкальных коллективов, и очень плохой член кооператива. Если на некоторые мероприятия, типа субботников, я ещё иногда являлся, то ни на одном собрании за все годы я даже и не показался.

Как и у всех членов кооператива, у меня имеется ключ. Но, пока я доставал, а потом рассматривал связку ключей, выискивая нужный, момент был упущен, и Алла стала пятиться назад. Она заявила, что боится мышей, и, хотя я дал ей "полную гарантию", что у нас нет крыс, а только иногда, очень редко, заводятся маленькие мышки, она призналась, что боится даже их, и что вообще боится подвалов. Она сказала, что в подвале кто-то есть, и что нас обоих "зарежут, и бросят рыбам". Почему именно рыбам - я не стал уточнять.

Так после этого на протяжении ряда дней ничего и не получалось. Я опять вынужден был ездить в Мышковичи, и виделся с Аллой мельком, до отъезда. Мне удавалось все три дня подряд добираться до Бобруйска, когда мы кончали играть, но как я мог ночью выманить Аллу из бабушкиной спальни, где с ней спали ещё три девушки?

В субботу я ей шепнул, чтобы в ночь с субботы на воскресенье она попробовала выскользнуть из квартиры, а я буду её дожидаться под лестницей ровно в час ночи, и мы с ней пойдём ко мне. Я приехал впритык, и прождал её до двух, но она так и не появилась. Позже она рассказала, что девочки выследили её, подглядев, как она, накинув халат на голое тело и поверх него шубку, собралась куда-то идти, и её не пустили. И, действительно, примерно в пятнадцать минут второго до меня донеслись приглушённые голоса и возня за бабушкиной дверью. Когда я спросил у Аллы, во сколько примерно это было, она ответила, что минут пятнадцать второго. Всё совпадало.

И опять, когда я попытался добиться от неё, почему вся её свита (меня так и подмывало сказать - "кодла", но я сдержался) её караулит, и не караулит её подруг, мне ничего выяснить не удалось. Я спросил у неё, разве не может она твёрдо заявить им всем, что у неё своя жизнь, и чтобы её оставили в покое, не выслеживали, не задерживали, не мешали ей со мной встречаться. И опять она ничего не сказала. Я подумал, что это какая-то дикая напасть. Аранову сопровождала и караулила свита, постоянно мешая нам с ней уединяться (но там хоть было понятно, почему), а теперь вот ещё и Аллу. До тех пор, пока всё решалось исключительно между нами двумя, всё обстояло для меня не менее драматично, и всё-таки не несло в себе такой горечи. После её последнего возвращения из Глуска, когда её стали открыто и постоянно "пасти", в то время как моя с ней личная "дуэль" решилась в мою пользу, этот привкус трагизма и горечи больше не покидал меня.

Мне хотелось "царапать когтями стены", выть от бессилия и невозможности ничего изменить, но я не видел никакого реального выхода.

Как-то раз, приблизившись к бабушкиной двери, я услышал голоса Марины и Аллы, и затаился на площадке первого этажа, стараясь держаться подальше от их дверного глазка, но так, чтобы слышать разговор.

- Это моё дело, - доказывала Алла Марине. - С кем хочу, с тем и гуляю. А чем он хуже всех?
- Пусть он будет в сто раз лучше всех. Но ты сама знаешь всё не хуже меня.
- А мне наплевать. Я вот пойду сегодня к нему без вас, и всё.
- Алла, не дури. Ты ведь знаешь, что у тебя всё равно ничего не получится.
- А вот и получится. Чем я хуже других?
- Найди себе другого.
- Ну хочу.

Тут в подъезд вошёл один из соседей, и помешал мне подслушивать.

Тогда я заявил Алле, что собраюсь поговорить со всеми ребятами и девчатами из её свиты, со всеми вместе и с каждым в отдельности, чтобы выяснить, почему они её "пасут", опекают, почему мешают мне с ней уединяться. В ответ она предупредила, что тогда между нами всё кончено, и чтобы я ни в коем случае этого не делал. Я не мог не заметить, что её трясёт мелкая дрожь. Совсем как Аранову. Я спросил у неё "чего ты боишься?", но так ничего и не добился, кроме выступивших у неё на глазах слёз.

Мне подумалось, что я мог бы подключить Стёпу, попросить его о помощи. Он ведь сам предлагал мне когда-то переговорить с Лариской, хотя, рассказывая ему про неё, я имел в виду Аллу. Изучив уже его вкус, я теперь и близко не подпустил бы его к Лариске, тем более теперешней, настолько изменившейся и ещё больше похорошевшей. Но в случае с семнадцатилетней Аллой ему вполне можно доверять. С его обаянием, с его харизмой он произвёл бы на неё впечатление. Я пообещал бы Стёпе, что, если он поможет мне сделать Аллу моей, жениться на ней, я готов идти к ним в полную кабалу, и оставаться в их группе на любых условиях, а это значило больше любых денег. Я готов был убедить его, что когда проблемы моей личной жизни утрясутся, ничто на свете не помешает мне трудиться в его группе с непревзойдённой работоспособностью, и что я горы сверну. И я знал, что так оно и есть на самом деле.

Мы могли бы куда-нибудь повести Аллу, хотя бы в ресторан "Бобруйск", днём, конечно, и там основательно вместе поговорить с ней. Может быть, тогда она бы "раскололась", рассказала, что происходит, а вдвоём со Стёпой, я уверен, мне удалось бы решить все проблемы.

Почему я к нему всё-таки не обратился: я и сам не знаю. Может быть, просто откладывал, а тем временем эта затея потеряла смысл, или обстоятельства не благоприятствовали, а потом и вовсе "закрыли" эту возможность.

Кстати, однажды из Солигорска звонила мать Аллы, интересовалась, не у меня ли её дочь. Я стал с жаром просить у неё руки её дочери, клялся, что никогда её не брошу и не стану изменять, подчёркивал, что не курю и не выпиваю, что никогда не подниму на Аллу "и мизинца", и что сделаю всё от меня зависящее, чтобы устроить ей "хорошую жизнь". Совершенно неожиданно мать Аллы громко расплакалась, и долго не могла выдавить из себя ни звука, а я, слушая её рыданья и всхлипыванья, не знал, что мне теперь делать, и проклинал очередное идиотское положение, в котором я оказался. Когда пик всхлипываний, как мне показалось, миновал, я попробовал вставить слово, и выяснить, что случилось, что всё-таки произошло, и (вот, наконец-то!) она стала что-то объяснять сквозь слёзы: и тут же связь прервалась. Я был уверен, что кто-то в квартире Аллиных родителей бросил трубку на рычажок, или нас где-то разъединили, сопровождая рассоединение этим звуком.

Это происшествие оказало на меня гнетущее впечатление.

Я переживал и оттого, что овладение Аллой не принесло ожидаемого удовлетворения. Каждый раз (даже если говорить о том "полноценном" соитии, там, под лестницей) оставлял какую-то пустоту, какое-то звенящее чувство непонятной незавершённости, неоконченности, ещё большей горечи, как будто я совокуплялся с любовницей, обречённой на смерть.

Первый раз мне удалось повалить Аллу на кровать у себя в спальне после нового перерыва - когда в зале сидели Ира с Мариной, а мальчиков на этот раз не было. Ира ворвалась в спальню, когда мы уже вовсю трахались, а она всё-таки не настолько дурно воспитана, чтобы броситься нас разнимать. Даже она смутилась, и выскользнула, плотно прикрыв за собой дверь. Под самую завязку Алла неожиданно высвободилась, и моё семя в неё не попало. Когда всё было кончено, она лежала почти безучастно, как будто ничего и не было, не натягивая спущенных колготок, с раздвинутыми ногами и разведёнными коленями, без всякого выражения лица. "Как в гинекологическом кресле"...

Я овладел Аллой через некоторое время после этого вторично. Мы опять были с ней в спальне, а в зале сидели Ира и Валик, и происходило почти точно то же, что и в предыдущий раз. На Аиле были всё те же колготки, и лежала она так же нескладно, неуклюже, как и тогда. Потом, когда она встала, поправляя одежду, и трогала рукой волосы - как будто между нами ничего не произошло, - я подумал, стоило ли? Но ничего другого не оставалось. Я добился своей цели, но во всём этом присутствовало что-то непрочное, а в моменты высшего, казалось бы, эмоционального подъёма, в минутах интимной близости, крылся трагизм настолько глубокий, что в нём как бы заключалась вся нелепость жизни, её противоречивость и боль...



 


(КНИГА ВТОРАЯ)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Конец зимы - весна 1983 (продолжение)

После этого наши отношения с Аллой продолжались на том же уровне, но наша интимная связь не возобновлялась. С одной стороны, что-то внутренне нам мешало - не только ей, но и мне, а, с другой стороны, Ира стала ещё более бесцеремонной, и не давала нам уединяться в спальне, врываясь к нам и мешая нашей близости. Не впускать её было невозможно, а Аллу опекали теперь абсолютно все, включая Марину.

Единственный, кто оставался в стороне, был Сергей. Но я понял, что он простой парень, неплохой, в общем, дружеский, и не строящий из себя ничего, просто обыкновенный парнишка.

Именно в этот период моё "не конвенциональное" давление на Аллу усилилось по сравнению с небольшим предыдущим отрезком времени; я снова заставлял её трепетать, а в своём общении с ней я опять старался её поразить своей прозорливостью, "ясновидением", и рассказывал ей о таких вещах, о которых, она знала, я не мог проведать, о которых только она одна, или ещё два-три человека могли знать.

Именно тогда я стал особенно часто теоретически осмысливать природу "необычных" явлений, и, в намеренном допущении не ставя под сомнение "надчеловеческую" природу своих возможностей в отдельные моменты, реальность почти сказочных "открытий", стал задумываться над их механизмом.

Теории я не создал. Но я записал какие-то отдельные положения моих размышлений, нечто вроде гипотез, предположений, догадок, основанных на моем собственном опыте и на материале тех гипотез, которые мне удалось изучить. Упрощённый и огрублённый пересказ этих моих записей я вынес в отдельный текст.

С приближением лета я ещё острее почувствовал своё одиночество. В пригородные автобусы, которыми я добирался до Глуши и до Мышковичей, набивались весёлые, оживлённые компании, садились молодые пары, и все были с кем-то, и только я один. Длинные деревни, залитые весенним солнцем, просторные поля, светлые перелески, которые всегда меня радовали, сейчас навевали тоску. Везде мне виделась печать тупиковости, безысходности. Ничего не ладилось, не складывалось у меня. Именно сейчас меня чаще всего пронзала невыносимая боль при мысли о Виталике.

Все последние годы я нахожусь под гильотиной его судьбы, его болезни. Никто не знает, сколько ему отпущено, и с тех пор, как роковой анализ крови выявил его страшный диагноз, мне нет покоя. Я никогда об этом не забываю - ни на минуту, ни на секунду, и, может быть, всё в моей жизни складывалось бы совсем иначе, и я был бы совсем другим человеком, если бы не этот Дамоклов меч. Наверное, девушки чувствуют во мне эту боль, и не каждая готова её разделить со мной.

Есть братья, которые не живут душа в душу, и ничего у них не случается. Мы же с Виталиком: как одно целое. Близнецы, как Герман с Юреком, духовно не так близки, как я с моим братом, хоть он и младше меня почти на десять лет. Он - самый дорогой для меня человек на свете, и все мои любовные драмы только делают ещё пронзительней душераздирающую драму нашей семейной трагедии.

Наверное, "приступы" моего интереса к политике, к тайнам секретных служб тоже - каким-то образом - связаны с ней. Это нечто типа алкоголизма, желания погрузиться "во что-то такое", и забыться. "Уколоться - и забыться"...

В последнее время - по случайному совпадению - я подслушал много разговоров, прочитал много любопытных материалов, разговаривал со многими интересными людьми. Из этого всего я сделал совершенно неожиданные даже для меня самого выводы, в которые никто, ни один человек не поверит.

Из того, что мне удалось узнать, выходило, что в трёх "главных" странах мира - в Советском Союзе, Соединённых Штатах и Великобритании - назревала реформа МВД (под МВД имеется в виду широкая группа силовых структур, включая британскую разведку (Ми-5), американские ФБР и ЦРУ, и советское КГБ). Все три страны были нацелены на новый уровень подавления свободы, во имя теперь даже не тоталитаризма, но "нового мирового порядка", который первым стал создавать Гитлер (отнюдь не Муссолини).

Это есть не что иное, как новый феодальный порядок, возвращение к сословиям и сословной структуре общества, к феодальному рабству и "замковой психологии": когда любое большое здание или комплекс - школа, университет, торговый центр, спортивный городок, Академгородок, фабрика или завод, министерство, ведомство, дом отдыха или санаторий, больница или крупная поликлиника - будут превращены в "неприступную крепость", со своей "зоной безопасности", охраняемой по периметру, со своей небольшой "армией", со своим тюремно-крепостным режимом, перед которым поблекнет любой тоталитаризм.

Во всех трёх странах упор будет делаться на новые технологии, главным элементом которых станет компьютер, а также сканирующие, подслушивающие и подсматривающие устройства, электронные карты со встроенными в них микросхемами, и телефонная сеть.

Примерно полгода назад мне стало известно, что в рамках "общемировой" (глобальной) реформы в Советском Союзе готовится перестройка всего МВД, его отделов и ведомств. Готовится "через" голову Андропова, а это значит, что с ним обязательно "что-то сделают".

Я уже знал, в какую сторону будет направлена эта перестройка, и какие именно реформы будут произведены в каждой области.

Кроме Советского Союза, США и Великобритании, реформа силовых министерств и ведомств больше всего должна будет коснуться Италии и Германии (всей Германии, а не только восточной её части).

Во всех этих странах народ станут загонять в клетки, а усиление структуры МВД: это и есть укрепление решёток клетки, чтобы спонтанное давление стремящихся к свободе бараньих стал их не высадило. То же самое - в СССР.

Когда изменения структуры МВД и перестройка всего аппарата секретных - внутренних - служб началась, она сразу же оказалась нацеленной на эту главную цель.

С одной стороны, органы планируется подвергать большему контролю со стороны партии, партийного аппарата; с другой стороны, органам хотят дать больше свободы действий.

Особо эта "свобода действий" касается так называемой "свободы действий на местах".

В то же время предполагается усилить милицию и КГБ, предоставить в их распоряжение более мощные и более совершенные технические средства, расширить КГБ, увеличить численность милиции и сделать её зависимой от КГБ.

Численность милиции, особенно в больших городах, предполагалось увеличить примерно вдвое.

Отношение численности сотрудников милиции, КГБ, внештатных сотрудников обеих этих служб и дружинников к численности активного населения предполагается довести до соотношения один к семи или к шести.

В больших городах - в ключевых точках, в местах наиболее людных перекрёстков, автобусно-троллейбусно-трамвайных остановок, крупных универмагов, людных скверов, площадей, почтамтов, культурных учреждений и остановок метро, у столовых, музеев и так далее: всегда должна дежурить милиция, являясь постоянным и неустранимым соглядатаем. Для экономии средств, по мере развития электроники и новых технологий, предполагается заменить милицию и охранников видеокамерами.

В каждый единице городского транспорта на особенно людных маршрутах, в каждом вагоне метро должен находиться (в большом городе) сотрудник МВД.

Таксисты - все и во всех трёх странах: внештатные сотрудники милиции и КГБ (ЦРУ); киоскеры по совместительству несут патрульную службу, помогая выслеживать ту либо иную личность; водители почти всех автобусов, троллейбусов и трамваев - внештатные сотрудники МВД.

Швейцар и администратор гостиницы или ресторана, некоторые из продавцов магазинов - всё это внештатные, тайные агенты секретных служб.

Милиция не только "следит за порядком", и, патрулируя улицы, следит за тем, чтобы не было драк (и тому подобное); экипаж каждой патрульной милицейской машины отмечает каждого оказывающегося в позднее время на улице - особенно на безлюдной - человека, особенно если его поведение или его вид чем-то им "не понравился", запоминает его или фотографирует, пытаясь выяснить его личность, а если в данном районе такого человека засекают два-три раза, его появления начинают ожидать, следят за ним очень интенсивно, его берут на учёт, и на него собирается материал.

В будущем, в памяти компьютеров, установлённых в зданиях КГБ (ЦРУ) должна хранится информация на десятки миллионов советских, американских и британских граждан, а в специальных информационных центрах (ИВЦ, и т.п.) будет содержаться информация на ещё большее (на сотни миллионов) число граждан.

Многие люди только в силу принадлежности к той или иной профессии оказываются среди тех, кого вносят в особые списки и о ком собираются сведения. Особенно "не любят" власти всех стран людей "свободных профессий".

Поэтому музыканты (в том числе ресторанные), артисты, журналисты и писатели, режиссёры, художники и другие представители творческой интеллигенции, ювелиры, водители междугородних автобусов, известные спортсмены, сотрудники научно-исследовательских институтов, пилоты самолетов гражданской авиации и представители многие других профессий оказываются лишь в силу этой принадлежности объектами особого интереса милиции, КГБ (ЦРУ), налогово-хозяйственной инспекции, особых отделов (и специальных отделов) армии, и т.д.

Информация об особо интересующих органы гражданах не содержит сведений об опасных для общества поступках данных лиц, либо об их действиях, наносящих ущерб государственным органам, но в числе собранных о них сведениях фигурируют сведения об их окружении, о привычках и наклонностях, о привязанностях этих людей, о состоянии их здоровья, об их половой жизни.

О них собираются самые мельчайшие данные, касающиеся самых интимных сторон их жизни, изучаются по системе самые уязвимые их места, и распространяются о них - если начинается этап действия - самые грязные слухи с целью выявить их реакцию на эти слухи.

В Америке главные жандармские функции предполагается сосредоточить в "приближённых ко двору" (к Белому Дому и президентской администрации) органах, а в СССР и Великобритании: в КГБ и соответствующих "комитету" британских органах.

Мне стало известно о планируемой или (частично) уже осуществлённой передаче следующих жандармских функций (которые мы вправе называть "отделами") в КГБ: "надзор за молодёжью" и борьба с проявлениями "враждебной идеологии" в молодёжной среде; борьба с "чуждым образом жизни" и появлением "чуждых жизненных ценностей"; "надзор за культурой", контроль за всеми культурными явлениями и борьба с "появлением чуждых проявлений" в области культуры; надзор за идеологией и борьба с "чуждыми идеологическими влияниями, течениями и проявлениями"; надзор за руководящими работниками в партийной и хозяйственно-производственной областях и устранение неугодных; контроль за концентрацией власти и возможностей в одних руках и устранение любого, кто перешёл определённую черту, предписанную для его социально-должностное ранга; надзор за проявлением общественных настроений, их контроль и борьба с нежелательными; отдел контроля деятельности внештатных сотрудников, их инструктажа и получения от них информации; отдел по борьбе с "носителями чуждой идеологии" (с инакомыслящими), пресечение их деятельности, ущемление их социально-бытового статуса и устранение, если понадобится, а также борьба с любыми проявлениями "враждебной деятельности"; отдел "действия"; отдел "связи"; информационная секция; секция контактов; секция Работы с доставленными в КГБ людьми, т.д.

Всего в "послереформенном" КГБ должно сосредоточиться одиннадцать жандармских функций ("отделов").

Установленная на АТС и в КГБ аппаратура позволит подслушивать несколько тысяч телефонных разговоров одновременно, причём, запись разговора на магнитофонную пленку (или другие носители) должна включаться автоматически, а, кроме того, включение на запись может срабатывать лишь тогда, когда на подслушиваемый номер (телефон) позвонили с какого-то определенного номера.

С некоторого времени подавляющее большинство телефонных аппаратов, изготовляемых (или импортируемых) в СССР, США, Германии (в ГДР и ФРГ) и Англии, по стандарту делаются таким образом, чтобы и после того, как трубка кладётся на рычажок, микрофон всё равно не отключался - и, следовательно, квартира прослушивается 24 часа в сутки.

В ближайшие пять лет планируется разработать такие телефонные аппараты, которые не надо будет подключать дома, а можно будет носить с собой. В них будут встроены антенны, принимающие сигнал, и власти смогут следить за владельцем такого телефонного аппарата и подслушивать его разговоры повсюду, где бы он ни находился. С помощью специальных датчиков будут отслеживаться все передвижения всех владельцев таких вот мобильных телефонов.

Поэтому в Америке, Германии, Англии и СССР власти стараются пристрастить своих граждан к разговорам по телефону, как к наркотикам, чтобы вся социальная жизнь (всё общение между людьми) проходила в большей степени по телефону, а не в прямом общении.

После введения в строй новых телефонных станций станет возможным довести стандарт для таких провинциальных городов, как Бобруйск, по числу одновременно подслушиваемых телефонных разговоров (а после окончания сооружения нового здания КГБ в Бобруйске - и обрабатывать эти разговоры сразу же) до тридцати тысяч одновременно.

Если не произойдёт никаких непредвиденных событий (если Империя не рухнет), то уже через 5-8 лет планируется в области жандармского сыска и слежки перейти на компьютерные технологии.

Среди высших чинов КГБ циркулирует информация, что в Лондоне разрабатывается модель общества, основой которого должна стать специальная карта с микросхемой внутри.

Размером такая карта будет примерно в два раза больше, чем студенческий билет (где-то наполовину меньше паспорта), и толщиной примерно в 3-4 миллиметра. На какой-нибудь магнитный носитель внутри неё запишут все основные сведения о владельце карты (вес, рост, цвет глаз, другие приметы, возраст, и т.д., с отпечатками пальцев включительно), а также его фотографию и группу крови. Вероятно, туда же будет "сброшена" трудовая биография и история болезни.

Карта станет паспортом, водительским удостоверением, студенческим и профсоюзным билетом, библиотечной карточкой и карточкой пациента, удостоверением (правом) предъявителя на счёт в банке, месячным проездным билетом на все виды транспорта, железнодорожным и авиабилетом, билетом на такси, в кино и в театр, пропуском для предъявления на проходной предприятия, "жетоном" (вместо двушки) в телефон-автомат, и вообще всем, чем угодно. В карту будут вмонтированы специальные датчики, которые позволят властям отслеживать и фиксировать все передвижения каждого человека - помимо того, что индивидуальный номер итак покажет, на какой станции метро, на какой остановке автобуса или трамвая в данное время данного числа данного месяца сел, и на какой вышел.

Когда электронные технологии совершат ещё один качественный скачок, в карту вмонтируют ещё и постоянно действующий магнитофон и микро-кинокамеру.

Без этой "индивидуальной карты" запрещено будет выходить из дому, и даже в собственном жилище запрещено будет с ней расставаться. А в ещё более отдалённом будущем такой "паспорт", только видоизменённый - по форме и функционально - станут хирургическим путём внедрять в тело каждого человека.

По замыслу лондонских "реформаторов", универсальная карта должна вставляться и в разрабатываемые сегодня будущие мобильные телефоны; иначе телефон не заработает.

Таким образом, на каждого человека у властей будет иметься файл, где станут храниться все его разговоры (за всю жизнь!), все его действия (за всю жизнь!), все его передвижения, все контакты, всё, что вышло из-под его пера или из печатающего устройства. Это обеспечит им такое вмешательство в личную жизнь каждого существа нашего рода, какого не могло быть ни при одном самом свирепом тиране.

К тому времени власти повсюду установят комендантский час. Во всех странах Европы и в Северной Америке и в Австралии с Новой Зеландией. Сначала объявят, что доступ в парки, на площади, и в другие общественные места с 20.00 до 8.00 (к примеру) закрыт, и вывесят соответствующие объявления. Если кто-то задержится в парке, скажем, после полуночи, полиция будет арестовывать и (или) штрафовать. Потом запретят детям до (скажем) 16 лет выходить из дому после наступления темноты, а ещё позже поднимут возрастной ценз до 18 лет, потом до 20, и т.д., пока всё население не заставят сидеть дома после наступления темноты.

Навязав универсальную "персональную карту", используя электронные технологии и отменив все права и свободы, власти получат чудовищные, никогда в истории Человечества не существовавшие рычаги слежки, контроля и подавления. Ни один самый бесправный раб рабовладельческой эпохи не мог быть настолько бесправным, как станем мы с наступлением эпохи этого глобального электронного тоталитаризма.

Универсальная карта обеспечит и универсальное наказание, так что не потребуется концлагерей и тюрем, а власти будут озабочены исключительно тем, чтобы наладить более чёткое выполнение и подчинение, потому что критика и неповиновение, демонстрации, манифестации, и прочее: навсегда уйдут в небытие.

Высказал или сделал что-то не поощряемое, позволил себе пикнуть: и твоя "персональная карта" не пустит тебя в автобус, хотя ты и оплатил за месяц вперёд. На заправке тебе не зальют бензин в бензобак, потому что "карта не даст". На приём к врачу не попадёшь, потому что карта "забудет" номер твоей социально-медицинской программы. "Скорая помощь" к тебе не прибудет, потому что для неё тебя нет. В телефоне-автомате не сможешь позвонить. И в свой собственный дом, в свой собственный подъезд и в свою квартиру не попадёшь: потому что карта "забудет" все коды.

На всех столбах во всех городах, в метро, в автобусах и в другом общественном транспорте, в больницах, школах, даже в общественных туалетах для усиления контроля власти разместят миниатюрные кинокамеры. Каждая минута, каждая секунда жизни каждого человека будет отслеживаться. Никакой личной жизни, никакой конфиденциальности, никакого права на сокровенное ни у кого не останется, даже у самих властей. Такого не могли себе представить даже Орвелл и автор "Фаренгейта", которые уже тогда предчувствовали, что главным чудовищным монстром уничтожения в людях человеческой сущности станет вовсе не советская империя, но Англия.

Разумеется, "новый мировой порядок" будет распространён и на СССР.

Мне стали известны фамилии следующих ведущих сотрудников бобруйского КГБ, возглавляющих условно называемые мной "отделами" по-новому систематизированные жандармские функции: Семененко Александр - отдел надзора за молодёжью; Ермолицкий - "Общий" отдел и секция "контакта"; Пименов - зав.кадрами внештатных сотрудников и частично отдел "действия"; Лёня (фамилия пока неизвестна; скорей всего - Леонид Яковлевич) - надзор за культурой; Карпинский - отдел борьбы с проявлениями чуждого образа жизни и частично отдел "связи"; Чайка Евгений - бывший сотрудник КГБ, исключённый за злоупотребление спиртными напитками (в настоящее время "зафрахтован" могилёвским КГБ, чтобы стучать на сотрудников бобруйского); Шилов (В?) - отдел "действия", надзор за партийными работниками; Болбас Натан Яковлевич -хозяйственные дела КГБ, отдел "действия"; Артемьев Юрий Викторович - начальник КГБ (имеются сведения, что его подлинная фамилия - Артёмов, хотя под фамилией Артемьев его знают сотрудники КГБ и работники горкома партии и горисполкома); Панкратов Юрий Иванович - "вспомогательный" отдел; Лурье Семён Абрамович - провокации, диверсии, слежка.

О других сотрудниках КГБ в Бобруйске уже говорилось или будет говориться на страницах моего дневника.

Ещё выше, над ними, стоят Волин Аркадий Михайлович, генерал КГБ; Левин Абрам Израилевич, генерал КГБ; Пётр Абрамович Шульман (он же -Александр Иванович Шелепов (или Пётр Архипович Шелегов); Семён Самуилович Шендерович; и Шухман Ефим Абрамович.

Всего в Бобруйском КГБ на сегодняшний день не более 18-ти (от силы 22) основных сотрудников.

Все остальные, работающие там люди, выполняют функции вспомогательные, второстепенные.

Всего персонал КГБ насчитывает не более 30-35 человек.

Планирующиеся и уже проводимые реформы должны коснуться и милиции, которой будут переданы некоторые жандармские функции, что распределят между двенадцатью условными отделами.

Жандармские функции берут на себя следующие отделы: паспортный, АВИР, ОБХСС, ГАИ, отдел по делам несовершеннолетних, следственный отдел, отдел уголовного розыска, медвытрезвитель, отдел профилактической инспекции, отдел патрульной службы, один неизвестный мне отдел, и, наконец, двенадцатый - отдел по кадрам, возглавляемый сотрудником КГБ (это особый отдел самого КГБ в милиции, призванный следить за сотрудниками МВД, контролировать их действия и следить за их моральной и идеологической "чистотой").

Возможно, одним из отделов можно считать группы сотрудников милиции, организованные для борьбы с наркоманией и алкоголизмом, по учёту проституции "борьбе" с ней.

Многих владельцев частных машин милиция обяжет вместо того, чтобы выходить на дружину, патрулировать улицы на собственных автомобилях, а за бензин потом им оплатят. Такая мера держится в секрете. Кроме того, в распоряжении милиции машины самых разных марок с маркировками как государственных учреждений, так и с номерами того типа, что обычно даются частному транспорту.

Только малая часть машин, принадлежащих милиции, снабжена номерами, которые характеризуют машины МВД, и буквы которых в Могилевской области, в Бобруйске - МГК, где последняя буква "К" указывает на принадлежность к транспорту горисполкома: в основном, милиции.

Номера остальных машин, переданных в собственность милиции, могут быть и .......-......МГМ, например, и А...-....МГ, и так далее.

Кроме того, сотрудники милиции - при изъявлении желания купить автомобиль - получают его вне очереди.

Мне давно уже известно, что планировалась реконструкция старого здания бобруйского КГБ и пристройка к нему ещё одного, нового: здания, под которым также будет сооружена подземная часть в полтора этажа, а в одном месте шахта неизвестною мне назначения.

В новом здании должна будет также разместиться новейшая подслушивающая и другая электронная аппаратура, компьютерный центр и центр обработки информации.

Мне также известно об особом статусе Бобруйского КГБ, которое почти полностью подчиняется непосредственно Москве. КГБ такого значения находятся в Витебске, Минске, Гомеле, в Бресте - из крупнейших городов Белоруссии, и вот в Бобруйске.

Реформа всей структуры МВД в отношении КГБ выразилась также и в том, что в Минске и Гомеле, а также в Бобруйске из состава КГБ были удалены некоторые его члены, само КГБ, как уже писалась выше, в Бобруйске будет расширено, а в других городах крупнейшие КГБ развиты, а в помощь некоторым другим будут выделены более мощные технические средства. Для контроля деятельности КГБ и милиции, особенно такого отдела милиции, как следственный и отдела уголовного розыска, был создан новосформированный орган: ГПУ - как при Сталине, - расшифровывающийся, как и сталинское ГПУ, как "Главное Политическое Управление".

Этот орган остаётся как бы безвестным, о его формировании не было объявлено официально, и будет ли объявлено об этом в скором времени - неведомо.

Интересно, что, кроме КГБ, милиции и контрразведки, существует ещё две засекреченные спецслужбы, о которых даже сотрудникам остальных спецслужб мало что известно.

Одна из таких служб попутно с другими своими функциями занимается некоторым контролем над деятельностью КГБ, а другая - надзором за командным составом вооружённых сил и за высшим командным составом вооружённых сил, и за деятельностью особых отделов армии.

Мне стало известно, какую большую роль играют в государственной политике руководители различных московских институтов политики, идеологии, ведущие политические обозреватели ТАСС, которые, казалось бы, никакого участия в правительстве не принимают.

Например, Замятин, который ведает отделом информации иностранных журналистов о деятельности правительства при ЦК, непосредственно влияет на государственную внешнюю политику, играя в проведении таковой заметную роль, в видные комментаторы телевидения и ТАСС являются советниками правительства по вопросам проведения в жизнь политики по отношению к той либо иной стране.

Я узнал о том, что люди, являющиеся доносчиками, информаторами секретных служб, не всегда знают, на кого они работают.

Например, практически у каждого человека есть друг. Этот друг сделал ему много хорошего, помог в чём-то, от чего-то его спас или избавил. Незаметно для себя данный человек попадает в зависимость от своего друга; которым его действия во многом определяются. И вот, осторожно и ненавязчиво, друг просит оказать ему мелочные, вроде бы, услуги: просит позвонить по такому-то телефону в такое-то время - выяснить, будет ли кто там дома, потом однажды звонит ему по телефону - и просит подойти к окну, посмотреть, не пройдёт ли мимо его дома (к примеру) человек в ондатровой шапке, в очках и с красным дипломатом, в шубе; или, например, просит зайти в такой-то дом, в такую-то квартиру, спросить такого-то человека, а, если того не будет, спросить, когда он появится, а, если т о т человек будет, передать ему то-то и то-то, а то и выведать у кого-либо из их общих знакомых те либо иные сведения (например, когда этот их общий знакомый поедет в отпуск, и так далее).

Но в один прекрасный день данный индивидуум может отказаться выполнить какое-то поручение своего друга. Тогда этот его друг либо промолчит сначала, а потом сделает выпад, либо сразу же, если для этого подходящая ситуация, начнёт, с одной стороны, угрожать, а, с другой стороны, обещать что-то за услугу.

Зависимость может дойти до той или иной степени, а разрыв этой дружбы может окончиться увольнением с престижной работы, куда информатор-поневоле много лет стремился, а его друг помог ему туда устроится, а вот если он окажет "небольшую услугу", то, наоборот, его переведут в ещё более престижный отдел; или такой "друг" обещал устроить консультацию "по блату" серьёзно больной дочери или сыну - у известного профессора (к которому "невозможно" пробиться); у них могут быть те или иные совместные предприятия, выход из которых "друга" - настоящая катастрофа...

В конце концов информатор даёт себя уговорить.

Достаточно оказать ту или иную услугу, и в дальнейшем за каждую такую услугу информатор получает в завуалированной форме то либо иное вознаграждение.

И каждый такой тип наверняка старается не задумываться - и не задумывается, откуда у его приятеля такие значительные суммы денег, такая возможность устроить его на хорошо оплачиваемую и не пыльную работу, откуда, откуда, откуда...

Информатор принимает это всё как должное, и не задаётся вопросом, а
нужно ли это (и ответные услуги, которые ему самому приходится оказывать "другу") кому-то ещё, помимо его приятеля, а если нужно, то кому и зачем?

Вот так и созревает злостный стукач, и формально он вроде и не работает на органы, и не имеет к ним прямого отношения, но зато его деятельность имеет отношение к органам, и за свои поступки он с нравственной точки зрения полностью отвечает.

Однако, его имя уже фигурирует в списках информаторов, и в один прекрасный день исчадья ада могут открыться ему - и предстать перед ним в их подлинном облике, окончательно купив его душу.

Мне стало известно о иных мероприятиях, разрабатывающихся правительством в рамках подготовки "глобального тоталитаризма" и содержащихся в строжайшем секрете.

Так, большое значение стало придаваться увеличению численности производственных партийных организаций, созданию атмосферы круговой слежки, надзора и круговой поруки в отношении "выполнения и перевыполнения плана", в отношении принятия и одобрения партийных решений.

На проводившемся втайне пленуме ЦК в середине 1983 года были рассмотрены вопросы функционирования первичных партийных организаций, их задач и дальнейшего усиления их роли на производстве, а также был рассмотрен вопрос о перестройке всей системы образования, и принят был конкретный план такой перестройки.

Было уделено значительное внимание методам "бригадного подряда" и дальнейшему его укоренению на производстве.

Смысл партийной политики на производстве заключался в тактике расчленения большого коллектива предприятия на небольшие ячейки, во главе каждой из которых должны стоять два-три коммуниста, комсомольца, или даже беспартийных, направляющие её деятельность. Коллектив цеха или линии, или строительного управления (и т.п) разделяется на бригадной основе.

Было заострено внимание на том, чтобы во главе бригад не было беспартийных, чтобы бригадирами, прорабами, мастерами, инженерами были только члены ВЛКСМ или КПСС, или кандидаты в члены КПСС. Вместе с тем, говорилось о том, что могут настать "новые времена", и что поэтому нецелесообразно, чтобы все "доверенные лица" становились членами КПСС (то есть не в качестве коммунистов они тогда лучше помогут власти сохранить свою власть).

Каждая бригада должна разделяться на звено, во главе которого, опять-таки, желательно поставить члена КПСС. Причём, именно теперь был сделан особый акцент на том, что такое расчленение коллектива, такая чёткая структура должны вводиться на любом производстве во что бы то ни стало.

Таким образом, был сделан пока ещё не очень уверенный шаг в сторону придания структуре производственных коллективов отношений и структуры типа армейской, где отдельные ячейки её можно сравнить с подразделениями, взводами, ротами, полками, а стоящих во главе каждой ячейки коммунистов - с командирами.

Тот же процесс запланирован и для западноевропейских государств, Великобритании, США и Канады.

Но для повсеместного введения такой структуры придётся намного увеличить численность коммунистов, что вызовет новые проблемы. Несомненно, придётся раздувать численность привилегированных социальных слоёв, будут это члены КПСС, сотрудники раздутых штатов КГБ и милиции, охранных организаций, или что-то иное.

Во всяком случае, факты истории свидетельствуют о том, что раздувание той социальной прослойки, которая имеет особый статус - ускоряло агонию государства, а, с другой стороны само, в свою очередь, происходило на стадии загнивания и разложения.

То же самое можно сказать и об аракчеевщине - что она никогда не приносила никаких удовлетворительных результатов.

Если на первых порах эти методы, возможно, и приведут к каким-либо действенным результатам, если и возрастёт на какой-то процент производительность труда, а также если даже настроения недовольства будут временно подавлены, всё равно через очень короткое время производительность труда начнёт резко падать, причём гораздо более быстрыми темпами, чем до начала проведения такой политики на производстве, а производство начнёт разваливаться.

Без сомнения, такой метод будет способствовать скорейшему расслоению народа, приведёт к более интенсивному классовому разграничению, к образованию двух враждебных и антагонистических по самой своей природе лагерей.

На самом дне общества - подневольный труд, который никогда не может быть производительным. Труд крепостного и раба не сможет никогда стать альтернативой труду свободного нанимателя - это доказано всем ходом историческою процесса.

Но дело не только в производительности. Допустим, при дальнейшей механизации и роботизации производственных процессов необходимость "работать" вообще отпала, и вопрос производительности человеческого труда (когда есть "труд" роботов) снят с повестки дня. Что дальше?

А то, что устойчивая структура общества, его организация - в качестве своего стержня предполагает организованный труд. Не станет работы: людям вообще не о чём станет говорит, кроме секса. А "полезный труд" как суррогат "осмысленности" распределения власти и благ? Если "производительный труд" кончится, тогда власти придумают его, или заменят его принудительным потреблением, введя "должности" и "ранги" потребителей ("почётный потребитель", "заслуженный потребитель", "главный потребитель", "сиятельный потребитель"). Именно "полезный труд" придаёт игре борьбы за распределение власти и благ видимость "игры по правилам".

Если общество близко подойдёт к "отмене" необходимости производительного человеческого труда, тогда огромные массы народа окажутся на социальном пособии, а ещё более огромные: на низкооплачиваемых работах, и тоже смогут сводить концы с концами лишь при условии получения значительной государственной помощи. Таким образом, народ попадёт в такую зависимость от властей, под пресс такой тирании государства, какой не было даже при самых страшных тиранах.

Будет образована огромная армия охранников, охранных организаций, агентств, которая станет наиболее влиятельным после верхушки и привилегированным социальным слоем. Этот полностью паразитический класс станет самым чудовищным и безжалостным кровопийцей.

Если вернутся к производительности, то подневольный труд, конечно, уступает по эффективности труду свободных людей. И опять дело не только в производительности, но и в том, что рабский труд разлагает общество и накапливает в нём целую массу "раковых опухолей".

И, тем не менее, на определённом историческом этапе рабство, подневольный труд время от времени начинает казаться более высокой ступенью организации общества, чем, к примеру, общинность и примитивный родовой "коммунизм".

Как только группа агрессивных властолюбцев и стяжателей чувствует, что у неё есть шанс поработить "бесхозные" человеческие массы, она это делает, под видом ли насаждения христианства и подавления язычества, или под видом насаждения "идеального", "справедливого" общества, или под предлогом "происков врагов", "внешней угрозы", необходимости "усиления мер безопасности", "угрозы терроризма", "разгула преступности", и т.д. Под любым предлогом они отнимают у людей их права, и начинается беспросветная эпоха рабства.

Вопрос даже и не только в том, какой труд производительней: дело именно в организации общества, которое может быть организовано как вокруг принудительного (рабского) труда, так и вокруг формально "свободного" труда. Пока производительность труда ещё хоть что-то значит, это лекарство от скорейшего наступления того, что описано выше. Но тут есть и обратная сторона. Пока сохраняется полярный мир, с его двумя антагонистическими системами и военными блоками, это будет "работать". Но как только возникнет однополярный мир, дешёвые товары из стран "третьего мира" начнут вытеснять отечественные, капиталы станут убегать за границу, в страны с рабским полудармовым трудом несчастных невольников, и полностью наступит эпоха неофеодализма.

Пока же, в условиях нашей европейской цивилизации (падение которой не за горами), уже до самом её конца труд свободного нанимателя всегда будет оставаться приоритетным. Но в Кремле и на Темзе вынашивают новые планы, которые принесут человечеству такое, что сегодня трудно вообразить...

Для простых людей, для меня, для любого другого обыкновенного гражданина новая жандармская и новая производственная политика означает дальнейшее сгущение туч над головой, дальнейшее закрепощение человека и подмену решения коренных проблем, толкающих общество к неминуемому краху - ужесточением режима, закручиванием гаек, дальнейшим ухудшением жизни и чудовищным давлением государства.

Подобное же ужесточение курса, проглядывает в готовящейся реформе системы образования, которая планируется в нескольких направлениях.

Прежде всего, образование должно будет впредь иметь в основном утилитарное, прикладное значение. Его роль в общем воспитании человека, в подготовке восприятия и осознания человеком основных ценностей, общих истин и принципов будет снижена, ампутированная скальпелем готовящейся реформы.

Властям нужны послушные, исполнительные работники, и, чем меньше они будут думать, тем лучше.

На Западе раньше перешли к этой реформе, и там она уже на стадии завершения; там гуманитарные и культурные знания и ценности уже напрочь выхолощены из системы образования.

Предполагается ликвидировать школы-десятилетки, а упор сделать на те знания, на приобретение тех навыков, которые могут пригодиться где-нибудь на производстве, в работе на станке, на поточной линии, в мастерской. Тщательное изучение литературы, даже сверхпатриотической и пронизанной пропагандой, не воспитает послушных и исполнительных слуг.

Десятилетки будут заменяться школами с определенной профриентащей, например восьмилетними школами, в которых будут предметы по слесарному делу, и эти предметы будут считаться основными.

С самых первых классов в таких школах дети каждый день будут отрабатывать по несколько часов на производстве.

Для этого, видимо, будет отменён запрет на детский труд, в связи с чем будут приниматься новые законы, а в последних классах такой школы практически дети вообще будут уже в основном работать на производстве, а школьные занятия будут чем-то второстепенным, даже необязательным в этих классах.

Основной упор будет сделан на профориентацию, а бесплатный детский труд будет укореняться как один из элементов изменяемой в новом направлении структуры общества.

Итак, будут восьмилетние школы строителей, плотников, механизаторов, вязальщиц, швей-мотористок, шоферов, плиточников, и так далее.

Всё это будет отдавать духом средневековья с его цехами, с его узноспециалистичесной косностью, с его схоластикой и разгулом иезуитизма.

Народ по этому страшному плану будет всё более оглупляться, будет становиться всё более тёмным, невежественным, будет насаждаться искусственно необразованность и некультурность простых людей, которых будут обучать только одному делу: гнуть спину, будут обучать послушно работать, в поте лица добывая себе кусок хлеба.

И в то же самое время будут существовать школы-десятилетки, как будто ничего не произошло, как будто ничего не изменилось, как будто всё осталось на своих местах и продолжается так же, как и было до этого.

Но что это будут за школы!

А будут это школы с музыкальным уклоном, где упор будет делаться на подготовку высококвалифицированных и широко образованных музыкантов, школы с математическим уклоном, где будут проходить дифференциальное исчисление будущие светила науки, физкультурные школы-интернаты, готовящие будущих рекордсменов, школы с уклоном к обучению иностранным языкам, где все предметы будут преподаваться на английском либо на французском, либо на китайском, или на каком-нибудь другом языке, в которых будут учиться будущие сотрудники посольств, дипломаты, будущие чиновники Министерства Иностранных дел, работники внешторга, будущие переводчики, лингвисты, профессора университетов, и т.д.; школы с экономическим, руководительским, юридическим, политическим, литературно-историческим профилем, где будут учиться будущие руководители предприятий, партийные бонзы, будущие известные писатели и историки. И т.д.

В школах первого типа будут гнуть спину на производственных работах дочери и сыновья тех, кто трудится в цехах, в шахтах, на строительных площадках, кем понукают и кого эксплуатируют; в школах второго типа будут учиться дети тех, кто управляет производствами, учреждениями, кто сидит в конторах, кто понукает.

Да и как может быть иначе?

Ведь разве можно попасть в "английскую" школу без блата? Да никогда в жизни! Для этого надо иметь связи, для этого надо быть лично знакомым с разными Василиями Петровичами, Константинами Иванычами, и так далее, для надо иметь вес в обществе. А откуда такие связи, откуда вес в обществе у простого труженика, у простого рабочего?

Так вскоре будет заложен новый камень в усиление и укрепление потомственной аристократии, сословного деления, новый камень в такое общественное здание, в котором произойдёт дальнейшее и более интенсивное расслоение общества, его более резкие разграничение.

Другой, новый аспект реформы системы образования планируется с целью прекратить феминизацию школы, укрепить в ней позицию педагогов-мужчин, увеличить численность преподавателей мужского пола. Кое-кто видит в феминизации школы вызов своим принципам своим идеологическим установкам; наверху считают, что руководителями должны быть мужчины, что воспитателем должен быть мужчина, так как мужчина, по их мнению, более строг и требователен, более принципиален.

Разве мы увидим председателем горисполкома женщину? А директором завода? Если где-то такое и существует, то на это мы смотрим как на исключение, как на чудо.

Что же касается образования, то это, по мнению кое-кого, слишком важное звено, чтобы тут допустить матриархат ("засилье женщин"). Но почему же в современной советской школе педагоги-женщины вытеснили учителей-мужчин? Да по той простой причине, что оплата труда учителей в школе достаточно низкая, одна из самых низких. А труд учителя каторжный, тем более, что до сих пор в школе в этой стране по тридцять-тридцать-пять учеников в классе, а дети теперешние всё больше склонны издеваться и над учителем, и друг над другом, всё труднее поддерживать дисциплину на уроках, заставлять учеников выполнять учебные требования.

Мужчина, глава семьи, не может согласиться на такую почти нищенскую зарплату, при которой труд его тяжёл, а времени работа в школе отнимает больше, чем другая работа, да и ответственность велика. Вот и не идут молодые мужчины в школу. А женщина в силу женской психологии согласна на такую работу; социальные установки ей позволяют согласиться на неё.

Повысить зарплату учителям сверху не желают, тем более, что оборонный бюджет пожирает львиную часть государственных средств, в том числе и тех, которые могли были быть выделены на образование.

Поэтому и хотят решить эту проблему другими путями.

В числе одной из мер предполагается облегчить парням поступление в педагогические училища и институты, предоставить им для поступления ещё большие привилегии по сравнению с девушками.

Освобождение от прохождения воинской службы, льготы для тех педагогов, которые преподают в сельской местности, прием абитуриентов мужского пола в педагогические вузы в первую очередь: вот далеко не полный арсенал средств, которыми пытаются привлечь мужчин к преподавательской деятельности в школе.

Одновременно с этим планируется часть тех средств, которые будут зарабатывать учащиеся при ежедневной работе на производстве в рамках урезанной, профориентированой, реконструированной системы образования, выделять на прибавку к жалованью учителей, таким образом увеличив их зарплату.

А вообще планируется привлекать на работу в школу как можно больше военнослужащих: отставников, сверхсрочников, и так далее (при устройстве на работу в школу их трудоустраивать в первую очередь). Сам процесс обучения планируется сделать
военизированным, уделяя гораздо больше внимания военным занятиям, а, с другой стороны, приблизить дисциплину в школах к армейской.

В дальнейшем планируется изменить и административную структуру школ: оплачиваемые директор и завуч останутся только в крупнейших школах; остальные будут подчиняться административно одному центру; а, с другой стороны, профориентированные школы будут подчиняться не только ГОРОНО или РОНО, но непосредственно предприятию, за которым данная школа будет закреплена, а на предприятии для этой цели будет организован специальный отдел, который будет ведать делами двух-трёх-четырёх школ, вверенных ему.

Это касается, естественно, крупнейших предприятий.

Все эти чудовищные меры не просто предложения и не предположения; они уже обсуждены и приняты как программа действий, не оставляя никаких надежд и в этой области.

В дальнейшем подвергнется изменению также система высшего образования.

Вот что мне стало известно о планируемой перестройке системы образования.

Что же касается системы промышленно-хозяйственного функционирования государства, сельского хозяйства, партийной иерархии и структуры управленческих органов, то тут в ближайшее время не ожидается никаких крупных изменений; тут руководство не нашло в себе смелости пойти на существенные реформы, а это значит, что все проблемы останутся в дальнейшем, просто тяжесть нерешённых задач и трудности, вытекающие из их неразрешённости, будут вышеизложенными мерами переложены на плечи простого народа.

Мне стал известен и целый ряд иных сведений, которые считаются сведениями секретного порядка.

Задумавшись над тем, кому всё это надо, я пришёл к - на первый взгляд - парадоксальным выводам. Я понял, что всё это нужно и выгодно евреям. Точнее: так называемому мировому еврейству.

Какая "ртуть", какое "топливо" объединяет все проекты глобального тоталитаризма? Евреи и еврейские интересы. У кого именно в Лондоне находится главная штаб-квартира? У Ротшильдов, у "мирового еврейства". Откуда начиналось "еврейское" государство Израиль 1948 года? Из Лондона, с Темзы. Чья "бывшая" (а на самом деле: и настоящая) колония Соединённые Штаты, самое объевреенное государство в мире? Колония Лондона (Англии: Великобритании). Откуда начнётся "новый мировой порядок"? С АНГЛО-язычных государств. Что может настолько тесно связывать СССР с делами и реформами Лондона? То, что революция в России, большевизм, создание советской власти и СССР: дело рук евреев.

Бобруйск, где каждый третий-четвёртый имеет родственников в Израиле - одно из немногих мест во всём громадном СССР-е, где можно узнать об Израиле такие подробности, которых не узнаешь больше нигде. Ни в одной библиотеке в нашей стране невозможно отыскать книг, где было бы написано хоть что-то объективное о "еврейском государстве". А тут, в Бобруйске, циркулирует масса полезных сведений и слухов об Израиле. И вот, разговаривая с теми, кто получает письма из "еврейской страны", я понял, что все задуманные к осуществлению реформы в СССР и в англоязычных государствах повторяют и насаждают израильскую модель.

В каком ещё другом "государстве" вся жизнь снизу до верху тотально военизирована? Где ещё все социальные связи, кумовство, блат и связи держатся на армейских отношениях? Где ещё армия занимает такое огромное место в жизни государства, что аракчеевщина "отдыхает"?

Где образование ещё больше заидеологизировано, чем в СССР времён Сталина? Где расизм и социальный расизм, где расовая и социальная сегрегация пережили времена "Хижины дяди Тома"?

Где ещё в мире на каждом углу, на входе в каждое учреждение и даже в каждый сарай, в школу, в университет, на вокзал - куда угодно - удостоверяют вашу личность? Где ещё "проверка документов" пронизала всю жизнь, весь социум, всю иерархическую социальную пирамиду снизу доверху? Где ещё "неприкосновенности личной жизни" не существует до такой степени?

Где ещё иммигранты составляют чуть ли не 99% от всей популяции, и при этом издевательство над вновь прибывшими, чудовищная эксплуатация и бесправие в тысячу раз хуже дедовщины в советской армии? Где ещё иммигранты 10-15 лет своей жизни: настоящие рабы свирепых и кровожадных израильских рабовладельцев-кабланов?

Где ещё школы и даже университеты достигли такой степени расовой и социальной сегрегации? Где ещё "профориентация" (то есть принадлежность к той или иной социальной нише) даётся с пелёнок?

И вот, всё, что ни возьмёшь, какую планируемую реформу в Германии, Англии, или СССР ни рассмотришь: везде это прямой отпечаток того, что выведено, как из пробирки, на "южном испытательном полигоне", то есть в "еврейском государстве" Израиль.

Примерно с 1970-го года каждый закон, каждая политическая тенденция, каждый международный конфликт это - либо калька с израильских законов, привычек, традиций и реалий, либо отражение с каждым днём слабеющего сопротивления им.

Именно сейчас, в наших 1980-х, закладываются основы будущей мировой еврейской империи, чудовищной еврейской тирании, по сравнению с которой все тираны прошлого выглядят, как мягкие плюшевые игрушки.




(КНИГА ВТОРАЯ, ЧАСТЬ ВТОРАЯ)


ГЛАВА ВТОРАЯ
Конец зимы - весна 1983 (продолжение)

В личной моей жизни тем временен всё оставалась по-прежнему.

Конфликтная ситуация в рамках сотрудничества со Стёпиной группой, неразрешённость моих отношении с Аллой, а скорее всего их катастрофа, которая всё ближе и ближе надвигалась, болезнь брата, Дамокловым мечом постоянно висящая над нашей семьёй...

Однако, самоослеплённость и азарт той игры, которую я вёл, не давали мне остановиться и оглянуться, и увидеть, что я обречен.

Любовь к Алле и борьба, которую я вёл за неё, пожирали все мои силы, а изнурительный труд, фантастический объём работы, который я умудрялся ежедневно производить ("графомания"), отдаляли от меня чувство опасности, создавали в моей душе нечто вроде примеси эйфории, которая мешала мне трезво оценить ситуацию и принять решение скорей бежать от Стёпы с Женей, бежать из Мышковичей и спасать свой тонущий корабль.

В это время в отношениях с Аллой снова наступил разрыв.

Благодаря Стёпе, который доступно объяснил мне, как быстро и эффективно чуть "подкачать" мышцы, я теперь всех ребят из Аллиной компании моментально ложил на руки, и никто больше не хотел со мной тягаться. Я фатально выигрывал у них в шахматы, сыпал анекдотами, исполнял самые популярные песни из нашего ресторанного репертуара, за которые нам "отстёгивали" больше всего парнаса (пел и аккомпанировал себе на фортепиано), играл свои собственные песни - из тех, что, я знал, произведут на них впечатление, - показывал им лучшие видеофильмы из своей коллекции, которые приберегал "на чёрный день" только для Аллы, рассказывал о своих подвигах в Мышковичах и о колоритных типах из бобруйских и минских ресторанов: и ничего мне не помогло, не исправило ситуации, не вернуло прежней близости.

И даже то, что Алла по-прежнему приходила ко мне, не пропуская ни одного дня, за исключением пятницы, субботы и воскресенья, когда я играл в Мышковичах, уже не только не утешало меня, но причиняло теперь уже невыносимую боль. Какая-то преграда затвердевала между мной и Аллой, как омертвевший участок кожи, и мне казалось, что в моём присутствии она есть для всех, но только не для меня. Мне казалось, что она по-другому, более благосклонно, улыбается Валику, Игорю и Сергею, что она совершенно по-иному говорит с подругами, и что только для меня она закрыта, как раковина. Эта, всё увеличивавшаяся пропасть между нами, и всё более редкие соития - изматывали меня, как невыносимая боль смертельного больного, и я уже (не желая себе в том признаться) в далёких тайниках души желал разрыва как избавления, как смерти обречённый больной.

Наконец, наступила неделя, когда мои интимные отношения с Аллой вообще прекратились, а непонятный мне и непреодолимый психологический барьер между нами затвердел, превратившись в крепостную стену. И я заметил, что в поведении Аллы, и даже в её отношении к остальным: произошёл какой-то перелом, как будто с ней ежедневно работал психотерапевт, лепивший из неё другую личность.

Подробности того, что тогда произошло, постепенно стираются из моей памяти, а пять рукописных тетрадей, в которые я скрупулёзно вносил события тех дней день за днём, я так и не перепечатал в свой основной дневник; но помню, что был отвлечён другими грозными ударами судьбы, что бурные драматические события помешали мне воспринимать трагедию этой потери как "конец света", а, с другой стороны, уже столько было разрывов, что этот не мог явиться для меня обидней или страшней предыдущих.

В этот период в ресторане бывало очень много народу. Обычно по пятницам, субботам и воскресеньям ресторанный зал был "забит" и заказать места в Мышковичах было почти невозможно.

Сюда приезжала интересная публика, которая посещала ресторан обычно. В основном, тут, конечно, сложился постоянный контингент.

Во-первых, каждую субботу и воскресенье ресторан посещали три пары из Кировска, и среди них были: один парень-еврей лет тридцати двух со своей подругой (может быть, это была его жена); плотный, коренастый молодой человек атлетического телосложения и немного вульгарных манер; и высокий молодой человек интеллигентного вида - оба последних тоже с женщинами.

Все были одеты с иголочки. Парень-еврей носил чаще всего фирменные штруксы и дорогой американский свитер, а второй, плотный, джинсы "МОNTАNА", и яркий, цветной свитерок интересной расцветки, а длинный носил фирменный костюм.

Женщины их также были одеты шикарно. Они не казались вульгарными и не танцевали с другими, но как-то ломались и были деланно умерены - как уже объезженные, но всё ещё брыкающиеся дикие лошади.

Меня одолевало любопытство: те женщины, что приходили с этими тремя, были их жёнами или нет. Во всяком случае, неизменно появляться каждую субботу и воскресенье в ресторане со своими жёнами - довольно необычно, и может объясняться столь же необычной состоятельностью этих трёх и крепостью их компании, местными закономерностями их маленького коллектива.

Все трое приезжали каждый на своей машине, и эти тачки находились в прекрасном состоянии; это были дорогие модели, оснащённые дорогими "причендалами", такими, как стереомагнитофоны, импортные резиновые брызжевики на колёсах, фирменные фары и подголовники, фирменные пристежные ремни. Машины их были "упакованы" и свечами немецкого производства, и колёсами с шипами, и затейливой, богатой оплёткой руля, и чехлами на сидениях из натуральной кожи.

Другими постоянными посетителями ресторана были грузины. Это рабочие специальной дорожно-ремонтной бригады, которую "выписал" председатель колхоза Старовойтов из Грузии, завербовав их на длительный срок (там они зарабатывают по четыреста-пятьсот рублей в месяц, но зато работают на совесть, строят дороги прекрасного качества - и быстро).

Тогда, когда им нечего делать (когда дорожное покрытие ещё новое), они получают ежемесячно среднюю сумму своей обычной зарплаты, но расстаться с ними председатель колхоза не спешил и не хотел.

В "безработные" периоды им разрешалось даже уезжать, куда им угодно, хоть в Тбилиси, а также работать в любом другом месте, зарабатывать там дополнительно "длинные рубли", но с условием, что кто-то из них должен всегда оставаться в колхозе, а, если понадобится, то они должны в однодневный - двухдневный срок явиться.

Вот эти именно люди каждый вечер занимали в ресторане вечером целый стол, а, вернее, два-три сдвинутых вместе стола.

В течение вечера они обычно произносили тосты, шумно их встречали хором, что-то выкрикивая на своём языке, а вообще сидели спэнэй но и нешумно.

Некоторые из них были любителями посидеть в баре, который находится в смежном с рестораном помещении и в котором над стойкой барменши помещён всегда включённый цветной телевизор.

В баре грузины сидели либо по двое и с фанатизмом беседовали, забыв всё на свете, как будто кроме них ничего больше не существует либо находились в компании своих, русских друзей, с которыми они не менее темпераментно выпивали. Из них были трое, что любили поухаживать за женщинами и потанцевать, из этих троих двое были из Тбилиси.

У меня с грузинами были очень хорошие отношения, и деньги за исполнение той или иной песни по их заказу они часто передавали через меня.

Другой группой, образующей в ресторане обычно довольно обособленную компанию, были цыгане. Они валом валили каждую субботу-воскресенье в ресторан, приезжая, конечно же, все на своих машинах.

Ясно, что в ресторан в Мышковичи приезжали самые состоятельные и самые образованные цыгане, каждый в своём роде личность. Среди них были очень интересные люди, культурные и тактичные, были чрезвычайно обаятельные и мягкие, а также резкие и агрессивные.

Я разделил их на две категории. К первой я отнёс тех, что составляли чисто мужскую компанию. Они приезжали по двое - по трое, или по четверо, занимали один столик и сидели весь вечер, разговаривая и выпивая - обычно шампанское или вино (водку цыгане не пьют).

Вторая категория - это те, что приезжали со своими любовницами и редко с жёнами. Любовницы были, в основном, русские, и в таком кружке разговаривали по-русски.

Иметь русскую любовницу среди данного круга цыган считалось особым шиком. Тем более - красивую русскую любовницу. У Кости и Вани, ставших моими хорошими приятелями, о которых я напишу ниже, были очень красивые русские любовницы и очень хорошие машины. С цыганами у меня завязались очень тёплые приятельские отношения, и они меня не раз выручали, часто из самых скользких и трудных положений. Кстати, цыгане почти все, в принципе, знали, что я имею отношение к евреям, а ведь среди цыган большой процент людей, не очень доброжелательно относящихся к ним (к нам).

Цыгане и грузины часто объединялись, составляя большую и шумную компанию. В этой компании много тостов произносилось за дружбу между ними.

Следующей группой, объединяющей завсегдатаев мышковичского ресторана являются высокопоставленные лица города Бобруйска, регулярно посещающие ресторан и устраивающие здесь свои деловые обеды. Чаще, конечно, такие обеды устраивались в специальном банкетном зале, куда доступ всем, кроме двух постоянных, выбранных для обслуживания подобных мероприятий, официантов, был воспрещён.

В Мышковичи приезжали члены бюро райкома комсомола, секретари районных комитетов КПБ, работники районных прокуратур города, сотрудники МВД, следователи районных отделении милиции, члены ревизионных комиссий, руководители предприятий, работники так называемого народного контроля, работники отделав культуры, сотрудники райисполкома, отдельные группы работников треста столовых и ресторанов, и так далее.

Все эти люди не проявляли какой-либо скованности, вели себя довольно-таки развязно, и предавались развлечениям, как эпикурейцы.

Нередко кто-нибудь из такого сорта людей напивался, и другие побыстрей удаляли его собственными силами. Но, в основном сильно выпивших среди них бывало мало, тем более, что многие пили хоть и много, но особенно не пьянели.

Для нас, музыкантов, они часто представляли собой весьма беспокойную публику: требовали исполнения каких-либо песен, часто именно тех, которые мы не могли сыграть, а услышав вежливый отказ, начинали угрожать и требовать, грозились выгнать нас с работы из ресторана, и тому подобное.

Конечно, наиболее умные из них не вытворяли таких вот фокусов, но музыканты, как всегда это бывает, оказывались под пристальным вниманием почти каждого из них, являясь как бы громоотводом, и именно на музыкантах многие из них срывали своё раздражение, отчаяние от поражения, которое они потерпели в данный вечер - ведь на таких вот ужинах, на таких сборищах и решались судьбы многих из них, а выдвижение на более высокую должность в большой степени определялось ловкостью поведения на таких "мероприятиях".

Так что на музыкантах многие из них разряжали своё раздражение, напряжение, нетерпение и тревогу.

Мы привыкли - постепенно - к таким вот эксцессам, и не обращали на них потом особого внимания; вели себя спокойно перед лицом любых нападок на нас.

Я обратил внимание на одного колоритного и ещё довольно молодого человека с усами и худым лицом, по фамилии Лукашенко. Его, кажется, зовут Александр, но никто не называл его по имени. Я слышал краем уха, что он какой-то маленький начальник то ли в Минске, то ли в Кировске, но приезжал он именно из Кировска. Ещё я слышал, что в Минске у него есть высокая волосатая рука.

Кроме "отцов города", ресторан посещали также и знаменитости Бобруйска.

Это были ювелиры, о которых ходили слухи, что они ворочают миллионами, такие, как Борман (Боря Каган), Парадокс (Миша Голанд) или Наум Мопсик (все трое приятели моих детских лет, соседи и члены дворовой или примыкающей к нашей дворовой компании), известнейшие спортсмены, как, например, Чугунок, чемпион Европы, борец в средней весовой категории, таксисты, как, например, Саша по кличке Пушкин, самые мощные культуристы, такие, как Кисель, Печень, музыканты, как, например Гриша Красный; приезжали Ротань и Ольга Петрыкина, приезжал Гена Михайлов, приезжали разного рода "дельцы", фарцовщики, авантюристы.

Наконец, зал наполнялся раньше всего туристами: ведь Мышковичи как явление необычное привлекают к себе внимание всей страны и даже всего мира.

Колхоз "Рассвет" - показательный колхоз, колхоз-миллионер, где всё на высшем уровне, и является образцом советского сельского хозяйства, и тут всегда бывает много туристов как из многих городов СССР, так и из-за границы.

Очень важной статьёй посещаемости нашего ресторана являлось с определённого времени то, что ресторан совмещён с гостиницей, в которой всегда бывают места и в которой всегда могут остаться ночевать те, кто приезжает сюда на своих машинах. Здесь же есть и то, что по-английски называется паркинг, а изъясняясь русским языком - стоянка для автомобилей тех, кто останавливается в гостинице. За небольшую плату они могут оставить машины на этой стоянке на определённом месте, за сеткой ограждения и за воротами, которые запираются, под присмотром сторожа. Если за границей это нормальное явление, то у нас это определённо невидаль.

Во-первых, теперь они не должны были рисковать, и садиться за русь в нетрезвом состоянии, опасаясь наткнуться на ГАИ или совершить аварию, а во-вторых, каждый, кто приезжал с любовницей, получал нечто вроде меблированных комнат, где имел возможность переспать с ней.

Именно ради этого процентов тридцать посетителей ресторана и приезжали в Мышковичи, приезжали для того, чтобы в номерах гостиницы предаваться сладострастию.

Гостиница превратилась в публичный дом, и в ещё большей степени - спустя ещё некоторое время, когда в ресторан стали приезжать профессиональные проститутки без компаньонов, одни, будучи тут же расхватаны и уведены в комнаты.

В конце концов отцы города стали проявлять беспокойство, и принялись намекать правлению колхоза на то, что гостиница в Мышковичах стала рассадником разврата.

Но намёки были робкие, и разврат в стенах гостиницы продолжался.

Время от времени кое-кто из постояльцев гостиницы устраивал дебош, и это не оставалось внутри гостиничных стен, а часто выходило наружу.

Постепенно голоса с требованием ликвидировать "очаг разврата" в стенах мышкошчской гостиницы становились всё настоятельней, и Старовойтов со своими помощниками решил, что дальше рисковать не стоит, и гостиница для бобруйчан практически оказалась закрыта.

Правление колхоза для заполнения пустовавших теперь номеров гостиницы - с одной стороны, пыталось скомпенсировать потерю конъюнктуры увеличением притока туристов, а, с другой стороны, разрешением поселяться в гостинице для приезжавших в Мышковичи из соседнего городка: спутника-пригорода Бобруйска - Кировска.

Но это не решило проблемы, и до сих пор гостиница в Мышковичах каждый месяц несёт огромные убытки.

Для того, чтобы приехавшие из Бобруйска могли прописаться в гостинице, им требуется специальное разрешение самого председателя колхоза Старовойтова, и такие разрешения часто даются.

Вот, в общих чертах, о тех, кто посещал ресторан и гостиницу в Мышювичах. Как ясно из вышеописанного, все они вместе представляют собой довольно пёструю публику, и всё это благодаря особому статусу мышковичского ресторана, особому статусу колхоза им. Орловского "Рассвет", и тому, что фактически этот колхозный ресторан уже давно сделался пригородным (а точнее - загородным)
рестораном Бобруйска, Кировска, Рогачёва и Жлобина. Для Бобруйска он стал главным и наиболее посещаемым из всех загородных ресторанов, в этом качестве заменив когда-то существовавший загородный ресторан "Гренобль".

Мы, музыканты, то есть Стёпа, Женя, я, Валя, Миша и Юзик, приезжали обычно в Мышковичи в четверг, оставаясь на пятницу, субботу, воскресенье. В четверг публики почти не было, и мы, пользуясь этим, часто репетировали в ресторане, разучивая новые шлягеры.

В пятницу утром репетиции продолжались. Я, привязанный к городу кроме других причин теперь ещё и моей страстью к Алле, рвался уехать, но Стёпа с Женей меня не пускали.

Я полагал, что в то время, как я сижу тут, то есть, в Мышковичах, я лишаюсь Аллы; и так оно, отчасти, наверное, и было.

Кроме того, я должен был заниматься и литературной деятельностью, и серьёзной музыкой, что в условиях Мышковичей было невозможно.

Поэтому я стремился уехать в Бобруйск хотя бы на пару часов, хотя бы на ночь, чтобы, не досыпая, там творить.

Не досыпал я и в колхозе. Желая как-то "заработать" свободное время у Стёпы с Женей, я не спал ночами - и "снимал" новые вещи: все партии, а не только свои, переписывал слова, особенно песен на английском языке, которого ни Стёпа, ни Женя не знают, вписывал партии в нотные тетради.

Кроме того, я, желая заработать ещё хотя бы пару рублей, и скомпенсировать те, что отнимали у меня Стёпа с Женей, брался за контрольные по английскому и немецкому языку для вузов, и выполнял их также ночами.

Однако, каждый раз, когда мне надо было уехать, Стёпа с Женей, несмотря на колоссальную работу, проделываемую мной, меня не отпускали, стараясь любым способом помешать мне.

Сами же они поступали весьма непоследовательно.

Так, Женя, например, когда ему это было нужно, уезжал, оправдывая это семейными делами, Стёпа говорил, что едет за динамиками - и так далее, а я должен был оставаться в Мышковичах.

Но, как только они уезжали, вслед за ними уезжал и я на какой-нибудь попутке, а Миша Ващенко, который отвечал за то, чтобы меня не пустить, не мог мне воспрепятствовать.

Когда Стёпа с Женей приезжали, они - в первую очередь - устраивали расправу над Мишей: за то, что он "упустил" меня.

Трудно проследить все мотивации такой политики по отношению ко мне.

Почему Женя со Стёпой старались "держать" меня в Мышковичах? Даже тогда, когда сами они уезжали, и никаких репетиций быть не могло, а я, со своей стороны, успевал сделать в Бобруйске всё то, что обещал (аранжировки, "снимал темы", и т.д.).

Психологические мотивы этого я и тогда, когда играл в Мышковичах, не совсем ясно себе представлял, а теперь, через пару месяцев, и подавно.

Если причиной тому не была психологическая установка и психологический микроклимат в коллективе, то, значит либо Женя, либо Стёпа с Женей вместе, действуя как тандем, строго выполняли чьи-то указания. То есть - во что бы то ни стало удерживать меня в Мышковичах, способствуя тому, чтобы я был изолирован. чтобы я потерпел поражение во всех моих текущих делах, чтобы моё творчество во всех областях и жанрах заглохло из-за цейтнота.

Тем временем я, несмотря ни на что, продолжал писать свои многочисленные опусы и стихотворения, работал в прозе, написал пару рассказов.

Я добивался побед и на любовном фронте, заставив Аллу пережить новый всплеск стрессовых эмоций и с новой силой осознать неразрушимость её чувств ко мне, и запутанность её тактики и позиции. Но главной цели я так и не добился: я так и не узнал, что всё-таки случилось, почему её отношение ко мне изменилось, что неминуемо (судя по всему) ведёт к разрыву. Я пытался переговорить с глазу на глаз с самым симпатичным мне из всей компании, с Сергеем, но он не пошёл на откровенность, и от него я тоже ничего не добился.

Несколько раз я, переодевшись в нехарактерный для меня стиль и нахлобучив на голову капюшон или шапку, подкарауливал Аллу вблизи училища, чтобы выяснить, куда она ходит до меня, но она всегда отправлялась сразу домой, то есть к моей бабушке, чаще всего пешком, и только дважды ехала на троллейбусе, но я успевал добежать во всю прыть через переулки в скверик возле бывшего костёла, и оттуда видел, как она шла с троллейбуса домой.

Часто, когда мне не удавалось ни уговорить Аллу остаться у меня после ухода других, ни задержать её, чтобы "потискать" её или овладеть ею под лестницей или в подвале (куда однажды мне всё же удалось её затащить), я в старой одежде незаметно выскальзывал вслед за всеми, и наблюдал из укрытия, как они некоторое время стояли у подъезда, прощаясь, а потом мальчики уходили, или Ира с Мариной составляли ребятам компанию, тогда как Алла возвращалась домой одна.

Дважды или трижды после меня Валик с Игорем заходили вместе с девочками к моей бабушке, но либо через десять минут уже появились оттуда, либо вышли с Ирой и Мариной, но уже без Аллы, либо я подслушивал под дверью, и выяснил, что Алла ушла в спальню к Тане, и погасила там свет, а две другие девочки в коридоре квартиры прощаются с мальчиками, и не стал их дожидаться, а ушёл к себе.

Так, из своих наблюдений, я сделал вывод, что Алла почти всё время сидит дома одна, в то время как её подруги где-нибудь шляются, и всё-таки без них не приходит ко мне.

Такое её поведение оставалось для меня загадкой, и я так ничего и не смог выяснить, что же всё-таки происходит.

Каждый раз, когда я приезжал в Мышковичи, в моём сознании всплывала одна навязчивая мысль: что если я в конце концов добьюсь Аллы, это будет моё личное достижение, что я сумею создать своё счастье собственными руками, опираясь на мои "не конвенциональные" способности - и тем отличаясь от остальных, от других, кто обрёл своё счастье благодаря стечению обстоятельств.

Последним моим "ходом" было длительное непосещение Аллы, когда я как бы "забыл" о ней, повернувшись к ней спиной, и она на это болезненно реагировала.

Сначала я вроде бы соглашался, чтобы она пришла ко мне со всеми своими "придворными", но потом, за пятнадцать-двадцать минут до их прихода, звонил, и предупреждал, что мне надо срочно отлучиться к родителям.

Если она неожиданно появлялась вместе со "свитой", я открывал им, уже одетый, у них перед носом захлопывал дверь: и придумывал какую-нибудь другую причину, а потом, обойдя два квартала, возвращался домой.

Я навещал бабушку теперь всегда утром, чтобы не сталкиваться с Аллой, и она меня теперь практически не видела. Эта моя новая "тактика" продолжалась одну или полторы недели.

Конечно, бойкот был выбран мной в качестве наказания за невозможность уединяться, за то, что дней восемь между нами ничего не было. Более глупой, бессмысленной "меры воздействия" трудно было придумать.

Я знал, что это уязвляет её, и надеялся, что теперь она рано или поздно вынуждена будет установить со мной прежние отношения по собственной инициативе.

И вот, вернувшись из Мышковичей однажды вечером, я обнаружил в своём почтовом ящике записку, на двух листках из тетрадки, автором которой я сразу же признал Аллу.

Эта записка означает окончательное её поражение и косвенное признание ей своих заблуждений в виде ошибочных мнений и поступков, и обнажает её слабость по сравнению с непоколебимостью моей собственной полиции. Ну и что? Ведь мне самому от этого нисколько не легче. Её записка несомненно появилась в ответ на мой бойкот, как реакция уязвлённой гордости и задетого самолюбия. Но от того, что я "победил", для меня ничего не решалось.

Да, она проиграла сама себе, оказавшись слабее самой себя, при всех своих положительных качествах. Аранова - та проявила гораздо больше воли, мужества и решимости видеться и быть со мной вопреки всем угрозам и препятствиям. Но разве не знала Алла, что "в награду" за это я Аранову бросил ради неё, сначала изменив ей с малолеткой, а потом и вовсе отшив её и полностью переключившись на её соперницу... Разве я сам не продемонстрировал Алле тем самым, как я оценил своеобразную верность и мужество Леночки? Или я надеялся на то, что профессиональная проститутка станет вести образ жизни монахини-затворницы, вместо того, чтобы довольствоваться на данном этапе тем, что львиную долю своего времени и своего тела она отдаёт мне?

Да, я одержал ещё одну, очередную победу, и записка Аллы тому свидетельством. Но лучше бы я её не одержал. Лучше бы она одержала победу надо мной, и владела бы мной (вернее, полагала бы, что владеет). Пусть бы я стал её рабом, но всё равно мы были бы вместе.

Почерк послания изобличает сильное волнение и сомнения, которые сопутствовали написанию этой записки.

Вот этот документ, который я привожу здесь полностью, без малейших изменений:


 

Здравствуй, моё ненаглядное чадо.

Как увидела тебя в первый раз, то кровь закипела в жилах, а в душе "Война и мир" Толстого. Ты заставляешь вертеться вокруг тебя, как пропеллер сломанного самолёта.

Уверяю тебя, что мы будем верны друг другу до последней доски твоего забора, сгоревшего год назад, во время июльского дождя.

 

Ведьмар ты мой любимый - целую тебя, маленький робик, в который можно вогнать - Акеансккй карабль без приступа к берегу.

 

До свидания, моё ненаглядное чадо,

 

Пиши, я живу

по адресу

 

ул. Марата я

живу у брата.


Конечно, это письмо носит провокационный, явно издевательский характер. Но иного и нельзя было ожидать от семнадцатилетней девчонки при таких обстоятельствах, в которых находится Алла. К тому же, вполне возможно, несмотря на странность такой гипотезы, что Алла "сочиняла" это произведение совместно с Ирой, а в таком случае, как коллективное творчество, оно тем более не могло быть по характеру каким-либо иным.

Что именно можно вынести, если придерживаться буквы письма?

Что это любовь с первого взгляда ("Как увидела тебя в первый раз, то кровь закипела в жилах"); что наши с Аллой отношения осложнили мой эгоизм, борьбы амбиций и конфликт самолюбия ("Ты заставляешь вертеться вокруг тебя"); болезненное отношение к "обету верности", где, похоже, читаются подозрения в моей измене ("будем верны друг другу"); вера в мои колдовские способности и признание их, и, несмотря на это, любовь ко мне ("Ведьмар ты мой любимый"); и нескрываемая грустная нежность ("целую тебя"); и признание того, что я принадлежу большим городам, большим делам и большим амбициям, а также признание отсутствия у меня приземлённых, житейских целей ("океанский корабль без приступа к берегу").

Какова же была моя бездарность и неуклюжесть, характерные для меня образца этого периода моей жизни, если я после т а к о г о письма, впервые навестив бабушку после шестнадцати ноль-ноль и проведя почти наедине с Аллой битый час (бабушка крутилась на кухне), ни о чём с ней так и не договорился.

Объяснение этому только в одном: я находился под таким давлением, под таким прессингом Жени и Стёпы, что это нанесло непоправимый урон моему внутреннему миру, моему самообладанию, всему.

После того случая общение с Аллой возобновилось, но я лишился последнего "чуда": она больше не появлялась у меня каждый день. И никто не виноват в этом, кроме меня самого.

Однажды, увидев сквозь окно подъезда на одной из площадок лестницы две фигуры - женскую и мужскую? - я подумал, что это Алла с кем-то, и полночи простоял во дворе, пока не убедился, что это не она, но когда в три часа утра я пришёл домой и улёгся в постель, мне не стало легче от того, что т а м была не Алла, ведь я подумал о том, что там м о г л а б ы т ь она.

Как я уже писал выше, я много работал, но в одной области творчества у меня в данный период был сплошной пробел. Это касается серьёзной музыки.

В области серьёзной музыки я почти ничего не писал, а ведь это, как я всегда представлял, самое основное. Чего же стоит всё то, что я теперь делал, если в основном я переживал жесточайший кризис?

Может быть, все эти нечеловеческие усилия, все эти приключения, вся итенсивнейшая деятельность, с изматывающим меня режимом, с недосыпанием - всё это, может быть, просто бегство от каждодневного, регулярного труда? Бегство от того, что я обязан совершать без тени героизма, бегством от долга по отношению к моей основной деятельности, главной для меня пусть хотя бы по той причине, что я всегда полагал, что для этого предназначен?

Я не раз, в том числе и на страницах моих дневников, размышлял, не есть ли это бегство, находя многочисленные опровержения подобному допущению, но теперь мне всё чаще начинало казаться, что, всё-таки, тут есть большая доля истины.

Смогу ли я когда-нибудь достичь в поэзии, или в чём-то другом таких высот, какие, мне казалось, уже открывались передо мной в области музыкального творчества? Может быть, это напрасные усилия, напрасная потеря времени, может быть, ничего существенного мои стихи не внесут в поэзию, а ведь стоило ли это тех громадных усилий, которые я затрачивал, может быть, вместо критики и сотен поэтических сборников я должен был слушать больше музыки, изучать работы по контрапункту-полифонии, по гармонии и музыкальной форме, ещё раз проштудировать курс аранжировки?

И, опять же, стихи и рассказы, всё моё литературное творчество как бы помогало мне жить, способствовало ощущению внутренней опоры, цели, места и времени в том пространстве, в котором я существовал.

И я писал. Писал бесчисленное множество стихотворений - в бесчисленном множестве вариантов - от одного к другому, совершенствуя свой слог и оттачивая выразительные средства.

Количество написанных мной стихотворений было колоссальным, и не все они, а лишь маленькая их часть оказывалась напечатанной мной в тетрадях; остальные оставались недоработанными, неряшливо брошенными, незаконченными, или просто терялись где-то, а то и дарились (единственные экземпляры) моим друзьям или знакомым.

Наряду со стихотворениями, я написал несколько поэм, в том числе поэмы "Вещи" и "Отблеск".

Литературно-критические статьи, философские работы, историко-политические эссе, краткие работки по истории и педагогике - всё это "слетало" с моего пера, а потом оседало на квартирах друзей, потому что дома держать продукты своего собственного творчества я опасался.

Меня постоянно одолевали в это время философские размышления, но калейдоскопичность событий, их наплыв и неожиданность, их стихийный напор отвлекали меняет таких размышлений, от философии, делали невозможным подобный строй мыслей, мешали сформулировать и записать мои основные философские постулаты.

Алла снова приходила ко мне, и снова всё вертелось в той же плоскости: Валик, Игорь, Сергей, Ира и Алла.

События, связанные с Аллой, происходящее в одном и том же направлении, навстречу катастрофе, заставляли меня глубоко переживать, были источником сильных встрясок и драматических коллизий.

Где-то ближе к середине марта, однажды влетела Ира, вся запыхавшаяся, раскрасневшаяся, и сообщила ломким голосом, что к моей бабушке что-то принесли: не знаю - какую-то вещь на продажу, или какое-нибудь животное - хомячка или белочку, - и все побежали смотреть. Алла тоже схватила пальто, но тут же повесила его назад, на вешалку - и осталась.

Я сразу же запер дверь, подошёл к Алле, обнял её и повалил на тахту. Она шепнула мне прямо в ухо, что у нас осталось немного времени, потому что они с минуты на минуту вернутся. Тем самым она заставила меня просто отодвинуть в сторону тонкую ткань (в этот раз на ней были чулки и трусики, но не колготки), и ринуться в бой с места.

Она лежала на спине, как бревно, раздвинув колени, и даже не стонала. Эта её демонстративная безразличность меня теперь бесила и глубоко уязвляла. На сей раз мне удалось блестяще начать и продолжить, но не удавалось кончить. Моя психика, своевольная и "делающая" всё наоборот, под влиянием мысли о цейтноте упорно не давала мне разрешиться от семени, и я стал ёрзать и метаться больше обычного. Это её завело, и она, вопреки своему намерению, стала постанывать и чуть изгибаться. В меня, в моё существо изливался жар её лона, и она вдруг стала ёрзать подо мной, помогая моим движениям. Только тогда меня, как и её, пронзила судорога, и мы вместе, одновременно "потекли".

Когда она поправляла юбку, я заметил, что её пальцы дрожали. Она не осталась у меня, а пошла к себе.

Как-то мама рассказала мне о том, что соседи у них в доме хотели бы сбыть джинсы из израильской или американской посылки, и спрашивала, не знает ли мама, кому их можно продать. В то же самое время Алла мне говорила, что её брат просил её купить ему где-нибудь хорошие джинсы, причем, она недвусмысленно обращалась ко мне за помощью.

Сначала я хотел просто подарить ей эти джинсы, Но мой широкий жест наткнулся на мою же заторможенность и потерю деловых качеств, что было характерно для того периода. Я подумал: а что, если джинсы ей (то есть - для её брата) не подойдут? Куда я потом с ними денусь? Кроме того, Борман, готовый одолжить мне денег, давал мне их под слишком высокий процент. И тогда я решил сначала просто сообщить Алле о возможности приобрети то, что она хочет.

Я сказал ей о том, что соседи в доме моих родителей продают джинсы. Во время нашего разговора присутствовала Ира. Возможно, именно поэтому Алла не соглашалась со мной куда-то идти.

Узнав, что нельзя принести эти джинсы к ней посмотреть, она просто отказалась теоретически от их покупки. Но тогда в разговор вмешалась Ира, и сказала, что надо всё-таки посмотреть. Она уговорила Аллу пойти, и заверила её, что тоже присоединится к ней. Они начали одеваться.

Тут явились Валик, Игорь и Сергей. Пойти решили все вместе.

Когда Алла с Ирой были одеты, вся компания "вывалила" на улицу. Шёл мелкий дождик. Это был конец первой половины марта. Алла была простужена, и тащиться куда-то в такую погоду ей, конечно, сейчас было не очень приятно. На тротуарах и лёд, и снег, и вода смешались, вод ногами хлюпало, и мелкая, измельчённая на взвешенные в воздухе частицы - почти пар - вода "лизала" наши лица.

Мы шли, разговаривая, причём Алла старалась не идти рядом со мной, но этого не показывала. И это последнее было ещё хуже, так как оставляло мне шанс, одновременно сбивая с толку и обманывая.

Возможно - и это скорее всего, - что она по-прежнему сильно любила меня; и это было основным парадоксом, который привёл генезис всей этой системы отношений к заключительной стадии.

Когда мы были на месте, я, предупредил, что иду один с Аллой, чтобы не испугать людей такой огромной делегацией, в результате чего они просто не откроют. Тогда вмешался не кто иной, как Валик, самый хитрый и коварный, сказав, что он опасается за Аллу - конечно, в шутку. Но это его "шутливое" высказывание восприняли вполне серьёзно.

Конечно, это был полный абсурд, но, тем не менее, факт оставался фактом.

Тогда Ира вызвалась пойти с Аллой, и таким образом удалось уговорить остальных подождать на улице.

Однако, стоило нам войти в подъезд, как трое братьев, к которым присоединилась какая-то их знакомая, ввалились вслед за нами шумной толпой. Естественно, нам не открыли!

Когда все ушли и ждали меня внизу, я позвонил, мне открыли, и сказали, что джинсы решили не продавать, а отдали какому-то родственнику. Я видел по глазам хозяйки, что это была ложь. Но ведь она прекрасно видела раньше в глазок всю представительную братию, так что иного ответа от неё нельзя было ожидать.

Назад мы шли при полной подавленности Аллы, воспринявшей то, что произошло, как свой личный, собственный провал. Она всю обратную дорогу ни с кем не разговаривала, и было ясно, что она очень сильно подавлена.

Потом, когда все уже подошли ко двору, Алла, никому не говоря ни слова, побрела дальше, и ни зов Иры, ни реплики Игоря не заставили её повернуть обратно. Моим первоначальным побуждением было, пойти за ней, но я ведь хорошо знал, что неудача постигла нас из-за того, что Алла потянула за собой всю эту ораву, то есть она сама была виновата в случившемся.

Скорей всего, я проявил малодушие, устыдившись на глазах у всех побежать за ней, или даже опасаясь, так как помню, что Валик стоял, весь напрягшийся, а драка была тем, что мне сейчас "больше всего" не хватало. Тем более, что, если махалово началось бы, остальные бы точно поддержали Валика. Все эти юноши, которые были намного младше меня, представляли враждебный моему, антагонистический по отношению к тому, к какому я отношусь, социальный слой, с "противоположной", враждебной ментальностью. И тут, пока я раздумывал, от нашей группки отделился Игорь и пошел за Аллой.

Он не догнал её, так как она свернула у конца дома, и пошла, видимо, к подъезду. Сергей хотел пойти за Игорем, но Валик остановил его.

Я постоял ещё с остальными, потом пошёл дамой.

Всё было ясно. Для меня всё было кончено. Последний и самый неповторимый шанс вернуть Аллу был упущен. Моё малодушие будет интерпретировано как низость и трусость, а победил Игорь, которому в данной ситуации нечего было опасаться, и который ничего не терял.

Может быть, Алла хотела, чтобы я, а не Игорь последовал за ней, но теперь это уже ничего не меняло. Может быть, Игорь не добился ничего от Аллы, но и это для меня уже теперь ничего не значило. Перед самим собой, перед своим внутренним "эго" я лишился её, проиграв её своей же нерешительности, своему же малодушию, и чёрная пропасть отчуждения поглотила её, как если бы её засосала трясина.

Всё было потеряно, и раньше или позже всё бы произошло так, как должно было неминуемо случиться.

Умные учатся на чужих ошибках, а неумные не учатся на чужих.

У меня уже однажды случился прокол с Аллой именно из-за джинсов, и тогда тоже мама была замешана в эту историю. Мне не хотелось подозревать, что случившееся было блестяще разработанной мамой, с её опытом следователя прокуратуры и судьи, операцией, чтобы разделить меня с Аллой. И что её соседка врала по предварительной договорённости с моей мамой. А если мама не имеет к этому ни малейшего отношения, всё равно это какой-то непобедимый рок, потому что с Неллей у меня тоже дважды было то же самое, и оба раза из-за истории с джинсами.

Именно в мамином дворе, и при обстоятельствах, сходных с сегодняшними, произошёл разрыв с Неллей, и я сегодня об этом вспоминал и помнил. Зачем же я лез, зачем добровольно попался в один и тот же капкан, в одну и ту же ловушку! Моё малодушие, моя нерешительность в какой-то степени объяснялись нахлынувшим на меня ощущением катастрофы, ощущением из того рокового вечера с Неллей. И потому я проиграл.

Я лёг на тахту и задумался, наблюдая за трещинками на потолке и изучая их направления и пересечения.

Почему в жизни всё устроено так несправедливо? До такой, самой кричащей, степени. С Неллей и с Аллой я вёл себя честно, не крутился при них с разными девочками, Неллю водил в рестораны, в кафе, делал ей подарки, покупал шампанское и вино. Может быть, несколько раз я поступал с Аллой или при ней не совсем красиво, но эти поступки - мелочь на фоне множества моих красивых жестов, на фоне моей терпимости к её свите, моей готовности пожертвовать образом жизни, моими привычками, и многим другим. И уж вовсе ничто мои мелкие проступки по сравнению с теми, в которых я виноват перед Лариской, Софой и Арановой. И если на одной чаше весов оба "прокола" с этими проклятыми джинсами (второй, кстати: из-за неё самой, из-за Аллы и её свиты), то на другой чаше весов - справки, которые я ей доставал, билеты на поезд и на автобус для неё и для её друзей в канун праздников, когда в кассах висели объявления "распродано, распродано", два разговора (по моей просьбе) с преподавателями училища, после чего к ней перестали придираться, и многое, многое другое.

Чуть меньше полугода моей квартирой пользовались как приятным, удобным и тёплым клубом, а ведь Алла не Аранова, к услугам которой "мильён" холостяцких хат и "пересыпалки" в гостиничной сфере. У неё, кроме моей квартиры, почти или совсем не было выбора.

И всё-таки Алла лучше Нелли; в принципе неплохая девчонка. И даже её окружение, включая Валика: обычные ребята, и никакие не злыдеи. Это я сам виноват, сам её лишился. Пусть бы у меня всё равно её отобрали потом, но лучше потом и не так. Именно в том, что случилось, и в том, как именно случилось, и заключается теперь половина трагедии.

Некого винить, не к кому предъявлять претензии...

Чудовищная сила, стоящая над нами, над людьми, отобрала у меня Аллу, это её вина и её "заслуга". В бесовском акте жертвоприношения заклали мою любовь. Это сродни людоедству, сродни кровавому культу. На жертвенник сатанистов положили моё дитя, эту новую необыкновенную страсть.

Сколько раз у меня доставала мужества по дурости, по мелочам! Сколько раз меня могли загрызть собаки, когда я пешком отправлялся из Мышковичей, или волки на обледенелой лесной дороге из Осова. Это ведь я вступился за девушку, которую избивали на мостовой трое здоровенных молодых лоботрясов. Это ведь я не побежал (хотя бегаю быстро), когда на нас со Стёпой напали на площади. Сколько раз гордость, упрямство или азарт подавляли во мне не только робость и стыд, но и сам инстинкт самосохранения.

А тут, в самый решающий момент!..

Кто-нибудь, кто меня плохо знает, сказал бы: "Значит, он её недостаточно сильно любил!" Wrong! Эта сентенция только для читательниц женских романов и наивных мечтателей. Именно трезвый оптимист ответит на заявление пессимиста о том, что хуже уже быть не может: "Может, может..." Судьба, рок ставит нас, людей, в ситуацию, когда мы просто не можем выиграть, или заставляет совершать поступки, которых уже никогда не исправить.

И, наконец, ещё одна сторона этой трагедии, и, возможно, фиаско всей моей жизни: это моё поражение в борьбе за то, чтобы вырваться из грязных тисков клеймёного обрезанием племени, репутация которого ещё с античных времён остаётся самой низкой. В третий, и, возможно, в последний раз мне не удалось жениться на не-еврейке. И не будет у меня детей, какие по Галахе не были бы евреями. Нелля, Алла и Аранова: ни с одной мне не связать своей судьбы, и даже Лариска, у которой мама еврейка-полукровка и отчим-еврей: и та мне не досталась. Жить больше незачем. Всё, всё проиграно... Как в карты... Любимый брат обречён. На музыкальный Олимп мне никогда не подняться. Любимые женщины - все потеряны. И нет больше ничего во Вселенной, во что верить и к чему стремиться.

Если я не сброшусь с моста, не выпью какой-нибудь отравы, и не повешусь, я когда-нибудь женюсь на Софе или на Нине, которую навязчиво сватают мне мои родители: и загублю не только свою душу, но и душу своей будущей супруги.

И снова я подумал: как несправедливо устроен мир.

Карась, который ничего специально для этого не делал, ни из какого сатанинского культа не вырвался, получил свою Верку прямо с неба. Да, в самом буквальном смысле. Он взахлёб рассказывал мне, как им продали билеты в кинотеатр на поздний сеанс (фильм про небо, про лётную школу) на одно и то же место, и с того самого вечера они были вместе. Верка красивая, здоровая девка, как раз под стать Карасю. Во всём, даже в "параметрах", судьба к нему благоволила. И я хорошо знаю Мишку, он не умеет ухаживать за женщинами, потому тут без руки небес не обошлось. Ну и что? Можно подумать, что от этого союза будет какой-то прок! Если Карась продолжит поигрывать в филармонии, Верка будет погуливать, да и без филармонии, наверное, тоже. К сорока годам с Карасём она станет расплывшейся, обрюзгшей бабёхой, а Карась - боровом, подорвавшим своё здоровье. Чего доброго, он, вместо того, чтобы понять, какое счастье ему привалило, ещё и затащит её в еврейство, потому что он не способен понять, что такое евреи. И когда-нибудь, когда снова разрешат синагоги, он вместо церкви станет шастать с женой в обиталище клубных божков ростовщиков и скупердяев. А потом увезёт её в базарный обывательский Бруклин, где их потомство, с высокомерием и апломбом, лишит родителей счастья даже говорить с ним, с ней, или с ними, потому что они забудут непрестижный русский ради того, чтобы спикать на инглише.

И при том он всегда будет оставаться потрясающим человеком, гениальным автором и пророком Бобруйска. Потому что так - бессмысленно, просто и ни для чего - устроена жизнь.

Поэтому и противится она таким, как я, упрямо стремящимся превратить самоё её в непревзойдённое произведение искусства, наполнить смыслом и одухотворить, как Галатею...



ТОМ СЕДЬМОЙ

Написать автору: mysliwiec2@gazeta.pl   leog@total.net



(6-й том даётся с небольшими сокращениями)


Лев ГУНИН

3ABOДHAЯ KYKЛA

 




ТОМ ШЕСТОЙ



КНИГА ПЕРВАЯ



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Апрель 1983

Фатальный разрыв с Аллой не принёс ни облегчения, ни яда, а внешние события продолжали напирать, развиваясь молниеносными приступами. Однажды днём я встретил возле центральной фотографии, где заведующим мой отец, Канаревич Елену, которая рассказала мне, что попала вместе с Арановой в автомобильную катастрофу.

У меня, несмотря на то, что я всё это время был озабочен множествам других проблем, похолодело всё внутри. Однако, выяснилось, что Аранова сравнительно несильно пострадала, отделавшись ушибом живота и травмой шеи. У Канаревич был кровоподтёк на лице, и, по-моему, что-то с рукой. Она рассказала, что они ехали по автомагистрали недалеко от Жлобина на австрийской машине с немцем из работающих в Жлобине. Где-то на пересечении дорог, на эту главную дорогу с второстепенной, нарушив правила движения, выехал МАЗ, а другая грузовая машина в то же время неслась им навстречу. Свернуть было некуда, и водитель-австриец успел вырулить вниз, в сравнительна пологий кювет. Машина, столкнувшись с чем-то в кювете, сотряслась, водитель стукнулся головой о ветровое стекло - и вскоре был доставлен в больницу в серьёзном состоянии с сотрясением мозга, а обе девушки получили шок и ушибы.

Так, как описывает случившееся Канаревич, это очень похоже на покушение, вот только на кого - неизвестно. Но если бы это даже было покушение, то кто его организовал: КГБ, разведка, или другие люди?

Потом я узнал, что Аранова целую неделю не могла есть; каждый приём пиши вызывал у неё резкие боли в желудке; ей также саднило и ныло горло. Оказалось, что она получила довольно серьёзные травмы. Но кто-то её лечил народными средствами: и вылечил - главным образом, кажется, мёдом.

Канаревич также долго болела после аварии, что-то около месяца.

От неё, от Нафы, от знакомых ментов, и от других "носителей информации" я получил свежие - для меня весьма любопытные - сведения.

Так, в частности, я узнал, что в новых табличках, которые устанавливаются теперь вместо старых чёрных (новые номера: чёрные буквы и цифры на белом фоне) иногда зашифрованы марка и модель машины, социальный статус владельца, и даже некоторые сведения о нём. Система шифровки и дешифровки информации в целом мне ещё неизвестна, но кое-какие элементы её я уже изучил. Так, например, чётко разграничены две разновидности автомобилей - государственные и частные. В номерах государственных машин как правило сначала идут цифры, а потом буквы; в номерах частных машин последняя буква следует в самом начале, перед цифрами, например, А13-41МГ (государственная автомашина с теми же буквами и цифрами была бы с идентификацией такого типа: 13-41 МГА).

Далее. Большая часть государственных машин марки "ГАЗ", то есть, "Волги", снабжены номерами с первой цифрой "1" (12-41 МГА). Это могут быть машины такси, и так далее. Номера "Запорожцев" начинаются с "больших" цифр, если перед цифрами стоит буква, иначе говоря - если вид номера соответствует типу, принятому для частных машин. Однако, те машины, где имеется ручное управление, снабжены номерными табличками, начинающимися с цифр, что означает, что водитель инвалид, и такие номера начинаются с "малых" цифр.

Далее. Машины партийного и советского аппарата - обком, облисполком, горком, райком, горисполком, и райисполкомы городские - снабжены номерами, цифры которых отмечают ранг руководителя, которого возят на данной машине. Так, например, номер 00-01 по такой системе должен указывать на машину главного руководителя области, номер 00-02: на второго по важности в области, и так далее.

В действительности же это не совсем так. Каждое ведомство резервирует какие-то свои определённые цифры, которые не должны "заниматься" другими. Здесь определённую роль играет чёт-нечёт. Одно можно сказать с большой долей уверенности: чем больше цифры в номерах таких машин, тем данный партийный (или представитель исполнительной власти) работник менее важен.

В большинстве случаев, буквы машин партийного аппарата - МГП.

Милицейские машины снабжены номерами с буквенной формулой МГК или МИМ.

Машины, на которых возят руководителей предприятий, в отличие от других государственных "Волг", снабжены номерами, начинающимися чаще с "больших" цифр - 96-58.

То же касается и личных "Волг".

Проверить, имеют ли эти сведения какие-то, пусть даже отдалённые, "совпадения" с практикой реальной жизни, мне было легче потому, что в моей картотеке зарегистрирован не только пост, занимаемый тем или иным партийным или советским руководителем, но и номер служебной и личной машины, номер телефона, адрес, и другие данные. Более того, у меня отмечены личные связи между партийными работниками (даже разного уровня), то есть их дружеские отношения, их группировки (кто кого поддерживает, кто за кем стоит), личные данные их секретарш, любовниц, жён, и т.д.

Что касается КГБ, то мне известно не только на каких машинах ездят сотрудники бобруйского отделения, но и кто из них чаще всего пользуется той или иной (не говоря уже о том, что за некоторыми закреплена строго определённая), какими располагают "про запас" сменными номерами, есть ли у двух-трёх руководителей личные шофёры, на каком именно месте в гаражах КГБ обычно стоит та или иная машина. Поэтому мне ничего не стоило классифицировать "единицы автопарка" КГБ по цвету и марке, чтобы выяснить, имеется ли в их номерах та или иная система.

Больше всего в распоряжении КГБ "Жигулей" светлой окраски.

Вот урезанный список машин КГБ, без усложнения его сменными номерами (за исключением "газонов" и др.):

 

ЖИГУЛИ


Светлой окраски:

А 79 - 07 МИ (бел.)

А 70 - 79 МИ (бел.)

А 07 - 70 МИ (бежев.)

Б 00 - 06 МИ (светл.)

В 87 - 15 МГ (белая машина)

В 18 - 34 МГ (бежев.)

В 15 - 26 МГ (бел.)

Г 18 - 04 МГ (бел.)

Д 35 - 87 МГ (бел. "восьмёрка")

Е 02 - 87 МГ (светл. "восьмёрка")

Е 13 - 97 МГ (бел.)

Е 27 - 67 МИ (бел.)

Е 76 - 78 МИ (бел.)

старые (чёрные) номера:


45 - 96 МГА (молочн.)

92 - 76 МГМ (тёмно-светл., розоват.)

Красные:

В 32 - 17 МГ

В 19 - 00 МГ

Г 31 - 10 МГ

Г 39 - 10 МГ

38 - 20 МГМ (ном. старый)

20 - 19 МГА ( с мигалкой и полосой)

31 - 79 МИМ

Жёлтые:

В 14 - 45 МГ

18 - 39 МГМ (ном. старый)

12 - 13 МВС (ном. старый)

04 - 77 МГА

00 - 10 МГА

 

 

МОСКВИЧИ

Светлой окраски:

А 21 - 66 МГ (бел.; имеет косвен. отн.)

В 81 - 67 МГ (бел.)

В 67 - 81 МГ (бел.)

В 31 - 32 МГ (бел.)

64 - 97 МГМ (бел. ном. старый)

45 - 96 МГА (бел.)

87 - 21 МГМ (бел.; "каблучок" (с будкой)

Жёлтые:

А 78 - 29 МГ

Б 13 - 05 МГ

Красные:

А 37 - 17 МГМ

Голубые и синие:

В 13 - 97 МИ

А 17 - 74 МГМ

А 77 - 71 МГМ

Зелёные:

Б 13 - 60 МГ


ВОЛГИ

Светлой окраски:

10 - 17 МИП (бел., 31-я, "крыша" КГБ)

06 - 28 МГА серого цвета, 31-я

06 - 28 МГА белого цвета

(2 разные машины с одним и тем же номером)

29 - 01 МГА

34 - 48 МИМ

34 - 78 МИМ (серая)

47 - 34 МИМ

48 - 34 МИМ


Чёрные:

В 32 - 69 МГ (тех.поддержка; косвен.отношен.)

Г 82 - 86 МГ ("обслуга")

01 - 30 МГП (один из руководит.)

74 - 28 МГМ (номер старый)

25 - 99 МГА

00 - 79 МГП (один из руковод.)

05 - 78 МГД

25 - 01 ЯК (руководит. котрразв.)


"ГАЗОНЫ" И ДРУГИЕ


В 24 - 16 ГС "Козёл" с тупым капотом

32 - 00 ОУ (Уазик)

35 - 47 УАЗ (меняют номер на 47 - 35)

37 - 45 МГА

45 - 37 МГА

34 - 47 МГА

68 - 15 МГИ (ГАЗ-Уазик; меняют номер на 38-15 МГИ, и на
37-17 МГИ)

62 - 51 МИМ (машина КГБ, что инспектирует Информационно-вычислительный Центр; меняют номер на 67-57 МИМ)

37 - 51 МИМ

94 - 20 ЯД (КГБ - контрразведка)

01 - 53 (уазик легковой, номер старый)

68 - 86 МГА

37 - 45 МГА (уазик)

44 - 82 НОА (легковой газик)

68 - 27 МГЛ (зелён. РАФ (Жук); меняют номер на 27-68 МГЛ)

82 - 28 (Жук)


Любой объективный наблюдатель и без меня отметит характерные группы цифр, повторяющиеся формулы, обилие номеров с цифрой "7" ("агент 007!"), особенно в "Жигулях" изначально (заводской) светлой окраски, и другие чаще повторяющиеся признаки.

В номерах телефонов КГБ тоже чаще всего повторяются цифры "7" ("семисвечник"?) и три ("святая троица"?): 7-2778, 7-3703, 7-74-17, 7-33-27, 7-3630, 7-33-29, 7-77-78, 7-7377, 7-0070, 7-0007, и т.д.

Что касается партийной, исполнительной власти, военной власти, высших милицейских чинов: они у меня классифицированы определённым образом, по связям, группам интересов и месту работы.

Так, в райисполкоме Ленинского района города Бобруйска, не только председатель партийной комиссии Фёдоров, Председатель Ленинского райисполкома Барсуков Д. Д., Бараздна Альбин Павлович, заместители Председателя Свирко В. К., Ивушкина Валентина Владимировна (та самая, с Комбината Надомного Труда), и другие наиболее важные лица были у меня отмечены связями, интересами и группировками, но и Белаконь, Белевский, Белоусов, Болгасов, Болбас Николай Яковлевич, Бурцев, Валюк, Викторчик, Винокур, Воробьёв, Жиглинский, Ермолицкий, Кандыбович, Карпинский, Козлов, Королёв, Лис, Луцкий, Мошкарёв, Панкратов, Пачин, Пименов, Ращункин, Рудаков, Рыжик, Сапранюк, Семененко, Скворцов, Слепченко, Стунжан, и другие. Мне было известно, у кого из них имеются родственники в КГБ и в Горкоме партии, а кто из них сам работает в КГБ ("по совместительству"), или только в КГБ, хоть и "числится" в райисполкоме.

С помощью друзей, знакомых, экспериментов и отменной памяти, я совершенствовал и систематизировал свои знания о секретных телефонных кодах, которые партийная, военная, ка-гэ-бэшная и прочая элита создала, чтобы за счёт государства пользоваться междугородними звонками для своих служебных и не служебных нужд.

Таблицы, которые я создавал, намеренно содержали некоторые ошибки ("изъяны"), чтобы "враг не догадался", и с этими небольшими (умышленными) неточностями они и попали в мои дневники.

На самом же деле, я владел всей этой информацией без каких-либо неточностей, и часто пользовался ей для бесплатных междугородних и даже международных звонков.

Бесплатная (кодовая (ведомственная, партийная, военная, и пр.) связь:

004 авт. телефон (004-022 (32) Могилёв)

888 (Москва 88829022)

005 универсальный бесплатный выход на межгород (с дополнительными установками городов).

Сокращение цифр минского Љ - 005 - 233915 вместо 005 - 21443915.

Ленинград - 005 - 004022;

Рига - 005 - 5-39-1;

Солигорск - 005 - 5-99-1

Другие бесплатные телефонные коды:

3-9-2-14-5-3 - первичный зуммер

железнодорожные телефоны:

7-204- ж/д код;
7-2047-коммутатор;
7-94-выход с-т (вместо него: 65);

2-74-Петрыкина;
3-60-Центрвывоз;
7-97- 2-й ж/д код;

коммутатор речной связи:
7-99-17

выход на станцию "Бобруйск":
7-27 или 7-40

армейские телефоны:

7-905 - выход на армейск. подстанцию, телеф. штаба армии

7-95 - армейск. выход общевойск.;

7-27-78 - КОНВЕРСИЯ;

7-27-63 - БАШЛЫК;

7-90-56 - АВИАГОРОДОК;

9436 - армейская связь-центр;

9210 - НОВАТОР;

армейский Минск - "Маяк" или "Глобус"

армейский Москва - "Родина"

Коды "вертушек" :
4-4 Могилёв
4-2 Минск
4-0 Москва

7-95-6 - автономный выход на межгород / полууниверс.

 

Специальные коды:

 

3-17-21-спец.коммутатор;

975-12-5-76-10-спец.выход;

71-спец выход;

7-77-спец.выход;

7-33-спец.выход;

7-93-автономн.выход/ТЭЦ и УПТК/

3928-выход на межгород через БШК

 


Всесоюзная линия Телекоммуникаций:

3-46-58, 7-25-16, 7-22-34 (ул. Чапаева, 88-а), 3-22-34,
7-29-59 (ул. 50 лет ВЛКСМ, 17 / ГТС)



Тем временем, хотя разрыв с Аллой и произошёл, Валик с Сергеем и Ира, а иногда и Алла с Игорем приходили ко мне или просто вызывали меня на улицу. Я видел, что Алла хочет что-то выразить своими визитами, но мне теперь уже не было до этого дела; я не пытался ни сколько-нибудь изменить ситуацию, ни уничижать Игоря в глазах Аллы.

Для меня всё было кончено; ничего "исправить", "отремонтировать" я больше не мог.

Поэтому продолжающиеся встречи с Аллой и с Игорем происходили не по моей, а по их инициативе. Она приходила ко мне, наверное, чтобы как-то оправдаться, или даже готова была снова сойтись со мной, но для этого я обязан был её отбить у Игоря: инстинкт самки, подсказывающий наблюдать за поединком самцов. Он приходил (в унисон с ней: не "на аркане") затем, чтобы утвердиться в её глазах, то есть одержать надо мной моральную или какую-либо иную победу.

В этой ситуации вся суть моего поведения уже заведомо сводилась к противоборству с Игорем, причём, не с целью воздействия на Аллу, но непосредственно, причём, Игорь с каждым разом терпел всё более и более обозначаемое крушение.

В затянувшемся волевом поединке с ним я побеждал, а у самого Игоря всё чаще случались срывы.

Ни с Арановой, ни с кем-либо ещё я не добивался теперь связи, и все мои усилия были направлены на преодоление жизненного кризиса, обусловленного всеми многочисленными неудачами - как ураган, обрушившимися на меня разом.

Борьба за достижение устойчивого матримониального и профессионально-социального статуса, борьба за место под тусклым бобруйским солнцем окончилась полным провалом. Во всём, во всём я терпел неудачу.

Я не добился консерваторского диплома, не обзавёлся семьёй; из нескольких возлюбленных не удержал ни одной; я не получил ни славы, ни признания в области джазовой и рок-музыки; в музыкальной школе меня уже не первый год выживают с работы, и когда-нибудь выживут: как только Роберта не станет; в Мышковичах, и то меня нагло грабят, и вообще с этой группой по известным причинам у меня нет никаких творческих перспектив.

А большинство моих друзей и знакомых получают всё "автоматически", как само собой разумеющееся, ничего для этого специально не делая (вот Карась - ведь женился на смазливой живой бабе, не еврейке). Я не знаю никого, кому бы всё в жизни давалось с таким трудом, перед кем любое "социальное отправление" становилось бы на дыбы - и сбрасывало бы его, чтобы давить копытами.

Каждый шаг, каждая мелочь мне всегда даётся большой кровью. А ведь я, если разобраться, человек без больших претензий. Всё, что мне надо: это писать музыку и заниматься литературой, и получать за это хоть что-то, достаточное, чтобы вести образ жизни, к которому я за последние два года привык. И жениться по любви.

Теперь же я терпел не какое-то частное поражение, но принципиальную жизненную катастрофу, после которой все мои надежды могут превратиться в дым.

Право на работу и право на семью оказались для меня недостижимой мечтой. Сколько бы мне ни приносили халтуры, "скопить" ничего не удавалось, потому что без постоянной зарплаты, без стабильного дохода всё вылетало в трубу. Из тех сотен, что мне раза три посчастливилось заработать на аранжировках и сочинении музыки, половину, если не больше, пришлось отдать переписчикам, корректорам, торговцам редкими книгами (чтобы заполучить нужные образцы), на поездки в большие города; зарплата, получаемая на основной работе - в музыкальной школе - позволяла вести лишь сводить концы с концами, ведя полунищёнское существование, а в Мышковичах меня грабил в полном смысле этого слова Одиноков, на пару с поддерживающим его Сидаруком.

Все попытки получить возможность хотя бы самого сносного обеспечения себя самым необходимым (пропитание, одежда, оплата квартиры): и эти попытки провалились.

В свои двадцать семь лет я не добился ни семейного статуса, ни достойного меня образования, ни работы. Как говорится, ни кола, ни двора. А я продолжал жить в этом мире, и рядом со мной существовали и действовали те, которые всем этим обладали, или имели больше шансов, чем я, это заполучить.

Но всё в мире относительно. И я знаю, что каждый второй или третий мне завидует, потому что у меня есть собственная кооперативная квартира, видак, цветной телевизор, пианино, печатная машинка, фирменный магнитофон и проигрыватель с колонками, огромная библиотека, и множество других ценных вещей. Мне завидовали ещё и потому, что у меня всегда были праздные компании, у меня (как казалось со стороны) всегда весело; потому, что у меня красивые девчонки, которых, по мнению окружающих, я "меняю, как перчатки". Ко мне приходят важные, имеющие в этом городе вес, люди, с деньгами, хорошо одетые, некоторые приезжают на машинах. Вокруг меня всегда что-то происходит; я играю на свадьбах и в ресторанах, встречаюсь с интересными собеседниками, и всё такое.

Так что не стоит гневить бога, и жаловаться; но я-то знал, что со мной происходит и что меня ждёт, и что не только внешняя ситуация, но и совершенно другие вещи делают мою жизнь трагичной.

Тем не менее - и как самая малая ячейка общества, и как личность - я находил в себе силы внутренне противостоять тому, что означало крах всей моей жизни, всё ещё не исчерпав внутренних ресурсов для новой борьбы. Несмотря на это, я был подавлен и удручён. Неудача с Аллой не только подорвала мои надежды на успех, но и в прямом смысле ещё долго угнетала меня.

"Не конвенциальная" же связь с Аллой не оборвалась мгновенно; она всё ещё сосала из меня соки, подрывала оставшиеся силы, она просто перешла на "анабиотический" уровень; а статус Аллы как бы переместился ниже, так, что она стала равна по значимости ряду людей, со многими из которых у меня возникла неординарная "мыслительная координация".


Понимая, что так дальше продолжаться не может, что из Мышковичей мне всё равно придётся уходить, и лучше уйти самому, не дожидаясь, пока эта падла, Одиноков (чтобы меня "до конца" уничтожить), выгонит меня с позором и унижением, я впитывал эти "последние мгновенья", потому что везде и во всём есть своя отдушина и прелесть.

Да, игра в загородном ресторане сопряжена с известной романтикой. И мне удавалось "выжимать" её по капле, а иногда и целыми потоками.

Прибыв на работу в гостиницу как-то в субботу, я застал зал ресторана полным, а из посетителей - в основном, молодёжь, представленную супер-мальчиками и супер-девочками.

Практически везде, где я играл до сих пор, мне удавалось достичь потрясающего контакта с публикой. За пару месяцев я удачно вписывался в любую группу, и - на чём бы ни играл, - мои партии всегда звучали в гармонии с ансамблем: по громкости, колориту, манере, и так далее.

За время моего участия уровень Стёпиной группы со сравнительно невысокого сделал громадный скачок, и теперь я со своей старушкой "Юностью", казалось, был совершенно ни к месту. Мы играли теперь достаточно сложные джазовые и рок-композиции, играли в стиле ''новой волны", джаз-рока и арт-рока, причём, всё это исполнялось довольно сносно, на недурственном профессиональном уровне.

И вот, как ни удивительно, я, несмотря ни на что, умудрялся оставаться в русле приемлемого звучания, и нисколько не подводил остальных. Я анимировал то самое старое фортепиано, о котором уже писал, и теперь играл на трёх клавишных инструментах. Я выигрывал очень техничные партии на этих трёх клавишных, часто на всех одновременно, что поражало и заводило публику, потому что выглядело весьма живо и "сценично". Повторю, что мои партии были достаточно сложны как в техническом отношении, так и с точки зрения ритма. Сложность заключалась, помимо того, и в управлении двумя электронными "мамонтами" и фленжером во время игры, в переключении тембров, не говоря уже о "снятии" трудных для "подбирания" на слух отрывков.

И вот, я справлялся с довольно-таки каверзными темами, и каждую субботу, а иногда и в пятницу вокруг наших выступлений разгорался целый океан страстей; публика приходила в неистовство; "фирменные" темы встречались аплодисментами, а из зала неслись крики, свист и одобрительное улюлюканье.

В сравнительно небольшом ресторанном зале нам удавалось полностью загипнотизировать публику; мы "заводили её; швыряли эту горстку из не более двух сотен людей на камни экстаза, раскованности и возбуждения.

Для постоянных посетителей нашего ресторана вечера, проводимые с нашей группой, и та музыка, которую мы исполняли, становились стилем жизни, комбинировались с "фирменными" вещами, с западноевропейскими журналами и модами, и манерой поведения. Танцы под музыку нашего ансамбля являлись для них своего рода самовыражением, а ведь именно к предельному самовыражению стремилось и тяготело все, что составляло именно их стиль жизни, манеру их общения-поведения.

" Slowly, softly she crept forward until her hand came in contact with an object upon a small round table. She did not know what it was, but in a low voice she pronounced the word "Ev."

И вот среди группы молодых людей моё внимание привлекли выделявшиеся из общей массы три девушки. Одна была, как говорится, в теле - в жёлтом свитерке, с поведением этакой рассеянной небрежности, похожей на аристократическую, но, в то же время, отдающую атмосферой вокзалов и гостиничных холлов.

Её сопровождали ещё две: первая с удивительно красивым лицом и с западной манерой одеваться - похоже, драматичная натура, - время от времени откидывающая голову назад характерным жестом; и другая, с длинными распущенными, чёрными, как смоль, волосами, с немного смуглым, но бледноватым лицом, с огромными глазами на этом бледном лице, с непередаваемым притяжением, и скрытой болью во взгляде. На сей последней был черный комбинезон, подчёркивавший её стройную фигуру, а на ногах - чёрные сапожки.

Я узнал от Жени, что это девочки, что работают у Романова, в Отделе Культуры, и это ещё сильней подогрело мой интерес к ним.

Все три великолепно танцевали и находились в центре всеобщего обожания.


Когда мы окончили играть, я предпринял попытку договориться с кем-нибудь - и махнуть домой, - но ничего не вышло. Новых попыток я предпринимать не стал в связи с тем, что мне собственно нечего было ехать в город, у меня не было действенных отговорок, но всё равно меня внутренне грыз и грыз какой-то червь, и я оставался в беспокойном состоянии.

Смирившись с тем, что уехать не удалось, я ретировался в наш гостиничный номер, и стал готовиться ко сну. И тут между Стёпой и какими-то девушками завязался оживлённый разговор через открытое окно, затем Стёпа куда-то убегал, но тут явилась Валя - и Стёпины приключения кончились.

И вдруг, когда я заперся в ванной, Стёпа срочно вызвал меня оттуда, и, как только я потянул на себя дверь, сказал, чтобы я пошёл помог девочкам открыть автомобиль, в который они никак не могут попасть.

Я ответил, что уже разделся, что я уже в майке, и что Стёпа мог бы сам пойти и помочь. Но он тут же придумал какую-то отговорку, и я - со "скрипом" - согласился исполнить его задание.

Я вышел через чёрный ход во двор гостиницы, и увидел, что "Запорожец" стоит в самой грязи, а все три девочки пьяны - и не могут попасть ключом в замок. Я узнал в них тех самых, из отдела культуры. Это меня оживило. Повозившись, я открыл им машину, и двое сразу же забрались в неё. Третья куда-то исчезла, а те, что уже влезли в машину, попросили меня достать им спичек. Я бросился выполнять их поручение, и тогда меня осенила важная мысль. Вернувшись со спичками, я спросил, не найдётся ли для меня места, не подбросят ли они меня в город. Они тут же закивали, но оказалось, что это не так скоро. Я ошибся, полагая, что они сами водят машину, и узнал, что одна из них, Жанна, ушла на поиски водителя, какого-то парня, которому принадлежал "Запорожец".

Меня стали одолевать сомнения: возьмёт ли меня владелец машины, согласится ли на моё присутствие, но его приход рассеял все мои опасения. Это был очень добродушный и открытый парень, благожелательно настроенный и не имевший ничего против меня, а Жанна, как оказалось, была его подругой. Я с двумя другими девочками ждал Жанну с этим парнем потом ещё минут пятьдесят, пока они, видимо, занимались любовью в одном из номеров гостиницы.

Когда заработал двигатель, колёса стали буксовать в вязком месиве, мелкие комки грязи летели в переднее стекло, а фары выхватывали из темноты разлетающиеся в разные стороны более крупные комья. Но машина всё-таки выехала, и через некоторое время мы уже катили по мышковичской дороге, и вскоре пошёл отвратительный мелкий дождь.

Мной овладело состояние эмоционального возбуждения; я разговаривал с сидящими в машине, представляя себе Карася, и, кажется, в его манере. Парень, который вёл машину, тоже был в таком состоянии, в котором за внешним спокойствием скрывается бездна страсти. Он был надёлён тем неуловимым обаянием, которое придаёт человеку весомость, и обычно, глядя на таких людей, мы думаем или говорим о "цельности", "генеральности" такой личности.

Ко мне он относился со всей серьёзностью, и я был ему признателен, хотя, время от времени, он и пускал иронические реплики в мой адрес. Но я уже разгадал его натуру - и поэтому не сердился.

Я был в таком полугорячечном, экзальтированном состоянии, которое, возможно, запомнится мне самому на всю жизнь. Благодаря такому состоянию я сумел подстроится к сему небольшому коллективу, поддерживать разговор и влиться своими репликами в эмоциональный климат общества.

Именно тогда я - впервые, наверное, за много лет - почувствовал, как может влиять место, занимаемое тобой, твоя роль на твоё поведение, и какую энергию деятельности можно черпать из своей роли: ведь я был музыкантом того самого ресторанного ансамбля, который сделался центром почитания публики, определяя сам стиль жизни этих людей.

Я помню, что машину несколько раз останавливали; один раз девочкам нужно было выйти; причины других остановок стушевались в моей памяти. Рядом со мной сначала оказалась та самая, со смугловатым печальным ликом, бывшая в ресторане в чёрном комбинезоне, которая тогда и бросилась мне в глаза и которую звали Галя.

Беседуя с ней, я видел совсем рядом со своими её глаза, и как бы проникся её мироощущением, её душевным строем. У неё было довольно худое лицо и правильной формы нос с благородным силуэтом, без горбинки. Линии её лица, свойственные ей мимические выражения несли в себе отражение какой-то тонкой печали, и, в то же время, отражали женскую смелость, характерную для известной категории лиц. В этом состояло заметное противоречие. В её облике не наблюдалось той печали живописной и поражающей, которой "больны" некоторые женщины лёгкого поведения, а если и было такое сходство-характерность, то либо очень слабое, либо, наоборот гипертрофированное. Я вдыхал запах её гладких волос, совсем недавно вымытых и пахнущих иностранным шампунем, и внезапно представил Лену. Образ Арановой встал перед моим внутренним взором необычайно властно, с неодолимой притягательной силой. До этого времени (в последний период) - а именно сейчас я отдал себе в этом отчёт - я подавлял в себе мысли о ней, даже искусственно "осуждал" Леночкин тип, и внедрил в своё сознание заповедь - больше не думать о ней.

Теперь эта установка оказалась всё ещё сильной - и видение Арановой отступило. Но осталось ощущение прелести образа, осталось то восхищение, которое овладевало мной в моменты созерцания её непревзойдённой красоты, любования личностью этого существа, этого совершенного создания особой среды и условий. И - в связи с этим - мне стала лучше понятна и близка Галя. Возможно, мной в тот момент овладело искушение приобрести себе копию Арановой, но копию ещё не загрязненную позднейшими наслоениями, более монолитную и нравственно ещё не настолько павшую, имевшую, к тому же, для меня прелесть тайны и возможности сделать её моей: в ипостаси молодой девушки, не пережившей столько, сколько Леночка, и не разочаровавшейся в жизни.

После этого во мне как бы пал барьер - и я легонько обнял Галю за талию. Она не сопротивлялась, но только теперь я заметил, что она охвачена отчаяньем, и что она переживает какое-то потрясение. Её карие глаза блестели в темноте и были направлены в пустоту; в их взгляде было почти что безразличие, и, одновременно, усталость и боль. Потом, после одной из остановок, рядом со мной оказалась другая, та очень красивая, но выглядевшая сблизи несколько полноватой "фирменная" девочка. Я теперь понял, что она еврейка, а она, очутившись рядом со мной, стала ко мне прижиматься, и явно заигрывала со мной.

Я был раздосадован этим, и мне было сначала неловко, но уже скоро я из-за её спины продолжал обнимать Галю, а когда они снова поменялись местами, я всю оставшуюся дорогу держал Галю за грудь. Мы где-то в машине целовались, а потом, когда уже приехали в город, та, другая девчушка, передумала идти вместе с нами ко мне в гости, куда я всех пригласил, и, наконец, мы остановились по Пушкинской напротив моего двора. Парень-водитель отказался идти. Он куда-то собирался везти Жанну, его подругу, и между ними в машине произошла сцена, из которой я понял, что у них далеко не безоблачные отношения, и что именно сейчас у них стряслось что-то нешуточное, а по обиде, нанесённой парню-водителю Жанной, по тому, как он отреагировал - возможно, окончательный разрыв. Я заявил, что готов отказаться от своего приглашения их к себе в гости, и подчеркнул, что, если они всё-таки уже настроены идти, парень мог бы заскочить ко мне с Жанной "на минутку", прозрачно намекнув ему, что там мы её вместе уговорим - тем более, что проникся за дорогу ещё большей симпатией к нему.

Но моё желание помочь ему не могло уже ничего изменить, и мне оставалось лишь сохранять пассивность, но, если разобраться честно, то - косвенно - моё приглашение сыграло в этой драматичной внутренне (но не внешне) ситуации роковую роль. Я ещё подумал тогда, что кто-то теряет, а кто-то находит. Всё, что мы имеем, украдено у других, даже если мы ничего не хотели красть. И, если мне суждено найти Галю, то лишь потому, что владелец "Запорожца" потерял Жанну.

Галя с Жанной вышли из машины, и я понял, что Жанна живёт в соседнем с моим доме, в моём же дворе, хотя я её раньше никогда тут не видел. Она зачем-то порывалась "на минутку" домой, а потом выяснилось, что она вознамерилась взять дома магнитофон японской фирмы с хорошими записями. Они меня потащили к ней домой, хотя я упирался и не хотел; я и не думал заходить в квартиру, и не намеревался даже подниматься с ними до площадки этажа, где живёт Жанна. Но им как-то удалось меня уговорить, и не только подняться, но и заглянуть к Жанне. Когда мы тащились по лестнице, я уже понял, что она ещё сильней захмелела.

В жилище у неё царила полная неразбериха. На коридор при мне вышла из комнаты какая-то молодая женщина или девушка в ночной сорочке чуть ли не до пупа, и, увидев меня, ничуть не смутилась. Из соседней комнаты доносились голоса двух людей старшего возраста, мужчины и женщины; они что-то говорили о Жанне, но что - уловить не представлялось возможным. Я недоумевал, что делается у Жанны в квартире, как не мог понять и того, как - если она живёт с родителями - они её выпустят в полпервого ночи куда-то в гости.

Вскоре на коридор выдвинулась ещё одна девушка, тоже в ночной рубашке условной длины, а из другой комнаты слышен был голос молодого человека. Затем Жанна довольно громко включала свой магнитофон, чтобы проверить, что за запись, а потом последовала её перебранка с мужчиной старшего возраста, по поводу магнитофона.

В конце концов, мы вышли, и направились к моему подъезду. Жанна теперь уже еле передвигала ноги; она была совсем пьяна, и мне пришлось её поддерживать. Когда я обвил своей рукой её талию, я понял, что она хоть и действительно пьяна, но отчасти использует это для того, чтобы соблазнять меня. В принципе, она была хороша собой, хоть чуть-чуть и полновата.

Так мы и добрались ко мне.

Дома на меня накатило совсем другое настроение. Ощущения мои резко изменились; мной овладела тоска, почти отчаянье. Я пришёл к себе словно на руины. Вокруг - в виде привычных вещей моего разъятого бытия - передо мной предстал развал; меня охватило чувство ностальгии, а квартира моя представилась вместилищем умирающего быта - опустевшей и искажённой, как после погрома.

Я достал бутылку горькой настойки, поставил на табуретку в зале, налил девочкам две рюмки, и себе одну.

Мы выпили. Но разговор не клеился. Все мы слишком устали; все трое переживали свежие личные трагедии; я был неловок от собственного сожаления, что не могу занять их: ночью не включишь магнитофон, не поиграешь на фортепиано; даже тихо включенный кассетный магнитофончик Жанны вызывал во мне беспокойство - после всех предыдущих жалоб на меня соседей я боялся новых осложнений.

Так мы вяло болтали, но я заметил пробуждавшийся в двух ночных посетительницах интерес ко мне. Обе они - каждая на свой манер - чувствовали как бы прикосновение к чему-то иному, ощущали меня всё явственней и сильней. Я узнал от Гали, что она грузинка, то ли по маме, то ли по папе. Каким-то образом она жила в Бобруйске как бы временно, а потом должна была уехать. Мы говорили о многом, а, в общем - ни о чём, но непостижимым образом наш разговор задевал в нас самые глубокие струны. Когда окончилась запись на первой стороне, Жанна переставила кассету на другую, а потом я пристроился на тахте рядом с Галей и стал её обнимать. Жанна откинулась на подлокотник и закрыла глаза, застыв в такой полурасслабленной позе, а мы с Галей разговаривали ещё о многом, причём, она всё ближе и ближе придвигала ко мне своё бледное личико.

Настойка, которую мы пили, была настоящей гадостью; вкуса какого-то горького лекарства; а потом от неё в голове не было того лёгкого покачивания, как при опьянении водкой, а просто какая-то тяжесть, в то время как голова работала чётко, и не возникало никакого сколько-нибудь приятного действия опьянения.

Я смотрел на чуть подрагивающее полусогнутое колено Жанны, и в один момент сумел затащить Галю в спальню. Там мы упали на кровать, и я, расстегнув её рубашку, пробрался пальцами к её груди. У неё оказалась почти маленькая грудь, возможно, ещё не совсем оформившаяся, с твёрдым соском, и мягкая, шелковистая кожа.

Мы целовались, причём, она целовала меня очень горячо, долго не отнимая губ, потом я спустил плечики её комбинезона, и пытался сам его снять с неё, но он не поддавался. Я лихорадочными усилиями стягивал комбинезон, но он был словно заколдован - и не поддавался. Я пробовал отыскать застёжку или замок, но замка нигде не было, и тогда Галя, которую я понуждал помочь мне, сказала: "Ничего не выйдет; я тебе говорю, что ничего не будет" - она выговаривала это с сильным грузинским акцентом, гораздо сильнее "хромая" в русском произношении, чем до этого.

"Ну и ладно, - ответил я, словно испытав облегчение от того, что она сказала, и не предпринимал сначала новых попыток овладеть ею. Но это оказалось только обманным ходом, чего я и сам не знал сразу, не предвидев заранее своих собственных действий.

После момента затишья я стал снова искать способ снять комбинезон, а Галя опять сказала, с ещё более заметным грузинским прононсом: "Ну, больше ничего не будет, - на что я снова ответил, не испытывая ни сожаления, ни досады: "Ну и пусть!" -

Впервые мне было действительно всё равно, овладею ли я ей, овладею ли этим женским телом; мне было достаточно того, что между мной и ей установилась хоть какая-то интимная близость, то есть, что мы как-то сблизились. Кроме того, я понял, причём, категорично и будучи в этом абсолютно уверен, что она ещё девственница.

Мы ещё немного побарахтались с ней на кровати, после чего она сказала, что ей надо, чтобы я на минутку вышел. Я сначала не выпускал её, но потом удовлетворил её просьбу. Но она, хоть обещала оставаться в спальне, вышла вслед за мной и направилась в туалет. Потом я хоть и пытался, но не смог больше увести её обратно.

Жанна, понявшая или почувствовавшая, что именно произошло, принялась приставать ко мне: лезла целоваться, забиралась ко мне на колени, дергала мой халат, который я одел потому, что, когда барахтался с Галей в спальне, у меня оторвались от рубашки две пуговицы.

Сначала я отвергал все её приставания категорически, а она, словно не замечая этого, а также как бы не отдавая себе в том отчёта, повторяла всё сначала, а я решил немного подразнить Галю, и стал вести сложную игру, наполовину только отвергая приставания Жанны, а наполовину как бы намекая, что может быть и чуть больше, чем вот так, а потом ещё и ещё. Это с моей стороны проявлялось не в жестах, не в физическом соприкосновении с Жанной, но в общем поведении и в виде моих реплик.

Я замечал, что это возымело воздействие на Галю, и что она болезненно реагирует на моё сближение с Жанной. Потом Галя стала вести себя ещё более раздражённо, стала порываться уйти без Жанны, а та её не пускала. Я предложил им остаться ночевать у меня, сказал, что постелю им в зале, и уже пошёл за одеялом; но вдруг они обе категорически отказались, и стали собираться, выпили со мной ещё по рюмашке - и направились в коридор, где висела их верхняя одежда.

Тут Жанна замешкалась на коридоре, потом сходила в туалет, после чего за чем-то направилась в зал и опять в туалет. Галя, нервно переступая с ноги на ногу, бросила Жанне, что уходит. Она была теперь намного пьянее Жанны, наверное, выпила за это время больше её. И я, словно во мне проснулась разом тысяча садистов, допустил Галю к двери и позволил ей выйти. После ухода Гали произошло коротенькое разбирательство с Жанной, которая, появившись из туалета, бросилась ко мне на грудь и попыталась увлечь меня в зал, но я, не отстраняя её, резко сказал ей, что мне понравилась Галя, и что теперь между нами ничего не может произойти.

Когда она прижималась ко мне, я почувствовал, какие у неё твёрдые, и, как говорится, ядрёные груди, и вообще, что она девочка "в теле". Но, когда она бросилась ко мне во второй раз, я отстранил её, и в этот момент вошла Галя. Она стояла, покачиваясь, и рука её, придерживавшая дверь, дрожала. Я, оставив Жанну, двинулся к Гале, которую взял за руку, но она отстранилась. Тогда я обнял её, а она смотрела на меня своими тёмными, широко раскрытыми глазами, и я увидел в этих её глазах, что в ней что-то зреет ко мне. Боясь спугнуть зарождение этой нежной материи, я тут же её отпустил, но Галя с Жанной не уходили, и я всё тянул время, стараясь создать нужный мне климат до их ухода, или даже вторично попробовать убедить девочек остаться у меня. В то же время я чувствовал, что мы все трое смертельно устали, и всё-таки каждый из нас не хотел без определённого результата покидать поле боя.

Тогда я стал опять обнимать Галю - и встретил с её стороны неожиданный и вялый отпор. Но, отстранившись от меня, она, как была в сапогах, прошла в зал - и там легла на спину на тахту. Тогда к ней подошла Жанна, и стала говорить, что уходит, что уже одевается, заметила, что Галя утром должна куда-то идти и что-то делать: это был тонкий намёк. Галя поднялась, и, когда Жанна была уже одета, они собрались уходить. Но этому помешала Жанна, обнаружив, что у неё грязный подол шубы или пальто - не помню, в чём она была, - и, раздевшись, стала его чистить. Галя снова вышла, а я, хоть меня и удерживало видение друга Жанны, того водителя "Запорожца", теперь сам подошёл и обнял её. Мы с ней целовались, а потом я, прямо на коридоре своей квартиры, при неприкрытой плотно двери на лестничную площадку, просунул руку ей под кофточку и взялся ощупывать её грудь. Решившись на конкретные действия, я не думал иначе, чем что Жанна останется у меня, но она внезапно произнесла "завтра", - и сказала ещё, что сейчас ей остаться у меня нет возможности, и надо уходить.

Она схватила своё пальто, и, уходя, дала номер своего телефона, настаивая, чтобы я назавтра ей позвонил обязательно. Она даже сказала, в какое время ей звонить, потом ушла, а я, сообразив, что в халате я никуда не выйду, а провожать её некуда, так как она живёт в соседнем доме, хотел было уже запереть дверь, но тут передо мной встал образ Гали и её печально-вопросительный взгляд, и я накинул на себя куртку и, не замкнув даже двери, выбежал вон.

Во дворе ни Гали, ни Жанны не оказалось, и я направился к Жанниному подъезду. Там, уже внутри дома, я услышал на лестнице голоса Гали и Жанны, которые жарко спорили, и Галя убеждённо доказывала, что именно она понравилась мне. Я бросился за ними, но не успел. Дверь, в которую они звонили, открылась. Я стеснялся своего вида и тех, кто должен был отворять им. Поэтому я тихонько позвал: "Галя...Галя". А затем, слыша, что дверь ещё не захлопнулась, позвал громко, сказав: "Галя, выйди сюда на минутку..." - но дверь тотчас захлопнулась, и я услышал, что на лестнице больше никого нет.

Назавтра я был в непонятном, возбуждённо-экзальтированном состоянии. Не отдавая себе отчета в том, что воодушевляет меня так -вероятность того, что Галя позвонит, или возможность позвонить Жанне, или то, что вообще произошло у меня, - я, тем не менее, просто "купался" в этом чувстве, посетившем меня впервые за долгое время, за нелёгкий период подавленности и сложнейших душевных перипетий.

В лице Гали и Жанны я встретил манящий мир, неожиданное для меня явление, чувствуя, что они выразители нового веяния и нового стиля, и передо мной открылось что-то, что никогда не умирало, а просто жило рядом со мной, и только на время стало мне недоступно. Мне открылось иное измерение, и я словно вышел на потерянную стезю. Но Жанне я в тот день так и не позвонил. Я хотел разыскать Галю, и только после неудачи моих попыток её найти, я позвонил Жанне, надеясь путём встреч с ней выйти на Галю. Однако, Жанна очень холодно со мной говорила и не оставила во мне надежды на сближение. Что-то изменилось, но что - я не мог угадать. Возможно, она не решилась себе простить своего поведения, или простить мне того, что я в условленный день и час не позвонил, или даже прослышала о том, что я разыскивал Галю.

Я несколько раз видел девушек, похожих на Галю, и внутри меня что-то обрывалось, а перед глазами вспыхивало как бы радужное сияние. Через три дня я догадался, что наверное люблю её. И в этот именно день я её встретил. Выходя из "шестого" автобуса недалеко от дома моих родителей, я столкнулся с Галей лицом к лицу - но это было столь неожиданно и мимолётно, что я опомнился только когда Галя уже скрылась в том самом автобусе, и автобус поехал дальше. Тогда я пережил взрыв, всплеск чувств, который был для меня освежающим и очистительным. Но нервная система моя была к тому времени уже достаточно измотана, и чувство к Гале стало для меня новым испытанием, новым фактором исчерпывания себя. И всё же я открылся навстречу и этому чувству, смело идя на сближением с ним, что опять было очень самонадеянно и - вследствие всего, что произошло потом - не принесло мне удачи.

Я встречал Галю чуть позже ещё несколько раз, но она больше не шла со мной на сближение и ко мне в гости (хотя первых два раза была готова сблизиться со мной - просто это происходило в таких ситуациях, когда с моей стороны попытки объясниться с ней были невыполнимы).

В последний раз перед тем, как Галя окончательно "пропала" и, возможно, уехала из Бобруйска, я видел её с Жанной и с той девочкой, что с нами ехала в "Запорожце", и ещё четверых очень красивых девушек возле горисполкома. Наверное, все они были "воспитанницами" Романова.

Евгений Семёнович слыл едва ли не самой оригинальной фигурой среди горисполкомовских "шишек". Он бессменно возглавлял Отдел Культуры много лет, и пользовался как на этой должности, так и вообще непререкаемым авторитетом. В Могилёвской области он был чем-то вроде легендарной мадам Бурцевой на всесоюзной арене, которая на посту Министра Культуры СССР наломала дров, при этом пользуясь огромным влиянием. В отличие от неё, Романов являл собой положительный тип "руководителя культуры", и вовсе не был консерватором и ретроградом. Его вес в городе и в области был до такой степени ощутимым, и с ним до такой степени считались, что даже слухи о том, что совсем не случайно у него работают исключительно молодые и красивые девушки, и что он пользуется отнюдь не только их секретарскими, референтскими и методическими услугами, но и другими, отнюдь не связанными с работой, - даже эти слухи не поколебали его репутации. Другие слухи связывали его семейным родством с ленинградским Романовым, хозяином Города на Неве.

Евгений Семёнович отличался дородностью, тонкими манерами, и был представительным, и, как говорится, холёным мужчиной, и не удивительно, что пользовался успехом у женщин. Его внешность и сама его личность вполне соответствовала его "царской" фамилии. И ещё, несмотря на кажущуюся внешнюю открытость и демократичность, Романов был весьма скрытным человеком, настолько скрытным, что даже мне, с моей особой информированностью, не представляется возможным ни подтвердить, ни опровергнуть слухи о его увлечении своими молоденькими "воспитанницами". Зато одна часть его "женской бригады" теперь побывала у меня в гостях, а другая часть вскоре оказалась у меня дома при очень похожих обстоятельствах. При всей нашей пустой болтовне с Галей и Жанной, мне удалось вставить несколько ничего не значащих, а на самом деле весьма коварных вопросов о Романове, и вытянуть из них очень ценную информацию, и это могло стать не последней причиной Жанниного прохладного тона, и того, что Галя потом не пошла на сближение.

Когда, примерно через месяц, после банкета (на котором присутствовал сам Евгений Семёнович), другая часть его личной "зондеркоманды" отправилась ко мне домой в составе трёх ещё более красивых девушек, две из которых, став на колени, пытались расстегнуть ремень и замок на моих джинсах, а третья в это время, обнимая меня, припала к моим губам проникающим поцелуем, это вряд ли могло состояться без инициативы или хотя бы дозволения Романова. И всё же я переиграл их, и не только не стал заниматься с ними групповым сексом, но ещё и вытянул из них новую, даже более ценную, информацию, чем та, что попала ко мне от Гали с Жанной.

Как ни странно, с того самого случая, Романов проникся ко мне явной симпатией, и осторожно делал всё, что было в его силах, чтобы не дать мне окончательно "пойти на дно". А с одной из тех троих, с Ритой, я через несколько дней всё-таки переспал.

Теперь, когда я размышляю о своих неудачах, обо всём, что со мной произошло, я поневоле должен задуматься и о том, что вряд ли кто-то мне мог подарить одну из любовниц отцов города в "вечное пользование". Если бы кто-то из них самих женился на одной из любовниц других, это не посчитали бы признаком большого ума. У них самих для семейных уз были жёны, а не любовницы, и статус одних резко отличался от статуса других. Я хорошо знал, кто из высоких руководителей в КГБ, в горкоме и в горисполкоме до меня забавлялся Сосиской, и кто - Арановой, и кто - другими, с которыми у меня была связь на одну ночь. "Через постель" я нередко узнавал марку и номер их личного транспорта, имена и фамилии жён, их место работы, номера их домашних телефонов и рабочих телефонов в КГБ, горкоме, или горисполкоме. Имея другие источники информации, я потом получал подтверждение тому, что узнавал от наших общих любовниц.

Я копался в их грязном белье, и вся "изнанка" власти открывалась мне во всей её отвратительной неприглядности...



ГЛАВА ВТОРАЯ
Апрель 1983

В середине апреля судьба столкнула меня с одной из девушек из Районного Дома Культуры, и мы долго смеялись, обсуждая случай с контрольной работой Жени Одинокова, его непревзойдённую скупость и жадность. И сами не заметили, как оказались у меня. Ушла она от меня только на следующее утро, и, поцеловав меня на прощанье, грустно (как мне показалось) сообщила, что у неё есть парень, и попросила, чтобы я об этом случае никому не проболтался.

А за неделю до этого у меня появилась Алефтина-огонёк, живая, подвижная, тёплая, умная. Мы познакомились с ней на задней площадке троллейбуса, битком набитого народом, когда броуновское движение "автобусной давки" столкнуло нас лицом к лицу. Чтобы не показаться грубияном с кислой рожей, как большинство окружающих, я легонько взял её под локотки, словно предупреждая хамские тиски, и сразу заметил, что она молоденькая и хорошенькая. Она издала какой-то звук, скорее, междометие, и вся съёжилась, как будто попала в холодную воду, и в то же время подалась всем телом, насколько позволяла давка, жеманно пытаясь отстраниться. На самом деле она только имитировала эту попытку, а фактически просто упала в мои объятия.

Её чувствительное, магнетизирующее тело, передающее свои токи даже через тонкую курточку, его гибкость и стройность уже тогда захлестнули меня. Я ощущал это доверчивое - с первого раза - тепло, её преданность "взахлёст", видел её быстрые, колкие взгляды из-под длинных ресниц, которыми она "стреляла" в меня. Мы продолжали стоять, обнимаясь, когда толпа схлынула, и, покачиваясь от толчков троллейбуса, прижавшись к поручню, давно проехали мою и её остановки. Мы вышли у проходной Шинного Комбината, и долго стояли на остановке, а потом поехали назад, "в город".

Аля была в постели такая же вёрткая и "спортивная", как Сосновская, только не пыталась язычком сделать мне "приятно", от чего с Сосиской я зверел. В последний месяц в моей квартире побывало столько хорошеньких женщин, что я поначалу даже не воспринял свой роман с Алефтиной как что-то незаурядное. В это время ко мне всё ещё продолжала приходить и Алла, иногда с Ирой, иногда и Игорем, но ни разу не застала у меня Алефтину.

В каком бы настроении я ни пребывал, Аля всегда излучала свет, всегда щебетала неустанно в своей особой, спешащей манере. Она приходила почти каждый день после работы, и всегда приносила какой-нибудь свёрток: то булочку, то пирожное из кулинарии, как будто боялась, чтобы я, одинокий бобыль, не помер от недоедания.

Она попала в Бобруйск, как я понял, "по распределению", и жила в общежитии, но мечтала вернуться в Уфу или в Казань, где жили её родители, которые между собой были в разводе.

Я столько раз "обжёгся на молоке", что не предлагал ей ни ключа от своей квартиры, ни руку и сердце.

Она покидала меня всегда в одно и то же время, через час-полтора после постели, словно боялась оказаться нетактичной, стеснить меня в моём слишком просторном для одного человека жилище. А я, варвар, даже не ходил её провожать.


Тем временем я опять продвигался на поприще постижения тайн общества, в котором живу. Я закончил расшифровку связи автомобильных номеров с общественным, социальным и материальным положением владельца, и теперь мог, взглянув на номер, сделать более или менее точное заключение, после чего снова принялся за телефоны.

Мне удалось выяснить, что телефоны номеров государственных учреждений особой важности и отдельных предприятий обязательно имеют после первой цифры "семь" (в Бобруйске) - "два" или "три". Точно так же начинаются и домашние телефоны особо важных лиц. Всё это касается горисполкома, горкома партии, райисполкома (сельского и городских районных исполкомов и райкомов партии), и, кроме этих учреждений, под эту систему подпадают телефоны наиболее крупных предприятий города и домашние телефоны отдельных руководящих работников этих предприятий.

Номера домашних телефонов партийных и руководящих работников подбираются по следующей системе: номер телефона начинается: на а) "2", б) "3"; в) в номере есть хотя бы одна цифра "6"; г) для телефонов с первой цифрой "7" рядом находятся два "0" (напр. 7-90-05 или 7-40-00); д) каждая группа цифр после первой начинается одинаково (напр. 7-64-67); ж) в каждой группе цифр есть по две одинаковых: (3-00-44); з) обе группы представляют собой одно и то же число: (7-70-70); и) в номере присутствуют "0" и "6" в любой последовательности; к) в номерах домашних телефонов сотрудников КГБ таким определительным признаком могут быть "03", "07", "007", "08", или "09", а в номерах телефонов милиционеров - присутствие в номере телефона нуля и четвёрки, или хотя бы четвёрки.


Мне стало известно, что существует код, набрав который, можно с любого телефона подслушивать любой телефон, но до открытия этого кода и до использования его мне тогда было ещё далеко.

Алла тем временем уехала домой - на практику, перед своим отъездом сделав попытку сближения со мной, но я не проявил заинтересованности.

Описывая предыдущие события, я не упомянул пропажу трёх фотопленок. Их не стало тогда, когда наступил окончательный разрыв с Куржаловым. Это были слайдовые плёнки, с кадрами, отснятыми на улицах Бобруйска, что должны были запечатлеть старые здания города, построенные в начале века. Плёнки ещё не были проявлены. Теперь пропала очередная фотопленка с кадрами старого города. На сей раз можно с уверенностью сказать, что эта кража точно совпала с новым и очень решительным усилением стремления властей помешать нам фотографировать старый город. Г д е пропала эта плёнка (обычная чёрно-белая фотоплёнка) - осталось невыясненным. Но я знаю, что эта плёнка была со мной в музыкальной школе, и лежала в моём "дипломате".

Вскоре после этого сосед с четвёртого этажа, Николай Сидорович, передал через меня моему отцу отпечатать фотопленку, на которой были групповые снимки его боевых товарищей, с коими он воевал в Отечественную войну, где был запечатлён сын Николая Сидоровича, теперь покойный, и были другие снимки. Та фотоплёнка пропала - это уже определённо - в музыкальной школе. Сначала я планировал сразу от Николая Сидоровича пойти к отцу в фотографию, и даже заскочил к нему перед работой, но папа закрылся в лаборатории, а Мотик возился с клиентом. Времени оставалось в обрез, и я побежал на автостанцию. По дороге, в автобусе, и потом, на входе в школу - я несколько раз ощупывал карман с плёнкой: так, на всякий случай. Она лежала в моей куртке. А карман был застёгнут на пуговицу. Я хотел переложить плёнку в "дипломат", но потом передумал, потому что бегать с "дипломатом" в туалет как-то чудно, а куртку я мог накинуть на себя, чтобы плёнка оставалась при мне.

Когда я второй - и последний - раз сбегал во двор, я забыл влезть в куртку, и она оставалась в классе на вешалке. После работы я уже на глушанской автостанции спохватился, что карман куртки расстёгнут, и плёнки нет. Я вернулся в школу (Роберт ещё был там), и всё обыскал в своём классе, но плёнка как в воду канула.

В тот же период я, как-то раз выйдя в туалет, увидел через окно школы, возвращаясь через двор, что кто-то в моём классе выворачивает карманы моей куртки и обыскивает их. Это была девочка старшего возраста в школьной форме: в чёрном переднике и в школьном платьице.

Я бросился в дом. Но, как и ожидал, та, что обыскивала мои вещи в моём классе, уже выскользнула. Тогда я прошёл по всем классам и даже заглянул в библиотеку, и установил, что только одна Ермолович во всей школе одета в школьную форму. Её рост и телосложение соответствовали пропорциям той, что была в моём классе.

Итак, если та, что занималась обыском моих вещей и лица которой я не заметил, не выскочила из школы в тот момент, когда я забежал в свой класс (а бесшумно выскользнуть практически невозможно), или не была спрятана в кабинете директора, то это, конечно, Ермолович.

А она - ученица Людмилы Антоновны, той самой, на которую падали у меня самые сильные подозрения.


Алла и Ира с ней, отбыв домой, вскоре вернулись сдавать экзамены. Они уезжали и возвращались ещё два раза, причём, к тому времени уже как бы отделились от Марины, которая была теперь сама по себе, а они сами по себе. В третий раз, когда они опять приехали, Алла явилась ко мне, попросила меня оставить их ночевать на пару дней, и намекала мне, что хочет возобновить со мной прежние отношения.

Я воспринял её намёки в буквальном смысле, по принципу "...уй - железо... не отходя от кассы", и тут же увлёк её на тахту. Она повалилась на спину, и так лежала, теребя пояс своих джинсиков. Я притворился, что принимаю и это её неосознанное движение за намёк, и расстегнул ей ремень, а потом пуговицу, и спустил ей джинсы до колен. Она так и лежала на спине, глядя в потолок, как кукла.

Я проник пальцами левой руки под край её кофты, и стал ей массировать грудь. В ответ она отвернула лицо, хотя по моему воображаемому сценарию должна была искать мои губы. Потом я рванул, и стянул с неё джинсы полностью, и бросил на пол. Однако, положение её тела не изменилось. Меня это не устраивало. Это уже полностью шло вразрез с ожидаемым. Но не так-то легко остановить лошадь на полном скаку и курьерский поезд на максимальной скорости. Нажать стоп-кран - дело нехитрое, только какие будут последствия! И я вошёл в неё, сразу взяв бешеный темп. Но не почувствовал ответной реакции. Я поставил её к себе задом, так, как она никогда не любила, и она послушно приняла эту позу. Её молчаливое беспрекословное подчинение уже начинало меня бесить. Я пытался заглянуть ей в глаза, но она отвернула голову. Указательным пальцем я проник во второе отверстие, но это детсадовское послушание пополам с наслаждением меня не устраивало. И я вышел из неё в самый разгар, когда она уже начинала постанывать.

Этого она не ожидала. И бросилась ко мне на грудь, стала ластиться и заискивать. Но я достаточно грубо отстранил её, и вышел из зала.

Потом она попросила у меня закурить, хотя при мне раньше никогда не курила. И мы с ней ещё долго лежали на тахте, просто так, ни о чём не говоря и ничего не делая. А потом пришла Ира...

В это время я снова был обуреваем азартом - азартом игры. Я подумал о том, что, хорошо, пусть Алла и не является агентом "фи-фи", но она подвергается косвенному их давлению, и поэтому её действия могут девуалировать какие-то и х мероприятия.

И решил в очередной раз рискованно сыграть.

Я пошел на риск в надежде проверить мои раскладки, и, если удастся, кое-что выяснить. Кроме того, моё внутреннее душевное напряжение достигло, накопившись, взрывной силы, а для меня разрядкой явилось бы теперь чёткое выяснение своих отношений с Аллой окончательно: либо решающее сближение с ней, либо окончательный с ней разрыв. К тому же, секс, как я уже замечал в своих автобиографических записях, всегда являлся для меня формой разрядки - разрядки, часто оберегающей психику от болезненных и опасных или даже необратимых разрушений, и, хотя у меня была уже Алефтина, я ещё не знал, как долго продержатся мои отношения с ней, тогда как Аллу я знал уже второй год, а мои с ней интимные отношения длились более полугода.

Намеренно объявив Алле с Ирой, что уезжаю в Мышковичи на трое суток и вряд ли смогу выехать оттуда после работы в ресторане, да и не стану пытаться из-за крайне ответственных и решающих репетиционных занятий для перехода в новый ресторан, я сокрушался об этом, изображая тоску и отчаянье. Алефтина тоже знала, что я уезжаю, и не должна была приходить.

Перед отъездом я запер на ключ обе дверцы шкафа в спальне, верхний ящик письменного стола, и оба книжных шкафа в зале.

Итак, в пятницу я оставил Аллу с Ирой у себя в квартире, оставил им ключи, а сам отправился в Мышковичи с надеждой возвратиться назад. Туда же прибыла директриса ресторана "Юбилейный" в новой гостинице "Интурист" (куда я уговорил перейти Стёпу с Женей), Раиса Павловна Петрова, и её муж, Ким, литовец по происхождению, начальник цеха на новом "Сельмаше", считающийся большим доброжелателем по отношению к евреям. Они приехали на своей машине. Я обещал Ире с Аллой, что позвоню им, если сумею выбраться из Мышковичей, но мне не удалось позвонить (а я понимал, что, возможно, они планируют кого-то привести ко мне домой, и даже, может быть, заниматься любовью - но я ведь играл на сей раз по крупному...).

После окончания работы в ресторане я спустился на улицу, подойдя к стоянке машин - в надежде на чём-нибудь уехать. Вскоре на улице показался и Женя Одиноков, у которого я спросил, не возьмёт ли меня директриса нового ресторана в свою машину, когда она с мужем поедет домой в город. Женя резко ответил, что Ким меня не возьмёт, и что с ними в Бобруйск поедут его брат с женой, которые и свели Женю с Раисой Павловной, так что для меня места не будет. Кроме директрисы нового ресторана с мужем, в Бобруйск отбывали ещё одни знакомые Жени, и я попросил его узнать у них, не возьмут ли о н и меня, но он ещё резче ответил, что и т е меня не возьмут, и добавил, что я, мол, должен сидеть тут и работать. Эти его знакомые вскоре отъехали, и я хорошо видел, что они одни - кроме них в машине никого не было. Это были муж и жена, так что мешать им я не стал, а на фоне этого Женин отказ переговорить с ними обо мне выглядел неслучайным, злонамеренным.

Вскоре приблизился к своей машине и муж Раисы Павловны. Без всякой надежды я вяло спросил у него, не возьмут ли они и меня, хотя понимал, что, скорей всего, Женя тоже поедет с ними (это м е н я он с видимой настойчивостью не желал пускать в город, с а м...). Тот сразу же согласился.

Когда я заметил ему, что Женя, наверное, тоже поедет, и я буду четвёртым, он ответил, что это не страшно. Так я смог попасть в город. Для того, чтобы не проезжать мимо пункта ГАИ (ведь нас сидело на заднем сидении четверо), Ким повёз нас по окружной дороге, выехав на Минскую, что оказалось, однако, ещё быстрее, так что мы попали в город ещё раньше. Без двадцати двенадцать я был уже возле гостиницы.

Ещё в Мышковичах, когда Женя забрался в машину и увидел меня, он всё порывался пойти звонить, но Ким заявил, что его ждать не будет. По дороге, уже на Минской, Женя выскочил к телефону-автомату, который "на зло ему" не работал. Я не сомневался, что Одиноков доберётся к себе домой раньше, чем я к себе, и первым делом бросится к телефону.

Меня одолевали тяжёлые предчувствия. Я предполагал, что Алла с Ирой в моей квартире не одни. Подумав было пойти без звонка-предупреждения и "накрыть" их там с теми, кого они привели, я отказался от этой затеи сразу же, решив, что мне просто-напросто не откроют, "забаррикадировав" дверь задвижкой. Если же я буду звонить, рассуждал я, как условились, специальным тройным звонком -условным знаком, - они, считая, что я звоню из Мышковичей, поднимут трубку - а после того, как они выдадут себя и откроют своё присутствие в моей квартире, по идее, они должны будут меня впустить.

То, что за это время разбегутся их гости, меня теперь не столь сильно волновало. В крайнем случае, решил я, от меня не укроется, что кто-то был. Как бы там ни было, подумал я к тому же, Одиноков успеет предупредить их через своих шефов раньше, чем я доберусь до дому.

Я позвонил к себе, сказал Ире с Аллой, что я уже в городе, и что скоро буду, а сам вприпрыжку помчался как угорелый. За полминуты я добежал от ближайшего телефона-автомата до дома. Тут я резко "затормозил", и перешёл на шаг. Когда я входил во двор, в тот самый момент от моего подъезда отъехал мотоцикл с Валиком и Мариной на заднем сидении. Я узнал их несмотря на то, что они, отъезжая, сидели ко мне спиной, и понял, что они были у меня.

Но шестым чувством я улавливал, что, кроме них, у меня в квартире ещё кто-то есть, и не ошибся. Когда я вошёл, я заметил беспорядок уже в коридоре. В зале стояли бутылки и было накурено. Тут же на коридор моей квартиры вышла Алла, а с ней какой-то незнакомый мне парень, который тут же проскользнул мимо меня и ушёл через входную дверь. В зале сидели ещё двое незнакомых ребят и, конечно же, Игорь.

Ребят я тут же, без особых трудов, выпроводил, сказав, что я их не приглашал, и к тому же их не знаю - сказал я им это довольно дипломатично, несмотря на моё состояние, сообразуясь с угадываемой мною их психологией. Они ещё долго стояли на площадке, на лестнице - вместе с Ирой, которая потом пару раз приходила и уходила опять.

Игоря я выгонять не стал. Когда он вместе со всеми направился к выходу, я его остановил и вернул. Но, с другой стороны, и оставлять его я также не стал, но не сказал ему об этом сразу, а отозвал Аллу, и сказал ей, чтобы она сама его выпроводила. По её лицу я видел, что она готова это сделать. Но когда она позвала его, он сделал вид, что не расслышал, а на её вторичную реплику "иди сюда!", он не отреагировал.

Тогда Алла вместо него позвала меня, из-за своей уязвлённой гордости, из-за излишнего самолюбия показывая, будто бы с самого начала именно меня и звала, произведя такой обманный маневр (хотя сначала она позвала: "Игорь"). И тут она мне заявила, что, если Игорь не остаётся, то она уйдёт вместо с ним. Заявила мне это не сразу, а, колеблясь и в неуверенности. Тогда я категорически заявил ей, чтобы она тогда побыстрей убиралась, и они все ушли.

Куда они подались, я не знаю, но, по имеющимся у меня сведениям, Алла с Игорем в пять часов утра заявились к нему домой и просидели там на кухне, а, ещё до того, как родители Игоря поднялись, часов в семь, Алла ушла.

В своём последующем письме к Алле я подчёркивал, что, когда звонил из телефона-автомата домой - прежде, чем появиться, - то мог придумать, что звоню из Мышковичей, чтобы не дать им ни малейшей возможности выпроводить гостей. И что, отказавшись от вранья, подтвердил свою честность. На самом деле, я не стал дезинформировать их не по той причине, которую привожу в письме к Алле, а потому, что предчувствовал, что, приди я без предупреждения, я не попал бы к себе домой, а, кроме того, я предполагал присутствие Игоря, и подумал, что, если, кроме него, там есть кто-то ещё, мне легче будет выпроводить всех вместе, и Игоря в том числе.

Если же я сказал бы, что звоню из Мышковичей, а сам отправился бы минут на тридцать-сорок бродить по улицам, можно было предвидеть, что все остальные уйдут, а Игорь, несомненно, останется, и мне его выгнать потом одного будет труднее. И не ошибся. Вместе со всеми собирался на выход и он, но я его остановил и вернул в квартиру.

Почему я поступил вопреки всем своим предыдущим намерениям, противоположно своему плану: об этом и я сам себе не могу ничего объяснить. Но эта загадочная непоследовательность моих поступков легко разъясняется противоречивой двойственностью моей натуры. Как у Януша Радзивилла, которого в ту эпоху прозвали "двуликим Янусом", у меня есть воля к достижению поставленных целей, но как только цель почти достигнута, я начинаю задумываться о нравственности используемых для её достижения методов. Вероятно, на самом деле не только достигнутая, но и почти достигнутая цель просто становится мне неинтересна.


А вот и то письмо, о котором я говорю.


Здравствуй, Алла!

Ты думаешь, это всё? Нет, твой отъезд ничего не решил. Для меня - да, но не для тебя. Всё осталось на своих местах, и только стало ещё более сложным. Теперь разрешить всё ещё трудней, и ты привела к ещё более безвыходному положению: разрубить э т о т гордиев узел ещё трудней.

Ты ещё не знаешь, что такое всю жизнь мучиться одним и тем же угрызением совести, одним и тем же сожалением об ускользнувшем из-под носа счастье, всю жизнь муссировать один и тот же неразрешённый вопрос. А у тебя всё это в одном клубке, ещё более мучительно и безнадёжно.

Пройдёт много лет, но ты будешь каждое утро вставать с одним и тем же, обращённым к себе самой, укором, от которого некуда станет бежать: ведь твоё раскаянье и сожаление найдут тебя и на краю света.

Вся беда в том, что когда неискренность делают своей жизненной парадигмой, твои цели в жизни, то, чего достигаешь, становятся противоположными тому, чего ты желаешь. Одно дело: пристраститься к вранью, и лгать на каждом шагу, как делают маленькие дети, и совсем другое дело, когда ложь становится твоим эго. Все мы говорим, что обманывать нехорошо, но в первом случае это всего лишь небольшое прегрешение, тогда как во втором: отказ от своей души в пользу дьявола.

Не жаждая открывать своих чувств и желаний перед Ирой, ты как раз и поступила вопреки своим желаниям и чувствам: пригласила этих ребят и Игоря. Но ты скрывала свои чувства не только от Иры, но и от меня, и, более того, от себя самой.

С самого начала, и до самого конца: твоими поступками движет с определённого времени неискренность и неправда. Ты сказала мне, чтобы я позвонил заранее, надеясь этим моим звонком выпроводить всех. Таким образом, твой расчёт основывался на каком-то жалком звонке. Убогий расчёт! Жалкий план... Заранее заявляю тебе, что отношения между людьми не строятся и не могут строиться на каком-то случайном звонке.

Все твои расчёты я понял ещё тогда, утром, приняв уже свой план решения вопросов, возникших в связи с твоими намерениями, и осознал этот план ещё лёжа на тахте, тогда, с тобой.

Теперь о том, что было дальше. Я звонил оттуда. Но мне ответили - когда я заказал разговор, - что мой телефон в Бобруйске не отвечает. Второй раз я позвонил вечером по автоматическому коду. С тем же успехом.

Ты нарисовала меня в своей голове мягким и нерешительным, непредприимчивым человеком. А вы: вы такие крутые, что дальше некуда. И ты, конечно, не верила в то, что у меня достанет настойчивости, воли и цепкости, чтобы, не имея собственной машины, добраться ночью из Мышковичей в Бобруйск. Но ты меня плохо знаешь. И не имеешь абсолютно никакого представления о присутствии или отсутствии у меня мужества. Даже если бы мне не удалось уехать, я пришёл бы пешком...

Но пешком идти не понадобилось. Именно благодаря моей настойчивости и предприимчивости мне удалось не только выбраться из Мышковичей, но и прибыть в город невероятно быстро, когда моего прибытия никто не ожидал.

Приехав, я позвонил - и мог, если бы хотел, придумать, что звоню из Мышковичей, чтобы либо нагрянуть совершенно неожиданно, "застукав" всю кодлу, до единого человека, и всё (что мне надо) выяснить до конца; либо (другой вариант) давая таким образом время выпроводить всех (а я не сомневался в том, что были г о с т и), если бы после звонка какое-то время шлялся по улицам.

Но во-первых я не желал пользоваться обманом для достижения благородной цели, и - во-вторых - я очень тонко рассчитал, что Игорь (а я не сомневался, что он тоже сидит у меня) тогда останется, и никуда не уйдёт, а вместе со всеми мне легче будет выпроводить и его. Поэтому я просто позвонил и пришёл. Остальное ты, конечно, помнишь.

Хочу тебе только напомнить, что вместе с т е м и двумя ребятами поднялся и собирался уйти и Игорь - и я тогда остановил его своей репликой, не просто задержав его, но, более того, вынуждая его остаться. И это - несмотря на моё прежнее решение не брезгать средствами, и выпроводить всех, и в том числе Игоря.

Почему я так поступил: я не могу объяснить. Я просто не знаю ответа. Но эта была никакая не слабость. Что было бы потом, если бы Игорь ушёл: никто, в том числе и ты, и даже я, не знает. И тем более: что было бы гораздо позже. Пусть бы я даже в ту ночь добился тебя - поступок не "в моём стиле" привёл бы снова в тупик.

Разве я не добивался тебя десятки раз: и что это решило?

Теперь ты, возможно, думаешь (и тогда думала), что тебе нужен статист, такой, как Игорь, послушный твой раб, твоя безвольная тень. И в Солигорске будешь теперь искать такого же другого. Но это то же самое, что остаться старой девой. И своё одиночество (с мужем или без) тебе ещё дано вкусить в полной мере в не очень далёком будущем. И почувствовать его горечь на вкус.

Ты думаешь, что ты такая крутая, и что у тебя с волей и мужеством всё в порядке. А всё как раз наоборот. Мужество есть у Арановой. Вот где человек с несгибаемой волей. К сожалению, оно начисто отсутствует у тебя. Потому-то ты и не сделала выбор. Ты должна была изобличить свои чувства перед тремя людьми: передо мной, перед Игорем и перед Иркой. Однако, это оказалось выше твоих сил. Ты не смогла обнаружить свою любовь ко мне, и скрыла её - ценой кризиса, ценой душевного смятения, ценой предательства: моих и твоих чувств.

Ты проявила свою несостоятельность, и в этом никто не виноват: ни Игорь, ни я, ни Ирка. Что ж, так и должно было случаться. Возможно, это и к лучшему.

Лучше х о т я б ы т о г д а.

Что было бы, если бы Игорь ушёл? Ты и тогда бы проиграла сама себе - Ирка, скорее всего, не дала бы нам уединиться. И, кстати, вот у кого надо поучиться воле и смелости! Её я по крайней мере уважаю: за искренность, за решительность. Можешь не сомневаться, что, если бы она оказалась на твоём месте, она сама себе давала бы совсем другие советы, нежели те, какие давала тебе, и поступала бы совсем не так, как она учила тебя.

Помнишь, ты как-то поучала меня, советовала не выказывать своих чувств, утверждала, что надо скрывать то, что ты чувствуешь. Ну, и чего ты добилась? Ты проиграла в отношении меня, и это всё доказывает слабость твоей позиции. Ведь что такое счастье? Это не что иное как достижение предмета своих стремлений. Ты стремилась ко мне - и что же ты для этого сделала? Ноль действий. Ничего. Вот Ирка - та бы сделала всё, что было бы в её силах, для того, чтобы разъединить нас, не боясь показаться смешной, не боясь вызвать к себе жалость, сострадание... Она проявила бы настоящее мужество, и осуждения заслуживали бы лишь те средства, которыми она добивается своих целей.

И не случайно она сделала всё, чтобы представить себя на твоём месте, вплоть до самого последнего момента, когда она пыталась поцеловать меня - как будто в знак благодарности.

Знай, что ты не просто не выдержала испытания, которое послала тебе судьба, - ты не выдержала экзамен в тот мир, куда попадают настоящие люди. Ты не представляешь себе, и так и не представила, на каком уровне духовной высоты может находиться человек, стремящийся к чему-то большему, чем рамки повседневной жизни. И ты больше никогда не попадёшь туда.

Ты до сих пор думаешь, что я добивался тебя сам по себе, просто так, и ты жестоко ошибалась. Все мои действия основывались на вере в то (на знании!), что ты любишь меня и к а к ты меня любишь. Ты ещё хотела скрывать от меня свои чувства! Кустарщина! Да ты просто не представляешь себе, как выдавало тебя всё, буквально всё, до самого, казалось бы, малозначительного слова и жеста!

Ты не смогла переступить через то, что нас разъединяет, чтобы соединиться со мной в настоящей любви. А ведь от меня не укрылось даже самое малое твоё ощущение, самое лёгкое влечение души...

Всё то, что нас сразу в начале разъединяло - мои еврейские корни, разница в возрасте, реакция маленького - твоего - коллектива, в центре внимания которого мы с тобой оказались, - всё это было мной устранено, всё испарилось, улетучилось, чего я и добивался... Я специально не говорил тебе о моих польских и немецких корнях, чтобы доказать тебе и себе, что никакие демаркационные линии не способны нас разделить... В конце остались только - один на один - два характера; а у тебя не было ни раздражения ко мне, ни страха - того, что был самым сильным в начале.

И что же?

Ты тогда-то и проявила себя - без всяких примесей, без грима, в полную силу; показала себя - кто ты есть.

Я благодарен всем преградам, которые позволили мне увидеть тебя подлинную, какой тебя до меня никто не видел; препятствиям, что не дали мне забыться в упоении тобой на первых этапах, и привели к справедливой развязке. Когда ты проявила свою настоящую суть.

Не думай, что я осуждаю, порицаю тебя. Никто не давал мне на это права. Да и кто я такой, чтобы тебя "оценивать" и "судить"? Ведь если разобраться, то я аморальный растлитель, даже преступник, если подходить к моим поступкам по букве закона. Хотя, с другой стороны, согласись, по закону первенства, не мне выпало счастье тебя первым растлить...

Нет, я тебя ни в коем случае не осуждал и не осуждаю. Я увидел в тебе всю сложность твоей натуры - добровольный отказ иногда от чего-либо, способность на малое время на самоотверженность, на глубину чувств: и всё это находится в хрупком и тонком душевном сосуде, который разбивается о малейшую преграду, об углы граней твоей принятой за аксиому неискренности.

И это всё. Оставайся такой, какой ты есть. Я не воспользуюсь своим выигрышем: я слишком, слишком подлинен для такого. Мой мир останется прежним. Он нерушим.


 

Написав письмо, я тогда действительно думал, что это всё, и не питал больше никаких иллюзий, и не оставил себе никаких надежд. Я только думал, что где-то там, впереди, что-то будет... Что это "что"?.. И какого цвета?


С отъездом Аллы многое изменилось - но не я. Только более масштабным вставало передо мной моё настоящее, более суровым и громадным виделся мне мир, в котором я остался без даже временных иллюзий и без небольшого фетиша, который был допингом для продолжения осмысленного и деятельного "жизнефункционирования". После отъезда Аллы кончилась и ещё одна полоса - с её отъездом как вехой, и передо мной замелькало новое будущее и новое вожделение...



ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Апрель 1983

Трудно понять, как столько насыщенных, драматичных событий вместилось в сравнительно короткий отрезок времени. Как будто само Время было спрессовано до невозможности.

Через два или три дня после той роковой ночи, поставившей точку в агонии моих отношений с Аллой, я отправился в Жлобин, чтобы оттуда попасть в Минск. В Жлобине я решил "раз и навсегда" проверить одно из своих давних подозрений, и оно подтвердилось на все 100%, после чего мир показался мне ещё более грозным и кататоническим.

От Жлобина до Осиповичей я добирался одним из неторопливых пригородных поездов, с попутчиком лет тридцати трёх, который, как и я, сел на станции в Жлобине.

Это был железнодорожный рабочий польского происхождения, с пшеничного цвета волосами, в курточке не по размеру, и с живыми, подвижными глазами на таком же подвижном лице с ямочками на щеках. Он сыпал прибаутками и анекдотами, а некоторые из них были скрытого политического содержания. Он показался мне "своим", и я открылся, доверился ему, рассказав о том, что я думаю по поводу будущего страны, судьбы Андропова, и того, кто и что придёт ему на смену.

Станислав, как он представился, оказался вдумчивым слушателем, задававшим по ходу нашей беседы крайне интересные вопросы, а потом, в какой-то момент, он заметил, что я должен быть осторожней с высказываниями, и не доверять свои откровения такого рода беседам с незнакомыми людьми.

- Но ты же на меня не донесёшь, не выдашь меня, Станислав? Не побежишь в КГБ с доносом? Неужели я страшно ошибаюсь?
- А вдруг я сам: сотрудник органов, вдруг я из КГБ?
- Ты шутишь!
- А вот представь себе; только не пугайся, я и правда на тебя не донесу. Но и ты обещай мне, что ни словом, ни намёком никогда обо мне не заикнёшься.
- Но я ведь даже не знаю, кто ты такой, Станислав ли твоё настоящее имя, и не верю, что ты можешь работать на КГБ.
- Поправь себя: не на КГБ, а в КГБ. В одном из районных отделений, допустим, в Жлобине.
- Нет, ты всё-таки шутишь.
- А если нет?
- Тогда мне следовало бы сказать, что у меня похолодело всё внутри, но не холодеет, чёрт побери, и я почему-то тебя нисколечко не боюсь. Мне совсем и не страшно. Почему это? Ты не можешь объяснить?
- А это благодаря твоим необычным способностям. Ты чувствуешь, что я для тебя не опасен. Но я всё-таки хочу тебя предупредить, чтобы ты впредь был поосторожнее.
- Так точно, йессс, сэр!
- Нет, ты мне определённо не веришь.
- Конечно, нет. Ты это всё придумываешь, Станислав, чтобы наша беседа казалась ещё интересней, чтобы внести в неё завязку интриги.
- Знаешь, что...
- Что?...
- Ты мне всё равно не поверишь, и я знаю, что - клянись, не клянись, - а мне тебя ни за что не убедить, что наша с тобой встреча не подстроена, что мы оказались на соседних сидениях совершенно случайно. Повторяю: меня к тебе не подсадили, и я сам не подсел к тебе специально. И сразу не знал, кто ты такой, потому что портрета твоего никогда не видел.
- А теперь ты знаешь, кто я такой?
- Конечно. Вовочка Лунин. Верно?
- Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!.. Так мне тебе сейчас протянуть руки, чтобы ты защёлкнул наручники, или когда выйдём?
- Постой! Куда ты намылился? Сядь! Дай мне сказать ещё слово.
- Ну, говори. Откуда тебе известно, кто я?
- Кто не знает, что ты такой, тот газет не читает. А всё-таки бывает же такое! Мне давно хотелось с тобой поговорить. Только обещай мне, что о нашем разговоре ни гу-гу.
- Хорошо, обещаю.
- Лет через двадцать можешь рассказывать. Я тебе разрешаю.
- И не раньше?
- Не раньше.
- И это всё, что ты обо мне знаешь? Как меня зовут?
- Нет, не всё. Я знаю, что пару дней назад ты вконец рассорился с Аллой.
- С какой Аллой?
- С Аллой Басалыгой.
- Значит, ты и её знаешь?
- Эту малолетнюю курву, пшеклента земя , парни из Слуцка разрабатывали ещё с пятнадцати лет.
- И она знала, что её используют органы? - Конечно, нет.
- А Сосновскую, Сосиску то есть, тоже органы разрабатывали?
- Нет, её мы оставили в покое.
- А Леночку Аранову? Она - ваш агент? Или - как Басалыга?
- О ней ты и сам всё знаешь не хуже меня. Я в этом абсолютно уверен. Редчайший экземпляр. Очень ценный (posiadacz nie jest jej właścicielem).
- В каком смысле?..
- А в том, что такие, как она, на свет появляются раз в поколение.
- Угу...
- Но запомни, что после декабря прошлого года...
- ...когда я переметнулся от неё к малолетке...
- ... с её стороны либеральное к тебе отношение кончилось.
- Это она сама об этом тебе говорила?
- Это то, что я тебе говорю. Предупреждаю тебя по-хорошему. Из чувства симпатии. Правила игры, запомни, теперь изменились.
- Значит, я должен трижды подумать, прежде, чем с ней вести шуры-муры? Так надо тебя понимать?
- Запомни: тебе этого никто не говорил.
- Не можешь уточнить, значит...
- А Басалыга с самого начала оказалась на квартире у твоей бабушки далеко не случайно.
- Значит, твои парни подсуетились, чтоб у меня с ней вышел роман?
- Не думаю. Но информацией о тебе её пичкали: ой-ой-ой! Она всё о тебе знала.
- Какой же я круглый осёл!
- А это чтоб ты не задавался, и нос не задирал. И не думал, что всё обо всех знаешь.
- И кто же с ней занимался? Изгур?
- На Изгура и Лафицкого ты должен богу молиться. Если б не Изгур, дела твои были бы сегодня так плохи, что этот наш с тобой разговор никогда бы не состоялся, и в поездах бы ты вообще никогда больше не ездил...
- ... даже так...
- Изгур им заявил, что все твои бахвальства, твои "сверхчеловеческие" способности: чистая профанация. Ты хоть представляешь себе, от какой опасности он тебя спас?
- Так всё-таки была или не была Алла у Изгура?
- Об этом я не могу тебе ничего сказать.
- Не знаешь - или не можешь?
- Представь себе, что сказочку твоего друга Мони достаточно серьёзные люди восприняли серьёзней не бывает. И у них насчёт тебя имелись самые основательные планы. А потом появилась другая кандидатура. Более перспективная. Ну, а после заявления Изгура к тебе вообще потеряли интерес. Или почти потеряли. Эти два обстоятельства ты должен благодарить до гроба.
- Что я могу сказать...
- А ничего. Заварил ты кашу...
- ...на свою голову...
- Ну, ещё есть вопросы? А то, смотри, это уже Осиповичи.
- Как же меня менты за жопу не взяли, если вам обо мне всё известно? Ведь Алла же малолетка. Хороший предлог со мной "разобраться".
- А это мы ментов приструнили. Ты думаешь, в КГБ одни суки работают?
- Да ничего я не думаю... И среди ментов есть разные. Скажи, последнее: Одиноков Женя тоже ваш человек?
- Ну ты и наглец! Может, тебе ещё...
- Извини...
- Ладно, прощай...
- Слышь, Станислав... это... спасибо.
- "Спасибом" не отделаешься. Да... ты, как, цифры хорошо запоминаешь?
- Вроде, неплохо.
- Я тебе сейчас скажу номер. Запомни его. Приедешь домой: запиши.
- Так... запомнил...
- Ты уверен?
- Да. А что это такое?
- Номер комсомольского билета. Если к тебе будет свататься молодая барышня с таким номером - гони её в шею.
- Спасибо! Спасибо за всё.


Когда я прибыл в Минск, я тут же узнал, что Лариска дважды звонила моему дяде, интересовалась, планирую ли я приехать на работу на этой неделе. Не иначе, как стряслось что-то чрезвычайное, из ряда вон выходящее. Я названивал ей до позднего вечера, но её телефон отзывался вечным фермато на заключительной ноте.

Назавтра, сразу же после работы, я помчался к ближайшему телефону-автомату, не зная уже, что передумать, и дрожащими пальцами набрал её номер. Уффф... Она сама подняла трубку, и говорила со мной, как обычно, только не совсем обычным тоном. Я тут же, моментально, уловил в её голосе ч т о - т о т а к о е, какую-то совершенно незнакомую интонацию. И понял, что действительно произошло что-то из ряда вон выходящее. Она как-то торжественно, церемониально, пригласила меня к себе, и чуяло моё сердце, что это неспроста. Неужто она надумала-таки выскочить за меня замуж, и теперь, через столько лет, даст ответ на моё предложение? Или, наоборот, замуж она пойдёт: только не за меня?

Сердце у меня стучало, и губы пересохли, когда я трамваем и троллейбусом добирался к ней, торопя колёса, ежесекундно посматривая на часы, и молился про себя неизвестно какому богу, чтобы это был не конец, и ни за кого, кроме меня, она замуж не вышла...

Когда я прибежал, запыхавшись, и её мама открывала мне дверь, я не мог не заметить, что она смотрит на меня не так, как всегда, то есть с большим, чем обычно, доверием-приязнью, как на члена семьи, что отозвалось у меня в висках ускоренным биением крови. Действительно, произошло нечто незаурядное. Но что?

Лариска, выбежав из зала, при родителях поцеловала меня в губы, ошеломив меня окончательно, и увлекла на кухню, прикрыв за собой дверь. Я не знал, радоваться или плакать, и ждал от неё объяснений.

- У меня на руках билет до Парижа. И приглашение от якобы-родственника.
- И виза из французского консульства?
- И виза.
- Когда ты успела?
- Успела.
- И как умудрилась? Ведь я слышал, что неженатых... особенно молодых... не пускают даже в туристическую... даже в Болгарию. А тут... к родственнику...
- Тссс... она приставила свой симпатичный пальчик к губкам. - Вот...
- Ты что, сменила фамилию?
- Конечно. Разве не видишь? Лунина, Лариса Владимировна.
- Ты изменила отчество...
- Исключительно из любви к тебе. И штампик о замужестве на соответствующей странице. И муж... Лунин, Владимир Михайлович.
- Так... это же я.
- Конечно, вот он, сидит на табурете. В кухне квартиры родителей своей жены. И может получить точно такой же штампик в своей ксиве. И посмотреть на Парижик. Вся процедура стоит семь тысяч. С гарантией. У меня же вот получилось.
- Лариса...
- Что "Лариса"?..
- Ты, что, собираешься там остаться?
- Что ты хочешь, чтобы я тебе ответила?
- Ты... ты...
- Что, дорогой?
- А как же я?
- У тебя есть выбор. Продай свою библиотеку, кооперативную квартиру...
- Даже тогда нужной суммы не наберётся.
- Одолжи у этого своего... как его?... Бормана...
- А чем отдавать?
- Не смеши меня. В Париже мы заработаем столько!..
- А если нет? А если меня так и не выпустят? Меня же здесь потом прикончат.

Кровь ударила мне в голову. Я вспомнил все свои встречи с Лариской: клянусь, все до единой, разом. Вспомнил, как мы ходили по Минску, как лунатики, в первые дни нашей связи. Вспомнил завистливые или осуждающие взгляды, глаза Эльпера, вечер в филармонии, концерт в Оперном. Вылазки на её "Волге". Её приезды в Бобруйск, наши встречи в Вильнюсе, угар и вкус ленинградской эпопеи. Нас столько соединяло, столько всего было между нами, что вычеркнуть её из моей жизни означало зачеркнуть саму жизнь. Перечеркнуть, и начать сначала. С чистого листа. С сознания, чистого, как у младенца.

Все ощущения, все впечатления; старинные и выложенные плиткой площадки лестниц дореволюционных больниц; все сокровища архитектуры; все музыкальные шедевры; все бессмертные картины и гениальные романы, обсуждавшиеся с ней; все прекрасные города и дворцы; все сокровищницы человеческой культуры, сопоставимые с её неотразимой и всё расцветающей красотой; всё разнообразие мира: это она.

Только теперь, в этот единственный миг, я понял, что стоит лишь задуть эту яркую свечу в моей душе, и всё внутри меня погрузится в темноту. Храм души опустеет. Мне больше никогда не остаться тем человеком, которым я был. Несмотря на наши не очень частые встречи, оказывается, она была для меня всем. Не будь её, и моя связь с Арановой получилась бы не такой захватывающей и разнообразной.

Она была моей. Вся. До последней клеточки её кожи. До самого крошечного волоска. От макушки до пят. Я знал её всю, как никто другой. И точно так же я изучил её душу. Она была прелесть. Мечта живописца, фотографа, режиссёра. Величайшее богатство в себе. И оказалась надёжным, порядочным человеком. Смелая, находчивая, острая на язык, волевая, энергичная, потрясающая. Хорошая поэтесса. Талантливая. Будущая топ-модель.

Кто-то на месте меня намочил бы штаны от возбуждения, если бы такая, как Лариска, просто пошла с ним рядом. У кого-то бы перехватило дыхание, и он лишился бы дара речи. А со мной она вот стоит рядом на кухне, моя законная жена, если судить по паспорту, взявшая мою фамилию, а от меня требуется хотя бы один мужественный поступок, выбор, за которым начинается новая жизнь.

На другой чаше весов находился мой любимый город Бобруйск, без которого я не мыслил себе жизни, мир социалистического государства эс-эс-эс-эра, совершенно непохожий на заграницу, и вдохновение, благодаря которому я писал свои стихи и музыку, вдохновение, посещавшее меня как выразителя именно этого мира; и, может быть, укатив за рубеж, я никогда не напишу больше ни строчки... На той же чаше весов я видел родное лицо дорогого брата Виталика, который мне был больше, чем брат: лучший друг, соавтор, единомышленник, коллега, почти сын - из-за разницы в возрасте. На той же чаше весов был мой любимый дедушка, с которым я (как с городом, со страной и с братом) больше никогда не увижусь, а он был мне вторым отцом, и его последние годы прошли бы уже без меня. И мои родители, мама с папой, которых я люблю гораздо больше, чем многие другие сыновья своих мам и пап, и бабушка Буня, которая без меня пропадёт, и мои ученики в музыкальной школе, по отношению к которым моё бегство за границу было бы предательством. И круг друзей, и неповторимая атмосфера бобруйско-минского полусвета, и моя московско-ленинградская среда, к которой я надеялся вернуться, и моя любимая кузина, и дядя - родной для меня человек, и дядя Морис, в котором я тоже души не чаял, и другие родственники, с какими я расстался бы навсегда.

Всё это одновременно встало перед моими глазами, и обе чаши весов моментально уравновесились. Обе для меня были моей кровью и плотью, и без одной, и без второй я не мыслил своего дальнейшего существования. Необходимость выбора, такая нереальная, как будто всё происходит не со мной, эта страшная тяжесть, которая меня пригвоздила и раздавила, две громадные глыбы обеих чаш, похоронившие меня под собой: всё это сломало меня пополам, и в горле неприятно защекотало, и лицо моё исказила неожиданная гримаса, и моё тело, как я ни противился тому, затряслось от неудержимых рыданий.

Моя истерика, совершенно не контролируемая теперь, только разгоралась, и грозилась быть затяжной и опустошительной. Я закрыл лицо руками - и уткнулся в кухонный стол. Вот где несчастье! Вот где настоящая потеря! Лучше бы я умер, не дожив до этого часа. Рукава моей рубашки тут же стали мокрыми от слёз, и я видел, расплывчато, нерезко, микроскопическую лужицу на гладкой поверхности крышки стола, которая всё растекалась.

Лариска не потеряла присутствия духа, она достала из холодильника бутылку "Московской", налила мне полстакана и заставила выпить.

Она села напротив на табурете, взяла мою голову обеими руками, прижала к своей груди.

- Только сейчас я осознала, сколько я для тебя значу, - сказала она дрогнувшим голосом. - Но теперь уже ничего нельзя сделать... Только сейчас я поняла, что и я без тебя не могу, - добавила она после изнурительного молчания ещё тише. - Если ты туда не поедешь, мне придётся переступить через себя, чтобы жить дальше. Если бы я это поняла вчера... то есть, если бы неделю назад! Ещё всё можно было отменить, можно было исправить. А теперь уже слишком поздно.

Мы сидели так какое-то время, обнявшись, и я видел выступившие у неё на глазах слезы, и одна слезинка, набухнув, как стеклянная почка, перевалилась за веко, и покатилась по её щеке. Уже итак мокрой от моих слёз.

Я сжимал её, такую материальную, такую настоящую, и невозможно было поверить, что уже через несколько дней её поглотят расстояния-дали, поезда, чужие города, громадные и непонятные, как пучина южного моря. Я вспомнил своё давнее юношеское стихотворение, где были строки о том, что колесо парохода не оставит следа на воде, как на рельсах - колесо паровоза, а потом ту же метафору встретил у Бродского.

Потом, когда и она, и я снова могли говорить, я сказал, что буду мечтать теперь единственно о крахе империи, потому что лишь он мог бы нас воссоединить в обозримом будущем.

- Неужели ты ничего не можешь придумать, Володя. Я тебя помню таким изобретательным, таким предприимчивым. У тебя в Питере было столько денег! Да устройся в конце концов музыкантом на пароход: на круизное судно; там не только хорошо платят - иногда эти корабли заходят в Марсель, не знаю, может быть, в Ницу? Жизнь продолжается, слышишь? Я тебе обязательно напишу. Не может быть, чтобы не нашлось выхода...

Бедная Лариска! Она не понимала, что выхода уже нет. Что моя готовность тогда остаться в Ленинграде, куда я надеялся вслед за собой перетянуть Виталика, не имеет ничего общего с Парижем. Не оставит следа на воде... не оставит на рельсах следа... колесо паровоза...


Наша брачная ночь в моей минской квартире, куда Лариса отправилась со мной теперь открыто, больше не стесняясь ни мамы, ни отчима, наша брачная ночь, больше напоминавшая поминки, оказалась её последним подарком. На прощание она подарила мне замечательную чёрную пепельницу, авторучку с позолоченным пером, и серебряный кубок, с выгравированными на нём нашими инициалами. А я ей не подарил ничего...


Через несколько дней только я и её родители - все трое - провожали её на поезд до Берлина, и больше никто. Я держал в руках запоздалые подарки, которые рассовали по её карманам и чемоданам, и я ужаснулся, подумав о том, как она будет на незнакомых вокзалах тягать эти неподъёмные глыбы. На моих губах и на моих щеках я ещё несколько дней ощущал её слёзы и поцелуи.

Но и они бесследно исчезли. Как исчезают буруны и волны из-под лопастей колеса парохода.

Не оставит следа...




КНИГА ВТОРАЯ



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Апрель 1983

Когда я вернулся в Бобруйск, и пошёл смотреть почту, я обнаружил в своём почтовом ящике сложенный вчетверо листок из блокнота:

Дорогой Вова!
Четвёртый день твоя квартира пустует.
Телефон не отвечает.
Что случилось?
Аля.

Я обратил внимание на то, какой у неё аккуратный почерк, и листок тоже был сложен аккуратно, со следами ногтей по сгибу.

Мне сразу же стало стыдно до слёз.

Как же я мог напрочь забыть о ней! Не предупредил. Ещё одна ни в чём не повинная девочка. <

Сначала я хотел тут же поехать её разыскивать, но потом передумал. Я понял, что после того, что только что случилось, после душераздирающего прощания с Лариской - я не смогу с ней быть.

Внутри меня всё выгорело или выкрошилось. Как будто буря опустошила весь мой внутренний мир. Я лёг на кровать, накрывшись одеялом, и так пролежал четыре часа, не поднимаясь. На телефонные звонки я не реагировал, и только через четыре часа позвонил папе на работу, и сказал, что я приехал из Минска, и что теперь лягу спать, и не буду поднимать трубку. Я отпросился у Роберта, и на работу не поехал. Я не звонил ни Стёпе, ни Мише Ващенко, чтобы узнать, успешно ли меня заменили на клавишных. Два дня я не вставал с кровати, и ничего не ел. Вечером второго дня меня всё-таки сорвал с постели назойливый звонок в дверь. Я поднялся, пошатываясь от слабости, и с расстояния, чтобы не бросить тени, посмотрел в глазок. Там была Аля. Я ей не открыл. А потом так и не подошёл к трезвонившему нервно телефону. Я был уверен, что это она.

В одиннадцать вечера в дверь позвонили. Я - с теми же предосторожностями - посмотрел, и увидел Виталика. Я спросил у него "ты один?". Он ответил, что да. Тогда я открыл.

Виталику я всё рассказал. И при нём снова расплакался. Мой брат меня утешал, как только мог. Он сказал, что мы с ним найдём решение, что я должен уехать, и он мне поможет, что всё осуществится, всё закончится замечательно, всё будет хорошо. И что, если только Лариска обо мне не забудет, мы с ней обязательно воссоединимся, нарожаем детей, и я стану жить в прекрасном городе Париже, самом красивом на Земле. А я ему заявил, что никуда не поеду, и что якоря, которые меня держат, из ила уже не вырвать, и тёр свои красные глаза, размазывая неизвестно откуда взявшуюся грязь по щекам.

Виталик снова и снова уговаривал меня ехать, убеждая, что иного выхода нет. Он внушал мне, что другого такого случая не будет, что второй Лариски мне никогда не найти, и что "сам бог велел" мне жить "с самой красивой женщиной в Мире". Мне стало не по себе от мысли о том, до какой степени мой брат не был эгоистом, до какой степени желал моего счастья, хотя до конца понимал, что его ждёт, и что всё будет гораздо страшней без моего присутствия рядом. В итоге, я отвернулся лицом к стене, и пробурчал ему, что чувствую себя уже лучше, чтобы он не беспокоился, и шёл делать свои дела.

А назавтра я вдруг осознал, что, в отсутствии Арановой, с какой связано столько боли и переживаний, что одно лишь прикосновение к мыслям о ней страшит как прикосновение к не зарубцевавшейся ране, теперь только Софа и Аля связывают меня с самим собой, с тем Вовочкой, который ещё совсем недавно был совершенно другим человеком. Только они обе, честные, нормальные девушки, соединяли моё прошлое с моим настоящим, несмотря на то, что с Алефтиной я знаком совсем ещё мало. И чем больше я думал о них, тем отчётливей понимал, что к Софе назад дороги нет из-за моей вины перед ней и по другим обстоятельствам, и что Алефтина - последняя моя надежда.

На пепелище моей разлуки с Ларисой, после того, как мутное чрево вагона поглотило её навсегда, только одна Аля, только она, пестрела среди сажи и копоти, как забытый и прекрасный цветок. И в моей душе медленно что-то зрело к ней. В этот момент я навсегда осознал, что каждая моя влюблённость, даже самая кратковременная, даже к брестско-берёзовской Ире, к Светловодовой, к Монике Кравчик, к Марлизе: все они мои духовные дети, мои нематериальные дочери, у которых в иных мирах есть своё индивидуальное тело и бессмертная душа. И что каждый трагизм разлуки, как трагизм вечной разлуки с Ларисой, с каждой из этих влюблённостей, моей родной дщерью: это разлом, пахнущий кровью и смертью. И тогда мне до боли захотелось немедленно встретиться с Алефтиной, чтобы проверить себя, чтобы понять, могу ли я продолжать жить.

И я оделся, пошатываясь от добровольной голодовки и горизонтального положения, и, небритый, заросший щетиной до глаз, забрался в троллейбус, и поехал к ней в общежитие.

Я знал, что она только через два часа обычно возвращается с работы, и прождал её, сидя на ограждении или вышагивая взад-вперёд, целых три часа, так и не дождавшись.

На вахте мне сообщили, что с самого утра её никто не видел, но, вызванная вниз, одна из девушек, что живут с ней в комнате, сказала, что видела, как с работы Аля села в троллейбус, но не сошла к общежитию, и, значит, поехала в город. Узнав об этом, я поспешил обратно, к себе домой.

С троллейбуса я прошёл мимо кинотеатра "Товарищ", и повернул на Пушкинскую возле спортивной школы-интерната. Ещё только входя во двор нового дома, где живёт Жанна, Вадик Сажин и другие мои знакомые, я увидел вдалеке, как из моего подъезда показалась Аля, и завернула в проход между двумя домами. Она была в сине-белой куртке, и с сумочкой. Я бросился за ней, но она как сквозь землю провалилась. Ни со стороны водокачки, ни на Пролетарской, ни на Пушкинской её не оказалось. Я даже заходил в кулинарию. С тяжёлым сердцем я вернулся домой, и, не снимая верхней одежды, бросился на тахту. В голове не было ни одной мысли; ничего не хотелось; только спать. И я уснул бы, если бы не звонок в дверь.

Я прямо подскочил от неожиданности. Неужели Аля вернулась? Нет, это был Виталик. И тут, стоило ему чуть сдвинуться в сторону, из-за его спины вышла Аля, и он заулыбался, как будто говоря: "Смотри, кого я тебе привёл". Он не скрывал своего восхищения ею. А она в эту минуту действительно была хороша. Вскоре Виталик тактично ушёл, и мы с Алефтиной Никифоровной остались с глазу на глаз.

Аля поинтересовалась, почему я ей не открыл, а я, продемонстрировав куртку, рассказал, что ездил к ней в общежитие. Конечно, она стала расспрашивать, что стряслось, и где я был столько дней. Но я ей ничего не сказал. Я обещал ей когда-нибудь рассказать об этом "до конца", а теперь лишь заметил, что случилось что-то очень и очень серьёзное. Она больше ни о чём не спрашивала. И вдруг я, неожиданно для себя самого и для неё, спросил, не пойдёт ли она за меня замуж.

Она смутилась, ответила, что ей надо подумать, а я, балбес, такой ответ принял за отказ, и сразу скис. Ключи от своей квартиры я ей всё-таки всунул, и попросил её остаться у меня, не ходить в общежитие. Она спросила: "Навсегда?" И я подтвердил: "Навсегда". Аля долго не хотела принимать от меня ключи, но, видя, что я этим расстроен, уступила моим уговорам. Она так тонко чувствовала меня, что в этот раз ни намёком, ни жестом не напомнила о постели. Она поняла, что со мной что-то случилось, и что сегодня обойдёмся без секса. Но у меня она не осталась. Сказала, что поедет в общежитие, и хорошенько подумает. Я даже не спросил, любит ли она меня. Если бы она сказала "да", мама сразу бы заподозрила, что это из-за моей кооперативной квартиры. Но я был абсолютно уверен, что о кооперативной квартире Аля думает сейчас в последнюю очередь.

И действительно, когда мы назавтра встретились, она первым делом спросила, нет ли у меня другой девушки. Я ответил, что нет, а про себя подумал, что у меня есть жена, Лунина Лариса Владимировна. Но в слух об этом, конечно, ничего не сказал. О том, кто у меня был до Алефтины Никифоровны, и сколько их было, спрашивать не имело смысла: кто-то же должен был меня обучить всему, чему я уже был обучен. И она тоже, разумеется, не со мной первым проходила азы "рабфака".

После паузы, взяв меня зачем-то за руку и набрав побольше воздуха в лёгкие, Алефтина Никифоровна объявила: "Я согласна".

Я сразу догадался, о чём она, и прижал её к себе, с намерением больше не отпускать. По крайней мере, это уже прогресс. Это первая женщина в моей жизни, которая на моё предложение ответила "да". "А что, Вовчик, - подумал я про себя, - ты хотел бы, чтобы была вторая? И третья?" Аля на секунду отстранилась, и спросила: "А тебе до меня кто-нибудь говорил "да"?" Я покачал головой. И тут же подумал, что если бы я Софу позвал в ЗАГС, она бы пошла.

- То-то же.
- А ты не думаешь, что это надо отметить?
- Да? Ты меня напоишь, и дальше что?
- Затяну в постель.
- И дальше?
- А дальше... Что дальше?.. Стану мечтать и фантазировать, как будет в следующий раз.
- Вот-вот. Станешь мечтать и фантазировать, и, как всегда, забудешь меня проводить. И мне, пьяненькой, нужно будет самой добираться в переполненном троллейбусе до общежития. А ты, надеюсь, помнишь, как мы познакомились.
- Намёк понял. Только тебе не придётся ехать в переполненном автобусе.
- А что? Ты меня отправишь на такси?
- Нет, я тебя отставлю у себя.
- Ты меня оставишь у себя. Но останусь ли я?
- Ну, Аля, почему нет? Ты ведь сказала "да".
- Порядочной девушке неприлично жить у жениха до свадьбы. Что люди подумают?
- Что подумают люди: это их личное дело. А ты перебирайся ко мне, и всё. Идёт?
- Не знаю.
- Аля, послушай, у тебя с собой твой комсомольский билет?
- А что?
- Ты не могла бы мне его показать?
- А зачем тебе? Что тебе до моего комсомольского билета?
- Ну, покажи. Или тебе жалко?
- Мне? На, мне не жалко.
- Угу... Спасибо.
- И что ты там увидел?
- Увидел счастливое число.
- Я и не думала, что ты такой суеверный. А если бы число оказалось несчастливым? Что тогда? Ты бы тогда не взял меня замуж?

Я и сам не знал, что было бы, если бы цифры совпали. А вообще, этот Станислав (или лже-Станислав) вполне мог всё наврать. Может быть, это, заранее подстроенная, самая элементарная провокация. И про Аллу Басалыгу, и про Изгура: всё это ложь? Но ведь он мне так и сказал: что я ему всё равно не поверю.

- А тебе, случайно, не нужен мой паспорт? Вдруг я замужем, и в бегах от супруга?
- Конечно, понадобится. Для ЗАГСА. И уже на этой неделе. И ты станешь Луниной Алей Никифоровной.
- Вова, не шути так. Брак - дело святое. Очереди в ЗАГС два месяца дожидаются. И ещё хорошо, если только два. Я слышала, что вон даже сын третьего секретаря горкома ждал своей очереди. Чтобы не выделяться. А ты: "на следующей неделе".
- А я и не шучу, Аля Никифоровна. Раз я тебе сказал, значит, уверен, что смогу договориться. А хочешь - поедем в Питер, в церковь. Если желаешь венчаться. Только ведь я не крещёный. И не обрезанный. Не рыба, не мясо.
- На, держи мой паспорт, если так нужно. - Да нет, Аля. Это ты его держи. Наготове. Потому что сегодня пойдём договариваться.
- Договариваться? Нет, это уж без меня. Мне стыдно.
- Сколько же тебе лет, Аля?
- А что, я старая для тебя?
- Нет, я не об этом.
- А о чем?.. Ну, двадцать.
- Вот. Так чего ж тебе стыдно? Ты же не малолетка.
- Стыдно договариваться, Вова. Это же... по блату...

Я оставил Алю в своей квартире, и нашёл Кешу в зале ресторана "Бобруйск". Он сидел совершенно один за столиком в центре, и перед ним стоял одинокий графинчик водки.

Я спросил у него, можно ли мне с ним переговорить. А он сначала ответил, что мы не знакомы. На это я заметил, что парой слов мы с ним перебрасывались нечасто, но он прекрасно знает, кто я такой.

- Ладно, подсаживайся. Ну, в чём дело?
- Мне надо расписаться на следующей неделе.
- Расписывайся. Я-то при чём?
- Помоги, Кеша. Очень прошу.
- А чем я могу помочь?
- Я думаю, что у тебя есть связи.
- Ну и что? Связи есть много у кого.
- Я заплачу.
- Это тебе дорого обойдётся.
- Сколько будет стоить, столько будет стоить.
- Почему же такая спешка? Ты не с Арановой ли расписываешься?
- Нет, не с ней. Есть одна девушка симпатичная. Иногородняя. В Бобруйске работает.
- В положении от тебя?
- Нет.
- Надеюсь, не малолетка.
- Нет, ей двадцать лет.
- И всё-таки я не могу понять, зачем тебе это нужно.
- Боюсь, передумает.
- А тебе она нравится, да?
- Нравится.
- И это всё?
- Всё.
- Ты уверен?
- Абсолютно уверен. Клянусь тебе, Кеша, я ничем и никак тебя не подведу. Обыкновенная девочка. Только симпатичная, конечно. Хорошая. Помоги.
- В городе говорят, что у тебя характер неуживчивый. Обещай, что в ЗАГСЕ никаких сцен, никаких скандалов не будет. Всё должно быть тихо и чинно.
- Обещаю.
- Хорошо. Двести задаток, остальные потом.
- Сколько?
- Ещё триста. У тебя с тобой?
- Нет. Через три часа тебе принесу.
- Хорошо, я буду здесь.
- А если больше или меньше? Как я узнаю?
- Я тебе позвоню.
- Запиши телефон.
- Не надо. Твой телефон любая дворняга знает.
- Да, а если роспись не состоится? По моей вине, или с ЗАГСОМ что-то не выйдет?
- Тогда триста тебе прощаем.


Через три часа Кеши в ресторане не оказалось. На его месте, в центре зала, сидел Арончик. Увидев меня, он подозвал меня двумя пальцами. Я подошёл.

- Ты, говорят, задумал жениться?
- Задумал.
- И как, хорошая девочка?
- Хорошая.
- И всё-таки на шиксе жениться не стоит. Еврейский парень должен взять еврейскую девочку.
- Арончик, откуда тебе известно, что она шикса? Ты её видел, или её паспорт листал?
- Я пожилой человек. В отцы тебе гожусь. А пожилые люди всё знают. Тебе известно, что по еврейским законам гоек брать в жёны строго-настрого запрещено: по еврейским законам.
- А любовь? Или для евреев любить тоже запрещено? Только через простыню с дыркой?
- Не богохульствуй. Для того, чтобы судить об этих вещах, надо много учиться. А в народе говорят, что ты вообще очень любвеобильный. И Леночку любишь, и Ларисочку, и Аллочку, и Жанну с Галей, и теперь вот эту, твою очередную зазнобу. Я к тому, что мы договоримся, а ты возьмёшь, и через день передумаешь. Вдруг завтра у тебя появится какая-нибудь Груня Ивановна, или к тебе вернётся Елена Викторовна?
- Не передумаю. А если передумаю, так что? Мне потом платить неустойку? Кеша сказал, что, раз росписи нет, значит, и второй половины нет. Задаток ведь остаётся у вас.
- Ну, хорошо. Давай свой задаток.
- Мы так не договаривались.
- Как так?
- Я договорился с Кешей. И задаток отдам ему.
- Как хочешь. Но ты меня больно обидел.
- Я - тебя? Арончик, я всё помню. Сколько ты мне помог, столько дай бог тебе здоровья. Я тебя уважаю.
- Ты меня не уважаешь. Раз Кеша для тебя авторитет, а я нет - ты меня не уважаешь.
- Да разве речь шла об авторитете? Дело в принципе, а не в личностях.
- А ты помнишь, кто тебе помог достать все дефицитные продукты, когда твой отец отмечал юбилей?
- Конечно, помню. Ты, Арончик. Через шеф-повара ресторана "Бобруйск". Икра, балык, Московская колбаса, осётр, копчёности... Я всё помню.
- А кто тебя отмазывал от ментов?
- Ты, ты отмазывал. Я не забыл, не думай. Я помню всё, что ты для меня сделал, и я тебе благодарен. Но, скажи, Арончик, я хоть кому-то сказал о тебе одно дурное слово? Хоть одной душе?
- Нет.
- Я о тебе когда-нибудь сплетничал? Бахвалился, что мы с тобой "на короткой ноге"? Я о тебе выдал хоть малейшую информацию?
- Нет.
- А я тебя хоть один раз подвёл?
- Нет.
- Скажи, я много раз исполнял для тебя песни, которые ты заказывал? В Мышковичах, и тут, в ресторане "Бобруйск", когда играл на замене, и в "Березине", и в "Алесе"... Скажи, я отдавал тебе твои деньги назад, хотя мои коллеги-музыканты на меня цыкали?
- Да.
- Я узнал для тебя, кто из ментов будет заниматься пересмотром твоей последней судимости?
- Ха-ха, как будто я и без тебя не знал!
- Ну, хорошо, ты знал. Но я для тебя выяснял? Суетился? Старался?
- Старался.
- Вот говорят, что ты вор в законе, или что-то вроде этого (я в ваши дела не лезу), и что тебе доверяют общак. Это я к тому, что ты, должно быть, человек справедливый, и вот, по справедливости рассуди, что я к тебе отношусь хорошо, с уважением. И за мой разговор с Кешей, и за то, что задаток готов отдать строго по уговору, ты можешь на меня обижаться?
- Ладно. Я на тебя не обижаюсь. Но ты не должен путаться с шиксами. Запомни это. Как старший по возрасту, я тебя предупреждаю.


Когда я шёл к дому, руки мои дрожали. Беседа с Арончиком оставила во мне отвратительный, неприятный осадок. Меня одолевало очень дурное предчувствие. Когда я поднимался по лестнице домой, я заметил, что у меня дрожали не только руки, но и колени.

Аля так никуда и не ушла. Её вещи оставались в общежитии, и она туда ездила после работы, но фактически жила у меня. За несколько дней последние мои сомнения в ней рассеялись. Оказалось, что иногда проявлявшаяся у неё в наших с ней диалогах манера: не более, чем наносное, а её собственный, исконно присущий ей стиль тут же проглядывал из-под чуждых ей наслоений, как солнце из-за туч. Выяснилось также, что попала она в Бобруйск и работала здесь ни по какому не по распределению, но это тоже не имело сейчас никакого значения.

Мы должны были с ней расписаться на следующей неделе. Я договорился обо всём по партийной линии, а в обмен должен был бесплатно отыграть мероприятие, на которое подписал Махтюка, Терёху и Сусла. Гарантия была железобетонной.

Настроение мне поднимало и то, что, вопреки всем неблагоприятным обстоятельствам, я полностью окончил свою Первую симфонию и два концерта для фортепиано с оркестром, и даже переписал на чистовик. Сверху, на крышке пианино, у меня лежали готовенькие фортепианные циклы: 48 прелюдий, 15 фуг, 24 прелюдии для скрипки с фортепиано (некоторые из них исполнил мой близкий друг из музыкального училища в Полоцке, Игорь Никулин, со своей женой Тамарой, скрипачкой), и другие. Я также написал восемь фортепианных сонат. Это была сама по себе огромная работа, а ещё учитывая ситуацию, в которой я находился: мне было чем гордиться.

Я понимал, что в новый ресторан "Юбилейный" меня не возьмут: в первую очередь потому, что у меня нет инструмента; и уже окончательно решил объявить о своём уходе из Стёпиной группы сразу же после того, как мы с Алей распишемся. После разговора в поезде из Жлобина со "Станиславом" и в отсутствии Шейна, Мони, Шланга и Барковских, и без Арановой, я считал, что с органами теперь все в порядке. С внешними и внутренними. Обратившись за помощью с ЗАГСОМ к Партии, я этим как бы подписал "вечный мир". И Арончик сказал, что на меня больше "не сердится". И в Мышковичах давления со стороны Стёпы и Жени в эти дни как будто не ощущалось.
И со мной была добрая, красивая, нежная Аля. Которая мне готовила, убирала в квартире, с которой мы ходили в магазин за продуктами, и которая, понимая, что жизнь меня не очень жаловала, старалась не опаздывать, появляясь у меня после работы и общежития "минута в минуту".

Я купил обручальные кольца за свои деньги, из последних моих ресурсов. Правда, самые дешёвые. У Помы, по блату. И даже то, что у меня теперь не оставалось ни копейки, меня радовало и как бы освобождало.

Ну, должно же хоть когда-нибудь выглянуть солнце! После целой вереницы нескончаемых трагедий и душещипательных драм...

И всё-таки я отдавал себе отчёт в том, что меня гложет изнутри какой-то червь. Дурное предчувствие после разговора с Арончиком не проходило. Чувство опасности не покидало меня, но источник её скрывался в тени, а самое страшное - неизвестность. По ночам я, тайком от Алефтины, закрывшись в ванной, убивался по Ларе Еведевой, надеясь поплакать - и выплакать всё. Но слёзы больше не лились, а душа истекала кровью. Перед глазами у меня появлялась и Леночка, такая же неповторимая и единственная. На их фоне Аля казалось простенькой девочкой, хотя очень темпераментной и красивой. Правда, и она не была лишена многих достоинств, и на свои нищенские средства умудрялась одеваться с большим вкусом. Всё, что она носила, идеально подходило ей и одно к другому: как у моей мамы. И вообще, её эстетический вкус оказался отменным. Ей не хватало всего лишь небольшого шарма, и она могла бы тогда становиться в один ряд с Лариской и Леночкой. Тьфу-тьфу, чур меня! Не надо в один ряд. Пусть её судьба будет более счастливой, и навечно связанной с моей.

Так незаметно подкрался день бракосочетания.

Я впервые сейчас осознал, что стал за последние дни немного другим человеком. И даже записи свои веду совсем по-другому. В зеркале я видел своё посвежевшее, более уверенное в себе отражение, и подумал про себя: как мало надо нам, людям. И даже то, что мы с Алей дожили до этого дня без ссор и эксцессов, а сидящий во мне злой уродец Вовочка не брызнул на неё своей желчью и ядом: даже это было маленьким чудом.

И, вопреки всему, именно сейчас я начинал суетиться и нервничать. Ни то, как Аля - как по волшебству - преобразилась, и в одолженном платье стала вдруг шикарной дамой, ни то, как шли ей, тоже одолженные, серёжки, ни приготовленные для ЗАГСА документы: ни на чём не задерживался мой взгляд. К десяти часам за нами должны были заехать на машине свидетель и свидетельница, и подъехать ещё четыре человека, её и мои знакомые; но минуло уже пол-одиннадцатого, и никто так и не появился. Наконец, свидетель объявился, и сообщил по телефону, что сосед (каким образом?) залил его светлый костюм чернилами, и ему пришлось переодеваться, и что теперь он заедет только за свидетельницей, а к нам уже не успеет, и прибудет прямо в ЗАГС. Через десять минут позвонили знакомые, и рассказали очень похожие истории, так что было ясно: за нами никто не зайдёт. Мне это начинало не нравиться.

Я сел на телефон: вызванивать такси. Но телефон вдруг перестал работать. Я, несмотря на свою ссору с Манькой, всё-таки постучал к Рутковским, и она сказала, что у них телефон тоже не работает - продемонстрировала, что нету гудка. Тогда я спустился на второй этаж, к Макаревичам, и папа-Макаревич, Иван - с некоторой неохотой, но всё же дал мне вызвать такси.

Когда я понял, что такси не приедет, я схватил документы, обручальные кольца, и всё, что мы приготовили для ЗАГСА, запихал в сумку через плечо, и объявил Але, что мы отправляемся пешочком. Нам предстояло преодолеть три сравнительно небольших квартала, и я сказал себе самому, что это сущий пустяк, и пытался подбодрить Алю.

Уже на улице, она вспомнила, что забыла ключи от моей квартиры на зеркале, и сказала, что это плохая примета. Но я удержал её, так как не хотел, чтобы она возвращалась домой.

В глубине двора Дома Коллектива, за оградой, я увидел Лену Гусакову, которая то ли шла от соседей, то ли из подъезда родителей. За Круглой площадью по Советской, возле дома, где живёт Юзик Терновой, прямо на тротуаре стояла черная "Волга" с номером 00-34 МГА. Мы дошли до угла Пролетарской и Социалистической, и остановились, чтобы пропустить машины. До ЗАГСА оставалось пару шагов. Именно в этот момент нам перегородили дорогу две чёрные "Волги": одна со стороны Пролетарской (та, что стояла только что возле Юзика), тогда как вторая, с номером 00-70 МГП (номер я разглядел позже) резко затормозила, как вкопанная, прямо перед нами по Социалистической. Машины встали под прямым углом, буквой "Г".

Аля, которая почувствовала неладное, инстинктивно устремилась в проём между машинами, но я потянул её назад, в сторону Круглой площади-клумбы и гостиницы. Но теперь уже ничего не зависело от нашей реакции. Нас окружили в мгновение ока, и три пары сильных рук держали меня, тогда как двое здоровых мужиков схватили Алю и затолкнули в машину. Я не успел даже дёрнуться, не говоря уже о том, чтобы проявить хотя бы зачатки своих природных бойцовских качеств. Отпустили меня так же слажено и виртуозно, как будто на счёт "раз, два, три": когда первая машина с Алей уже уехала, - и я опять не смог ни одного из них достать. Отпустив, они бросились наутёк, и впрыгнули в машину уже на ходу (вторая "Волга" отъехала с распахнутыми дверями). Я, конечно, устремился следом, и машину догнал, но наткнулся на толчок ногой в живот, и был остановлен.

В горячке, я поспешил в опорный пункт милиции по Социалистической, возле ЗАГСА, но там было закрыто, и я подбежал к кучке наших знакомых, собравшихся к началу намеченного бракосочетания. Они слушали, опешив, мои сбивчивые объяснения, и я видел, что они не верят ни одному моему слову. Как я ни клялся, что говорю истинную правду, как ни убеждал пойти со мной с заявлением в милицию у переезда на Пушкинской, я никого так и не смог убедить. И тогда я подумал, что со своего угла они все, или кто-то из них - должны были видеть то, что произошло, и получалось, что в их неверии крылось что-то чудовищное. К несчастью, никто из них ничего не видел, или не признался. В отчаянье, я махнул рукой, и побрёл, куда глаза глядят, вдоль по Гоголя.

Ноги сами меня привели в травмопункт, в хирургическом корпусе Морзоновки, где я приземлился на стул, уткнувшись лицом в ладони.

Когда я на минутку отнял ладони, мне показалось, что бледная девушка, которая стоит в глубине второго, внутреннего холла - это Аля, и я бросился туда. Но меня тут же остановила вахтёрша в белом халате, и сказала, что я должен пойти, и записаться, и назвать, к кому я иду, и получить белый халат, иначе меня не пропустят. А я подумал, что мне до конца жизни теперь будет везде мерещиться Аля, и что в таком состоянии я не могу идти даже с заявлением в милицию, а должен отправиться к родителям или домой, и в первую очередь успокоиться.

Так как я находился уже рядом с домом, я всё же отправился туда, чувствуя себя, как приговорённый к смерти или к хирургической операции с одним процентом шансов на успех, и находился как будто под наркозом, и под внушением, что жизнь кончена. По дороге мне попалась тётя Соня Купервассер, с которой я даже не поздоровался, и на кивок Тынкова у подъезда я не ответил кивком. Дверь оказалось только притворена, и я ужаснулся, подозревая, что, уходя, забыл захлопнуть её. Но уже на коридоре своей квартиры я всё понял. Всё было перевёрнуто вверх дном. На полу валялись листки из моих тетрадей, испещрённые моим почерком нотные листы, с грязными следами от подошв тяжёлых армейских ботинок. В зале весь пол был усеян клочками нотной бумаги, разорванными страницами рукописей моих симфоний, а уцелевшие страницы все были мокрые, со следами свежих и жёлтых, ещё не подсохших капель, и резко пахло мочой.


После этих событий я приходил в себя очень долго: месяца два, не меньше. Если я не принял смертельную дозу снотворного и не бросился под товарняк на станции "Березина": то исключительно ради дедушки и Виталика. Брату я всё рассказал. Единственным человеком, кроме Виталика, которого я посвятил в то, что случилось, был Миша. С ним, через день после того, как Алефтина пропала, мы ходили к ней в общежитие, где нам сказали, пряча глаза, что она уехала в Казань три недели назад. Я попросил Виталика съездить в общежитие, и ему заявили там то же самое. У неё на работе, в отделе кадров, утверждали, что она уволилась "по своему желанию" тоже три недели назад (то есть заявление написала за две недели до увольнения, а на работу перестала ходить с поза-позапрошлого понедельника). В общежитии я отыскал ту самую девушку, из тех, что жили с Алей в комнате, именно ту, что Алю видела на работе, и говорила, что заметила, как с работы она села в троллейбус. Я спросил у неё, как так получается, что она видела Алю на работе чуть больше недели назад, а везде утверждают, что прошло уже три недели, как она выбралась из общежития и уволилась с работы. Девушка смотрела на меня широко раскрытыми глазами, и молчала, и в этих её "распахнутых" глазах светился нескрываемый страх.


У Виталика внезапно обострилась язва желудка, и ему стали докучать сильные боли. Я подозревал, что это из-за меня, в связи с волнениями из-за драматических событий в моей жизни. Он принимал то, что происходит со мной, близко к сердцу.

А я гнал от себя все подробности того, что произошло, понимая, что иначе не смогу дальше жить. Но постепенно, по мере того, как мой иезуитски устроенный мозг независимо от моей воли анализировал эти страшные события, и бесстрастно раскладывал по каком-то мозговым полочкам, в моём сознании выкристаллизовалось чёткое понимание тотальной несуразности, невозможности того, что произошло, хотя это и случилось в реальной жизни со мной, и не где-то далеко, а на пересечении двух конкретных улиц Бобруйска.

Прежде всего, фантастичными выглядели сами эти жуткие и загадочные типы. Все они были примерно одного и того же возраста, не младше тридцати девяти, и не старше сорока пяти лет. Они были одеты в одинаковые свитера-"водолазки" чёрного цвета, в одинаковые чёрные брюки и чёрные лакированные туфли. Гладко зачёсанные чёрные волосы, по-моему, набриолиненные; сами их лица, покрытые южным загаром; что-то неуловимое, "ненашенское", выдавало в них иностранцев. Я не большой специалист по этим делам, и никогда не был за границей, и то мне кажется, что так могла бы выглядеть итальянская мафия, или... Или командос с Кипра, или... или из Израиля. Да, определённо. Они могли быть похожи на евреев. Только не на здешних. На грузинских, или... или на израильских. И тогда моя цепкая память услужливо подсунула мне блеск золотой цепочки на шее одного из тех гадов. Я усиленно пытался вспомнить, зрительно восстановить то, что я видел. Нет, это точно не крестик! Но что тогда? Ба! Да это же золотая шестиконечная звезда! Маген Давид. Звезда Ротшильдов. Эти бандиты - часть израильского Моссада, или европейско-сионистского "Бейтара"?

И зловещее предупреждение Арончика получало жуткое продолжение.





КНИГА ТРЕТЬЯ



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Апрель-май 1983

Как только уехала Алла, и с моего горизонта навсегда или надолго исчезла Софа, как только растворилась в парижском муравейнике Лариса, и люди в чёрном похитили Алю, то, как по мановению волшебной палочки, появилась Аранова. Она пришла одна, долго сидела у меня на кухне и курила.

Всё это время в моём сознании происходила интенсивная подсознательная борьба: я усиленно определял - и не мог определить - своё отношение к ней. То я с негодованием вспоминал её проделки, и тут же ловил себя на мыслях о своих собственных проступках, когда я был к ней несправедлив, нелеп, или глуп; то я отвергал даже само о ней воспоминание, и коварный змей-искуситель нашептывал мне на ухо, что такие, как она, "скверна", "чёрная моль", "лишние, ненужные экземпляры человеческого общества": и тут же вспоминал, что Христос простил и обессмертил Марию Магдалену, из этих "ненужных тварей", что в Японии гейши уважаемые дамы, и что Лена почти безразлична к деньгам, способна на сострадание и жалость, и не причинила мне абсолютно никакого вреда.

Иногда я размышлял о том, что без ежедневной порции спиртного, без подпитой и обкуренной компании, и без разных мужчин она не способна существовать; и тут же ловил себя на мысли, что и у меня, вольно или невольно, без неё всё это время толпились люди, и что здесь, в моей квартире, поперебывало столько разных женщин, сколько у неё, возможно, не было за это время мужчин; и признавал, что мы с ней "стоим друг друга", и что мне "на судьбе написано" иметь с ней дело: чтобы уберечь от своих приставаний и ухаживаний "честных девушек".

В другой раз я испытывал презрение к ней, но тут же - при следующем появлении её образа в моём сознании, - находил в себе возможность не только примириться с ним, но и облагородить этот образ.

И так продолжалось изо дня в день. Случай с Галей приблизил её ко мне, и с того момента я уже не так безоговорочно отрицал Аранову, и появилась лазейка для примирения с её присутствием в моей жизни. Боль от не зарубцевавшейся раны, какая ещё совсем недавно не давала до себя дотронуться, и - не в последнюю очередь - заставила оттолкнуть стоявших на коленях и расстёгивавших мне брюки девочек Романова, теперь притупилась.

Но, когда Аранова появилась, внутренняя борьба во мне не была ещё завершена, и даже такой сильный довесок в пользу Арановой, как её собственное присутствие и её "визит покаяния" (хотя на самом деле каяться должен был я - за то, что ушёл от неё к малолетке Аллочке), не смог перевесить моего всё ещё полуосознанного страха перед возобновлением отношений. И, не в последнюю очередь, моя вина за то предательство (больше измены) в декабре прошлого года не позволяла пойти на сближение.

Аранова так и ушла ни с чем. Но перелом во мне был уже намечен.

Поэтому, когда Лена появилась опять, всё началось сначала. Покупалось спиртное, у меня снова ошивались Нафа, Канаревич; хорошо, что хоть мужиков (Моню, Ротаня...) Аранова больше с собой не приводила. Кроме того, насколько мне известно, она перестала бывать у Боровика. Но оставаться у меня на ночь теперь Аранова резко избегала. Почему? Трудно сказать. Но это факт. Мне не удавалось овладеть ей и во время её дневных визитов, даже если она приходила одна.

Возможно, это сыграло какую-то роль, когда - после вечера в ГДК - за мной увязалась подвыпившая малолетка Аллочка. В свои шестнадцать с хвостиком она вымахала дылдой на полголовы выше меня, и, судя по её манерам и разговорам, прошла уже "и Крым, и Рим". Чтобы не бросать её одну на тёмных улицах, пришлось провожать её до дому, и, уже возле своего подъезда, она стала жеманно строить из себя целку, и нудить, что ей страшно подниматься одной. В подъезде и правда было хоть глаз выколи, ни одна из лампочек не горела, и, стоя уже в проёме открытой двери, Аллочка заявила, что её "стариков" дома нет, и не будет до утра.

Я сам не ожидал от себя, что переступлю вместе с ней порог её квартиры - но я это сделал, и переступил не только порог, но и - в очередной раз - общественные нормы. Аллочка не повела меня ни в свою комнату, ни в комнату родителей, не увлекла меня ни на софу, ни на угловой диван, а легонько толкнула в кресло. Сама она приземлилась рядом на пол, и расстегнула мне брюки. Я сидел, отупев, не двигаясь, и смотрел, что будет дальше. И только когда её язычок и губки уверенно заскользили, как вдоль морожено на палочке, я прервал это безобразие, и перешёл к "конвенциональной форме общения". И всё же в самом конце она изловчилась высвободиться, и в тот же момент принялась с жадностью слизывать всё, что из меня вытекало, как будто в раннем детстве её "недокормили эскимом".

Потом я узнал, что во дворе у неё есть прозвище - "Алка-давалка", что отец её азартный картёжник, и вместе с женой до утра режется в карты у друзей и знакомых.

Я приходил к Аллочке ещё раза три, пока не подсмотрел за домом сцену с двумя молокососами на мотоцикле, с её участием, и не услышал, стоя в её подъезде у окна с вылетевшим кусочком стекла, как она матерится, стоя внизу с теми же двумя и с ещё несколькими молодыми подонками, а в конце увидел, как её "разыгрывали в бутылку".

С Арановой же я не достиг пока решительного прогресса, и она по-прежнему на ночь покидала меня, и не пускала овладеть прежними позициями.

Тогда я решил пойти на принцип, и пусть даже сделаться "немножечко негодяем" - но прояснить что-нибудь. Я не давал ей спиртного до тех пор, пока она не позволяла хоть небольших вольностей, а также весьма недвусмысленно намекал ей на то, чего я от неё добиваюсь. Я выдерживал взрывы её обид, и позволял ей даже уйти - если захочет. Пожалуйста, я не стану её удерживать!

То ли это подействовало, то ли так вышло само по себе, но Аранова стала снова давать. Не изменилась лишь форма нашей с ней связи (в то время как связь наша стала более регулярной): вернувшись к той, что обозначилась до Мониной выходки, то есть, по сравнению с ноябрём-декабрём, стала шагом назад. Лена притворялась, что она спит, и тогда, будто бы "убедившись" в этом, я начинал свои действия. Пару раз Лена во время такой формы общения вдруг становилась темпераментной, начинала вертеться, обнимать меня, и пыталась вытворять в постели разные фокусы - но я крепко "держал её в руках", противясь подобным штучкам.

Было ли это пробуждением моей пуританской морали, или страхом оказаться несостоятельным, или я воспринимал эти выкрутасы как оскорбление моего чувства, или не желал уподобляться Леночкиным клиентам, с которыми она наверняка за деньги практиковала это, но я решил, что если когда-нибудь в жизни попробую, то не с ней.

Однако, хотя я и добился того, к чему раньше так интенсивно стремился, это навряд ли можно назвать моей победой; скорей, поражением. Возобновление наших с ней "супружеских" отношений только поработило меня, сделало более терпимым, менее осторожным и настойчивым. Я терпел Нафу и Канаревич, хотя до этого неоднократно замечал Лене, что хочу видеть её одну. Одной лишь призрачной победы я (косвенно, и ничего ради этого не делая) добился, но уже с другой совсем стороны: Лена разругалась с Моней, причём, очень основательно: настолько, что перестала к нему ходить, и больше с ним ни в какой форме не общалась.

Работала Лена теперь кассиршей в школе ГАИ, то есть, практически, в милиции - за особые ли заслуги, по той ли причине, что туда устроил её папаша-милиционер, или потому, что ментовня так и не смогла забыть её присутствия на лекции, о которой мне Лена рассказывала. В общем, на этой работе делать было абсолютно нечего. Практически Лена трудилась только четыре-пять дней в месяц - когда выдавала зарплату, да ещё пару раз ходила в банк получать деньги. Кроме того, она могла часто "срываться" с работы и слоняться по городу без дела, а в самой гаишной кассе она выпивала с другой сотрудницей, толстоватой, с округлым и чуть одутловатым лицом проституточкой по имени Таня.

Может быть, тем, что Лена работала в милиции, и объясняется её теперешнее посещение меня и Боровика лишь в дневное время суток, а от Боровика она потом вообще отказалась. Это последнее вызывает ещё большее недоумение. Ведь ей очень удобны отношения с Боровиком, который гомосексуалист, и к которому из мужеского полу ходят теперь одни гомосексуалисты.

Чем дальше развивались события этого периода, тем больше я ввязывался в неравное и ненужное противоборство с самим собой и с природой моих личных взаимоотношений. Каждый почти день вечерами у меня сидела Аранова, с которой мы время от времени занимались любовью, а потом я должен был отправлять её на такси к маме с папой, часто оплачивая её возвращения домой своими деньгами. Но вообще-то теперь Лена по неизвестно какой причине стала чаще тратить свои деньги, покупала спиртное, тратила на такси свою зарплату, и отдавала, случалось, всё, что у неё было, до копейки. Кроме того, она теперь приносила мне сдачи, сколько бы ни оставалось, пусть даже пять копеек, если спиртное покупалось за мои деньги, несмотря на моё неудовольствие и протесты.

Лена постепенно опять обретала для меня вполне конкретные черты, и я уже не мог дальше без неё обходиться. Это снова была не привычка и даже не состояние стремления к постоянному удовлетворению смутных желаний, которые подавлялись связью с Леной, и вследствие этого не так мучили меня. Лена просто превращалась для меня в идеальную вещь, в ворота некого иного, лучшего, а, может быть, и не лучшего, но волшебного мира, к которому я должен был постоянно стремиться, не чувствуя в себе удовлетворения даже тогда, когда Лена была со мной.

Находясь с ней вдвоём, мы чаще всего просто о чём-нибудь говорили, что-нибудь ели и пили, например, пиво с рыбой. Потом забегала Канаревич, Наташа, и покупалась новая бутылка спиртного, которая тут же опрокидывалась в стаканы, на фоне чего текли нескончаемые разговоры; нередко Канаревич и Нафа уходили, оставляя нас с Леной снова вдвоем, а потом снова появлялись у нас.

Всё это было бессмысленно, и самое удивительное состояло в том, что я это знал. Но я знал также и то, что Лена является сильнейшим стимулом для моего творчества, и я понимал, что благодаря этому, несмотря на трату драгоценного времени, я напишу в два раза больше и лучше.

Ещё удивительней то, что налёт на мою квартиру, и потеря почти всех моих основных нотных рукописей, уничтоженных налётчиками, больше не волновала меня, как будто атрофировался, или, по меньшей мере, "притупился" какой-то невидимый орган, раньше причинявший мне боль. Своим появлением Лена как будто принесла безотказно действующую анестезию. В её жизни не было никаких перспектив; она, как мне казалось, ни на что не надеялась, и ничего впереди не искала: и это смирение с бесцельностью, бесперспективностью бытия передалось и мне.

Странно, что только сейчас я неоднократно задумывался о том, что было бы, если бы на моём месте оказался Ротань, и приходил к неутешительному выводу, что с ним Лена была бы намного счастливей. Но с этим тоже ничего нельзя было уже поделать, потому что меня она любила всё-таки сильней.

В общем, это время можно назвать идиллией в своём роде, хотя я и чувствовал совсем не удовлетворение, не ощущая того, что добился цели своих стремлений. Но и это в один прекрасный день было разрушено. Чаще всего сиживала Лена у меня в среду, понедельник и вторник: в четверг я уезжал в Мышковичи. На ночь Лена у меня не оставалась. И вот, однажды, она осталась ночевать.

Она заснула на тахте, и я через некоторое время взялся её будить, не зная, нужно ли ей ехать домой, или не нужно, но мои попытки ни к чему не привели. Я пробовал её раздеть - ибо это, как я уже писал, то есть, то, что она притворялась спящей, являлось условием нашей с ней связи. Но она - как будто инстинктивно - сопротивлялась, и я оставил её в покое. Через час примерно я попытался её снова будить, но из этого снова ничего не вышло. Тогда я лёг спать, накрыв Лену шотландским пледом.

Среди ночи я встал, и увидел, что она лежит под пледом голая, а рядом с тахтой валяется вся её одежда. Мы были оба выпившими, и после того, как я предпринял очередную попытку ей овладеть, мы прозанимались э т и м с Леной до самого утра. Я нарушил своё табу (изменил "форму"), и вроде бы мы были счастливы. Но это и стало моим поражением. В тот день Лена не пошла на работу, а назавтра в ней произошла какая-то перемена, и снова началась борьба за то, чтобы сохранять с ней прежние отношения.

Борьба эта происходила с переменным успехом на фоне моего твёрдого решения не тратить впредь последних денег на выпивку, и отсутствия у меня средств; на фоне нарушения время от времени этого решения (когда я отдавал всё, до последней копейки); на фоне всё более осложнявшихся отношений со Стёпиной группой...

То, что происходило у меня с Леной, заставляло меня ещё сильнее, чем во время связи с Аллой и Алей, стремиться из Мышковичей в Бобруйск после работы в ресторане. Это сопровождалось различными эксцессами.

Однажды я договорился с одним Жениным знакомым, что он возьмёт меня с собой до Бобруйска. Этот человек был из Минска, а машина его - с минским номером. Он был еврей, и приехал с женщиной лет на двадцать моложе его. Видно было, что он недавно пришёл "с зоны", то есть, освободился из заключения. Когда я покидал ресторан после окончания моей работы, я был остановлен двумя милиционерами, которые велели мне пройти с ними. Я вспомнил в этот момент, что забыл свои часы на фортепиано, и без всякой задней мысли попросил их отпустить меня забрать часы. Но, когда я поднялся наверх, я подумал, что могу уйти через чёрный ход, со двора, что и сделал.

Обогнув здание ресторана, я увидел, что два милиционера меня ждут. Тут же к машине приблизился Женин знакомый, с каким я договорился ехать.

Вскоре подтянулись и Женя с Валей, и они, оказывается, тоже ехали в город на той же машине. Мы все вместе сели в машину, и машина отъехала. Тут же наперерез нам выскочил милицейский мотоцикл с надписью "ГАИ", и обошёл нас. Водитель был выпивший, и у него бы забрали права. Тогда он резко развернул машину, и помчался по объездной дороге без покрытия. Милиционер на мотоцикле снова выскочил вперёд, и встал на середине дороги. Водитель же не остановился, и нёсся вперёд, прямо на мотоциклиста. Тому ничего не оставалось делать, и он с воем сирены уступил дорогу.

Мы рванулись вперёд. Мотоциклист мчался вслед за нами, не отставая. Он преследовал нас два поворота дороги, а потом отстал, так как дальше пошли одни ухабы и рытвины. С этой грунтовки мы устремились на асфальтовое шоссе, но вовремя заметили машину ГАИ с включённой мигалкой, летевшую по шоссе. Мы моментально потушили фары, и водитель, по моему совету, въехал под сень раскидистого дерева, где было темно и где нас спереди закрывал забор.

Машина ГАИ, остановившись перед скрещением этих обеих дорог, постояла с минуту, а затем рванулась вперёд, и исчезла из нашего поля зрения.

Слыша сзади нас рёв мотоцикла, мы устремились за ней. Заехав в Кировске на территорию какого-то хозяйства и спрятавшись за небольшим домиком, мы пропустили мотоцикл, а потом срезали угол, выйдя напрямик на шоссе Могилёв-Бобруйск, а потом по окружной дороге добрались до центра города.

Интересно, что именно в тот обозримый, "укрупнённый" период (то есть, до её отъезда из СССР, но за несколько недель до того, как я снова сошёлся с Арановой) мы с Лариской, когда однажды катались на её "Волге", были почти остановлены мотоциклистом ГАИ, и я также долго уходил от него, и в конце концов мне это удалось.

Как-то раз я попросился в машину, которая выезжала из Мышковичей. Мне сказали, что машина идёт только до поворотки, то есть, там остаётся целых двенадцать или больше километров до города. Я всё-таки сел в эту машину, и доехал до поворотки. Что бы я делал дальше, не знаю, но меня подобрала машина, которую вёл милиционер, и он довёз меня до города. В ответ на мои слова благодарности он заметил, что он, как человек, работающий в милиции, обязан помочь тому, кто оказался в такое ночное время на дороге - мало ли что может произойти тут ночью. Он был в форме сержанта, и ехал, похоже, со своей любовницей.

В другой раз я добрался пешком с одним человеком, который, как оказалось, вышел только из заключения, до Кировска, а там не мог найти никакого транспорта. Случайно по дороге проходило такси, и я доехал на таксомоторе до города, заплатив таксисту десять рублей.


Примерно в те же дни со мной случилось одно загадочное явление. Однажды ночью, то ли приехав из Мышковичей, то ли вернувшись откуда-то, куда я ходил с Виталиком, я, глядя в ванной на своё отражение в зеркале, заметил, что у меня голубые глаза. В первый момент я инстинктивно испугался, куда делись мои собственные, карие, но тут же мной овладело неожиданное спокойствие, и я отчётливо понял, что никуда они не делись, что они по-прежнему со мной. Это не галлюцинация, потому что в тот момент у меня открылось словно двойное зрение, и своим "внешним", ординарным взглядом, я видел у себя в зеркале необычные голубые глаза, а вторым, "параллельным", свои прежние, карие. Мне казалось, что в другом зеркале голубых глаз у себя я уже не увижу, но не стал проверять, потому что чего-то боялся. Но потом я подумал, что на моём лице, отражённом в простой воде, в сегодняшний вечер всё ещё будут голубые глаза, и я налил в кастрюлю воду, включил самый яркий свет: и отчётливо увидел у себя странные, не совсем обычные, голубые глаза.

И тут меня осенило. Я вспомнил, как Алефтина пересказывала мне её недавний сон, в котором она увидела себя с голубыми глазами. И мне теперь совсем неслучайно вспомнилось, и подумалось, что и у Алефтины, и у Леночки были такие же глаза, как у меня самого: карие. Такие же глаза были у моего любимого дедушки Иосифа, у моих родителей, у Виталика. Я вспомнил, что у Карася, у Стёпы, и у некоторых других людей, к которым меня неосознанно тянет, точно такой же цвет глаз. И я подумал, что каждый из нас, кто однажды прозреет, и поймёт, кто мы такие, увидит себя, как сегодня я, наяву или во сне с голубыми глазами. А папин отец и его прадед, Иван Гунин, со своими голубыми глазами, и бабушка Фаня, у которой тоже были голубые глаза, должны были хоть однажды увидеть себя с карими. И я окончательно вспомнил, что Лариска, с её удивительного цвета голубыми глазами, часто на вопрос, какой у неё цвет глаз, отвечала: "Карие". И те, кто её близко знал, даже её отчим, часто путали, и заявляли, что у неё карий цвет глаз. И на свет, когда она поворачивалась определённым образом, её странно-голубые глаза действительно казались то тёмно-, то светло-карими! Я таких глаз ни у кого больше не видел. И никогда не видел людей с многоцветной, как у меня, бородой, в которой бы с отрочества имелись белые, как у альбиноса, рыжие, золотистые, серебристые, чёрные, каштановые и коричневые волосики. Особенно поражали окружающих волосы в моей бороде цвета настоящего золота.

И у моей кузины, Любы, тоже наши, то есть необыкновенные глаза.

А у Аллы Басалыги и у Софы были глаза обыкновенного цвета, то есть в них не читалась возможность карего вместо голубого, и голубого вместо карего. А у Нелли Веразуб что-то было колдовское, в цвете глаз и во взгляде, но не наше... противоположное... И я понял, что Лариску, Леночку и Алефтину я встретил далеко не случайно.

И если когда-нибудь у меня будет пара, вопреки талмудеям, вопреки тем, кто давал советы Арончику, вопреки шефам Берла и Родова, она будет нашей "национальности", той же, что и у Алефтины, Лариски и Леночки, национальной общности, противоположной еврейской и любой другой; той общности, которой ни за что не позволяют соединиться те, кто нас распознаёт лучше, чем мы друг друга, кто нас знает. И всё-таки они её не распознают, а когда распознают, будет уже поздно. И у неё обязательно будут светло-карие глаза с золотистым отливом, как волосы моей бороды, и прямой нос, без еврейско-кавказской горбинки, и ещё что-то, со мной очень общее, может быть, дата рождения. И когда-нибудь, пусть через тысячу лет, мы всё-таки соберёмся вместе, и мы будем действительно ЛЮДИ друг другу, не способные причинить один другому ни малейшего вреда, как мы с Лариской, Алефтиной и Леночкой. И мы изгоним из себя всяких вовочек, манечек и лялечек, и разгадаем смысл человеческой жизни...




ГЛАВА ВТОРАЯ
Апрель-май 1983 (продолжение)

Несмотря на все мои ухищрения, отношения с Арановой снова пошли на убыль. Она с того раза (когда разделась под пледом) больше не отдавалась мне, а я видел в каждом её приходе шанс, для чего провоцировал её визиты, покупая выпивку и смиряясь с присутствием Ленки Канаревич и Наташки.

Как-то раз Канаревич, Нафа и Аранова привели ко мне какую-то едва знакомую мне и очень красивую молодую женщину. Каждый новый человек, которого приводили ко мне, ставил меня перед очень серьёзной дилеммой: как мне с ним обращаться, что говорить, мириться ли с его или с её присутствием.

Полтора года я с честью выходил из каждого такого поединка, не только у себя дома, но и в других местах, где оказывался вместе с чрезвычайно оригинальными и часто агрессивно настроенными индивидуумами. Но теперь моя нейтральность и способность ладить с окружающими начали мне изменять.

Так и в тот раз.

Понимая, что мне не справиться с новоприбывшей, я отвёл Аранову на коридор, и потребовал от неё, чтобы её знакомая убиралась. Однако, Лене удалось уговорить меня оставить эту шатенку, при чём Аранова обещала мне, что через полчаса её подруга уйдёт. А та, сразу же, как только мы с Арановой опять очутились в зале, принялась лезть ко мне целоваться, устроилась у меня на коленях, и расстегнула замок на своих джинсах. Я, не зная, что мне предпринять, и видя, что та достаточно пьяна, решил, что лучше не сопротивляться, а потом её деликатно отстранить. Я не целовал её в ответ, но и не отвергал её поцелуев.

Мы выпили вчетвером две бутылки горькой настойки, какая крепостью почти не уступает водке, бутылку вина, бутылку "Столичной", потом ещё две бутылки водки, а девочки ещё недостаточно захмелели, чтобы успокоиться - и либо покинуть нас, либо отправиться на боковую.

Более того, эта подруга Барановой, которую, как я узнал, зовут Ольга, не переставала цепляться ко мне.

Я узнал в ходе разговора, что отец Ольги, как и отец Арановой, был отставник, только чином повыше; он ушёл в отставку полковником и не так давно умер. Сама Ольга имеет сына, которого нажила с французом-инженером, работавшим в Советском Союзе и не пожелавшим на ней жениться. Этот француз присылает время от времени Ольге посылки с вещами для неё и для мальчика.

И вот, она продолжала приставать ко мне, и не было никакой возможности от неё отвертеться. В конце концов мне это надоело. Я, предвидя, что мне не дадут уснуть - а я итак несколько дней не высыпался, - вызвал Аранову на коридор, и сказал ей так, чтобы слышала Ольга, что той давно пора убраться отсюда. Ольга, которая эта действительно слышала, прибежала на коридор, стала плакать и лепетать, что она никому не мешает, что она сейчас сама уйдёт, и всё такое. Я понял, что попал в западню.

Когда все девочки легли спать, они оказались распределёнными таким образом: Лена Канаревич на тахте, в зале; Наташа Абрамович с Арановой в спальне: одна на одной кровати, другая на другой. А Ольга Першина, сняв свои джинсы и то, что было под ними, и оставшись в одной рубашке, которая еле прикрывала, а иногда, наоборот, открывала её срам, разгуливала по дому.

Это переходило все границы. Но что я мог сделать? Силой вытолкать Ольгу из дома? Но как её одеть? Как преодолеть её несомненное сопротивление? Побить? Но во-первых, я не такой человек. А если бы я и был готов отлупить её - меня ведь могли за это привлечь; и потом, если её бить, она же начнёт кричать, услышат соседи, могут вызвать милицию; что мне было делать?

Я с лихорадочным отчаяньем думал, почему именно ко мне липнут эти "фирменные" проститутки. Ведь они имеют дело только с теми, у кого кучи денег или кто считается видной фигурой в городе. Зав. здравотделом горисполкома, главврач кожвендиспансера, начальник ГАИ, высокие чины МВД, ювелиры-аферисты, у которых тысячи на мелкие расходы - вот их клиентура, при чём же тут я?

Не допуская, как Моня, группового разврата в своей квартире, не являясь фарцовщиком и не занимаясь аферами, я, в принципе, не был им нужен, не был им, как другие, полезен.

Конечно, я, так сказать, местная знаменитость, но это определённо их не колышет; да и то до поры до времени: уверен, что, как только я перестану вращаться в определённой среде, моё имя сойдёт с языка бобруйских полуобывателей.

И тогда передо мной ясно и чётко встали слова Саши Шейна и его подручных - Прыщавого (Гольдберга или Гольдмана) и Яши Ротмана, - их провокационная мысль - ответ: девочек регулярно ко мне подсылают. Однако, даже если бы у меня возникали подозрения насчёт всех девочек из этой компании, которые ко мне приходили, или только насчёт самой Арановой, Канаревич и Абрамович, то и эти подозрения касались бы лишь того факта, что их ко мне вообще п у с к а ю т, но то, что их присылают, и особенно, что р е г у л я р н о - звучит чистым абсурдом. Какая же всё-таки сволочь этот Шейн, вместе с Гольдбергом и Ротманом.

Ольга же, тем временем, обосновалась на кухне; но, стоило только мне пойти и лечь в спальне с Арановой, как Ольга объявилась там, и помешала мне раздеться, так как я её, как нового человека, стеснялся (тогда как при Нафе и Канаревич я ходил в брюках и в майке, и, бывало, даже в одних только плавках, а они, в свою очередь, меня не стеснялись и спокойно раздевались при мне).

Не зная, что мне теперь делать, я подумал пойти на кухню, там напоить Першину, и устроить её рядом с Канаревич. Но это оказалось не просто. Ольга вылакала полторы оставшихся бутылки горькой настойки - но не была ещё в достаточной степени пьяна. Она прижималась ко мне или становилась так, что я в целом обозревал её начавшее чуть-чуть полнеть, но в общем прекрасное тело.

Я знал, что, в отличие от своих товарок, Лена не любит рассказывать, что и с кем у неё было в постели. Тем более, она не распространялась обо мне. И о моих затруднениях на одном из этапов она точно ни с кем не делилась. Теперь же на меня навалились опасения, что, если я пренебрегу Ольгой, она раструбит об этом, истолковав, как мои "проблемы". И тогда отношениям с Арановой конец. А сама Лена, которая находится в спальне, и не может слышать того, что происходит в других помещениях квартиры, не поверила бы в коварство Першиной. Кто его знает, способна ли эта "секс-баба" на такое и что у неё на уме. Я ведь Ольгу ещё совсем не знаю. И с этого момента, как только подобные соображения проникли в мой черепок и стали катализатором действий, код моего поведения изменился. С намерением "не показывать", будто я "боюсь" приставаний, я уже допустил готовность перейти невидимую черту.

Выпив, Ольга всё-таки пошла и легла с Канаревич; но та прогнала её, то ли потому, что Першина к ней приставала, то ли потому, что не хотела позволить мне переспать в эту ночь с Арановой, как неоднократно уже случалось.

Ольга пошла в спальню к Нафе, но и та её прогнала, а на кровати Арановой уже сидел я. Ольга провела рукой по лицу, словно отгоняя от себя что-то (она была уже сильно пьяна), и, посмотрев нетрезвыми глазками по сторонам, отправилась снова в зал. На этот раз Канаревич её пустила, но, как потом выяснилось, Ольга не собиралась там спать, а дёргала Канаревич, чтобы та уступила ей тахту для неё, Ольги, и для меня.

Я же тем временем в спальне подбирался к Арановой. Я сумел раздеть её, но большего от неё не добился, и она, закрутившись потом в одеяло, отстранённо лежала, закрыв глаза. И тогда я подумал: "Ах, так!.." И, словно порождение моих мыслей, в спальню вплыла Ольга. Она как-то загадочно улыбалась, и словно манила меня рукой. На ней теперь ничего не было, а улыбка её отдавала безумием. И, не глядя на неё, я встал с кровати - и пошёл на кухню допить то, что осталось.

Ольга, побыв в зале, вскоре последовала за мной, снова начав свои приставания. Я сперва, прямо на кухне, поцеловал её взасос, а потом увлёк в ванную комнату. Но там я понял, что здесь у меня ничего не получится. Обстановка и ситуация не благоприятствовали. Занимая ванную, я как будто действовал "незаконно", вероломно по отношению к остальным. Я, быстрей, пока Ольга не догадалась, в чём дело, освободился от неё, и прошлёпал на кухню. Но она последовала за мной и туда, и снова начала приставать. Теперь я вынужден был не допустить появления у Ольги и мысли о том, что у меня могут быть какие-то "затруднения", и, значит, всё-таки, вступить с ней в связь, хотя ещё пару минут назад, на кухне и в ванной, пытался просто усыпить её несколькими ласками, а потом увести в зал и заставить лечь спать.

Но теперь уже тому мешала Канаревич, которая выходила, а потом упрямо не уступала Ольге тахту; я же, со своей стороны, упорно отказывался от предложения Ольги начать прямо тут, на кухне, или в туалете. Я надеялся протянуть как можно дольше, и избежать того, что грозило состояться.

В конце концов, Ольга пошла в спальню и осталась там, а я лёг с Канаревич, сняв рубашку, но предупредительно оставшись в брюках, так как ещё опасался вторжения Ольги.

И это вторжение не заставило себя ждать. Ольга появилась опять, и, как я понял, теперь с окончательным намерением меня изнасиловать. Уступив её притязаниям, но только наполовину, я оказался с ней поперёк тахты, на которой, свернувшись калачиком, спала Канаревич, и, раздвинув ей ноги, принялся её возбуждать, но дальше этого не пошёл, а Ольга всеми силами заставляла меня пойти дальше.

Тогда я сделал вид, что приступаю к активным действиям, а сам симулировал перевозбуждение, и притворился, что будто бы неспособен на дальнейшее. Как бы в подтверждение этого, я пошёл в туалет, и, отсидев там положенные несколько минут на унитазе - опустив голову и сцепив руки, вышел оттуда, столкнувшись лицом к лицу с Ольгой. Она стояла тут, возле двери туалета, и подслушивала. Теперь она уже знала, что никакой эякуляции у меня не было, и я по-прежнему готов к бою.

Не успел я выйти, как она сразу же набросилась на меня, и у меня в этот момент прорвалось раздражение, как очень редко, но бывало с Софой. Я резко отстранил Ольгу - по-моему, даже слишком резко, - сказав ей "спокойной ночи", и отправился на этот раз в спальню. Там на кровати, раздевшись, спала Нафа, и я, по-прежнему не снимая брюк из-за Першиной, юркнул к ней под одеяло.

И всё-таки Ольга вырвала меня и оттуда. Решающую роль сыграло тут психологическое действо, преобразившее для меня имитацию мной конечного климакса в её как бы реальное "пласбо", в результате которого я как бы в действительности пережил его, и у меня появилось ощущение, будто у меня с Ольгой у ж е что-то было.

В итоге этого нелепого и варварски-кошмарного поединка я оказался с Ольгой на полу; я - в одежде, в брюках, которые уже были неизвестной силой расстёгнуты, и оставался в одежде на всём протяжении падения в пропасть этой связи. Я почти садистски исполнял то, чего так добивалась от меня Ольга; болтавшийся ремень моих брюк глубоко вонзался в её полностью обнажённое тело; её длинные волосы то и дело защемлялись моей, облачённой в рукав кофты, рукой; грубый материал моих штанин должен был сурово терзать её кожу - но она только мотала головой и с наслаждением стонала.

Канаревич иногда шумно ворочалась на тахте, но ни я, ни Ольга не обращали на неё внимания. Я только заметил с искусственным недоверием, какое у Ольги шелковистое и нежное тело, почти такое же, как у Арановой.

Закатившись в промежуток между стулом и тумбой, мы с Ольгой поменялись местами: она теперь оказалась наверху, а я под ней. Так ей было чуть менее неудобно, но я представляю, какую мои одежды причиняли ей и так немалую боль, но она всё терпела. хотя я знаю, что Першина не мазохистка.

Вскоре мы снова оказались на середине ковра, и только тут я заметил, что балкон открыт, а ночь была очень холодная, и из раскрытой балконной двери плыл ледяной воздух; Ольга же была обнажённой на холодном полу, на стылом сквозняке, гулявшем по всей ширине и длине квартиры, как по тёмным и пустым залам ночного метро. Я же не давал ей ни минуты передышки. И через некоторое время она стала проситься у меня - но я не уступал. Видно было, что Ольга какое-то время не имела ни с кем ничего, и теперь из-за нервного напряжения не могла высвободиться только своими силами. А я не отпускал её, хотя ковёр под моими пальцами и ноги Ольги увлажнились от выделений, и, когда, время от времени, Ольга была близка к освобождению, я хватал её за волосы, и, прижимая её голову к ковру, продолжал её мучить. Или больно заламывал ей кисть, и она со стоном опускалась снова. Она, вся мятущаяся, с закушенной губой, принялась лепетать мне: "Нельзя же так... Нельзя же так..." - Но я не отпускал её, и только говорил в ответ: "Можно!.." - и продолжал своё дело.

Несмотря на дикий холод тут, на полу, по лицу Ольги сбегали струйки пота, а я чувствовал на своём лбу холодную сухость. Наконец, когда предметы в зале стали белеть, и сумрак в углах начал расплываться и дрожать от проникавшего сквозь окна света, я её отпустил.

Она сначала осталась лежать на полу, и смотрела на меня непонятным остекленевшим взглядом, а потом поплелась в ванную. В семь часов я её выставил за дверь, и не пошёл провожать.

Только поутру я осознал всю глубину и всю безвыходность своего падения. Пахнущий горькой настойкой рот Ольги снился мне в кошмарных снах по ночам, а я не знал, как повернуть всё назад, как сделать так, чтобы этого не было.

Я не знал, как конкретно я мог избежать того, что случилось, но знал, что должен был избежать. Не говоря уже о том, что отношениям с Барановой после этого, я полагал, будет конец.

Меня всего охватила волна тупого отчаянья, состояние исчерпанности и тупиковости, состояние, из которого, казалось мне, нет выхода. Я не знал, как посмею встретиться глазами с Канаревич, с Арановой.

Между нами всеми с самого раннего утра установилась какая-то натянутость, и всё же Аранова реагировала на то, что произошло, весьма странным образом. Она избегала встречаться со мной взглядом, но её как будто что-то веселило.

Я сразу же поставил себя так, как будто то, что произошло, не происходило, как будто это был сон, миф, словно этого не было.

Потом я придумал такую версию, что, будто бы, загипнотизировал Ольгу, так, что внушил ей совершение полового акта, а сам не принимал в нём участия, но просто - лёжа рядом на полу и гипнотизируя Ольгу - мысленно её трахал, а Ольга совершала те же телодвижения и так же стонала, как при половом акте, к чему я физически отношения не имел.

Я понимал, что, конечно, мне не поверят, тем более, что как раз накануне мы, сопровождая выпивку болтовнёй, говорили и о гипнозе, и я сам неоднократно подчёркивал в своих признаниях, что только мечтаю научиться гипнозу (и уже знаю теорию и практическую методику), и тогда смогу факать, кого захочу. Но так было удобнее нам всем забыть о случившемся, так удобнее было сделать вид, как будто ничего и не произошло.

И вид, будто ничего не произошло, был сделан.

На Аранову же случившееся произвело странное воздействие: она стала вновь отдаваться мне с необычной для неё регулярностью, но со мной, после случая с Ольгой, опять началось та же история, и это на какое-то время омрачило и даже искривило оформившееся было позитивное развитие наших отношений.

Ольга приходила в мой дом после этого множество раз, но я упорно не открывал ей, а бывало и так, что меня не было дома. Потерпев неудачу в своих попытках застать меня, Ольга однажды явилась к Лёне Бечеру, в соседний подъезд (Лёню она знает), чтобы уточнить, правильно ли она помнит мою квартиру. От Лёни я узнал, что она приходила со своим малышом. Могу себе представить, что бы я делал, если бы открыл дверь, с самой Ольгой и с её ребёнком.

Дважды я замечал со двора, сквозь окно подъезда, сидящую на подоконнике лестничной площадки Першину, и тогда отправлялся к родителям, возвращаясь домой уже к ночи. Она пыталась поймать меня целых два с половиной месяца, и трижды звонила по телефону, но я, узнав её голос, бросал трубку.

Забегая вперёд и "выдавая" один из тезисов дальнейших записей моего дневника, я должен открыть ещё одну позорную тайну. Примерно через год после этих событий, Канаревич божилась, что Першина сделала аборт от меня. От подруги Першиной, Тани Завяловой (или Загаловой), я узнал, что это сущая правда, и Таня рассказала, как и где Ольга проходила эту процедуру. Чуть позже мне стало известно от знакомого врача-гинеколога ещё больше подробностей.

Как по ходу самой этой истории, так и в своих ухищрениях избежать дальнейших встреч с Ольгой, я проявил позорное малодушие.

После того, как я узнал, что Ольга Першина ходила на аборт, вся эта история вновь и вновь прокручивалась в моей голове, и я каждый раз вспоминал, как сидел, затаясь, во время её визитов, отсиживаясь, как зверь в норе.

Ольга подходила к моей двери неоднократно, и я, как вор, затаив дыхание, каждый раз прятался в глубине квартиры, как паук в своей паутине, пережидая настойчивый стук и звонки, что было для меня настоящей пыткой. Я пересиливал себя, свои инстинктивные порывы пойти и открыть, всё усиливавшееся желание "прекратить", настолько непреодолимое, что однажды, борясь с ним, я прокусил себе ладонь. Каждый раз явление Першиной обжигало мне глаза, и стук, а иногда и всхлипы, ранили мои уши. Иногда я принимался рассуждать: вот, Першиной ужас как хочется трахаться, и мне ужас как хочется трахаться, ну так удовлетворю её несколько раз, чтобы снять её напряжение-озабоченность; побуду санитаром, ангелом-избавителем; но тотчас же понимал, что тогда мне от неё в жизни не избавиться. А о том, что она "залетела" после того одного-единственного раза: мне это и в голову не приходило.

Однажды, когда я поздно возвращался от родителей, из ресторана гостиницы "Бобруйск" вышли две подвыпившие крали, в одной из которых, мне показалось, я узнал Першину. В тот момент раскаянье настолько овладело мной, что я решительно направился к ним, с намерением заговорить. Оказалось, что очень похожая девушка всё же не Ольга, и я уже думал ретироваться, но они защебетали разом первыми, и мне пришлось их поддержать, потому что одна из них в этот момент покачнулась. Обе узнали меня, и объявили, что знают, кто я такой - ресторанный музыкант. Они вспомнили и о том, что я живу один, и стали набиваться ко мне в гости. Обе были в этот момент исключительно соблазнительными, а мне именно тогда ужасно хотелось. Но я их отшил и посадил в такси - только потому, что одна из них была похожа на Першину.

Должен признаться, что полные женщины вызывают во мне отвращение. Под термином "полные" я имею в виду не только именно жирных и расплывшихся, но даже чуть-чуть полноватых, или просто слегка упитанных, которых все остальные на моём месте посчитали бы "стройными". И даже это ещё не всё. Меня пугает в женщине сама чуть обозначившаяся т е н д е н ц и я к полноте (как у Першиной), даже ещё не сама упитанность. И при всём том я понимаю умом, что это самая настоящая дискриминация, но ничего с собой поделать не в силах. На чисто-человеческих отношениях это не отражается; в своей профессиональной сфере, общаясь или работая с располневшими певицами и танцовщицами, разговаривая с растолстевшими матронами-преподавательницами, со своими коллегами, я смеюсь и шучу, и никакой дискриминации с моей стороны не ощущается.

Случай с Першиной так подействовал на меня, что спровоцировал второе достойное сожаления происшествие. Однажды, буквально через сутки или двое, во второй половине дня, на углу Интернациональной и Октябрьской меня окликнули две студенточки, в которых я узнал знакомых других приятельниц Аллы Басалыги, теперь, должно быть, восемнадцатилетних. Обе после училища поступили в техникум, и по-видимому возвращались с занятий. Мы постояли и поболтали немного, и они сами предложили пойти ко мне домой.

У меня они освободились от верхней одежды (те майские дни выдались довольно прохладными), и обе забрались на тахту, поджав под себя ноги - приготовившись слушать мои песни. Несмотря на отсутствие тепла, солнце прорывалось сквозь облака, и жёлтые блики света играли на стенах, отражаясь в полированной крышке пианино.

В тот момент вся сцена на полу с Ольгой перепрыгнула в мою голову, и я вдруг стал её переживать снова, не в силах скрыть от юных слушательниц своё волнение. Какая-то преграда внутри меня не просто пала, но вмиг испарилась, и я, вместо того, чтобы петь и аккомпанировать себе на инструменте, неожиданно встал, застыв прямо перед ними. Это освобождение от всяких пут, этот миг полной эйфории, вседозволенности, раскованности сделал из меня медиума, посылавшего одним своим видом, глазами, телом - эманацию зова или приказа. Наверное, самый лёгкий, почти незаметный жест моих рук, и вообще весь мой вид был настолько красноречивым, что Вероника и Маша стали, не вставая, сбрасывать всю одежду, а потом подошли ко мне голенькие, когда на них уже ничего не осталось.

Они помогли мне избавиться от всего, что на мне было, и я начал с Маши, поставив её к себе спиной, с локтями, опиравшимися на "стол-книгу". Вероника прижалась ко мне вся, к моей спине, а потом вонзилась в мои губы: хлёстким, обжигающим поцелуем. Я возился в Маше с усилием, тыкая во все стороны, в ответ на что она изгибалась всем телом и стонала, как при родах. Потом мы втроём повалились на тахту, и Вероника села верхом, широко расставив колени, а Маша села на полированное изголовье тахты, тоже предельно широко раздвинув ноги, и я, с источником наслаждений глубоко в хищном и чувственном лоне Вероники, закинул голову назад, и проник пальцами в горячий Машин "карман".

Моё падение продолжалось целых четыре часа, во время которых мы десятки раз менялись местами, свивались в клубок из трёх тел, испытывая друг друга на прочность. За это время и одна, и вторая "текла", но мой заряд и бешеная энергия не иссякали. Я понуждал попеременно ту, в которую входил, лизать другой вагину, и, понукаемые мной, они целовали друг дружку и меня, подставлялись под мой язык и под смоченные слюной пальцы, возбуждали друг дружку, теребя влажные и горячие отверстия, груди и губы. От моих прикосновений, от трения кожа вокруг их отверстий вся порозовела, а потом и покраснела. Неожиданно для себя самого, я стал шлёпать их по попам, и вошёл во вкус, а они от этого просто обезумели, неистовствуя в запредельных пароксизмах наслаждений.

Того, что я с ними вытворял, я нигде не подсмотрел (даже в порнушках, весьма умеренных на чей-то вкус), и, конечно, никто меня этому не учил, включая Сосновскую. И одна, и вторая несколько раз просились у меня в туалет, как на уроках, но я их не отпускал, и предложил даже, что они могут сделать туалет прямо тут, для подтверждения немедленно переместившись с ними на пол; однако, они либо стеснялись, либо у них тут не получалось.

На исходе третьего часа обе стали скулить, жаловаться, что простудятся, что им холодно, и что им надо идти. Машино влагалище в очередной раз издало низковатый чмокающий звук, наподобие очень тихой отрыжки, обдав мой низ живота влажной и клейкой субстанцией, и она в очередной раз стала сетовать, что ей надо "выйти", и что она устала. В ответ я с такой яростью сжал её ягодицы, что она побледнела, и обе почувствовали, что ещё одно слово - и я могу им врезать за милую душу.

И я действительно был в таком состоянии, когда вполне был способен отколотить одну из них или обеих, и видел, что они это замечают и чувствуют, и боятся. В другой ситуации возмущение или гордость перевесили бы в них страх, но в этих условиях - голеньких, истекающих, открытых "до самых желудков" - я их гипнотизировал, как удав, подавлял, и полностью контролировал. Когда Вероника, уже далеко не так бойко, как в самом начале, скакала на мне, а Маша попыталась отлынивать, отползти, и прислониться к стене, я намотал на руку её волосы, и силой заставил её работать язычком.

Когда все позы, все открываемые мной последовательно трюки и ухищрения были исчерпаны, и я не знал, что ещё предпринять, я наслюнявил своё орудие, и посадил на него Машу её вторым отверстием. Ни она, ни Вероника этого не ожидали, и, клянусь, не могли даже представить, и передо мной стояли полные ужасом глаза Маши, охваченной страхом и паникой, как перед хирургической операцией. И я видел, как эти в начале остановившиеся глаза постепенно заволакивает истома, и они влажнеют, и теперь, полузакрытые, излучают неземное блаженство, как если бы кто-то всадил в неё нож, и она бы теперь просто бредила, умирая.

Любопытство, и потрясение от перемены, произошедшей с её подругой, теперь настолько завладели Вероникой, что она тоже захотела попробовать, и сама мне подставилась, даже смочив своей слюной всё, что положено. А в это время я вонзался пальцами в оба Машиных отверстия, ворочая в них и шуруя, и нас всех троих одновременно пронзила конвульсия безудержного блаженства, на фоне - одного на троих - триумфального, заключительно стона.

Когда они ушли, обессиленные, исчерпанные, я долго лежал, потрясённый, совершенно голый, с остановившимся на потолке взглядом. Я был себе невыразимо противен, и до смерти перепуган садистом и развратником, совершенно нежданно проснувшемся во мне. Кровь стучала у меня в висках, и жуть разливалась по жилам, как будто на моих глазах кого-то сбила машина. А когда вечером пришла Лена, я набросился на неё, и стал её истязать так, что она с удивлением высвободилась, а потом, что-то задумав, набросилась на меня, но через минут десять убежала спасаться на кухню.

Я думал, что девочки-студентки теперь меня презирают, ненавидят, и боялся, что они заявятся с жалобой на меня в милицию, натравят на меня своих пап и мам. Дня полтора я оставался в нервной тревоге, опасаясь расплаты. И когда, примерно в четыре часа дня, раздался стук в дверь, и на пороге стояли Вероника (как она себя называет) и Маша, я опешил, и весь съёжился, предположив, что они пришли разбираться. Каково же было моё изумление, когда выяснилось, что они хотят повторения, и не просто хотят, а требуют его от меня. И когда я попытался в этот раз отказаться и сачкануть, отнекиваясь, они стали такими настырными, а я всё ещё был так напуган теоретической вероятностью таких обвинений, как "садизм" и "групповой секс", что уступил.

Так повторялось несколько раз, и, несмотря на то, что я сам ни разу больше не приглашал их, и не просил позвонить, они всё равно приходили, и всё начиналось сначала.

В конце концов, я стал их избегать, так же, как Першину, только это оказалось ещё труднее.

Вероника, та, что посмелее, однажды без Маши приехала ко мне в Мышковичи, и набивалась со мной там ночевать. Как я ни объяснял ей, что я не один в комнате, и что у меня практически нет места, и предлагал ей посадить её в одну из отъезжавших машин, она упёрлась: и не уехала. Потом Стёпа сжалился надо мной, и где-то достал ключ от пустовавшего номера. Оказалось, что Веронике в тот раз надо было совсем мало, и через час она уже спала, уткнувшись носом в сгиб правого локтя.

Потом она, снова без Маши, приходила ко мне домой, и я каждый раз делал попытки ей отказать, что в итоге окончилось крупной истерикой, во время которой Вероника призналась, что после меня никто не может её ублажить, и что, вообще, она меня, наверное, любит. Я клял себя, на чём свет стоит, и оправдывался перед самим собой тем, что произошло у меня с Неллей, Аллой, Лариской и Алей. Ни одна, даже самая цельная личность, убеждал я себя, не в состоянии пережить без травмы таких потрясений. Мне стоило неимоверных трудов избавиться от Вероники и Маши, после чего не только отвращение к самому себе и раскаянье удерживали меня от совершения подобных ошибок, но и панический страх перед последствиями. И я каждый день молился тому, чтоб, не дай бог, ни Вероника, ни Маша не забеременели.


Отношения же с Леной вступали в самую опасную, хоть и без ярких внешних событий, фазу.

В связи с тем, что произошло у меня с Ольгой и с восемнадцатилетними девочками, я начал вдруг испытывать панический страх, подумав, что мог от кого-нибудь из них ещё, чего доброго, подхватить заразу. Как будто чтобы усилить мои страхи, со мной возле папиной работы (возле центральной фотографии на углу Социалки) столкнулся второй ближайший друг Саши Шейна, по-моему, Яков, и стал мне чревовещать о том, что весь город гудит о моих похождениях. Он заметил, как будто случайно, что если бы люди не боялись подцепить какую-нибудь венерическую болезнь, все метрополии стали бы рассадниками разврата. А мне, заметил он, надо тем более опасаться. Вернее, он употребил выражение "на твоём месте".

Почему именно мне?

А всё очень просто. Девочки потому ко мне так и липнут, что каждую из них ко мне подсылают, и этим объясняется их поведение. А зачем подсылать? Ну, какой же я недогадливый! Это ведь проще простого. Конечно - для того, чтобы меня заразить, и таким образом со мной разделаться. Правда, заметил Яков с издёвкой и с иронией, я ведь полагаю, что мои сверхчеловеческие способности помогут мне избежать всякой заразы: все микробы под воздействием вызванных самовнушением неких внутренних импульсов должны, мол, неминуемо погибнуть.

Эта сволочь Яков знал, что наступает мне на большую мозоль.

Меня раздосадовало, насторожило и поразило, что обо мне знают такие подробности. Во мне всё прочнее укреплялось подозрение, что все эти поганые стукачи одновременно со стуком на КГБ стучат и в Моссад, и что именно оттуда "растут ноги". Как я ни гнал от себя, из своих воспоминаний непередаваемую трагедию с Алефтиной, мне это всё равно не давало покоя, и не раз я просыпался в холодном поту. Я даже подробно изложил на бумаге всё это событие, вплоть до своих подозрений об исполнителях, и решил обратиться не в милицию, а в Комитет Государственной Безопасности, несмотря на всё своё к нему отношение. Как будто прочитав мои мысли, вдруг снова объявились "два клоуна", и заговорили со мной о Ведениной. Они сказали, что она жива-здорова, и что, если я сунусь куда-нибудь со своим рассказом, я просто опозорюсь, а то ещё и загремлю в психушку.

И всё-таки я отправил письмо в Москву, самому Андропову, но, как и ожидалось, никакого ответа не получил.

Примерно в то же время у гостиницы я встретил Илью Родова с двумя его "шестёрками"-прихлебателями. Он сказал "а я слышал от Шейна, что ты интересуешься гонореей". И осклабился: "Видите, это всё наши проблемы". Чтобы ещё больней меня оскорбить, он даже продекламировал: "Гунорею, даже Спид, как и всё, придумал жид". В ту же секунду в его лице произошла какая-то перемена. Лоб его мгновенно покрылся испариной, и в его глазёнках зажглось отражение такого страха, как будто он уже не жилец на этом свете. Как видно, он немедленно сообразил, что сболтнул лишнее.

Придя домой, я перерыл все свои медицинские справочники, но никакого Спида там не нашёл.

То ли разговор с Яковом нагнал на меня страху, то ли его зловещие "пророчества" надо понимать как угрозу-предупреждение, но только дней через семь или девять после связи с Першиной - у меня внезапно с мочой пошла кровь. Это случилось после очень сильного потрясения в результате скандала в Мышковичах, к тому же совпавшего с приездом Вероники, а я где-то читал, что после стрессовых состояний в мочу изредка может попадать кровь (поднимается давление и лопается почечный сосудик, или что - не знаю). Но, с другой стороны, кровь была не растворившаяся, а капельки её выделялись и в "постмочеиспускательной" взвеси. Это могло означать, что источник мелкого кровотечения не почки, а область, находящаяся где-то по соседству с мочеиспускательным каналом: сам канал, простата мочевой пузырь, и т.д.

Как будто специально рядом с сидением, на которое я приземлился в автобусе, кто-то оставил вырезку из газеты про сифилис. Все симптомы полностью совпадали.

Трудно представить себе, что я пережил.

Связь с Алкой-давалкой, Ольгой и двумя "восемнадцатилетками" была первой в моей жизнью серией случайных связей, без предварительной огромной симпатии, без предпосылок к любви. И вот, я незамедлительно за это жестоко наказан: "Жаждущий власти (властолюбец) погибает от своей же власти; выслуживающийся погибает от служения; а развратник - от разврата", - эти слова Германа Гессе, сказанные им в его великом романе "Steppenwolf" ("Степной волк"), давно врезались мне в память, и вот они теперь всплыли в моём сознании.

Я поклялся некой высшей силе, что, если судьба ко мне смилостивится, и это не будет та страшная болезнь, я больше никогда, ни в какой ситуации, не вступлю в случайную связь. А если вступлю: тогда пусть меня покарает, и я как бы подписываю контракт, что согласен с тем, что тогда всё "по правилам", всё справедливо.

Что было делать?

При данной болезни самолечение в домашних условиях неэффективно. И я сделал ставку только на чудо, то есть заставил себя "перекрутить" ироническое замечание "левой руки" Шейна, выведя его в качестве аксиомы, то есть "насильно" уверовав в то, что я и в самом деле обладаю какой-то необыкновенной духовной силой, и эта сила убьёт все микробы и вирусы, если я заражён. Про себя я подумал, что "чем бы дитя не тешилось...", то есть: какие бы фокусы в своём сознании я ни вытворял, если это пойдёт на пользу, и успокоит меня - почему нет? И, как в детской игре, постарался самоуглубиться, и сконцентрироваться на уничтожении в себе предполагаемого очага болезни. Подобные сеансы я проводил на протяжении шести дней, и в общем никакая зараза во мне себя так и не обнаружила.

Касаясь данного происшествия, следует вспомнить, при каких обстоятельствах я перенёс в десятом классе интоксикационный пиелонефрит. После него мне долгое время болели почки. И не менее года я отмечал у себя неприятные ощущения в канале при мочеиспусканиях. Самое странное, что в нефрологии Морзоновской больницы меня лечили (по указанию главврача отделения Раева) антибиотиками, которые применяют почти исключительно при гонорее, но это случилось задолго до первой в моей жизни половой связи, которая была у меня с Лариской, так что не могло являться последствием перенесённой безсимптомной гонореи, которой у меня по определению не могло быть.

Позже меня осенило - скрупулёзно, параграф за параграфом, сверить текст подброшенной мне в автобусе газетной статьи, с медицинскими справочниками, и уже тогда в мою душу закрались первые подозрения. Мне сразу же показалось, что симптомы, описанные в этом материале, уж как-то слишком совпадают с теми, что может обнаружить элементарная мнительность, а ещё конкретней: с теми, что моя личная мнительность могла обнаружить именно у меня, включая не совсем понятный упор на появление крови в моче (что может случатся при широком круге явлений). Тогда я пошёл в библиотеку, и нашёл ту самую газету, ту самую статью. И не поверил своим глазам. Вдвое сложенный газетный листок оказался обыкновенной липой. Но эта фальшивка была напечатана в типографии, на настоящей "газетной" бумаге, и её по чисто внешним признакам трудно было отличить от "настоящей" газеты. И всё же была разница. И я отправился к Геннадию, у которого, я знал, спрятаны дома несколько настоящих израильских газет. С лупой в руках, я сравнил каждую чёрточку, каждую случайную ниточку типографской краски, чуть-чуть выступающую за букву, фактуру бумаги, её цвет, её плотность на ощупь, и многие другие признаки: и у меня не осталось ни малейших сомнений в том, что газетный клочок-фальшивка напечатан в Израиле.



ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Апрель-май 1983 (продолжение)


Итак, как я заметил уже, началась новая фаза моей борьбы за Аранову.

Эта борьба проходила с переменным успехом и затягивалась.

Несколько раз я ставил перед собой вопрос: а не прекратить ли мне эту борьбу, не оставить ли мне Аранову... Я думал о том, что мне пора жениться, что отношения с Леной отнимают у меня итак мизерный шанс завести семью... Но тут... В моей душе при мысли о том, что я больше не увижу её, что с ней для меня всё кончено, что-то обрывалось. Особенно теперь, после событий, отнявших у меня Аллу, Лариску и Алю. Я тогда не видел больше для себя никаких перспектив. Жизнь начинала мне казаться страшной - и мной овладевала тоска. И я видел перед собой безглазое лицо смерти. Такая тоска особенно часто, почему-то, охватывала меня именно тогда, когда я не успевал на Мышковичский автобус и подолгу ждал попутной машины в Титовке. В этом отдалённом районе за рекой живут несколько тысяч цыган, среди которых у меня немало друзей. Глядя на пёстро одетых цыганок, на чумазых цыганских ребятишек, я сильнее ощущал суть будничных семейных отношений - и меня охватывало уныние.

К концу месяца отношения с Арановой в очередной раз упорядочились, но Лене трудно было приходить ко мне домой: меня невозможно было заставать дома - и я дал ей ключ. Я пытался всучить ей ключ от моей квартиры и раньше, но на протяжении почти двух лет она в большинстве случаев упорно от него отказывалась. И вот теперь она внезапно уступила моим настояниям Даже если бы я попытался, под воздействием провокационных нашёптываний приятелей Саши Шейна, увидеть в этом что-нибудь нехорошее, у меня всё равно не было бы ни малейшего доказательства, что она хоть раз кого-либо приводила, пользуясь моим ключом. Кроме того, Виталик "ревизировал" квартиру в моё отсутствие, иногда после двенадцати ночи - и никого, кроме Лены, не заставал.

Лена приходила в основном в те дни, когда я должен быть дома, но она не знала, во сколько я приеду. Бывало, что я читал или слушал музыку - и вдруг открывалась дверь - и входила Лена. Для меня это было чем-то новым, почти равносильным чуду. Хотя у меня и мелькала иногда странная мысль, что вместо Лены зайдёт кто-то другой, а потом найдут мой труп. Или что её похитят из моей квартиры, как Алефтину, или убьют здесь в моё отсутствие.

Но подобные страсти-мордасти-полушутки мало характеризуют то, что происходило в моей душе, и между мной и Леной. В этот период я подружился с Костей, парнем, окончившим в Гомеле торговый техникум, которого прислали в Бобруйск. Я познакомился с ним случайно, и мы с ним часто выпивали в Кировске или в Мышковичах, а, случалось, прямо в Титовке, стоя в ожидании попутной машины у дороги, пили вино из одной бутылки, из горлышка. Бывало, что я забирался к нему в общежитие и спал на его кровати, в то время как он, случалось, где-то бродил, возможно, в поисках сексуальных приключений. Костя был из деревни, его деревня находится где-то на полпути между Бобруйском и Могилёвом. Он был очень оригинальным человеком.

Именно в конце мая произошло удивительное событие, в очередной раз продемонстрировавшее сущность странных вещей, происходящих вокруг меня и со мной.


Я, в один из вечеров после работы почувствовав, что в Бобруйске в это время творится что-то неладное: что к Лене там может нагрянуть милиция; или Моня, проведав, что она у меня, готовит какую-нибудь провокацию; или моя мама решила снова вмешаться в мою личную жизнь (чем-то же должен был оправдываться этот испульс-предчувствие!), или Лены у меня нет, но есть другие "гости" - во что бы то ни стало решил попасть в город.

Я долго слонялся по Мышковичам, пока не поймал попутную машину, идущую в сторону Кировска. Меня подвёз до Кировска очень вежливый мужчина, оправдывавшийся, что не может меня довезти до города. Он предложил мне даже переночевать у него в Кировске, а утром, он сказал, он отвезёт меня на автостанцию очень рано, и я отправлюсь в Бобруйск. Но я отказался. Тогда он выразил озабоченность по поводу того, что я остаюсь тут один на дороге, и сказал, что вряд ли ночью кто-то меня подберёт, и что он не знает, что я буду делать. Я ответил, что у меня нет другого выхода. Тогда он пожелал мне спокойной ночи, счастливого пути, и вежливо уехал.

Я остался один на пустой дороге.

До двадцати трёх-пятидесяти я стоял на дороге и сигналил редко пролетающим попутным машинам, но ни одна из них даже не затормозила. И тогда я принял решение идти в Бобруйск пешком. Я посмотрел на часы. Было ровно двенадцать. И я пошёл. Я чувствовал полнейшую раскованность. Моё тело как будто летело. Мне казалось, что я двигаюсь не в воздушной среде, а в какой-то пустоте-невесомости. Окружающие поля как будто плыли мимо меня, а то, что было впереди, будто летело навстречу.

Я пытался себя в первую очередь психологически настроить на то, что я не двигаюсь, а просто окружающее надвигается на меня, и на то, что ландшафт летит на меня со значительной скоростью. Несколько минут - от пяти до одиннадцати - продолжался выбор мной оптимального психологического режима для с о с о т о я н и я ходьбы.

В итоге я словно усыпил себя, и шёл в полудремотном, полусознательном состоянии. Помогло мне в этом то, что я начал испытывать страх: перед темнотой ночи и пустынностью дороги, перед окутанной сумраком природой, перед грандиозностью пространств и огромностью того пути, который мне предстояло проделать.

Я шёл очень быстро. Стараясь передвигаться, не напрягая мышц и двигая каждую ногу с опорой на неё, потом я изменил способ ходьбы, сделав свой шаг легче и мимолётней. Я представил себя неземным существом с неземными возможностями. Охвативший меня страх от темноты ночи и пустынности дороги я трансформировал в себе в страх перед самим собой, перед тем, что я будто бы представляю из себя что-то жуткое, в трепет перед своей собственной нечеловеческой природой, перед тем ужасным и нечеловеческим - что заключено во мне самом. Был момент, особенно в начале пути, когда мне показалось, что я не дойду, что не смогу одолеть это расстояние, был момент, когда мне что-то как будто мешало (шагать), и я чувствовал в своих мышцах напряжение, когда я ощущал как будто сопротивление дороги, но я преодолел это и смог добиться от себя опять лёгкости, и словно парил в воздухе, а не шёл.

Я смотрел вперёд широко раскрытыми глазами; но как будто не видел ничего, ибо я понял, что, если только я буду обращать внимание на то, что вокруг, я не дойду. Лицо моё было сплошной маской, и на нём не двигался ни один мускул.

Все мышцы тела были расслаблены, и двигались только руки и ноги. Я спал. Догоняющие меня или идущие навстречу мне машины словно в какой-то степени будили меня, но и тогда моё состояние было далеко от состояния бодрствования, хотя я начинал многое осознавать. Я смотрел на эти машины широко раскрытыми глазами, и свет их фар почему-то не слепил меня и не сужал разрез моих глаз. Я воспринимал эти машины как живые существа, и не боялся того, что они меня собьют, а, наоборот, полагал, что они должны меня бояться, бояться моего вида и моего обездвиженного лица, бояться той скорости, с какой я движусь, нехарактерной для ч е л о в е к а.

Несмотря на своё усыплённое состояние, я мыслил. И размышлял о своей необыкновенной, как мне казалось, скорости движения в том смысле, что она доказывает присутствие в моей натуре чего-то нечеловеческого, и мне становилось ещё страшнее, но я не снижал темпа.

Один раз мимо проскочил мотоцикл без света. На мотоцикле сидели парень и девушка. Мотоциклист настолько растерялся, столкнувшись с одинокой фигурой на дороге, что рука его, видимо, дрогнула, траектория пути движения изменилась, и мотоцикл чуть было не улетел в кювет, но вскоре пропал за склоном дороги. Мотоциклист несколько раз останавливался потом где-то впереди меня, что причиняло мне немалое беспокойство, так как я опасался нападения. Но потом мотоцикл пропал из виду, и я больше не чувствовал его присутствия.

Когда я проходил первый населенный пункт, там собралась какая-то компания из ребят с велосипедами и с мопедами, что меня насторожило. В домах кое-где горели огни, на скамейках ещё сидели парни с девушками. Но я не сбавил своего шага, хотя и предполагал, что некоторые, возможно, смотрят на меня как на сумасшедшего.

Ребята с велосипедами обратили на меня внимание, повернув в мою сторону головы, но мое появление, скорей всего, шокировало их, и они не успели хорошенько сообразить ничего, как я уже скрылся из виду. На мне был цветной свитерок, "фирменный", с голубыми и белыми полосами, и джинсы американского производства, а на ногах лёгкие туфли, которые теперь называют кроссовками.

Так я дошёл до того места, где начинается лес. Там, возле автобусной остановки, стоял белый "Москвич", тот самый, который, как мне кажется, следил за мной ещё в Мышковичах. Я чувствовал, что там были люди, но окна машины запотели, и сквозь них ничего не было видно.

Я быстро миновал это место.

Когда я дошёл до мышковичской поворотки, меня начал одолевать неосознанный страх.

Тёмная стена леса с обеих сторон, непонятные звуки, иногда раздающиеся кругом: всё это было не слишком приятно, и заторможенность моя начала уступать место чему-то другому.

Я уже не был погружён в дремотное состояние, и скорость моего передвижения уменьшилась, став скоростью обыкновенного быстро идущего человека, или, в лучшем случае, скоростью спортсмена, идущего спортивным шагом. Однако, всё моё тело всё ещё подчинялось самогипнотизации, и оставалось расслабленным и функционирующим в оптимальном режиме с минимальными усилиями. Дыхание мое было нормальным, и я надеялся только на то, что мышцы моих ног не подведут. В этом состоял главный вопрос.

Скорость моя была, однако, ещё настолько велика, что догнавший меня одинокий велосипедист не так просто оторвался от меня, и только постепенно набрал скорость и скрылся.

После того, как я миновал мышковичскую поворотку, впереди меня показался междугородний автобус, идущий мне навстречу. Его фары выхватили меня из темноты задолго до того, как автобус поравнялся со мной. Но, за пару метров от меня, автобус резко свернул на мою сторону, и сбил бы меня наверняка, не окажись у меня такой быстрой реакции. Его пахнущий металлом корпус пролетел буквально в нескольких сантиметрах от моего плеча. После этого я каждый раз, когда слышал рёв мотора машины, отходил в сторону и оглядывался, что замедляло моё продвижение и на что уходили драгоценные секунды.

Немного не доходя телевышки, мой шаг замедлился, и мне стало вдруг трудно идти, но вскоре я опять восстановил прежний темп.

Но с этого момента я пытался останавливать редкие проходящие машины.

Миновав телевышку, я почувствовал, что я уже дома. Отсюда до черты города было уже не так далеко. Но, осознав, как близко мне до города, я осознал одновременно и то, как всё же, несмотря ни на что, я устал. Я был уже измучен и исчерпан, но шёл, не сбавляя шага. Теперь я вспотел, но мне стало холодно.

Наконец, какой-то грузовик, в кабине которого на полную громкость играла музыка, остановился и подобрал меня. В кабине сидели двое молодых ребят и крутили приёмник. Они были удивлены моим присутствием на пустынной дороге посреди ночи не менее, чем я тому, что меня подобрали. Это было после того, как я прошёл отметку семнадцатого километра, то есть, был на восемнадцатом километре пути. В общем, я прошёл немного больше, потому что от автостанции в Кировске до внешней черты этого городка также километра полтора.

Когда я захлопнул дверцу кабины, я взглянул на часы. На циферблате было полвторого, а я вышел из Кировска ровно в двенадцать ночи. Значит, я прошёл за полтора часа восемнадцать километров. Много это или мало? Не знаю. Я не знаю ни цифр рекордов по спортивной ходьбе, ни статистических данных о пешеходных возможностях обыкновенного человека, но мне кажется, что я двигался очень быстро.

Машина довезла меня только до Титовки, а оттуда я шёл до центра города каких-то четыре-пять километров целый час или больше. Я почувствовал, что если и мог кого-то у себя дома застать, то теперь я уже опоздал. Я был дома около трёх часов ночи. После этого мне два или три дня болели ноги, а матерчатые туфли, какие были на мне, порвались (я их потом заклеил).

Если сравнить мой теперешний подвиг с предыдущим походом в Бобруйск из Мышковичей, то около девятнадцати километров, пройденных мною из Кировска, где-то сопоставимы с расстоянием от мышковичского ресторана до моста через Березину, но в тот раз я вышел примерно в пол-одиннадцатого или даже ещё раньше (из-за отсутствия публики мы начали сворачиваться досрочно), а к мосту я подходил не раньше половины второго (если не позже), и мне тогда не мешали машины, потому что их тогда почти не было.




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Апрель-май 1983 (продолжение)


Стоит упомянуть и о моих друзьях-цыганах Ване и Косте, которые меня не раз выручали и довозили на своих машинах до города. И не просто до города, а до самого дома!

Они не из цыганской интеллигенции, а тем более не из цыганских интеллектуалов. Это, собственно говоря, простые ребята, но по своему социальному положению "не из последних" в Титовке.

Костя и Ваня - двоюродные братья, и всегда неразлучны. Они приезжали в Мышковичи почти каждое воскресенье, а то и в субботу, на двух машинах. Тачки у них просто отличные: престижные модели "Жигулей" в хорошем состоянии, но у обоих отобраны права. И, тем не менее, они гоняли без водительских прав (как я с Лариской - однажды оказавшись в такой передряге, из которой нас выручил только сам начальник ГАИ Коля Сыромолотов, бывший любовник Арановой) так, как будто прав этих вообще не существует.

Оба весьма бегло говорили по-русски, во всяком случае, лучше, чем большинство цыган из Титовки. Были они довольно интеллигентные ребята и относились к высшей экономической прослойке цыганского общества. Оба одевались прекрасно, с иголочки, как говорится; носили всегда только фирменные вещи, причём, умели носить их с непринуждённостью и с элегантностью. Увидев каждого из них где-нибудь в большом городе, можно было бы сказать, что каждый из этих парней выглядит как иностранец.

Костя был очень стройным и красивым молодым человеком, смуглое лицо которого подчёркивало его оригинальность. Ваня - некрасив, с добрым и простодушным лицом. Костя эмоционален, обуреваем страстями, но, в то же время более расчётлив, чем Ваня, и способен на долгосрочные калькуляции, тогда как Ваня был не проще Кости, но ему требовалось потребление ценностей и знаков отличия более духовных, что ли, чем Косте. Этот последний стремился обладать деньгами, связями, красивыми любовницами и некоторой властью, а, в общем, был хорошим парнем. Ваня был несколько другим, а вместе они дополняли друг друга.

Оба двоюродных брата объездили полстраны, побывали во всяческих переделках и перевидали множество острых моментов и различных приключений. Когда первый этап знакомства миновал, и они перестали со мной "церемониться", я не раз помогал им, в чём только мог, участвуя в их приключениях и в острых ситуациях, в которых они оказывались.

Однажды, когда мы вышли и садились в машины, Ваню подозвал какой-то тип, залезавший в стоявшую тут же чёрную "Волгу", и сходу оскорбил его. Ваня врезал тому по морде так, что из дверцы остались торчать вверх только ноги оскорбителя. Затем Ваня сел в свою машину, откуда его пытался вытащить Костя - и посадить, почему-то, в свою, - сорвал машину с места и укатил. Он поехал в переулок, полный грязи, куда машина Кости пройти не могла.

Мы ждали его с полчаса, покуда он не выехал оттуда, а Костя попросил меня пересесть в машину к Ване - и попытаться удержать его от большой скорости, так как в состоянии волнения Ваня мог гнать на своей машине, давая сто двадцать и больше километров в час, а дорога была скользкая.

Потом я ещё два раза в дороге пересаживался из одной машину в другую, а в промежутке между пересаживаниями была жестокая гонка, с миганием фарами, с обгоном взаимно одной машины другой и с писком и причитаниями сидевшей на заднем сидении Тани, Костиной любовницы, которая на короткое время оказывалась со мной в одной машине с Ваней и умоляла его: "Ну, пожалуйста, ну, пожалуйста, Ванечка, не надо, не надо, ну, пожалуйста!" - Потом она рассказывала, что попадала в аварию один раз с Костей и один раз с Ваней, и однажды сильно ударилась.

В эту поездку я побывал с Ваней в кювете, когда машину сильно занесло, и не оставалось другого выхода, как перевести её в пологий кювет - иначе мы бы "взлетели", и приземлились бы прямо на верхушки ёлок.

В кювете оказалась колея, и мы благополучно оттуда выбрались.

Впоследствии мы побывали с Ваней в кювете ещё один раз, а с Костей на его машине мы один раз мчались со скоростью на спидометре сто сорок километров в час: когда Костя поспорил с одним человеком, что сможет выжать такую скорость, а я взялся ехать с ними в качестве секунданта, что ли.

Однажды Ваня с Костей связались с какими-то сёстрами, жившими на Фандоке, которых они привезли домой, и те там, дома, порезали друг дружку. С милицией у нас ни разу не было столкновений, и Костя с Ваней приписывали это тому, что я с ними езжу, считая меня залогом счастья, и возили меня в качестве как бы живого талисмана на некоторые свои предприятия. Оба они побывали у меня дома, но, когда я доставал водку, отказывались пить: я убедился, что наши цыгане пьют только шампанское.

Однажды, когда я приехал из Мышколичей, мне позвонила Аранова, и предупредила, что приедет. Через некоторое время в дверь позвонили, и, когда я открыл, я увидел Аранову вместе с двумя молодыми людьми. Я опешил. Она представила этих парней как ребят с её работы, то есть, как нетрудно догадаться, сотрудников ГАИ. Одного она называла "Гвоздь", а другого по имени, по-моему, Валера.

Они принесли ко мне три бутылки водки, и мы принялись их вливать в себя. Я на этот раз не лучшим образом себя вёл. Я уже признавался дважды, что мне начала изменять моя способность находить выход из щекотливых ситуаций и уживаться с разными людьми. А в этот раз я, к тому же, ещё и плохо играл. Стараясь обнаружить корни этого явления, можно сделать вывод, что мне просто всё надоело. И в тот раз я так же и думал: мне всё надоело. В течение вечера я прекрасно понял психологию этих двоих, что пришли с Барановой, и мог бы вынудить их не трогать Аранову тогда, когда они силой заставляли её пойти с ними, а она упиралась, говорила, что хочет спать, что пусть они едут и её оставят в покое. Но я, как будто назло, когда они уже вышли за дверь, позвал их снова, напомнил, что они забыли сигареты, и они вернулись, а ушли с Арановой.

Когда они их не стало, я почувствовал, что проиграл очень крупно, и что на этот раз данный проигрыш знаменателен и безвыходен в масштабах всей моей жизни. Я понял в мгновенье ока и то, что на сей раз тут дело не только в частном случае борьбы за Аранову, но что я её уже больше вообще не увижу. Кроме того, я с огромным отчаяньем понял, что дело тут ещё не только в ней самой, но ещё и в том, что, по каким-то причинам, какие мне предстояло ещё осознать, но которые я уже интуитивно почувствовал, мой данный проигрыш означает, что вследствие него я вишу на волоске, и стою под ударом со стороны тех, кому многие годы во мне что-то не нравилась, и они стремились это во мне уничтожить, а когда совсем недавно узнали, что это сильнее их, стали ждать удобного момента, чтобы со мной расправиться, и что потеря Арановой почему-то развязывает им руки.

Я почувствовал себя в состоянии смертельной опасности, и мне показалось, что моя жизнь уже проиграна в карты.

Я вышел на балкон. Первая половина мая. Деревья уже начали распускать свои почки, но листвы ещё не было. Холодный вечерний воздух охватил моё тело. Я смотрел на тени внизу, на асфальте и на земле, на идущих подо мной парочках; видел, наблюдал всю эту, существующую, продолжающуюся жизнь - и чувствовал, что для меня всё уже кончено.

Облокотившись на перила, я ещё раз цепко вонзил свой взгляд в то, что видел внизу, и подумал нехотя, что эта ошибка была частной, но я совершал колоссальные открытия и колоссальные поступки, а также колоссальные ошибки. Эта, последняя ошибка, не была колоссальной. Она была простой. Но именно она подвела черту, так как была закономерной. В этом заключалась вся суть. Этой ошибки не могло не случиться, так как рано или поздно была бы другая. Просто закончилось то, что должно было закончиться, а я чувствовал, что я хорошо исполнил свою работу, и подвёл итог под то, что я делал. А ведь я "делал" в значительной степени и свою жизнь, вложенную в эти поступки. И вот теперь она завершилась. Я не испытывал грусти...

Я испытывал, как ни странно, облегчение, своего пода катарсис. Я был свободен. Я был волен. Я до конца исполнил свой долг. Мимолётно в моём мозгу блеснула мысль, что, может быть, ничего этого нет, и данный "проигрыш" не так уж важен, но я тут же одёрнул себя, и говорил сам себе так: "Будь мужественней. Теперь тебе нечего терять. Так произошло - и так должно было случиться. Теперь тебе угрожает погибель, опасность смерти, и это правда". И это б ы л а правда.


Назавтра в дверь постучал человек с папочкой, и сказал, что у него есть ко мне дело. Не спрашивая разрешения, он вошёл в мою квартиру, но не в зал, а на кухню, и, открыв папку, достал моё письмо, посланное кремлёвскому лидеру. Он выспрашивал у меня все подробности похищения Алефтины Никифоровны Ведениной, интересовался моими предположениями и догадками, записывал, сколько времени мы были с ней знакомы, при каких обстоятельствах узнали друг друга, где встречались, как решили образовать семью. Словно спохватившись, я спросил, кто он такой, и он показал мне своё служебное удостоверение. Он вырвал у меня подписку о неразглашении этого инцидента, заявил, что Аля жива-здорова, что она находится теперь "в одном городе на Волге", и что по соображениям "государственной безопасности" мне с ней больше встречаться не позволено. Он предупредил, что взял на себя ответственность сообщить мне обо всём об этом, но уверен в том, что я никуда не поеду её разыскивать, а если я всё-таки это сделаю, то за все последствия должен пенять на себя.

После его ухода я почувствовал, что пуля пролетела теперь совсем рядом, и понял, что если бы этому человеку что-то не понравилось, он бы стал моим палачом. Что именно его удовлетворило, и почему он меня не убил, этого мне знать не дано. Всё внутри у меня сжалось, как будто я уже труп, и мир поблек перед моими глазами.

Но и после этой как бы предупредительной внутренней смерти я ещё окунулся в гущу активных предприятий и динамичных происшествий, оказался героем необычных приключений.

Одним из приключений было моё развлечение с француженкой, которую я встретил в Минске, и которая будто бы сошла с экрана артхауза, или со сцены модернистского театра.

У неё были белые и очень коротенькие волосики, торчащие вверх наподобие шара вокруг её головы, на ней были белые брючки и пуловер. Она вся была какая-то чистенькая, миниатюрная и немного грустная. Я встретил её возле гостиницы "Интурист", и совершенно бессмысленная случайность свела нас. Она всё настойчиво и упорно спрашивала, все ли советские люди такие, как я, а я упорно повторял, что я типично советский человек, и что во мне нет ничего необычного.

Мы зашли в какой-то коктейль-бар в районе универмага, где посидели с полчаса, а потом долго бродили по городу и разговаривали. Я чувствовал в общении с ней какое-то превосходство, и сам не знаю, отчего оно происходило.

Мишель - как она сама себя назвала - шла со мной, нагнув голову и рассматривая носки своих туфель, а потом мы сидели на скамейке в сквере, а потом я понял, что дальше мне с ней гулять невозможно. И я, как за спасительную соломинку, ухватился за возможность пригласить её на ту квартиру, на которой я всегда останавливаюсь в Минске и которую открываю своим ключом. Я успел наплести ей разные небылицы, о том, что квартира, куда мы идём, моя, что у меня три квартиры в Минске, две в Бобруйске, и по одной в Ленинграде и в Москве, о том, что я под псевдонимом продаю свои музыкальные шедевры на Запад, и что там их исполняют очень часто, и что у меня очень много знакомств в Москве в артистической среде.

Это было глупо, но я болтал об этом, рассказывал о своих похождениях, с такой непосредственностью, что француженке это, видимо, нравилось, и она улыбалась. Мы посидели на моей квартире, в которой я не знал, где находится чайник и кофе, где лежит та или иная книга - что, я видел, не укрылось от проницательного взора Мишель, - а она только ниже склоняла свою голову то над чашкой, из которой пила кофе, то над книгой, которую рассматривала.

Потом мы целовались с ней на хозяйском кожаном диване, а потом, взявшись за руки, бежали к троллейбусу, и, обманув швейцара, без предъявления моего паспорта, проникли в гостиницу, в её номер.

Там она сразу же сбросила свой пуловер и брючки, и я увидел перед собой потрясающую женщину, тело с удивительным розовым оттенком и с несказанной упругостью, какого я в жизни ни разу не видел. Это было тело даже не манекенщицы, а состоящее из мышц и упругой кожи тело... Кого?.. Я не мог ответить, и только потом понял, что такие тела я видел у балерин или цирковых акробаток.

Она сразу подошла ко мне и крепко обняла, прижавшись ко мне этим своим неслыханным телом. У меня всё поплыло перед глазами, и я почти ничего не соображал, когда она достала откуда-то бутылку с некрепким вином, и разлила вино в два бокала, и потом ещё пила эту прозрачную жидкость, прикасаясь в краю бокала своими губами, опять-таки, удивительным образом. А потом она раздела меня с какой-то нежностью и теплотой, и посадила на кровать.

Она прикасалась ко мне своими нежными пальцами и прикасалась ко мне своей грудью. Мы сидели рядом на кровати, и я мог созерцать не только ее тело рядом с собой, но н а ш и тела.

Её кожа теперь отливала белым, а ноги её были опущены на пол.

Мы сидели так, как брат с сестрой, почти чинно, она положила голову на моё плечо, прижавшись своей мягкой щекой, глядя из-под полуприкрытых век, и всё было бы страшно целомудренно - если бы мы не сидели голыми. Потом она подтянула свои колени к подбородку - и вдруг "выстрелила" в меня своими гибкими ногами, обхватив моё туловище и подтянувшись ко мне на руках. И началось...

Она всё делала сама, но меня охватила уже знакомая злость, как тогда, с Ольгой Першиной. Мишель, если это было её настоящее имя, вытворяла в постели неизвестно что, но всё это проделывалось с такой элегантностью, так безупречно и женственно, что я не соображал и не мог решить, кто передо мной: проститутка или почти целомудренная женщина. Она каждое своё телодвижение и каждое своё действие сопровождала такой выразительной мимикой, что это всё казалось естественным, и естественными казалась сами ее действия.

И всё это совершалось с такой грустью в её взоре и в её лице, что у меня на глазах в буквальном смысле выступали слёзы, и мне было её жаль. Я жалел её, жалел это безупречное, гибкое тело - но "топтал" её своими руками, своим телом - ибо так хотела Мишель, так было суждено, что ли, а для нас обоих это было словно актом очищения, что ли.

Она превращала то, что мы делали, во что-то недоступное и немыслимое, во что-то вроде молитвы, во что-то высокое, и я в течение всего этого времени испытывал свою приниженность по отношению к этому, чувствовал себя недостойным её и её грусти. Но в самые эмоциональные моменты она очень громко стонала, а потом сразу меняла позу, и опять с выражением бесконечной грусти. Надо ещё сказать очень важную вещь: что всё это происходило при свете. И даже потом, когда я попытался потушить свет, она не позволила.

Таких фокусов, которые она вытворяла в постели, я не мог себе даже вообразить, а она продолжала и продолжала, и, казалось этому не будет конца. Потом она совершила нечто вообще немыслимое; когда, казалось, исчерпано уже все, на что она была способна и что могла изобразить, она буквально шокировала меня, поразив чем-то невообразимым и в те минуты для меня почти неправдоподобным.

Кровь сильно стучала у меня в висках, когда она внезапно отстранила меня, оттеснив на край постели, а сама лежала на подушке, раскинув в стороны ноги и глядя на меня томным взором. Потом она наклонилась, так, что я увидел её затылок, её розовую кожу на голове, просвечивающую сквозь коротенькие волосики, - и тут же её колени поднялись, её голова оказалась между колен, а затем ещё ниже, и вот что-то розовое скользнуло в её половую щель, и она принялась быстро-быстро работать там язычком. Потом движения её языка чуть замедлились, и она руками позвала меня ближе, а затем показала мне продолжить с помощью пальцев - но теперь с её языком в её половой щели.

После она разными способами и ухищрениями пыталась дотянуться, сделать то же самое, но теперь так, чтобы я, вместе с её язычком, вошёл в неё.

Что происходило потом, лежало где-то на границе чувственных ощущений, и я шестым чувством улавливал, что и ей, как и мне, это доставляет немыслимое наслаждение Её лицо теперь изменилось. Оно всё было соткано из наслаждения наслаждением, из поглощения того, что она испытывала. В те моменты я думал о том, что никогда не испытывал ничего подобного, и что, возможно, никогда не испытаю. Я видел то её лицо, то её затылок, а на шее её, чуть ниже коротких волосиков на голове, серебрился лёгкий нежный пушок.

Потом она не пошла, как делают большинство женщин, в ванную, а осталась со мной в постели, и всё время горел свет.

Мы листали какую-то французскую книжицу, в которой я ровным счётом ничего не понимал. Там были какие-то люди в лодках, в автомобилях начала века, и карапузы в цветных костюмчиках. Именно тут она попыталась перейти на французский, словно только теперь спохватившись, что мы с ней всё время говорим на английском, но обнаружила, что я по-французски ничего не понимаю, знаю только пять или шесть фраз, и почти ни одного слова. Она сказала, то ли имея в виду картинку в книжке, то ли ещё что-то - "петит", а я пробормотал, что вот это-то слово я знаю, переведя на английский: "Ваbу".

Утром, когда рассвело и когда она заставила меня выпить порцию вина, и сама отпила несколько глотков из бокала, а я спросил у неё, кто она, какая её профессия, этот мой вопрос остался без ответа, потому что в дверь номера громко постучали, и, не зная, что мне делать, я быстро спрятался в уборную, и там натянул свою одежду

Когда она вытащила меня оттуда, она сказала, что мне надо как-то уходить, но что надо подождать немного, чтобы тут всё успокоилось: она добавила, что в советских гостиницах очень суровые порядки. И улыбнулась. Я сказал, что никуда не уйду и что пусть меня находят тут. И что порядки везде одинаковые, только надо научиться из обходить. Она опять улыбнулась, и сказала, что через три дня (или на третий день) сама уезжает. Мы ещё с ней разговаривали, а потом я заметил, что у неё американские манеры. Она ответила, что многие превратно понимают, что такое американские манеры, и спросила, бывал ли я в Штатах. Я только усмехнулся.

Потом она вдруг посерьёзнела, и спросила, не боюсь ли я того, что у неё могут быть... осложнения, от которых она... не захочет избавляться. У меня встала какая-то тяжесть под ложечкой. "Что ж, тогда я поеду с тобой... изменив категорию своего семейного статуса... - сказал я почти машинально. Это всё было какой-то бессмыслицей, словно нереальностью. Она ответила, что во Франции такие вещи не говорятся с такой легкостью, что люди там женятся и в тридцать, и в сорок лет, и что у них сначала надо стать на ноги, устроиться.

И потом... Может быть, я просто хочу попасть в Париж. Я даже не знаю, кто она, чем она занимается. Я пожал плечами. "And what, if I'll agree on your proposal?" (Что, если я дам согласие на твоё предложение?). Я ответил ей, что я еврей, и, если она и учитывая это, не откажется от меня, то мы можем заключить брак. В более глупом положении я не оказывался уже очень давно. Мне казалось, что она что-то затевает, что её речь неискренна, что она преследует какие-то, возможно, политические, цели. "And we'll go to Paris? (и мы поедем в Париж?)"

Я никогда не соглашусь жить во Франции, а, тем более, в Париже, ответил я на это. Даже если бы я мог сохранить советское подданство, что, в принципе, невозможно, так как подданство гражданина СССР сохраняется только в том случае, если человек уезжает жить в социалистическую страну... Она сказала, что это очень жаль. И вдруг спросила, пишу ли я стихи. Я ответил, что нет. Но добавил, что я в душе поэт. Она проговорилась, что ей казалось, будто я обязательно должен писать стихи. Я промолчал. Потом она снова стала беззаботна, и бегала по номеру за солнечным зайчиком от стекла моих часов, как будто находилась в своей парижской квартире.

Потом она уснула, а я сделал вылазку на коридор, обнаружив пустынную лестницу, которая, как показалось мне, ведёт к выходу из гостиницы, и обследовал эту лестницу. После этой вылазки я вернулся в номер, написал на кусочке бумаги свой адрес, и, запомнив цифры на двери номера, вернулся на ту же лестницу. Здесь опять никого не было. Я спустился вниз, и никак и ожидая этого, нашёл выход из гостиницы.

Тогда я подумал, и дошёл до угла здания. Потом я вернулся назад, но теперь мне уже не удалось пробраться вовнутрь. Я упорно пытался проникнуть в гостиницу разными способами, но у меня ничего из этого не вышло. Доступ в интурист был для меня закрыт. Когда, после новых злоключений, я в итоге выбрался на улицу, я сразу бросился к телефону-автомату, и по 0-9 попробовал узнать номер телефона, установленного в комнате Мишель. Там замешкались, а я, в своём нетерпении и подозрительности, повесил трубку. Тогда я позвонил Эльперу, и он через пятнадцать минут сказал мне, как позвонить на её телефон. Но, когда я набрал номер, трубку никто не поднимал. Я звонил очень долго, а потом из разных точек города повторял свои попытки, но безуспешно. Я проторчал у входа в гостиницу до позднего вечера, пока не заметил, что мной н а ч а л и и н т е р е с о в а т ь с я, но она ни разу так и не вышла.

Потом я звонил администратору гостиницы, но со мной не стали говорить, хотя сразу ответили очень вежливо, но я всё-таки попросил передать постоялице из такого-то номера, что буду её ждать на вокзале. Я пытался дозвониться администратору этажа, но и эти попытки не принесли мне успеха. Отчаявшись чего-либо добиться и прождав час на вокзале, я уехал.

Впоследствии мне пришли два письма без подписи: одно из Франции, другое из Австрии, оба без обратного адреса (эти письма были мне п е р е д а н ы). Во втором письме находился (вложенный в него) листок, на котором моей собственной рукой был написан мой адрес. В комнате гостиницы остался мой полиэтиленовый мешок и два листка с черновым вариантом моего стихотворения.


....................................................






(7-й том даётся с небольшими сокращениями)



Лев ГУНИН

3ABOДHAЯ KYKЛA

 




ТОМ СЕДЬМОЙ



КНИГА ПЕРВАЯ



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Май 1983 (продолжение)

Через двое суток после того, как Аранову увели от меня два милиционера, я почувствовал, что во мне снова зашевелился и пробудился уродец Вовочка, со всем его жлобством, эгоизмом и скупостью, и со штампом на лбу "made in Bobruisk". Все недавние потери и испытания позволили мне, вопреки ему, уйти далеко-далеко, во всю прыть от него убежать, от этого картавого, горбоносого нибелунга. И вот он опять потирает омерзительные карликовые ручки: "Ну что, убежал от нас? Получил фунт лиха? Может быть, тебе добавить, на развес?"

Во дворе и в подъезде мне встречались его братья и сёстры, и все как будто чувствовали, что он во мне снова ожил, и стали ко мне ластиться.

Я немало размышлял о том, что и почему пошло в моей жизни наискосяк, и не раз задумывался, какую роль сыграла способность моей матушки умело нажимать на невидимые педальки во мне, чтобы поддерживать во мне зависть, жадность и гипертрофированное тщеславие. Её слова, её голос сидели во мне, и "рулили", когда я совершал свои жлобские выходки. "Поменьше приглашай к себе посторонних; они все сидят у тебя на тахте; продавят: и придётся покупать новую... "

Однажды она обнаружила в шкафу новую добротную простынь, похожую на те из своих, что она дарила мне, и позже все позабирала (со словами "я тебе давала свои простыни не для того, чтобы на них спали твои шиксы"), и унесла эту последнюю. А потом я вспомнил, что простынь притащила ко мне Аранова.

Хотя мама знала, что я ненавижу её бесконечные разговоры о том, что, вот, Карась выступал на городском смотре-конкурсе, а меня туда "на порог не пустили", или что, вот, "кто такой Вася?.. а о нём есть статья в городской газете "Камунiст", а я, "столько сделавший для Бобруйска"... - она всё равно долбила в одну точку, и её ухищрения, вопреки моей воле, падали в благодатную почву, удобрённую экскрементами всё ещё живучего уродца; в почву, разрыхлённую им. Я где-то читал, что в Средние Века в Китае пытали тем, что на много часов оставляли узника в тесной щели, где он не мог сдвинуться, и на голову ему без остановки падали капли. Не зря же говорят, что капля и камень точит. Мамину цель нетрудно понять. Культивируя во мне гордыню, эгоизм, жадность и тщеславие, она надеялась воспитать во мне патологические амбиции, благодаря которым я добьюсь высокого положения в обществе, и, через меня, она тоже.

Ведь ей было мало иметь самую шикарную на сегодняшний день кооперативную квартиру (с захватывающим дух видом на город и на реку), импортные гарнитуры в каждой комнате, обои, расписные полы, посуду, хрусталь, золото, антиквариат, шторы, покрывала, люстры, зеркала, какие увидишь не у каждого миллионера; телевизоры, видики, инструменты (дрели и прочие), постельное бельё, всяческую кухонную технику (микшеры, "комбайны", кофеварки, электрочайники, наборы ножей, кастрюль, сковородок, золотых и серебряных ложек и ложечек), золотые кольца с драгоценными камнями, золотые цепочки, янтарные и прочие украшения, серёжки и колье с бриликами, два жемчужных ожерелья, китайский, японский и английский фарфор с выставок и купленный с рук (ценнейшие старинные наборы), самые дорогие фотоаппараты, кинопроектор, всякие разные дорогущие штучки-дрючки: нет, ей не давали покоя громадные особняки тех, кто уехал в Штаты и в Канаду, их длиннющие и широченные лимузины, и главное - деньги, деньги на счету в банке. Всего этого она бы добилась, если бы я сделался знаменитым композитором или исполнителем, и уехал бы за границу (взяв её, конечно, с собой). И тогда упрямство папы, который заявил, что Родину (защищая которую на Ленинградском фронте он остался инвалидом с двумя перебитыми осколками руками (одна из которых не разгибалась) он никогда не покинет, не играло бы особой роли.

Ведь простой смертный должен вырываться из Советского Союза с боем, в пику официальному запрету на иммиграцию, или с большим риском просить политического убежища, ухитрившись выехать в турпоездку за границу и улизнув там из под носа у приставленных к туристам советских жандармов. А это моей маме не подходит. Она хотела бы, чтобы я был как Высоцкий, которому разрешено иметь жену-француженку и разъезжать по Парижикам. А, значит, косить капусту.

Если бы моя матушка была кассиршей или бухгалтером, или продавала бы пиво из бочки, она бы, конечно, не имела на меня никакого влияния. Но она красавица, она шикарная дама с тонким и редким вкусом, какому позавидовали бы дизайнеры и модельеры, она внешне очень неглупый, культурный и тактичный человек, и с чужими никогда не проявит своего норова. Она интеллектуальна, начитана, владеет двумя иностранными языками, имеет два диплома престижных московских вузов; она бывший следователь областной прокуратуры, зам.прокурора области и судья, и одевается так, как не одеваются жёны Премьер-министров. Она знает, как вытянуть из человека всё, что ей надо узнать; знает, что кому подарить, за что кого можно купить; и оба кооператива: тот, в котором я живу, и её с папой и с Виталиком - это полностью её достижение. С тех пор, как она работает в школе, самые неисправимые хулиганы перед ней вытягиваются в струнку, и каждому хочется ей понравиться. Ей пошёл шестой десяток, но она выглядит на тридцать пять - тридцать восемь. Судья Нина Брюховецкая, зав.горотделом культуры Евгений Романов, второй секретарь Горкома партии, главный редактор газеты "Камунiст" Ефим Гейкер: её добрые приятели. И надо же, чтоб именно у неё сын оказался таким оболтусом и ничтожеством; болтун ("диссидент"), наркоман, выпивоха и развратник. "Подумать только, дома (ДОМА!) устроил приют для проституток со всего города. В квартире, которую я ему поднесла на тарелочке!"

Эта смесь несогласия с моей матушкой, с её жизненной философией (на фоне зависимости от неё в житейских вопросах) - с преклонением перед ней, перед её железной волей, умением в любую минуту мобилизовать себя, собраться, организоваться, добиваться своих целей, перед её смелостью и решительностью, и напором: эта смесь породила во мне сложные и болезненные психологические комплексы. И моя неконтролируемая любовь к ней, идущая вразрез с тем, что я думаю о её жизненном кредо: и то, и другое - это тяжёлый крест, который выдержит не любая психика. Поэтому именно её меркантильность, её стяжательские наклонности сделали меня ненавистником денег.

Мне кажется, что если бы завтра с неба свалились парашютисты в чёрной форме СС, и захватили наш город, мама стала бы у них очень уважаемой женщиной, и даже её еврейская кровь бы не помешала. Или если бы на наше государство напала Турция с Ираном, и весь арабский мир, и установили бы в Бобруйске законы шариата, мама была бы и у них первой, и с неё бы брали пример. Если бы вдруг возродилось православие, и церковь опять соединили бы с государством, она пошла бы креститься к батюшке, а если бы пооткрывали синагоги, и наша страна управлялась бы из Тель-Авива, то моя мама отправилась бы за получением социальных благ к раввину. И я убеждён, что даже в том случае, когда бы все эти власти сменяли друг друга последовательно, и перед каждой предыдущей у моей мамы были бы большие заслуги, её бы всё равно принимали, и она добилась бы своих целей.

Наверное, её в какой-то степени сделала такой любовь ко мне, неконтролируемая с её стороны, как и моя к ней с моей, и эта огромная материнская любовь стала ей подсказывать защитить меня любыми способами и средствами, защитить такое хрупкое и ранимое в социальном плане растеньице, как её отпрыск Вовочка Лунин, которого, если бы не она, давно бы сгноили в наркологии, в тюрьме или в психушке. Но именно поэтому всё, что она делала, чтобы воспитать во мне мужество - наоборот, культивировало во мне малодушие, а всё, что она принимала во мне за недостаток мужества, как раз этим мужеством и являлось. А её внутренняя установка на идеологическую беспринципность оказала её сыну медвежью услугу, сделав его (меня) таким, каким он (я) стал...

Ещё хуже, что итоги такой неразборчивости для спасения её сына (меня), превратились в нечто самостоятельное, что начало жить как бы отдельно от личности моей мамы, ведя к её внутреннему перерождению, и это "нечто", отделившееся от неё, самодовлеющее, стало троянским конём, пробивающим мою защиту, дающим дорогу врагам. Да, этот кластер маминых амбиций и установок действовал заодно с моими врагами, и меня больше не защищал.

И вот, теперь я чувствовал, что "уродец Вовочка" во вне самом, потирающий ручки, и эта самая "некая субстанция" в моей маме: они заключили пакт, и теперь действуют сообща против меня. И вместе они меня победят и "низложат".

Я даже не представлял, насколько я прав, и как ближайшие события вскоре подтвердят мою правоту.

Единственное светлое пятно во всей этой черноте, в которой мне теперь приходилось барахтаться: то, что мне удалось за короткое время заработать приличную сумму денег, и я не чувствовал теперь такого стеснения, такого прессинга, как пару недель назад.

У меня не оставалось ни малейших сомнений, что, после всего, что случилось, неминуемо снова появится Шланг или Моня, и дал себе слово ни в коем случае больше с ними не спутываться - как будто их на свете не существует. Связавшись со Шлангом, я дважды еле остался жив, а покушение на нас с Виталиком на Фандоке было организовано тогда по всем правилам искусства ликвидации. И теперь, когда меня как бы "изъяли" отовсюду, лишив всякой защиты, следующий логический ход: это покушение на мою жизнь и здоровье. А исполнителем, скорее всего, снова должен явиться Шланг. Однако, тут же я вспоминал, что если Юре Мищенко (Шлангу) я дам от ворот поворот, ко мне определённо подошлют другого, и выявить его, изучить мышление, психологию этого нового человека, подобрать противоядие от его действий будет гораздо сложнее. Кроме того, несмотря на то, что Шланга используют мои враги, мы испытываем симпатию друг к другу, и я знаю, что он не желает мне вреда. Если бы на его месте оказался кто-то другой (тот, кто меня ненавидит): сегодня меня просто уже не было б в живых.

Парадокс заключался в том, что за всё, что со мной случилось по вине Шланга, я должен его одновременно и укорять, и хвалить. И я решил, что как только Юра даст о себе знать (а я в этом абсолютно не сомневался), я продолжу играть с ним в кошки-мышки, с этим союзником и врагом. Которого, ради спасения своей, не стоящей сегодня и ломаного гроша, жизни, я просто обязан переиграть.

Легко сказать, что я принял тогда роковое решение, и мне следовало больше никогда не иметь со Шлангом дела (и тогда ничего плохого бы со мной не случилось); а вдруг, если бы не он, со мной случилось бы что-нибудь ещё худшее, и меня ожидала бы тогда психушка, нож в спину, или одна из колоний строгого режима.

Сегодня во мне только крепнет уверенность, что ему я обязан как своими несчастьями, так и тем, что меня всё-таки не "додавили".

В своих предположениях я оказался полностью прав.

Буквально назавтра после того, как менты увели Аранову, Шланг мне уже позвонил. Он словно чувствовал, что я не готов безоговорочно снова впустить его в свою жизнь, и не напрашивался ко мне в гости, но стал названивать всё чаще и чаще.

Более того, из его "бункера" ко мне ещё раньше стали названивать и другие люди, зондируя мою осведомлённость, мои планы, намерения и настрой.

Именно из "бункера" со мной говорили какие-то две девочки, проводившие там ночь со Шлангом. Голос одной из них показался мне симпатичным, и я решил познакомиться с ней. Но знакомства сразу не произошло. Она не приехала ко мне сразу, как обещала, а потом не выполняла своих обещаний ещё несколько раз. Только дня через три или четыре, однажды ночью она приехала, а вскоре, вслед за её приходом, пришла вторая, Ира.

Как будто по законам жанра мелодрамы, первый разговор с ними состоялся именно в тот вечер, когда у меня объявилась Аранова с двумя её приведшими милиционерами - сослуживцами из ГАИ; и присутствие у меня дома (вместе с Леной) этих двух гаишников во время звонков из "бункера" любовницы Шланга и её подруги-малолетки (и моих с ними переговоров) - которым я, вопреки яростным протестам Арановой, позволил приехать; и то, что "фараоны" фактически силой увели Лену - связывается в одно. И девочки со Шлангом в придачу, и эти молодые менты-сучата, и все их точно рассчитанные и хорошо скоординированные ходы: всё это часть одной и той же заранее разработанной, спланированной и осуществлённой акции, против которой у меня не было козыря, потому что физически я получил возможность связать всё вместе (в лучшем случае!) только через несколько дней... И моим единственным союзником в этой трагической ситуации и верным другом оставалась Аранова!

Ещё тогда, то есть сразу же, как только я их увидел, я обратил внимание на то, что Ирка, любовница Шланга, совершенно не подходит первой - малолетке, что они "из совершенно разного теста". Это настолько бросалось в глаза, как будто в одну упряжку впрягли гиену и львицу. Мне стало ясно, что они не были никакими подругами, а соединила их вместе ментовско-ка-гэ-бэшная рать.

Первую звали Алина, и, когда мы договорились с ней о её приходе, я вышел на балкон, и дожидался, откуда она появится. Она появилась со стороны кулинарии, и шла вместе с пожилым милиционером, что я счёл плохой приметой. Обе они показались мне подозрительными, а сама Алина выглядела на первый взгляд некрасивой, со сломанным носом и выбитым зубом. Может быть, если бы не этот нос, она была бы вполне симпатичной девчонкой... но этот нос!..

Когда я спросил у неё, сколько ей лет, она ответила, что ей ещё нет семнадцати. Впоследствии оказалось, что она не обманывала меня. Вскоре после Иры в дверь позвонил и ворвался ко мне Шланг. Однако, в тот раз мне удалось их всех выпроводить, а Шланг очень громко разговаривал и старался создать шум в моей квартире.

У меня остался беспокоящий, ноющий осадок после их визита.

Через пару дней Алина пришла одна, и с места стала сыпать потрясавшими меня фразами. По её словам, за мной давно уже следят, я нахожусь в данное время в очень сильной опасности, в итоге меня планируют убрать. Она сказала, что с любого телефона можно подслушивать любой, набрав специальный код, что под зданием КГБ находится ещё два подземных этажа, что к существующему зданию будут пристраиваться ещё постройки, основная из которых планируется четырёхэтажной, что т а м используют проституток для получения информации, что, что...что...

Я спросил у неё, прервав этот её поток красноречия, откуда она это все взяла. Она ответила: "А вот знаю - и всё. А ты вот многого не знаешь".

Тогда я спросил у неё, откуда ей известно, что меня вообще это интересует, а также: что - я знаю, и чего - нет. Она ответила, что "видит" это "по глазам".

Разговаривая, она немного шепелявила, и некоторые слоги произносила как-то необычно, например, вместо "не знаешь" говорила: как бы "не знайиш", растягивая окончания слов и делая странные акценты, с неестественной интонацией. Я пошёл с ней на кухню, и попытался "прозондировать" её, умело задавая вопросы и расставляя хитроумные логические ловушки. Но, оказалось, что она кем-то подготовлена гораздо лучше меня самого, что из неё ничего не выжать в определенном направлении: хотя она отвечала на любые мои вопросы, выдавая иногда просто потрясающую информацию, она не выдавала источника своей информированности, её личного отношения к своей осведомлённости, очерченных границ своих знаний.

Я выяснил в ближайшие два дня, что всё, что она говорит обо мне, всё, что она рассказывает о готовящихся по отношению ко мне акциях, подтверждается, и я тысячи раз задавал себе один и тот же вопрос: откуда она всё это берет?

Буквально в те же дни в дверь ко мне опять звонил тот самый тип с кожаной папкой под мышкой, который уже допрашивал меня об инциденте с Алефтиной, но я ему в этот раз не открыл, хотя он, разумеется, знал, что я дома. Через четыре часа после его прихода я столкнулся лицом к лицу с Борисом, с которого началось то новогоднее покушение на нас с Виталиком в 1981-м году на Фандоке, и не где-нибудь, а возле собственного подъезда. И в тот же вечер возле моего дома крутились двое, которые напали на меня у водокачки на углу Пролетарской осенью 1981-го года, и только появление Вовы Купервассера, которого они должны были знать (усекли, что он их раскидает, как сусликов?), спасло меня от серьёзных неприятностей. А напротив моих окон несколько дней дежурила милицейская машина с теми самыми двумя ментами, которые после новогодней ордалии 1981 года допрашивали меня в машине, и которых я с тех пор ни разу в Бобруйске не видел.

Если бы меня намеревались ликвидировать, то просто бы кокнули, и дело с концом, а не демонстрировали бы мне всех этих людей. Но, хотя умом-то я понимал, что меня элементарно запугивают, этого как раз и добиваясь, мною всё равно овладела паника. И в этом нервозном состоянии мне отчего-то взбрело в голову, что малолетняя кривоноска Алина - это ключ, похитив который у н и х, я приостановлю все их против меня операции. Мне и вообще было бы спокойней, как за бронированной дверью, если бы её удалось ещё больше разговорить.




ГЛАВА ВТОРАЯ
Май - июнь 1983 (продолжение)

День или два Алина ко мне не приходила, и я испугался, что откровения этой несовершеннолетней шлюшки прервутся.

Когда она внезапно объявилась, я ухватился за её звонок всеми своими силами, и тут же вызвал её к себе домой. Когда она приехала, я решил записать то, что она говорит, на магнитофон, о чём прямо ей заявил, но она категорически отказалась. Тогда меня осенила блестящая, как мне казалось, мысль. Я вспомнил, что недалеко от Бобруйска, в тридцати примерно километрах, находится бывшее поместье, которое сохраняется в законсервированном состоянии, и там, то ли в качестве сторожей, то ли в качестве "консервантов", занимают четыре или пять комнат мои знакомые, каждый июнь отъезжавшие в отпуск. На их место обычно никого не присылают, и где-то с месяц поместье пустует. Я тут же поехал с Аллой туда, и ещё застал их. Я объяснил им, что хотел бы пожить в этом доме, как на даче, добавив, что они ведь меня хорошо знают и что на меня можно положиться.

После долгих церемоний и раздумий, они согласились за небольшую плату предоставить мне дом. Они передали мне ключи, и сказали, что завтра уезжают. Когда я вернулся с Алёной в город, я её никуда от себя не отпускал, но она сказала, что не поедет никуда без Ирки. Мы разыскали Ирку со Шлангом, и вчетвером отправились назавтра в деревню.

Я собрал всё, что у меня нашлось в холодильнике, сложил в сумку, мы докупили другие продукты в кулинарии, и назавтра я, оставив их втроём в опустевшем доме, уехал в Мышковичи.

Они прожили там в общей сложности две недели, в течение которых я приезжал из Мышковичей, и записывал, под диктовку Алины, то, что она мне рассказывала.

Шланг с Иркой целыми днями валялись в постели. Я строго-настрого запретил им выходить в деревню, даже выглядывать из дому, подходить к окнам, а они со всем соглашались. Я запретил им зажигать свет по вечерам.

В деревне жил мой хороший знакомый, честный и добродушный парень Витя, и я его попросил приносить заточённым в деревенском убежище еду и "кормить их из ложечки". Я показал его Шлангу с Иркой и Алёнкой, и дал ему денег на продукты.

Я чувствовал себя героем. Алла называла мне имена и фамилии всех сотрудников бобруйского отделения госбезопасности, имена и фамилии милицейских начальников, их домашние телефоны и адреса, причём, все названные ей имена и фамилии оказались подлинными.

Она рассказывала мне и о преступном мире нашего города, сыпала именами и прозвищами, называла "кликухи" матёрых уголовников, упоминала о весьма странной и неправдоподобной связи между преступным миром и госбезопасностью, между преступным миром - и сильными мира сего.

Со слов Алины Трусевой подтвердилось, что в КГБ работают или работали следующие люди:


А


Арсентьев (Артёмов, или Артемьев) Юрий Викторович - начальник КГБ (генерал КГБ)


Б

Белевский (Герман Израилевич?)

Белянский (Игорь (Соломонович?)

Болбас Натан Яковлевич (полковник КГБ)


В

Волин Аркадий Моисеевич (Михайлович) (генерал КГБ)


Е

Ермолицкий


К

Карпинский


Л

[Ларин] Леонид Яковлевич (майор КГБ)

Левин Абрам Израилевич (полковник или генерал КГБ)

Лурье Семён Абрамович (полковник КГБ)


П

Панкратов Юрий Иванович

Пименов (майор КГБ)


С

Семененко Александр

Скороходов (майор КГБ)


Ш

Шилов (В?)

Шендерович Семён Самуилович

Шульман Пётр Абрамович
(он же -Александр Иванович Шелепов (или Пётр Архипович Шелегов)

Шухман Ефим Абрамович.


Ч

Чайка Евгений



В моих руках оказался также огромный список внештатных сотрудников, который я получил от надёжного человека из ИВЦ. Каким образом в Информационно-вычислительном центре имелся доступ к этому списку, и каким образом после 1982 года это учреждения связано с КГБ, я не до конца себе представлял. Там, безусловно, хранится и обрабатывается множество разной информации. Большинство этой информации по-видимому зашифровано и содержится в памяти компьютеров. Вот и список внештатников каким-то образом именно оттуда попал ко мне.

В нём оказались адвокат Альтшуль Михаил; музыкант Бабицкий Григорий; подруга Трусевой и любовница Шланга, проведшая у меня две недели - Бардик Ирина Ивановна; Барковский Герман Романович, тот самый, с которым я играл столько времени; Женя Одиноков, друг и напарник Стёпы Сидарука; журналист А. Горелик; председатель профкома таксопарка Комар Виктор Николаевич; директор школы Колесников; завхоз автобазы Одинец; таксист и мой сосед Рудковский (Рутковский); множество других известных и неизвестных мне лиц.

Подобный список диктовала мне и Алина Трусева, но он куда-то пропал после того, как в у меня в Мышковичах в первый раз объявились Трусева, Ира и Шланг. И, конечно, Трусева никогда не называла мне в рамках этого списка Ирину Бардик.

Фамилии же, которые я запомнил, в обоих списках совпадали. И там, и там (в списках штатных сотрудников КГБ и внештатных) Мони (Кинжалова Миши) не было. То ли Кинжалов - штатный сотрудник КГБ, поэтому в списке внештатных агентов его фамилия не могла фигурировать, то ли с ним происходит какая-то хитрая штука, но факт есть факт. Может быть, Моня с самого начала работает на кого-то из иностранной разведки (Моссада) в КГБ...

Точно так же отсутствует в списке внештатников Трусева...

По словам Мони и Трусевой, в КГБ установлены следующие телефоны: 72778, 73630, 73703, 77414, и другие. Из длинного списка машин КГБ я решил "выловить" несколько: серая "Волга" с номером 06-28 МГА, (служебная машина Артемьева (или Арсентьева) Юрия Викторовича, начальника КГБ); 18-39 МГМ, жёлтые "Жигули" (личная машина Болбаса); 68-15 МГИ, защитный "газик" с твёрдым верхом (служебная машина КГБ), Б13-60МГ, зелёный "Москвич" (личная машина Ермолицкого), и т.д.

Я всё педантично и скрупулезно фиксировал, иногда просил повторить или подождать, печатая на машинке. Часто я задумывался над тем, как может в такой маленькой головке Алины, шестнадцатилетней и весьма недалёкой девушки, храниться столько информации. Но она часто останавливалась, заявляя: "На сегодня хватит", - а продолжала говорить только тогда, когда я приезжал из Мышковичей.

Я начинал подозревать, что кто-то втайне посещал наше убежище в моё отсутствие, передавая Алине новую порцию "откровений", но каждый раз мне казалось, что тут просто никого не могло быть. Я чувствовал интуитивно, что в доме во время моего отсутствия никого не бывает, и не думаю, что ошибался. Телефонный аппарат я отключил от сети и забрал с собой ещё в самом начале.

Я попросил и Витю последить за домом, но он никого ни разу не заметил, разве что сказал, что иногда днём находящиеся в доме отдёргивают шторы и выглядывают из окна, а Шланг выскакивает на веранду и прыгает там.

Однажды, приехав из Мышковичей, я сам застал Шланга на веранде в Иркином халате, и "в шутку" пинками загнал его обратно в дом. От заточения в четырёх стенах и вероятно от слишком интенсивной половой деятельности (он просто не вылезал из постели) у него вокруг глаз образовались чёрные круги, а тело его за неделю сделалось истощённым.

Даже еду - а ели они, в основном, всухомятку - Алина приносила ему в постель, где они круглые сутки с Иркой лежали обнажёнными.

Я в с ними в доме не ночевал, приезжая и уезжая каждый раз. Главным образом, потому, что боялся оставить свою квартиру в Бобруйске без присмотра. Но как-то раз мне пришлось там заночевать. Я опоздал на последний автобус, и мне ничего не оставалось, как составить компанию троице беглецов.

Надо заметить, что не только моя квартира удерживала меня в Бобруйске, подальше от них. У меня было полуосознанное предубеждение к ночёвкам со Шлангом и девочками. Мне трудно было теперь объяснить самому себе, почему я так не хотел и не мог там оставаться, что по этому поводу думал, но сейчас, вынужденный заночевать, я предположил, что мог интуитивно опасаться приставаний Ирки, или пробуждения во мне влечения к ней, что спровоцировало бы реакцию Шланга и привело бы к драматической катастрофе. Или, зная себя, я предполагал, что способен вступить в связь даже с этой удивительно информированной малолетней шлюшкой, несмотря на её сломанный нос, от чего веяло чем-то опасным и непредсказуемым. Если кота следует держать подальше от жирной сметаны, мою похотливую натуру следует держать подальше от молоденьких девушек.

А ведь я отчётливо осознавал все нюансы последствий! Я знал, что Алина уже давно не живёт дома. Она появляется в родительском доме периодически, и тут же исчезает, к чему родители как бы приучены. Не обладая ни внешними данными, ни особой чистоплотностью, ни воспитанием или умом, она определённо не имеет доступа к приличным квартирам, и вынуждена скитаться по разным помойкам, где её точно лупят, как Сидорову козу, и сексуально эксплуатируют. Теперь, благодаря моим стараниям, она воистину жила, как на курорте, и была обязана мне кровом, едой и компанией. Снабжая меня информацией, она отрабатывала всё это, в чём и состояла наша игра, и с "чистой совестью" пользовалась этими благами. Если бы я стал её трахать, получалось бы, что она отрабатывает дом, пищу и покой, подставляя своё влагалище, и тогда игра в выдачу мне ёмкими порциями сведений стала бы необязательной. Ещё хуже, что тогда мне было бы в тысячу раз трудней удерживать её подальше от моей бобруйской квартиры.

Таким образом, я полностью отдавал себе отчёт о всех непоправимых последствиях в случае моей связи с Алёной. Именно поэтому я взвешивал все " pro" и "contra" вероятностной попытки попроситься ночевать к Вите, и всё-таки к нему не пошёл. Я клял себя за то, что опоздал на автобус, и приготовления к ночёвке со Шлангом и девочками совершал как приготовления к собственной казни.

Ночью мне было не по себе. Старый польский дом, анфилада комнат, тёмных и больших, где враждебно и тяжело в темноте притаились предметы, пустынность и запущенность вокруг дома, гулкие шорохи -всё это волновало меня, не давало мне успокоиться.

Я подошёл к двери, пододвинул к ней стоящее рядом кресло, а потом снова улёгся на диван. Так мне стало спокойнее. Но теперь, успокоившись, я смог лучше разделять слышимые мной шорохи и шумы. Мне показалось, что я улавливаю слухом шелест босых ног по паркетному полу. Моя комната была последней, а в соседней спала Алёнка. Дальше шла ещё одна комната, а Шланг с Иркой помещались в небольшой комнатке слева, рядом с террасой. Шаги раздавались явно из комнаты Алины, и я, осмелев (дверь подпирало кресло!) подошёл - и заглянул в замочную скважину.

Сначала я ничего не рассмотрел, но потом, когда перевёл взор, я увидел Алёну в тонкой белой рубашке, сквозь которую проступали контуры её тела, стоящую перед окном с зажжённой свечой, и мне показалось, что её рука со свечой описывает непонятные знаки.

Я тут же выскочил из своей засады, отобрал у неё свечу, и толкнул её на кровать. Я принялся рыться в её сумочке в поисках спичек, но не нашёл их. Тогда я направился к окну, надеясь обнаружить их там, а в это время Алина принялась огрызаться, делая грубые выпады, и стала мне чуть ли не угрожать. Я со сжатыми кулаками подступил к ней, и спросил с угрозой в голосе, кто там, на улице, кому она делала знаки.

Тут Алина расплакалась, и стала кричать, что ей надоело всё; сидишь тут, в четырёх стенах - хуже, чем в тюрьме; затем последовали отборные маты, "трехэтажные", и в итоге она сказала, что сейчас баловалась: "Нельзя уже побаловаться, что ли? Свечи ему этой педерастичной жалко, видите ли. Можешь её в задницу засунуть. Я знаю, чего тебе жалко. Шеф нашёлся, деятель большой. На хую я тебя видала с твоими свечами. Мурочку на натягивай, а то я тебе натяну сейчас нос на жопу..."

Я ответил, что я её не держу, может убираться ко всем чертям, завтра же. Утром я ей дам деньги на дорогу, и может катиться на все четыре стороны.

"А ты не боишься, что я пойду к твоим друзьям, про которых я тебе рассказываю, и всё им доложу, а? Ты думаешь, ты очень умный, ты тут всё записываешь... печатаешь вот... А ты не подумал, что кое-кто, да, кое-кто может заинтересоваться, зачем ты всё это печатаешь? А, может, я тебе всё это врала, может, я тебе всё это специально говорила?"

Я сделал шаг по направлению к следующей комнате, где из печатной машинки должен был торчать неоконченный лист с очередным "протоколом "допроса", и с ним ещё два (я печатал под копирку), но она заметила это моё движение, и сказала с вызовом: "А я уже всё спрятала, ты там ничего не найдёшь", - и я, как стоял, не оборачиваясь, неожиданно для себя самого, нанёс ей достаточно сильный удар в солнечное сплетение.

Она осеклась, согнулась, и застыла так, в такой позе, рядом с постелью.

"...Что с ней? - пронеслись в моей голове, в то время как тело Алины сползло с кровати. Но она тут же подняла голову, и я увидел в лунном свете её только что вынырнувшие из шока и боли глаза.

Я ждал, пока она отойдёт, посадил её на кровать, начал успокаивать, так как хотел посмотреть, всё ли с ней в порядке, и каковы будут её дальнейшие действия (чтобы знать, что предпринять). Но она теперь уже говорила совсем по-другому, как будто то, что я её побил, сделало меня для неё ближе и роднее, и она даже как будто чувствовала свою вину.

Я прошёл в соседнюю комнату, и увидел, что листы с отпечатанным на месте. Тогда меня стали мучить угрызения совести. Я подумал ещё и о том, что в первый раз поднял руку на человека, а этим человеком оказалась женщина, и даже не взрослая женщина, а малолетка, почти ребёнок.

Я пошёл в свою комнату и лёг спать, снова пододвинув к двери кресло.
Разбудил меня стук в дверь. Это была Алина. Я впустил её, предварительно спросив у неё: "Что надо?"

Она сказала, что боится, что там кто-то ходил. Я лениво ответил сонным голосом, что там, наверное, ходит Шланг.

После случившегося меня охватило чувство превосходства по отношению к ней, хотя, одновременно, меня всё ещё мучили угрызения совести, и укреплялось во мне что-то вроде отеческого к ней опекунства. Теперь я уже нисколько не сторонился её, не опасался того, что этот хамоватый "полуребёнок" сможет меня соблазнить. Во мне притупилось чувство опасности. Я расслабился, и не был начеку.

Мы сидели с ней на моей кровати, и разговаривали.

Потом она заснула, и голова её лежала на моём животе. Во сне она приподняла колено, и край её рубашки съехал по ноге. Я увидел её обнажённую ногу, шею и грудь под такой тонкой, почти не отделявшей её ничего от моего взора, материей.

Мне захотелось дотронуться до её кожи, погладить её... Ведь её грудь, её ноги находились в такой близости от меня, от моего лица, от моих пальцев. Меня подмывало узнать: какие они; какое её тело; может быть, это всё ненастоящее, может быть, это мираж, мне всё это снится...

Я протянул руку, и осторожно дотронулся кончиками пальцев до открытой живой плоти её ноги рядом с полоской тоненькой материи края рубашки. Мои пальцы ощущали и этот край материи, и её тело. Я двинул свою руку сначала вниз, а затем вверх, ощутив под ней немного колючие вьющиеся волосики, и тогда пальцами раздвинул складки кожи, углубляясь во впадину-"нишу" между ними, пока мои пальцы не пошли вглубь, более свободно двигаясь в как бы влажной и спокойной пустоте.

Там было скользко и тепло.

Вторая моя рука легла на её левую грудь, и я услышал, как часто бьётся её сердце. Следующим движением я освободил от неё своё тело - и началось...

Если бы она была девственница, это, несомненно, удержало бы меня, но, увы...

Мы с Алёной провалялись до полудня, а потом Шланг, бродивший по дому от того, что его не покормили, забрёл в нашу комнату, а за ним - Ирка. Они разом остановились в дверях и улыбались. В тот же день я уехал в Мышковичи, забрав и последний лист, и печатную машинку.

А на второй день моего пребывания в Мышковичах, вечером, ко мне подошёл один парень из местных, и сказал, что меня внизу ждут. Я спустился по лестнице - и обомлел. У входа в ресторан стояли трое: Шланг, Алина и Ирка. Все трое улыбались. На Шланге был Иркин халат с цветочками, а сам он держал руки в карманах, как делают иногда врачи-мужчины, облачённые в докторские халаты, а из-под халата виднелись его голые волосатые ноги.

Рядом с ним стояла Ирка в голубеньком детском платьице, чуть прикрывавшем её белые трусики, и с голубенькой шапочкой на голове, а платьице треснуло на ней сбоку, и было схвачено какой-то - по-моему, ржавой и кривой - булавкой.

Одна Алина была одета более не менее: в длинную юбку до пола, но вместо кофты на ней было что-то вроде пеньюара.

Она также улыбалась кривой усмешкой, обнажающей выбитый зуб и подчёркивающей чучелообразность её рожи.

Если бы я случайно встретил их где-то в другом месте, то я бы сказал, что все трое сбежали из приёмного покоя сумасшедшего дома. Но, увидев меня, эта трёхголовая процессия заявила, что они хотят кушать, что они смертельно устали, и что обо всём они потом подробно расскажут.

Будь кто-нибудь другой на моём месте, у него сразу же опустились бы руки, но я умудрился за время пятнадцатиминутного перерыва в ресторане (после которого должен был снова идти играть) спрятать их в Мышковичах, а ночью привёз из дому одежду для них: мои белые штруксы Алёне, а джинсы Ире. Что будет дальше, я не знал, а из Мышковичей мы все в понедельник утром отправились в Бобруйск.

По приезде в город они наперебой стали рассказывать мне, что ночью нагрянула милиция. Там были две милицейские машины, из которых повыскакивали милиционеры с собаками. Всё это Ирка, Алина и Шланг, якобы, видели через окно, и бросились наутёк, еле успев прихватить то, что попалось под руку. Они утверждали, что выскочили через окно, только в это как-то не очень верится.

В итоге, по их словам, они оказались в лесу. Убегая, они в спешке не взяли своей одежды, а схватили всё, что сумели сгрести, а потом напялили это в лесу. По лесной дороге, якобы, ехала какая-то колымага (!), которую им удалось остановить (!) - и добраться на ней (каким образом?) до Михалёво, где они отсиживались в каком-то убежище целый день, а вечером пешком пришли в Мышковичи.

Печатную машинку я уже оттуда увёз, когда съездил домой за одеждой для беглецов. Стопка машинописных листков, где были зафиксированы под диктовку Алины имена и фамилии (кое-где и адреса) сотрудников МВД и КГБ, и членов преступного мира, уже была надёжно припрятана вне дома. Позже эти списки помогли мне при дополнении и расширении моей картотеки.

Если бы я мог куда-нибудь сплавить, или припрятать, как и эти листки, и всю висящую на моей шее троицу, я был бы самым счастливым человеком на свете. В городе я хотел избавиться от них, или оставить у себя одну Алёнку, но мне пришлось их всех вести к себе.




ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Май - июнь 1983 (продолжение)

В то время, когда они находились у меня, я написал письмо Алле (Алле Басалыге из Солигорска), которое привожу ниже. Именно тогда я получил от неё самой письмо, которое, решил я, не провокация и не фальшивка; и тут же сел печатать ей ответ.

Это письмо в моё отсутствие обнаружила Алина Трусева, и порвала его, и отдельных кусочков - обрывков - недостаёт. Поэтому текст письма ниже даётся с теми пропусками, которые вследствие этого образовались, но там, где можно явно догадаться о слове или фразе по смыслу, я привожу их, хотя их и недостаёт. Само это письмо: наиболее точный документ-отчёт о данных событиях, потому что писалось оно по свежим следам:



/часть письма к Алле Басалыге/

Как только ты уехала, и, вслед за тобой, Софа, Лариска и Алефтина ушли из моей жизни, я снова сблизился с Арановой. Она пришла ко мне после долгого перерыва тут же следом за всеми этими драмами-событиями, смешанными с фатальностью твоего отъезда: тогда, когда я больше всего нуждался в ком-то; после того, как ты предала меня, и я должен был почувствовать привязанность ко мне хоть кого-то.

И понял, что она испытывает тот же порыв, что и я, а я в тот период сделался лучше; я много пережил, и был наполнен нравственной чистотой.

Мы оба долго сидели, и, хоть между нами ничего в тот вечер не было, этот её визит многое определил потом.

По поводу тетрадей, которые я давал на хранение Веронике. Я не уверен, что ты с ней знакома, потому что они с Машей подруги твоих подруг. Но если ты вдруг её знаешь, и к тебе могло просочиться что-то из содержания.... Туда я вносил записи о событиях с запутанной хронологией, копируя два разных черновика, а из-за этой чересполосицы, возможно, создавалось превратное впечатление, будто бы я одновременно несколько раз встречал и Лариску. На самом деле, к тому времени она уже уехала во Францию, и не вернулась.

Тогда же я на короткое время сошёлся с Ингой, той самой, которая раньше как-то "ходила" с Борманом (с Борей Каганом: саксофонистом, клавишником, ювелиром и "ростовщиком"): она за мной бегала, и признавалась в том, как она меня любит.

В один из вечеров, когда два каких-то подонка мне звонили "из гостиницы", надсмехаясь и занимая телефон, ко мне домой должна была придти Инга, но её остановили у подъезда, втолкнули в машину, и завезли в гостиницу, где над ней всячески издевались. После этого она, испытав потрясение, от которого не могла оправиться, надолго прервала всякие отношения со мной, хоть я в случившемся не виноват.

В каком-то смысле, с ней сделали то же, что сделали с тобой, когда ты должна была придти ко мне, а, как потом ты сама и призналась, в это время попала к "интересным людям". Кто они, эти "интересные люди", кому удалось вас с Иркой туда заманить? Почему именно туда? А ведь в то время, когда ты была там, кое-какие из этих "интересных людей" шантажировали меня, провели этот трюк с гостиницей, намекали на тебя, на то, что ты находишься в каком-то борделе (в гостинице?), измывались надо мной.

Итак, обстоятельства оставили мне только одну возможность: продолжать или не продолжать своих отношений с Арановой, но и тут драматическая развязка была предрешена на сей раз в силу как действий моих врагов, так и её статуса, помноженного на её теперешнюю работу в милиции. Это в ИВЦ (да и то с оглядкой), она ради меня могла посылать приставальщиков, и даже кое-кого из шефов, на три буквы, а менты - это не КГБ; это публика хамоватая, и отказов совершенно не терпит.

Аранова снова зажила у меня. Причём, теперь наши отношения почти сразу же стабилизировались и упорядочились. Она уже не боялась показываться со мной на улицах; она наоборот вынуждала меня провожать её по утрам до работы. Но за последнее время она сильно сдала. Фигура, осанка, манера держаться - всё это в ней сохранялось, но в её лице всё явственней стали проступать следы болезненной усталости; она, в принципе, подурнела, хотя и сохраняла ещё черты необыкновенной красоты.

В то же время мы всё яснее сознавали, что публичная женщина и эгоист не могут ужиться под одной крышей. Ведь я всё время был эгоистом по отношению к ней; для того, чтобы удержать и удерживать столько времени такую женщину, нужно было оставаться по отношению к ней эгоистом. У неё до сих пор есть ключ от моей квартиры; она проводила целые дни у меня, а по телефону говорила, имея в виду меня и мою квартиру, что она дома или приедет д о м о й (то есть ко мне) в такое-то время; и это мне казалось каким-то чудом; но одновременно меня что-то угнетало, и не в последнюю очередь то, что она так и не смогла преодолеть свой собственный кризис, не смогла перестать жить в каком-то глубоком тупике, в той мёртвой петле жизни, в которой ей грозила катастрофа всего её бытия.

Незадолго до того, как мы с ней стали снова практически жить вместе, она вместе с другой Леной (Канаревич) попала в автомобильную катастрофу, получив серьёзный ушиб шеи и желудка. В самом этом дорожном происшествии что-то не так; впечатление такое, что оно было подстроено, но об этом сейчас писать я не буду.

Аранова почти неделю не могла ничего есть; каждый приём пищи вызывал у неё сильную боль в горле и в желудке. Если бы Нафа с чьей-то помощью не вылечила её мёдом, трудно сказать, что было бы дальше.

Я тратил теперь на Аранову колоссальные средства, и даже не свои собственные, а одолженные (не зная, как и чем буду расплачиваться), причём, абсолютно не жалел презренных бумажек; мне было почти совершенно безразлично, куда уплывают деньги.

Но фактически это говорит лишь о том, что наши отношения надломилась. И я, и она, оказались пресыщены друг другом; мы, равные по силе характера и глубине поглощения наслаждений, исчерпывали друг друга; почти два с половиной года мы вели чудовищное противоборство с окружающим миром и - одновременно (пусть и не так интенсивно) - друг с другом, и это противоборство не могло не сказаться на нашей теперешней связи.

Государство: это пресс, который сокрушит волю и жизнь любого члена общества. Союз двух таких личностей, как я и Аранова, представляет для него смертельную опасность. И вся его махина, весь его жуткий гигантский пресс отрывали, оттесняли нас друг от друга. И всё-таки за два года они так и не смогли нас окончательно разлучить. Ибо чтобы достичь своей цели, они должны были нас убить, а это стало бы их поражением. Над нами, как и над ними, застыл вечный пад, из которого ни один гроссмейстер не нашёл бы выхода. Для нас эта монументальная борьба, это чудовищное противоборство не могло закончиться ни чьей-либо победой, ни поражением.

Эта борьба может длиться вечно, а мы, как люди, старающиеся дойти до конца, две гордыни, не находящие себе равных и томящиеся друг без друга, снова и снова бросались в объятья друг к другу.

Более счастливый "дублёр" Арановой, с заключённым в ней обещанным исполнением самой сокровенной мечты - Лариска - исчезла в круговороте и снобизме парижской жизни. И нерукотворное чудо бытия - его неповторимый, сочный овал: стало исчезать с моего горизонта. Свет меркнул.

Вот почему в тот период, кажется, случилось то, что заставило меня изменить статус Арановой для себя, что заставило меня взглянуть на неё как-то иначе, из-за чего я как бы потерял нечто вроде "прилипшей" ко мне способности, назвать которую затрудняюсь, но которая позволяла мне мириться со всеми обломами, со всеми разочарованиями, и снова возвращаться к ней. И, хотя мне всё ещё продолжало казаться, что Аранова - самая интересная женщина из окружающих нас, она переставала быть для меня самой интересной на свете.

Тут вот меня и поймали в очередную ловушку. И у меня появилась совершенно новая "любовница поневоле".

А началось всё с того, что две девочки, одна из которых твоего возраста (я имею в виду - когда мы с тобой познакомились), звонили мне из одного места несколько ночей подряд, но не говорили, кто они. Они беспокоили меня в ночное время, но я не обращал на это внимания, и не тяготился болтовнёй с ними, несмотря на то, что хотел спать.

С другой стороны, мне было интересно узнать, кто они такие, и я, кроме того, оценивал их осведомленность и подготовленность к беседам со мной. К тому же я чувствовал, что кто-то использует их в игре против меня, и я вывел для себя необходимость встретиться с ними, попытаться что-либо "вытащить" для себя.

Такой ход - встреча с ними - был продиктован ещё и моим состоянием, и обстоятельствами.

И они должны были ко мне приехать. А, главным образом, должна

была приехать одна. Но они внезапно узнают ..................о моих отношениях с Арановой, что у меня часто гости............... в лице Арановой - и не приезжают сначала.

Но то, что .................................................

рано или поздно наступить. Но.....................перебраться

в то убежище, где у меня............................один

раз должны были уехать домой................................

Огромного труда, как ты знаешь, составляет добираться в двенадцать ночи из Мышковичей в Бобруйск: ведь никаких почти машин в это время уже нет. Однако, я умудрялся находить транспорт; два раза был в машинах, которые уходили от ГАИ; два раза был в машине, которую преследовала другая; побывал в кювете; в другой раз мы чуть не врезались в дорожный каток, включив свет метров за шесть перед ним; однажды я проделал девятнадцать километров меньше, чем за три часа, а второй раз - двадцать два километра пешком, пройдя их за два с половиной часа; как-то я дошёл до Кировска с одним корешом, а потом - ночью - стоял на дороге, и, не сумев остановить ни одной машины, просидел в подъезде какого-то дома до утра, а потом только отправился домой, всё-таки выиграв часа три-четыре.

В общем, моих приключений хватило бы

на......... ... .. . ........ ....................................

и вот внезапно Аранову приводят ко мне два мента - как будто

с её работы. Впервые за очень долгое время она появилась в

сопровождении посторонних людей: ведь за много разных
случаев она........................


Однажды, когда мы находились....................... е, там была францужен-

ка.............................стала ко мне приставать......


В общем, Аранова после всех тех происшествий старалась
освобождаться от случайной компании, особенно мужской,
за рамками визитов ко мне... и вот, вдруг... Я мог, как...................своим

порывом аудиторию, вызвать в ................ ....кий душевный порыв, заставить их переживать......................заставить...................

Аранову оставить у меня. В.................можно с ней добиться

результата при..................и, чем лучше играешь, тем больше

.................тем легче завладеть ей.

И я..................................................
"заработать" её привязанность, "принести"......................

оказавшись самым...................... самым.................. .........

.................................я на этот раз не хотел..... - - -

надо было................................................................

 

ведь в этот........................................почему-то, меня: из-за периода согласия со мной, из-за ощущения некой стабильности, в силу привязанности. Мне надо было на это сделать упор.

Но в это время мне вдруг снова позвонили те самые девочки.

И я, несмотря на то, что тут же была Лена, сказал им приехать. Это я сделал как будто моим ответом Лене на то, что она приехала ко мне с этими двумя сослуживцами. "Как будто": потому что "ответ" был рассчитан только на милиционеров, не понимавших подобных тонкостей. Не помешали бы и свидетели, на случай "силового" решения спора о том, с кем остаётся Аранова, однако, казалось, что ничьи глаза (не только ментовские) не видят моей двойной игры. Лена вырвала у меня из рук трубку, и бросила в неё: "Он никуда не поедет! - перепутав - как будто это не они ко мне, а я куда-то поеду (когда она нервничала, с ней такое случалось), а, когда девчонки звонили ещё, не давала говорить, и орала - так, чтобы слышали на том конце провода, - чтоб я положил трубку и не разговаривал "с разными"...

Возможно, она понимала и то, что мне готовится ловушка - но то, что она делала теперь, оказалось недостаточным, чтобы уберечь меня от опасности. Она должна была остаться - но она уехала с т е м и. Когда те двое уводили её буквально силой, она смогла ещё шепнуть мне, что вернётся через пятнадцать минут, но прошло полчаса, потом ещё полчаса, а её так и не было. Пробил уже час ночи, когда опять внезапно позвонили девочки. На этот раз они говорили другим тоном, как будто знали, что у меня никого нет.

Я сказал им приехать, но они нанесли мне визит не в тот же самый день. Появившись, они рассказали, что какой-то мент проводил их почти до самого моего дома, что я и видел с балкона. Правда, я видел одну только Алёну с ментом, тогда как Ира появилась немного позже. И вряд ли ошибусь, утверждая, что её привезли на машине, потому что я слышал, как что-то подъехало (но не такси), слышал стук дверцы, а потом Ира объявилась.

Когда они пришли, я убедился в том, что именно такими их

себе представлял, и с той, с какой я нашёл общий язык по телефону, я сблизился моментально и теперь. Но только после того, как я поселил их на какое-то время в деревне, она осталась у меня. Оказалось, что она является твоим двойником, копией, что ли. Твоя манера говорить, твои движения, твой взгляд, даже твоя походка, даже то, как ты стоишь, чуть сутулясь, твой рост, твои разговоры, твой.........!

Ей столько же лет, сколько было тебе, когда у нас случились близкие отношения. У неё, так же, как и у тебя, есть брат и сестра; отец с ними не живёт.

В общем, во всех отношениях она с тобой в некоторой степени идентична, если не считать уродующего её сломанного носа, хотя и фигура "при ней", и без перелома она была бы девочка ничего.

Короче, "подбирали" её по твоему "образцу", и, возможно, те же самые ребята из города С. (но не из Солигорска), о которых мне как-то рассказал один человек, и даже её сломанный нос учитывался каким-то их психологом-изувером. Только это самое большое отличие.

И ещё одно: ты почти брюнетка, а она блондинка (хотя, возможно, у тебя волосы должны посветлеть: ведь ты красилась т о г д а).

Она прожила сначала в снятом мной в деревне доме две недели, а потом две недели у меня. В это время она не ходила на работу, а я не поехал в колхоз. Потом мы накупили себе тут продуктов и варили

себе кушать. А к родителям я всё это время, даже по воскресеньям,

не ходил, что, вместе с другим, и привело потом к печальным.......

..................потом, вместе с другой........................

.............обстоятельствами, причем,..........................

валялись в постели часов до трёх дня, и я никому не открывал и

не поднимал телефонной трубки. За это время я написал много тем

со Шлангом (он все это время с Иркой - она "двойник" твоей Ирки -

жил у меня; только его я впускал к себе).....................

............................с Карасём, который, как ты знаешь, приехал из филармонии, мы написали также пару тем. Алина не скрывала

своего отношения ко мне и.................................тому подобное. Никаких проблем с ней в кровати у меня не было: ни сначала, ни потом (возможно, поэтому и выбрали такую, со сломанным носом), но лучше бы они у меня проявились - и тогда не случилось бы того, что случилось.

Мало того, что все потенциальные затруднения исчезли, как по мановению волшебной палочки: Алина ещё и потчевала меня орешками со сметаной, а я, хоть ей этого не выдавал, уже знал, что это такое. Но откуда-то же она знала, что именно меня и именно этим надо потчевать! Никаких "затруднений" никогда не случалось у меня ни с Лариской, ни с Сосновской, ни с Алефтиной. Даже когда Лариска наезжала ко мне в Бобруйск, она часто приносила свою еду. В Осиповичах, в Ленинграде, в Минске и Вильнюсе, понятное дело, бобруйской еды и моего домашнего холодильника не было. С Сосновской мы в основном питались в кафе и столовых, а с Алей мы вместе ели то, что она приготовит. Короче говоря, все те кратковременные, но роковые на каждый данный момент "затруднения" с тобой (и с Арановой) - должны быть связаны с пищей, и я не сомневаюсь, что, если у меня снова появилась бы Лена, тот ингредиент, который их вызывает, сделал бы всё возможное, чтобы вновь проникать ко мне в желудок.

Однажды, когда мы с Алёной закрылись в спальне, она продемонстрировала мне два крошечных квадратных пакетика, которыми потрясла перед своим личиком, и я понял, что это презервативы. Я спросил у неё..............................................взялись. Может быть, ей вручил этот реквизит под расписку Моисей Израилевич из КГБ? Она ответила, что никакой Моисей Израилевич в бобруйском КГБ не работает, а я ..........................................
..........................................................................................не тот. На повторный вопрос, откуда они у неё, она сказала "купила в аптеке", а я начал было смеяться - кто их ей продаст, и осёкся: потому что в свои шестнадцать лет она вымахала такой дылдой, и сломанный нос делал её старше, чем она есть.

Сначала я категорически заявил, что не буду ими пользоваться, что я принципиально против презервативов, а потом меня одолело любопытство, и в конце концов я разорвал первый пакет.

Ночью я проснулся в холодном поту, разбудил Алёну, и потребовал показать мне второй пакетик. Она стала кричать, утверждая, что "не знает", где он, и не показала мне его. А я пошёл в туалет, постелил бумагу на пол, вывалил на неё содержимое мусорной урны. Потом деревянной "зажималкой"-"пинцетом" для небольших фотографий разгрёб эту кучу: и нашёл-таки остатки первого пакетика. На нём что-то было написано, просто я не смог разобрать, и вовсе не потому, что надпись была оборвана. Нет! Я не смог прочитать её, потому что на пакетике что-то было написано на израильском языке, "ивритскими" буквами! И мне стало совершенно ясно, что в советских аптеках такого добра ни с фонариком, ни с прожектором не сыщешь даже под прилавком. Это меня убило.

..................................................................................
....................................................................................

.....................................................................................
.....................................................................................

Но я совершал один просчёт за другим.

Во-первых, Шланг с Иркой громко разговаривали, а также я сам включал музыку, забывая о том, что соседи внимательно следят за развитием событий у меня дома. Всё это время, что Алина у меня жила, она не ходила на работу, так, что с её предприятия

сообщили её родителям, а потом в милицию...................

она захотела и во............ -.......___.................

иногда ко мне приходил, а иногда выходил от меня, как я уже говорил, Шланг, иногда.............,..... ____......а также сама Алина

иногда выходила от меня к врачу, а соседи всё это видели, внимательно наблюдали.

Однажды, часа в два ночи, ко мне заявились Шланг с Иркой, "подругой" Алины, которая старше её года на три-четыре. Я не мог сразу их "вытурить", а потом это оказалось невозможным. Как ни тихо мы сидели, всё же, разговоры и споры среди ночи, хождение было снова отмечено соседями, а назавтра, как я понял, Шланг собирается "качаться" у меня с Иркой.

Я попробовал было намекнуть им, что у меня нельзя оставаться, но это не получилось. Тогда я решил сказать им открыто, чтобы они уходили, но так выходило, что тогда бы ушла или могла бы уйти и Алина, а я не мог в этот момент её от себя отпустить. Поэтому я решил задумать хитрый трюк: отвезти их в Мышковичи и избавился от них. Потом мы не попали на автобус, и не смогли оттуда уехать. Куда было деться? Я решил подобрать ключ к двери гостиницы - и нелегально провести их в номер. Но там, в ресторане, все выслуживаются перед начальством, и официантки донесли на нас. В номер, куда я провёл Шланга, Ирку и Алёну, заявились дружинники, и, короче, были неприятности.

Но я уже доказал себе и другим, уже не раз, что, когда жизнь меня ставит перед необходимостью найти выход, я способен выкрутиться почти из любой ситуации. Несмотря на позднее время и на то, что это не в городе, я нашёл ночлег, где мы все ночевали. Правда, там была масса неудобств; мы спали, не раздеваясь, но, в общем, главное, что я нашёл крышу над головой.

После этого произошли новые неожиданности. Дело в том, что

жхнйжщжж девочкам нужно было достать справки на то время, в течение которого их не было на работе. Я обещал им достать /или..........., но не выполнил обещание/....................................
но они решили, что знакомые их милиционеры скорее достанут им по справке, и обратились к ним. Первую ночь они ездили до трёх часов ночи /в это время мы со Шлангом не спали и ждали их/. Около трёх мы со Шлангом услышали, как к моему дому, под окна, подъехала машина. Затем раздались какие-то голоса. Мы расслышали одну фразу, типа "ах ты, мент ёбаный, сука, пусти, убери руки, на... хую я тебя видала..."

Я выглянул в окно, и увидел милицейский "газик", и понял, что в нём сидят Алина и Ира.

Шланг рвался выйти, но я его не пустил, а потом прикинул, выработал план, и мы сумели вырвать девочек из этой машины.

На следующую ночь, в .................

их не было до трёх часов ночи....................раздался

звонок: звонила Ирка и сказала, что находится на станции "Березина", а потом раздались короткие гудки. Потом звонила Алина....................

Я понял, что что-то случилось, что она уже не с Иркой. Тогда я сказал ей немедленно приезжать - и всё.

Я ждал минут двадцать, и вскоре на противоположной стороне улицы остановился милицейский "газик" (Шланг как-то утверждал, что такую машину называют "уазик").

Из него вышла Алина с сигаретой, и быстро, порывистым шагом, направилась ко мне. В тот же момент я выскочил из своей двери во двор: я понял, что в проходе во двор Аллу будут ждать. И не ошибся. Но всё произошло быстрей, чем я думал. Милиционер из "газика" пошёл за ней, и тот человек, что ждал Алёну в проходе во двор, и выступил ей навстречу, тут же исчез, и Алина, воспользовавшись этим, прошла в подъезд.

Она была пьяна; кофта её была вся испачкана в песок, а на руках виднелись следы мазута: её руки были захватаны грязными мужскими пальцами. Я всё понял. Понял и то, ч е г о стоило ей, что она приехала, и что она п р и е х а л а вообще, и что она приехала без Иры. Я сказал ей, что она даже не представляет, как много она сделала тем, что приехала вообще и что приехала одна, без Иры. Я сказал ей, что она пока, наверное, не может оценить, что она сделала и поступила ли она правильно, но что в действительности она поступила очень правильно.

Она держалась за поясницу, и пожаловалась, что её били, в живот и по почкам. Она сказала, что она "ни с кем ничего", что она мне "не изменяла", но я слышал исходящий от неё запах мужского пота, и мне совсем не хотелось шутить и смеяться. С одной стороны, я очень сомневался в том, что менты бы её заразили, а с другой, вспоминая об израильском презервативе, испытывал что-то вроде злорадства. Если с помощью этого презерватива её и меня заразили, лечиться сейчас придётся всем тем ментам, которые с ней находились в машине, а это значит, что я отмщён. А на душе у меня, понятное дело, было муторно, и в мозгах - как в помойной яме.

На мои расспросы, откуда она приехала, она сказала, что со станции "Бобруйск".

[.........................................................................................]

(Дальше письмо это особой ценности не представляет.)





ЧАСТЬ ВТОРАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Июнь - август 1983 (продолжение)

Алла, Шланг, Ира жили у меня более двух недель. Все мои попытки вытурить Шланга с Ирой ни к чему не привели. В отношении же Аллы меня потрясали накатывающие время от времени приступы раскаянья и отчаянья от совершённого мной. У меня дома со мной спала шестнадцатилетняя девчонка; кроме того, в моей квартире находились вместе с тем ещё два чужих человека, причём, я был более чем уверен, что они мои противники. Это были глаза и уши, и датчики. Я подумывал о том, что, может быть, выйти, выманив их, а потом не пустить, сделать так, чтобы они отлучились - и не открывать им больше.

Но я не мог пойти на попятную в своих отношениях с Аллой: такова уж моя натура. И мои враги это знали и знают!

И я знаю, что это наивно, старомодно, и даже, возможно, смешно, только при всём своём цинизме и аморализме я пытаюсь склонить слуг дьявола на свою сторону. Для меня уголовник, стукач, рядовой мент, проститутка, сутенёр: все они люди, а не клеймёный презрением скот. Скоты - это как правило те, кто пользуется почётом и уважением, "положительный пример" которых у всех на устах.

Уважаемые художники, литераторы, композиторы, академики, партийцы, профессора, преподаватели высших учебных заведений, научные работники, чиновники: вот те, кого скорей следует опасаться. Если не все, то почти все преуспевающие люди гораздо чаще бесчестны, вероломны, коварны, жестоки, и готовы на всё.

Никогда не забуду, как на республиканской конференции ведущая преподавательница центральной музыкальной школы из областного центра пыталась стащить у меня дорогую импортную ручку, и, схваченная за руку, ещё и меня пыталась обвинить. Или взять Моню: вполне респектабельный член общества пошёл сдавать мои бутылки, а мелочь забрал себе; влез в мой шкаф... А Леночка Аранова, Нафа, и Канаревич за два с половиной года не только ничего от меня не вынесли, но никогда ни к чему и "не прикоснулись" даже.

Уж на что Алина Трусева падшая с детства, погрязшая на самом дне: и всё-таки ничего у меня не стащила. А Женечка Каплан, уважаемая преподавательница музыкальной студии, студентка музучилища, которой я помогал с задачками по гармонии (иногда бескорыстно) - хотела унести два моих учебника гармонии!

Поэтому - даже если я знал, что такой-то человек стукач (контрактник, негласный доносчик, или обстоятельствами загнанный в шкуру стукачишки "красавЕц", себе самому не признающийся в этом), и его ко мне "приставили", - я не относился к нему с безоговорочной предвзятостью и презрением, и пытался вызвать в нём раскаянье, бунт, симпатию к себе и своему делу. Конечно, таких, как Женя Одиноков, Олег Родов, или Саша Шейн на свою сторону не перетянешь, потому что они выродки от рождения. Зато Шланг, Аранова, Махтюк, и другие: за них я вёл неустанную борьбу, и часто выигрывал. Разумеется, Аранову пытались повернуть против меня, сделав её своим оружием, но из этого ничего не вышло. И Шланг был на моей стороне, и только жёстким силовым давлением его могут заставить причинить мне тот или иной ущерб. Моня - и тот был до поры до времени не до конца потерян, и кто-то другой на его месте причинил бы мне намного больше вреда.

Поэтому даже за Алину Трусеву я готов был драться до конца, чего бы мне это ни стоило. Из всех моих знакомых, только Карась оставался таким же идеалистом, но, в отличие от меня, не был социально и политически подкован.

Я знал, что Алина будет хитрить, изворачиваться, врать мне, и пытаться выполнить то, чему её научили в отношении меня в КГБ и в милиции. Но у меня не оставалось никакого сомнения в том, что я уже посеял в её душе кардинальные сомнения, и сделал из неё врага государства. И отныне она будет хитрить, изворачиваться, и лгать не только мне, но и моим врагам. Более того, ведя борьбу за неё, я надеялся на симпатии тех в милиции и в КГБ, что были в корне не согласны со своими коллегами, и фактически стали моими союзниками. Против меня отрабатывались и совершенствовались те инструменты, которые станут использовать все правительства через двадцать или тридцать лет, когда они повсеместно откажутся от тюрем и лагерей как массовых средств подавления. Именно тогда против всех народов будут применять эти средства, окончательно низведя роль человеческого существа до всецело безвольного, безмозглого и бесправного винтика огромного механизма. И все жестокости, все кровавые зверства тюремщиков и лагерных псов тиранических режимов прошлого покажутся на этом фоне более человечными.

И я знал, что в ЦРУ, в Ми-2 и в КГБ есть немало людей, какие считают, что это уж слишком, и что государства превратились в бандитские лавочки, потеряв какую-либо респектабельность и патриотический шарм.

Все мы оказались в одной упряжке, в одной глубокой жопе, и впереди у себя я не видел теперь никаких перспектив, никаких надежд на будущее, никаких ожиданий.

Поэтому в тот момент наша маленькая человеческая ячейка стала для меня формой и образом жизни, последним убежищем от невыносимого морального прессинга.


Алина с Ирой сами покупали или откуда-то приносили продукты, а спиртного не просили. Сварив обед, девочки кормили нас со Шлангом сытно, потом мы могли болтать или шли слушать музыку, а к двум часам обе девочки исчезали. Когда они уходили, мы оставались вдвоём со Шлангом, пытаясь с ним что-то сочинять, но нам это не удавалось - потому что и его что-то мучило, и я был измучен этой ситуацией. Но стихи я писал - и много. Ключи от моей квартиры Алина не брала, штруксы мои и джинсы Ира и Алина не снимали, хотя я и сказал им, чтобы они дома одели свои, а мне принесли мои вещи. Они под разными предлогами всё оттягивали возврат, и продолжали носить обе пары.

Проходя по лестнице, я встречал осуждающие или любопытные взгляда соседей, от глаз которых не могло укрыться то, что происходит у меня дома. Я должен был ожидать, что каждую минуту на меня могли донести. А Шланг, вопреки моим просьбам, не унимался, и болтал без умолку своим громовым, сотрясающим воздух баском, который, казалось, проходит сквозь любые стены.

Когда прибывали девочки, становилось ещё шумнее, и это меня убивало. Они убирали в квартире: подметали, застилали постель, но психологически оставалось постоянно ощущение беспорядка и неустроенности. И это при таком положении, что и обе девочки, и -бывало - Шланг иногда целыми днями отсутствовали, появляясь лишь к ночи (Шланг, правда, чаще днями сидел у меня).

Когда они приходили, то вытаскивали всё из холодильника - и начинался ужин.

После этого мы все вместе либо валялись на тахте, разговаривая, либо Алина вместе со мной находилась в спальне, где она лежала на соседней кровати, а я когда читал, когда слушал музыку. Кажется, видак с телевизором мы почти не смотрели.


Потом в зале выключался свет, и мы с Алиной также забирались под одеяло. Таких "осечек", которые со мной иногда случалась, когда я был с Арановой и с Аллой, с Алиной у меня не повторялось.

Я обнаружил у неё во влагалище какие-то шрамы, возможно, она была травмирована, или делала аборт. Я заметил, что в постели она не эмоциональна, но любит заниматься сексом; скорей всего, сам факт этого ей нравился больше, чём процесс.

Она включала магнитофон, те записи, которые сама приносила и больше всего любила - и мы погружались во взаимные объятья. Неудобство доставляло лишь то, что я делал магнитофон тише, а она увеличивала громкость. Посреди ночи, когда я просыпался, ощущая рядом с собой тёплое тело Алины, у меня появлялось желание слиться с этим телом опять, и Алина позволяла мне.

Утром, как только я пробуждался, акт повторялся снова, при свете дня, причём, именно в эти часы Алина становилась более эмоциональной. Мы с ней валялись в постели до одиннадцати - двенадцати, и несколько раз провалялись до трёх, повторяя наши упражнения. Однажды она мне сказала, что наша с ней любовь напоминает ей книгу или кинофильм, где два шпиона враждующих государств - он и она - любят друг друга на явочной квартире. Более красноречивого признания от неё вряд ли можно было добиться.

Мы и были двумя шпионами, разве что шпионами-любителями, и моя квартира была-таки явкой. И за нами стояли разные партии внутри одних и тех же структур, разыгрывавших наши судьбы как за столиком в казино.

Меня прошибал холодный пот, и на душе становилось совсем скверно, когда я начинал думать о том, что израильский презерватив сделал своё чёрное дело, и через две-три, от силы три с половиной недели, детонатор этой бомбы сработает. Тогда придётся идти сдаваться в кожно-венерологический диспансер, и сдавать не презерватив, но Алину, чего я никак не мог допустить.

Эта жизнь под мечом неминуемого напоминала кошмар, и ещё мне не давало покоя то, как дёшево я попался.

Трижды я пытался выяснить у Трусевой, откуда у неё взялись израильские презервативы, но она молчала, как партизан на допросе. Очевидно, её презервативный снабженец был посерьёзней, чем ментовка и КГБ. За молчание по поводу "гандонов" я хотел даже Алину выгнать, но потом передумал, а ещё позже передумал передумывать, но момент упустил. Тогда я решил сначала что-то сделать с другой парой.

Чтобы выпроводить Шланга с Ирой, я предложил всем отправиться в Мышковичи. Там - за мой счёт - они вечер провели в ресторане, и потом все уехали, а, попав назад в Бобруйск, опять оказались у меня. Вторая попытка также выпроводить их через Мышковичи, которую я вскоре предпринял, удалась только частично: я смог их выпроводить, но потом пришла Алина, и сказала, что если я не разрешу быть у меня Шлангу с Иркой, она больше не придёт. Я отказал ей, проявив твёрдость, и она всё-таки осталась у меня без своей подруги со Шлангом.

Но Алина в течение двух дней снова принялась мне рассказывать весьма интересные вещи, причём, сведения были практического порядка, и настолько любопытные, что я, "скрепя сердце", согласился на "Шланга с Иркой в придачу".

На работу Ира с Алиной не ходили, и требовали, чтобы я доставал им справки. Под предлогом того же они сами где-то шатались по ночам в конце второй - на третью недели пребывания у меня, а потом их привозили милицейские машины, как я уже писал выше. Связанные с этим обстоятельства мной также там описаны.

Однажды, как я уже описывал, Ира не явилась вообще; Алина же пришла, после того, как под окнами остановилась милицейская машина - и она из неё вышла, но была пьяна и сказала, что её били по почкам. После этого девочки могли вообще не приезжать день или два, а Шланг всё равно жил у меня.

Вскоре явился отец Шланга и его мать, в тот самый момент, когда и моя мама ворвалась ко мне. Родители Шланга стали требовать от меня выдачи его местонахождения, стращали, что заявят в милицию, и так далее. Я сказал, что их сынок жив и здоров, и что ничего с ним не сделается. Я сообщил им, что вчера его видел, и что сегодня он должен ко мне позвонить; тогда, я пообещал, я передам ему, что его родители его разыскивают. Отец Шланга заявил, что меня со Шлангом видели в Мышковичах. Я не отрицал того, что мы были там.

Тогда отец Шланга принялся кричать, и утверждал, что мы со Шлангом были там, в Мышковичах, в каком-то бардаке, и требовал от меня назвать адрес того дома, где мы ночевали.

Я, вопреки всем его стараниям, не проявил желания выдать ему адрес того места, где я, Алла, Ира и Шланг провели ночь. Отец Шланга сказал, что мы были с двумя девушками. Я сказал, что я был с Арановой, а Шланг с другой девушкой. Когда они уходили, я понял, что сумел оставить их с носом. После ухода родителей Шланга мне пришлось выслушать не менее бурную реакцию моей мамы. Родители Шланга приезжали на своём (не милицейском - личном) "Москвиче". Откуда они узнали мой адрес, меня не интересует. Ясно, что для Юркиного папы-мента это не составляет проблемы.

Встретив Шланга, я передал ему, что его разыскивают родители, и велел передать девочкам, чтобы они несколько дней ко мне не приходили. Никто из них в течение ближайших дней пяти не показывался. Потом, когда они все пришли, Ира стала рассказывать о каком-то своём знакомом, сотруднике КГБ Карпинском. Она сказала, что приедут она, Алина и Шланг ко мне в Мышковичи на машине КГБ с кагэбэшниками, и все вместе мы приедем в Бобруйск, после чего обе девочки, Шланг и я пойдём или бункер, или ко мне. Я предупредил их, что ко мне пока нельзя. В тот же день моя мама застала девочек и Шланга у меня, устроила скандал - и никто в Мышковичи не приехал.





ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Июнь - август 1983 (продолжение)

После этого девочки ко мне не приходили какое-то время. А дня через три у меня начался зуд. Чесались верхняя часть стоп и тыльная сторона кистей рук. Там, где был зуд, намечалось покраснение. Я заметил в первый же раз, когда, обосновавшиеся ещё в деревне Ира и Алла стали разгуливать в халатиках, что ноги их покрыты какой-то сыпью, покраснениями и расчёсами.

Я спросил у Иры, что это у них на ногах - и, главное, у обеих. Та ответила, что это аллергия от того, что на Сельмаше, где они работают, какие-то вещества вызывают такую сыпь. Я не знал, верить ли мне Ире, или нет, но принял объяснение как факт.

В течение всего времени, пока Алла с Ирой у меня находились, никакого зуда я не испытывал, и ничего такого со мной не случалось. А ведь они находились у меня более двух недель, не считая того, я что пару раз ночевал с ними в деревне. Объяснения этому странному явлению нет. Зуд начался не раньше, чем через неделю их отсутствия.
Правда, источником этой беды могут являться не только люди и животные, но и вещи, с которыми они соприкасались. Постель я не поменял. Кровать была застелена той же простыней, на которой мы спали с Аллой, и тем же одеялом. И вот - результат.

Невозможно передать, как я переживал то, что произошло. Кроме того, я не знал, что делать. Считавший себя более ни менее грамотным и образованным человеком, я оказался абсолютно невежественен в области паразитологии. Через полторы недели ко мне позвонила Алина, и попросила, чтобы я пришёл на встречу с ней. Она ждала меня на автостанции "Рынок", где базируются пригородные автобусы, отправляющиеся в сторону Мышковичей, Павловичей, на Бортники.

Кроме неё и девушки, незнакомой мне, с ней на автостанции никого не было. Алла попросила у меня пятьдесят копеек, а я сказал ей, чтобы Ира вернула мне джинсы. Она сказала, что живёт в деревне и что скрывается от милиции. Она добавила, что им пора уходить, и что они будут отсиживаться где-нибудь во дворе, пока не подойдёт автобус. Девушка, которая пришла с ней, вызывала разные подозрения. Она казалась какой-то странной; у неё были красные глаза, а волосы стояли торчком. Наверное, и я выглядел так же, когда курил марихуану и нюхал кокаин. Она была намного старше Аллы.

Зуд на тыльной стороне ладоней и на верхней части стоп прекратился так же внезапно, как и возник, и больше не появлялся. Но тревога и дурные предчувствия не оставляли меня.

Ещё дня через три я стал испытывать зуд в области крайней плоти, а на следующий день у меня появились слабые боли и при мочеиспускании. Я решил, что заболел гонореей. Когда же я открыл справочник по медицине, и прочитал там, что инкубационный период при гонорее обычно четыре-пять дней, не больше недели, я опешил и растерялся. С момента использования израильского презерватива прошло примерно две с половиной - три недели. А с момента последнего полового контакта с Алиной: более двенадцати дней. Обратиться к врачу мне не позволяло то, что при подозрениях на венерическое происхождение заболевания это в данной ситуации позволило бы моим главным врагам окончательно расправиться со мной, не говоря уже о том, что, даже если у меня не было э т и х врагов, это бы уничтожило мой социальный статус.

Принять же исходным то, что это венерическое заболевание, мешал тот факт, что ряд симптомов не подходил под такое определение. В то время я ещё не знал, может ли вызвать у мужчины какие-либо симптомы проникновение в его организм трихомонадной палочки.

На пятый или шестой день после начала заболевания мне удалось неофициально договориться в урологии морзоновской больницы о микробиологическом и ещё каком-то анализе мочи и мазка, и я немедленно сдал пробу.

Результаты анализа не выявили никаких известных медицине инфекций: вирусов или паразитов.

Я был окончательно обескуражен и сбит с толку.

Тем временем болезнь прогрессировала. Боли усилились, чему сопутствовало повышение температуры. Я лёг в постель и принялся глотать антибиотики. Начав с олететрина, я перепробовал сульфадимизин, аспирин, нитромидазол, даже цепорин. После того, как прогресса от лечения не наметилось, я приобрёл шприц, и, помня о случившейся у меня менее десяти лет назад пенициллиновой аллергии, всё же провёл сам себе курс терапии.

В это время у меня снова объявилась Алина Трусева. Она пришла с незнакомой мне девушкой по имени Валя, якобы, ненадолго, но в последующие дни стала вместе с Валей оставаться всё дольше, пока они вдвоём не зажили у меня. Если их и подослали теперь, то в любом случае, при угрозе тех осложнений, которые могли последовать, присутствие их у меня теперь было моим козырем. Алина больше не позволяла мне себя трогать, избегая половой связи, и не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять: с ней тоже что-то случилось. Моё чутьё подсказывало мне: она заболела одновременно со мной.

Я вижу только два возможных источника инфекции: 1) она и я - мы одновременно заразились от израильского презерватива; 2) её заразили менты, а я - от неё.

Во втором случае милиционеры, зная, что Алина живёт со мной, специально её заразили, избив её тогда в машине и вынудив вступить в связь с кем-то, кто был болен. Теперь, обнаружив у себя клинические симптомы, она не могла больше "качаться" со мной.

В первом случае - если нас заразили с помощью презерватива, - то в него "упаковали" специально выведенный в лаборатории штамм мутировавших трихомонад с "расширенным" геномом, исключительно плотно "упакованным", и с заведомо "встроенным" в трихомонаду вирусом триппера (гонореи). Поэтому нитромидазол и пенициллин должны были дать быстрый эффект, но улучшений пока не наблюдалось.

Через пять дней пребывания у меня Алины с её новой подругой кисти рук и стопы стали у меня чесаться опять. Я нашёл в своей огромной библиотеке соответствующие книги, и стал их читать.

Алина с Валей находились постоянно у меня и никуда не выходили. Валя спала в одежде. Алину же она прогоняла ко мне, в спальню. Это ночью. А днём они часто вместе спали на тахте. Я их кормил. Приходя, я запирал дверь изнутри, а, уходя, запирал их снаружи. Я теперь частенько поколачивал Алину, которая меня раздражала.

Зато я достиг успехов в борьбе с паразитами. Намазавшись зубной пастой, я разгуливал так несколько дней до обеда, в эти дни предварительно выгоняя Валю с Аллой из дому. Вскоре я перестал испытывать зуд. Чтобы уничтожить на себе паразитов ещё и "гарантированно", с большим "запасом прочности", я приобрёл через посредников серную мазь, и перемежал (день так, день так) методы хозяйственного мыла, керосина, зубной пасты и серной мази, и мне ничего не чесалось.

С Алиной я больше не спал. Её одеяло я хранил в углу, отдельно, а подушка у неё была импровизированной, из старых вещей. Пенициллин у меня закончился, а нового - чтобы провести повторный курс пеницилинотерапии - я больше не мог достать,. Прошлый раз пенициллин я доставал, соблюдая все предосторожности и по всем правилам конспирации.

При отсутствии пенициллина, я глотал таблетки: другие антибиотики.

На протяжении полутора месяцев болезнь прогрессировала - с конца июля до начала сентября.

Теперь я больше не сомневался в том, что меня и Алину заразили презервативом. Люба, кем-то работающая в колонии возле переезда, знает, кто такая Алина Трусева, и рассказала мне, что все три милиционера, которые были с Алиной в машине, "заразились триппером". По её словам, местное светило нашего венерологического диспансера, доктор Коган, кому-то признался, что "такого резистентного триппера в своей жизни ещё не видел". По идее, теперь менты должны были Алину зарезать или придушить, или, по меньшей мере, сдать на принудиловку в "трипперку" (вместе со мной!), но они почему-то ничего с ней не сделали. Почему?

Перелопатив гору медицинской литературы, я только укрепился в своём первоначальном мнении. Лишь трихомонада, со встроенной в неё гонореей, могла давать такое течение болезни, такие симптомы, как у меня. Я стоически переносил всё, не потеряв голову и воспринимая то, что со мной случилось, как справедливое "возмездие небес", а во-вторых, как "боевое ранение", полученное на передовой фронта борьбы с "мировым злом". Мне становилось всё ясней и очевидней, что в ближайшие десятилетия власти разных стран будут бороться с диссидентами в основном с помощью медицины, наездов, избиений, социального и экономического террора. Причём, упор на изощрённые и коварные методы подрыва здоровья инакомыслящих будет с течением времени расширяться. А саму система здравоохранения соединят с карательными органами: с полицией, социальной службой, с секретными службами. Больницы превратятся в настоящие тюрьмы, где бесчеловечность и зверства, наблюдаемые в лагерях строгого режима, будут воспроизводиться уже в условиях лечебных учреждений.

Тем временем исчез дедушка. Это произошло в тот день, когда папа с мамой собрались помыть его, и повели в баню. Там дедушка сделался возбуждённым, стал огрызаться, и папа не удержал его. Дед выскочил из бани - и убежал куда-то, а мама с папой не побежали за ним вдогонку.

Характерная деталь: в день, предшествовавший этому трагическому происшествию, дедушка каким-то образом оказался в гостях у своего давнего приятеля и коллеги, бывшего сапожника по фамилии Каган, тоже старого человека, и там его чем-то угощали.

Дедушки не было в течение пяти дней, и мы думали, что его уже нет в живых. Родители написали заявление в милицию, обзвонили все поликлиники, травматологии, обе центральных больницы, остальные больницы, но дедушки нигде не было.

На шестой день медсестра, знавшая родителей и дедушку, сообщила, что он находится в травматологии в больнице БШК. Всё это было в высшей степени странно и неправдоподобно. Когда мы пришли в больницу, дед ничего не говорил, никого не узнавал и не мог ответить ни на какие вопросы. Надо отметить, что у него была с собой пенсионная книжка. Папа, который остался там после нас, сказал, что дедушку, наверно, "травма оглушила".

Когда я пришёл в больницу в следующий раз, дедушка сказал, что его сбила машина зелёного цвета, когда он переходил улицу, и стал проситься, чтобы его забрали из больницы, а иначе его тут убьют.

Его нога была в гипсе, а лежал он на специальной кровати. Чуть выше кровати шла железная трубка, помогающая ему приподниматься над подушкой. Рентгенографию ему сделали 11/VII 1983 года, что можно считать датой его поступления в больницу. В справке, выданной в больнице впоследствии было написано:


СПРАВКА

Гр. Эпштейн И. М.

находился на лечении в больнице производствен-

ного объединения "Бобруйскшина" в травмат. отдел.

с 11/VII 83 по 19/VII 83 история болезни Љ 1129

Диагноз чрезвертельный перелом пр. бедра без смеще-

ния.

Рекомендовано: наблюдение и лечение у хирурга

по месту жительства.

2."Сапожёк" на 6 недель, затем контр. П-ма и

снять гипс в п-ке.

Ни результатов анализов, ни дополнительных записей в справке нет.

С первых же дней пребывания дедушки в больнице зав. отделением стал требовать от родителей, чтобы они забрали его домой. Те наотрез отказались. В это время мне стали звонить незнакомые люди и спрашивать, у меня ли Валя. На следующий день явился незнакомый парень, спрашивавший Валю. Я решил положить этому конец. Не открыв Вале и Алле, я сказал им по телефону, что "перевожу" их в другое место. Я договорился с одним знакомым, у которого свой дом, чтобы он поместил их у себя в дворовой времянке на некоторое время. На следующий день ко мне явилась милиция, но как бы приватно, то есть, неофициально. Парень в милицейской форме представился другом Вали, и спросил, где она. Я ответил, что не знаю никакой Вали, и что у меня такой Вали никогда не было.

О Вале мне удалось выяснить следующее. Её родители проживают в Могилёве. Они разведены. Кто-то из её родителей - то ли мать, то ли отец - крупная фигура в партийных органах области. Валя в Бобруйске живёт у своей бабушки, недалеко, от меня, по Гоголя, в том же доме, где Мороз - оператор "Карасей.

Фамилию её я узнал, записал на листок, но потом листок этот потерял, а фамилию забыл.

Деда эти негодяи из больницы сами выписали, без согласия родных, и привезли на "Скорой помощи" к моим родителям. Когда носилки с дедом подняли на седьмой этаж, мама сказала, чтобы его везли ко мне. Так дедушка оказался у меня. В первый же день, когда я присмотрелся к нему, я увидел, что в волосах у него на голове что-то ползает. Я сказал об этом маме. Но она ответила, что это ерунда и что мне показалось. Через несколько дней у деда можно было отчётливо различить насекомых в голове. Это были вши. Несомненно, он принёс их из больницы. Может быть, где-то в Средней Азии вши ещё есть, но в Белоруссии их нет уже много лет, почти сразу после войны они тут исчезли и стали делом неслыханным, даже в деревнях, даже на хуторах.

Оказалось, что э т и насекомые на меня не попали, или у меня к ним "иммунитет". Но вместе со вшами, которые живут в волосяном покрове головы (деда мы срочно остригли), тут же появились и платяные вши, то есть, те, которые живут в одежде. Они расплодились тут в больших количествах, и дед наделил ими не только мою квартиру, но и маму с папой.

Всё это было делом одних рук, всё исходило из одного источника. Сначала дедушка непонятным образом оказался в гостях, где его чем-то потчуют. Назавтра, после этой трапезы, он становится беспокойным, убегает от моих родителей из бани, куда его повели мыться. Это случилось восьмого или девятого июля, в пятницу или в субботу, и только одиннадцатого июля дедушку сбивает машина зелёного цвета, которая с места происшествия скрылась. Где он находился с восьмого по одиннадцатое - почти четыре дня - неизвестно. Шесть дней - несмотря на то, что при дедушке была пенсионная книжка на его имя, которую нам вручили потом "вместе с дедом", и несмотря на то, что Виталик и родители в тот же день, когда дед убежал, обратились с заявлением в милицию, а в следующие два дня обошли и обзвонили все больницы, все травмопункты, все приёмные покои: из больницы БШК нам ничего не сообщали о том, что дед там. И если бы его случайно не узнала знакомая медсестра, мы бы его никогда не нашли.

Хотя по всем правилам и законам его обязаны были держать в больнице до выздоровления (то есть пока перелом не срастётся), его выписывают домой. Более того, вопреки категорическому несогласию моих родителей (мама инвалид труда, отец инвалид войны), его привозит к ним "Скорая помощь", и всё это превращается в невероятно скандальную историю. И в довершение всего, на дедушке "приезжают" из больницы головные и платяные вши, как будто кто-то полагал, что лобковые, нательные, головные и платяные вши и клещи в моих глазах: одно и то же. Тот же, кто стремился создать такую ситуацию, при которой меня атакуют все подразновидности этих паразитов, совместно поселяющихся на всех частях тела и волосяного покрова.

В довершении всего, я вычитал, что, к примеру, лобковая (и "нательная"?) вошь не может перейти через постель, а только в условиях прямого контакта. А зуд у меня на тыльной стороне ладоней и на верхней части стоп начался примерно через десять-двенадцать дней после того, как Ира с Алиной перестали у меня жить. Адаптация вшей, живущих на человеке: от силы два-три дня, не больше. Но никак не десять и не двенадцать дней. Как и в других историях, в этой слишком многое не сходится.

Болезнь моя прогрессировала всё больше, боли теперь у меня были постоянно, переместившись в ещё одну область. И я понял, что инфекция распространилась в оба органа, вырабатывающих семенную жидкость. А ведь я продолжал играть в Мышковичах и ухаживал за дедом, соблюдая все гигиенические предосторожности.

От вшей также нельзя было избавиться очень долгое время.

С дедушкой приходилось возиться очень много. Когда я был на работе, он ходил под себя, и по возвращению мне приходилось его подмывать, вытирать, смазывать его пролежни облепиховым маслом, поворачивать его с боку на бок, делать ему "физкультуру", массажировать его. И всё это - на фоне перешедших с него на нас паразитов, на фоне прогресса моего заболевания.

Вскоре у меня начали развиваться кардиломы-папилломы. Избавлялся я от них путём самовнушения. После усиленных сеансов самовнушения они исчезали, потом появлялись опять. На короткий период установились обильные и постоянные выделения из уретры, но, после повторного применения цепорина, они прекратились. Я провёл сам себе полный курс терапии, рекомендующейся в литературе при заражении гонококком и трихомонадой, с применением всех рекомендуемых средств, но окончательного результата это не дало. Я был уверен, что поражены предстательная железа, семенные пузырьки и уретра. "Сдаваться" у меня не было возможности.

А солист, что пел раньше со Стёпой и Женей, Калюта Виктор, теперь находящийся на службе в армии, стал в это время зачем-то меня обхаживать и говорил много на тему венерических заболеваний, указывая, что лучше всего идти "сдаваться".

Морально мучило меня и то, что мне не были возвращены мои джинсы и штруксы. Кроме того, что это были красивые, классные вещи, они стоили много денег. Джинсы - девяносто рублей, а штруксы сто двадцать. Я их так и не получил.

Вскоре из косвенных источников я узнал, что результатом проверки КГБ членов ансамбля с целью установить возможность допуска нас играть в ресторан "Юбилейный" (в гостиницу Интурист) оказалось то, что я " не прошёл". Эти собственные источники были весьма надёжными, а - через некоторое время - Стёпа с Женей официально уведомили меня, что играть с ними в новый ресторан я не иду. Я и не сомневался, что в "Юбилейке" играть не буду, но по всем предварительным договорённостям, указаниям и сведениям, они намеревались на неделю-другую взять меня, чтобы "начать", не рискуя, но, конечно, раз органы меня "отсеяли", тут уж ничего не поделаешь.


В то же время были серьёзные проблемы с дедушкой, за жизнь которого мы с мамой боролись. Он до недели не ходил, бывало, с желудком, у него образовывались всё новые пролежни.

Как-то раз я позвонил в больницу БШК, в статистику, и, назвавшись работником милиции, потребовал прочитать мне заключение. Когда история болезни дедушки была найдена, женский голос прочитал мне, что со слов прохожих, вызвавших "Скорую помощь", и, якобы, отправивших дедушку в больницу, выходило, что его сбила машина, которая тут же скрылась. Дед также без устали твердил, что его сбила машина. Однако, полностью его сознание так и не прояснилось. Он не знал, сколько ему лет, не узнавал никого, не ориентировался, где он находится, считал, что он сейчас работает, а не на пенсии.

В довершение всего, в один из выходных дней меня окружила на площади, на глазах у толпы возле ГУМа, группка какой-то малолетней шпаны (семь-восемь пацанов пятнадцати-шестнадцати лет), а их "атаман" ходил вокруг меня и приговаривал: "Смотрите, вот это Вовочка Лунин, который считает себя самым умным, самым изворотливым, и всех водит за нос". Несмотря на то, что я чувствовал: обидными словами не ограничатся, моя реакция оказалась не на высоте. Мои контрвыпады не причинили ни одному из этих тварей никакого вреда, а меня тут же сбили на землю, и стали пинать ногами. Не знаю, что было бы со мной, если бы я не заполз в проём между двумя тяжёлыми пластмассовыми ящиками-ёмкостями на колёсиках, и большая часть пинков в меня не попала. Тем не менее, я получил растяжение связок возле пятки на левой ноге, и заработал несколько болезненных синяков. И я ещё хорошо отделался! Обидней всего то, что меня избили недоросли.

Никого из них я не знал, и, значит, им меня прямо тогда, а, может быть, предварительно показали.

Вскоре я ушёл из Мышковичей. Если бы я ушёл от Стёпы с Женей гораздо раньше, мне бы удалось избежать всего того, что происходило в эти месяцы, всего этого кошмара. Частично в том, что я не ушёл от Стёпы с Женей гораздо раньше, "виноват" и Карась, который уговорил меня остаться со Стёпой, уговорил потому, что сам хотел со своими ребятами после выздоровления попасть в Мышковичи, а, если бы я порвал со Стёпой и с Женей, то Стёпина группа не перешла бы никуда из Мышковичей, и Карась бы туда не попал.

Он знал, что в моих глазах пользуется непререкаемым авторитетом, и вполне представлял себе, какое влияние окажет на моё решение его совет. А ведь я изложил Карасю всё, что происходило со мной в Стёпиной группе, я советовался с ним, а он поступил со мной, с доверившимся ему человеком, так вероломно!

С другой стороны, я знаю, что в моей настоящей ситуации, когда буквально со всех сторон в меня втыкаются пики, я могу быть несправедливым и пристрастным в своих суждениях и оценках.

Через какое-то время я одолжил Карасю целую стопку бесценных для меня польских журналов, которые Карась вымолил и обещал возвратить через неделю, но мне их не вернул, а свалил всё на Пельменя, посетовав, что, мол, тот давал их каким-то девочкам, которые эти журналы, мол, разорвали. Мне отдали несколько десятков каких-то листков. А ведь в там были бесценные статьи эпохи "Солидарности"!

Не меньше удручало меня и то, что на некоторых страницах польских журналов имелись мои собственноручные пометки на польском языке политического характера, и вот сейчас неизвестно, в чьих руках они находятся.

Я сказал Карасю, что давал я журналы ему - и он отвечает за то, чтобы мне их вернули. После этого мне отдали ещё примерно с десяток листков. Моих пометок ни на одном из них не было. Я тогда ещё не понимал, что перекладывать вину на других стало излюбленной тактикой Карася, и что ему, так же, как и многим другим, частенько нельзя ни доверять, ни верить.

Вскоре Карась стал говорить о группе каких-то юнцов, хвалил их, утверждал, что у них есть то, чего нет уже ни у него, включая членов его собственной группы: искренний порыв, фанатизм, энтузиазм. Постепенно Карась, так мягко, как он это умеет, уговорил меня сотрудничать с этими ребятами. Я связал с ними свою судьбу на год.

С одной стороны, Карась мне, конечно, помог, ведь благодаря ему я был хоть где-то пристроен. С другой стороны, я подозреваю, что он свёл меня с этими молоденькими ребятами, чтобы исключить меня из его собственных проектов, чтобы это не воспринялось мной и "музыкальной общественностью" города слишком резко и осуждающе. Ведь я итак уже был оформлен в Мышковичах со Стёпой и Женей, и ничего не стоило оставить меня в качестве клавишника после их ухода, когда сюда придёт карасёвская бригада. Для меня же перерыв в четырнадцать месяцев, когда я не участвовал ни в какой серьёзной группе (после чего я опять сотрудничал со Шлангом и с другими серьёзными музыкантами), оказался роковым, и, когда я всё-таки стал играть у Карася на клавишных, это начало очень сильно сказываться.

Тем временем Валя с Аллой приходили ко мне почти каждый день. Они заявлялись и в час, и в два ночи, а я им неизменно открывал и кормил их.

Интересно, что весь период, в течение которого у меня находились Ира, Шланг и Алина, потом Алина с Валей, а ещё позже незваные гости в виде вшей и генитальных бактерий и паразитов, ни Аранова, ни Нафа, ни Канаревич мне не звонили, и это наводит на определённые умозаключения.

Первый звонок от них раздался через неделю после того, как я, добыв самое верное средство от паразитов, выварил часть одежды и постельного белья, другую часть окропил хлорофосом, и, намазав себя и деда раствором, от которого пахло керосином, избавился от насекомых. Я ведь не думал раньше, что это так страшно. (От тех, первых тварей я ведь совсем легко избавился). Укусы насекомых не давали ни сидеть, ни стоять, это мешало работать, действовало на нервы и морально угнетало, не говоря уже о социальной подоплёке.

Вале с Алиной я открывал, разгуливая в трусах и в майке, прямо с постели подойдя к двери. Раз, подойдя к двери и увидев в глазок Алину, я открыл, но с ней оказался незнакомый парень. Я пытался захлопнуть дверь перед ним, но не успел.

С самого начала создалась конфликтная ситуация. Алла просила оставить этого парня ночевать, но я категорически отказался, заявив, что они вдвоём могут убираться. Тогда Алина стала возникать, а я, находясь с ней вдвоём на кухне (парень тот был на коридоре), по привычке отлупил её.

Парень, который с ней пришёл, как будто не реагировал; он вяло сидел на коридоре, опустив голову и сцепленные пальцы пропустив между ног. Но, как только он "пробудился", я, на всякий случай, взял лежащий на столе нож, отмечая, что на коридоре тому, что пришёл с Аллой, нечего схватить, а сам он, щуплый и низкорослый, в "два раза" ниже и по-видимому слабее меня. Алла схватилась за лезвие, но я вырвал его, поранив ей руку. И тогда парень вдруг вынул пистолет, и направив на меня ствол, сказал: "Положи нож".

Я, увидев оружие, опешил, но потом, перестав артачиться, положил нож, поняв, что против пистолета ничего сделать не смогу. Когда парень тот по имени Валера спрятал пистолет, и сидел на корточках у стены, а я вышел на коридор, я мог сбить его одним ударом, а он ничего не смог бы сделать, даже если бы среагировал. Но я не предпринял ничего, потому что мне всё надоело, всё обессмыслилось, всё осточертело.

В ситуации, когда незваный гость обладал пистолетом, я должен был либо "выключить" его одним ударом, либо смирится с его присутствием. И я выбрал второе. Не калечить же мне его у себя в доме: хоть он и незваный гость, а всё же гость.

Я сразу понял, что ствол у него настоящий, не зажигалка и не "пугач" (это был знакомый мне по иллюстрированным справочникам и по стрельбищу "Макаров"). И что он парень достаточно серьёзный. Я также успел сообразить, что передо мной уголовный тип, а мне совсем не хотелось связываться с уголовной средой. Если он человек достаточно умный, он в этот раз побудет у меня, и больше не станет напрашиваться. Ведь у самого законченного бандита подчас совести больше, чем у типичного капитана милиции, чиновника, звезды шоу-бизнеса, президента, "хозяина города".

Пришлось примириться с Валерой, и оставить его ночевать. Они спали одетыми на одной кровати, и я заметил, что Валера спрятал пистолет под подушку.

Через день (вот показатель возросшей оперативности) я установил, кем был мой гость.


Им оказался Валера Иванов, по кличке Шкирля, неоднократно судимый, вотчиной которого, районом его проживания был Фандок, что весьма показательно. Шкирля действительно оценил моё миролюбие, и на ночлег больше не просился, хотя и был в бегах от милиции. Он даже мне кое в чём помог, за что я ему благодарен.

Болезнь моя тем временем скачкообразно то угасала, то снова вспыхивала, и это вызывало во мне, что-то близкое к отчаянью. Я боялся, что она вызовет необратимые явления.

Спас меня совершенно неожиданно эритромицин. Когда все другие средства были мной перепробованы, я стал глотать эритромицин - и он мне помог. Трудно сказать, в чём заключается отличие эритромицина от того, что я уже применял. Мне сказали, если это правда, что это лекарство "делает всё в организме стерильным, уничтожает бактериальную флору желудка и даже кишечника", а это опасно. Кроме того, опасные последствия может вызвать воздействие эритромицина на кровь. А я принимал его неделями, а потом два месяца.

Перелом наступил именно в это время. В самый разгар обострения, последнего обострения болезни мочеполовых органов, когда она вызвала во мне всплеск отчаянья, я и сел на эритромицин, и уже через неделю ситуация кардинально изменилась.

Вскоре у меня появился фурункул на спине. Я боялся, что заставят делать анализы, и не обращался к врачу. Первое время я не лечил нарыв. Я решил, что, если образовался фурункул, значит, на это были свои причины. Я решил, что развитие септического процесса и выработка при этом токсидов является защитной реакцией организма. Токсические вещества, которые вырабатывались в результате развития фурункула, полагал я, вырабатываются в качестве иммунитета ("противоядия"), и решил, что они, попадая в кровь, способны достигать подвергнувшихся воспалительному процессу органов и убивать враждебные микроорганизмы. Это - по-моему - было "противоядие". Но через некоторое время фурункул стал меня сильно беспокоить.

Я применял согревающие компрессы, использовал мази, но это не помогало. В конце концов, у меня повысилась температура; каждый шаг причинял мне боль; пришлось прибегнуть к хирургическому вмешательству. С помощью большой иглы я сам себе сделал отверстие в фурункуле, через которое вышла часть гноя. Но я не мог идти на работу. Фурункул постоянно горел, страшно болел; его "дёргало"; каждое движение вызывало резкую боль. Пришлось идти к врачу. Там мне сделали глубокий разрез, и, оказалось, что гнойная полость такая обширная, что сам я не смог бы себе сделать то, что мне сделал хирург.

То ли так совпало, то ли оба этих явления как-то связаны между собой, но после этого и та "старая" инфекция пошла на убыль. Вскоре никаких симптомов я у себя больше не наблюдал.





КНИГА ВТОРАЯ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ

Июнь - сентябрь 1983

Как только я почувствовал, что болезнь ушла, я неофициально договорился насчёт анализов, и после так называемой "провокации" (вобла с пивом...) ни трихомонады, ни гонореи не выявили.

И сразу же после этого у меня снова появилась Инга Ермакова. Она какое-то время "ходила" с Вадимом, бас-гитаристом, который ушёл в армию. С ним она как-то посетила меня. Через некоторое время она неожиданно явилась ко мне, сказала, что хочет, чтобы я научил её петь. Пару раз она приходила ко мне, но я не развивал наступления. И вот, однажды, она сама бросилась ко мне, и наши губы слились. Я повалил её на тахту и обнажил её грудь. С того дня мы встречались с ней регулярно...

Мои "эксперименты" с ней продолжались в течение трёх-трёх с половиной недель. Деда я "перевёл" в зал, занимаясь Ингой теперь в спальне.

От Инги я ещё раньше узнал, что ей девятнадцать лет; она несла на себе отпечаток "новой волны", что поразило меня так в своё время в Гале и Жанне, с которыми я приехал как-то домой из Мышковичей. В её жилах течёт русская, цыганская и грузинская кровь. Инга стала петь в нашем ансамбле, на автобазе Љ 2410, где я играл со Славой Ломовым, Игорем Хачатуровым, Игорем Бродовским и Сергеем.

Этот район - район РТИ - как бы вдохнул в меня новую жизнь.

Увидев действительность как бы через окуляр этого района, я стал воспринимать многое другим, я обновился. Да и вокруг меня были теперь только те, что младше меня на семь-восемь лет. Мы успешно делали программу, в которой оказалось много моих вещей.

Уже когда я сошёлся с Ингой, два милиционера привели ко мне Алину Трусеву. А у меня вовсю гремела музыка, и вдобавок я разговаривал по телефону. Так что не открыть им дверь не представлялось возможным. Эти двое не выглядели наглючими. Они чувствовали себя не в своей тарелке. Ростом оба были под потолок, и Алина, хоть она сама дылда, смотрелась между ними, как червяк на верёвочке. Тот, что помоложе - видно, только-только из армии - вообще молчал. Второй, чуть постарше, сказал: "Вот, поручили, передать с рук на руки". И втолкнул в мою дверь Трусеву. Она зажимала между зубами сигарету, а сама была пьяна так, что не держалась на ногах.

Я её в тот раз, конечно, не трогал, потому что не знал, вылечилась ли она от трихомонады и триппера. А она не лезла ко мне: думаю, по той же причине. Пользуясь тем, что она в хорошем подпитии, я снова стал её раскручивать по поводу израильских презервативов. Она ответила, не удержавшись на табурете и упав на меня, что за такие вопросы я схлопочу пулю в затылок. Так и сказала. А это явно не её манера и не её слова. Когда я всё-таки стал напирать, она долго прикуривала, пытаясь анимировать потухшую сигарету, но не попадая пальцем на колёсико зажигалки, а потом, выдохнув дым, вместе с ним выпустила из себя одну примечательную фразу. Она сказала, что на эту тему никогда не станет говорить, но если бы я знал, как они выглядели! Я спросил, кто они. Трусева, как будто не слыша вопроса, продолжала: это были настоящие мужчины, двое в чёрных брюках и такого же цвета свитерах-водолазках, и в лакированных туфлях с острыми носами. И после этого попросилась в кровать.

Трудно объяснить мои чувства, когда я сидел перед ней - спящей - на корточках, и вглядывался в её лицо со сломанным носом. Я получил от неё столько неприятностей, что хватило бы на троих, но во мне к ней не было злобы, а только жалость, нежность и что-то большее. Чудовищная, бесчеловечная сила вырвала этого ребёнка из нормальной жизни, и безостановочно подвергала пыткам. О её страданиях можно было написать целую книгу. И я не мог простить себе того, что её раньше лупил. Как низко я пал!

Потом, когда я лежал на соседней кровати, глядя в проступавший чем-то светлым в комнатной темноте потолок, я представил себе, что было бы, если б тогда, в тот роковой вечер, когда я разрешил Ире и Алине приехать, я бы, допустим, сказал им, что не надо приезжать. И сознание уже подсовывало альтернативную реальность: вот два мента уводят Аранову, а два других приводят Алину Трусеву. Да! Так бы оно и происходило! Эти зафаканые выродки привели бы тогда Алину на цепи, и оставили бы у меня, не дожидаясь от меня никакого согласия.

И чтобы на месте Алины не появилась Инга, с помощью которой не удалось бы так легко причинить мне сколько вреда, Ингу тогда как раз и подкараулили возле моего подъезда, затащили в гостиницу, и там изнасиловали.

А через пару дней, поздно вечером, ко мне снова в дверь постучал мент, и сказал, что меня во дворе ждут. Я сначала не хотел идти, а потом подумал, что контора всё равно меня вытащит из дому, и никакой защиты от них у меня нет. Когда я вышел из подъезда, я увидел во дворе милицейский "Газик", возле которого стояла Алина, и её держал за волосы какой-то тип в кожанке. По бокам стояли два мента, и ещё один, который меня привёл, остановился за моей спиной. Тот, что был в кожанке, пускал сигаретный дым прямо в лицо Трусевой, а потом горящим концом поднёс сигарету к её шее, внимательно наблюдая мою реакцию. За миллиметр от её кожи он отнял сигарету, ударил её по почкам, и толкнул ко мне.

На какую-то долю секунды в моей голове промелькнула мысль, что я достаточно ловок, силён и быстр, чтобы всех этих выродков вырубить, но тут же осознал, что это просто такой вот бздык: от того, что я их так ненавижу. Конечно, от меня бы и мокрого места не оставили; да они только того и ждали! И потом, даже если бы я на самом деле был таким ухарем, каким на секунду себе представился, мне пришлось бы за это развлечение дорого заплатить.





ГЛАВА ВТОРАЯ

Сентябрь - декабрь 1983

Однажды, после репетиции, я сидел дома и писал. Внезапно раздался звонок в дверь. На пороге стояли девушка лет шестнадцати и незнакомый мужчина. Они представились как сестра и отец Инги. Сестра её и отец сказали, что Инги нет дома (на часах - полпервого ночи), и спросили, не знаю ли я, где она может быть. Я сказал, что она приходила на репетицию, и, когда я ушёл оттуда, Инга там ещё оставалась. Вместе с сестрой и отцом Инги была её подруга Света Яцина, довольно миловидная девочка, которая, однако, вызывала во мне множество подозрений. Вот и теперь я заметил, что Света что-то скрывала и от сестры Инги с её отцом, и, особенно, от меня. Что-то тут было не так.

Они приехали на такси. Машина ждала их внизу. Быстро одевшись, я поехал с ними к зданию клуба автобазы. Там свет не горел, и никого не было. Я спросил у всех, кто сидел в такси, что заставило их так беспокоиться, Инга разве не приходила домой никогда после двенадцати? Тогда Света принялась говорить быстро, сбивчиво и не совсем вразумительно о какой-то машине, о уговоре с Ингой и нарушении Ингой уговора, и так далее.

Примерно с неделю назад Инга мне рассказала, что её настойчиво преследовал какой-то молодой человек на машине, на белых "Жигулях"-пикапе, который часто подъезжал на своей машине к тротуару, по которому шла Инга, и предлагал ей прокатиться. На третий день преследования Инга села в машину из чистого любопытства, и узнала, что парня зовут Сергей, и что он женат. Возраст его - лет двадцать пять. Я решил, что Инга может быть либо в Титовке, у цыган, либо кататься в машине с Сергеем. Я сказал, чтобы отец Инги отпустил такси и пошёл с её сестрой и со Светой домой, а я договорюсь с кем-нибудь из моих друзей - и мы поедем на поиски Инги. Я договорился с Толиком Якименко, который должен был ко мне подъехать. Как только он позвонил, что сейчас выезжает, раздался звонок отца Инги, и я узнал, что Инга уже дома.

Со слов Инги, произошло следующее. Сергей заинтриговал Ингу хорошей осведомлённостью о ней и своими вопросами, которые, как она сказала, мог бы задавать разве что мент. Она старалась меньше сказать, но больше узнать от него, но он был очень хитёр, и задавал вопросы, и вёл игру профессионально. Когда он сказал Инге, что хочет сообщить ей что-то важное, она пришла в условленное время на встречу, но привела с собой подругу. Сергей уговорил их сесть в машину, а там оказался ещё один человек, который сидел, согнувшись, так, что в тот момент, когда они влезали в машину, они его не заметили. Сергей, не обращая внимания на протесты девушек, повёз их за город.

На лесной дороге, выключив свет фар, они остановились. Девушки стали просить отвезти их обратно, хотя бы до города, но те двое принялись издеваться, угрожать, сказали, что не отвезут. Сергей со своим приятелем начали издеваться над Ингой и её подругой ещё более изощрённо, заставляли их оголиться до пояса. По словам Инги, они обе опустили плечики платьев. Инга выразилась так: "А что было делать?"

Те двое ещё долго глумились над Ингой и её подругой, но в конце концов подбросили их в город. Когда подруга Инги вышла, а Инга уже занесла ногу, готовясь переступить "порог" машины, Сергей рванул автомобиль, и машина понеслась назад, в лес. Завезя Ингу в лес, те двое её изнасиловали. Потом Сергей и второй, что сидел с ним в машине, доставили Ингу к её дому, и высадили во дворе. Родители Инги вызвали "Скорую помощь", и её отвезли в больницу.

Через несколько дней я выяснил, что машина Сергея имеет номер А20-30МГ или А20-03МГ, он живёт в собственном доме, а работает он, по моим данным, в милиции.

Несмотря на свидетельские показания, заключение, полученное из "Скорой помощи", все доказательства и неопровержимые факты, невозможно было добиться открытия уголовного дела; всё пробуксовывало уже на самом начальном этапе. О том, что дело хотят довести до суда, коллеги, конечно, тут же сообщили Сергею, и он стал звонить Инге и угрожать. В ответ на заявление в милицию о звонках Сергея и его угрозах ментовня открыто смеялась в лицо заявителям.

У меня было твёрдое намерение не останавливаться на полпути, но довести начатое до конца, однако, в дальнейшем другие грозные события не позволили мне продолжать борьбу вплоть до обвинительного приговора (как в деле Кавалерчика). Забегая вперёд, замечу, что так и не знаю, судили ли Сергея, уволили из милиции, или нет.

Отношения с Ингой не прерывались у меня ещё долго.


Мало-помалу, во мне укреплялась несгибаемая решимость низвергнуть это ёбаное в рот государство в бездну, куда ему и дорога. Я не знал, что конкретно стану делать, как добьюсь падения этой блятской империи, но я был абсолютно уверен, что с моей помощью она полетит в тартарары намного раньше, чем ей суждено. Если хорошо разозлить хотя бы одного вовочку, это обязательно приведёт к серьёзным последствиям, а если разозлить целый их сонм, судьба державы предрешена.

Такой вот я неблагодарный урод, вознамерившийся развалить государство, в котором меня несколько раз вытаскивали буквально с того света, дали мне образование, где у меня есть работа по специальности, собственная кооперативная квартира, и где я пока что не умираю от голода. Но Вовочка Лунин знает, что творит, потому что государства управляются такими, как он сам. Конечно, послать эту чёртову власть туда, откуда мы все вышли (читатель поймёт, куда), в высшей степени несправедливо - не посылая туда же остальные ёбаные в рот государства, и, в первую очередь, шестиконечно-сине-белое, звёздно-полосатое и львиноэмблемное. Но их пусть разваливают их собственные вовочки, а если у них ничего не выйдет, тогда я буду проклинать эти три ёбаные в рот монстра, до тех пор, пока какая-нибудь сила их не разрушит извне. И пусть помнят о том, что им настал пиздец потому, что того захотел Вовочка Лунин.


С августа по декабрь я отчего-то стал увлекаться химией, и открыл газ, который расширяется при сжатии, производя некоторую "работу". Я подобрал увесистую заглушку-крышку к сосуду типа большой пробирки, наполнил её этим газом - и закрыл. Возможно, там было далеко до герметичности, и всё-таки когда "заглушка" под собственным весом опустилась чуть ниже половины сосуда-"пробирки", газ помутнел, и крышка сразу же пошла вверх, поднимаемая силой расширения газа. Я понял, что только что совершил гениальное открытие.

Действительно, если представить себе некое "корыто" формой правильного четырёхугольника, и глубиной в несколько метров, которое мы накрываем железной плитой, под собственным весом идущей вниз и сжимающей газ в "корыте", то - если соединить это устройство с динамо-машиной - оно начнёт производить самую дешёвую на земле электроэнергию. Я тут же сел, и набросал чертёж-схему, где изобразил хитроумную систему пружин под плитой, что до определённого уровня идут вбок, оказываясь под углом, и до поры, до времени не напрягая до предела свои "мышцы", таким образом позволяя плите опуститься до рассчитанного "предела", а потом, с помощью не менее хитроумного дополнительного механизма, становятся под прямым углом к плите, и помогают ей (вместе с газом) возвращаться в исходное положение (вверх). Такие механико-гравитационно-химические мини-электростанции можно установить при каждом многоквартирном и даже частном доме, и они заменят все гидроэлектростанции, атомные и топливные.

Это был бы невиданный прорыв в области производства электроэнергии, но, не имея никакого технического образования, и не состоя ни в каких инженерно-профсоюзных организациях, я не смог бы защитить свои авторские права, и решил предоставить человечеству возможность влачить жалкое существование без моего выдающегося открытия, засирать атмосферу планеты Земля, и воевать за нефть, газ и уголь, оставляя бездыханными десятки или сотни миллионов человеческих существ. Что поделаешь, если так паскудно устроен человеческий курятник, и гении, такие, как я, пинком под зад отправлены на морозный двор подыхать, а в тепле, на жёрдочках, сидят закоренелые бандиты и бездари, которым по фиг планета, человечество и триллионы вселенных вместе взятых.

К одному такому старому пердуну я обратился в городе-герое Минске, где, не вдаваясь в подробности, изложил суть своего открытия века. Старый пердун сказал мне на идиш, что я не могу ничего такого придумать по определению: потому что над этим ломали головы лучшие умы планеты, и так до конца и не доломали. И тогда я сказал вполголоса ставшую впоследствии крылатой фразу: "В Бабруйск, жывотныя!" Взято это было из моего давнего стихотворения, а именно:

 

Без царя в голове,

Без падонкафф в мозгах,

Я рисую смятение на облаках.

Я рисую портреты улыбчивых грёз,

Продаю фотографии пота и слёз.

 

Я художник от бога,

Я бег в тишине.

Я один выразителем в этой стране

Неосознанных чисел, бесплотных времён,

Я - мечты попираемой трепет и стон.

 

Гладиатор абсента,

Певец кирпича,

Я из ножен не выну, как эти, меча.

И не стану я множить искусственных рифм,

В них словарную тяжесть катя, как Сизиф.

 

И верлибром не стану, как делают там,

Развлекаться, в угоду другим берегам.

 

Только в доме моём,

Где животных полно,

У соседей по крышке стучит домино,

И пасьянс вместо муз развлекает других,

Шоферов, продавцов и завмагов седых.

2 апреля, 1974.

 


"Животноводческий", инертный, обывательский Бобруйск с картавой буквой "г" ("абасгатцца") безразлично храпел на своих пуховых подушках, с бухгалтерской книгой на прикроватной тумбочке, и со слюнявым выражением своих косящих глаз. Ему нузен бил тёплы навоз в хлеву, жвачка и бока своих мычащих собратьев, и больше ничаво.



К началу октября в определённых кругах обо мне пошла дурная слава, потому что я стал замечать, с каким нескрываемым любопытством, заинтриговано и с порозовевшими щёчками некоторые девушки глядят на меня. Таким взглядом в деревнях провожали Метнера хорошенькие сельчанки.

Однажды, отыграв бесплатный вечер с Игорем, Славой Ломовым и другими, я стоял на остановке троллейбуса напротив РТИ, когда ко мне подошла белокурая незнакомка, и сказала: "А я тебя знаю. Ты играешь на "ёнике" с группой с автобазы". Оказывается, она была там, на вечере.

Девушку звали Катя. Она выросла где-то в деревне под Чечеричами, а в Бобруйск приехала учиться в ПТУ. Кате было восемнадцать лет. Мы с ней поехали ко мне. У себя я потчевал её горькой настойкой, которую мы заедали комсой из банки и колбасой с сыром. А потом я завёл её в спальню и повалил на кровать. Всё "получилось" как по нотам. А потом Катя быстренько оделась, как будто опасаясь, что я при свете люстры увижу её голой, и хотела ехать "домой". Но я её не пустил, соврав, что жду звонка и проводить её не могу, а одну отпускать не решаюсь. Катя стала приходить ко мне иногда каждый день или через день-два: в зависимости от визитов Инги. Разумеется, я ей про Ингу ни слова не говорил.

Катя оказалась такой же неплохой девочкой, как Инга, только симпатичней. Она готова была часами смотреть телек, а от видеофильмов так просто балдела. В кровати она была зажата, и я предвкушал себе, как буду её учить. Чтобы "взломать" её искусственную фригидность, не прибегая к "псевдосадистским" штучкам и тем приёмом, какие я опробовал с Машей и Вероникой, её следовало "пилить" по часу и два, а иногда и больше, а столько выдержать у меня не всегда получалось. Она всё-таки была очень хорошенькая, и всё при ней. И это меня возбуждало. И тогда мне в голову пришла гениальная идея. Из ряда растительных ингредиентов я приготовил раствор, который действовал как слабая "заморозка", уменьшая чувствительность пениса. Чтобы эта мутная жидкость попала везде и распределялась равномерно, я стал использовать пульверизатор, выплеснув в раковину одеколон и сполоснув бутылочку.

Одним из ингредиентов была "кашица" чеснока, и в первый раз, когда я сунулся в Катю, она выскочила из-под меня, и закричала, что ей там что-то жжёт, и догадалась-таки, что я намазан. Однако, на следующий раз я немного изменил пропорции, и она ничего не заметила. Чувствительность на два порядка снижалась, и я мог "пилить" её хоть до утра. Когда она уже осознала, что без оргазма я её не отпущу, у неё что-то в голове, видимо, повернулось, и она стала "кончать" уже через полчаса.

Ни ключа от своей квартиры, ни ключика от своего сердца я ей не предлагал. Я уже понял, что ни её, ни Ингу полюбить не смогу. Но и "развязываться" с ними я тоже не мог (после всего, что со мной случилось). В Катю (в отличие от всех, кто у меня был до неё) я не кончал. Я был себе омерзителен, и всё-таки у меня не хватало ни силы воли, ни решимости, чтобы остаться без Инги и Кати, вдвоём с дедушкой, который почти ничего не понимал, и часто даже меня не узнавал. И от того, что он, бессловесный свидетель, находится в квартире, когда я веду в спальню Катю или Ингу, мне становилось не по себе.

Опять же, забегая вперёд, замечу, что - вопреки тому, что ни к Инге, ни к Кате у меня не было настоящего чувства, хотя между нами установилась настоящая дружба - расставание с ними тоже получилось трагичным, как и все остальные, и нанесло мне ужасную травму. Дело в том, что случился рецидив прежней болезни, и, чтобы не наделить ею других, я вынужден был заявить девочкам, что уезжаю в Минск на неопределённое время, а потом свяжусь с каждой, но, разумеется, больше к ним не приходил и не звонил. Потом я узнал, что ни Инга, ни Катя, слава богу, ничего от меня не подцепили...





ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Сентябрь - декабрь 1983

С осени этого года возобновись мои взаимоотношения с Софой. Она снова стала посещать меня; мы с ней отправились на день рождения Игоря Хачатурова и Саши по прозвищу Фарш, который был в нашей группе чем-то вроде менеджера.

Она всем ребятам очень понравилась, и мне шепнули, что она хорошенькая. У Софы глаза блестели, а Игорь Хачатуров, хоть и молод, на неё заглядывался.

Под давлением обстоятельств, после всех ударов и перипетий, я, находящийся в чрезвычайно сложном положении, опасавшийся за состояние своего здоровья и чувствующий себя страшно подавленным и в крайне неустойчивом положении, пересмотрел свои прежние установки. Мне представилось с поразительной ясностью, что она: мой "последний шанс", единственная оставшаяся, соединяющая меня с моим прошлым. Единственная "моя". С ней, лишь формально из "клеймёного племени", мне удастся ускользнуть из темницы родового проклятья. Я сделал предложение Софе: вернее, впервые ответил на её предложение пожениться. Впервые мой ответ явился моим согласием, чего она добивалась более восьми лет. И тут же последовали бурные события. Ей немедленно нашли жениха. С ней побеседовал очень солидный человек, личность которого осталась для меня неизвестна, который поколебал её веру в то, что со мной у неё может что-то ещё получиться. Ей заявили, что я на ней никогда не женюсь - и что ждать этого, значит, просто терять время и "гробить" свои лучшие годы.

В ЗАГСе, где нужно ждать по три месяца своей очереди расписаться, её расписали с этим парнем немедленно. Сам он из Кличева.

Мне стало известно, что блат, с помощью которого её жених и родственники надеялись ускорить роспись, не сработал, и тогда в дело закулисно вмешался Пименов из КГБ, и об этом ни Софа, ни её родные не знали.

Ясно, что в той ситуации это стало для меня новым жестоким ударом. Я написал Софе драматичное письмо (копия которого целиком не сохранилась, однако, я привожу ниже большие фрагменты, восстановленные по памяти). Она и сама сразу же осознала, какой необдуманный и непоправимый поступок она совершила. Уже будучи в положении, Софа (её фамилию по мужу я не знаю) спрашивала, известно ли мне, где и как можно сделать аборт, а ещё раньше просила меня достать противозачаточные средства, и говорила, что одно время хотела поставить спираль, чтоб у неё не было детей.

Правда ли это, не знаю, то есть, я не знаю, говорила ли она мне это искренне.

Кроме того, она мне сказала, что и теперь ничто не мешает нам вступать в связь, она ведь не девственница, а встречаться мы с ней можем тайно. Говоря о своём замужестве, Софа сказала, что я должен её поздравить со вступлением в "узаконенное блядство". Но я отверг эти её предложения.

Не только у меня - у любого создалось бы впечатление доказанности теперь того, что мне действительно мешают жениться, во что бы то ни стало препятствуя моим намерениям вступить в брак. Другой вопрос: кто и зачем старается мне препятствовать, кому это нужно. Вопрос этот действительно принципиальный.

Копия письма, написанного Софе, кажется, навсегда потерялась, но я помню большие фрагменты, и они отражают моё тогдашнее настроение и трагический резонанс постороннего вмешательства в наши личные отношения. А самый конец письма, его резюме - сохранился; ниже я даю его целиком.

Самое обидное и возмутительное, что она не принимала своего собственного решения, а уступила неизвестно кому, дав себя уговорить, послушав совершенно постороннего пожилого еврея. Эта мысль, этот пассаж в разных вариантах и вариациях проводился у меня неоднократно.

Второй абзац того послания я помню наизусть буквально, слово в слово:

"Итак, я должен... считаю своим долгом объяснить тебе, почему я не мог пожелать тебе ничего по случаю твоего бракосочетания, то есть, вступления, как ты выразилась, в узаконенное блядство".

"Во-первых", писал я Софе, "к твоему скоропалительному замужеству приложила руку та или иная тайная организация, каковой можно считать кучку религиозных евреев-националистов, не говоря уже о той, мимо которой мы так часто с тобой проходили, а ты всё забывала, что там находится". [Я имел в виду КГБ по Пушкинской]

"Когда же интересы талмудейской жреческой касты и светской силовой структуры сходятся: тогда вообще туши свет. Парень и сам горел желанием жениться, а тут ему ещё и предлагают всяческую помощь и поддержку, если он сумеет успешно выполнить операцию и заставит тебя выйти за него замуж".

Я признавался Софе, что не знаю, кто "они", и зачем они это затеяли, но высказывал предположение, что мне мешают жениться не вообще, а препятствуют моему собственному выбору. Если невесту мне выбрал бы майор КГБ или еврейская сваха: тогда никто не стал бы её похищать, отбивать у меня, или забирать заявление из ЗАГСА.

Именно потому, писал я, чтобы моё с ней очередное сближение не завершилось на сей раз бракосочетанием, и появился "говорильный еврей", и нашёлся "дежурный женишок". При этом, подчёркивал я Софе, я против её мужа ничего не имею, и вполне может быть, что он неплохой человек, никакого отношения ко всем этим интригам не имеющий, которого только использовали как орудие, без его непосредственного участия.

Хотя, безусловно, он должен был о чём-то догадываться, должен был понимать, что им играют как козырной картой против меня. И, разумеется, без его согласия или даже непосредственного участия не обошлось ускорение процедуры заключения брака, в обход трёхмесячной (как минимум) очереди.

"Ни деньги, ни посулы, никакие знакомства", указывал я Софе, "не принесли бы твоему женишку желаемых результатов, если бы в это дело не вмешался некий П., фамилию которого я тебе не назову. А уж кто такой этот П., мне очень хорошо известно".

Как тонко было подстроено, чтобы Нелля ушла от меня к моему другу, Макаревичу Диме!

Как тонко было подстроено, чтобы у меня априори ничего не вышло с моей кузиной!

Кто помог Лариске уехать, тем самым разлучив нас? [В отличие от других, с ней не могли ничего сделать из-за её отца (*в романе её подлинное имя слегка изменено)]

Кто пресёк малейшие шансы моего бегства из Бобруйска с Арановой [*её подлинное имя в этом романе заменено на похожее], осуществись которое - всё бы у нас получилось.

Кто поломал и разрушил мои любовные отношения с Аллой Басалыгой, кто отнял её у меня?

Кто похитил Алефтину по пути в ЗАГС?

Кто насиловал Ингу Ермакову?

Кто подослал ко мне Алину Трусеву [*подлинное имя которой в моём дневниковом романе изменено]?

И, наконец, кто тот тип, что побеседовал с Софой, и уговорил её выйти замуж за совершенно случайного человека?

Вся эта операция была произведена и организована так же тщательно и обдуманно, как и все другие, и разработана теми же людьми - моими врагами. Связь между всеми этими историями для меня самого очевидна.

Ирония и трагедия того, что преподнесла мне моя судьба, противоречивость - в том, что, за исключением событий с Трусевой, Софой, Алефтиной и Ингой, во всём остальном я, и только я сам виноват, своим жлобством и жмотством, непостоянством, эгоизмом и малодушием приведя к разрыву с редкими, исключительными женщинами. Неллю, Леночку, Лариску и Аллу я потерял только потому, что сам не смог их удержать, и, с одной стороны, мне некого винить, кроме себя самого. С другой стороны, вопреки всем моим отрицательным качествам и слабостям, судьба мне давала поначалу второй и третий, четвёртый и пятый шанс, и тогда в ход событий вмешивались тёмные силы, практически открыто отнимая у меня любимых.

А в единственном случае, когда я не успел совершить серьёзных просчётов, натворить глупостей, показать себя, в случае с Алефтиной, как раз и прибегли к крайней мере.

Но и менты, уводящие Аранову, и менты, приводящие Алину: всё это шито белыми нитками, всё это дикий фарс, гротеск, буффонада!

"Во-вторых", писал я Софе, "я считаю твоё решение не оправданным и не соответствующим твоей душевной организации". Я писал ей - "ты поступила так, идя против своей воли, наперекор своим желаниям и стремлениям. Вне зависимости от того, имел ли я на тебя какие-нибудь виды, я должен признать, что ты любила меня, любила и тогда, когда принимала это решение (идти под венец) - под уговорами или под нажимом".

"В третьих", подчёркивал я, "именно теперь впервые я ответил на твоё неоднократное предложение пожениться утвердительно".

Правда, я помню, что вместе с тем намекал Софе на то, что меня с Алиной заразили с помощью презерватива, но не мог же я ей изложить это открытым текстом, и потому лишь намекнул, что меня отравили, и что это может на короткое время оказать отрицательное воздействие на мои супружеские обязанности, но только на очень короткое время, и это не смертельно. Но и такой пассаж я провёл не прямо, а эзоповским стилем, и потому формально не за что было зацепиться. Но и это Софу совершенно не отпугнуло, и я напомнил ей в письме, что "ты ответила, что это тебя не волнует".

Таким образом, её непоследовательный поступок совершенно не вяжется с её характером, её постоянством, многолетним желанием создать со мной семью, которое наконец-то осуществилось (осталось только отнести заявление в ЗАГС). За восемь лет я знал её, "как облупленную", и так не могла поступить Софа, всегда очень последовательная: её поступок как будто совершил совершенно посторонний человек.

С другой стороны, если бы я не ответил тогда - на дне рождения -положительно на её предложение, и о н и не узнали об этом, этот её наречённый никогда бы не появился, и никогда бы не провернули операцию по её замужеству так быстро, так напористо и оперативно, если бы не опасались, что я опережу их.

Об этом я тоже написал Софе.

А также заявил ей о том, что отказываюсь от её приглашения присутствовать в ЗАГСЕ и на её свадьбе.

В конце письма я писал Софе следующее:

"Спасибо тебе за всё, за твою верность и за ту моральную поддержку, которую ты мне оказывала. И хотя наши с тобой отношения часто были далеки от безоблачных, а ты иногда пыталась взять реванш за то, что ты меня любила, и эта любовь вызывала в твоей душе муки, всё же я видел в твоём лице постоянство и честность, которая тебя хранила перед опасностями мира, в котором все мы так ранимы и так непрочно живём. Это твоя лояльность вызывала во мне уважение и любопытство, а в чём-то, мне казалось, ты выше меня. И вот, теперь ты совершаешь такой нелогичный поступок! Именно теперь! Выходит, что нет больше в тебе правоты, которая дарована была тебе всей твоей искренностью!"

"Но ты не огорчайся, так поступают все, и ты стала такой же, как тысячи, как миллионы, как все вокруг - враз обезличенной, ты уравнена теперь с ними. Нет больше тебя. И кто виноват в этом? Я - лишь через столько лет ответивший на твоё предложение, вместо того, чтобы сделать его самому? Ты? Или тот неизвестный мне пожилой еврей, который отравил твоё сознание, который тебя зомбировал? Ты только одно из колесиков в общей массе так же поступающих, так же лгущих, таких же безыдейных людей, сознанием которых манипулируют; ты растворилась в них и оказалась страшно далекой от самой себя".

"И, наконец, последнее. Когда я узнал от тебя, из твоих уст, что ты выходишь замуж, я испытал диковинное, двойственное чувство: с одной стороны - грусть и сожаление о твоём поступке, с другой - странное облегчение, так как с меня тотчас свалился грех, который, я полагал, на мне лежал из-за тебя. Но другая половинка моей души шептала (вопила!) "ты не уберёг её", "ты должен был радеть во спасение её души", "грех, который снимается оттого, что вдруг грех совершил кто-то другой (выйдя замуж не по любви, ты совершила грех, а твой проступок снимает вину с меня; однако, неправедно снятый грех ставит перед новой ответственностью), не прощён...".

"На фоне того, как одни возлюбленные предавали меня, а других - когда всё уже было готово к тому, чтобы с ними обручиться, - уводили, похищали, увозили и насиловали, я обращал свой взор на тебя - и восхищался твоим постоянством. Я видел, что ты лучше меня, и завидовал тебе, тому, как ты умеешь хранить верность своему чувству".

"И вот, теперь, дошла очередь и до тебя... Связь между возникшим у нас впервые за всё время наших отношений "окончательным" намерением образовать семью - и фокусом-покусом со "скоропостижным" появлением из еврейских каналов альтернативного жениха, местечкового еврея, - несомненна! Мне обидно ещё и за то, что ты вышла замуж не за рослого красавца, гуманитария, который понимал бы тебя, твою необычную натуру: а за самого обыкновенного, низкорослого и типичного еврейчика (пусть даже он, возможно, и неплохой человек), разведённого, с ребёнком от кличевской жены (так говорят), технаря-"прораба", далёкого от музыки, искусства, от мира любви и мечты... Так и хочется думать, что это "совершили" назло мне, чтобы меня ещё сильней уязвить, унизить и сделать мне больнее".

"Читая данное моё сочинение, ты подумала о том (имея в виду меня), что вот, мол, как складно пишет, что "он всю жизнь сочинял, вот и строчит так ловко". Но нет, моя дорогая. Руками складно не напишешь. Это идёт от души".

"Теперь я сожалею, что отказался от твоего предложения тайно встречаться, упиваясь греховными наслаждениями незаконной связи. Я с дрожью вспоминаю о возможности проникать в твоё лоно, ощущать твою дрожь, твой трепет, потрясать тебя силой эротического действа и любви. Я поступил как обыватель, как заурядный, обыкновенный человек. Отказав тебе, я думал не о тебе, а поставил себя на место твоего мужа, и подумал, что ни в коем случае не хотел бы, чтобы со мной так поступили. Я испугался самой мысли причинить страшную боль кому-то, опозорить и раздавить, сделать кому-то то, что я ни за что не желал бы себе".

"Теперь уже не только поздно, но и поздно жалеть... "

"Итак, я складываю с себя все обязательства по отношению к тебе. Больше никогда нам вместе не достичь того мира, к которому мы стремились (хотя, похоже, мы оба уже смирилась с этим), и наш идеал потонет в желчи обыденной жизни. Неужели все эти годы ты добивалась от меня положительного ответа на твоё предложение только затем, чтобы, получив его, объявить мне, что ты за кого-то там выходишь, и в этот, последний, раз, предложить вместо союза между нами регулярный секс!"

"Мороз идёт по коже от того, что сбылось моё собственное Предсказание, которое я сделал тебе однажды (тогда я, кроме того, описывал ещё тебе внутренность квартиры твоей двоюродной сестры и твоего собственного дома, выудив их из твоего сознания, хотя ни в первом доме, ни в твоем никогда не был); всё остальное, то, что с тобой случится, я тоже знаю. Я не намерен просить тебя ни уничтожить, ни сохранить это моё письмо, оставив за тобой право поступить так, как тебе вздумается".

(...)

Осенью меня снова посетила Ольга Першина. Она проспала со мной ночь, заявив мне, что делала от меня аборт. На следующую ночь она опять пришла, а больше я её не пустил.

Ещё до дня рождения Игоря Хачатурова, с помощью ударной дозы антибиотиков мне удалось привести к исчезновению всех симптомов инфекции мочеполового тракта, и, так же, как и в предыдущий раз, исследования, проведённые после "провокации", абсолютно ничего не выявили. Инфекция оказалась какой-то неуловимой, как "Неуловимые мстители".


Осенью (в конце августа?) меня снова стала посещать Аранова. Уже через неделю она стала просто у меня жить, и больше никуда не исчезала. То, чего я добивался прежде в отношениях с ней, теперь свершилось: она находилась у меня одна, постоянно, целыми сутками.

Ключи от моей квартиры оставались всегда с ней, и она даже перенесла ко мне некоторые свои вещи. Можно было смело заявить, что мы состоим с ней отныне "в гражданском браке". Процедура в ЗАГСЕ и штампик в паспорте казались нам теперь чистой формальностью. В конце третьего года нашей связи мы зажили, наконец-то вместе, как муж и жена. Совершенно излишне признаваться, как я её любил. Мне казалось, что всё, для меня в ней притягательное и вызывавшее обожание, восхищение и нежность, удвоилось и утроилось уже в самые первые дни. Не потому ли, что у меня не было отныне моего небольшого гарема?

Дед к этому времени уже вполне хорошо ходил; врачи утверждали, что случилось чудо, но способствовать этому чуду могло то, что я толок яичную скорлупу и добавлял ему в пищу, а также проводил сеансы биотерапии, чтобы срослась его нога. Кроме того, я втирал ему в кожу ноги такие минеральные вещества, которые способствуют срастанию костей, и очень легко, еле-еле, массажировал ему ногу.

Он спал в зале.

Аранова разгуливала по дому совершенно голая; она, повторяю, никого с собой не приводила, а Нафа и Канаревич, если и появлялись, то ненадолго. Лена покупала водку за свои деньги, иногда покупала также продукты в магазине. По поводу этого периода я не припомню ни одного случая своего жмотства, ни одной своей жлобской выходки, ни одного случая, когда бы из жадности я перекладывал бремя расходов на Леночку, с которой мы теперь просто объединяли свои ресурсы, как бывает у "законных супругов".

Несмотря на всё это, я испытывал постоянное беспокойство, которого ни разу в прошлом не испытывал, пока Лена была со мной. Страх её потерять, ежеминутное ожидание нового удара судьбы - не давали мне покоя ни днём, ни ночью, - и меня угнетали, вопреки, казалось бы, моим сбывшимся мечтам и воплощающимся каждую ночь в реальность сексуальным фантазиям. Как Софино обретение моего положительного ответа, моё обретение долгожданного и, может быть, кратковременного счастья пришло слишком поздно, когда обстоятельства скрутили меня в бараний рог, и в каждом углу меня поджидала опасность. К перманентному страху её потерять примешивался страх разоблачения, паника перед теоретической возможностью рецидива прилипчивой заразы, которая, вопреки всем курсам антибиотиков, анализам "с провокацией" и длительным периодам исчезновения симптомов, маячила где-то рядом, истязая меня.

Может быть, мне следовало ей всё рассказать: о том, как меня и Алину заразили с помощью презерватива, и предупредить об опасности подцепить от меня гонорею или трихомонаду? Да, но разве Леночка поверила бы в историю с презервативом? Или, если вдруг поверила бы, разве не испугалась бы, что и с ней сделают что-то очень поганое? Или стала бы подозревать, что я это специально придумал, чтобы от неё избавиться, чтобы выпроводить её из своей квартиры! И если у меня нет в данный момент никаких симптомов: надо ли портить нам жизнь?

И всё-таки я жил теперь как под гильотиной, несмотря на "железобетонную" проверку "с провокацией", полное отсутствие симптомов и необходимости что-либо Леночке говорить. Я чувствовал себя очень скверно, испытывая вину, мучаясь угрызениями совести. Одно дело - Першина на две ночи, Людка с Фандока и другие "одноразовые девочки", и совсем другое - Лена, с которой у нас это было каждую ночь. С одного-двух раз можно и не заразиться, особенно если после того сходить в туалет. А с Арановой я, возможно, ходил по острию бритвы. То, что у меня протекало безсимптомно, у неё могло вызвать бурное начало болезни. И при мысли об этом у меня холодело всё внутри.

Всем, чего я три года страстно желал и добивался, я обладал; так необычно было приходить домой, и каждый раз заставать у себя Лену; или мы с дедушкой пили чай: и вдруг открывается дверь - и входит она. И вечером я не тосковал больше, ожидая телефонного звонка или звонка в дверь, и чужих людей, с которыми Лена может уйти.

И всё-таки это ничего не могло изменить в том, что, находясь с ней рядом, я, тем не менее, всё больше и больше паниковал, каждое утро, каждый день и каждый вечер ожидая, что вдруг появятся снова те же два мента, или другие, и её уведут с собой; или она мне объявит с презрением, что подхватила от меня триппер, и после скандала уйдёт, хлопнув дверью... Может быть, стоило ей всё рассказать? А если этот период (идиллия!) был последним - и единственным - и в моей, и в её жизни подлинным счастьем, и после этого у нас больше не будет ничего? Никогда! Так стоило ли омрачать эти и без того тревожные дни, наполненные предчувствием тоски, бесконечностью неги, и невиданной близостью к рожденью и смерти?

С наступлением вечера Аранова начинала свои эротические спектакли. Она раздевалась, не выключая света, и ложилась ко мне в постель. Не давая мне погасить свет, она, обнажённая, целовала меня и прижималась своим восхитительным, роскошным телом.

Иногда мне до безумия хотелось покрыть всю её поцелуями, чтобы следы моих губ образовали невидимую копию её тела, его тайную оболочку. Я так ни разу и не сделал этого, подавляя свои желанья, пресекая себя. Но я и без того помнил её всю, каждую впадинку, складочку и выпуклость её тела, от головы до пят. Каждую родинку, каждую жилку. И это навсегда осталось со мной.

Однажды, когда я ещё нежился утром в постели, Лена исчезла, забрав свои вещи, оставив мне ключи от квартиры и отчаянье, какого я давно не испытывал. Я догадывался, что произошло, и от этой догадки начинал стонать, как от зубной боли. Стоило мне прикоснуться мыслью к этой теме: и я ужасался, содрогаясь всем телом. Прошло не так много времени, и я узнал, что именно так и случилось...


В это же примерно время Виталик сошёлся с Леной Шаровой. Это была худая и бледная девушка, с огромными глазами и с необычным огнём в них. На протяжении некоторого времени я слышал от него рассказы о Лене. Так проходили недели. Однажды он прибежал ко мне взволнованный и принялся мне сбивчиво излагать причину своей взволнованности.

Он рассказал о каких-то ребятах, пожаловавших к Лене; там была, помню, какая-то машина, подъездные площадки; возможно, этот случай способствовал его решению жениться на ней. Я считал - и теперь после его развода - считаю, что Лена Шарова была неплохой девушкой, натурой поэтичной и довольно хорошенькой лицом (но очень худой), и она, как мне казалось тогда, любила Виталика. Она была во многом легкомысленной, но чувствовалось, что она прошла через какие-то жестокие испытания, даже несчастья, оставившие на ней свой отпечаток. Я предоставил брату делать свой выбор, не стесняя его своим приговором, то есть, не высказывался категорично и не давал определённых советов.

Когда о женитьбе Виталика было практически решёно, начались анонимные звонки от неизвестных девушек, говоривших такие любопытные вещи, что это вызывало жгучий интерес как у него, так и у меня, побуждая встретиться. Наконец, ему было предложено придти на встречу, и он согласился.

Он встречался с этой анонимной персоной два или три раза, причём, она всегда приходила минута в минуту.

По описанию Виталика нельзя было сделать никаких конкретных выводов. Сама ли она подбирала свою одежду, подсказали ли ей, как одеться, но её туалет был продуман так, чтобы скрыть все броские приметы и превратить её в обезличенное существо. Поэтому я и решил придти к месту их встречи, чтобы посмотреть, кто это. Конспиративные меры были разработаны нами прилежно: он отправился вперёд, я пришёл потом, причём, мы даже не выходили вместе из дому; я стоял за забором, огораживавшим стройку, в котором имелись достаточно крупные щели, через которые я и наблюдал. Меня могли видеть только с территории стройки. Но эта девушка-инкогнито на сей раз не явилась, больше не звонила, и Виталик о ней больше никогда не слышал.

После их предыдущей встречи она скрылась во дворе с железными воротами возле здания профтехучилища на углу Советской и Комсомольской; этого двора и этого дома уже нет.

Отец Лены Шаровой был полковником на генеральской должности, командиром одного из отделов штаба армии, начальником службы связи. Это как раз именно то, чем я усиленно интересуюсь; но я не заводил с ним разговоров на эту тему; ни о его службе, ни об армейской связи никогда мы с ним не говорили, и вообще об армии; а во всём остальном с ним было интересно поговорить; человек он оказался неглупый, очень приятный, располагающий.

Мать работала где-то в школе завхозом, и частенько у неё случались запои - как я потом узнал.

Таким образом, то, чего не удалось мне, удалось Виталику. Он вырвался из позорного родового гетто, прервал проштампованную тавром "евреи" цепь поколений. Дети от матери-нееврейки по талмудейским законам уже не евреи. И если у него будет потомство... Если...

Всё произошло так быстро, что, возможно, никто, в том числе и "селекционеры-жрецы" не успели на то среагировать. И не исключено, что в дальнейшем Виталика ждут такие же, как мои (и ещё даже худшие: принимая во внимание его официальный брак), разочарования.

У Лены Шаровой была лучшая подруга - Заседателева Елена, - с которой Виталик находился, конечно, в тесном дружеском контакте. Когда однажды он пришёл ко мне и спросил, не могу ли я достать чего-нибудь от беременности, я инстинктивно подумал о Заседателевой, но это подозрение не оформилось у меня тогда в зрелое размышление, а ситуация момента не давала мне сосредоточиться на более далёких, чем текущие, делах.

Тем временем, в один из следующих приходов ко мне Виталик с Леной Луниной-Шаровой оставили у меня в спальне Лену Заседателеву (а сами будто собрались уходить и стояли то ли на коридоре, то ли на лестнице), а дедушка в это время лежал на тахте.

Лена мне сказала, что ей нужно средство от беременности, и что она может заплатить, и что ей это необходимо. На её просьбу я заявил, что если бы взялся помогать ей, это противоречило бы моим принципам. И отказался.

Тогда Лена положила мне руку на плечо, заглянула в глаза, и очень прочувствованно заговорила о том, что в её ситуации у неё просто нет иного выхода. Она вообще красивая, а в тот момент она была просто неотразимой.

Я, выспросив у неё, какой у неё срок беременности, не глядя ей в глаза, обещал "подумать", и тогда достать для неё какое-нибудь средство или отвести её к знакомым врачам, которые без излишнего шума помогут ей. В действительности я не собирался доставать ничего и ничего делать. Моё обещание "обещать" было элементарным отсутствием твёрдости, а присутствием слабости, и его можно занести в реестр моих безвольных поступков. Фактически я, наоборот, своим малодушным полусогласием мог помешать Лене осуществить то, что она задумала, так как, надеясь на меня, она или не обратилась ни к кому другому, а если и обратилась, то действовала более вяло, чем если бы я ничего ей не обещал. Однако, я знал, что Лена не станет сильно убиваться, когда родится "незаконнорожденный", то есть не имеющий отца ребёнок, и поэтому я вправе смягчить самообвинения.

К тому же, я слышал кое-что и о её родителях: сама Лена Шарова отзывалась о них таким образом, что они, мол, не станут переживать, если их дочь забеременеет. Им важнее, что появится ребёнок, внук, а Заседателева, имея ребёнка, остепенится и посерьёзнеет.

Я предполагал и то, что Лена сумеет добиться для себя сносного социального статуса и когда станет матерью.

И всё-таки из-за своей слабости я совершил очередное предательство: на сей раз своих собственных принципов. После того, как Заседателева стала приходить ко мне и жалобно смотреть на меня своими роскошными, чувственными глазами, я "растаял", и стал предпринимать уже некоторые конкретные действия. Однако, моя помощь была половинчатой, что возлагает вину на меня и перед Леной, и перед самими собой. Я показывал ей ампулы (которые на самом деле мне давал Игорь Пучинский), но предупредил, что не знаю, может ли в самом деле это средство прервать беременность, и, кроме того, что этого мало, и нужно достать ещё, и потому придётся ждать. Я не возражал, если она "попробует", но Лена не взяла ампул. А я не взялся ей вводить это средство, хотя и делал сам себе инъекции пенициллина. Несмотря на половинчатость своих усилий (но и сама Заседателева действовала как-то половинчато: словно ещё не решила, оставлять ли ребёнка), я всё-таки ещё пытался ей помочь другими способами. Я даже ходил с ней к Ленке Канаревич, чтобы у последней испросить совета насчёт средств от беременности, но я знал, что Канаревич бесполезно просить и что этот поход окончится безрезультатно.

Однако, цель визита к Канаревич и моя подсознательная мотивация к тому времени уже чуть-чуть расходились. Мне нравилось просто куда-нибудь идти вместе с Заседателевой, и особенно покрасоваться вместе с ней у Канаревич. Красивая "тёлка" рядом со мной немного поднимала мне настрой. Я был в таком подавленном состоянии духа, что любая прикладная цель, необходимость куда-то идти (тем более с такой симпатичной попутчицей), что-то предпринимать - возрождала меня к жизни.

Конечно, я не мог не понимать, что мой визит с броской, привлекательной девицей, для которой я стараюсь найти средство от беременности, не останется тайной для Арановой, но теперь это меня лишь веселило.

От Виталика я услышал, что Лена Шарова побывала с Леной Заседателевой в Москве, где Заседателева связалась с солдатнёй, и, когда Шарова больше не могла оставаться и уехала, её подруга задержалась в Москве, где спала, по словам Виталика, прямо в казарме. Сама Заседателева сказала мне, что её изнасиловал один знакомый парень, который её бил и угрожал ещё бить, если она ему не даст, и тогда она, по её словам, сама оголилась и дала ему.

"И даже удовольствия не получила, - резюмировала она. Это последнее обстоятельство она не преминула упомянуть ещё несколько раз, сказав мне через несколько дней так: "Хоть бы приятно было, а то даже никакого удовольствия не получила..."

В следующий раз её признание звучало ещё конкретней: "Если бы меня попросил такой интеллигентный и приятный парень, как ты, я бы охотно согласилась". Конечно, в тесной среде, где мы вращались, она не могла не знать, что у меня поперебывало очень много девочек, и я в жизни ни одну из них не бил и не заставлял силой. В тот раз на её признание я никак не отреагировал.

На один из праздников Виталик с Леной Луниной-Шаровой и с Заседателевой, несколько ребят и девушек собрались у меня.

Спиртного купили мало, не помню, почему, и ни я, ни кто-либо другой не могли напиться до опьянения. Дедушка в тот раз тоже "принял" рюмочки две вина, а потом, если мне не изменяет память, пошёл спать.

Я вместе с другими выходил несколько раз на лестничную площадку (в доме было очень жарко), где мы курили. И неизменно со мной оставалась на лестнице, и курила Заседателева, а поздно ночью, когда её хотели проводить (Лена с Виталиком должны были остаться у меня), оказалось, что она сильно выпила, и не может идти.

Её судьба решалась долго; хотели вызвать такси, причём, ребята (не помню, кто, но кто-то очень обхаживал её) вызвались отнести её в такси на руках и доставить домой, но всё это закончилось словами самой Заседателевой, что она никуда не поедет.

Тогда я отвёл её в спальню, и уложил на одну из кроватей (на соседней спал дедушка). Лена с Виталиком устроились в зале, на тахте, а я, вернувшись в спальню, раздел Заседателеву и занимался ею до утра.

Более серьёзные отношения с ней были прерваны, к счастью, немного коварным, но дальновидным поступком Виталика, который воспрепятствовал нашим с ней встречам

После истечения некоторого времени ни мотивации, ни смысла встретиться в Леной Заседателевой у меня уже не было.

В тот же период меня познакомили с Людмилой с Фандока, которая разошлась с её парнем, и теперь друзья, чтобы её отвлечь и развеселить, нашли ей меня.

Она оказалась вместе со мной под одеялом уже в самый свой первый визит, и доставила мне массу удовольствия, какого после ночи с Заседателевой я не ожидал вскорости испытать. Я успел побрызгаться (из пульверизатора), и теперь, сколько она ни скакала на мне, у меня не заканчивалось, и, кажется, мне удалось доставить и ей не меньшее удовольствие. Людмила не пыталась заниматься анальным или оральным сексом, то ли чувствуя, что я к этому не предрасположен, то ли сама не будучи приучена к снобистским, буржуазно-дегенеративным выходкам. Она оказалась стройная, пропорционально и хорошо сложенная, темпераментная в постели. И только в самом конце, когда она упала мне на грудь, прижавшись своими небольшими, но симпатичными и упругими "мячиками", мне что-то не понравилось в ней, что-то меня насторожило. Мне показалось, что она как бы сделала хорошо свою работу, "отбыла", и теперь вздохнула с облегчением (работа позади...).

А когда я пошёл её провожать на Фандок, на меня напали, и Людмила сразу исчезла, как сквозь землю провалилась. Меня окружили четыре здоровых жлоба, и мне мало бы не показалось, если бы какие-то ребята не подоспели, и не отбили меня. Сначала я их не узнал, а потом увидел, что ими руководит Кабан, приятель Шкирли, и ещё один, приятель Кабана. Они сказали мне, что Шкирля поручил им за мной "присматривать", если я вдруг появлюсь на Фандоке, то есть выручить меня в случае каких-нибудь неприятностей. Так я и знал: что среди неоднократно судимых не так уж редко встречаются люди с совестью, тогда как среди тех, кто их арестовывает, судит и садит в тюрьму, совесть встречается во много раз реже.

Я понял, что всё, от визита Людмилы, было с самого начала подстроено, и больше с ней не встречался.

Примерно в то же время ко мне домой стали ночью звонить разные люди, и спрашивать полковника Дементьева. Голоса их были голосами военных: у меня никаких сомнений на этот счёт не оставалось. Такая манера вырабатывается в военном училище и в армии; звонившие называли своё имя и звание. Сколько я ни объяснял, что никакого полковника Дементьева по этому номеру телефона нет, ничего не помогало: они всё равно продолжали названивать.

Сорвалась моя попытка устроиться композитором в театр. Когда меня уже оформили по всем правилам, и я должен был приступить к работе, мне неожиданно отказали, и всё "спустили на тормозах". Мне стало ясно, что кто-то тут хорошо "поработал".

Однажды, пришла медсестра из поликлиники, и заявила, что дедушке, мол, назначили инъекции, которые она первый раз пришла делать. Мне это сразу же не понравилось, и я спросил, какие инъекции. Она ответила, что это врачебная тайна, и что она мне говорить ничего не станет. А когда я попытался узнать, кто назначил, кто её прислал - Ячменникова, или кто-то другой - она этот вопрос просто проигнорировала. Тогда, несмотря на её протесты, я инъекции делать не дал. Медсестра поскандалила, и ушла. А потом, сколько я ни пытался выяснить в поликлинике, что это было, кто назначал, для чего: никто ничего не знал, а медсестра больше не появлялась.

В результате нападения на квартиру З. Д. я лишился двух из 18-ти тетрадей, где описаны события начала 1984-го года.

Дополнительный свет на атмосферу того периода и моё состояние проливает письмо, отправленное мною моей кузине:



Дорогая Любаша!

Я сначала хотел написать тебе ещё и о многом другом, но потом не решился. Хотя я и отправляю это письмо "до востребования", печатая его на чужой печатной машинке, привычка к осторожности не даёт мне писать обо всём открыто. Поэтому о некоторых вещах я умолчу, а о других попробую написать эзоповским стилем, надеясь, что ты ухватишь смысл.

Ответа же твоего на это письмо я буду желать открытого и откровенного, несмотря на то, что с моей стороны кое-что высказано намёками.

Прежде всего, хочу тебе заметить, что если бы можно было изменять свои прошлые поступки, и вообще то, что происходило в прошлом, я бы хотел многое изменить. Сегодня я бы расставил многое на другие места. Почему же я поступал в прошлом именно так, а не иначе?

Тут есть много причин, но, при наличии всех остальных, главное: неуверенность в выборе, сомнения в праве на альтернативные решения, оборачивавшиеся в итоге спонтанными поступками.

Если бы я не колебался, и не примерялся бы по множеству раз, впору ли мне то или иное, достаточно ли у меня оснований внутреннего порядка - я бы многое сделал иначе, и мне было бы гораздо проще, и выгодней существовать в рамках тех условий, в которые меня поставило окружающее.

Но тогда бы потерялась прелесть непознанного, и заодно - моей натуры, и силы моего характера, проявляющейся в основном в нестандартных ситуациях, в сложных условиях.

По этой причине менять, в принципе, нечего, но можно хотя бы помечтать о том, что было бы да кабы, и подумать о принципиальном изменении курса.

Может быть, ты подумаешь, что я изменился? Нет! В том-то и суть. Я и теперь сохраняю тот же строй мыслей и чувств, и стереотипы моих поступков очень похожи на прежние. Так что ускорить мой выбор и вывести меня из тупика может лишь кто-то или что-то, если подтолкнёт меня в ту либо иную сторону.

"Вторым номером" хочу рассказать тебе басню или притчу (не знаю) - или сказку...

В некотором царстве-государстве собрались добрые волшебники, и решили на место нынешнего злого времени вернуть прежнее доброе. То есть они вознамерились повернуть вспять время, как реку - что дело неслыханное. Но оказалось, что это не так сложно. Достаточно только найти среди людей родственников Доброго Времени, в жилах которых течёт его кровь, и добиться того, чтобы именно они со временем стали править этим царством-государством, по духу и букве Доброго Времени.

И вот на одного из них возложили особые надежды. Эгоистичный, самолюбивый и тщеславный, он упирался, не желая идти ни в правители, ни в соправители, ни в советники, ни в подсоветники, а любил лишь лежать на печи, да на балалайке играть. Но на что только не решишься, и чего только не сделаешь, если тебя направляют и тобой управляют добрые волшебники!

Тогда он, конечно, уступил, но что за князь без жены? И решили "добрые дяди" найти ему супругу. Вот присылают ему одну. Но её "злые дяди" похитили, и она исчезла в их подземных мирах. Тогда ему прислали вторую, и третью...

(на этом копия письма обрывается...)


Забегая далеко вперёд, опишу ситуацию, какая складывалась у Виталика.

После того, как Виталик женился, я стал настаивать на том, что мою кооперативную квартиру следует передать ему. Но мама заявила: "только через мой труп", а Виталик, под её влиянием, категорически отказался. С глазу на глаз, мама мне заявила, что никаким шыксам "отдавать" кооперативную квартиру не собирается. Я заметил на это, что Лена Шарова (теперь Лунина) - не какая-нибудь "гойка", а её собственная, родная невестка, жена его сына, и что Виталик, итак несчастный мальчик, не может жить с родителями Лены и её малолетним братиком в трёхкомнатной квартире (в раза два меньше маминой), тем более, что мать Лены беспробудно пьёт. Я пытался убедить маму, что отец Лены Шаровой - приличный человек, да и её мать женщина неплохая, и, когда не выпивает, она совершенно другой человек; напоминал, что мать Лены из хорошей семьи. И сама Лена неплохая девочка, но её во-первых надо побыстрее вырвать из-под одной крыши с мамой-алкоголичкой, и из дома, где живут оказывавшие на неё дурное влияние подруги, а во-вторых, убеждал я, молодожёнам вообще невозможно существовать в такой тесноте.

Но моя мама заупрямилась, и ни в какую не соглашалась, а у меня недоставало характера, чтобы сделать по-своему. Мама убеждала меня, что с моим отцом мне не ужиться, что и он, как и я, очень трудный человек, и что если я перееду к ним, начнутся жуткие, безобразные скандалы. Но я-то знал и помнил, что все скандалы случались всегда из-за мамы, которая умело манипулировала отцом, натравляя его на меня, разжигая его гнев. Кроме того, я понимал, что дедушку невозможно оставить с Леной и Виталиком в одной квартире, и маме его тоже придётся забрать к себе. К тому же, я не Виталик, который может починить смывной бачок в туалете, дверь, электропроводку, переставить краны в ванной или на кухне, переклеить обои, или отремонтировать древнее антикварное кресло. У меня "две левые руки", так что замена Виталика на меня неадекватна. По всем этим причинам, качество жизни в маминой квартире-музее резко снизилось бы, если бы Виталик получил мою кооперативную квартиру.

В одном только мама была права. Шаровы жили фактически за два квартала по Минской от мамы. А мой дом не так близко. И, если бы Виталик оказался на моём месте, в Первом кооперативе, маме было бы гораздо сложнее контролировать процесс его лечения и питания. К Шаровым мама приносила настойки и другие гомеопатические препараты, что готовил для Виталика Юра Блувал, и не уходила до тех пор, пока Виталик всё не принимал. А он питался у мамы три раза в день, что не менее важно. Мама старалась следить за тем, чтобы Виталик не очень переутомлялся; а он работал (занимался резьбой, керамикой, инкрустацией, чеканкой) в маминой квартире, в комнате за кухней (кладовке).

Но, возможно, всё это как-то решалось, и мама, с её находчивостью, железной волей и целеустремлённостью, смогла бы помогать Виталику и в случае его переезда "на моё место".

А в настоящих условиях ситуация у молодожёнов складывалась трагическая. Теснота у Шаровых, алкоголизм Лениной мамы и скандалы, загруженность отца Лены работой, от которой он буквально падал, превратили их жизнь в настоящий ад. Они пробовали пожить у моих родителей, в комнате Виталика, где по условиям был просто рай после Шаровых, но под одной крышей с мамой больше недели не выдержали.

Однажды Лену с Виталиком пригласили, якобы, на новоселье (хотя по ходу выяснилось, что в "новую" квартиру эти люди переехали ещё год назад). Там собралось почти всё руководство стройтреста, среди которого было много евреев. Когда Виталик был занят разговорами, Лену отозвали в спальню, прикрыв дверь, и два еврея стали её укорять: что она не должна была выходить замуж за Виталика, потому что по еврейским законам брать гойку в жёны строго-настрого запрещено. Они "открыли" ей, что болезнь Виталика смертельна, и что "после диагноза" с такой болезнью не живут больше, чем "восемь лет". Лена им ответила, что это не их собачье дело, и что о болезни Виталика знала ещё до ЗАГСА. Она сказала им, что будет оставаться с Виталиком, что бы ни случилось, сколько ему суждено, и хотела выйти из комнаты. Тогда они её задержали, и бросили в конце, что болезнь Виталика передастся потомству, и что от Виталика Лена будет иметь детей, какие "точно умрут". Конечно, это было чистым блефом, чистой ложью, но Лена после этого по-видимому "взяла в голову"...


В Риге у Любы, моей кузины, всё время не ладилось с её мужем, Володей Колбановым, первым секретарём рижского горкома комсомола. В Риге жила и Тамара Кисина, дочь Исаака, тёти Сониного брата. На страницах своих дневниках я уже уделял место маминой двоюродной сестре тёте Соне, дочери брата маминой мамы, бабушки Фаины. Абрам Кисин, отец Сони, был бабушкиным братом только по отцу, потому что родился от второй жены Льва Кисина, еврейки, тогда как бабушкина мать (первая жена Льва) не была чистокровной еврейской, а была из Лешчынских. Жена дяди Абрама ("баба-ёшка" Генька) как-то говорила с ехидцей, что не только у первой жены Льва Кисина, но и у него самого была польская кровь. У тёти Сони две дочери: Дина - умница, выпускница отделения высшей математики питерского Института Точной Оптики и Механики, которая вышла замуж за поляка Барвиньского, и уехала в Польшу, в Лодзь; и Люська - подруга Нафы и Залупевич, аферистка, истеричка и шлюха. Люська, конечно, пошла в маму, а Дина в прадедушку.

Тёти Сонин муж, Леонид, был "хозяйственником", дельцом и аферистом всесоюзного масштаба (его зять, дядя Абрам, до и во время войны занимал высокие посты и должности в Ленинграде и в Москве, был смещён, и чуть было не лишился жизни за свои афёры), а потом стал мафиози мирового уровня. Это был исключительно видный и красивый самец, наглый, умный, опасный, хитрый, изворотливый и смелый, отличавшийся физической ловкостью, силой и быстротой реакции.

Моя кузина Люба страшно далека от кисинской семейки. Она совсем другой человек, и у неё совершенно другие идеалы. Но она оказалась под тлетворным влиянием Тамары, умной, красивой, волевой и адекватной женщины, в которой, однако, скрывается не видимая "невооружённым глазом" червоточинка. Тамара советовала ей развестись с Калбановым, и не иметь дела со мной. Вероятно, Люба ей открылась, рассказав о моих ухаживаниях, и Тамара стала ей говорить, что я псих, что мне место в сумасшедшем доме, и что если бы Люба вышла за меня замуж, то во-первых браки между близкими родственниками дают дегенеративное потомство, а во-вторых, подчеркнула она, мои дети, как и я сам, будут психами. Разве не в том же духе говорили Лене Шаровой про её брак с Виталиком?

У меня нет никакого сомнения в том, что попытки воздействия на Лену Лунину (Шарову) и на мою кузину: они генерированы из одного и того же источника, несмотря на то, что где Бобруйск - и где Рига...






КНИГА ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ноябрь 1983 - январь 1984

Как-то у Васильева собрались братья Кацманы, Нисёнок, и другие евреи-полукровки. Там же был и Саша, ставший в последнее время одним из главных моих собеседников. В основном говорили о политике, о пробуждении и возрождении еврейской культуры, о назревшей необходимости появления еврейских культурных учреждений.

Заговорили о Биробиджане, о Еврейской Автономной области.

Кто-то назвал этот эксперимент неудачей, кто-то возразил.

- А что, эксперимент в Палестине: это большАя удача?
- А что, разве нет?
- Если бы не американская помощь, этот мыльный пузырь сразу бы лопнул.
- Мыльный пузырь - это США. Надутый евреями.
- Ты верно заметил: "надутый". Надули, надуваем, и ещё раз надуем.
- Мне больше нравится "объегорим".
- Егор: не большой человек.
- Я вот что скажу: что Израиль, что СССР - два сапога пара. Тут колхоз, а там кибуц. Тут железный занавес, и там железный занавес. Никаких отношений с арабами у них нет. Все границы на замке. Живут, как в осаждённой крепости, за крепостными стенами.
- А что ты хотел, Боря? Грек построит Парфенон, жид построит гетто...
- Эй, осторожно! Попрошу без оскорбительных выражений!
- Подождите, затормозьте галдёж. Дайте Фиме высказаться.
- А что я? Я как все.
- И как же?
- Вы же сами сказали: Биробиджан провалился, Бен-Гурион провалился. А выход? Что тогда делать?
- Ну, это у Чернышевского спроси. Он лучше знает.
- Я бы поставил вопрос по-другому.
- Это как по-другому? Раком?
- Тоже скажешь! У тебя одно на уме.
- А у тебя другое?
- Я бы поставил вопрос таким образом. Если еврейский этнос есть, зачем ему "родина", а если его нет, зачем нужна страна?
- Эй, Эдик, мы есть, или нас нет?
- Кто мы?
- А кто мы?
- Да, кто мы?
- Там хорошо, где нас нет, а где нас нет?
- Так вот: кто мы?
- Я-то знаю: полукровки.
- А не полукровки?
- Вспомни, у Вайнера какое личико? "Сто процентный" еврей. Белокурый, с голубыми глазами, с белой кожей. И нос у него прямой, не армянский. А еврея в нём всё равно вычислят. Почему?
- По жестикуляции, по манере говорить. Мимика, жесты, выражение лица, реакции.
- Верно. Вот если бы мы, к примеру, приехали в Польшу, да, мы бы могли ихних евреев там вычислить? Да никогда в жизни! А они нас? Кацмана помнишь? Не этих двух гавриков, а того, с Даманского. Настоящий грузын. Ну, скажи, если он приедет в Тбилиси, его там отличат от местных? А Фарбман: типичный армянин. И в Ереване затесался бы в толпу за милую душу. А Рутковский? Рыжий, веснущатый, похожий на немца. А ты знаешь, Эдик, что есть чёрные евреи? Да-да. Эфиопские. Фалаши называются.
- Как? Шалаши?
- Фалаши.
- Фалафель?
- Фалаши. Самоназвание такое.
- Так Александр Пушкин из них? Александр Сергеевич?
- Вполне возможно. А вы видели, какие евреи в Марокко? Типичные арабы. Не отличишь.
- Ну, хорошо. Что ты хочешь этим сказать? Что евреи не нация? Не народ?
- Это протонарод, который существует тысячи лет с прерываемым этногенезом. Который всегда формируется, так и не сформировавшись. В этом самый большой наш секрет, самое страшное оружие, самый чудовищный эксперимент.
- Чудовищней Третьего Рейха, Черчилля и Советов?
- Это даёт вездесущесть, проникновение куда угодно, расплывчатость этнических границ, неопределимость (неухватность) генотипа и фенотипа, принадлежность ко всем культурам сразу. Завершение процесса этногенеза в каком-нибудь отдельном месте: смерть для вождей "мирового еврейства".
- Саша, мотэк, слушай сюда! Я нашёл ошибку в твоих рассуждениях.
- Ну, давай, изгаляй... излагай.
- Просто есть нации моноэтнические, и есть полиэтнические. Вот и всё. Евреи: полиэтническая нация.
- Полиэтническая нация состоит из нескольких (ряда) этносов. А мы состоим из частичек, ни одна из которых не этнос. Это раз. Полиэтническая нация объединена единым географическим пространством. А мы разбросаны по свету, как саранча. Это два.
- А-а-аааа.... как саранча...

Я почувствовал, как в комнате установилась несколько напряжённая атмосфера; кто-то кашлянул; с улицы донёсся звук проезжавшей машины...

- Талмудейские экстерминаторы-каратели спешат, как Скорая Помощь, в любую географическую точку, где только возникает малейшая угроза формирования отдельного, особого этноса на базе тем или иным образом связанной с Моисеевым Законом, соломоновым храмовым жреческим культом, фарисейством, книжничеством, талмудейством, синагониальным раввинским культом, и другими иудейскими религиями популяции. Вавилон или Персия, Палестина времён Иисуса Христа...
- Хм... Христа!
- ... средневековая Европа: везде в первую очередь производится "демографическая редукция", "откачка" населения. Как это сделать? Во все века и тысячелетия есть хороший предлог: идея "возвращения на историческую родину". Талмудеи-каратели не интересуются у населения, хочет ли оно "возвратиться"; они - как правило - заключают контракт с местными гойскими властями, которые силой депортируют людей в Палестину. Так было в Вавилоне и в Персии.
- Мотэк, Александр Петрович! Вы, мой дорогой, сначала выучите еврейскую историю и познакомьтесь с азами главных религиозных книг. Какие талмудеи могли "откачивать" еврейское население из Вавилона, если Талмуда тогда ещё не было? Ты представляешь себе, Саша, какую чушь ты несёшь?
- По твоей логике, я должен тебе ответить (в твоём духе): какую собачью чушь ты несёшь? Да? Этого ты хочешь? А потом давай посоветуем друг другу полечиться в психушке. Правильно? Так ведь вы все делаете. Все, разделяющие твою точку зрения и твой стиль дискуссии. Ну, не любите вы дискурса! Не любите, и всё. Короче. Талмуда не было, это верно, а талмудеи были. Все разделяют мою точку зрения? Видишь: все. Кроме тебя, дорогуша. А теперь пусть подтвердит лучший знаток (среди нас) Торы, Хафторы, Талмуда, Шулхан Аруха, и прочих каменных глыб: много желающих было в то время отправиться из Вавилона и Персии колонизировать Палестину? Заключали вожди "возвращения на родину" контракт с вавилонскими и персидскими властями в рамках силовой отправки людей "на родину", не считаясь с желанием? Верно?
- Верно.
- Вот видишь... Или будем отвлекаться на дискуссию по первоисточникам?
- Не будем.
- Спасибо. Если пропаганда не помогает, и местные власти не желают быть у талмудеев золотыми рыбками на побегушках: тогда дело швах. Тогда поможет лишь небольшой погромчик. В начале XX века финансируемое Ротшильдами движение за "возвращение в Палестину" и все эти иммиграционные бюро по переселению людей были открыты в Российской и Австрийской империи ДО самого первого погрома?
- Верно!
- И погромы состоялись как по заказу.
- И заметьте (вот где ключ к талмудейской тайне!): те же самые бюро, те же самые сионистские организации, что отправляли людей в Палестину, занимались усиленной "откачкой" народонаселения ещё в одну точку земного шарика: правильно, в Штаты! Что же там за Палестина? Что там за "святая земля", в Соединённых Штатах Америки? А такая же, как в Иерусалиме. Всё очень просто. Там, как и в Палестине, создавался демографический кулак.

Теперь установилась полная тишина. Кто-то закурил.

- А что если даже погромы не помогают? Тогда выход один: уничтожить население. Называется этот выход: геноцид. А потом свалить вину на других. Да ещё заставить обвинённых выплачивать репарации. И кому! Самим организаторам геноцида. Мы ведь самые ловкие. Мы надували, надуваем, и будем объегоривать!
- Ну...
- Да-с...
- Круто?.. Слишком резко? А вы объясните по-другому... Вот взять хотя бы нас с вами. Мы здесь живём худо-бедно... Есть среди нас кто-то, который стоит у доменной печи, у станка, у конвейера? Слава богу, мы все с вами занимаемся работой, которая называется "не бей лежачего". Правда, нам тесно тут немного стало. Локотки заработали. Слишком много нас. А хорошо, как известно из анекдота, там, где нас нет. Ну это ничего. Мы ведь тут привыкли. Мы в своём болоте. Нам тепло в своей жиже, уютно так, сытно, что квакать хочется...
- Не тяни, говори, что хочешь сказать.
- А вот понаедут скоро эмиссары с парабеллумами под мышкой из Израиля, комиссары сионистской революционной власти, чтобы учинить нам харакири, чтобы нас из болота нашего выкорчевать. Станут призывать нас к эмиграции в своё солнечное государство Израиль, из нашего тёплого и уютного местечка на палестинскую сковородку поджариваться. Конечно, туда сначала никто не поедет. Мы ведь хотим в спокойную и сытную Америку, а не под пули и бомбы палестинских народных мстителей. И если уж эмигрировать, так туда. Но у израильских комиссаров хватает терпения. Они договорятся с властями, станут их руками подстёгивать переселенческое движение, устроят пару погромчиков на еврейском кладбище. Станут персонально разбираться, высмеивать, подвергать остракизму, запугивать; преследовать, наконец, с помощью советских властей. Организуют шайки местных выродков, типа гитлерюгенда, чтобы они терроризировали каждого, кто против иммиграции, кто за то, чтобы тут, на нашей земле, возродить идишистскую культуру, клубы, театры, школы, кружки, пусть даже и синагоги. Не надо им ничего возрождать. Их задача: загнать скот на бойню, в сионистский "рай".
- Картина ясна. И мы действительно видим, что это уже началось. Это уже происходит, только пока закулисно, тихой сапой. А будут, да, будут эмиссары, будут шайки. Что ты предлагаешь?
- Открыть клубы, библиотеки, кружки, курсы до того, как наши враги развернутся. Перехватить инициативу. Не дать им выманить нас из нашего логова, чтобы по одному уничтожить. Не дать им разрушить нашу своеобразную среду. Да, придётся хитрить, кривить душой: мы за Израиль, мы за синагоги, мы за талмудейских вождей. А сами будем крыть их карты. Карфагенско-финикийский жаргон, привитый к орвелловскому новоязу, который они называют "ивритом": тузом под названием йидиш. Их талмудейский тоталитаризм-неофеодализм: тузом под названием "синагога-клуб". Их "возвращение на родину": тузом под девизом "а наша родина тут". А если мы этого не сделаем, они пришлют нам раввинов из Америки и Израиля, откроют свои общества, во главе которых поставят ни бельмеса не понимающих ни по-русски, ни по-белорусски американских или израильских граждан. Но это потом, после того, как 89 процентов нашего населения они депортируют в своё карликовое рабовладельческое государство. Только нам нужен лидер, человек из нашей среды.
- Что, прямо счас начнём голосовать?
- А почему бы и нет? Нас тут собралось достаточно.
- Только без меня. Я покидаю ваше собрание. Кто со мной? Никто? Ну, как хотите.
- Чего ж ты раньше не ушёл? Хотел подслушать до конца, а потом смотаться? Это в твоём духе.
- Скатертью дорожка!
- Уматывай!
- Вы ещё пожалеете.
- Ты нам угрожаешь?
- Нет, с чего ты взял?
- Ну, так вали быстрее.
- В Главный Раввинат побежал докладывать.
- Стукач с возу: нам легче.
- Пришлют другого. А мы нового в лицо знать не будем. Зря вы так с ним. Не надо было отшивать. Его-то мы знаем...
- Я предлагаю сначала написать на бумажках кандидатуры.
- Согласен.
- Согласен.
- Все согласны.
- У всех есть, чем писать?
- Да, у всех есть, чем писять.
- Так... посмотрим... "Вова Лунин" на большинстве бумажек написано. Не ожидали? А я вот сразу был за его кандидатуру. У нас здесь сегодня одни полукровки, кроме него, Вовочки Лунина, хотя и его чистопородность под вопросом. Правильно я говорю, Вова?
- Может быть. Но почему я? Что, я: хуже других?
- Ты у нас, Вова, прирождённый политик. И фактически политикой занимаешься. Только вслух этого никто не говорит. Вот и попробуй реализовать одно из своих призваний. Уверен, что братья Струпинские, Марат Курцер, а из старшего поколения Пинхас Плоткин, и другие: тебя поддержат. Хотя родовы и шнеерсоны заливают, что ты плохо знаешь идиш, и утверждают, что "проверяли", они идиша сами не знают, а в журналах, где твои стихи и рассказы публиковались, в "Советиш Геймланд", "Дэр Арбайтер Штимме", и в других: наверное, лучше родовых разбираются, верно? И Пинхас Плоткин отзывался о тебе, как о знатоке идиша, а он известный идишистский поэт. Старый еврейский Бобруйск ты защищаешь? Борешься с властями за его сохранение? Борешься. Нет, Вова, кроме тебя у нас больше некому возглавить наше движение.

Так вот и стал я лидером этого неформального кружка. Теперь между мной и властями началась ещё более опасная для меня, ещё более напряжённая дуэль.

К вечеру мы с Сашей, неожиданно для себя самих, оказались в другой квартире, у Фридлянда, на кухне. И опять, как было с Карасём, со Стёпой и с другими, я стал "мешать" общественную или профессиональную деятельность - со своими личными делами, что мне никогда ничего хорошего не приносило, и от чего у меня накапливалась половина неприятностей.

Я уже давно обсуждал с Сашей странные события в моей судьбе, и особенно драматические повороты в моих любовных интригах. Умом я понимал, что такие обсуждения совершенно бесполезны, и что никакие разоблачения и открытия таким способом не совершишь, и всё же меня притягивали эти разговоры, как магнитом.

На этот раз, похоже, Саша решил подвести итог раз и навсегда, и больше не возвращаться к этой теме.

- Ну, хорошо, допустим, что все эти твои случаи имеют какую-то связь, хотя я и предполагаю, что это не что иное, как цепь случайностей: такое вот невезение, помноженное на твой тяжёлый характер.
- Но учти, Саша, ты многих деталей не знаешь, а каждая из них могла бы коренным образом изменить твоё мнение...
- Поэтому я и говорю: допустим. Слушаешь?
- Да, я слушаю.
- Тут у нас есть два варианта. Либо связь между всеми без исключения твоими неудачами в создании семьи лежит в области стереотипов твоего поведения и мышления (ты действуешь и думаешь одними и теми же блоками-паттернами, что приводит к одним и тем же результатам), либо все эти случаи связываются между собой за пределами твоей деятельности и твоих личных с "кандидатками" отношений. Первый вариант мы рассматривать не будем. Даже если мне удалось бы тебя убедить в том, что стереотипы твоего поведения вызывают стереотипные неудачи, ты, как человек вполне сформировавшийся, вряд ли в состоянии даже при очень большом желании перестроить себя, да и нужно ли это, не нанесёт ли такая перестройка фатальный вред твоему музыкальному и поэтическому творчеству, твоей общественной деятельности? Поэтому сразу перейдём ко второму. Не возражаешь?
- Ни в коем случае.
- Какие у нас тут есть вероятности?
- Какие?
- Первое. Такие же стереотипы поведения, о которых мы говорили в отношении тебя, могут быть у твоих дам, верно? И в чём-то они все друг на дружку похожи (твой выбор не случаен), что-то в них есть такое, что привлекает к ним интерес группы индивидуумов определённой среды, и неизменно заканчивается нанесением тебе, твоим с ними отношениям непоправимого вреда (ущерба). Иными словами, в твоих дамах есть некий индикатор, как червячок на крючке удочки, на который клюют некие тёмные социальные силы. Только если рыбка попадается на крючок, она жертва, а тут всё наоборот.
- Как-то слишком ты всё усложняешь...
- Классифицируем-с...
- Хорошо. А дальше...
- А дальше идёт по нашей классификации злая воля. Кто-то тебе пакостит. Что ж, вполне вероятно. Я не вижу тут никаких импликаций психического здоровья. Мы в здравом уме. Перебираем все варианты. Так что? Станем какой-то из них исключать лишь потому, что тот или иной законченный идиот посмотрит на нас, и, приставив палец к виску, покрутит его по часовой, а потом против часовой стрелки? Так это он на себя показывает! Сам дурак! У тебя были неприятности ещё со школы? Тебя чуть в тюрягу или в психушку не упекли? Было такое? Было. Папу твоего в КГБ вызывали? Вызывали. Наркотой баловался? Баловался. Самиздатом занимался? Занимался. И многое, тому подобное. Запомнили тебя. Даже, может быть, не система. Какой-нибудь хрен в органах. И видит тебя из окна своей чёрной "Волги", допустим, с Лариской... Ну, извини, что сделал тебе больно. Не буду больше. Чувиха - класс! Таких в Москве и Питере раз, два, и обчёлся. И думает хрен из органов: вот, сука!, извини, Вовка, это не я, это хрен так кумекает... вот, думает, сука, каких девок наших отхватывает, а ведь это потенциальный враг, сочувствующий мировому империализму. Ты следишь за линией моих рассуждений?
- Слежу.
- А тем более когда ты их собственных любовниц начинаешь барать... Ну, тут ваще! Как же ты можешь не быть у них на виду, если Леночка (опять извини...), известная распутница (извини тысячу раз...), после постели самого начальника КГБ шастает к тебе в постель? А у тебя ещё есть Нелля Веразуб, Софа, Инга Ермакова, девочки зав. отделом культуры Романова, Поплавская, Отиева и Долина, Орловская, Светловодова, Сосиска, Людочка с Фандока, Катя из Чечеричей, несовершеннолетняя Аллочка, Алефтина, Заседателева, одна Маша и вторая, Вероника, иностранные гражданки Моника, Мишель и Марлиза, а ты ещё докучаешь своими приставаниями собственной двоюродной сестре, обхаживаешь племянницу председателя горисполкома, и другую девицу, близкую родственницу Второго секретаря горкома, ты шастаешь домой к несовершеннолетней Алке-давалке, и это далеко не всё. Про твои подвиги гудит весь Бобруйск, а это не такой уж большой город. И думает хрен из КГБ: а много ему не будет? И нет-нет, да и сделает тебе какую-нибудь пакость.
- Эту линию твоих рассуждений я понял.
- А дальше?
- А дальше у нас остаётся всего два расклада. Сатанисты-талмудисты, с ихними эзотерическими, затуманенными магией, колдовством и "четырьмя бокалами" мозгами, или какой-нибудь одиночка-маньяк, который поклялся испортить Вовочке Лунину жизнь. Как и почему ты мог попасть под лупу к серьёзным талмудеям: это отдельный вопрос. Они ведь просто помешаны на селекции. Вывести человеческое существо с заданными качествами: их хлебом не корми, а дай попробовать. За тысячи лет своих опытов они достигли немалых успехов. Ты же знаешь, что без санкции раввина ни один правоверный еврей не вступит в брак? Причём, нужно не просто одобрение раввином выбора. Нет! Именно раввин, как правило, и выбирает! Вот в чём вся соль! Раввин или его бабы-свахи и есть сводня. А без них выбор и не делается. Иногда до хупы жених и невеста даже не видят друг друга. И самих вождей талмудистов точно так же штампуют селекцией с заведомо известными и заданными качествами! А теперь прокрутим в "обратную сторону". НЕ допустить появление индивидуумов с каким-то известным талмудеям-эзотерикам набором определённых качеств: ещё одна их задача. Как правило, у необычных людей появляется необычное потомство, умное и талантливое. А от двух необычных людей разного полу: в квадрате. А теперь возьмём двух ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО необычных индивидуумов. А? Что ты скажешь? Может быть, твой выбор останавливался именно на таких женщинах, под стать тебе самому? А это для талмудеев кранты. И всё. Они начинают действовать. В этом случае тебе не принципиально не давали бы жениться, а только по твоему собственному выбору, не утверждённому талмудистами.
- Бинго!
- Ты это о чём?
- О том, что и я именно об этом как раз и думал. Стоит появиться в моей жизни отобранной для меня еврейской свахой невесте, и мне никто не станет чинить никаких препятствий.
- Ты так думаешь?
- Уверен на все сто процентов.
- А это любопытно...
- Любопытней не бывает.




ГЛАВА ВТОРАЯ

Декабрь 1983 - июль (август) 1984

Случилась ещё одна, очередная потеря. Пропали тетради Дневника, где описывались события первых семи или восьми месяцев 1984-го года и ноября-декабря 1983-го. На сей раз я даже не знаю, похитили их у меня, или нет. Опасаясь держать свои картотеки, дневники, статьи и работы на политические темы дома, я оказался заложником тайников, квартир друзей и родственников, которым отдаю на хранение часть своих рукописей и архивов... И, хотя всё это я скрупулёзно записываю, сейчас моя система учёта дала сбой. Обиднее всего, что не стало и следующего за романом "Заводная Кукла" дневникового романа, который я закончил раньше этого. Там как раз и дублировались все те же события.

Если когда-нибудь три общие тетради, в которых убористо, на машинке, впечатан текст дневников, отыщутся, я отредактирую и дополню и этот дневниковый роман.

Примерно с девятого ноября начался очередной рецидив болезни. Все симптомы появились опять; боль, когда я ходил в туалет; обильные выделения; переход инфекции на протоки, и на оба производящих семенную жидкость органа. Из-за того, что потеряны дневниковые записи конца 1983 - начала 1984 года, я не знаю точно и не помню сейчас, когда именно у меня была Заседателева и Людмила с Фандока, но факт, что ни одна, ни другая ничего от меня не подхватили. Как и Першина. А у меня к концу ноября была полная катастрофа. Хотя инфекцию уже через неделю, с помощью пенициллина и нитромедазола удалось сбить, на мне опять появились кондиломы, правда, не такие "страшные" (как в первый раз, что, разрастаясь, напоминали гребешок петуха, или морскую капусту). Я знаю, что специалисты-венерологи (или урологи), скорее всего, ни за что не поверят, что, как в прошлый раз, так и вторично, после рецидива, все кондиломы бесследно исчезли сами по себе, без каких-либо медикаментов или средств наружного применения. Я мог бы, конечно, "для правдоподобности" (чтобы не провоцировать недоверия к своим записям) не упоминать об этом, или вообще умолчать о кондиломах, но я стремлюсь к точному, и, по мере возможности, объективному изложению фактов.

Сейчас, через пять лет после описываемых событий, я предпринял вторую редакцию своего дневникового романа, и в течение пяти прошедших лет никаких рецидивов появления кондилом не было, и, думаю, до конца моей жизни уже не будет.

Мазок на ВПЧ дал отрицательный результат. Как это объяснить: дело специалистов. Может быть, это моя способность к самовнушению, к уничтожению плодящихся в моём организме паразитов и вирусов, или, может быть, это одна из тайн заразившего меня и Алину чёрт знает чем израильского презерватива? Кто знает?

Но тогда, в конце ноября, моё состояние было ужасным. Я ожидал новой вспышки "трихо-гонореи", только-только подавив самую последнюю; на мне были кондиломы; хоть прыгай с балкона. И надо же было такому случиться, что именно в конце ноября пришла Аранова. Это потом я подсчитал, что она пришла по-видимому в тот самый день, в какой ровно три года назад мы с ней впервые вместе оказались в постели. Это был наш юбилей, и ни она, ни я не могли три года назад предполагать, что он окажется таким невесёлым. Вопреки своим привычкам и своему темпераменту, я не тащил её в кровать, и это, похоже, её озадачило. Когда она сбросила свитер и штаны с трусами, переступив через них, и увлекла меня за собой в спальню, я был в полном трансе, и так вот, в каком-то ступоре, безвольно последовал за ней. Уже на кровати, не снимая домашних спортивных шаровар, я полулежал, целуя её, а она щупала сквозь ткань одежды мои гениталии, чувствуя, что там ничего даже и близко не затвердевает. Мне самому была известна причина: я не мог, не имел права сейчас... я боялся её заразить, и впервые в своей жизни останавливал это осознанным, волевым актом. Но Леночка этого не знала. И она, достав моё хозяйство, освободив его из плена шаровар и трусов - тоже впервые за всё время нашей связи - намеревалась взять его в рот. И... облом! Она заметила кондиломы.

Никаких упрёков я от неё не услышал. Она сказала очень просто, как будто это самое обыденное дело, что какое-то время назад она от меня заразилась трихомонадой, и три недели лечилась, и что теперь у неё никакой болезни нет. Она советовала мне обратиться к тому же человеку, к какому она обращалась сама, и сказала, какие таблетки он ей назначил или достал, и она их принимала. Я сидел в полной прострации, не произнеся ни слова. Мало того, что я готов был провалиться сквозь землю; в глазах у меня потемнело; весь мир исчез для меня. Мне казалось, что жизнь кончена, и впереди нет больше абсолютно ничего. Если бы не это полное опустошение-оцепенение, я бы, конечно, рассказал ей о том, как делал анализы, которые ровным счётом ничего не показали, как я глотал те самые таблетки, что и она сама, и ещё кучу других антибиотиков, и, наверное, поведал бы об израильском презервативе, с которого, я считаю, всё и началось. Но я сидел, вспоминая, и содрогаясь от того, сколько неприятностей я причинил этой потрясающе красивой, такой снисходительной ко мне, и такой верной мне женщине. Вместо слёз и слов раскаянья, вместо просьб о прощении: эта полная неподвижность.

Кажется, она понимала меня, понимала, что со мной происходит, и не только не упрекала, не только не таила обиды и зла, но ещё и сочувствовала!

Чтобы не уничтожить меня совсем, она из жалости сразу не ушла, и спала в зале на тахте до утра, и, уже в дверях, поцеловала меня.

Я думал, что больше её никогда не увижу.

Но в феврале или в марте (впрочем, потеряв свои записи, ни за какие даты я теперь не ручаюсь) она появилась опять. И снова, как и тогда, увлекла меня в спальню, только на этот раз не раздеваясь. Несомненно, она ждала от меня отчёта о проведенном лечении, о его результатах, и неслучайно снова заговорила о трихомониазе, о том, как легко, элементарно это заболевание лечится, если обратиться к врачу-специалисту и принимать адекватное лекарство. Но я, как и в прошлый раз, молчал, ничего не объясняя. У меня опять был рецидив, опять выделения, боли, распространение заразы.

Лена - совсем, как Лариска, - прислонилась ко мне, положив голову мне на плечо, и я обнял её, и стал гладить её спину, чувствуя, как слёзы наворачиваются у меня на глаза. Мы сидели так полчаса или больше, и снова я был уверен, что больше её никогда не увижу, и во мне осталась жуткая боль и опустошённость.

Но и это был не конец.

Где-то в мае мы сошлись с ней, и встречались примерно до августа, но теперь Лену как подменили. Она снова приходила не одна, приводила Наташку и Канаревич, выпивала больше обычного. Дважды она тащила меня за собой в гостиницу, где у каких-то залётных "гастролёров" напивалась, но не отпускала меня, и один раз я просидел вместе с ней всю ночь в кресле на коридоре, а в следующий раз на руках отнёс её к себе домой. Всё это время она не спала со мной.

Потом однажды, когда в зале ночевали Нафа и Залупевич, мы с Леной допили на кухне оставшиеся полторы бутылки водки, и пошли в спальню, где легли на одну кровать. С этого дня мы снова стали делить ложе, но теперь секс у нас был какой-то горький, как водка.


Дедушки в эти месяцы у меня не было, и всё пошло, как в декабре 1981-го и в первой половине 1982-го.

В начале или в середине августа 1984-го года Нафа и Аранова привели ко мне Клеща, крупного парня с фигурой и мышцами культуриста, который выдавал себя за лётчика, ушедшего в запас по состоянию здоровья. В Бобруйске он, якобы, находился временно. Но я-то знал, что Клещ никакой не лётчик, а молодой офицер КГБ из Калининграда, который прибыл сюда по какому-то делу к своим коллегам из органов.

Ленка и Наташка, и Клещ сыпали анекдотами, и пили намного больше меня, я же в тот период совсем не пьянел, сколько бы не выпил, а тогда и подавно. Клещ сказал, что хотел бы, чтобы он трахал Наташку, а я Ленку рядом, на тахте, глядя друг на друга, а потом мы с ним чтоб обменялись партнёршами. Я посидел в зале ещё немного, а потом незаметно выскользнул из квартиры, и решил вернуться не раньше, чем через три-четыре часа, ощущая горечь, горшую, чем вкус водки на губах. В проходе между моим домом и соседним меня неожиданно нагнала Ленка с побелевшим от волнения лицом. Она была сильно пьяна, и с ходу стала меня упрекать, начав с дебютной фразы "Что ты наделал? Нафа с Клещом ушли!", и сильно жестикулировала руками. Мы стояли на улице ещё долго - Лена полураздетая - и спорили, всё сильней погружаясь в безобразную склоку. Прохожие оглядывались на нас; в окне на первом этаже мелькало лицо Миши Тынкова, а с балкона на нас время от времени зырилась Манька Рутковская.

Я не знал тогда, и не мог предположить, что это моя последняя встреча с Леной. С августа мои родители снова пытались меня "спарить" с Ниной, и тут же у меня появилась Еда Барях, дочь директора огромного завода в Саратове, которая сама училась в Ленинграде. О том, как мы с ней встретились, о том, как я жил у неё в общежитии на проспекте Брежнева две недели (где мы спали вместе), о том, как подали заявление в ЗАГС Кировского района, и как за пару дней перед росписью мы были вычеркнуты из списков, и нас так и не расписали, а потом с Едой "переговорили" (как с Софой), и больше я от неё никогда ничего не слышал: обо всём этом сказано в следующем из серии дневниковых романов.

Там же описано, как в начале 1985-го года я женился на девушке, которую мне прислала еврейская сваха Циля Гах, связанная с самим любавичским рэбе Шнеерсоном из Нью-Йорка, и как судьба смешала планы талмудеев и ка-гэ-бэшников, скрыв от них то об Алле, что заставило бы их ни в коем случае не присылать её ко мне; как они пытались меня с ней развести, но поняли, что разлучить нас можно только через мой и её труп, а потом начался развал СССР и другие глобальные события, возможно, отвлёкшие их от моей скромной персоны, и так на какое-то время я чудом вырвался из их лап...

Чуть позже Инга Ермакова приезжала ко мне во время сессии в Минском Институте Культуры, и я её снимал обнажённой, но "не дотрагивался" до неё. Кроме Инги, я фотографировал обнажёнными других моих бывших любовниц и их подруг, тоже не имея с ними "физического контакта". Часть этих снимков потом случайно нашла моя жена Алла, и порвала, несмотря на все мои объяснения и попытки доказать ей, что это искусство... как живопись или... или... Другая часть пропала во время наших переездов из страны в страну, во время наших скитаний...

Последний раз я видел Лену мельком летом 1998-го года, когда на лёгкой коляске вёз по городу своих крошек-детей, и она остановилась со мной. В её глазах до сих пор сияла так и не угасшая любовь ко мне, и не зависть, не обида, а радость за меня, за то, что я устроил свою личную жизнь вопреки всем тварям из преисподней земного мира.


КОНЕЦ РОМАНА

(сокращённая версия)


Первая редакция: 1986. Вторая редакция: 1993.


 


ПРИЛОЖЕНИЯ


В довершение расскажу о таких событиях, которые предвещали наступление будущей "новой эры", то есть, запланированного и предсказанного мной тэтчеризма-неосталинизма. По всей Белоруссии принимались постановления, ограничивающие и вообще препятствующие проникновению населения в леса; вдоль автомобильных и просёлочных дорог, прорезающих лесные массивы, красовались объявления: проезд и проход в леса запрещён - и следовали объяснения.

К тому времени в странах Запада уже полностью отрезали население от живой природы, поставили сетки, заградительные заборы, лишающие доступа к лесу, к рекам, к берегу моря, к горам. Действия советских властей точь-в-точь копировали эту уже проторённую дорожку, и чувствовалось, что весь мир теперь уже управляется из одного и того же центра талмудеями.

Как правило, ссылались на лесные пожары, на опасность таковых. Штрафовали - в основном, водителей машин, не отреагировавших на объявления или на шлагбаумы на лесных дорогах. В газете "КАМУНIСТ" было напечатано постановление горисполкома об ответственности владельцев частных домов за уборку прилегающей к частным домам территории, включая тротуары и даже часть мостовой. Это уже копировало даже не западноевропейские, а чисто американские и израильские муниципальные законы. В Израиле и в США часть городские властей решала проблемы подвластных им муниципалитетов таким вот образом.

Тем временем, как и предупреждала Алина, началось строительство нового здания КГБ, которое пристраивали к старому, но оно выглядело гораздо длиннее старого. Это ещё раз доказывает, что всё, что мне говорила Алина, абсолютно достоверно. Не врал мне, оказывается, и Куржалов, поведавший в своё время, что под зданием КГБ ещё три этажа - под землёй, что от здания КГБ идут подземные ходы и помещения под землёй, расположенные под мостовой и под домами на противоположной стороне улицы. Когда рядом со старым зданием вырыли котлован, я из окна райисполкома, где находится отдел культуры (в котором мне приходится бывать), увидел, что ниже фундамента здания КГБ расположены одно над другим два окна, соответствующие двум этажам, а под вторым снизу окнам виднелся край третьего, скрывавшегося под землёй. Зачём нужны под землёй окна, мне невдомёк, но факт в том, что слова Мони подтвердились.

Из окна райисполкома мне удалось увидеть ещё и то, что вместе с фундаментом для здания КГБ строили ещё какую-то шахту, в верхней части которой сделали помещение, и в нём дверь, прозрачную, из оргстекла. Я видел также, как между старым зданием КГБ и этим, новым, на уровне второго этажа, установили какую-то железную платформу с идущими вдоль периметра её поручнями, которую стали там закреплять. Больше я наблюдать тогда не смог.

От строящегося здания КГБ к зданию новой телефонной станции, строящейся в соседнем - моём - дворе проложили траншею, которую заполнили множеством проводов. От КГБ такая же траншея прошла и к соседнему с ним шикарному особняку XIX века, где расположен отдел Здравоохранения - от бобруйского горисполкома. Но это было гораздо позже описываемых событии.

Огромный парадный вход с козырьком над ним теперь помещался в пристройке между новым и старым зданиями КГБ. Стены нового здания КГБ сделали внушительной толщины, а стены парадного входа были ещё более мощными, с обеих сторон от входа были ниши.

Я уже писал на страницах предыдущего тома моего дневника, что я установил существование в номерах телефонов закодированной информации. В номере телефона зашифрованы данные (указывающие на район города, в котором установлен данный телефон, на социальный статус владельца и даже на его профессию в некоторых случаях, не говоря уже о том, что дифференцируют служебные телефоны и личные).

Теперь же я точно узнал, в каких именно сферах, и в каких именно случаях в номере телефонов зашифровывают ту или иную информацию, и что она означает. Мне стало известно, что к большинству частных телефонов детализированное кодирование информации не применяют. Другое дело - телефоны, связанные с армией, правительственными органами, с КГБ, МВД, внешнеполитическим ведомством, и т.д. Тут есть определённая система, и большинство её деталей мне известны.

Теперь а узнал кое-что и об истории возникновения такой системы. Она начала появляться в шестидесятые годы. В те же годы она была усовершенствована и дополнена. Первая разработка такой системы принадлежит ещё ЧК и Дзержинскому. При Сталине, шифровка в номерах телефонов производилась, но в системе её произошла путаница, было множество несоответствий и накладок. В шестидесятые годы систему снова стали упорядочивать, к концу 60-х реконструкция её была, в основном, завершена.

В семизначных номерах первая цифра (это касается телефонных номеров Москвы, Ленинграда и Киева) указывает на район, две следующие цифры показывают, к какой телефонной станции или подстанции относится абонент, в четырёх последних цифрах зашифровано, является ли данный телефон государственным или частным, а если это личный телефон, то в номере телефона изредка могут быть зашифрованы сведения о социальном статусе владельца, о его месте в структуре общества, о его профессии, и, если он работник партийного аппарата, руководитель предприятия или сотрудник МИД, то могут быть закодированы более подробные сведения.

Есть и другое прочтение: первые две цифры означают район, две следующих - подстанцию, три последних включают зашифрованную информацию о владельце. Но это сути не меняет.

А суть состоит в том, что телефоны партийных организаций в Москве, например, а также телефоны управлений крупных предприятий и особо важные квартирные телефоны имеют:

а/ четвёртой цифрой "2" или "3", или "0";

б/ повторение одного числа (7171) в последних четырёх цифрах;

в/ цифры "03" либо "30";

г/ хотя бы одну цифру "6" из последних трёх;

д/ если после четвёртой "2-йки" следует "9" или "8", они могут исключать значение цифры "2";

ж/ две цифры "4", или сочетание последних трёх цифр типа 434 или 734 указывают на милицию, а две цифры "7" или тип 7817 - на госбезопасность; то же можно сказать и о цифрах "1" и "3", находящихся рядом.

В Ленинграде система шифровки в номерах телефонов немного другая, более простая, но, в общем, в моих достижениях по дешифровке информации, заключённой в номерах телефонов крупнейших городов Союза, признаюсь, ещё много белых пятен.

Гораздо проще расшифровывается информация, заложенная в номерах телефонов менее крупных городов, например, Минска. Так, например,"22","23","25","27" и "20" в начале номера телефона указывает на то, что это номер телефона, установленного в центре Минска: от вокзала до цирка (или до площади Победы).

Цифра "22" в начале номера указывает, что чаще всего это телефон предприятия (управление, директор, завком, профком, комитет комсомола, зав. отделом и тому подобное), или что это домашний телефон высокопоставленного работника, партийца, историка, деятеля культуры и тому подобное.

Следует заметить, что цифра ".....2" может входить первой в номер телефона и не особенно выдающегося человека; в таком случае, нужно ориентироваться по следующим четырём цифрам, как - опишу дальше.

Число "27" в начале номера телефона указывает на то, что обладателем данного телефона может быть сотрудник госбезопасности.

Число "20" указывает на то, что данный телефон установлен в непосредственной близости от министерств либо принадлежит человеку, связанному с министерствами, особо заслуженному пенсионеру, может быть, работнику науки.

Числом "23" в начале телефонного номера снабжены:

а/ телефоны, расположенные дальше Центрального книжного магазина, по проспекту Машерова, недалеко от ГУМа, консерватории;

б/ телефоны, расположенные в некоторых административно-государственных учреждениях, например, в Союзе Композиторов;

в/ число "25" в начала номера телефона, указывает на Министерство, на отдельные кабинеты партийных учреждений, т.д.

Однако первые две цифры ещё не решают окончательно, принадлежит телефон. Важную роль в определении принадлежности телефона играют и последние четыре цифры. Если первая из них цифра "6", то это говорит в пользу того, что данный телефон установлен в государственном учреждении, в какой-нибудь приёмной, у министра, и так далее.

Если за одной из последних четырёх следует цифра "2" или "3", это усиливает возможность принадлежности телефона к телефонам государственных учреждении либо к телефонам личного пользования высокопоставленных работников.

То же можно сказать и о сочетаниях типа "7976", где первые цифры каждой группы из двух цифр идентичны. типа "6979", тем более, что взаимное соседство цифр "7","9" и "6" подтверждает предыдущие предположения.

Цифра "6" сама по себе указывает на важность данного телефона.

Присутствие 2-йки или 4-твёрки в номере частенько говорит о том, что это не телефон учреждения, а телефон предприятия. В номере такого телефона часты "средние цифры" (не "большие" и не "маленькие") - "4", "5" или сочетания типа "3427", может быть цифра "6", чаще, когда телефон установлен в кабинете начальника. Однако в телефонных номерах предприятий эта цифра присутствует гораздо реже, чем в номерах учреждений (не стоит сравнивать телефонной книге, где "недостаёт" очень многих номеров).

Число "44" в начале номера телефона города Минска означает, что телефон этот находится на Козлова, и то же касается числа "33".

"66" в начале: это район парка Челюскинцев или Зелёный Луг, "48" - может быть Серебрянка - и так далее.

Число "13" в номере, в последних четырёх цифрах, может указывать на сотрудника госбезопасности.

Ещё проще выглядит дешифровка телефонных номеров Бобруйска.

Так же, как в Минске, в квартирах особо важных работников и в кабинетах особо важного начальства установлено по несколько телефонов с разными номерами.

В экстренных случаях могут устанавливаться телефоны без номера.

Так же, как и в Минске, преимуществом автоматической междугородней телефонной связи пользуются те телефоны, которые установлены, в основном, в центре.

Из телефонов-автоматов выйти на обычную междугородную телефонную автоматическую связь нельзя. Но зато предусмотрена связь из них через специальные междугородние коды.

Телефоны военных частей, многие квартирные телефоны военных при попытке дозвониться на них из других городов не набираются.

Вот некоторая информация о телефонной системе Бобруйска.

При наборе цифр 9-9-2-1-4-5-3 в телефонной трубке возникает первичный зуммер, после чего можно опять звонить на любой телефон. Зато если телефон, на который звонишь, снабжён исключительно редким в СССР даже для особых телефонов определителем номера, после этого кода твой телефон "не пропечатается".

Есть и другие сочетания цифр, приводящие к тому же.

Один из выходов на военную подстанцию (телефоны штаба Армии и так далее) - это 7905.

Военная городская - междугородняя - связь осуществляется через выход 727. Это система ВВС.

795 - это также армейский выход.

793 - автономный выход.

Железнодорожные выходы - это 7204 (коммутатор) и 7204, а также 792 и 797-2.

Армейский выход на межгород - это 792953.

Подстанция БШК - 394.

3928 - выход на межгород через БШК.

797 - подстанция Фандока.

310 или 300 - район РТИ.

795-подстанппя РТИ.

Специальные выходы - 733 - партийные учреждения, 72 и 73 также государственные учреждения либо квартиры аппаратчиков, 777 -служба госбезопасности, 71-личные телефоны имеющих отношение у МВД людей.

На некоторых предприятиях и в некоторых учреждениях телефоны имеют прямую связь с отдельными городами.

Это называется "телефон подключён к "вертушке".

Коды "вертушек" следующие: 4-4 Могилёв, 4-2 Минск, 4-0 Москва.

Колхозы и совхозы, деревни и посёлки Бобруйского района имеют также определённые выходы: Богушёвка - 9383, Брожа - 974, Воротынь - 9355, Глуша - 943 или 944, 904 или 942, Дойничево - 9363, и так далее.

Показатель принадлежности телефона высокопоставленному работнику госучереждения либо особо важному человеку, и т.п. в городе Бобруйске следующий (это касается в первую очередь телефонов, установленных в центре города и начинающихся на "7"; в Бобруйске есть телефоны шестизначные и семизначные, но пока их трогать не будем):

1) вторая цифра пятизначного номера:
а/ "2";
б/ "3";
в/ в номере есть хотя бы одна цифра "6";

2) рядом находятся два "0" /напр. 79005 или 74000/;

3) каждая группа цифр после первой начинается одинаково, напр. 76467;

4/ в каждой группе цифр есть по две одинаковых: 30044;

5/ обе группы составляют одно и то же число: 77070;

6/ в номере присутствуют "0" и "6" в любой последовательности;

7/ в номерах телефонов сотрудников КГБ таким определительным признаком могут быть "03", "08" или "09", а ещё вернее, когда есть сочетание 409 или 1309; равный этому по силе признак - две либо три цифры "7" в сочетании с цифрами "8", с числом "03", "4"; в "служебных" номерах милиционеров, установленных у них дома - присутствие в номере телефона "0" (нуля) и "4" (четвёрки) или хотя бы четвёрки.

В номерах телефонов поликлиник или "особых" личных телефонов врачей - цифра "7".

Все проверки данных выводов по телефонной книге были абсолютно положительны. Из нескольких десятков телефонов (сорок пять номеров) только три как минимум и пять как максимум не совсем совпали с данной схемой.

Данная схема приведена здесь со всеми неточностями и ошибками, несмотря на то, что чуть позже два человека (армейский генерал, возглавляющий службу военной связи, и сотрудник органов, связанный с "кодировкой") уточнили и дополнили мои знания. Важно представить накопление знаний в этой области в процессе. Более точные выводы и схемы представлены в следующем из этой серии романов.

Далее мной была установлена возможность подслушивать любой телефон с любого, набрав специальный код (начальный), к которому добавляются ещё несколько цифр, набор которых зависит от того, к какой линии относится данные абонент.

Самый простейший способ подслушать какой-либо телефон: выйти на определённую линию, не заканчивая набора всех цифр номера телефона.

Так, например, чтобы подслушать с л у ч а й н ы е разговоры райисполкомов, райкомов партии и других партийных учреждений, в одном случае нужно набрать 733. Тогда можно подслушивать разговор по тому телефону, который первый "выйдет" на данную линию. Прослушивается только один разговор.

Если эти записи попадут в чужие руки, то пусть тот, к кому они попадут, не думает, что, если я знал о возможности подслушивать, я пользовался ей. Я не подслушивал и не собирался подслушивать партийные разговоры по телефонам партийных учреждений.

Набирая 777, мы получаем возможность подслушивать госбезопасность. Всё это говорит либо о несовершенстве телефонной системы региональной телефонной сети, либо о намеренно оставленных "окнах".

Ещё раз повторю, что я не подслушивал телефонных разговоров, я только проверил, возможно ли это, наткнувшись на начала разговора, и сразу же отключаясь.

При наборе т а м номера, в трубке слышно характерная "прокрутка" диска, потом гудки, затем начинается разговор. Для того, чтобы подслушивать конкретный телефон, нужно набирать до двадцати цифр.

Кроме междугородных телефонов-автоматов на телеграфе, существует автоматическая телефонная связь с телефонов личного пользования, а также ряд льготных междугородних кодов.

Начнём с военных.

Через военный коммутатор можно выйти на телефонистку, которой можно назваться, например, полковником Ивановым, но для этого надо знать пароль коммутатора, например, спрашивать, когда на том конце провода поднимут трубку: "Берёзка?"

После выхода на телефонистку можно попросить её соединить тебя, например, с "Радаром", зная, что "Радар" - это такой-то город. Когда с "Радаром" соединят, можно назвавшись опять же полковником Ивановым, попросить телефонистку "Радара" соединить тебя с городом, назвав номер телефона, с которым будешь говорить.

Зная названия и позывные телефонов военных частей разных городов, можно звонить практически в любую точку Советского Союза, прямо в кабинет военному министру. Единственное затруднение может состоять в том, что телефонистка не захочет соединить с городом или по линии звонить будет не полковник, а, скажем, генерал

Могут также спросить номер телефона, с которого звонишь. В этом случае можно назвать любой номер любого военного телефона, имеющего выход на данный коммутатор. Но надо помнить, что в некоторых случаях военные пользуются определителем номера; поэтому лучше экспериментировать из телефонов-автоматов.

Я знаю позывные Минска, Москвы, Баку и Смоленска, но приводить я их тут не буду.

Кроме военных льготных линий существует специальная правительственная телефонная междугородняя связь двух типов, так называемая ВЧ. Первый тип её - набрав коммутатор, попросить соединить с нужным городом. Второй тип - безкоммутаторный, когда соединяешься сам путём набора начального кода-выхода на межгород - и вторичного кода - кода города.

Существует междугородная железнодорожная связь; набрав коммутатор, можно попросить коммутатор другого города, а ту телефонистку попросить соединить тебя с городским номером телефона; телефоны железнодорожных служб и личные телефоны железнодорожников имеют специальные трёхзначные номера, на которые через коммутатор можно позвонить из любого города республики.

Существует междугородная связь КГБ, милицейский междугородний код, почтовый, два кода, принадлежность которых определённой организации мной не установлена, а, может быть, и другие.

Большинство кодов из городских телефонов-автоматов не набираются. Но я знаю код из восемнадцати цифр, путём которого можно звонить в другой город из обычного городского телефона-автомата.

Существует и более простой код - выход на межгород - в Бобруйске из трёх цифр. После третьей цифры раздаётся длинный гудок. Тогда набираешь код города точно так же, как на телеграфе, когда звонишь из междугороднего телефона-автомата. Никакого счёта не приходит, значит, звонишь бесплатно. Этот же код можно набирать из телефона-автомата, и звонить бесплатно в любой город. Я-то не злоупотребляю этим, зато знаю, что сотни людей ежедневно используют эти привилегированные каналы междугородней телефонной связи в личных целях. Среди этих людей - работники партийного и советского аппарата, работники связи, военные, так далее.

Государству это обходится в одном только более ни менее крупном городе в миллионы рублей, как сказал мне специалист.

Лично я не берусь судить о цифрах, в которых выражается ущерб, наносимый государству. Замечу лишь, что сын соседей моих родителей, военный, звонит из Ташкента своим родителям по служебному телефону и разговаривает часто по полчаса, а то и по часу. Три минуты разговора с Ташкентом из Бобруйска стоят более семидесяти копеек. Ущерб, наносимый этим человеком, подсчитать нетрудно.

Интересно, что простейший код, упомянутый мной выше, из трёх цифр, ни в одном из городов, где я пробовал его набирать, кроме Бобруйска, сейчас не набирается. Это весьма интригующе.

Мой интерес к телефонной системе пробудили злоупотребления, которые, как мне казалось, связаны с моей персоной: разные "штучки" с моим телефоном, фиктивные счета, приходившие на мой адрес, которые меня заставляли оплачивать, отключение моего телефона с целью нажима на меня, или тогда, когда хотели, чтобы кто-то конкретный не дозвонился мне, множество других, самых разнообразных фокусов с телефоном, которые производились с лёгкостью и без всякого зазрения совести со стороны тех, кто не открывал своего лица, но становился мне всё более и более знаком, кого я узнавал по почерку.

В заключение могу сказать, что я научился звонить по коду в Польшу. Но думаю, это не все возможности, которые "предоставляет" телефонная сеть нашей стране.

Любители символики и большие знатоки кодировали, информации не оставили в покое и автомобильные номера. Принадлежность машины к КГБ определяется таким образом: 18 в номере, средний чин, 28 -нервостепенной значимости, 38 - прикладное значение, 13 -вспомогательное значение (всё это в любом порядке). Возможно, это не так, и тот, от кого я получил эту информацию, просто надо мной пошутил. Но в номерных табличках машин КГБ, список которых, точной и проверенный (теперь уже расширенный и дополненный машинами не только бобруйского, но и могилёвского, минского и брестского отделений КГБ), уже давно в моём распоряжении, эти цифры встречаются достаточно часто.

Милицейские "Жигули" содержат в своих номерах цифру "4" (включая некоторые личные машины), "Москвичи" цифру "4" либо числа "41", "81","37" и "78".

Служебные милицейские машины общего назначения снабжаются по вел Белоруссии одними и теми же буквами: МИМ.

В номерах остальных машин также зашифрована некоторая информация: о том, личная машина или государственная, о марке и модели машины, а в некоторых случаях - о социальном статусе владельца.

О том, как расшифровывать эту информацию, объясняется в моём дневнике позже, и эти записи вошли в следующий "дневниковый" роман.

Дом, где живёт Хачатуров Игорь, мой барабанщик, где соседом его является сотрудник КГБ (упомянутый Болбас), буквально начинён внештатными и сотрудниками КГБ, милиционерами и теми, кто имеет хоть какое-то (хотя бы косвенное отношение) к МВД и КГБ. Мне стало ясно, что это далеко не случайно. Я понял, что специально создаются такие зоны, которые являются опорными пунктами и КГБ, а вместе с ним и всех реакционных сил, и самого режима в его худших проявлениях.

Концентрация людей, связанных с КГБ, в одном месте, создаёт там особую атмосферу, атмосферу, в которой происходит сильнейшая обработка всех, живущих там, круговую поруку и круговой надзор.

Молодёжь, живущая и воспитывающаяся там, получает особую "закалку", придавая молодым людям набор особых качеств.

Из них воспитывают послушных исполнителей, не задумывающихся над тем, справедлив ли приказ и обладает ли он силой морального права, в них создают культ подчинения силе, бездушному схематизму иерархии подчинения и преклонением перед жестоким аппаратом Организации.

Но и этого кажется мало авторам таких районов. Для того, чтобы закрепить полученные на дворовом и семейном уровне представления и установки, о н и используют в обработке молодых людей из такого района службу в армии, где, как правило, дети такого вот "опорного пункта" служат в специальных войсках: в десанте, в войсках МВД, часто охранниками трудколониях.

Игорь Хачатуров, Сергей, живущий в том же подъезде, Слава Ломов, Бродовский, живущий в доме рядом, другой сосед Хачатурова, его друг из того же двора - все они служили в войсках МВД.

Установить границы этого "опорного пункта трудно, но, примерно, это двор - два двора, а, может, чётко очерченных границ и не существует.

Другой такой ''опорный пункт", как я давно и подозревал, находится на Фандоке.

И тут, так же, как и на Орджоникидзе, тесно спаянный коллектив одного огромного двора. И тут специфическое, особое отношение подростков и юношей к взрослым, живущим в том же дворе. Всё это вовсе не значит, что ребята, с которыми я играл, непосредственно работали в КГБ, но вполне ясна их общая настроенность и специфика их коллектива в связи с вышеописанным.

Примерно в это же время фотографию, где работает мой отец, посетил коротко остриженный парень странного поведения. Оказалось, что это был один из осужденных по делу убитой ранее девушки Риты, о котором я уже писал в своём дневнике, в одном из предыдущих томов. Там же я высказывал предположение о фальсификации фактов следователями, и о поверхностности судебного разбирательства и "скоропостижности" приговора. Я высказал также мысль, что осуждены второстепенные фигуры, а убийцы остались на свободе.

Суд тогда приговорил троих обвиняемых по этому делу к расстрелу.

Теперь выяснилось, что настойчивые требования сестры этого парня, посылаемые в высшие судебные инстанции, а также её связи возымели действие, и через год дело было пересмотрено.

В течение этого времени удалось откладывать казнь этого несчастного, которого тоже приговорили к расстрелу. Двух других (которые оказались невиновны в смерти Риты), по словам этого парня, расстреляли (привели приговор в исполнение).

Удалось доказать невиновность всех троих, но поиски истинных виновников пока не увенчались успехом.

Осенью же мне стало известно, что в Титовке, где живут цыгане, была произведена облава на лошадей. Милицейские посты были установлены по всей Титовке, где живут десятки тысяч цыган, милиция и люди в штатском заходили в каждый двор и уводили лошадей. Были обшарены все дворы, а также поле за Титовкой.
Не нужно напоминать, что значат лошади для цыган. Ведь лошадь для цыгана - символ его национального духа, это его душа, это его связь с прошлым своего народа.

Я видел ещё совсем недавно характерные цыганские подводы с ажурными бортиками, на которых раззевались цветные мягкие ленточки. Две лошади, "цыганские" лошади, бежали, впряжённые в повозку, а впереди возлежал обычно в царственной позе празднично одетый и гордый цыган. Отобрав лошадей у цыган, совершили тяжёлое преступление против этого национального меньшинства, его традиций, образа жизни, культуры и быта.

Как-то мне пришлось разговаривать с одним человеком лет пятидесяти, который рассказал мне весьма интересные вещи. Он рассказал о зверствах ОГПУ при Сталине, до войны, о том, что острие этих зверств в Бобруйске было направлена против евреев, которые формировались в особый этнос. Евреев было в Бобруйске большинство, поэтому, разумеется, репрессии их больше всего и коснулись, но и проводили эти репрессии сотрудники госбезопасности еврейского происхождения, которые, похоже, проводили политику "мирового еврейства".

Конечно, в ОГПУ работали не только евреи, хотя их там было большинство.

Мой собеседник рассказал мне о сотруднике ОГПУ в 30-х годах, о неком Василии, который, по его словам, сам избивал арестованных, среди которых было много евреев, и убил однажды, без всякого суда и следствия, одного сумасшедшего-еврея. Об этом же Василии я слышал и от других людей, и использовал это в своей пьесе "Анатомистический крест".

Из крайне интересных источников мне открылась широкая картина хитрой "про-еврейской" политики высшего руководства СССР, проводимой в интересах "мирового еврейства" против евреев СССР. В первую очередь власти стремились к объединению еврейской верхушки не на основе культурно-этнических, языковых (язык идиш), или национальных компонентов, но на основе талмудейских, корпоративных, психологических, геополитических. Для этого, с одной стороны, проводилась политика ассимиляции, а с другой чинились препятствия к тому, чтобы ассимилированные "влились" в славянские народы, став частью русских, белорусов, украинцев.

Я узнал из разных источников, что принудительная ассимиляция евреев как политика была разработана ещё при Ленине. В двадцатых годах, а впоследствии, когда стали ликвидировать политику НЭПа, в Бобруйске частные предприятия ликвидировали более тщательно и быстрее, чем в других городах, потому что небольшие мастерские тут являлись "рассадниками еврейского мироощущения и еврейской культуры".

Всё это служило интересам элиты "мирового еврейства". Те же руководители (как, например, Хрущёв), которые вели игру против "мирового еврейства", совершенно не представляли себе, что такое евреи, в каких условиях и почему они могут представлять опасность, как и почему они в любой среде и государстве постепенно захватывают ведущие позиции, становясь во главе контроля над державой, и в чём заключается их организованность. И поэтому Хрущёв и другие продолжали политику агентов мирового талмудизма Ленина и Троцкого, Кагановича и Берии, не понимая её сущность и двойственности. И закрытие в СССР еврейских клубов, синагог, школ играло только на руку Израилю, сионизму и вождям талмудистов.

Из тридцати трёх бобруйских синагог не оставили ни одной. Еврейские школы с преподаванием на языке йидиш, которых было девять или десять, в начале тридцатых годов стали закрывать, а к середине тридцатых годов не осталось в Бобруйске ни одной еврейской школы.

На это время пришёлся разгул "еврейского террора" (потому что в репрессивных органах большей частью работали лица еврейского происхождения).

Время, когда ночью приезжала машина, человека выводили из дому, забирали - и этого человека больше не видели, коснулось и евреев, причём, репрессии были направлены в первую очередь против йидишистской культуры, что в точности повторяло политику фашистской Германии. И только когда Гитлер стал безоговорочно поддерживать сионистское движение и перевод службы в синагогах с немецкого языка (с йидиша) на "иврит", в СССР отказались от поддержки сионизма и его целей...

Продолжение размышлений на эту тему: в следующем романе цикла.

================================================

 




Copyright љ Lev Gunin

 

....

РОМАНЫ
РАССКАЗЫ
 

 



Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"