Гречин Борис Сергеевич : другие произведения.

Голоса

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Группа из десяти студентов четвёртого курса исторического факультета провинциального университета под руководством их преподавателя, Андрея Михайловича Могилёва, изучает русскую историю с 1914 по 1917 год "методом погружения". Распоряжением декана факультета группа освобождена от учебных занятий, но при этом должна создать коллективный сборник. Время поджимает: у творческой лаборатории только один месяц. Руководитель проекта предлагает каждому из студентов изучить одну историческую личность эпохи (Матильду Кшесинскую, великую княгиню Елизавету Фёдоровну Романову, Павла Милюкова, Александра Гучкова, князя Феликса Юсупова, Василия Шульгина, Александра Керенского, Е. И. В. Александру Фёдоровну и т. п.). Всё более отождествляясь со своими историческими визави в ходе исследования, студенты отчасти начинают думать и действовать подобно им: так, студентка, изучающая Керенского, становится активной защитницей прав студентов и готовит ряд "протестных акций"; студент, глубоко погрузившийся в философию о. Павла Флоренского, создаёт "Церковь недостойных", и пр. Роман поднимает вопросы исторических выборов и осмысления предреволюционной эпохи современным обществом.

  Б. С. Гречин
  
  Голоса
  
  роман
  
  УДК 82/89
  ББК 84(2Рос=Рус)
  
  Г81
  
  Б. С. Гречин
  Г81 Голоса : роман / Б. С. Гречин - Ярославль, 2022. - 512 с.
  
  
  Группа из десяти студентов четвёртого курса исторического факультета провинциального университета под руководством их преподавателя, Андрея Михайловича Могилёва, изучает русскую историю с 1914 по 1917 год "методом погружения". Распоряжением декана факультета группа освобождена от учебных занятий, но при этом должна создать коллективный сборник. Время поджимает: у творческой лаборатории только один месяц. Руководитель проекта предлагает каждому из студентов изучить одну историческую личность эпохи (Матильду Кшесинскую, великую княгиню Елизавету Фёдоровну Романову, Павла Милюкова, Александра Гучкова, князя Феликса Юсупова, Василия Шульгина, Александра Керенского, Е. И. В. Александру Фёдоровну и т. п.). Всё более отождествляясь со своими историческими визави в ходе исследования, студенты отчасти начинают думать и действовать подобно им: так, студентка, изучающая Керенского, становится активной защитницей прав студентов и готовит ряд "протестных акций"; студент, глубоко погрузившийся в философию о. Павла Флоренского, создаёт "Церковь недостойных", и пр. Роман поднимает вопросы исторических выборов и осмысления предреволюционной эпохи современным обществом.
  
  
  ISBN
  
  УДК 82/89
  
  ББК 84(2Рос=Рус)
  
  
  (C) Б. С. Гречин, текст, 2022
  
  (C) Л. В. Дубаков, предисловие, 2022
  
  (C) А. Мухаметгалеева, иллюстрация, 2022
  
  
  Из глубины
  
  
  Роман Бориса Гречина "Голоса" погружает читателя в русскую историю первой четверти прошлого века. Но это не исторический роман. Писатель избирает более сложный путь для того, чтобы осмыслить произошедшее с русским обществом и российской государственностью сто лет назад. По сюжету, преподаватель провинциального вуза и группа его студентов начинают проект, который называется "Голоса перед бурей". Они исследуют события, связанные с 1917 годом, и центральные фигуры этих событий. Но то, что могло быть просто академической историей, неожиданно уходит в другую сторону.
  
  Современные герои романа пристально и вовлечённо смотрят на чужие судьбы через "цветные стёкла своих умов". Они отождествляются с теми, кого выбрали для изучения. За чтением исторической литературы, аналитическими статьями следует драматизация событий. Но этот театр постепенно оборачивается мистерией. Преподаватель и студенты живут параллельно революционной эпохе начала века. Они, настроясь на сохранившуюся память о совершившемся, повторяют поступки Николая II, его супруги, всех тех, кто участвовал в отречении царя. Они судят прошлое и одновременно судят сами себя - не только как "точки контрапункта на параллельном нотном стане", но и как исторических наследников. Борис Гречин опровергает в романе идею о том, что сыновья не отвечают за отцов. С мистической точки зрения, "все за всех виноваты" и все вынуждены решать незакрытые вопросы, в том числе столетней давности. Современные герои "Голосов" не просто повторяют историю, они пытаются, пережив прошлое, проверив возможность его альтернатив, изменить будущее. Они оказываются чем-то вроде инструментов, на которых играет русская история. Причём инструментами наиболее подходящими. И преподаватель, и каждый из студентов не просто вживаются в своего персонажа, они уже изначально с ним отчасти совпадают. И их особенности, имена, внешность, характеры, позволяют читателю по-иному взглянуть на известные исторические фигуры. Например, увидеть нечто "женское" в А. Ф. Керенском или "иудейское" в В. В. Шульгине.
  
  Современные герои романа оценивают поступки своих исторических визави с разных сторон - с юридической, психологической, религиозной. Но, кажется, основной модус восприятия реальности в "Голосах" - мистический. В смысле установления тонких связей между различными узлами русской истории, между поступком в истории и его причинами и следствиями, между разными людьми, часто далеко отстоящими друг от друга в пространстве и времени. История в книге предстаёт чем-то живым и более сложным, чем просто и только история.
  
  Роман Бориса Гречина - это также разговор о современной высшей школе, о русской церкви, о политике. Писатель утверждает возможность и необходимость творческого, поискового отношения к любой сфере человеческой жизни. Коллектив, состоящий из преподавателя и студентов, по нынешним временам действует очень смело. Они совершают поступки, соразмерные сложным задачам истории, они сопротивляются строго рациональному и прагматическому взгляду на мир, они позволяют себе использовать методы, практически не принимаемые современной наукой, они не боятся обозначать в себе и в других национальные, половые, культурные особенности, и ни на что не обижаются. Сегодня про такое говорят: коллектив здорового человека.
  
  Наконец, преподаватель и студенты в "Голосах" дерзают создать на время царство из нескольких человек и пережить его распад. Из русской истории они выносят опыт мужества и страха, предательства и жертвы, гордости и молитвенного покаяния, гибели и возрождения. И этот опыт, конечно, может вынести для себя и читатель романа. Смерти нет, история сохраняется и продолжается, её живые голоса по-прежнему звучат из метафизической глубины.
  
  Л. В. Дубаков
  
  канд. филол. наук
  
  
  Глава 1
  
  
  [1]
  
  Весной года, в котором пишутся эти строки, я заболел новой поразившей весь мир хворью и две недели провёл в постели, соблюдая строгий график приёма лекарств.
  
  Все отложенные раньше на "когда-нибудь" фильмы были пересмотрены, и на второй неделе я взялся за книги. Увы, художественные тексты "не шли". Помнится, герой "Возвращения" Станислава Лема проницательно замечает, что, находясь на космическом корабле, невозможно читать всерьёз истории о том, как некий Питер нервно курил, поджидая некую Люси, и как эта Люси вошла, и какого цвета на ней были перчатки. Долгая болезнь чем-то похожа на межзвёздное путешествие: и первая, и второе могут стать губительными. Я хоть уже и выздоравливал, но душа к беллетристике не лежала. Поневоле я обратился к истории, не брезгуя и научными трудами, и обычными учебниками, и биографиями, и историческими романами, и псевдоисторическими. Так, с немалым удовольствием и всего за пару дней я проглотил книгу о Сталине, написанную Троцким. (То ещё чтение для здорового человека, конечно. Что-то, видимо, делает этот новый вирус не только с лёгкими, но и с мозгом...) Ещё бы немного, и я добрался бы до протоколов знаменитых сталинских открытых процессов - но, к счастью, поправился.
  
  В ворохе прочитанных книг - все их я находил в сетевой библиотеке, название и адрес которой не буду рекламировать - одна привлекла моё особенное внимание. Называлась эта книга "Голоса перед бурей", подзаголовок пояснял, что речь идёт о русской истории с 1914 по 1917 год и об опыте её художественного исследования, что бы это ни значило. Представляла собой эта книга сборник текстов самого разного характера: фрагментов подлинных документов тех лет вроде писем или телеграмм, биографических эссе, статей, отражающих пульсацию мысли исследователя, стенограмм бесед некоей творческой группы, пытавшейся воскресить в своём коллективном уме события тех лет, протоколов заседаний воображаемого "суда истории", драматических отрывков, которые отображали то ли действительные события, то ли их альтернативные версии, то есть пробовали ответить на вопрос "А что было бы, если?.." - и так далее.
  
  Сборник, правда, вовсе не претендовал на некий исследовательский прорыв, и в предисловии к нему специально оговаривалось, что издание следует считать научно-популярным, а не строго научным. Но восхищала сама мысль о том, что в наше прагматичное время некая группа единомышленников собралась вместе, чтобы получить досужее удовольствие от игр своего ума - а кто-то из этой группы не поленился собрать воедино, обработать, отредактировать и издать весь созданный материал.
  
  Отдельной приятной неожиданностью стало для меня то, что книга оказалась издана в нашем городе! Счастливая Касталия была совсем рядом, хотя, повторюсь, я не мог вообразить себе существование такого дружного и плодовитого исследовательского коллектива в провинции - и испытал, что греха таить, минутный приступ зависти к кому-то, кто не только может позволить себе воспарить над серой повседневностью, а ещё и монетизировать свой полёт мысли. Или авторы сборника работали над ним в своё свободное время и на общественных началах? Но как все они - а было их много, едва не больше десяти - сумели найти такую уйму свободного времени?
  
  В самом конце книги, среди технической информации, был мелким шрифтом указан адрес электронной почты редактора книги, некоего А. М. Могилёва, с просьбой направлять на этот адрес замечания и предложения. Путём недолгого поиска в Сети я обнаружил, что Андрей Михайлович Могилёв некоторое время работал на кафедре отечественной истории нашего местного государственного университета. Вновь меня уколола невольная зависть: какая сильная кафедра! И какая дружная! И даже - какая многочисленная! Не все же коллеги Могилёва по кафедре согласились с ним писать этот сборник, кто-то отказался, и если при том одних волонтёров набралась почти дюжина, сколько же в действительности человек работает на кафедре отечественной истории в госуниверситете?
  
  А вот ещё нестыковка, несообразность: лаконичная информация на сайте вуза сообщала, что был Андрей Михайлович простым доцентом. У заведующего кафедрой есть немало способов привлечь своих подчинённых к той или иной работе, а у доцента - какие могут быть способы? Выходит, всё делалось на голом энтузиазме?
  
  А я ведь мог себя считать бывшим "коллегой по цеху" незнакомого мне Могилёва: я тоже несколько лет работал в вузе (правда, в другом), и память говорила мне, что основная масса сотрудников любой кафедры никаким особым энтузиазмом и горением не отличается. Да и попробуй-ка отличись этим горением, когда из года в год говоришь одно и то же, изо дня в день тащишь на себе груз педагогической рутины, в котором помимо собственно преподавания есть и руководство учебной практикой студентов, и написание статей (пресловутая "научная деятельность", бледная по виду, бессодержательная по существу), и кураторство, и работа с дипломниками, и рецензирование проходящих через кафедру диссертаций, и тягомотные заседания кафедры, и участие в юбилеях и иных застольях по поводу и без повода!.. Выходит, ничего такого нет на кафедре отечественной истории в госуниверситете, и создан там чистый рай для преподавателей? (Третий укол зависти.) Или, может быть, Андрей Михайлович - такой подвижник, такой семижильный человек, что и самому ему достаёт сил заниматься научным поиском за рамками рабочей рутины, и своих коллег он, не имея никаких административных рычагов, щедро одаривает этими силами, заражает любовью к своему делу, так что хватает на целую научную бригаду? (""Одаривал" и "заражал", - поправил меня внутренний голос. - Теперь ведь он в вузе не работает".)
  
  Как бы и мне заразиться этой любовью и разузнать секрет вечной учительской молодости?
  
  [2]
  
  День моего окончательного выздоровления совпал с днём начала моего отпуска.
  
  В этот день я написал редактору сборника "Голоса перед бурей" электронное письмо, в котором восхищался сделанным, отдавал должное его умению объединить усилия своих коллег над одним проектом и выражал что-то вроде осторожной надежды на знакомство. Письмо я отправил на указанный в книге адрес.
  
  Ответ пришёл мне вечером того же дня.
  
  
  Уважаемый Борис Сергеевич!
  
  Благодарю Вас за высокую оценку моей скромной работы.
  
  Честное слово, Вы преувеличиваете и степень моего энтузиазма, и мой "организаторский гений". Мои соавторы - это не коллеги по кафедре, а студенты четвёртого курса, у которых я семь лет назад был куратором учебной группы. Как видите, ларчик открывается просто, без всяких чудес. Наш с ними "проект" - это особого рода история, которая едва ли кому-то будет интересна, особенно спустя столько лет...
  
  Был очень рад прочитать Ваше тёплое письмо и буду рад дальнейшему знакомству, хотя бы и заочному (пишу "заочному", так как боюсь, что у Вас сейчас, в июне, настала горячая экзаменационная пора, и Вы едва ли выберетесь меня навестить).
  
  С искренней признательностью,
  
  А. М. Могилёв
  
  
  Этот ответ, который должен было меня убедить в том, что "ларчик открывается просто", действительно снял ряд недоумений, но поставил новые вопросы. Неужели почти все тексты в сборнике действительно написали студенты?! Что ж, у меня нет оснований не верить редактору - но ведь и не заподозрить студенческого авторства, если не знать о нём! Какая недетская, неюношеская даже, глубина погружения в материал, смелость мысли, свобода в обращении с гипотезами, проникновение в характеры героев той эпохи! Или Могилёву очень повезло со студентами, или он - всё же педагогический гений своего рода. Да, в конце концов, когда они нашли время для такого масштабного проекта, на четвёртом-то, выпускном для бакалавров, курсе?!
  
  В новом письме я задал эти вопросы и, рискуя показаться навязчивым, сообщил, что никакими экзаменами сейчас не обременён, что наслаждаюсь только что начавшимся отпуском и что буду очень рад личной встрече. Признался и в том, что меня манит "особого рода история" написания сборника и что мне очень хочется услышать её от главного автора. Оговорился, конечно, что моя просьба граничит с бестактностью, особенно если мой новый знакомый занят более важными делами, что заранее прошу прощения за эту бестактность, что предлагаю собеседнику не стесняться отказать мне в такой встрече, и прочее, и прочее: всё, что в таких случаях должен написать вежливый человек.
  
  В новом ответе Могилёв, чуть насмешливо отозвавшись о моей несколько преувеличенной щепетильности, писал, что и сам будет рад познакомиться со мной, что называется, вживую, а также предлагал навестить его дома завтра около пяти вечера. Жил он в собственном доме в дачном посёлке и, боясь, что я не сразу разыщу его дом, любезно приложил к письму нарисованную от руки схему проезда.
  
  
  [3]
  
  Калитка открылась через минуту после моего звонка. Андрей Михайлович приветливо потряс мою руку. Я узнал его по фотографии с сайта госуниверситета, где, правда, Могилёв был лет на десять моложе. А эту короткую профессорскую бородку, тёмно-русую с рыжинкой, он носил уже и тогда, только прибавилось в ней седины, да ещё пара морщин залегла на лбу, в общем, теперь он выглядел на все свои сорок шесть.
  
  По дороге к дому мы обменялись немногими малозначащими фразами. Я, кажется, похвалил дом: просторный, двухэтажный, семейный, из толстого бревна, с кирпичной дымовой трубой.
  
  Мы расположились в комнате справа от большой прихожей. Эта комната была чем-то средним между рабочим кабинетом и библиотекой: одна из стен полностью занята книгами (стеллаж шёл вплоть до высокого потолка, а рядом стояла небольшая деревянная лесенка из трёх ступеней), у другой - письменный стол, у стены напротив входа - настоящий камин с двумя удобными креслами, в которые мы и сели.
  
  Камин был потушен, но хозяин - он ненадолго отлучился в кухню и вернулся с чаем - пояснил, что в холодные дни топит его даже летом. Я шутливо заметил, что камин - идея-фикс русского интеллигента, верней, даже не сам камин, а связанная с ним мысль об английской самодостаточности частной жизни. Могилёв со мной отчасти согласился, при этом не поленившись сослаться на Льва Гумилёва и его знаменитую фразу "Я не интеллигент - у меня профессия есть".
  
  
  - Какая, если не секрет? - полюбопытствовал я.
  
  
  (Примечание: здесь и далее я буду отделять свои реплики от реплик своего собеседника двумя абзацами.)
  
  
  - Я - консультант в одной компании, - отозвался мой собеседник, - кроме того, руковожу одной небольшой некоммерческой организацией. Всё это едва ли интересно...
  
  
  - Вы не жалеете о том, что ушли из педагогики?
  
  Андрей Михайлович ответил не сразу.
  
  
  - Да и нет, - проговорил он, сосредоточенно глядя перед собой. - Жалеет ли солдат о том, что покинул передовую после ранения? В первые недели, думаю, ни секунды. А после, даже через годы, это всё даёт о себе знать...
  
  
  - Начинает сниться?
  
  
  - Да, - согласился он. - Мне до сих пор снятся сны о том, как я стою за лекторской кафедрой. Это ведь тоже своего рода война, то есть если к ней относиться неравнодушно, а любая война изматывает... Но и уклоняться пóшло. Каждый поэтому сам ищет меру того, сколько лет этой службы ему посильно отстоять. Видите, разве я могу дать простой ответ на ваш вопрос?
  
  
  - Вы так хорошо говорите, что хочется не потерять ни слова! А вот у меня как раз и диктофон с собой - как знал... Вы не против?
  
  
  Собеседник улыбнулся краем губ. Ответил:
  
  
  - Не против, хотя слишком уж много внимания к моей скромной персоне.
  
  
  - Не столько к ней, сколько к вашему проекту, потому что он очень, очень меня захватил! - признался я. - И даже не результатом, а тем, как именно вы над ним работали. Мне показалось, что на наших глазах из ниоткуда возникло некое волшебное сообщество счастливых интеллектуалов, свободных от рутины серых будней, некий ludi magistri unio1, выражаясь языком Гессе, и эти исследователи занялись великолепной игрой в исторический бисер без оглядки на кого-либо, даже на условности науки и даже на читателей вашего будущего сборника. Вот это меня привлекло!
  
  
  - Как замечательно, что вы вспомнили Гессе! - с теплотой ответил Андрей Михайлович (мне показалось, что при упоминании немецкого автора всё его лицо как-то разгладилось, смягчилось). - Да, меня тоже тогда посещал этот восторг исследовательского полёта, и именно это сравнение приходило на ум. Увы, любая игра заканчивается, иногда трагично. Я, к счастью, не утонул, как Йозеф Кнехт, и на том спасибо... Только тогда уж не в бисер - в крупный жемчуг. Мы, заурядные люди невообразимо пошлого века, брали в руки крупный жемчуг столетней давности и рассматривали его на солнце под разными углами... Не Бог весть какое достижение.
  
  
  - Всё же большое, потому что другие жители нашего "невообразимо пошлого века" предпочитают рассматривать дешёвые стекляшки повестки дня, а не жемчуг старины, - парировал я.
  
  
  - Это лестно, спасибо.
  
  
  - И я хотел бы, Андрей Михайлович,- перешёл я в атаку, - узнать от вас все подробности работы вашей группы - если у вас есть досуг и желание, конечно. Может быть, в ходе наших бесед родится текст, который, поверьте, я опубликую только после того, как вы его одобрите.
  
  
  - У меня действительно есть и время, и желание, представьте себе! - откликнулся собеседник. - Меня останавливает только чувство естественной скромности, да ещё... Вам не кажется, что в вашей затее имеется отчётливый привкус постмодерна? Простите, если это прозвучало обидно.
  
  
  - Вы имеете в виду то, что я буду описывать не саму историю, а тех, кто работал с историей, писать исследование про исследователей? - догадался я.
  
  
  - Именно.
  
  
  - Да, это правда... но что же делать! Время жизни ограничено, а я - не Александр Солженицын, чтобы покушаться на создание нового "Красного колеса".
  
  
  - А ведь он тоже не успел закончить свой труд, не знаю, конечно, насколько уместно "тоже" - мы ведь что-то закончили, хотя некто и скажет про нашу работу: "Гора родила мышь", - проговорил Могилёв, как бы размышляя вслух. - Кстати, наша работа в моих глазах, по крайней мере, была отчасти полемикой с Солженицыным и с теми акцентами, которые он невольно - невольно, подчеркну - расставлял. При этом, сумей он довести своё "Красное колесо" до конца, мы бы, возможно, даже не приступили к "Голосам" - зачем идти уже пройденным путём? А тут тропинка оборвалась в снегу, и захотелось протоптать её дальше.
  
  
  - Вот видите, как интересно! Пожалуйста, рассказывайте.
  
  
  Андрей Михайлович развёл руками.
  
  
  - Я даже не знаю, с чего начать! - шутливо отозвался он.
  
  
  - С самого начала.
  
  
  - Хорошо, но "с самого начала" в моём случае означает, пожалуй, с моей юности. Неужели это тоже важно?
  
  
  - Безусловно, - подтвердил я.
  
  
  [4]
  
  - Так и быть, я готов начать с юности, злоупотребляя вашим терпением, - заговорил рассказчик. - Я вырос в православной, воцерковлённой семье. Матушка пела на клиросе, а отец...
  
  
  - ...Был священником?
  
  
  - Не угадали: реставрировал иконы и фрески. Он уже нежив, царствие ему небесное. Предполагалось, что по духовной линии может пойти ваш покорный слуга. Обсуждалось даже, что я мог бы закончить старшие классы в православной гимназии...
  
  
  - А что помешало?
  
  
  - Да, видите, просто не было в девяносто втором году достаточного числа православных гимназий, они только-только начали появляться! Одна, например, за год до моего окончания девятого класса открылась в... - собеседник назвал один из небольших городов в нашей области2, - не так уж далеко. Но этот город - совсем глухая провинция... и где жить старшекласснику, и на что? Хотя, кажется, отец звонил директору гимназии, строились серьёзные планы. Родители решили, что мне, так и быть, следует закончить свою школу в областном центре, но пробовать поступать в духовную семинарию - или уж сразу в Московскую духовную академию, если сподобит Господь. Ну что же, я готовился к этому, посещал катехизические беседы с батюшкой, штудировал толстый томик "Закона Божия". А поступил в итоге...
  
  
  - Куда?
  
  
  - На факультет иностранных языков в педагогический университет. Почему - и сам затрудняюсь сказать: что-то толкнуло. Чувство протеста, пожалуй. Я не "русский интеллигент", даже и близко нет! Пошлое название и пошлое сословие - в России со времён "Вех" ничего не поменялось, и по-прежнему можно подписаться под каждым веховским словом. Но если и есть во мне некая интеллигентская жилка, то она - именно в готовности к фронде, к нежеланию подчиняться тому, что решили за меня и до меня. Я при этом не был враждебен Православию, отнюдь! Я - как бы сказать это? - считал, что оно от меня никуда не уйдёт и что не нужно в Церковь вступать желторотым юнцом, ничего не знающим и не умеющим: невелико будет приношение.
  
  Однако в семье меня не поняли, отношения с родителями охладели, и к последнему курсу я переехал вместе с одним приятелем на съёмную квартиру.
  
  
  - Небось, и девочки появлялись на этой квартире? - не смог я удержаться от вопроса. - Простите, если...
  
  
  - Сейчас, сейчас! Девочки будут совсем скоро...
  
  
  [5]
  
  
  - Окончание вуза поставило меня перед выбором: армия, сельская школа или аспирантура. Армия в ельцинские времена была местом несколько чрезмерно грубым и по царившим в ней нравам больше смахивала на тюрьму, чем на армию порядочного государства. Впрочем, не оправдываю себя, а всего лишь поясняю причины, по которым не захотел тогда призываться: я не видел большой доблести сражаться со старослужащими ножкой от табурета и пасть в этом сражении с проломленной головой. Возможно, в таких мыслях была доля высокомерия, некоего пошлого снобизма... но, повторюсь, я просто рассказываю свою историю, а не делюсь душевными терзаниями. Я выбрал сельскую школу, но при этом сумел сдать вступительные экзамены в аспирантуру. Причём по специальности "отечественная история", о чем ещё за два месяца до получения диплома специалиста даже и не думал, представьте себе!
  
  
  - Почему именно история?
  
  
  - Так сложилось. Дело в том, что свой диплом я писал по стилевым и грамматическим особенностям английской письменной речи начала XX века. Среди прочего я пользовался мемуарами Генбури-Уильямса, или Ханбери-Уильямса, как обычно записывают его имя. Его воспоминания - это, фактически, беллетризованный дневник.
  
  
  - Увы, не слышал этой фамилии, - пришлось признаться автору.
  
  
  - Это - английский военный атташе при ставке последнего Государя. Ну и, коль скоро мы заговорили о Государе, мимо его собственных писем, как и мимо писем Александры Фёдоровны, этой особой и трагической фигуры, я тоже не смог пройти. Они ведь переписывались по-английски, вы знаете об этом? Там и сям допуская небрежность в орфографии, но в целом - чистым, свободным языком. Именно тогда я начал, параллельно со своим дипломом, писать работу по истории, как бы зародыш будущей докторской и одновременно стартовую площадку для наших "Голосов". Эту работу я показал нашему преподавателю истории, с которым у меня сохранились тёплые отношения - он за это время перешёл в другой вуз. А Мережков ухватился за неё и, так сказать, перетащил меня на свою кафедру в госуниверситет, то есть в качестве аспиранта, конечно, но без его протекции я бы никуда не поступил. Кроме прочего, на факультете иностранных языков в педвузе диссертационного совета не было, да и докторов наук не хватало, а на историческом факультете диссовет был, и Аркадий Дмитриевич за пару лет до этого защитил докторскую, получил профессорское звание. Моя благодарность к нему смешивается с чувством вины - причём, знаете, сильной вины, с отчётливым горьким привкусом.
  
  
  - Какой вины? Вы можете не рассказывать, конечно.
  
  
  - Нет, отчего же? Я расскажу: пусть читатели вашей книги, если когда-нибудь родится книга, не строят никаких иллюзий в моём отношении. Тем более что мой бывший научный руководитель умер в прошлом году. Узнал об этом совершенно случайно, но, не узнав, конечно, постеснялся бы это всё вспоминать.
  
  
  [6]
  
  
  - Аркадий Дмитриевич был человеком, пожалуй, суховатым, малоэмоциональным, но при этом в личном общении очень простым. Его интересовала научная истина per se3, и ради этой истины он охотно пренебрегал условностями или, скажем, дистанцией между юным аспирантом и доктором наук. Моё кандидатское исследование касалось печально известного белогвардейского восстания в нашей губернии. Это восстание в обиходе называют "мятежом", до сих пор используя словесное клише, созданное при Советской власти, хотя, казалось бы, сейчас-то какая опасность отойти от этого клише? Только лень ума... Сама тема обязывала меня работать с архивами, во-первых, и с редкими провинциальными изданиями, во-вторых. Часть этих изданий была в личной библиотеке моего научного руководителя. Он поэтому поощрял мои визиты к нему домой и познакомил с женой, а жена Аркадия Дмитриевича была, так сложилось, на двадцать лет его младше...
  
  
  - Кажется, я догадываюсь, - пробормотал я.
  
  
  - Да тут несложно догадаться!
  
  
  Мы оба немного помолчали.
  
  
  - Я сопротивлялся как мог, - продолжал Могилёв. - Первый шаг сделала она. Назовём её хоть Алей, Аллой Александровной - фамилию и отчество я изменил. Только-только переставали быть предметом роскоши, входили в повседневность сотовые телефоны - тогда ещё в ходу были эти большие трубки, со штырьком антенны, вы их, наверное, уже не застали, - и вот Алла Александровна мне написала какое-то ничего не значащее, но личное сообщение. Потом - как-то само собой так вышло - мы оказались вместе на концерте классической музыки. Профессор хотел пойти на концерт с женой, но у него образовались дела, и Аля сказала мужу, что отдаст билет подруге - видимо, я проходил по категории "подруги"... Ещё вроде бы не предосудительное дело, верно? Но уже тогда можно было увидеть, к чему всё идёт. После - совместные прогулки, осторожные слова, полунамёки, четвертьпризнания. Одолженные друг другу книги - она была неравнодушна к литературе классической и современной, разбиралась в ней, и меня стремилась приохотить. Многозначительные фразы и абзацы в этих книгах, как бы нечаянно обведённые карандашом... Всё стало предельно ясно, когда Аля в шутку упрекнула меня, что попадёт из-за меня во второй круг ада. Почему? - спросил я. И тогда она посоветовала вспомнить историю Франчески да Римини.
  
  
  - Но ведь в ад не попадают просто за... - осторожно заговорил я, увидев, что собеседник примолк и не спешит продолжать.
  
  
  - Вы абсолютно правы! Просто за совместное чтение, посещение концертов и прочие такие невинные вещи в ад не попадают. Но беда в том, что у нас всё-таки дошло до... до плотского греха.
  
  Моё очень малое оправдание в том, что мы оба были юны, и любили друг друга, и, наконец, я собирался на ней жениться после её развода, если бы только этот развод состоялся! А она была в ужасе от идеи о разводе. Конечно, меня тоже посещал озноб, потому что жизнь, не успев начаться, летела кувырком...
  
  
  - Знаете, ваша история очень напоминает один из романов Хаксли, - произнёс я, чтобы перепрыгнуть через новую неловкую паузу.
  
  
  - Хаксли? - удивился с некоторым облегчением Могилёв. - Я уж думал, "Анну Каренину". А что именно у Хаксли?
  
  
  - The Genius and the Goddess.4
  
  
  - Не дошли руки до этой книги. Советуете?
  
  
  - Вам - как раз нет. Вам, пожалуй, будет мучительно её читать.
  
  
  - Спасибо, что предупредили! - искренне и немного печально поблагодарил Андрей Михайлович. - Знаете, ведь воспитание своего ума не только в книгах, которые мы прочитали, но и в тех, которые мы не прочитали, то есть не прочитали к счастью для нас.
  
  Но продолжу. О полноценном руководстве со стороны Аркадия Дмитриевича не могло теперь, конечно, идти и речи: мне было стыдно смотреть ему в глаза. Пока я искал выход, мой руководитель вызвал меня и, тоже глядя куда-то в сторону, сообщил, что получил место в московском вузе, оттого переезжает в ближайшее время. С женой, само собой. Я не уверен до сих пор, что он знал всё. Мог догадываться, конечно...
  
  Я... - рассказчик приостановился, будто взвешивал следующую фразу, будто немного стыдился этой ещё не произнесённой фразы. - Я продолжаю молиться за них, то есть упоминаю их в молитвах, если "молиться" звучит высокопарно, с искренней надеждой на то, что всё обошлось, и возможно, буду это делать до конца своих дней, но после их отъезда я не видел Алю ни разу и никогда не пытался найти её профиль в социальных сетях. Это было бы верхом бестактности, понимаете? Её пронзительное прощальное письмо у меня сохранилось, но читать его, с вашего позволения, не буду: почему, тоже, надеюсь, понятно?
  
  Я кивнул.
  
  
  - С отъездом профессора Мережкова, - продолжил Могилёв, - в середине учебного года на кафедре отечественной истории образовывалась вакансия, которую, похоже, сам Бог велел заполнить молодым аспирантом, коль скоро другие сотрудники и так несли полную нагрузку. Но мне было исключительно стыдно пользоваться этой возможностью, учитывая, как именно появилась эта вакансия. А если я отказывался от места, я немедленно переставал быть интересным для кафедры, ведь в профессоре, с его внезапным отъездом, видели едва ли не предателя, теперь же ещё его ученик не желал помочь коллективу, как бы воротил нос от работы в университете. Мне хоть и не указали на дверь прямо, но дали ясно понять, что закончить аспирантуру мне будет нелегко. В общем, мне предстояло или брать нагрузку Мережкова, или, например, становиться соискателем на другой кафедре, даже в другом университете. Вот ведь и в педвузе изучали отечественную историю, да и на нашем городе свет клином не сошёлся. Или следовало впрягаться в лямку сельского учителя на годы вперёд. Или отслужить, в конце концов.
  
  
  - И какую же из четырёх возможностей вы выбрали? - полюбопытствовал я.
  
  
  - А вы угадайте! - отозвался собеседник юмористически.
  
  
  - Четвёртую?
  
  
  - Близко, но всё-таки мимо! Пятую. Я ушёл в монастырь.
  
  
  [7]
  
  
  - Вы умеете удивлять, конечно, - пробурчал я под нос. Андрей Михайлович рассмеялся.
  
  
  - Я же говорю, интеллигентская фронда! Элемент жеста, внешней красивости здесь, конечно, был. Но и не только он. Я ведь успел понаблюдать за жизнью вуза и успел основательно разочароваться в этой мышиной возне, в официальной науке как таковой, потому что собственно науки в ней, дай Бог, одна десятая, а остальное представляют собой ритуальные действия, танцы дикаря перед идолом общенаучных условностей. Вы и сами, наверное, это знаете... Потóм, не забывайте, пожалуйста, что мне всё-таки было очень стыдно.
  
  
  - Никто же не погиб? - уточнил я осторожным полувопросом.
  
  
  - Нет, никто не погиб, и слава Богу, но я ведь расколол семью - разве этого мало? Пусть и не расколол, просто способствовал глубокой трещине, но даже такие трещины нелегко извиняются. Что бы вы, например, стали делать на месте Мережкова? А? То-то же... Аля, поймите, не собиралась быть неверной своему мужу! Это была её первая измена.
  
  
  - Думаете, не последняя?
  
  
  - Очень надеюсь, что последняя, но кто знает! Есть жуткий закон психической жизни, согласно которому мы почти всегда, совершив что-то дурное, уже начинаем оправдывать этот поступок - и похожие поступки в будущем. Иначе ведь можно с ума сойти... Я поговорил с отцом, у которого были знакомства в церковных кругах, и благодаря отцу меня приняли простым послушником в провинциальный мужской монастырь, кстати, в том же самом городе, где находится гимназия, куда я во время óно так и не поступил. Так у меня и не получилось убежать от "духовной стези". Забавно, правда?
  
  
  [8]
  
  
  - Время, проведённое в монастыре, - продолжал рассказчик, - это, думаю, самые счастливые годы моей жизни.
  
  
  - Несмотря на то, что вы из него вышли? - само собой спросилось у меня. - А почему, если не секрет?
  
  
  - Всё в своё время... Как "учёному" мне поручили заведование монастырской библиотекой. Ах, да, ещё я преподавал историю и английский язык в православной гимназии при монастыре. Той самой! С такими благонравными детьми это было совершенно несложным, почти стерильным занятием.
  
  Забыл сказать: я всё же не бросил аспирантуру полностью, а перешёл в разряд соискателя. Меня закрепили за одной пожилой дамой по имени Беатриса Васильевна (представьте себе имечко!). По причине старости она находилась в оппозиции ко всем прочим сотрудникам и, по той же причине, ничего не боялась. Ей наверняка нравилось дразнить гусей и опекать кого-то с такой скандальной славой! Я ей и сам нравился... только не подумайте ничего дурного на этот раз!
  
  
  - Даже не собирался...
  
  
  - Итак, я понемногу кропал свою диссертацию, без особого рвения учительствовал, без большой горячности молился и горя себе не знал - то есть, как минимум, первые годы.
  
  
  - А после?
  
  
  - После... Я даже затруднился бы сказать, что случилось "после", потому что внешне всё обстояло благополучно. Я не спеша поднимался по церковно-карьерной лестнице, из послушника стал монахом, после - иеродьяконом, и - вы не поверите! - в последний год меня рукоположили в иеромонаха! Ещё бы пять или десять лет - я мог бы стать отцом ризничим, или отцом благочинным, или даже, бери выше, монастырским духовником. Именно такие разговоры велись в связи с очень почтенными годами нашего духовника, отца Феофана, даже образовалась небольшая интрига, две партии, одна из которых поддерживала меня в качестве кандидата на это место, а другая была против. Бесконечно скучно, даже не буду рассказывать... Но беда была в том, что я перестал чувствовать сцепление с тем делом, которым занимался. Не духовное родство, поймите меня верно! Именно сцепление. Я не охладел к православию и не "вырос" из него. Я, напротив, в своём продвижении по этой лестнице перестал как человек соответствовать масштабу её ступеней, и с каждой ступенью - всё больше. Например, послушнику ещё позволительно испытывать "плотское томление", ему позволительно развлекаться злобой дня вроде чтения всяких статеек или даже, извините, просмотра всяких забавных картинок в Сети, а монаху - насколько хорошо? А иеромонаху? А будущему духовнику? В первые годы своего пострига я честно полагал, что сумею быть достойным аскетом и, так сказать, взобраться по "лестнице Иакова". Но я переоценил свои духовные дары. Да и вообще людный современный монастырь не очень располагает к поднятию по этой лестнице - и Боже вас упаси подумать, что в этой мысли содержится хоть капля критики теперешнего монашества! Гений святости сумел бы нравственно соответствовать каждой новой ступени. Я, увы, не гений святости.
  
  Последние два года моей монастырской жизни к моему чувству собственного недостоинства прибавился скептицизм в отношении "слишком дешёвой аскезы". Мне казалось, что мы все ушли от мира не ради духовной битвы, а из фальшивого высокомерия духовной элиты, которой на самом деле не являемся, создали закрытую корпорацию мастеров церковной игры. Роман Гессе, который вы вспомнили в самом начале нашей встречи, был мне тогда болезненно, до некоего содрогания близок - вот, кстати, почему я к вам проникся невольным доверием, едва вы его вспомнили: мы говорим схожим языком и думаем схожие мысли. Я даже пытался обсудить "Игру в бисер" с кем-то из братии - хотя я ни с кем очень уж близко не сошёлся... И, как и в Йозефе Кнехте, во мне зрело желание оставить эту Касталию и искать свой пруд. Даже утонуть в нём, если судьба к этому приведёт.
  
  А вообще, событие, после которого я принял окончательное решение уходить, оказалось внешне совершенно ничтожным. Ко мне на исповедь пришла девушка. Бог мой, понятия не имею, почему именно ко мне! Полноценной исповедью с догматической точки зрения это тоже нельзя было назвать, я ведь не отпустил ей никаких грехов. Так, разговор... Девушка эта мне покаялась в сомнении и маловерии - но не во Христа, заметьте. Не в бытие Христа - а в христианство как религию, в состоятельность христианства. Может быть, даже в некие краеугольные камни христианства, в безусловную твёрдость этих камней. Было в этом нечто кирилловское - в смысле одного полоумного персонажа "Бесов", если только вы его помните. Но позвольте, я вам прочту! У меня до сих пор на этом месте лежит закладка.
  
  
  Встав из кресла, Андрей Михайлович дошёл до книжных полок, взял в руки книгу, открыл её на заложенной странице и прочитал с некоей пробирающей выразительностью:
  
  
  Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека - одно сумасшествие... А если так, если законы природы не пожалели и Этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и Его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего жить, отвечай, если ты человек?
  
  
  Мы оба помолчали.
  
  
  - Вся трагедия моей пошлой жизни в монастыре, - продолжал Могилёв, - в том и состояла, что я не знал, чтó ей отвечать. И не мог же я отделываться некими штампами из учебника для семинаристов, кургузыми клише! Хотя с ходу был способен вспомнить дюжину таких штампов. "Нет испытаний не по силам", или "Марфа, Марфа, ты заботишься и суетишься о многом, а одно нужно"5, или "Где был ты, когда Я полагал основания земли?"6. И прочее, и прочее. Повторюсь, гений праведности или мудрец-богослов знал бы убедительный ответ. Знал бы святой Тихон Задонский, отец Сергий Булгаков знал бы. Скажите мне: где я Тихон Задонский? В каком месте, извините за просторечие, я Сергий Булгаков? В чём я и признался, почти теми же самыми словами. Девушка поблагодарила меня за искренность, горячо поблагодарила, и ушла. Через два месяца из монастыря ушёл и ваш покорный слуга.
  
  
  - А разве это так легко сделать? - засомневался я.
  
  
  - О, что вы говорите, легко! Почти невозможно! "Дерзнувших на сие предавать анафеме". Правило семь Четвёртого Вселенского Собора. Мне пришлось получать специальное разрешение от правящего архиерея, а тот упорно не хотел его давать, потому что моё бессилие в качестве духовника, в котором я честно признался и рассказал все подробности дела, для него было самой ничтожной причиной. Владыка Роман считал, что я попросту горд, что непомерно вознёсся в интеллектуальной гордыне, потому что, по совести, и он не знает, как ответить на вопрос Кириллова, но не претыкается об это своё незнание, кольми менее него я должен претыкаться. "Ученик не бывает выше своего учителя; но, и усовершенствовавшись, будет всякий, как учитель его". От Луки святое благовествование, глава шесть, стих сорок. И что же мне было ему отвечать? То, что митрополит - не непременно учитель? Но разве такой ответ не показался бы тоже гордым? Не подумайте только, что, рассказывая обо всём этом, бросаю камень в священноначалие! Владыка был прав, пусть и не на все сто процентов, но если и на шестьдесят, да хоть на тридцать - у кого вообще развяжется язык его критиковать? Да, и вы, и я - мы оба знаем людей, у которых легко об этом развяжется язык, но все они - не те люди, с которыми нам хочется беседовать о самом важном.
  
  
  - Вы правы, - согласился я.
  
  
  - Благодарю вас! Это я, я оказался никудышным монахом, я и никто другой! Но тогда мне пришлось пригрозить, что оставлю обитель без всякого разрешения, так что я из него, можно сказать, выдавил эту икономию7. А ведь владыка ещё вступил со мной в торги: допытывался, не женщина ли причиной, предлагал жизнь в миру без оставления монашества, тайным монахом, так сказать... Эх! - Андрей Михайлович сделал неопределённый жест рукой, его лицо как-то скривилось. - Неловко вспоминать. То есть за себя тоже неловко. И всё же моё "неловко" - это именно неловкость, а не стыд, не тот стыд, который ощущаю за случившееся с профессором Мережковым и его женой. У меня не было морального права оставаться в монастыре, поэтому и до сих пор считаю, что всё сделалось к лучшему.
  
  
  [9]
  
  
  - Забыл вам рассказать, что кандидатскую защитил ещё в монастыре, - продолжил Могилёв после паузы. - На защите я был в полном облачении. А после того, как я снял подрясник, на меня наложили эпитимию, то есть не просто покаяние, а ряд ограничений. Я не лишён сана, но воспрещён в служении на неопределённое время: вполне возможно, что до конца жизни. Мне также было тогда объявлено, что в течение неопределённого времени я не смогу сочетаться церковным браком, а ходатайствовать о снятии этого прещения получу право лишь через семь лет. В чём был смысл снятия запрета только после моего личного ходатайства? Бог весть... В том, вероятно, чтобы я, гордый человек, явился сам, смирил гордыню. Похвально и даже мудро, если глядеть на это святоотеческими глазами. Но, боюсь, в моём случае вовсе негодно. Не из гордости же я покидал монастырь! А если и из гордости, то не из того вида гордости, которую следует возбранить. Священноначалие, видимо, считало иначе... Да и, наконец, воспитывать смирение следует в своих духовных чадах, если же монах объявляет вам, что из монастыря желает выйти, этим самым он перестаёт быть вашим духовным чадом, а становится почти что посторонним человеком! Почти - или вовсе? Вот в чём вопрос... Ведь если вовсе - прекращается и моё христианство?
  
  Последнее ограничение, то есть вообще само то, что оно было наложено, я мог бы оспорить, хоть это и не принято в православии, ведь мой выход из монашества совершился не по причине "любодеяния". То есть, конечно, как посмотреть: можно было бы припомнить мне то старое любодеяние, но в нём я уже покаялся и за десять-то лет уж должен был его отмолить? Или нет? Итак, я мог бы спорить, но считал и продолжаю считать такие споры бесконечно пошлыми. Меня посетила тогда простая мысль. Не знаю, насколько верная, возможно, даже еретическая, поэтому вам её не советую. Вот какая мысль: браки заключаются на небесах, и, если это таинство брака на небесах произойдёт, чтó к нему прибавит земное церковное венчание? А если не совершится, опять же, чем оно поможет? Во время óно я превосходно опровергал такие мысли, ссылаясь и на соборы, и на святоотеческие мнения. Но, видите, догматическая гимнастика ума - это одно дело, а личные убеждения - другое. Хотя и здесь я с вами не совсем искренен. Конечно, сожалею об этом прещении, конечно, огорчён, вот и пытаюсь себя убедить разными способами, что зелен виноград. Но возвращаясь к его сроку: Владыка мог догадаться, что я через семь лет о его снятии просить не приду. А через десять уж и сама возможность брака для меня станет невероятной. Значит, было оно возложено на меня по сути - до конца жизни. Именно так я его и принял, не дрогнув в лице ни одним мускулом. Это нашего правящего митрополита, пожалуй, тоже рассердило! Хоть, впрочем, и он наружно не явил гнева.
  
  
  - Позвольте спросить, - прервал автор рассказчика, - а что, была женщина на горизонте?
  
  
  - Да нет, какое! Откуда? След той девушки, которая тогда пришла ко мне на исповедь, я потерял, да и сама идея строить куры бывшей своей прихожанке - такая вопиющая пошлость... А ещё оказался я слегка староват для того, чтобы бежать на рынок невест, сломя голову: мне исполнилось к моменту оставления монашества тридцать три года. И, кроме прочего, я десять лет обходился без всякой женщины, а к любому состоянию ведь привыкаешь. Это как телевизор: пока он у вас в доме, то, кажется, нельзя без него, а как поживёшь без него месяц-другой, так и ясно, что совсем он и не нужен. Циничное рассуждение, знаю, и недостойное христианина, то есть я не про телевизор, а про законную супругу. Но ведь у меня и не может быть никакой законной, по православному обычаю, супруги, Церковь мне запретила иметь законную супругу, будто я некий рогатый Вельзевул! Вот, думаю, не податься ли в буддисты... Считайте юмором, конечно. В этом ощущении церковной оставленности есть, стыжусь признаться, некое запретное, недолжное удовольствие. По крайней мере, тогда я себя ловил на этом удовольствии, в духе "Презрительным окинул оком // Творенье Бога своего, // И на челе его высоком // Не отразилось ничего". Это всё инфантильно до смешного, и весь этот богоборческий бунт из меня давно выветрился. Церковноборческий, извините, а не богоборческий. Весь выветрился - и всё же какой-то шрам от него внутри остался. Знаете, я ведь, пожалуй, действительно очень гордый человек, и не в отношении своих каких-то достижений или даров, которых не существует, а - гордый этим желанием независимости. Если я неугоден или недостаточно хорош для Церкви, может быть, мне основать свою? Пусть она будет заведомо хуже, ниже - но я не буду в ней парией, виноватым без вины! "Церковь бывших монахов", например, или "Церковь маловерующих". Только вот когда найти время? Разве что на пенсии...
  
  
  Я не мог понять, шутит он или говорит серьёзно.
  
  
  [10]
  
  
  - Около года я перебивался случайными заработками, - рассказывал Андрей Михайлович, - пока мне не предложили место на кафедре отечественной истории, той самой, на которой я когда-то состоял аспирантом. За эти десять лет поколение преподавателей, которое помнило меня как скандального аспиранта, замешанного в сомнительной истории с женой профессора, постепенно ушло на пенсию, а для молодых сотрудников я был просто кандидатом наук, специалистом в своей теме и интересным человеком с романтическим флёром "антицерковности". Этот флёр вокруг меня образовался даже против моей воли. Из старой когорты ко времени моего начала работы в госуниверситете оставались, кажется, только завкафедрой, да Суворина, да Бугорин, Владимир Викторович Бугорин: он уже во время моего аспирантства был доцентом. Докторской, правда, за всё это время он так и не защитил. Бывают вечные студенты, как чеховский Петя Трофимов, а бывают такие вечные без пяти минут доктора. Примерно через полгода после моего устройства на кафедру Бугорин, в связи с проводами "на покой" прошлого начальника, был назначен новым заведующим. И здесь мы, мой дорогой коллега, заканчиваем с жизнеописанием моей скромной персоны и переходим к истории "Голосов", чему я бесконечно рад. То есть я мог бы вам, конечно, рассказать о своей пятилетней работе в университете, о разных забавностях и курьёзах, а то и драматических случаях, но разве вам это интересно? Вы сами работали в вузе и сами хорошо представляете всю внутреннюю кухню, поэтому passons8, как сказал Степан Трофимович Верховенский Варваре Петровне Ставрогиной.
  
  Моя история начинается в марте 2014 года, когда по кафедре впервые пополз слушок о том, будто Бугорин собрался на повышение. Более высокое университетское начальство вроде бы хотело его сделать то ли заместителем декана, то ли сразу деканом, то ли секретарём Учёного совета. И то, ему уж было, по его внутреннему ощущению, пора. Бугорин на десять лет старше меня, а значит, в том году ему исполнилось - сколько же? - ну да, сорок девять.
  
  Сам Владимир Викторович этих слухов никак не подтверждал и даже наоборот, выглядел угрюмее обычного. Злые языки поговаривали, что причина его угрюмости очень простая: на новую должность, на которую скоро откроется вакансия, есть ещё один кандидат, и вот этот кандидат - доктор наук, а сам Владимир Викторович так и не сподобился. Высокое начальство, дескать, благоволит именно к Бугорину, но всё ещё колеблется в выборе. Нужно было нашему завкафедрой или защищаться в срочном порядке - но вообще это не очень простое дело, - или немедленно изобрести себе другую заслугу. Скажем, получить степень почётного доктора в зарубежном вузе, или издать толстую монографию, или написать научно-популярную книгу, которая разойдётся большим тиражом. На худой конец сгодилась бы и некая медаль, некая завалящая грамота от областного правительства или департамента образования области. Но не было монографии, не было медали, не было грамоты...
  
  Вообще, никакими именно учёными достижениями наш заведующий, кажется, не прославился. Никто не читал его кандидатской, и даже, кажется, собственной сферы научных интересов, собственной излюбленной области в истории у него тоже не было! Да и то: в педагогику он пришёл из бизнеса - вообразите, так тоже бывает! - а бизнес в девяностые годы был областью, скажем деликатно, особой. Ещё в мою бытность аспирантом Бугорин казался мне в коллективе кафедры откровенно белой вороной. А вот гляди ж ты: притёрся, освоился, сомнительных анекдотов больше не рассказывал, справлялся с обязанностями преподавателя, отдадим ему должное, не хуже всякого другого, даже начальником стал, но всего только кафедральным, а душа требовала большего...
  
  В середине марта у меня состоялся примечательный разговор с Юлией Сергеевной Печерской, старшим преподавателем нашей кафедры. Печерская в том году была интересной женщиной, ещё молодой, что-то около тридцати пяти. Энергичная, физически крепкая, с хорошей фигурой, привлекательная, правда, не в моём вкусе. Меня, так случилось, отталкивают, верней, пугают женщины, которые выглядят так, будто способны, говоря метафорически, перекусить железную проволоку зубами. А Юлия Сергеевна именно так и выглядела.
  
  Мы, как-то это нечаянно случилось, вместе вышли из здания вуза, и Печерская заговорила первая:
  
  "Давно хотела спросить вас, Андрей Михайлович: а какие у вас планы на будущее?"
  
  (Примечание автора: здесь и далее реплики персонажей внутри речи рассказчика будут заключаться в кавычки.)
  
  "Планы? - потерялся я. - И на какое будущее?"
  
  "Ну, что значит, на какое? Вот Владимир Викторович уйдёт на повышение, а завкафедрой Учёный совет кого назначит, как вы думаете? Вернее, так: кого именно наша кафедра будет рекомендовать назначить Учёному совету? Потому что коллективное мнение кафедры тоже учитывается..."
  
  "Ангелину Марковну, скорее всего".
  
  Здесь должен пояснить, что Ангелина Марковна Суворина была в том году самым "возрастным", что называется, сотрудником нашей кафедры: ей было хорошо за шестьдесят, да что там, все семьдесят. После неё по возрасту первым шёл Авенир Валерьянович, который сильно сдал в последнее время и по причине слабого здоровья работал только с заочниками, за ним - Бугорин, после - ваш покорный слуга, дальше - Печерская, а все остальные сотрудники оказывались моложе её.
  
  Итак, я предположил, что назначат Суворину. Юлия Сергеевна замедлила шаг (и я вместе с ней), посмотрела на меня, повернув голову как-то набок, к плечу, взглядом умной птицы:
  
  "А вы не знаете разве, что на руководящие должности не назначают людей пенсионного возраста?"
  
  "Но ведь делают исключения?" - ответил я вопросом на вопрос.
  
  "Делают, но это при научных заслугах. А мы же знаем, что у Ангелины Марковны, между нами, нет особых научных заслуг".
  
  Мы, кажется, даже остановились тогда.
  
  "Теряюсь в догадках, - оробел я тогда. - Вас?!"
  
  Печерская усмехнулась, как бы подавилась коротким смешком. Разъяснила мне снисходительно, как школьнику:
  
  "Да нет же, Андрей Михайлович! Я старший преподаватель, а вы в прошлом году получили доцента. Я кандидат наук, а вы докторант. Ну, подумайте-ка ещё раз!"
  
  "Юленька Сергеевна, милая моя! - воскликнул я. - Я вам совсем не собираюсь перебегать дорогу!"
  
  У нас на кафедре в ходу были, такие, знаете, шутливые обращения друг к другу, состоящие из уменьшительного имени и отчества, вроде английского Mrs Kitty или Mr Andy. Кажется, я и ввёл эти обращения в обиход.
  
  ""Юленька Сергеевна", как мне в вас это нравится... А я, думаете, собралась перебегать вам дорогу? Я, по-вашему, злобная карьеристка, которая всех расталкивает локтями?"
  
  "Я этого не сказал..."
  
  "Ещё бы сказали! Я, Андрей Михайлович, трезво оцениваю свои шансы получить рекомендацию от кафедры. Меня не любит половина наших молодых".
  
  "А меня, значит, любят?" - уточнил я немного иронически.
  
  "Вы знаете, да! - ответила моя коллега. - Все просто восхищались тем, как вы укротили группу сорок один! Я, по крайней мере, восхищалась!"
  
  Небольшое отвлечение, если позволите. У этой группы бакалавриата в прошлом году вышла история, и, кстати, именно с Бугориным, который что-то у них вёл. Не сошлись они во взглядах с Владимиром Викторовичем, а вернее всего, как передавали, тот что-то грубое сказал одной студентке, усомнившись в её способностях. Группа стала на защиту обиженной: рассказывали, в частности, о каком-то анонимном обличительном письме, которое студенты то ли написали самому завкафедрой, то ли пустили по рукам других студентов как прокламацию. Сам я, однако, этого письма не видел, не читал и старался избегать этих обсуждений. Это письмо, помнится, так разозлило нашего начальника, что он поставил на экзамене в этой группе две "двойки", а всем остальным - "удовлетворительно". Что ж, каждый имеет право оценивать знания студентов как ему заблагорассудится... Но группа, обидевшись, написала заявления на отчисление в полном составе. Староста принесла аккуратную стопочку этих заявлений в деканат. Это был жест, конечно. Я предложил начальнику устроить некую согласительную комиссию и, может быть, переэкзаменовку. Он отказался. Тогда я попросил у него разрешения поговорить с этой группой, и такое разрешение мне дали. До того они меня знали поверхностно, как одного из педагогов.
  
  Говорили мы долго, всё сдвоенное занятие, которым я безжалостно пожертвовал. Я сумел преодолеть их первоначальную колючесть и терпеливо выслушал все их обиды. Я признался, что, не одобряя их поступка, ценю его энергию и продиктовавшие его чувства. Я рассказал им, что и сам в юности был очень упрямым. Я поделился с ними мыслями о том, что, уйдя из вуза сейчас, они накажут этим только себя, а значение этой несчастной "тройки" в их дальнейшей профессиональной жизни будет ничтожным. Я обещал лично переэкзаменовать тех, кто получил "неуд", если только начальство позволит мне это сделать. Хрупкий мир был достигнут, студенты забрали заявления, а на то, чтобы я переэкзаменовал не сдавших экзамен, Бугорин согласился неожиданно легко. Но при этом группа поставила странное, забавное, даже трогательное условие: я должен быть их куратором в следующем году. Я согласился, хотя раньше бежал от любого кураторства как чёрт от ладана. Руководство кафедры также не нашло возражений.
  
  Но вернусь к своему разговору с Печерской, которая как раз поясняла мне:
  
  "А у меня нет такой популярности. Ну и зачем мне тогда сс**ь против ветра? Pardon my French9".
  
  Непечатное слово она произнесла даже с удовольствием, бравируя им. Я шутливо приложил руку к сердцу, показывая, что сражён экспрессией её языка. Она именно такой реакции и ждала.
  
  "Вот если вы, уважаемый Андрей Михайлович, слетите в первый год - тогда да! - как ни в чём не бывало рассуждала Печерская. - Тогда мы поборемся..."
  
  "Почему это я должен слететь?" - я почти обиделся.
  
  "Гляньте-ка на него: ещё не сел в кресло, а уже цепляется! - поддразнила она меня. - По неопытности. Из-за наших бабьих интриг, например. Но я вас буду поддерживать, имейте в виду".
  
  "Почему именно меня?"
  
  "Потому что, а), у вас больше шансов против Сувориной, и бэ), с вами будет проще жить, - пронумеровала мне Печерская. - У Сувориной ведь целый тараканий выводок в голове! Вы не замечали?"
  
  "Я не имею права судить людей..."
  
  "Вот, и поэтому тоже, - с удовольствием отметила моя коллега. - Можно полную откровенность, Андрей Михалыч? Вы в своей жизни были пришиблены этим вашим православием, так и ходите пришибленным, и поэтому "не имеете права судить". Я в хорошем смысле сказала, не обижайтесь! А девяносто девять процентов людей судят других! И судят плохо. Вот поэтому, когда вопрос о рекомендации поставят, я буду голосовать за вас. Только чтобы этот разговор был между нами - договорились?"
  
  Мы перекинулись ещё парой фраз, прежде чем попрощаться. Я не придал этому разговору особого значения, потому что слух о переводе Бугорина на более высокую должность пока был только слухом. Он ничем не подтверждался!
  
  
  [11]
  
  
  - Я, повторюсь, не придал той беседе значения, но, возможно, придали другие. Не знаю, как вращались невидимые мне колёса и шестерёнки, но на следующий день завкафедрой вызвал меня к себе. Никаких провинностей за мной не водилось, но шёл я с некоторой опаской.
  
  Владимир Викторович посадил меня за кафедральный стол боком к своему начальственному месту и молчал, сопя. Я ещё больше оробел.
  
  Здесь - пара слов о внешности нашего заведующего, просто чтобы вам мысленно его увидеть. В том году Владимиру Викторовичу было почти пятьдесят, но выглядел он вполне ещё "по-боевому". Конечно, годы уже давали знать о себе: вот и отдельные седые волосы появились, и лицо как-то набрякло... (Ах, ладно, никто ведь не молодеет, и я давно уже не красавец, мысленно сказал я тогда себе.) Не самого высокого роста, но кряжистый, с твёрдым подбородком, широкой переносицей (нос у него как будто был сломан в юности, впрочем, руку на отсечение об этом не дам), с очень коротко стриженными тёмными волосами и щетиной почти всегда одной и той же "недельной" длины, он до сих пор немного напоминал "братка", нечаянно приземлившегося в кресло заведующего кафедрой. Я не раз собирался спросить его в шутку, был ли он в своё время настоящим "новым русским", но так и не спросил ни разу: какой-то несколько грубый вопрос, не находите? Да и важно ли?
  
  Бугорин наконец перестал сопеть и положил передо мной какую-то бумагу, которую - я даже вчитаться не успел - убрал через пару секунд.
  
  "Вот, погляди! Это конкурс! Называется "Летопись Русской Смуты"!"
  
  "Студенческих работ?" - уточнил я.
  
  ""Студенческих", балда! - передразнил он. - Позвал бы я тебя ради студенческих! Научных! Научно-популярных вообще-то. Весёленькое такое надо написать, понимаешь, с придумкой, сделать науку с элементами шоу. Гляди, твоя ведь тема!"
  
  "Я не специалист по Смутному времени!"
  
  "Да не по Смутному времени, а это про революцию! Там в описании сказано!"
  
  Бумагу с положением конкурса он мне при этом так и не вернул, будто нечаянно забыл.
  
  "А чей, кто организатор?"
  
  "Агентство стратегических инициатив вместе с Российским историческим обществом. Это федеральный конкурс, понимаешь, федеральный, президентский, и дадут федеральный грант! Слушай, Михалыч! Тебе, это... Тебе сам Бог велел писать заявку!"
  
  "Владимир Викторович! - почти взмолился я, - Ну нет ведь никаких сил, как мальчик, участвовать во всяких конкурсах под конец учебного года! И вы же сами сказали, что они ожидают научно-популярного текста, не строго научного! Им надо живенько, с хохмочками. А я не популяризатор, не Анатолий Вассерман! Нет у меня таланта господам, у которых в усах капуста недокушанных щей, делать интересными вещи, которые им никогда не были интересны!"
  
  "Что у вас, Андрей Михайлович, за странные представления о работе популяризатора! И что у вас за отношение к инициативам Президента! И капуста здесь при чём?"
  
  Тут тоже пояснение: Бугорин, мужик не особенно чуткий, грубоватый, легко и без всякого стеснения переходил от "ты" к "вы" и наоборот, не только со мной, а вообще с любым сотрудником, причём его "ты" в сочетании с отчеством без имени, видимо, изображало задушевность, а "вы" вместе с отчеством и именем, видимо, показывало немилость. Мне и то, и другое было не очень приятно. Как говорится, минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь.
  
  "Ни при чём: цитата из Маяковского", - пояснил я про капусту.
  
  "Да у тебя ещё есть время, полно, до конца года! - принялся убеждать он меня. - Ты же в материале, Михалыч, у тебя ведь не голова, а Дом Советов! Чтó, не напишешь за лето свой опус? Там смотри какая сумма вкусная! - он написал на бумаге и показал мне сумму гранта. - Половина на сопутствующие расходы, подотчётно, и половина как премия. А я тебе ещё премию дам! Вот такую", - он написал рядом с первой суммой вторую, поменьше, но тоже внушительную.
  
  Я задумался. Дело в том, что я к тому времени как раз закончил строительство дома - вот этого, где мы сейчас находимся, а сделать отопление сразу денег не хватило. Мне хотелось именно камин, хотя камин не очень удобен как основной источник отопления. Мне пришлось в итоге дополнить камин водяным отопительным контуром, а в подвале у меня твердотопливный котёл.
  
  
  - Неужели вы накопили на дом с зарплаты преподавателя? - полюбопытствовал автор этих строк.
  
  
  - Частью - да, представьте себе! - пояснил Андрей Михайлович. - Я ведь сохранил почти монашеские привычки, а квартировал у пожилых родителей, тогда ещё и отец, и мама были живы. Отец скончается через год после этих событий. Хоть я жил очень скромно, наверное, мозолил им глаза. Верней, не это, не только это, а вот: они, наверное, чувствовали свою невольную вину за моё неудавшееся монашество. Мама несколько раз заводила разговор о том, что я даже не пытаюсь поискать себе невесту, а ведь жизнь проходит. Я в шутку - но только наполовину в шутку - отвечал, что Церковь мне запретила венчаться и что я буду вынужден в самом лучшем случае довольствоваться безблагодатным гражданским сожительством. А ведь такое сожительство - на грани блуда! Или уж настоящий блуд? Если блуд - то придётся мне в нём регулярно каяться на исповеди. А поскольку каяться я в жизни с женой, не видя в том никакой своей вины, не смогу, то выйду за пределы Церкви вовсе, а тогда уж сам к себе применю правило семь Четвёртого Вселенского Собора и отказом от исповеди, так сказать, самоанафематствуюсь. Ох, она страсть не любила такие разговоры! И потом, продолжал я более миролюбиво, куда же я приведу свою жену, пусть даже невенчанную? К себе в комнату?
  
  Отец в таких беседах никогда не участвовал, но мама, видимо, ему пересказывала - и вот, они дали мне половину суммы, нужной для постройки дома. А земельный участок они же подарили ещё раньше. Переехать в свой дом уже очень хотелось! Нарисованные Бугориным на бумаге суммы решали вопрос с отоплением. Вместо камина можно было бы сложить печь или, наконец, поставить котёл с водяным контуром, если бы я сделал выбор в пользу большей практичности. Само собой, одного только отопления недостаточно для сколько-нибудь удобной жизни в отдельном доме: желательна канализация, а не будка над выгребной ямой на улице, внутренний водопровод, а не уличный колодец... Впрочем, я ухожу в сторону от своей истории: думаю, что никому, кроме моих близких, не интересны эти прозаические детали.
  
  Итак, я согласился работать над научно-популярной "Летописью Русской Смуты", если удастся получить грант - и мой завкафедрой прямо расцвёл, чуть не полез ко мне обниматься. Но, тут же прибавил я жалобным голосом, писать саму заявку у меня действительно нет никакого желания. Может быть, поручить моей аспирантке?
  
  В начале того учебного года ко мне действительно прикрепили аспирантку, Настю Вишневскую, единственную тогда аспирантку на нашей кафедре. Я был докторантом, а докторантам быть научными руководителями аспирантов разрешается, верней, полупозволяется, примерно так же, как студентам старших курсов педагогического вуза полупозволяется работать учителями в школе. Первым руководителем Насти был сам Владимир Викторович, но в конце первого года её аспирантуры они на чём-то не сошлись, девушка проявила характер и, за отсутствием других вариантов, перешла ко мне.
  
  
  - То есть история с группой сорок один в её случае как бы повторилась? - спросил я на этом месте.
  
  
  - Д-да, пожалуй, - подтвердил рассказчик. - Я боялся, что, помня эту историю, Бугорин не позволит отдать эту работу Вишневской, уже ругал себя за то, что не сообразил попросить её тихим образом, не спрашивая разрешения начальства, но, к моему удивлению, завкафедрой ответил как ни в чём не бывало:
  
  "А я, представляешь, и сам тебе хотел это предложить!"
  
  Мы пожали друг другу руки, и я, выходя из кабинета, облегчённо вздохнул. Была ведь опасность того, что начальник проведал про мой разговор с Печерской и про моё желание сесть в его кресло, мог ведь получить от него знатную нахлобучку! Нет, кажется, пока всё обошлось...
  
  
  [12]
  
  
  - В тот же день я позвонил Насте Вишневской, своей умненькой и хорошенькой аспирантке, и попросил её подготовить заявку на грант.
  
  - "Умненькой", "хорошенькой", - пробормотал я, едва удержавшись от улыбки. - Так и хочется спросить... но, извините, не моё дело.
  
  
  - Вы хотите спросить, не дышал ли я неровно к своей подопечной? - догадался Андрей Михайлович, тоже улыбаясь, и снова - только краем губ. - Нет. Н-нет, - повторил он с долгой "н" и пояснил: - Моя заминка в этом втором "нет", конечно, естественна, когда такой вопрос задаётся про молодую красивую женщину и одинокого мужчину. Но я, во-первых, считал, что есть определённые границы и правила, которые для преподавателя так же священны, как для монаха - его обеты. Во-вторых, я никогда не забывал, что Насте - двадцать пять лет, а мне - тридцать девять, что она - красавица и умница, у которой всё впереди, а я - уже потрёпанный жизнью мужичок, что, проще говоря, она не моего поля ягода. Вообще, в любой юной и привлекательной женщине есть это торжество, это осознание своей высокой цены, так что рядом стушёвываешься и начинаешь думать про себя: ты-то куда, со свиным рылом да в калашный ряд? Понаблюдайте... Вам нужно было видеть Настю тогда: высокая, сильная, яркая, с прекрасными тёмно-русыми волосами, чуть волнистыми, она их то схватывала резинкой, то разбрасывала по плечам. Да и куда бы я её привёл, в конце концов?! В комнату тесной "хрущёвки", где жил вместе со своими родителями? Дело, кроме того, осложнялось тем, что Настю я помнил ещё студенткой бакалавриата, с её третьего курса, после - магистранткой, и всё это время она мне несколько юмористически давала понять, что она мне симпатизирует. То есть, если вы понимаете, понарошку симпатизирует, это превратилось в своего рода безобидную игру, её сокурсники тоже включились в эту игру и отпускали беззлобные шутки по этому поводу, которые она не без удовольствия поддерживала. Именно потому они и позволяли себе эти шутки, что все, включая меня, осознавали юмор ситуации. Я однажды тоже не удержался и заметил:
  
  "Похоже, это превратилось у вас в спорт своего рода".
  
  "Что именно?" - не поняла Настя.
  
  "Ну как же: вот это ваше невинное притворство по поводу вашей якобы огромной симпатии ко мне, которым вы всё время пытаетесь вогнать меня в краску".
  
  Тут Настя покраснела сама - да не просто покраснела! Вспыхнула как маков цвет - и без слов вышла из аудитории.
  
  
  - Прямо на уроке? - ахнул автор этого текста.
  
  
  - Нет, на перемене. После она дулась на меня ещё как минимум две недели.
  
  Но это я отвлёкся. В тот вечер я передал свою просьбу, и Настя принялась шутливо отнекиваться: мол, и опыта у неё не хватает, и времени совсем нет. Я стал уговаривать, а она продолжала отнекиваться. Неизвестно, сколько бы это длилось, если бы я не решил положить этому конец и не заговорил начистоту:
  
  "Понимаете, Настя, Владимир-Викторычу позарез надо выиграть этот грант, да любой грант, но желательно именно этот, президентский. Он получает себе тогда, образно выражаясь, медальку на китель и пересаживается в кресло замдекана или секретаря Учёного совета. А я, может быть, в его кресло. Но меня не эти честолюбивые планы волнуют, а просто мне очень нужны деньги. Я хочу сложить печь или камин в своём доме и наконец-то съехать от родителей, а то, честное слово, и смешно, и неловко: уж седина в бороде, а до сих пор у них путаюсь под ногами. И óкна до сих пор не поставил: хоть бы для первого этажа заказать окна! Видите, как всё просто?"
  
  Настя тут замолчала и молчала, наверное, полминуты, я даже испугался, что нас рассоединили. Заговорила:
  
  "Это всё правда, Андрей Михайлович?"
  
  "Чистая правда, Настенька!" - уверил я её.
  
  "Я всё сделаю, - пообещала моя аспирантка совсем другим тоном. - Если вам это нужно, я всё обязательно сделаю".
  
  
  [13]
  
  
  - И она действительно села за заявку в тот же день. Перезванивала мне, чтобы уточнить: какое у моей научно-популярной книги будет название?
  
  ""Голоса перед бурей: опыт художественно-исторического исследования российского общества периода 1914-1917 годов"", - сказал я едва не первое, что пришло на ум.
  
  "И ещё здесь спрашивают: в чём будет особенность книги и исследовательского метода?"
  
  "Ой, Господи, Настя, да пишите первое, что в голову приходит! Там, "полифоничность изложения", "амальгама художественного и научного подходов", multifaceted vision of events..."
  
  "Что это такое - малтифэситед вижн?"
  
  "Многофасеточное видение событий, то есть как бы одного и того же - с разных ракурсов".
  
  "А что это значит?"
  
  "Понятия не имею! - беззаботно отозвался я. - Но звучит красиво, разве нет?"
  
  "Но ведь... Андрей Михайлович, это же просто слова? - продолжала сомневаться Настя. - За ними ничего не стоит?"
  
  "Открою вам тайну, Настенька: в науке пять десятых того, что пишется, - это просто слова, за которыми ничего не стоит. Или девять десятых".
  
  "Вы, Андрей Михалыч, цинично разрушаете мою веру и лишаете меня научной невинности!" - попеняла мне моя аспирантка.
  
  "Ну, слава Богу, что только научной!" - отшутился я. Мы, кажется, даже посмеялись.
  
  После того её демонстративного выхода из аудитории между нами установился этот слегка насмешливый тон, которым мы оба подчёркивали, что бесконечно далеки даже от мысли о романе между преподавателем и студенткой (уже, правда, аспиранткой), настолько далеки, что даже позволяем себе над этим смеяться. Чему вы улыбаетесь и о чём думаете?
  
  
  - Я... я думаю об этом забавном сочетании "вы" и "Настенька", то есть уменьшительного имени, - признался автор. - Очень в духе "Белых ночей" Достоевского.
  
  
  - Правда? А что, героиню "Белых ночей" тоже звали Настей? - весело изумился Могилёв. - Представьте себе, совершенно вылетело у меня из головы!
  
  Ах, да: ещё она спросила у меня номер моей банковской карты: в том не очень вероятном случае, если бы нашу заявку предварительно одобрили, мне должна была прийти авансовая часть вознаграждения.
  
  
  [14]
  
  
  Настя отправила заявку, а я, можно сказать, забыл про "Летопись Русской Смуты". Помнил краем ума, но не держал в голове. Во-первых, я не очень верил в получение гранта, во-вторых, меня моя собственная докторская, вполне настоящая, живая и конкретная, волновала больше, чем некий журавль в небе, в-третьих, я всё прикидывал, как бы мне накопить нужную на отопление сумму без сверхусилий. Написание любой многостраничной книги - это, доложу вам, сверхусилие, когда есть повседневная работа. Увы, как ни крути, денег пока не хватало. Вот, правда, если складывать камин самому, можно будет сэкономить на работе печника. Не боги ведь горшки обжигают! Но справлюсь ли? Да и пословицу о том, что скупой платит дважды, тоже никто не отменял...
  
  Четверг был у меня "методическим днём", когда я наслаждался законным правом поспать подольше. Третьего апреля меня, однако, разбудило сообщение от банка о зачислении денег. Сумма составляла полторы моих месячных зарплаты. Сон как рукой сняло.
  
  В электронную почту, как можно догадаться, мне уже "прилетело" письмо от оргкомитета конкурса. Моя - Настина то есть - заявка была рассмотрена и получила первичное одобрение. Девушка, похоже, постаралась. Организаторы любезно напоминали мне, что текст "Голосов перед бурей" объёмом пятнадцать авторских листов (сколько-сколько?!) мне следует представить к концу апреля.
  
  
  - К концу апреля?! - изумился автор. - Послушайте, пятнадцать авторских листов - это же...
  
  
  - Это шестьсот тысяч знаков, совершенно верно. Да, к концу апреля, а на календаре было уже третье!
  
  
  Я, кажется, издал какое-то малоприличное восклицание. Андрей Михайлович коротко рассмеялся. Заметил:
  
  
  - Вот-вот! И у меня тогда вырвалось что-то похожее.
  
  Не теряя времени, я позвонил секретарю нашей кафедры и договорился о вечерней "аудиенции" с Бугориным.
  
  Войдя к нему в кабинет, я сразу взял быка за рога:
  
  "Владимир Викторович, извините, мы не договаривались так!"
  
  "О чём мы не договаривались? - он, откинувшись на спинку кожаного кресла, глядел на меня встревоженно, но и с хитрецой. Или показалось? - Чего ты шумишь, бедовый человек?"
  
  "Пожалуйста, вот это почитайте!" - я протянул ему распечатанное письмо от оргкомитета. Тот проглядел без особого удивления, будто наперёд знал, что там будет написано. Хмыкнул:
  
  "Так ты выиграл грант, Андрюша! Ну, поздравляю!"
  
  "Рано поздравляете, Владимир Викторович! Осрамимся сейчас на всю Россию! Я, а вы вместе со мной! Как я вам напишу книгу до конца апреля? Вы-то мне другие сроки называли!"
  
  "Я?! Я называл другие сроки?! А что, может, и называл, - вдруг согласился он. - Извини, огляделся. А ты почему не прочитал положение о конкурсе?"
  
  "Так вы же мне его не дали в руки!"
  
  Завкафедрой развёл руками, будто дивясь моей дурости:
  
  "Так ты ж не взял!"
  
  О, какой нелепый разговор!
  
  "Нет, как хочешь, Михалыч, а взялся за гуж - надо писать, - продолжал Бугорин. - "Кирпич" свой бери да переписывай простым языком".
  
  "Кирпичом", как вы знаете, называется готовый текст диссертационного исследования. У меня, если продолжать пользоваться строительной метафорой, было к тому моменту готово только "полкирпича" докторской.
  
  "Да нет же, нет, Владимир Викторович, никуда это не годится! - воскликнул я, даже, помнится, с каким-то надрывом. - Это же совсем другой метод, другой стиль, всё совсем другое! Это называется не "переписывай", а "пиши заново"!"
  
  "Ну и пиши заново, - кивнул он мне из своего начальственного кресла. - Что ты разнылся как девочка? Бери и пиши! Вон, Настюхе своей дай, она тебе твой "кирпич" перепишет, и картинки нарисует, и в лицах изобразит".
  
  "Она такая же моя, как ваша", - буркнул я.
  
  Не клеился разговор.
  
  Бугорин потянулся в кресле:
  
  "Ты что, хочешь сказать, что не будешь делать грант, который наша кафедра уже выиграла?"
  
  "Я не вижу, когда буду это делать, вместе с аудиторными часами, кураторством, дипломниками и собственной докторской", - сухо пояснил я ему. (""Делать грант"! - отметил я про себя. - Давайте полностью растопчем всё, что осталось от русского языка, что уж там!")
  
  "Так ведь опозоришь, правильно сказал, меня на всю Россию! Ты что это, Михалыч, с лестницы упал? Головой ударился? Или, как его, Богу перемолился в каком-нибудь чулане со своими прошлыми этими... дружками? Ты специально, что ли, заварил кашу? Работу не сделаешь, стрелки на меня переведут, меня, значит, ногой под зад, а ты на моё место? Так ты придумал?"
  
  Я весь поморщился:
  
  "Фу, какая глупость! Даже говорить об этом противно".
  
  "Что ты рожу-то кривишь? Лимон съел?" - Бугорин постепенно распалялся, то ли взаправду, то ли демонстративно. У начальников любого рода ведь полжизни проходит в театральных жестах.
  
  "Я вам повторяю, Владимир Викторович, что я оказался в безвыходном положении! Я рассчитывал на время до конца года, а остаётся двадцать семь дней. Я... я не знаю, что делать!"
  
  Бугорин равнодушно пожал плечами, показывая, что он тоже не знает - и не заботится об этом: сам, мол, влип, сам и выкарабкивайся. Во мне поднялось глухое раздражение. Это ведь он втащил меня в эту авантюру! Это ведь он добивается себе лишнего орденка на шею! Или уже не добивается? А что, очень может быть: высокое начальство дало задний ход, и должность секретаря Учёного совета теперь уплывает другому человеку, грант перестал быть жизненно необходимым. А я оказался крайним. Вот здорово!
  
  "Освободите меня от аудиторной нагрузки на апрель!" - вдруг предложил я ему.
  
  "Чего-чего?!" - изумился начальник.
  
  "Освободите, говорю, меня от аудиторной нагрузки на апрель! Буду сидеть дома и работать над этой книгой. Напишу половину объёма, разбавлю текстом диссертации, накидаю ещё цитат, выписок..."
  
  "А твои часы за тебя кто выдаст - дядя Петя?"
  
  "Баран!" - чуть не сказалось у меня. Я ведь протягивал, можно сказать, руку помощи - а мне в эту руку почти плевали! Вслух я, правда, произнёс другое:
  
  "Знаете, что, Владимир Викторович? "Делайте"-ка этот грант сами! Аванс вам отдам, когда скажете".
  
  "Ты... ты как вообще со мной разговариваешь? - поразился Бугорин. - Смелый очень стал, да? От амбиций башню снесло? Может быть, ты заявление по собственному хочешь положить на стол?"
  
  Я махнул рукой:
  
  "Началось... Заявление? Да ради Бога, напишу хоть сегодня! Хорошего дня!"
  
  
  [15]
  
  
  Выйдя из кабинета завкафедрой - то есть это была просто часть нашей кафедры, отделённая стенкой от общей "преподавательской", - я был так зол, что в самом деле едва не сел и не написал заявление на увольнение! Немного остыл по пути домой, и в тот вечер всё думал: чем же зарабатывать деньги, если придётся уходить из вуза?
  
  Обидно, огорчительно и тревожно было от того, что Бугорин после нашего разговора как пропал. Нет бы прислать мне короткое сообщение, что-то вроде "Извини, Михалыч, погорячился, бери отпуск за свой счёт, трудись над текстом"! Или наоборот: "Господин Могилёв, не хотите ли задуматься о поиске новой работы?" Даже такое сообщение позволяло бы мне понять, чтó делать дальше. А тут - ни Богу свеча, ни чёрту кочерга! Нехорошо, не по-мужски с его стороны.
  
  С тяжёлым сердцем я лёг в тот день спать, а утром проснулся раньше обычного и понял, что мне пришло в голову решение.
  
  Пришлось мне потревожить Настю ранним звонком и заручиться её поддержкой, заодно уж к слову рассказать о вчерашнем разговоре. А после, взволновав, огорчив и напугав свою аспирантку, я позвонил сразу Бугорину и договорился о новой встрече в его кабинете в большую перемену.
  
  Владимир Викторович при моём входе руку мне подал - так, для условного рукопожатия - и даже чуть привстал из кресла, но ничего не сказал, смотрел на меня настороженно, исподлобья.
  
  "Владимир Викторович, - снова перешёл я к делу без всяких предисловий, - треть моей учебной нагрузки на этот семестр - это часы в группе сто сорок один. Ещё две трети - группы сто сорок два и сто сорок три. На сорок первой группе у меня кураторство, и все мои дипломники тоже там. У меня есть идея, что сделать, чтобы и овцы были целы, и волки сыты".
  
  Кажется, я тогда оговорился и сказал про сытых овец, но он даже и не усмехнулся.
  
  "Отдайте мне, пожалуйста, сто сорок первую группу, полностью! - предложил я. - Мы снимем их со всех других занятий и устроим с ними своего рода "мозговой штурм". Погрузимся в тему, возможно, распределим между ними работу - и за оставшееся время напишем коллективную монографию, то есть и не монографию даже, не тот жанр, а научно-популярную книжку. Я сведу их тексты вместе, отредактирую, и, глядишь, всё ещё будет хорошо!"
  
  "Так, а кто возьмёт сорок вторую и сорок третью?" - немедленно спросил завкафедрой.
  
  "Вишневская, - тут же дал я готовый ответ. - Я ей звонил сегодня утром, она согласилась".
  
  "А что, у Вишневской своих лекций нет? Она разве не сдаёт никакой минимум по индивидуальному плану в этом году?"
  
  Речь шла о кандидатском минимуме и о том, что аспиранты очной формы обучения должны посещать свои аспирантские лекции.
  
  "Философию, - отозвался я. - Экзамен в июне, она успеет".
  
  "Гм, успеет, успеет... А скажи-ка мне: у сорок первой ведь не только твои предметы? Какие у них зачёты в весеннюю сессию?"
  
  "Холодная война, Цивилизации, Эволюция и Слово".
  
  Это всё были наши обиходные, сокращённые названия для соответствующих дисциплин, например, "Эволюция системы международных отношений" или "Слово как исторический источник".
  
  "Я поговорю с каждым педагогом, объясню им, что возникла особая необходимость, - прибавил я. - Ведь президентский грант! Российское историческое общество! Снимаем же мы их на всякие соревнования, бывает, и на неделю, и на две!"
  
  "Да, но не перед сессией... А ведь у них, кроме зачётов, ещё экзамены?"
  
  "Два у меня и один у вас, - тут же ответил я. - Неужели не поставим "автоматом" ради такого дела?"
  
  "Что-то ты больно много на себя берёшь, Андрей Михалыч, что-то не дело ты затеял! Ты хоть понимаешь, что через две недели у бакалавриата заканчивается учебный процесс, а после весенней сессии у них сразу идёт преддипломная практика? Дипломы ты им напишешь?"
  
  "Я предлагаю, Владимир Викторович, в виде исключения позволить им защищать в качестве диплома ту исследовательскую или, может быть, творческую работу, которую они создадут в рамках проектной группы за этот месяц".
  
  "Темы-то уже утверждены, балда!"
  
  "А мы не будем менять темы официально! Пусть по бумагам остаются старые темы!"
  
  Завкафедрой задумался. Я ждал. Я был готов к его "нет" и с грустью думал о том, что это "нет" приведёт к отказу от гранта. Уже полученный аванс придётся возвращать, а то и чем хуже обернётся дело: меня обвинят в создании кафедре дурной репутации, а я, оскорблённый в лучших чувствах, и правда напишу заявление об увольнении по собственному желанию.
  
  Бугорин хмыкнул:
  
  "Ну, смотри ещё сам: какие из студентов исследователи? Что они там тебе сочинят?"
  
  "Это хорошая группа, там умненькие ребята".
  
  "Ага, ага, как же, - откликнулся он с откровенной иронией. - Помню с прошлого года, какие умненькие..."
  
  "И жанр, Владимир Викторович, жанр не тот! Тут нужна не наука в чистом виде, а, как вы сами сказали, наука с элементами шоу, в стиле сценических завываний Радзинского".
  
  "В том-то и дело, что мы не знаем, что точно нужно, ещё достанется нам за кустарщину, высмеют нас по всему миру, опозорят, как Каштанку на арене..."
  
  "Каштанку не опозорили, она хорошо выступила", - тут же нашёлся я.
  
  "А-а-а! - с неприязнью протянул он. - Всё-то ты знаешь, все-то концы у тебя схвачены! Ведь ты... ты же пользуешься моим безвыходным положением! Ведь ты пристал ко мне с ножом к горлу! Красиво это, по-твоему?"
  
  Я развёл руками:
  
  "Ну, давайте не делать так! Напишу в оргкомитет, что ошибка вышла, верну аванс".
  
  "Вот-вот! - удовлетворённо и с некоторым злорадством заключил завкафедрой. - Это и называется "с ножом к горлу"! С паяльником в зад... Так и знал, что ты именно это и скажешь!"
  
  Ещё немного мы помолчали. Бугорин в свою очередь развёл руками, как бы повторяя или, может быть, передразнивая мой недавний жест:
  
  "Ну давай! Давай! Твори, выдумывай, пробуй! Но имей в виду: если хоть один студент откажется от твоей этой, как его, псевдолаборатории, мы не имеем права их заставлять! И если хоть одному из них не понравятся эксперименты в учебном процессе и он куда донесёт или там сболтнёт родителям, и они пожалуются, то я всех собак повешу на тебя! Ты только и будешь виноват! И с Вишневской тоже сам договаривайся, я тебе не помощник! И с всеобщей!"
  
  Имелась в виду кафедра всеобщей истории, педагоги которой принимали у четвёртого курса ряд зачётов в конце апреля.
  
  "Не будет, значит, никакого распоряжения об официальном освобождении группы от занятий", - вздохнул я, несколько притворно. Наличие такого распоряжения укрепляло бы мои позиции, а в его отсутствие заведующий кафедрой мог бы отказаться от своих слов и выставить меня виновником срыва учебного процесса. Что же, подумалось мне, заявление написать и тогда будет не поздно, а я ведь ещё вчера размышлял о том, не написать ли его, поэтому стоит ли копья ломать? И, наконец, если Бугорин так поступит, это будет исключительно непорядочно, а с непорядочным человеком лучше не работать, он все равно обнаружит свою непорядочность, не сейчас, так позже, поэтому что я теряю?
  
  "Ещё бы тебе распоряжение! - подтвердил мой начальник. - Ишь чего! Видал фигуру из трёх пальцев?"
  
  "Видал... И всё же спасибо, Владимир Викторович", - сдержанно поблагодарил я.
  
  "Ладно, ладно", - Бугорин махнул рукой в направлении двери, как бы показывая мне, что пора мне и честь знать.
  
  Значит, нужен ему этот грант, значит, вопрос его ухода на более высокую должность пока не решён ни в положительную, ни в отрицательную сторону, прикидывал я, выйдя из кабинета начальника. Но почему тогда вчера он повёл себя так барственно, равнодушно, почти по-хамски? И зачем две недели назад нарочно не отдал мне положение о конкурсе? Или не нарочно? Или я зря пытаюсь увидеть интригу там, где есть простая небрежность, граничащая с равнодушием к делу и сотрудникам? Даже и это равнодушие, конечно, объясняется: мыслями он уже не на кафедре, а в более высоких сферах. Неужели и я таким стану, когда и если усядусь в его кресло?
  
  
  [16]
  
  
  Но эти грустные мысли в обед все выветрились из моей головы. Я уже всей душой был внутри нового проекта. После обеда я вошёл в аудиторию триста один, где меня ждала сто сорок первая группа, неся в обеих руках высокую стопку книг.
  
  Мне кажется, я весь лучился энтузиазмом, но студенты сначала этого не заметили. Книги, которые с шумом приземлились на преподавательский стол, вызвали вздохи.
  
  "Мы всё это будем сегодня читать?" - жалобным голосом спросила меня Лиза Арефьева.
  
  "Мы будем это читать!" - ответил я с молодой энергией. По аудитории пронёсся новый карикатурный стон.
  
  "Может быть, ещё и конспектировать?" - почти неприязненно уточнила Акулина Кошкина, та самая Акулина, которая терпеть не могла, когда её называли полным именем.
  
  "Мы будем это, может быть, и конспектировать! - был мой новый ответ. - Ну-ну, всё, хватит, не нойте! У меня есть для вас важное объявление".
  
  И в двух словах я рассказал им свою задумку, как и то, что уже получил принципиальное одобрение заведующего их выпускающей кафедры.
  
  "Обратите внимание на то, что я не ставлю вас перед фактом, - прибавил я в конце своего объяснения. - Вы ещё можете отказаться - вы имеете на это право. Я собираюсь поговорить с каждым из тех педагогов, кто у вас принимает зачёт в ближайшую сессию, о том, чтобы вам эти зачёты поставили "автоматом", на основе конспектов, может быть... Но я не могу это обещать, учитывая, что двое из них - с кафедры всеобщей истории! Дорог каждый день, поэтому я очень хотел бы, чтобы вы приняли решение сейчас. Вам нужно время, чтобы посоветоваться друг с другом?"
  
  Нет, им не нужно было время! Глаза у них загорелись. Борис Герш, встав с места, картинно приложил руку к сердцу и проговорил с комическим акцентом:
  
  "Вам, Андрей Михайлович, весь еврейский народ сегодня говорит спасибо в моём лице! Вы к нам сегодня явились как Оскар Шиндлер и Моисей со скрижалями завета! - эта фраза вызвала, конечно, общий смешок. - Нет, без шуток, Андрей Михайлович, - продолжил Герш, - вы спасаете нас вашим проектом. Это невероятно кстати!"
  
  Я всё же попросил группу проголосовать мою идею, и все десять студентов дружно подняли руки "за".
  
  Альфред Штейнбреннер - в моей группе был один немец, из так называемых русских немцев - попросил слова и задал мне вопрос о методах и методологии нашей будущей работы.
  
  "Я вижу эту методологию пока неясно, - признался я. - Сейчас я только могу сказать, что вы сможете взять каждый своё направление, и одновременно групповая работа вроде "умственного штурма", совместного обсуждения гипотез, тоже окажется плодотворной. Может быть, мы захотим ставить нечто вроде "следственных экспериментов" или коротких сценок, чтобы погрузиться в психологию наших персонажей".
  
  "Следственных экспериментов? - серьёзно уточнила со своего места Ада Гагарина, староста группы, известная правдоискательница. - Прекрасная мысль, но тогда нужен будет и суд". Группа поддержала её новыми смешками и одобрительным возгласами.
  
  "Может быть и суд, - уклонился я от прямого согласия. - Но, коль скоро я сам заговорил о персонажах, думаю, что самым плодотворным методом, лежащим в основе всего, будет выбор каждым из вас одной исторической личности изучаемой эпохи. Та стопка материалов, которая вас так неприятно поразила в начале занятия, - это не только монографии и не только сборники документов. Большей частью это воспоминания непосредственных участников тех событий. Кстати, я создал группу в социальной сети, где все эти материалы есть в электронном виде".
  
  Предвосхищая ваш вопрос, поясню: мне ничто не мешало в самый первый день нашей работы тем или иным способом переслать студентам электронные версии всех этих книг. Скажем, я написал бы ссылку на доске, и они проследовали бы по этой ссылке, введя вручную в свои телефоны. Но, видите ли, для библиотекаря старой школы, даже бывшего, книга, которой нет на бумаге, как бы и вовсе не существует. Те материалы, что я не смог купить, я распечатывал на кафедре после занятий и переплетал сам. Для своей собственной докторской, конечно: все они у меня не вдруг появились. И, кроме прочего, я хотел, чтобы эта стопка источников встала перед моими студентами в своей весомой материальности и, что ли, бросила им вызов своей вещественностью. Разве может такой вызов бросить последовательность единиц и нулей на электронном устройстве?
  
  "Вы их все нашли в нашей библиотеке?" - уточнил Марк Кошт.
  
  "Не угадали, это мои собственные, - ответил я. - Несколько пришлось, как видите, распечатать, в магазинах их нет".
  
  "Вы все их читали? - почти с благоговением спросила Марта Камышова и на мой утвердительный кивок только глубоко вздохнула: дескать, куда нам, недалёким, до такой научной самоотверженности!
  
  "Дайте мне роль Пуришкевича!" - громко предложил Герш, чем, само собой, вызвал новый общий смех. Вы ведь помните, что Пуришкевич был завзятым националистом?
  
  
  - Смутно, - признался я и прибавил:
  
  
  - Как я завидую вашим студентам! Они охватывали своей памятью целый особый мир со всеми его мелкими деталями, нам, обывателям, почти неизвестный.
  
  
  - Только равнодушие обывателя удерживает его от знания этого мира и всех ему подобных, - заметил Андрей Михайлович. - Кроме того, и этот мир, как и наш, с избытком содержал в себе боль и слёзы, обман и предательство.
  
  
  - Но и благородство? - возразил я. - Недаром ведь вы говорили про крупный жемчуг?
  
  
  Могилёв не спеша кивнул.
  
  
  - Благородство, - полусогласился он. - Однако жемчуг, не забывайте, бывает и чёрный. Их ужасы были тоже крупнее наших.
  
  
  [17]
  
  
  - Итак, идея пришлась по вкусу, но после первых шутливо-восторженных слов одобрения группа задумалась, даже немного затаилась. Я разобрал стопку книг и разложил их на своём столе, чтобы облегчить выбор. Студенты столпились вокруг стола, рассматривая обложки, а Марта даже брала книги одну за другой и взвешивала их на своей ладони.
  
  "Я правильно понимаю, что источников биографического характера здесь больше десяти?" - первым нарушил молчание Штейнбреннер.
  
  "Верно", - согласился я.
  
  "И даже представленный материал... Мы при всём желании не сможем охватить всех ключевых, э-э-э, узловых деятелей той эпохи, разве нет?" - не унимался наш русский немец.
  
  Я согласился и с этим, на что он задал следующий вопрос:
  
  "Имеются ли в педагогике прецеденты такого неполного, выборочного охвата изучаемого материала?"
  
  "Да! - нашёлся я. - Это называется "экземплярным изучением", идея которого принадлежит Рудольфу Штейнеру, основоположнику вальдорфской педагогики. Вашему соотечественнику, между прочим! И почти что тёзке".
  
  "Слово "соотечественник" здесь не совсем подходит, как и слово "тёзка"... но благодарю вас, я полностью удовлетворён", - серьёзно ответил Штейнбреннер, а я мысленно похвалил себя за то, что в вузе не пропускал лекции по педагогике. Никогда не знаешь, что пригодится.
  
  "Альфред в очередной раз победил на конкурсе зануд, поздравляю!" - ввернула Лиза под общий смех.
  
  
  Тут я прервал своего рассказчика:
  
  
  - Рискую занять на этом конкурсе второе место, но всё же спрошу вас: даже "узловых" фигур того времени, если пользоваться выражением вашего немца, не десяток и не два, как я вижу со своей обывательской колокольни. А вы предоставили своим студентам выбор. Значит, вы были готовы к тому, что их выбор будет отчасти произвольным? Что какую-то исключительно значимую фигуру вроде Распутина, например, никто не выберет, потому что она окажется всем несимпатичной?
  
  
  - Да, само собой! И вы угадали - никто не взял Распутина. Хотя Распутин переоценен, а мне, - оживился Могилёв - было, например, обидно, что Константин Иванович Глобачёв или, например, Александр Павлович Мартынов тоже остались неразобранными. Это - начальники Петроградского и Московского охранных отделений, оба - прекрасные офицеры, русские патриоты. Ещё я огорчился тем, что ни один из религиозных деятелей или философов того времени тоже не был взят. Это, правда, отчасти и понятно: священники и философы всегда стоят как бы над схваткой, а людям, включая студентов, обычно интересны те, кто находится в гуще событий.
  
  
  - Но - простите за то, что прервал - этим ваша работа не лишилась некоторой доли объективности? Может быть, стоило выбрать за студентов? Простите меня, пожалуйста, за то, что пытаюсь быть бóльшим немцем, чем ваш Штейнбреннер! Я просто предвосхищаю тот же самый вопрос, который могут задать другие.
  
  
  - Безусловно, лишилась, - согласился Андрей Михайлович. - Но, видите ли, я вообще не верю в научную объективность как таковую! Мы исследуем любой феномен своим собственным умом, а не холодным искусственным интеллектом, глядим своими глазами, потому что у нас нет других. Объективен ли Солженицын, приложивший все мыслимые усилия для того, чтобы быть объективным? Да что Солженицын! Объективен ли сам Лев Николаевич Толстой с его рассуждениями о Кутузове и Наполеоне? А если нет, что же, мы выбросим "Войну и мир" в мусорную корзину? Да, мы сузили область нашего видения их произвольным выбором! Но ведь группа, с которой я работал, была набором живых людей с их достоинствами и изъянами, как была бы любая группа, и этим людям были интересны именно их - как бы назвать? - антиподы? Визави? Харáктерные прототипы?
  
  
  - Соответствующие точки контрапункта на параллельном нотном стане, - предложил я.
  
  
  - Прекрасное определение! - согласился Могилёв. - Лингвистически, правда, несколько неуклюжее.
  
  "Пожалуйста, прошу вас! - снова пригласил я студентов. - Будем пока считать ваш выбор предварительным, но ведь надо начинать с чего-нибудь! Если вы колеблетесь, разрешите мне идти по списку группы. Арефьева Лиза?"
  
  "Тут есть моя тёзка, - пробормотала Лиза. - Великая княгиня Елизавета Фёдоровна. Как бы её имя подсказывает..."
  
  "Ваша светлость, поздравляю!" - выкрикнули из заднего ряда.
  
  ""Ваше сиятельство", - поправил я. - Гагарин Эдуард?"
  
  "Как вы думаете, кем я могу быть... кроме Феликса Феликсовича?" - заявил высокий Эдуард-Тэд, заложив руки за спину и покачиваясь на носках, слегка улыбаясь. Он имел в виду Феликса Юсупова.
  
  "Да, пожалуй! - согласился я. - Гагарина Альберта?"
  
  Эдуард и Ада были братом и сестрой, а полным, паспортным именем Ады было Альберта. Причудливы иногда желания родителей.
  
  
  - Почему не Аделаида? - невольно прервал я рассказчика. - И почему тогда не Берта как уменьшительное имя?
  
  
  - Затруднюсь вам сказать, почему! Знаю только, что в журнал посещений третьего курса она действительно была вписана как Аделаида, но я в качестве куратора имел доступ к их личным делам и однажды, подшивая в них какую-то справку, наткнулся на копию её паспорта.
  
  "Не знаю - разбегаются глаза, - серьёзно ответила наша Альберта-Аделаида. - Но почти все женские персонажи уже взяты, кроме Коллонтайши, а в ней есть что-то, что меня отталкивает".
  
  "Александра Фёдоровна?" - подсказал кто-то.
  
  "Нет уж, пусть кто другой берёт эту мадам!" - живо и даже с какой-то неприязнью отозвалась Ада.
  
  "Тогда Александр Фёдорович, - предложил я с улыбкой, имея в виду Керенского. - У вас и стрижка похожа".
  
  Ада была худой девушкой с чисто мальчишеской стрижкой - я, кажется, сказал об этом раньше, нет? - и на улице в зимней одежде легко могла сойти за мальчика.
  
  "А вы знаете - да! - вдруг согласилась староста. - Да! Он мне интересен". "Более того, это почти идеальное попадание", - мысленно отметил я.
  
  Вслух я продолжил идти по списку:
  
  "Герш Борис? Неужели Пуришкевич? Вы это всерьёз?"
  
  Герш помотал головой. Но при этом улыбнулся, как-то очень лукаво, как только одна его нация и умеет улыбаться.
  
  "Пуришкевич - это всего лишь злобный клоун, - пояснил он. - Но я на самом деле всегда хотел понять антисемитов, влезть в их туфли... Поэтому - Василий Витальевич Шульгин!"
  
  Его выбор был одобрен недоверчивыми восклицаниями вперемешку со сдержанными хлопками.
  
  "Камышова Марта?"
  
  "У меня отняли Елизавету Фёдоровну, - глухо произнесла Марта. - Поэтому пусть будет Матильда Кшесинская".
  
  "Мартуша, да ведь мы можем поменяться!" - тут же отозвалась Лиза, но Марта отрицательно покачала головой.
  
  "Надеюсь, вы не поссоритесь из-за этого... - примирительно пробормотал я. - Кошкина Акулина, извините, Лина?"
  
  "Коллонтай Александра, - отозвалась Лина как-то по-военному. - Я на "Ко", и она на "Ко". Ещё Коллонтай - наш рабочий человек, а не чужая содержанка".
  
  Марта на этом месте посмотрела на Лину внимательно, серьёзно, как бы с упрёком - но ничего не сказала.
  
  "Записал. Кошт Марк?"
  
  "Гучков", - ответил Марк просто и чётко.
  
  "Не могу не одобрить! - похвалил я. - Да и то, как в нашей истории без Гучкова? Орешкин Алексей?"
  
  Алёша потерянно посмотрел на меня своими выразительными глазами с длинными ресницами. (Будь я девочкой, я бы не пропустил этого парнишку, замечу в скобках.) Признался:
  
  "Я не знаю, простите! Это так сложно..."
  
  "Хорошо, подумайте ещё, - согласился я. - Сухарев Иван?"
  
  "Выбор действительно очень сложный, - начал Иван с полной серьёзностью. - Но если отвлечься от всех личных симпатий и антипатий, а у меня, фактически, нет симпатий ни к одному из предложенных, как и антипатий, то одна из ключевых фигур того времени, фигура, которая стала точкой пересечения для целого ряда сил, точкой поворота и перелома, - это генерал Алексеев".
  
  "Спасибо, я отметил! - нечаянно я глянул на свежее личико Лизы и подумал: она вот-вот скажет о том, что у нас появился второй претендент на должность председателя клуба зануд. - Штейнбреннер Альфред?"
  
  "Умственно, эмоционально и, так сказать, мировоззренчески мне из всех представленных ближе всего Павел Николаевич Милюков", - ответил Альфред с готовностью и даже с каким-то удовольствием.
  
  "И очень хорошо, рад, а то без Милюкова тоже было бы скучно... Меня, правда, беспокоит, товарищи студенты - я даже готов называть вас "коллегами" на время этого проекта, - так вот, меня беспокоит, что у нас нет Государя..."
  
  "Ну конечно, это будет Лёша Орешкин! - выкрикнула кто-то из девушек, наверное, Лиза, и все оживлённо загалдели:
  
  "Да, в десятку!"
  
  "Удачно, удачно!"
  
  "Тебе бы ещё немного подкачаться, Лёха, и бороду отпустить, и будет прямо одно лицо!"
  
  "Давайте сейчас вырежем из бумаги корону и его коронуем?"
  
  "Не надо корону! - взмолился Алёша, приметно покрасневший. - Андрей Михайлович, пожалуйста, скажите им, что этого не нужно, не нужно превращать историческую драму в... в цирк!"
  
  "Хорошо, безусловно, - ответил я с улыбкой. - Девочки, уймитесь, не надо бумажной короны. Но, кажется, невесомую и умозрительную корону Алексею всё же придётся принять, точно так же, как и у реального Николая Александровича не было возможности от неё отказаться".
  
  
  [18]
  
  
  - После мы не разошлись, а продолжили работать. Я дал группе краткую характеристику источников, вручил каждому студенту те книги, которые лучше всего описывали его героя, и предложил приступать к чтению прямо сейчас, не откладывая в долгий ящик, а в тетрадях делать выписки. Зашелестели страницы. Я, устроивший из аудитории подобие монастырской библиотеки, ходил между рядами и тихо радовался.
  
  После окончания занятий я забежал на соседнюю кафедру, чтобы получить телефоны преподавателей "Истории цивилизаций" и "Эволюции системы международных отношений". Телефоны мне дали, хотя и со скрипом. Когда я вернулся на свою кафедру, мои коллеги уже все разошлись - ну, или мне так показалось. Я завязал шарф перед зеркалом - мы вешали верхнюю одежду в платяном шкафу - и тут услышал за спиной:
  
  "Андрей Михайлович! Вы мне ничего не хотите сказать?"
  
  Я обернулся.
  
  Настя Вишневская сидела на диванчике в углу кафедры, и сидела так тихо, так неподвижно, что я её в первые секунды и не заметил.
  
  "Сказать? Я, Настенька, даже и не знаю, что..." - потерялся я.
  
  "А я на вас, Андрей Михайлович, обижена, серьёзно обижена!"
  
  "Вот ещё, что ещё стряслось, почему?! За то, что я вам всучил часы у бакалавров?"
  
  Настя помотала головой с серьёзным, даже строгим лицом.
  
  "Нет, не в этом дело, мне всё равно нужно проходить аспирантскую практику, как раз очень удачно совпало. Вы ведь ещё даже денег обещали... как будто всё в мире измеряется деньгами!"
  
  "Я не понимаю, Настя, чем я перед тобой провинился! Извините, перед вами!"
  
  "Нет, ничего, пусть будет "тобой", мне даже нравится. Вот поглядите, Андрей Михайлович! - она встала передо мной, высокая, сильная, обычно - но не сейчас - такая физически естественная, бесстрашная в отношении своего тела, и теперь не знала, чем занять, куда деть собственные руки, будто они только что у неё выросли. Теребила пуговицу на блузке. - Сегодня весь четвёртый курс говорит о вашем проекте! Люди восхищаются, то есть кто-то завидует, кто-то чешет языки, но большинство восхищается! Ваши студенты разобрали роли!"
  
  "Так?"
  
  "А меня почему не пригласили? А мне почему ничего не досталось?"
  
  Я облегчённо выдохнул.
  
  "Что вы вздыхаете?" - спросила Настя с подозрением и откровенно невежливо.
  
  "Я думал, какая-то беда приключилась. Настя, милый человек, я просто предположить не мог, что вам... что тебе это тоже интересно! Ведь это просто... это своего рода студенческая игра, а ты уже исследователь, будущий кандидат наук! Я даже постеснялся тебе предложить".
  
  "И совсем зря! Вам можно играть, а мне нельзя? И что мы теперь будем делать?"
  
  "Если хочешь, - нашёлся я, - ты можешь выбрать любое историческое лицо того времени! У тебя едва ли получится принять участие в работе группы..."
  
  "Вот, и это тоже!"
  
  "Но здесь-то я в чём виноват, если лекции у всех групп четвёртого курса в одно время! И, кроме того, ты целая аспирантка, а они даже ещё не бакалавры!"
  
  "Какая ерунда!"
  
  "...Но я обещаю все твои мысли или тексты включить в сборник", - закончил я.
  
  "И не только в сборник, а я хочу, чтобы вы зачитывали их вслух в вашей лаборатории! - потребовала Настя. - Я хочу быть частью коллектива, насколько у меня это получится! Извините, пожалуйста, я много прошу, да? Но я ведь вас немного разгружу от работы в апреле, поэтому у меня всё-таки есть небольшое право... Дайте мне, пожалуйста, список тех, кого уже взяли!"
  
  Я дал ей список предварительного распределения исторических персонажей, записанный в свой учительский ежедневник. Настя сфотографировала список на телефон и, вернув мне ежедневник, уставилась на фотографию, нахмурив брови. Коротко усмехнулась:
  
  "Лёша Орешкин, значит, будет царём и страстотерпцем?"
  
  "Но кто же лучше него подходит? Ты на меня не сердись, Настя, пожалуйста", - попросил я.
  
  "И вы на меня тоже. Не знаю сама, что на меня нашло... но для меня это важно! Я подумаю до конца выходных, Андрей Михайлович, можно? - Настя бросила взгляд на наши кафедральные часы и спохватилась: - Ой, как уже поздно! Побегу домой - простите!"
  
  
  [19]
  
  
  Тут мой рассказчик сам бросил взгляд на часы и спохватился в свою очередь:
  
  
  - А ведь и правда поздно! Боюсь, я вас задерживаю и утомил.
  
  
  - Я бы оставался и дольше, но гость должен и меру знать, - согласился я. - А между тем мы только начали!
  
  
  - Моя жена гостит у своих родителей и вернётся что-то через неделю, - ответил Могилёв. - Я буду очень рад видеть вас у себя по вечерам, хоть даже каждый вечер, если только у вас хватит терпения добраться до конца моей истории.
  
  
  - Безусловно, хватит, но я буду бессовестно злоупотреблять вашим временем, - заметил я.
  
  
  - Мне несложно им поделиться, тем более что вы дали мне сегодня возможность понять, как я истосковался по слушателям. Так что, до завтра?
  
  
  Мы обменялись телефонами. Андрей Михайлович вызвался проводить меня до автобусной остановки. По пути к ней мы некоторое время молчали, пока он не заговорил:
  
  
  - Вам знакомы стихотворные строки, которые один современный автор приписывает нашему последнему Государю?
  
  
  - А разве тот писал стихи? - поразился я.
  
  
  - Нет, это литературная мистификация, конечно. Хотя... Вообще, в самом слове "мистификация" уже содержится нечто ненадёжное и не отвечающее сути дела. Кутузов в "Войне и мире", к примеру, разговаривает с Андреем Болконским, воображаемым существом, заметьте, если быть столь же дотошным, как мой бывший студент Штейнбреннер. Болконского, каким его увидел Толстой, в отечественной истории нет. Пётр Михайлович Волконский, через "В", был хорошим генералом, отличным штабистом, но, думаю, совсем не тем интересным и загадочным мужчиной, который вскружил голову Наташе. Значит ли это, что весь текст романа, связанный с Кутузовым, является мистификацией? А сам князь Андрей, про которого уже целые поколения школьников написали свои сочинения? Болконского нет, но вот эти сочинения - часть нашей истории. Поэтому чтó на самом деле является правдой?
  
  
  - Вы меня убедили, - согласился я.
  
  
  - А я не убеждал! Я сеял сомнения.
  
  
  - Тогда посеяли их. Так что за стихи?
  
  
  - Всего шесть строчек. Вот они.
  
  
  In the midst of this stillness and sorrow,
  
  In these days of distrust
  
  maybe all can be changed-who can tell?
  
  Who can tell what will come
  
  to replace our visions tomorrow
  
  And to judge our past?10
  
  
  - отчётливо продекламировал Андрей Михайлович.
  
  
  - Чуть странно, что Государь говорил по-английски, вы не находите? - усомнился я.
  
  
  - Да нет, напротив, для него и его супруги это был язык повседневного общения, не только письменного, но и устного, как об этом свидетельствует Генбури-Уильямс, - возразил Могилёв. - Но я, собственно, не про язык. Один из моих студентов, тогдашних, обратил моё внимание на эти шесть строчек и особенно на третью. Он был убеждён, что всё действительно может ещё поменяться.
  
  
  - Исторически? - поразился я. - Мы заснём - и проснёмся в Царской России или Советском Союзе?
  
  
  - Или в так называемом Российском государстве Колчака. Н-нет, не исторически, хотя затрудняюсь сказать, что именно он имел в виду. Мистически, скорее.
  
  
  - Та область, в которой я чувствую себя совершенно беспомощным, - признался я.
  
  
  - Да вот и я тоже, - откликнулся Могилёв, - даром что десять лет своей жизни был православным монахом. Но ктó в ней не беспомощен?
  
  
  [20]
  
  
  В автобусе по пути домой я написал и отправил моему новому знакомому короткий текст следующего содержания.
  
  
  Андрей Михайлович, Вы настоящая Шехерезада! Я теперь не усну, пока Вы не скажете, кого выбрала ваша аспирантка.
  
  
  Уже отправив, я пожалел о своём суетном и не очень важном вопросе. Но ответ не заставил себя долго ждать.
  
  
  Я не рассказал? Извините. Она прислала мне сообщение тем же вечером, такое забавное, что я его сохранил. Если потерпите минутку, то найду его и перешлю Вам.
  
  
  Через минуту на мой телефон пришло:
  
  
  Я буду Её Императорским Величеством Александрой Фёдоровной.
  
  
  Глава 2
  
  
  [1]
  
  - Вы не против начать с музыки? - озадачил меня Могилёв, когда я вошёл в его кабинет.
  
  Я подтвердил, что не против, хотя вопрос и застал меня несколько врасплох. Андрей Михайлович, кивнув, нажал на кнопку пульта дистанционного управления от небольшого музыкального центра, который стоял на полке его библиотеки (я в прошлый раз и не обратил на него внимания).
  
  Отчётливые, чистые, несколько отрывистые фортепианные ноты, похожие на падающие жемчужинки. Характерное "мычание" исполнителя на заднем фоне.
  
  
  - Это Гленн Гульд, - сразу озвучил я свою догадку.
  
  
  - Да, конечно, Гульд, - откликнулся историк. - Но кто композитор?
  
  
  - Бах? - неуверенно предположил я, прислушиваясь к этим чистым восходяще-нисходящим, почти математическим линиям. - Э-э-э... Куперен?
  
  
  Андрей Михайлович поджал губы несколько юмористически, ничего не отвечая. Ещё некоторое время мы продолжили слушать, дождавшись выразительной паузы, такой долгой, что она показалась мне концом произведения.
  
  
  - Господи, какой Бах? - осенило меня вдруг. - Это же Моцарт, Фантазия ре-минор!
  
  
  Могилёв негромко удовлетворённо рассмеялся, кивая.
  
  
  - А ведь так сразу и не скажешь, верно? - заметил он.
  
  
  - Ещё бы: это насквозь "баховский" Моцарт, - подтвердил я.
  
  
  - Мне было интересно, - пояснил Андрей Михайлович, одновременно немного убавив звук и превратив его в фоновый, - насколько манера исполнителя сумеет ввести вас в заблуждение. А ведь, строго говоря, он ничего не изменил в нотном тексте! Только замедлил темп, как бы уравновешивая его, да ещё эти staccato. Знаете, в одном из интервью Гульд сказал, кажется, что staccato - естественное, натуральное, первичное состояние музыки. А паузы, какие роскошные паузы! Специально посчитал: одна из пауз составляет здесь восемь секунд. Но, собственно, у меня был свой умысел! Я должен сказать, что это исполнение я предпочитаю всем прочим. И ведь оно имеет право быть, оно полностью оправдано внутри себя, вы согласны? А между тем это же не Моцарт! По крайней мере, не совсем Моцарт: это не вполне соответствует его подвижному и живому характеру. Скажем так: это - глубоко субъективный Моцарт, не вполне исторический. Но я его принимаю и, больше того, снимаю перед ним шляпу. Субъективность при прочтении всем известных вещей имеет свой смысл и своё место, если только она относится к изначальному материалу с должным уважением. Возможно, мы были не самыми подходящими человеческими инструментами для персонажей, в характер которых решили погрузиться. Но что такое подходящий инструмент? Вот ещё позвольте-ка... - он нажал новую кнопку на пульте дистанционного управления, и библиотека наполнилась несомненно баховской мелодией, но в несколько причудливом звучании.
  
  
  - Ну, это Бах, что-нибудь из ХТК11 или "Искусства фуги", - отозвался я. - Второй раз вы меня не обманете.
  
  
  - Даже и не собирался! Верно, это Контрапункт восемь из "Искусства фуги", - подтвердил мой собеседник. - А инструмент?
  
  
  - Фисгармония? - предположил я.
  
  
  - Нет.
  
  
  - Что-то в любом случае духовое: шарманка? Механическое духовое пианино? - продолжал я догадываться.
  
  
  - Нет, да нет же! Это саксофон. Да, представьте себе: берлинский квартет из четырёх саксофонистов. А ведь звучит, правда? То есть тоже звучит?
  
  - Да уж, - пробормотал автор. - Не думал, что Бах может быть таким чувственным: это ведь почти неприлично... Я только одного не понимаю: зачем вы продолжаете меня убеждать в оправданности вашего тогдашнего метода? Я уже его признаю, я уже верю, я бы не сидел здесь иначе!
  
  
  - Затем, дорогой коллега, что я сам верю не до конца, - пояснил Могилёв. - Считайте, что я продолжаю убеждать сам себя. Занимайся я этим проектом сейчас, я, возможно, всё сделал бы по-другому. Или не всё - или, может быть, я ничего бы не менял. Проблема ещё в том, что мы не можем произвольно заниматься чем угодно в любое время жизни. Разный возраст - это разный опыт, но и разная свежесть и острота ума, разная мера жизненных сил, разные возможности, наконец.
  
  
  - А я вот поражаюсь широте ваших интересов, в том числе музыкальной, - заметил я. - Не лень вам было слушать интервью Гульда! У меня бы точно не хватило терпения.
  
  
  - У библиотекаря бывает много свободного времени... Ну что, приступим?
  
  
  - Да, конечно! - подтвердил я. - Знаете, у меня с собой запись нашей первой беседы. Вы не хотите на неё взглянуть?
  
  
  - Само собой! Даже с удовольствием.
  
  
  [2]
  
  
  Андрей Михайлович действительно просмотрел текст первой главы, быстро, но внимательно.
  
  
  - Всё отлично, - подытожил он. - Есть, конечно, пара вещей, которые можно изменить.
  
  
  - А именно?
  
  
  - Во-первых, то, как вы изображаете вашего покорного слугу: как некоего усовершенствовавшегося в мудрости патриарха. Это совсем зря!
  
  
  - Мне так не показалось, - возразил я, - то есть не показалось, что я вас так изображаю. А если и так, считайте, что это моё прочтение и мои собственные глаза, через которые я вас вижу. - Собеседник, слегка улыбаясь, развёл руками, как бы показывая, что бессилен перед этим аргументом. - А вторая вещь?
  
  
  - Представьте себе, это пунктуация!
  
  
  - Да? - растерялся я.
  
  
  - Да: вы так робко держитесь за правила, обозначая прямую речь внутри прямой речи кавычками.
  
  
  - А как ещё можно?
  
  
  - Дайте её мелким шрифтом!
  
  
  - Я подумаю... - уклонился я от обещания.
  
  
  - И кстати, почему бы вам не вставлять в ваш текст отрывки из "Голосов"? - предложил Андрей Михайлович. - Вот, например, уже в первую главу просится список основных источников.12 - Я невольно улыбнулся, и эта улыбка не укрылась от внимания собеседника, который сразу отреагировал: - Нет-нет, не настаиваю! Само собой, мы, историки, готовы ради большей добросовестности растоптать любую художественность, и я понимаю эту вашу улыбку.
  
  
  Я обещал подумать, и с благодарностью принял его предложение цитировать текст его сборника.
  
  
  - Но не томите меня, в конце концов! - прибавил я с шутливой экспрессией. - Ваша аспирантка согласилась быть её величеством. А что было дальше?
  
  
  [3]
  
  
  - А дальше я провёл достаточно скучные выходные, в которых единственным цветным пятном, или, вернее, кляксой стали мои звонки педагогам, - приступил к рассказу историк.
  
  
  - Почему кляксой?
  
  
  - Ну, я со всеми договорился без труда, кроме "Цивилизации" - "Истории цивилизации", то есть, - но вот с этим предметом вышла, действительно, клякса!
  
  Цивилизацию у четвёртого курса вела одна мадам с какой-то заурядной фамилией - Смирнова, что ли, или Сидорова... Севостьянова, вспомнил! Но имя и отчество у неё были роскошные: Ирина Олеговна.
  
  Я позвонил ей вечером воскресенья, извинился за беспокойство, объяснил суть проблемы, вежливо попросил о возможности зачёта "автоматом" для группы сто сорок один - и наткнулся вот на какой вопрос:
  
  "А вы считаете "Историю цивилизаций" маловажным предметом, Андрей Михайлович?"
  
  Я что-то залепетал о том, что, конечно, не считаю, а эта Севостьянова не унималась:
  
  "Значит, то, как наша с вами цивилизация вписана в общемировой контекст, кем являются русские для всего мира, как мы выглядим в чужих глазах, - это всё тьфу, это даже внимания не стоит, если можно целую группу снять с занятий?"
  
  Я тут заикнулся про письменные конспекты - и, осмелев, добавил, что грант президентский, что можно, в виде исключения, и пойти навстречу... В ответ мне сказали:
  
  "А что, предполагается именно студенческая работа?" (Тут она угадала, это было уязвимое место моего проекта.) "Или вы снова, вы как кафедра, имею в виду, снова на дармовщинку используете общефакультетские ресурсы? Что же мы не догадались привлечь студентов к работам по кафедре? Стены там покрасить... Может быть, потому что по-другому представляем себе предназначение вуза и задачи преподавателей? Вы осознаёте, какое впечатление производите? Ваша кафедра, Андрей Михайлович, не сильно ли перетянула одеяло на себя?"
  
  
  - "Ты, пацанчик, из какого района и не попутал ли рамсы?" - пробормотал я вполголоса. Могилёв сдержанно усмехнулся:
  
  
  - Да, именно так это и звучало, - подтвердил он. - Мы, образованные люди, только и отличаемся тем, что научились облекать наши хамские, по сути, выпады в псевдокультурную форму. При чём здесь была покраска стен? И я только собирался сказать, что сам бы не затруднился освободить другую группу ради участия в похожем проекте, если бы их кафедра попросила об этом, как Севостьянова, если я только не ошибся с фамилией, мне заявила: она будет теперь с особым, пристальным вниманием следить за посещением её занятий моими студентами, и до сведения профессора Балакирева, её начальника, она мой бесстыдный запрос тоже доведёт. Ну, что оставалось делать? Сказать "всего хорошего" и положить трубку.
  
  Собственно, с этого огорчения я и начал в понедельник, объявив, что на свои просьбы освободить творческую группу от занятий и сдачи зачётов получил три "да" и одно "нет", однако последнее "нет" - громкое и несколько зловредное.
  
  Мои юные коллеги повесили носы, и некоторое время мы грустно молчали, пока Марк не решил меня ободрить:
  
  "Андрей Михайлович, что там, ладно! Вы сделали, что могли. "Цивилизаций" осталось две пары".
  
  Все немного оживились, и мы договорились тут же начинать установочный "мозговой штурм", чтобы определить цели, методы и последовательность действий. Эти три слова, а именно "цели", "методы" и "этапность", я написал на доске, поставив после каждого знак вопроса. Все наши дискуссии я решил фиксировать на диктофон. Ада любезно вызвалась помогать мне с расшифровкой записей и вообще взять на себя часть организационно-секретарской работы.
  
  
  [4]
  
  
  На этом месте я прерываю рассказ Андрея Михайловича и, пользуясь его любезным разрешением цитировать сборник "Голоса перед бурей", привожу стенограмму.
  
  
  СТЕНОГРАММА
  заседания No 1
  рабочей группы проекта "Голоса перед бурей"
  от 7 апреля 2014 года
  
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Уважаемые коллеги, приступим. Вопросы на доске, первый из них - наша цель или цели. Прошу высказываться!
  
  МАРК КОШТ. Андрей Михайлович, разрешите спросить? Мы говорим о сверх-цели или о технической?
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Что вы имеете в виду?
  
  МАРК КОШТ. Техническая цель - это написать текст, соответствующий жанру, теме и объёму. Это не ахти как сложно само по себе, потому что...
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Марк, если бы это не было сложно, Андрей Михайлович не снял бы всю группу с занятий на месяц.
  
  МАРК КОШТ. Две недели.
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Плюс сессия!
  
  МАРК КОШТ. ...Не ахти как сложно, потому что любой наш разговор можно записать, расшифровать и сделать частью текста.
  
  АКУЛИНА КОШКИНА. Это как, мы можем сейчас наговорить семь часов любой чухни, и, опочки, всё готово? Круто, чё...
  
  МАРК КОШТ. Вопрос в том, хотим ли мы что-то осознать, открыть, вернее... я не умею сказать это красивым языком.
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР ...Вернее, есть ли у нас исследовательская задача, гипотеза под эту задачу, понимание результата, к которому мы придём, понимание того, как будем идти к этому результату. В прошлую пятницу я спрашивал о том же самом.
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Я снова затрудняюсь с ответом, но, признаться, мне само слово "исследовательский" не кажется удачным, вернее, мне думается, оно характеризует то, что мы делаем, только с одной стороны. Мы стремимся, исходя из названия - напомню, это "Голоса перед бурей. Опыт художественно-исторического..." и далее по тексту, - исходя из названия, повторюсь, дать как бы срез общества того времени, взяв десять ярких его представителей...
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Классовых?
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Простите?
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Присоединяюсь к вопросу. Это представители классов? Сословий? Политических партий?
  
  А. М. МОГИЛЁВ Д-да, если так угодно. "Да" на все ваши вопросы: и классов, и партий. Действительно, давайте посмотрим: у нас есть лидер октябристов, лидер кадетов, видная большевичка...
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Кстати, может быть, Лина хочет взять Ленина?
  
  АКУЛИНА КОШКИНА. Мне побриться налысо для такого дела? Начать принимать гормоны, чтобы выросла борода?
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Если можно, оставим вопрос о Ленине и о гормонах! ...Один монархист, один эсер из фракции "трудовиков". В сословном, социальном аспекте у нас есть члены правящей династии, включая самого Государя, высшая аристократия, представитель армии, разночинная интеллигенция - "трёхрублёвый адвокат", один "неторгующий купец", духовенство, творческая богема, наконец, девушка из дворянской семьи, настолько симпатизирующая пролетариям, что буквально соединилась с ними в своего рода экстазе, так что уже не поймёшь, кто она с сословной точки зрения.
  
  ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. А кто духовенство?
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Господи, Лиза, да вы же! Я имею в виду, ваш персонаж после основания Марфо-Мариинской обители.
  
  
  Сдержанный смех.
  
  
  АКУЛИНА КОШКИНА. "Девушка в экстазе" - это я?
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Ну, а кто ещё? Верно, Лина, ваш персонаж. Или это обидно? Тогда...
  
  АКУЛИНА КОШКИНА. Нет, я что, я ничего. Я даже горжусь. А "творческая богема" - это мадам Кшесинская?
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Признаться, я именно её имел в виду.
  
  АКУЛИНА КОШКИНА. Ага, хорошо. Всё ясно. Я просто чтобы уточнить.
  
  ИВАН СУХАРЕВ. У нас нет крестьянства!
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Правда. Но кто же мешал вам взять Григория Ефимовича? Взяли бы - вот и было бы вам крестьянство.
  
  ИВАН СУХАРЕВ. Нет уж, благодарю.
  
  А. М. МОГИЛЁВ ...Поэтому и в социальном, и в политическом аспекте у нас - хорошая выборка. Представить эту мозаичную картину русского общества - уже сама по себе достойная цель. Таким образом...
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Всё сводится в итоге к чистой репрезентации? Но здесь нет исследования? Мы, получается, просто коллективно пишем научно-популярный учебник, каждый - свою главу?
  
  БОРИС ГЕРШ. И это было бы обидно...
  
  ЭДУАРД ГАГАРИН. А, главное, скучно! Где веселье, блеск жизни, нерв переживания личной истории?
  
  БОРИС ГЕРШ. Сейчас, выходит, мы договоримся о целях и разойдёмся писать рефераты.
  
  МАРК КОШТ. Ребятки, в чём проблема? Вам больше нравится чистить плац от снега картонкой? Андрей Михалыч, не слушайте их, заелись детки.
  
  ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Марк!
  
  МАРК КОШТ. О, как глазки-то загорелись! А в Израиле девушки тоже служат, кстати.
  
  ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Мужлан и хам.
  
  МАРК КОШТ. Беру пример с Алексан-Иваныча. Виноват,
  матушка!
  
  ИВАН СУХАРЕВ. Мы не против, просто...
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Пожалуйста, не спешите! Я не предрешаю отказа от исследования - я был бы исключительно рад рассмотреть все мелкие частные гипотезы, которые родятся в процессе работы! Говорю "частные", потому что тема, как вы можете догадаться, основательно изучена, в ней почти не осталось белых пятен.
  
  ИВАН СУХАРЕВ. Понимаете, Андрей Михайлович, вы не предрешаете "отказа", но сами говорите, что эти белые пятна будут такими крошечными пятнышками - и, в общем... в общем, я могу понять, почему Борису обидно.
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Но что я могу с этим сделать?
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Вообще, это неуместная претензия к Андрею Михайловичу. Вы сами на всё согласились! Чем же вы раньше думали?
  
  ЭДУАРД ГАГАРИН. Никто не высказывает претензии. Но я вообще-то предполагал драматургию, театр, динамику, игру, столкновение характеров.
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Ваша воля выбирать методы!
  
  ЭДУАРД ГАГАРИН. Я уже сказал: драматизация событий.
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Вот, наконец-то. Надо бы записать...
  
  МАРТА КАМЫШОВА. Давайте я буду записывать, Андрей Михайлович! Всё равно сижу без дела. (Пишет на доске слово "театр".)
  
  БОРИС ГЕРШ. Реальных или альтернативных?
  
  ЭДУАРД ГАГАРИН. Как угодно! Тех и других.
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. И, говоря "альтернативных", мы немедленно встаём на почву бездоказательных спекуляций и вульгарного дилетантизма.
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Методика "мозгового штурма" в одном из описаний предполагает, честно говоря, такую должность, как антикритик. Позвольте мне побыть антикритиком и заметить, что на этом этапе мы будем фиксировать все предложения, ничего не отбрасывая.
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР (пожимая плечами). Пожалуйста, если это соответствует методике.
  
  МАРК КОШТ. Ребята, не дурите: работа с источниками и доклады по ним, каждый по своему персонажу. По-кондовому, по-советски. После доклада можно пообсуждать.
  
  
  Марта пишет на доске "доклады" и "обсуждения".
  
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Аналитические доказательные статьи.
  
  ИВАН СУХАРЕВ. Присоединяюсь. Статьи, которые бы пробовали разработать "белые пятна", посмотреть на события и процессы под новым углом, ставили бы вопросы, пытались бы дать на них ответы.
  
  
  Марта пишет на доске "анал. статьи".
  
  
  ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Нет, Марта, не надо сокращать "аналитические" до четырёх букв!
  
  
  Марта, покрасневшая, стирает сокращение под общий смех.
  
  
  АЛЕКСЕЙ ОРЕШКИН. Ах, какие вы все испорченные...
  
  
  Новый взрыв смеха.
  
  
  ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Да, да, Лёша, извини. Почему только аналитические? Стихи, художественная проза? Мартуша, "стихи и проза", если можно!
  
  
  Марта записывает на доске "стихи, проза".
  
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Ну всё, мы, похоже, окончательно решили превратить работу лаборатории в капустник и цирк...
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Снова напоминаю про то, что методика "мозгового штурма" не предусматривает критики на этапе сбора идей.
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Но на каком-то этапе методика всё-таки её предусматривает?
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Сразу после.
  
  ИВАН СУХАРЕВ. Вообще, "театр", который предлагает Тэд, не несёт ценности сам по себе, но предполагает неожиданные сочетания красок, новую оптику, эмоциональную линзу для рассмотрения фактов, поэтому не стоит его отвергать.
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Можно мне? Товарищеский суд.
  
  А. М. МОГИЛЕВ. Извините?
  
  БОРИС ГЕРШ. Суд истории, так сказать? Как в фильме про меня, то есть про Василия Витальевича?
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР (оживившись). Да, да, прекрасная идея! Судебное разбирательство. Установление юридической квалификации и степени ответственности за произошедшие события каждого из участников.
  
  АЛЕКСЕЙ ОРЕШКИН. Простите, есть ли у нас право судить?
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. В данном случае я, хоть и отношусь скептически к большинству методов, считаю вопрос Алексея нерелевантным.
  
  ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Лёша, милый, если у нас нет права судить, то вообще ни у кого нет права, например, устраивать маскарад, или выступать на сцене, или петь в опере, или играть в шахматы...
  
  МАРК КОШТ. ...Или писать книги, или снимать фильмы.
  
  ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Именно! А люди делают все эти вещи.
  
  АЛЕКСЕЙ ОРЕШКИН. Это не совсем одно и то же...
  
  ЭДУАРД ГАГАРИН. Или заниматься любовью.
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. А это тут при чём?
  
  ЭДУАРД ГАГАРИН. Because it"s fun, Bertie.13
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Тэд, рабочий язык группы - русский, я буду на этом настаивать, не делая никаких исключений. И, если ты заметил, меня никто не называет "Бертой".
  
  ЭДУАРД ГАГАРИН (невозмутимо). Как же, я называю.
  
  МАРТА КАМЫШОВА. Алексей прав. Это не совсем одно и то же. Разве у нас есть моральное право?
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Это чисто умозрительное рассмотрение, а не моральное! Именно здесь и будет содержаться небольшой элемент научной новизны, поскольку в остальных методах такого элемента не просматривается.
  
  БОРИС ГЕРШ. Абсолютно точно, согласен - но мы должны быть готовы к ответной реакции. Если мы будем судить их, нашу работу тоже будут оценивать более строго.
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Бездоказательный восточный мистицизм.
  
  БОРИС ГЕРШ. "Да, скифы мы, да, азиаты мы"!
  
  ИВАН СУХАРЕВ (вполголоса). О, вы-то особенно...
  
  МАРТА КАМЫШОВА. Андрей Михайлович, мне записывать "суд"?
  
  
  Могилёв кивает. Марта пишет "суд" на доске.
  
  
  А. М. МОГИЛЁВ. У нас всех разные взгляды, разные ощущения, разное понимание того, что важно. Именно поэтому мы обречены на некоторую мозаичность результата, и именно поэтому я предложил бы сейчас принять все без исключения названные методы, правда, не как догму и непременную обязанность, а как ориентир. Я не буду настаивать, просто это то, что говорит здравый смысл.
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Андрей Михайлович, вы позволите? Я вижу тут определённую логику. (Подходит к доске, берёт у Марты мел и нумерует отдельные элементы списка арабскими цифрами.) Каждый персонаж разбирается по очереди. Вначале мы слушаем доклад и обсуждаем. (Ставит "1" рядом с "доклады и обсуждения".) Если в ходе обсуждения рождаются гипотезы, мы углубляемся в эти гипотезы и, может быть, назначаем ответственных за их разработку. (Дописывает на доске слово "гипотезы".) После мы сосредотачиваемся на каких-то важных событиях и воспроизводим их в виде сценок. (Ставит "2" рядом с "театр".) Дальше читаются все тексты, относящиеся к персонажу, если они были написаны. (Ставит "3" рядом с пунктами "статьи" и "стихи, проза".) Наконец, если остались ещё вопросы и нужно прояснить гипотезы, мы проводим суд. (Пишет "суд" под номером "4".) Всё это фиксируем, ход обсуждения - тоже.
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Ада, вы умница! Я сам хотел предложить нечто подобное, но вы сообразили быстрее. Давайте проголосуем за эту структуру. Кто "за"? Восемь... девять... Альфред?
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Я вынужден для того, чтобы не быть обвинённым в отсутствии групповой солидарности, согласиться с этим планом, хотя и под некоторым нажимом.
  
  МАРК КОШТ. Хе-хе.
  
  ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. Тебе абсолютно никто не мешает голосовать "против"!
  
  МАРК КОШТ. Ага, конечно, "против"! Фредди у нас тоже не дурак - сдавать ещё три экзамена и три зачёта.
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Если я соглашаюсь, то вижу известную пользу, поэтому не надо изображать из меня штрейкбрехера, вернее, наоборот, забастовщика, в общем, того, кем я не являюсь. (Поднимает руку.)
  
  А. М. МОГИЛЁВ, Принято единогласно, спасибо.
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Время! Мы должны понять, сколько времени мы можем отвести на каждого.
  
  МАРК КОШТ. Два дня.
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Мы не успеваем изучить десять персонажей за оставшиеся три недели с небольшим. До начала мая осталось пятнадцать учебных дней.
  
  АЛЬФРЕД ШТЕЙНБРЕННЕР. Восемнадцать, если быть точным.
  
  МАРК КОШТ. Я имел в виду календарные дни.
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА. Календарных? Я, если честно, не думала...
  
  ЕЛИЗАВЕТА АРЕФЬЕВА. И Андрей Михайлович тоже не подписывался возиться с нами в выходные, у него могут иметься свои личные планы...
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Это исключительно самоотверженно с вашей стороны - жертвовать выходными, если только это общее решение, конечно. Думаю, что по выходным можно не усердствовать очень уж, работать до полудня. Нет, у меня нет личных планов! А ещё нам нужно учесть, что персонажей вообще-то одиннадцать, поэтому...
  
  
  Общая растерянность, восклицания "Почему?", "Откуда одиннадцать?", "Здрасьте, пожалуйста!".
  
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Анастасия Николаевна, моя аспирантка, желает быть Её Величеством Александрой Фёдоровной. Она, можно сказать, настаивает на своём желании. Если мы ей откажем, она в свою очередь может отказаться заменять мои часы в других группах, в этом случае я не могу посвятить вам всё время, и тогда весь наш проект начинает хромать на обе ноги.
  
  
  Общее несколько обескураженное молчание.
  Марк Кошт вдруг начинает смеяться.
  
  
  АЛЬБЕРТА ГАГАРИНА (гневно). Я не вижу здесь ничего смешного, ни грамма!
  
  МАРК КОШТ. Нет, я просто вообразил себе Лёшу, нашего Хозяина Земли Русской и Помазанника, который сидит тут же вместе с нами и смущается от слова "анал" - извини, Лёша... Это будет та ещё парочка. А что? Учитывая, что Аликс из своего Никки, как говорят, верёвки вила, очень даже исторично...
  
  
  Гагарин издаёт короткий смешок. За ним усмехается и Марк. Смешки слышны повсюду - все, кроме Марты Камышовой и Алёши Орешкина, смеются в голос.
  
  
  А. М. МОГИЛЁВ. Всё, всё, хорошо, не надо смущать вашего коллегу. Ему и так... (Сквозь смех.) Ах вы, черти! Как с вами работать? Объявляю перерыв пять минут.
  
  
  [5]
  
  
  - После небольшой перемены, - рассказывал Могилёв, - мы продолжили работу, но стенограммы этой второй части нашего "штурма" увы, не сохранилось. Каюсь, я просто-напросто забыл включить диктофон. Нам оставалось определить последовательность работы, и первое время побеждала идея устроить жеребьёвку. Но тут ваш покорный слуга вспомнил об идее Василия Розанова - я тогда читал его "Опавшие листья", ради отдыха и чтобы не слишком отрываться от изучаемого периода, - идее Василия Розанова о том, что каждый человек имеет некую высшую меру своего творчества и, возможно, жизни, до достижения которой он ещё не является "вполне собой". У любого из выбранных персонажей, безусловно, был такой пик карьеры, когда их звезда "сияла ярко" - кажется, выражение из писем Александры Фёдоровны. Нам следует, сказал я, расположить наших героев в порядке достижения ими высшей точки их биографии. Эту мысль все одобрили, и всего лишь минут за двадцать мы набросали простенькую хронологическую таблицу.
  
  
  - Вы могли бы припомнить эту таблицу? - спросил я.
  
  
  - О, без всякого труда! Пожалуйста. Номер первый: Матильда Кшесинская. 1896 год: становление прима-балериной. Номер второй: великая княгиня Елисавета Фёдоровна. 1909 год: основание Марфо-Мариинской обители...
  
  
  (Для удобства читателя я решил представить всё, сказанное Могилёвым, в виде таблицы, которая следует дальше. Государь появляется в двух местах: как пояснил рассказчик, в его жизни обнаруживаются две вершины, "светская" и "религиозная".)
  
  
  Высшие точки биографии
  (хронологическая таблица)
  
  Даты указаны по старому стилю.
  
  
  1. Матильда Кшесинская. 1896: получение звания прима-балерины.
  
  2. Вел. кн. Елисавета Фёдоровна Романовна. 1909 г.: создание Марфо-Мариинской обители милосердия.
  
  [3. Е. И. В. Николай Александрович Романов (II). 25 октября 1915. Получение ордена Св. Георгия IV степени.]
  
  4. Павел Николаевич Милюков. 1 ноября 1916 г. "Глупость или измена?" (знаменитая речь в Государственной Думе)
  
  5. Кн. Феликс Феликсович Юсупов. 17 декабря 1916. Убийство Распутина.
  
  6. Василий Витальевич Шульгин. 2 марта 1917 г. Присутствие при отречении Государя.
  
  7. Александр Иванович Гучков. 3 марта 1917 г. Вступление в должность военного и морского министра Временного правительства.
  
  8. Михаил Васильевич Алексеев. 4 апреля 1917 г. Назначение Верховным главнокомандующим российской армии.
  
  9. Александр Фёдорович Керенский. 7 июля 1917. Становление министром-председателем Временного правительства.
  
  10. Александра Михайловна Коллонтай. 30 октября 1917 г. Назначение народным комиссаром общественного призрения в первом составе Совнаркома.
  
  [11. Е. И. В. Николай Александрович Романов (II). 17 июля 1918 г. Принятие мученической кончины в подвале дома Ипатьева.]
  
  
  - Среди ваших героев, кажется, нет царицы? - заметил я, когда мы разобрались с именами и датами.
  
  
  - Вы абсолютно правы! - подтвердил Андрей Михайлович. - Дело в том, что седьмого апреля до конца месяца оставалось ровно двадцать три дня, даже если считать субботы и воскресенья. Вычитая из двадцати трёх двадцать, получим три дня, которых только-только хватило бы на обработку текста. Староста поэтому предложила изучать Александру Фёдоровну по остаточному принципу, при наличии времени. Я нашёл нужным поставить это на голосование, и большинство группы поддержало предложение, кажется, только девушки воздержались. Сама Настя не участвовала в этот момент в обсуждении, поэтому не могла отстоять своего закреплённого места в расписании, а у меня тоже не было возможности и даже морального права сопротивляться, ведь, строго формально, в их предложении оставить государыню "на самый последок" имелось разумное зерно.
  
  
  - Кажется, Настю... Анастасию Николаевну, то есть, ваша группа не очень любила? - осторожно предположил я. - Иначе бы ведь они нашли возможность потесниться?
  
  
  - Возможно, - согласился собеседник. - Анастасия Николаевна, во-первых, ничего у них не преподавала, да и вообще, её замена моих занятий стала, кажется, её первым педагогическим опытом в вузе. Во-вторых, они ей, пожалуй, завидовали...
  
  
  - Завидовали?
  
  
  - Ну а как же? Девушка старше их всего только на четыре года, а кого-то и всего только на три, но двумя академическими ступенями выше.
  
  
  - Позвольте, как же на три? Если они были на четвёртом курсе бакалавриата, а она на втором году аспирантуры... - принялся я высчитывать.
  
  
  - Да очень просто: Марк пришёл в вуз после армии, - пояснил историк. - Ада была старше брата на год, а училась с ним в одной группе потому, что ей пришлось пропустить год в школе по серьёзной болезни почек. Что-то болезненное выдавало даже её лицо, если присмотреться к нему: некое превозмогание себя... А Альфред, например, на третьем курсе брал годичный академический отпуск.
  
  
  - Тоже по болезни?
  
  
  - Нет, представьте себе: он самостоятельно вступил в переписку с одним немецким фондом - имени Роберта Боша, кажется, - стал его стипендиатом и выиграл годичное бесплатное обучение в Германии в некоем колледже или семинарии, что-то, связанное с исторической юриспруденцией или, наоборот, с правовыми аспектами истории. Это, как он пояснял, является для него важной фазой его научного роста.
  
  
  - Какой целеустремлённый молодой человек... то есть, виноват, дяденька! - поразился я.
  
  
  - Вот-вот! - подхватил историк. - Этим двум "дяденькам" Настя казалась, наверное, их ровесницей, незаслуженно вставшей за лекторскую кафедру.
  
  
  - Вы позволите ещё вопрос? Коль скоро ваша группа перестала вас слушать и начала "самоуправляться", вы, значит, отказались от того, чтобы быть их учителем, и остались только кем-то вроде старшего товарища?
  
  
  - Совершенно верно, - подтвердил Могилёв, - да я ведь уже говорил об этом. Вас, похоже, берёт сомнение по поводу того, насколько уместно педагогу в отношении студента становиться только более опытным другом? Это справедливое сомнение! Но тут и обстоятельства были особыми: речь шла о студентах четвёртого курса в самом конце их последнего семестра в вузе. Большинство из них вовсе не собирались ни в какую магистратуру - никто, кроме Штейнбреннера да, быть может, Ивана Сухарева. Потом, они по сути и перестали быть студентами, как только мы вовлекли их в этот проект! Они стали участниками лаборатории, которыми я уже не мог произвольно распоряжаться, повелевая одно - делать, а другое - отбрасывать. Верней, мог бы, но при такой моей манере руководства их интерес к проекту сразу бы сошёл на нет, они тогда разбежались бы под разными благовидными предлогами, наше начинание мирно скончалось бы естественным путём - и мне пришлось бы кусать локти. Наконец, вы не всё знаете...
  
  
  - Виноват! - покаялся я. - Само собой, я нечаянно забегаю вперёд - из естественного любопытства.
  
  
  [6]
  
  
  - Вторым занятием в понедельник у моих студентов была "История цивилизаций", тот единственный предмет, с которого мне не удалось их снять, - продолжил Могилёв. - Они собрались и ушли с грустными шуточками. Я тоже отпускал их с огорчением и своего рода ревностью. А отпустив, пошёл на приём к Сергею Карловичу Яблонскому, декану исторического факультета.
  
  
  - Для чего?
  
  
  - Ну как же! Севостьянова могла уже успеть пожаловаться на меня профессору Балакиреву, своему начальнику, а тот - декану. Поэтому я всего лишь пытался застраховать себя от возможных неприятностей, ведь повинную голову, как известно, меч не сечёт.
  
  Мне пришлось подождать, но наконец Яблонский меня принял со своей обычной предупредительностью. Тут пара штрихов к его портрету, если позволите. Сергей Карлович, всегда прямой как струнка, всегда вежливый, всегда тщательно выбритый, неизменно аккуратный в одежде и причёске, чем-то напоминал пожилого офицера - выпускника Академии Генштаба. Пожилого, потому что ему за год до того исполнилось шестьдесят.
  
  Декан выслушал мою историю внимательно и, так сказать, сочувственно. Нет, он ничего не знал, ему никто ничего не рассказывал, верней, донесли только некий дикий слух о том, что доцент Могилёв в пьяном виде звонит своим коллегам со смежных кафедр и требует для себя особых полномочий.
  
  "Вот видите, теперь всё прояснилось, - подытожил он мой рассказ. - А то, признаться... Вы затеяли очень интересное дело, Андрей Михайлович! Даже завидки берут: будь я помоложе лет на тридцать, охотно бы к вам присоединился. Жаль только одного! А именно того, что вас, уважаемый Андрей Михайлович, против вашей воли и мимо вашего осознания, кажется, втянули в не очень красивую интригу..."
  
  "В интригу? - испугался я. - Я не понимаю, в какую..."
  
  "Вы и не обязаны, мой милый! Это не ваша профессия. Но я поясню, извольте. Если вы только обещаете молчать обо всём до момента моего ухода с должности. После вы свободны от обещания. Правда, и сами тогда не захотите болтать..."
  
  Я обещал.
  
  "Я достиг, как вы знаете, пенсионного возраста, - начал Яблонский. - Мой пятилетний трудовой договор истекает в июне. Контракты с руководителями моего возраста при их возобновлении заключаются только сроком на год, да и то, предпочитают искать коллег помоложе. Та ещё глупость, но речь сейчас не об этом. Владимир Викторович, как вы тоже знаете, наметил себе сесть в моё кресло".
  
  "Именно в ваше? - усомнился я. - Говорили что-то про секретаря Учёного совета..."
  
  "Да, да, этот вариант тоже рассматривают - как утешительный приз проигравшему, знаете ли. Потому что декан на своём факультете - царь и бог, а за секретарём Учёного совета, хоть должность и высокая, общевузовское начальство ближе и следит за ним пристальнее. Проигравшим может стать или Бугорин, или Дмитрий Павлович Балакирев - то есть это они оба так считают. Если сейчас доцент с кафедры Бугорина выигрывает федеральный грант, Владимир Викторович получает благодарственное письмо, и это склоняет чашу весов в его пользу. То есть, повторюсь, это он сам так думает..."
  
  "А в чём он ошибается?"
  
  "В том, что контракт со мной могут переподписать! Я за своё место не держусь, уйду даже с удовольствием, но имею опыт, вникаю в дело, не рублю сплеча, не плету интриг, не проявляю барства, и по всему этому - начальству может быть проще работать со мной, чем с Владимиром Викторовичем, который резковат, чего греха таить. Оттого здравый смысл может и победить требования мёртвой буквы. Тут - бабушка надвое сказала. А теперь поразмыслите сами, как удачно всё складывается для вашего непосредственного начальника! Вы успешно завершаете свой проект - и у него есть все основания подвинуть меня, старика, ведь это под его руководством, не под моим, молодые педагоги выигрывают президентские гранты. Не обижайтесь на "молодого", Андрей Михайлович дорогой, это - относительное определение. С другой стороны, может у вашей лаборатории пойти что-то не так, даже со скандальным оттенком "не так". Десять честолюбивых молодых людей, знаете ли, десять юных дарований в одном пространстве - вдруг им станет тесно?"
  
  "Не дай Бог, Сергей Карлович!"
  
  "Не дай, не дай, конечно! - согласился он. - Но вдруг? Или вот девочки. Сколько их в сто сорок первой группе, три? Ах, четыре? Примут близко к сердцу эти переживания вековой давности и - эмоциональные выплески, проблемы со здоровьем. А родители тут как тут. В наши дни некоторые студенты и на четвёртом курсе живут с родителями, вы представляете?"
  
  Я промолчал. Что там студенты! Не только студенты, но и некоторые преподаватели, давно разменявшие четвёртый десяток.
  
  "Родители - жалобу, и получаем мы, милостивый государь, скандальную известность в местном масштабе, - продолжал декан. - А кто виноват?"
  
  "Бугорин? - предположил я.
  
  "А вот и не угадали! Не Бугорин, а ваш покорный".
  
  "Почему?"
  
  "Ну, как же вам не ясно, Андрей Михайлович? Потому что такое исследование, ради которого студенты снимаются со всех занятий по всем предметам, - это общефакультетское дело. И вовсе зря вы добивались от Владимира Викторовича распоряжения об организации лаборатории. Он бы вам его не дал просто потому, что не был полномочен". (Я покаянно покивал: да, это я мог бы и сам сообразить.) "Хотя не поэтому не дал, конечно, а чтобы вы не получили оружия против него же. Итак, заведующий кафедрой - ни сном ни духом. Напротив, выяснится по бумагам, что как раз в эти дни он с сотрудниками проводил инструктаж о том, чтобы всемерно укреплять, так сказать, учебную дисциплину, пристально следить за пропусками занятий и прочее. Вот увидите ещё. А декан знал о творящемся безобразии - и не принял мер. Или даже вовсе не знал, что происходит на вверенном ему факультете, и неизвестно, что хуже. Разве не надо его снять с должности, если он такой безалаберный? Тем более что и снимать не нужно: достаточно просто не подписать новый трудовой контракт. Понимаете теперь, почему для Владимира Викторовича оба варианта выигрышны, и даже ему, пожалуй, выгоднее, чтобы вы провалились? Да вы простите меня, идею про лабораторию - это не он вам нашептал?"
  
  "Что вы, Сергей Карлович! - запротестовал я. - Мне само всё пришло в голову!"
  
  "Но ведь вас, мой дорогой, поставили в такие условия, что вам и не могло ничего другого прийти в голову? О, это высший пилотаж..."
  
  Мы несколько секунд помолчали.
  
  "Мне очень жаль, Сергей Карлович, - пробормотал я. - То есть если всё и правда так. Очень жаль, что и сам, похоже, влип, и вас подвожу под монастырь".
  
  "Да Господь с вами! - отозвался Яблонский. - Я-то буду возиться с внуками, писать этюды для души. А жаль вас, мой милый, молодую энергию и научный энтузиазм которого используют для таких пошлых целей. И ещё жаль того, что ваш заведующий кафедрой вами пожертвует без всяких сентиментальных чувств. Случись что, и строгий выговор - это для вас самое меньшее. А ведь вы не останетесь после такого выговора?"
  
  Я, кивнув, продолжал сидеть, глядел перед собой в одну точку и пытался сообразить: что же надо сказать? Ничего нельзя было сказать: надо было благодарить за преподанный урок, извиняться и уходить.
  
  Яблонский снова заговорил:
  
  "Размышляю вот, Андрей Михайлович... Размышляю: не подписать ли мне общефакультетское распоряжение о создании вашей лаборатории?"
  
  "Зачем? - изумился я. - Это укрепит мои позиции, конечно, и я буду благодарен, но ведь для вас - лишняя ответственность и лишний риск?"
  
  "Бежать ответственности некрасиво, мой дорогой, - сентенциозно заметил декан. - А про риск - кто знает? Я ведь в своём приказе ответственность за его исполнение и взаимодействие структурных подразделений между собой возложу на вашего непосредственного начальника. А? Ха-ха! То есть в плохом случае, в случае скандала, виноват окажется в первую очередь он. Я тоже, но он - больше. А если всё пойдёт гладко, то я окажусь причастным к вашим общероссийским лаврам, потому что я же и распорядился. Считаете, дурно с моей стороны?"
  
  "Нет, не считаю, - искренне ответил я. - Восхищаюсь вашей..."
  
  "...Административной смекалкой? - догадался декан. - Так ведь, мой хороший, не первый год сижу в своём кресле... Вот что: я вам пока ничего не буду обещать. Надо мне сначала успокоить Ирину Олеговну с кафедры всеобщей истории, которая сегодня утром уже донесла, что вы ей звонили в нетрезвом виде и стучали кулаком по столу. Зайдите ко мне завтра примерно в то же время, договорились? Завтра сумею вам сказать что-то более определённое. Грех, Андрей Михайлович, просто грех - на корню рубить научное творчество и лишать энтузиазма тех, кто движет его вперёд! Это - моё главное соображение, а вовсе не бюрократические мысли".
  
  
  - Какой славный у вас был декан! - заметил я рассказчику на этом месте. - И как это глупо - увольнять таких людей просто по достижении ими пенсионного возраста, руководствуясь хоть законом, хоть ведомственной инструкцией! Человек ради закона, или закон ради человека? Впрочем, извините, - спохватился я. - Это - такие самоочевидные банальности...
  
  
  Андрей Михайлович молча кивнул.
  
  
  [7]
  
  
  - После обеда, - продолжал Могилёв, - работа группы возобновилась. Первая очередь выходила Марте Камышовой. Я деликатно спросил её, готова ли она сделать доклад по своему персонажу сегодня. Марта лаконично ответила, что готова, и мы приступили к слушанию её доклада без всяких предисловий.
  
  Девушка вначале явно робела этой своей роли докладчицы и поэтому говорила лаконично, сухо, простыми фразами, но к концу своего сообщения немного оттаяла, стала поживей, будто увлёкшись против воли. Пять вещей, сказала Марта, поразили её в Кшесинской (а она читала и "Воспоминания", и дополнительные источники, например, недавно всплывший дневник балерины - архивный документ, который я тогда сумел раздобыть, кажется, в "Киберленинке"; только через три года этот документ опубликует некая бульварная газета вроде "Московского комсомольца").
  
  
  - "Киберленинка" недавно ограничила бесплатный доступ к авторефератам и архивным документам, вы знаете? - перебил я рассказчика.
  
  
  - Да? - поразился Могилёв и даже по-детски приобиделся: - Как же им не стыдно... Торгаши! Позор!
  
  Но вернёмся к нашим героям. Пять вещей впечатлили мою студентку. Во-первых, настойчивость и трудолюбие: оказавшись в эмиграции, Матильда вовсе не опустила руки, не лила слёз, не проедала драгоценности, а нашла работу, причём по специальности: открыла студию, в которой преподавала балетное искусство. (Отмечу тут как бы в скобках, что Марта неизменно называла свою героиню по имени и отчеству: Матильда Феликсовна.) Во-вторых, мужество: не испугалась ехать с революционными матросами, чтобы спасти из уже отобранного ленинцами особняка не Бог весть какие ценные, но дорогие сердцу вещи. Или ещё: одна еврейка-большевичка поставила балерине на вид, что она ходит по новой резиденции большевиков неаккуратно, та же ей ответила, что у себя дома - в знаменитом "дворце" по адресу Кронверский проспект, один - она будет ходить так, как считает нужным. (На этом месте кто-то хмыкнул, Лина или, может быть, Герш.) В-третьих, бескорыстие, как ни странно это звучит по отношению к женщине, которая так любила драгоценности и с таким удовольствием их носила. Но не о потерянных драгоценностях болело её сердце в эвакуации, а вот: не смогла она спасти последнее письмо Государя и его фотографию. В-четвёртых, религиозность, проросшая через "маленькую К." ближе к концу жизни, пусть несколько наивная, пусть немного напоказ, но даже и так - искренняя: её сон о царской семье, об их пребывании на пороге и её попытке открыть им двери пением пасхального тропаря, сказала Марта, невозможно читать без слёз. Наконец, некая трогательная чистота. В чём же? Да вот хоть в этой истории с Наследником, которая в наши дни повёрнута всеми боками, изучена под микроскопом, заляпана грязными пальцами кинорежиссёров с вульгарно-претенциозными фамилиями, а тогда отнюдь не находилась в фокусе чьего-либо внимания. Истории, в которой вовсе не было расчётливой соблазнительницы, а была только горячая и живая, совсем молоденькая, полностью искренняя и очень любящая девочка, которая по-женски подчинилась всем решениям своего милого, а вовсе не пробовала плести интриги или воспользоваться его минутной слабостью. И да, отметила Камышова: возможно, между этой девочкой и Наследником так ничего и не случилось, в смысле плотского общения. Но если и случилось, случившееся - личное дело этих двоих, а ей, докладчице, было почти стыдно заглядывать в этот чужой дневник, и, когда бы не сотня прошедших лет, не желание защитить чужое доброе имя да не задание, полученное от группы, она бы свой стыд так и не сумела пересилить.
  
  Конечно, Марта рассказала это всё более простыми словами и несколько более сбивчиво: она никогда не отличалась умением краснó говорить на публику. Заодно уж позвольте описать мою бывшую студентку. Марта Камышова была девушкой несколько выше среднего роста, исключительно скромной, но скромной не от боязни людей или затравленности, ничего такого в ней, если присмотреться внимательно, не имелось, а скромной от внутреннего спокойствия; девушкой, как бы даже не вполне осознающей свою женственность, будто ей недавно исполнилось пятнадцать лет, а вовсе не двадцать один. По этой же причине, думаю, никогда она не использовала никакого макияжа, а платья носила "детского фасона", то есть короткие, выше колена, но полностью закрытые, серые или коричневые, напоминающие, знаете, советскую школьную форму, не хватало только белого передника. И заколки-то в её пышных светлых волосах, не доходящих до плеч, иногда разлетающихся от статического электричества, были совсем простенькими, детскими. И лицо тоже под стать: хорошее, но немного простоватое, не из тех, на которые мальчики обращают внимание. Некоторые девушки нарочно эксплуатируют образ невинной школьницы, в каковой эксплуатации, конечно, уже не содержится ничего невинного, напротив, от этого знающего себе рыночную цену порочного инфантилизма волосы встают дыбом от ужаса. Что там девушки! Целые страны вроде Японии. Я порой грешным делом думал: может быть, и эта девочка нарочно притворяется невинней и юнее, чем есть, так сказать, торгует своей незрелостью? Но каждый раз, ловя взгляд этих глубоких православных глаз, убеждался: нет, не притворяется, не торгует, кто угодно, но не она. Глаза, кстати, у неё были карими, против всякого ожидания. Редкое сочетание со светлыми волосами.
  
  
  - Печоринское, - заметил я.
  
  
  - Точно, печоринское! - подхватил собеседник. Как там у Михаила Юрьевича, "признак породы"? В Марте определённо чувствовалась некая порода, вот только невозможно было с уверенностью сказать, какая.
  
  Под самый конец девушка, тряхнув светлым облачком своих волос, призналась:
  
  "Да! Мне вчера ещё приснился сон. Мне снилось, будто я стала... Матильдой Феликсовной. И у меня есть пара изящных таких туфелек, белых. Я пришла к кому-то в гости, шумная компания, но мне нужно бежать в другое место, но сделать так, чтобы другие не догадались, что я ушла. Тогда я оставляю эти туфельки в прихожей и иду босиком. Или не босиком: возможно, меня несёт на руках любимый человек, Андрей... Господи, великий князь Андрей Владимирович, я имела в виду! - тут же поправилась Марта, видя, что большинство повернулось в мою сторону с весёлым недоумением. - Пожалуйста, простите. Вот".
  
  Мы подождали несколько секунд - но это был конец доклада.
  
  "И... это всё? - осведомилась Ада Гагарина. - А... статья или эссе?"
  
  "Статью я не успела написать, извините. Наверное, и не смогу", - призналась Марта.
  
  "Огорчительно, - вырвалось у Штейнбреннера. - И эмоции - не совсем то, что лично я ждал от доклада академического характера. Или я ошибаюсь?"
  
  "Да нет, Альфред, ты не ошибаешься", - ответила ему староста. У Марты от обиды задрожали губы.
  
  "Вашим товарищем была проделана большая работа, - поспешил я вмешаться. - Что до статьи или эссе, то у каждого из вас свой стиль и своеобразие личности. Не забывайте также, что не каждому слова легко приходят на ум и не каждый готов писать художественную прозу. Наконец, Марта была самой первой, у неё было меньше всех времени!"
  
  "Андрей Вла... Андрей Михайлович, спасибо большое!" - поблагодарила меня девушка, у которой - или мне это показалось? - её выразительные карие глаза были на мокром месте. Никто кроме меня, думаю, не заметил этой оговорки с отчеством, но я от неё поёжился.
  
  "Верно, оставьте Марфутку в покое! - буркнул Кошт. - Подумайте лучше, что отсюда можно извлечь".
  
  "Как минимум этот вопрос невинности или не-невинности заслуживает внимания!" - тут же вмешался Эдуард Гагарин.
  
  "Как это?" - не поняла Марта, и Тэд пояснил:
  
  "Действительно ли наш Лёша, то есть, I beg your pardon14, Наследник, так активно сопротивлялся и на самом ли деле маленькая К. "приняла все его решения, не пробуя воспользоваться минутной слабостью", как нас сейчас пытались убедить?"
  
  Раздались смешки. Марта часто заморгала. Я подумал, что пора мне снова вмешиваться, и уже откашлялся для того, чтобы высказаться, но тут...
  
  
  Андрей Михайлович примолк и выждал выразительную паузу, лукаво поглядывая на меня.
  
  
  [8]
  
  - Ваша пауза длится уже дольше десяти секунд, - пробормотал автор, тоже удерживая улыбку. - Вы, в отличие от Гленна Гульда, рискуете смазать художественное впечатление.
  
  - Что вы! - откликнулся Могилёв. - Паузами, поверьте мне, никогда ничего нельзя испортить. Чем дольше живу, тем больше в этом убеждаюсь.
  
  Но не буду вас томить! Тут дверь распахнулась - и на пороге встала Настя Вишневская. Все обернулись к ней.
  
  "Мы тебя не ждали, Настя... извините, вас, Анастасия Николаевна", - сказал я первое, что сказалось. А по сути надо было бы ещё по-другому: "Мы вас не ждали, ваше императорское величество!"
  
  Настя действительно успела, что называется, поработать над образом. В тот день она собрала волосы в узел на голове, закрепив их крупным антикварным гребнем, и разыскала в своём гардеробе длинное, почти в пол, глухое тёмно-серое платье. На платье ближе к вороту она поместила серебряную брошь в виде ветки цветущей яблони. Цветами яблони служили светлые полудрагоценные камушки, недорогие, вроде розового кварца. Всё вместе производило впечатление продуманности, сдержанного достоинства или даже холодного величия.
  
  Видимо, не только на меня, потому что вся группа как замерла. Один Тэд, подбежав, отвесил Насте преувеличенно-низкий, несколько шутовской поклон:
  
  "Ваше величество, вас действительно не ждали!"
  
  "У вас, Анастасия Николаевна, должно ведь быть занятие в сто сорок второй?" - нашёлся я наконец.
  
  "Я им дала контрольную", - обронила Настя в ответ, идя к доске. Мы находились в той же самой аудитории, в которой начали работу утром. С доски ещё не стёрли хронологическую таблицу с именами персонажей. Анастасия Николаевна стала перед ней.
  
  "А ведь меня нет в этом списке, - проговорила она, чуть нахмурившись. - Я здесь, похоже, никому не интересна?"
  
  "Так точно, мадам, - подтвердил Кошт. - Вас нет в этом списке".
  
  И вдруг, достав из внутреннего кармана своей чёрной, с заклёпками, кожанки антибликовые очки для ночного вождения - Марк был мотоциклистом, - он как-то дерзко надел их и посмотрел на неё поверх очков. Настя вздрогнула от его неуютного взгляда.
  
  "Браво, Марк, - пробормотал я. - Как исторически точно..."
  
  
  На этом месте автор прервал рассказчика:
  
  
  - Почему "исторически точно", если вы мне простите моё невежество?
  
  
  - Потому что Александр Иванович Гучков, явившийся к государыне поздно вечером седьмого, кажется, марта семнадцатого года - то есть уже в своём новом качестве, министра революционного правительства, - носил автомобильные очки, - охотно пояснил Могилёв. - Жёлтые, согласно Лили Дэн, а по Солженицыну - тёмно-зелёные. Конечно, у меня больше доверия первой как непосредственной свидетельнице.
  
  
  - Зачем, хотел бы я знать, - пробормотал я почти про себя, но собеседник услышал и ответил:
  
  
  - Вопрос вроде бы мелкий, но меня он занимал тоже! Я раньше считал, что Гучков прятал лёгкое косоглазие, которое можно разглядеть на его фотографиях. А в тот момент я своими глазами увидел, зачем.
  
  
  - Зачем же?
  
  
  - У меня не хватает слов, чтобы объяснить... "В качестве вызова" - вот и всё, что приходит на ум. Вам надо было видеть тот обмен взглядами!
  
  Лиза первая нашлась, как смягчить впечатление неотёсанности от нашей, Господи прости, лаборатории. Она вдруг заговорила:
  
  "Анастасия Николаевна, да, так вышло, но это не значит, что мы вам не рады! Позвольте представиться: я - Элла". Девушка, конечно, использовала семейное имя великой княгини.
  
  Настя, кивнув, чуть улыбнулась своей "сестрёнке", первый раз с того момента, как вошла. Я решил брать инициативу в свои руки и предложил:
  
  "Уж если Анастасия Николаевна косая черта Александра Фёдоровна здесь, давайте вовлечём её в общую работу".
  
  
  [9]
  
  
  "А давайте! - вырос откуда-то Тэд Гагарин. - Мы собирались ставить сценический эксперимент".
  
  "Правда, что ли?" - испугалась Марта, но Тэд замахал на неё руками, приговаривая:
  
  "Марфуша, мы видим, что ты пока не готова! Тебе бы и с причёской поработать, и с голосом... А вот царица-матушка сегодня во всеоружии! Your Majesty!15 - продолжил он, обращаясь к Насте. - Мадмуазель Кшесинская сегодня прочла доклад о себе и всех нас жгуче заинтересовала вот каким вопросом: что было бы, если бы ваша помолвка с последним русским царём расстроилась, а он вместо этого женился бы на своей "маленькой К.", которую полюбил "страстно и платонически"? Отрежьте мне голову, но я не знаю, как "страстно" сочетается с "платонически". Может быть, у царя появился бы здоровый наследник? Скажите мне: нам всем интересен этот spin-off16, эта альтернативная ветка?"
  
  Тэд был даровитым, но ленивым студентом, в котором, однако, содержалась масса актёрства. Убей Бог, не понимаю, почему он пошёл на исторический факультет: что история в нём для себя приобрела, а приобрела не очень многое, то драматическое искусство, бесспорно, потеряло.
  
  Выходка Тэда застала всех врасплох, включая, конечно, и меня. Но несколько человек заговорили почти сразу:
  
  "Законы Империи о престолонаследии не дали бы этого сделать, поэтому какой смысл спекулировать?" - Иван Сухарев.
  
  "Господа, законы о престолонаследии - не каменная стенка: Павел Первый их менял, а дед последнего Государя сделал свою фаворитку морганатической супругой", - это был ваш покорный слуга.
  
  "Ну вот, началась подмена науки фиглярством, я так и знал!" - Штейнбреннер.
  
  "Давайте, давайте!" - Лиза.
  
  "Я готова! Что от меня требуется?" - Настя.
  
  Тэд, не теряя напора, тут же подвёл к ней прячущегося за чужими спинами Алёшу Орешкина и пояснил: дескать, сейчас на дворе - восьмое апреля тысяча восемьсот девяносто четвёртого года, день помолвки последней царственной четы. Почему бы не вообразить, будто история пошла по другому пути, будто Аликс так и не дала согласия? Вам, Анастасия Николаевна, придётся больше всех постараться, ну и тебе, Алёша, тоже не зевать: убеди нас, что молод, влюблён и вступишь на российский престол через семь месяцев.
  
  Настя кивнула. Она сразу уразумела, что нужно делать, при этом глядела на своего "возлюбленного" с такой, знаете, ласковой насмешкой, которая заставляла поверить, что ей будет несложно справиться с задачей. Бедного Алёшу было искренне жаль! Он так растерялся, что, кажется, даже рот открыл. Воскликнул наконец:
  
  "Да не могу же я изображать Наследника в свитере!"
  
  "А ты свитер сними и рубашку выправи, - по-хозяйски посоветовал ему Марк. - Будет похоже на летний флотский китель".
  
  Алёша и глазом моргнуть не успел, как с него кто-то стащил свитер, а кто-то другой выправлял его рубашку, не слушая возражений о том, что она мятая.
  
  Стулья, поставленные ранее полукругом, мы быстро убрали, так что образовалось достаточное "сценическое пространство". И вот наш эксперимент номер один начался. Он осложнялся тем, что мы решили быть лингвистически достоверными, но сделать это оказалось не очень просто. По очевидным причинам беседа наших персонажей не могла проходить на русском. Алёша учил в школе немецкий язык, а в вузе его стали переучивать на английский - и добились лишь того, что он испытывал трудности и с тем, и с другим. Тэд взялся ему подсказывать, и так мы худо-бедно довели дело до конца. "Наследник" усваивал текст подсказок только по кусочкам, между которыми повисали паузы. Эти паузы, обозначенные тире, вполне можно приписать волнению, так что всё получилось в итоге не так уж плохо. Впрочем, я не буду пересказывать вам эту первую сценку. Вы ведь читали её стенограмму? Она достаточно короткая.
  
  
  [10]
  
  
  СТЕНОГРАММА
  сценического эксперимента No 1
  "Беседа Николая Александровича Романова (Цесаревича) и принцессы Алисы Гессенской"
  от 7 апреля 2014 г.
  
  
  ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  
  
  Принцесса Алиса Гессенская (исп. Анастасия Вишневская)
  
  Николай Александрович Романов, наследник русского престола (исп. Алексей Орешкин)
  
  
  NICHOLAS. Liebe Alice!
  
  ALIX. You can speak English, Nicky dear. That is, if you prefer.
  
  NICHOLAS. Dearest Alice! You must know-that my love to you-is truly immense. It is about time-that I finally know-that I learn-your final decision. I cannot bear this-this hesitation-any longer. Such a shame, indeed!
  
  ALIX. Didn"t I say to you before that I absolutely cannot be converted to Orthodoxy? Are you aware of that?
  
  NICHOLAS. Do you find-my religion-inf- inferior-to yours?
  
  ALIX. I have said no such thing. I am not a theologian. The only problem of your religion is that it worships martyrs to an excess. I don"t want to be a martyr, Nicky darling! I want to have an ordinary life and to be happy in a most ordinary way and fashion. Do you think it is mean of me? I am sorry, Nicky dear! (Подойдя к Наследнику, проводит рукой по его лбу, убирая с него прядь волос. Тот отшатывается.) Even now, I can see with perfect accuracy that I would become most unpopular with your compatriots if you married me. Call it a presentiment if you like. You, too, would become unpopular with your own people on my behalf. You would try to defend your old wify at all costs, and those compatriots of yours would then finally kill us in some damp basement. Dirty rogues! You see, I call your compatriots dirty rogues, and I don"t love human beings in general. A bad feature for a tsarina, but I cannot get over myself. No good will ever come out of our betrothal. Your little K. you told me about the other day will be over-joyous, and she will give you any possible consolation you deserve. (С чувством.) Oh, it makes my heart bleed, just to see how you are suffering, poor boy! Please think yourself free of any promises you have ever made me. One last kiss . . . (Она целует его в лоб.) And-farewell! (Выходит.)17
  
  NICHOLAS (оставшись один). Нет, это нечестно, так не должно быть. Так - не - должно - быть! (С отчаянием.) Я этого не заслужил!
  
  
  [11]
  
  
  - После заключительного горестного вскрика нашего Цесаревича Тэд хлопнул хлопушкой-нумератором из тех, что используют при съёмке фильмов - вообразите, он принёс её с собой, уж очень ему не терпелось устроить "драматизацию", - и группа бросилась обсуждать эту сценку с места в карьер. Слышен был голос Штейнбреннера, который аргументированно разъяснял, что всё, всё - чепуха, от полного до последнего слова! И почему это принцесса Гессенская отказалась говорить на родном языке? Тут замечу вам как бы на полях, что историческая Александра Фёдоровна немецкий язык не очень жаловала и даже не считала вполне родным, она ведь с восьми лет росла при английском дворе. Иван, будто озвучивая мои мысли, возражал и допытывался: а в чём мы видим невероятность? Лизе всё очень понравилось. Ещё пара человек высказывалась в пользу того, что Анастасия Николаевна выглядела вполне убедительно, а Настя улыбалась почти торжествующе: она и сама это знала. Я тоже отвесил своей аспирантке комплимент, похвалив её английский язык. Большинство вслух жалело Алёшу. Да и было за что! Он весь взмок, будто выполнял тяжёлую физическую работу, рубаха липла к телу мокрыми пятнами, так что он поспешил надеть свитер. Даже и в свитере он выглядел достаточно несчастным, и, севший в позе кучера, сгорбивший спину, всё повторял вслух: "Я не заслужил этого... Позор... Какой позор!"
  
  Марта присела рядом с ним и, взяв его руку, осторожно гладила её, что в другое время наверняка вызвало бы усмешки, переглядывания и перешёптывания, но сейчас всем показалось естественным: в конце концов, она была "маленькой К.", кому же, как не ей, было утешать своего Ники?
  
  Алексей вдруг поднял голову и сказал достаточно громко, отчётливо:
  
  "Как хорошо, что я ещё только Наследник! А что, морганатический брак уже сам собой приведёт к отречению от престола? Что же, я рад за Мишу! Дай Бог, он управится лучше".
  
  Эта фраза привела к секундному оцепенению. Боюсь, кто-то успел даже подумать, что Лёша тронулся умом, прежде чем мы сообразили, что он просто остаётся внутри роли, а под "Мишей" имеет в виду великого князя Михаила Александровича.
  
  Немедленно разгорелась дискуссия о том, в каком году закончилась бы история Российской Империи при невступлении на престол Николая Александровича, в результате чего права на наследование перешли бы к его младшему брату. (В скобках: большинство сошлось на тысяча девятьсот пятом: Михаил Александрович, вероятно, не справился бы даже с первой революцией.) Событие, должен сказать, не совсем невероятное: вам, например, известно, что отец их обоих в молодости всерьёз подумывал об отречении ради планов жениться на княжне Марии Мещерской? Конечно, есть разница между княжной и балериной...
  
  - Вы думаете, Алиса Гессенская действительно могла бы отказать Николаю? - перебил автор Андрея Михайловича. - То есть если бы знала, чем всё закончится?
  
  Тот коротко хмыкнул:
  
  - Едва ли... или "может быть". Будь у неё это предчувствие или, скажем, мистическое знание о своей кончине, она бы... она бы, возможно, и тогда согласилась. Как хорошо, что мы не знаем будущего наперёд, не так ли?
  
  Продолжу, однако. Я не принимал в дискуссии активного участия, правда, снабжал спорящих фактами, вот вроде сведений о княжне Мещерской. Алёша, совсем измученный, вышел из аудитории. Марта - чуть не оговорился и не назвал её Матильдой - пошла за ним. Вернулась хмурая и сообщила, что группа четверокурсников, отпущенных с занятия раньше срока, похоже, подслушивала нас у дверей, да как бы и не подсматривала в щёлку.
  
  Настя вдруг спохватилась:
  
  "Пять минут до конца пары! Я должна собрать контрольную. Извините. Спасибо всем - рада знакомству!"
  
  И была такова. Марк при её уходе вновь надел свои антибликовые очки и насмешливо ей отсалютовал коротким резким жестом. Мне показалось, что после её ухода группа как будто вздохнула свободней. Разумеется, могло просто показаться...
  
  
  [12]
  
  
  Мы же признали первый опыт умеренно удачным и решили, что завтра продолжим с драматизацией.
  
  Тэд, которого беспокоила сценичность, заявил, что Марта ничуть, ни капли не похожа на свой прототип! Рост не тот, цвет волос не тот, платье - прости-извини, Марфуша - словно мешок, живость, игра и соблазн отсутствуют напрочь. Марта послушно обещала надеть чёрное шёлковое платье со школьного выпускного и даже выразила готовность перекрасить волосы: она всем отвечала вполголоса, немного испуганно или с каким-то тайным беспокойством. Девочки со своей стороны решили найти для неё бижутерию. Даже не совсем бижутерию: Лиза сообщила, что у неё есть нитка настоящего жемчуга, которую она охотно одолжит на время.
  
  Алёше, по общему мнению, тоже нужна была красивая форма. Её обещал принести я: у меня имелся - имеется и сейчас - повседневный общеармейский китель образца царствования Александра III. Новодел, разумеется, а не антикварный. Правда, с погонами поручика, а в свои двадцать пять Николай Александрович имел уже чин полковника. Последний его военный чин, кстати: генералом он так никогда и не станет... Но поручиком, в свои шестнадцать, он тоже был, да, наконец, приходилось пользоваться тем, что есть.
  
  
  - Где вы раздобыли этот китель, если не секрет? - полюбопытствовал автор.
  
  - Я за пару лет до того поработал консультантом для своих бывших студентов, которые готовили масштабную военную реконструкцию, и получил от них один образец в качестве благодарности, как видите, всё просто! - пояснил Могилёв. - Я выразил беспокойство по поводу того, что нашему Цесаревичу китель окажется велик: я был самую малость выше его ростом и чуть пошире в плечах. Лиза возразила: велик - не мал, а рукава, мол, можно загнуть и скрепить булавками.
  
  
  - А что сам ваш Наследник?
  
  
  - Затрудняюсь сказать. Он... - Андрей Михайлович хмыкнул. - Он нёс свой крест, как и подобает христианину и православному царевичу. Между прочим, я посоветовал ему ознакомиться с материалом, уже прочитанным Мартой, чтобы более основательно войти в курс дела. Алёша безропотно кивал, так же кивал он, слушая совет Тэда поработать с пластикой. Тот показал Алёше пару движений и заставил их повторить, добиваясь, кажется, "большего аристократизма", но в конце концов махнул рукой. На лбу нашего юного Ники проступало что-то вроде "Это всё - издевательство над живыми людьми, но я исполню свой долг и буду терпеть, насколько хватит сил".
  
  
  - Стоило ли так мучить парнишку?
  
  
  - Да ведь его никто не неволил! Ну, а кроме прочего, я искренне хотел свести их вместе, его и Марту. Вот, думалось мне, будет славная парочка!
  
  
  [13]
  
  - Утром вторника, - рассказывал Андрей Михайлович, - Марта явилась в своём прежнем "детском" платье, но волосы, однако, перекрасила в чёрный цвет - и выглядела странно и непривычно. На упрёки по поводу платья она пояснила, что просто не хотела идти в нарядном по улице, боялась испортить. Но взяла с собой! Лиза тут же вызвалась найти свободную аудиторию и подготовить девушку, поработать с причёской и макияжем. Тэд увился за ними, без всякой мысли ухаживать за той или другой девушкой, а просто на правах режиссёра. Итак, эти трое пропали, а мы, не имея особого дела, перебрасывались шуточками и малозначащими репликами. А стоило бы подумать о предстоящем эксперименте, подойти к нему более ответственно! Я пару раз призывал к этому, и вялая дискуссия действительно завязывалась: в основном между Иваном и Альфредом, эти двое нашли друг друга. Но никто их не слушал, и не самый энергичный спор угасал.
  
  Когда Марта появилась в аудитории вновь, мы все ахнули: это было преображение! Серая мышка стала прекрасным чёрным лебедем. Даже её походка, даже жесты изменились. Может быть, она оказалась чуть высока для той Кшесинской, которую знает история, но в остальном - не просто Матильдой, а Матильдой-в-квадрате.
  
  Алёша в своём кителе поручика гвардии тоже выглядел очень хорошо: в плечах тот оказался ему почти впору, а к подогнутым рукавам просто не требовалось присматриваться.
  
  Оба замерли в разных углах аудитории.
  
  "Что вы от нас хотите? - глуховато спросил Алёша. - Тэд, какое число на календаре?"
  
  Тэд картинно развёл руками:
  
  "Мои славные, любое! На ваш выбор".
  
  "Нет, я так не могу, - отрубил "Цесаревич" как-то по-военному. - Мне и так сложно - думать".
  
  "Нам интересна версия..." - начал Иван.
  
  "Иван, кончай тянуть волынку, - перебил его Кошт. - Нам интересно, спали вы друг с другом или нет! Не вы, а ваши персонажи, то есть: до вас двоих нам никакого дела. Эдик вам ещё вчера об этом сказал очень конкретно, а сегодня что-то ударился в отрицалово".
  
  Алёша изменился в лице. После облачения в китель нечто гвардейское в нём появилось, поэтому я даже испугался, что он сейчас не только что-то ответит, но и сделает.
  
  Заговорили сразу, перебивая друг друга, несколько человек:
  
  "Алексей, не следует воспринимать эмоционально! Вопрос заслуживает внимания!" (Штейнбреннер)
  
  "Мальчики, вы упали? Не, ну а чо, давайте отрываться по полной, я будто против!" (Лина)
  
  "С какой стати он заслуживает внимания? Какое историческое измерение это имеет?" (Иван)
  
  "А я объясню! Религиозно-церковное, а через это и историческое". (Штейнбреннер)
  
  "Вы, дамы и господа, я не понимаю, исповедуете эротический мистицизм нашего многострадального народа? Иначе я совсем не могу взять в толк, каким образом вдруг это важно". (Герш)
  
  "Такие вопросы надо решать общим голосованием, а не как захотелось левой пятке военного министра Временного правительства!" (Ада)
  
  Пока все галдели, Марта вышла на середину аудитории. Мы, признаться, как-то упустили её из виду, потому что все смотрели на "Цесаревича".
  
  "Вы с ума сошли? - проговорила она звонким голосом, подрагивающим от гнева. - Мы сейчас вам должны показать, как я соблазняла Наследника, а он сопротивлялся? А если у меня, это самое, получится, что было после, мы вам тоже должны показать? Вы этого хотите?"
  
  Твёрдыми шагами девушка прошла к двери и, покинув аудиторию, хлопнула за собой дверью. Алёша почти сразу вышел следом. Кажется, ему пришлось чуть ли не расталкивать толпу любопытных, по крайней мере, мы услышали его гневные восклицания в коридоре.
  
  "Я не узнаю Марту, - пробормотала Лиза. - Совсем новый человек".
  
  Лина хмыкнула и пояснила:
  
  "Вот что делают камешки ваши! Была обычная рабочая девочка, а как надела жемчуга, так и вознеслась".
  
  
  [14]
  
  
  Алёша вернулся минут через пять и хмуро доложил:
  
  "Матильда готова играть только сцену нашего последнего свидания весной девяносто четвёртого, у сенного амбара на Волконском шоссе. Ни на что другое она не согласна".
  
  Тут же завязался спор о важности или, напротив, неважности этой сцены. Иван и Альфред настаивали, что ничего значимого в ней нет, а Гагарины и Лиза упирали на то, что Марта уже навела макияж, специально по случаю надела выпускное платье и стерпела все манипуляции со своими волосами, поэтому теперь, если отказываться от сцены, все труды пропадут даром. Мечтательно-задумчивый Герш после некоторых колебаний склонился ко второй точке зрения, и она победила. Алёша позвонил Марте и пригласил её присоединиться к группе.
  
  Тэд в ожидании нашей героини написал на хлопушке мелом The Last Date18. Хотел, кажется, The Last Meeting19, но выбрал Date как более короткое слово. Все мы молча следили за этими почти жреческими действиями.
  
  Марта вошла и замерла на пороге. Тэд объявил:
  
  " "The Last Date"!"
  
  - и щёлкнул хлопушкой-нумератором. Матильда бросилась Наследнику на шею.
  
  
  [15]
  
  
  Здесь автор этого текста должен был бы привести стенограмму "эксперимента номер два". Стенограмма имеется, но я решил её опустить. Сохранившаяся запись - это просто набор отдельных мало относящихся друг к другу фраз, даже обрывков фраз, ни одна из которых не доведена до конца; в ней нет ничего от связности речи Алисы Гессенской, которую Анастасия Николаевна Вишневская за день до того произнесла с таким мастерством, находчивостью и самообладанием. Запись устной речи имеет свои области употребления и свои пределы: далеко не всё из того, что убедительно на бумаге, прозвучало бы так же убедительно в живой жизни, и наоборот. Чтобы читатель не чувствовал себя обманутым, считаю нужным после "звёздочек" привести отрывок из подлинных воспоминаний балерины. Возможно, вы заметите, что Матильда Феликсовна не обособила запятой деепричастный оборот во втором предложении второго абзаца. Автор не счёл нужным восстанавливать эту запятую: в конце концов, даже мелкие (или крупные) ошибки исторических источников характеризуют их автора и через это становятся сами частью истории.
  
  * * *
  
  Я приехала из города в своей карете, а он верхом из лагеря. Как это всегда бывает, когда хочется многое сказать, а слёзы душат горло, говоришь не то, что собиралась говорить, и много осталось недоговоренного. Да и что сказать друг другу на прощание, когда к тому еще знаешь, что изменить уже ничего нельзя, не в наших силах...
  
  Когда Наследник поехал обратно в лагерь, я осталась стоять у сарая и глядела ему вслед до тех пор, пока он не скрылся вдали. До последней минуты он ехал всё оглядываясь назад. Я не плакала, но я чувствовала себя глубоко несчастной, и, пока он медленно удалялся, мне становилось все тяжелее и тяжелее.
  
  Я вернулась домой, в пустой, осиротевший дом. Мне казалось, что жизнь моя кончена и что радостей больше не будет, а впереди много, много горя.
  
  
  [16]
  
  
  Но вернёмся к рассказу Андрея Михайловича, который как раз пояснял:
  
  - Всё заняло не больше трёх минут, но психологически - минут пятнадцать, может быть, целых полчаса. Мы глядели как заворожённые: их действие захватывало полностью, и это вопреки тому, что, положи их слова на бумагу, всё стало бы невнятным, почти детским лепетом. Мера их нахождения внутри своих персонажей и, так сказать, актёрской отрешённости от нас - или от тех, кто стоял за дверью и подглядывал в щёлку, - мера даже некоего бесстыдства изумляла: они действительно о нас забыли.
  
  Наконец, Наследник пошёл по направлению к своей лошади, смирно стоявшей у сенного сарая - я почти видел эту лошадь, уверяю вас, - а "маленькая К." стояла и смотрела ему вслед. Тэд щёлкнул хлопушкой, и только тогда мы очнулись.
  
  "Я же говорил, что собственного исторического значения в этом частном эпизоде не имеется", - тут же прокомментировал Альфред.
  
  "Дядя Фредя, ты дурак", - ответил ему Кошт, переиначив русскую поговорку, снова достал свои антибликовые очки и снова надел их. Я успел подумать, что теперешний жест тоже раскрывает психологию встречи Гучкова и Государыни: в конце концов, ему могло быть просто неловко.
  
  Лиза не таясь плакала, утирая слёзы и шмыгая носом.
  
  Марта опустилась на ближайший стул и застыла в каком-то оцепенении. На её лице была слабая, отрешённая от нашего мира улыбка, глаза блестели.
  
  "Марта, может быть, тебе водички?" - спохватилась наконец Лиза.
  
  Марта покачала головой, верней, медленно повела ей из стороны в сторону.
  
  "Нет, мне хорошо, - ответила она каким-то новым голосом. - Хотя... ты права, пойду умоюсь. Сделать бы ещё что с этой публикой у дверей". С этими словами она вышла из аудитории.
  
  Штейнбреннер заговорил вновь:
  
  "Я понимаю, что все сейчас находятся во власти эмоций, и именно поэтому мой долг как единственного человека, способного избежать этой самоиндукции и аутосуггестии, - поставить вопросы, которые остались вне поля нашего рассмотрения. Мне хочется познакомить со своими выводами пару-тройку человек, которые способны рассуждать безэмоционально".
  
  Ада со вздохом пересела к нему, и они оба принялись о чём-то толковать вполголоса. Иван через некоторое время к ним присоединился (тоже, кажется, без большого удовольствия).
  
  Алёша подошёл ко мне и, сняв, протянул мне свой китель, причём не просто так, а будто с некоторым смыслом.
  
  "Вы можете его оставить на весь апрель", - предложил я.
  
  "Нет, спасибо! - отозвался Алёша, какой-то повзрослевший. - Я точно не надену его сегодня, хоть вы меня режьте. А про весь апрель - я хотел с вами поговорить. После занятий, наверное..."
  
  Я кивнул.
  
  
  [17]
  
  
  - Пока я разговаривал с Алёшей - продолжил рассказчик, - выяснилось, что "безэмоциональная", мозговая часть нашей группы, посовещавшись, решила готовить "суд истории над гражданкой Кшесинской". Я немного удивился, но не подал виду: в конце концов, этот метод мы ещё не использовали, а испробовать стоило каждый.
  
  Как-то само собой стало ясно, что Ада будет председателем суда, а Альфред - обвинителем: это вытекало и из их собственных интересов, и из характеров их персонажей. Я не возражал, но отметил, что им лучше остаться совершать суд от лица своих героев: в конце концов, "министр юстиции Керенский" звучит куда представительней, чем "студентка четвёртого курса Ада Гагарина". Они оба с этим согласились.
  
  Оставалось найти защитника. Алексею, казалось бы, сам Бог велел быть таким защитником, даже по греческому смыслу его имени, но он вышел, как только "рабочая мини-группа" из Ивана, Альфреда и Ады начала привлекать к обсуждению суда остальных. Вслед за Мартой, наверное. Это могло бы вызвать смешки, но нет. Напротив, Лиза, глядя на закрытую им дверь аудитории, произнесла вполне серьёзно:
  
  "Если у этих двоих что-то сложится, то и слава Богу - Андрей Михайлович, правда? Они ведь оба невинны, как... как..."
  
  "Как овцы", - закончила за неё Лина.
  
  "Верно, как овцы, - согласилась Лиза, не замечая невольной грубости выражения. - Лёша, думаю, и с девушкой-то ни разу не был, а про Марту вообще молчу..."
  
  Я вслух заметил, что теперь мы, кажется, потеряли естественного адвоката для подсудимой. Штейнбреннер немедленно возразил: дескать, Цесаревич никак не может выступить на суде адвокатом, во-первых, потому что никогда не имел юридического склада ума, а во-вторых и в главных, потому, что после Февральской революции личной свободой не пользовался, гипотетическое же судебное заседание с участием Милюкова и Керенского могло произойти только во временнóм промежутке от Февраля до Октября. Против такого крючкотворческого подхода можно было бы сказать многое, но у меня не было никакого желания с ним спорить. Вместо этого я позвал Герша:
  
  "Василий Витальевич! Может быть, вы в качестве верного монархиста не откажетесь быть защитником?"
  
  Борис Герш пожал узкими плечами (кстати, обращение к нему по имени его персонажа он счёл чем-то совершенно естественным, даже виду не подал). Вздохнул:
  
  "Увы, неверного, то есть не оставшегося верным... Я не против, я бы даже хотел. Но у меня не немецкий ум, а самый что ни на есть русопятский! Я поэтому не смогу дать настоящего отпора господину Милюкову, который сейчас готовит обвинение... Андрей Михайлович, может быть, вы?"
  
  Идея, кажется, понравилась: со всех сторон раздались возгласы одобрения. Ада, тоже улыбнувшаяся мысли, правда, заметила:
  
  "Ради справедливости должна сказать, что Андрей Михайлович тоже должен взять на себя роль кого-то, кто был жив в 1917 году. Иначе это будет... несимметрично, что ли! Вот хоть этот - великий князь Андрей-как-его-там..."
  
  "Андрей Владимирович, который не отличался особым умом, - тут же вставил Иван Сухарев и сразу покаялся: - Извините! Но я же не про вас".
  
  Тут, замечу от себя, он, скорее, ошибся: письма великого князя не демонстрируют никакой особой глупости. Я, улыбнувшись, объявил группе, что принимаю обязанности защитника мадмуазель Кшесинской и буду на суде в роли русского религиозного философа Василия Розанова ("Почему не отца Павла Флоренского?" - немедленно выскочил Штейнбреннер, но я не удостоил его ответом), что предлагаю всем остальным быть присяжными заседателями, наконец, что сейчас должен их оставить, так как вспомнил: Сергей Карлович просил меня к нему зайти. Предложил им: не хотите ли пока посмотреть исторический фильм на служебном ноутбуке, который могу принести с кафедры? Студенты заверили меня, что найдут, чем заняться, и без всякого фильма. Мы договорились встретиться после обеда, то есть после окончания большой перемены.
  
  [18]
  
  - При выходе, - рассказывал Андрей Михайлович, - я столкнулся с небольшой кучкой студентов разных курсов, которые шарахнулись от двери. "Подслушивать нехорошо", - буркнул я, и тут же поймал себя на мысли: а подсматривать? Ведь ещё хуже - а между тем мы, зрители "сценического эксперимента номер два", именно и подсматривали за чужой жизнью.
  
  В своём кабинете декан с улыбкой протянул мне лист бумаги:
  
  "Пожалуйте! Вот копия. Ваша лаборатория теперь существует de jure".
  
  "Не знаю, как вас и благодарить, Сергей Карлович..."
  
  "И вот ещё что: ваша работа среди студентов уже возбудила лёгкую сенсацию, - продолжил Яблонский. - А эта сенсационность и их отвлекает от учёбы, и вам совсем некстати. Думал сегодня весь день: как бы вам переехать куда подальше от любопытных глаз? И, представьте себе, придумал! Вы знаете, что у нашего университета есть собственная научная библиотека?"
  
  "Ну, а как же! - подтвердил я. - По адресу улица Загородная роща, дом 1А".
  
  "Верно, в ста метрах от проходной Нефтехимического завода. А в этой библиотеке имеется учебный класс, аккурат над читальным залом. Использовался раньше активно, а сейчас - в основном для разовых семинаров и всяких инструктажей. Созвонился сегодня утром с заведующей библиотекой, полюбезничал с ней и - в общем, держите второе распоряжение! Не распоряжение, конечно, - поправился он: - я не могу распоряжаться в подразделении, которым не руковожу. По жанру это ходатайство: "Уважаемая Таисия Викторовна..." - и всё остальное как положено. На этот раз оригинал, точнее, один из двух оригиналов, второй оставлю у себя. Вы ведь простите старика за то, что я так по-хозяйски вмешался? Место, конечно, на отшибе, но зато..."
  
  Я заверил декана, что лучшего и желать не мог. И правда, сомнительное удовольствие работать на одном этаже с кафедрами отечественной и всеобщей истории, когда и Бугорин, и профессор Балакирев в любую секунду могут войти и бесцеремонно поинтересоваться: а что это мы делаем?! Ещё и сами захотят поучаствовать, чего доброго... бр-р!
  
  "Вы очаровательный человек, Сергей Карлович!" - прибавил я в порыве благодарности.
  
  "Полно, полно! - замахал на меня руками декан. - Что вы мне расточаете комплименты, словно девице! Кстати, пошёл тут новый слушок: будто все девицы в вашем исследовательском коллективе от вас настолько без ума, что вы им уже и во снах являетесь. Насколько это обоснованно, скажите?"
  
  Я тогда с удовольствием рассмеялся, и он со мной тоже. Только выйдя от него, я припомнил сон Марты Камышовой и поразился: как хорошо, оказывается, у нас на факультете поставлено осведомительство всякого рода, и как проворно работает пошлое "сарафанное радио"!
  
  [19]
  
  - Войдя в аудиторию после обеда, - вспоминал Могилёв, - я увидел уже полностью подготовленное сценическое пространство. Три парты поставили "покоем"20, что, видимо, изображало столы судьи, обвинителя и защитника. Стол судьи оказался покрыт зелёной тканью. Тэд пояснил, что купил ткань в обеденный перерыв, пожертвовав обедом, и что, будь у него больше времени, купил бы и деревянную киянку, то есть судейский молоток. Я только покачал головой, видя такую преданность делу. Имелись и составленная из стульев скамья подсудимых, - рядом с адвокатским столом, - и места для четырёх присяжных заседателей: урезанный состав, но не могли ведь мы расширять свою рабочую группу до бесконечности. Правда, даже из этих четырёх Алёша отсутствовал. Из лекторской кафедры соорудили свидетельскую трибуну. Тэд, выполнявший роль секретаря суда, указал мне моё место. Прежде чем занять его, я обратился к группе с коротким воззванием:
  
  "Уважаемые юные коллеги! Разрешите напомнить вам несколько очевидностей, и простите за то, что делаю это только сейчас. Любой наш эксперимент - это всего лишь допущение, игра ума. Вот почему прошу вас в глубине души отнестись к нему совершенно бесстрастно. В ходе эксперимента вы можете делать всё, что хотите, до тех пор, пока это оправдывается характером вашего героя: бранитесь, возмущайтесь, негодуйте, плачьте, смейтесь. Сразу после окончания, пожалуйста, забудьте все чувства, что пережили, не держите на ваших товарищей никакого зла и взгляните на совершившееся со стороны. Могу ли я надеяться на то, что вы постараетесь это сделать?"
  
  Лаконичными откликами группа заверила меня, что постарается.
  
  "Андр... Василий Васильевич, мы можем начинать?" - уточнил у меня секретарь, и после моего кивка, откашлявшись, объявил о начале заседания.
  
  [20]
  
  СТЕНОГРАММА
  сценического эксперимента No 3
  
  "Суд истории над Матильдой Кшесинской"
  от 8 апреля 2014 г.
  
  ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  
  Александр Фёдорович Керенский, председатель суда (исп. Альберта Гагарина)
  
  Павел Николаевич Милюков, обвинитель (исп. Альфред Штейнбреннер)
  
  Василий Васильевич Розанов, защитник (исп. А. М. Могилёв)
  
  Секретарь суда (исп. Эдуард Гагарин)
  
  Александр Иванович Гучков, свидетель (исп. Марк Кошт)
  
  Вестовой Михаила Васильевича Алексеева, свидетеля (исп. Иван Сухарев)
  
  Матильда Феликсовна Кшесинская, подсудимая (исп. Марта Камышова)
  
  Присяжные заседатели (исп. Елизавета Арефьева, Борис Герш, Акулина Кошкина)
  
  СЕКРЕТАРЬ СУДА. Прошу всех встать, суд идёт! Прошу всех садиться.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Подсудимая, подойдите к свидетельской трибуне. Назовите ваше имя.
  
  КШЕСИНСКАЯ. Матильда Феликсовна Кшесинская, в замужестве княгиня Романовская-Красинская.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Революция русского народа устранила аристократию и фальшивое чинопочитание! В новой свободной России нет князей и княгинь.
  
  КШЕСИНСКАЯ. Мир не ограничивается Россией.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Назовите вашу дату рождения.
  
  КШЕСИНСКАЯ. Девятнадцатое августа тысяча восемьсот семьдесят второго года.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Прошу секретаря суда зачитать обвинительный акт.
  
  СЕКРЕТАРЬ (встаёт). Матильда Феликсовна Кшесинская обвиняется, во-первых, в создании снарядного голода в Российской армии посредством распределения заказов на производство снарядов между угодными лично ей производителями.
  
  КШЕСИНСКАЯ. Какая чепуха...
  
  КЕРЕНСКИЙ. Признаёте ли вы себя виновной по первому обвинению?
  
  КШЕСИНСКАЯ. Никогда не слышала ничего более нелепого, никогда в своей жизни!
  
  СЕКРЕТАРЬ. Во-вторых, она обвиняется в... (Долго смотрит в свои записи, наконец, выговаривает с некоторым сомнением.) ...В соблазнении наследника русского престола и его моральном падении, что привело к краху российской государственности, поражению России в Первой мировой войне и безмерным страданиям наших соотечественников. (Садится.)
  
  КЕРЕНСКИЙ. Признаёте ли вы себя виновной по второму обвинению?
  
  КШЕСИНСКАЯ. У меня нет слов. Я - я нахожу ниже своего достоинства отвечать.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Суд переходит к допросу свидетелей. (О чём-то шепчется с секретарём.) В зал приглашается Александр Иванович Гучков.
  
  Гучков подходит к свидетельской трибуне и встаёт за ней.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Свидетель, вы предупреждаетесь об ответственности за... Александр Иваныч, снимите очки! Вы демонстрируете неуважение к суду.
  
  ГУЧКОВ. У меня болят глаза, Алексан-Фёдорыч.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Сочувствую, но порядок есть порядок. У меня тоже много что болит, почки уже почти отнялись, но я ведь не приехал сюда в инвалидном кресле!
  
  Гучков снимает очки.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Александр Иваныч, вплоть до начала нашей великой бескровной революции вы были председателем Центрального военно-промышленного комитета. Что вы можете сказать по существу первого обвинения?
  
  ГУЧКОВ. Только первого? А я уж боялся, меня и к разбору второго тоже привлекут.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Александр Иваныч, не паясничайте.
  
  ГУЧКОВ. Алексан-Фёдорыч, вы уж простите, из нас всех вы - главный паяц. Это знает каждый здесь сидящий. (Передразнивает.) "Не смейте прикасаться к этому человеку!" "Я готов умереть прямо здесь!" Это вы - меня, русского патриота, просите не паясничать?
  
  КЕРЕНСКИЙ (ищет судейский молоток, не найдя его, стучит кулаком по столу). Свидетель, вы призываетесь к порядку! Вы будете выдворены!
  
  ГУЧКОВ. Вот уж чему не огорчусь.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Обвинение может задавать свидетелю вопросы.
  
  МИЛЮКОВ. Алексан-Фёдорыч, каким образом происходило распределение заказов на производство снарядов?
  
  ГУЧКОВ. Через Цэ-вэ-пэ-ка. Формально отвечало министерство, но как-то так вышло, что мы взяли всё в свои руки. От военного ведомства поступали заказы, мы делили их между заводами. Вы меня, Пал-Николаич, спрашиваете такие вещи, которые и сами знаете. Ваш Шингарёв тоже входил в Особое совещание по обороне. Или вы не беседовали со своими однопартийцами? Считали ниже своего достоинства?
  
  МИЛЮКОВ. Пожалуйста, давайте придерживаться формы! И Особое совещание, и ЦВПК были созданы в пятнадцатом. Могла мадам Кшесинская вмешиваться в распределение заказов до пятнадцатого года?
  
  ГУЧКОВ (жмёт плечами). Мне-то откуда знать?
  
  МИЛЮКОВ. То есть вы не исключаете?
  
  ГУЧКОВ. Я свечки не держал... но, с другой стороны, через кого?
  
  МИЛЮКОВ. Через Государя Императора, который уже влиял на всем печально известного Сухомлинова. Одни фабриканты, более щедрые на свою благодарность, получали заказы, другие нет, и вот плачевный итог.
  
  ГУЧКОВ. Пал-Николаич, вы... Вы, как бы вам это мягко сказать... Вы, извините, как втемяшите себе в голову какую-нибудь химеру, так и преследуете её вопреки здравому смыслу. Вы и раньше этим отличались: вспомните, пожалуйста, ту ахинею, которую вы несли с трибуны Государственной Думы про низкие закупочные цены на зерно и про то, что чем ниже будут цены, тем охотнее и быстрее крестьянин повезёт его продавать. Не припоминаете такого? Ну как, повёз зерно на рынок русский мужичок по твёрдой низкой цене?
  
  МИЛЮКОВ. Прошу вас отвечать по существу и не переходить на личности!
  
  ГУЧКОВ. По существу - пожалуйста, только ведь вы не умеете, никто из вас, слушать по существу, сразу взбираетесь на идеологического конька... Вы, интеллигенция, не знакомы, по сути, ни с одним настоящим ремеслом! Вы говоруны и дилетанты!
  
  РОЗАНОВ. Как и вы, Александр Иваныч, как и вы...
  
  ГУЧКОВ. Все заводы работали на фронт, все до единого! А снарядов - не хватало, из-за чехарды с составами, например, из-за вечного нашего русского бюрократического головотяпства. Ещё: надо было, как я понимаю теперь, задним умом, нарастить производство на одном ключевом заводе, Свято-Петроградском Трубочном. Снарядам не хватало трубок. Если вы произвели сто снарядов и десять взрывателей к ним, сколько на фронт уйдёт снарядов, пригодных для боеприменения? Верно, десять штук. В нашей бестолковщине сложно доискаться, кто виноват в том, что такое простое дело не было сделано. Но что до мадам Кшесинской, к которой, поверьте, я не испытываю никакой симпатии: это она, по-вашему, должна была организовать правильное движение составов? Расширять производство на Трубочном заводе? Разобраться, в чём беда, и потребовать увеличить выпуск трубок от своего ненаглядного Ники? Пал-Николаич, вы в своём уме?
  
  МИЛЮКОВ (с оскорбленным достоинством). Обвинение не имеет больше вопросов к первому свидетелю.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Защита может задать вопросы свидетелю.
  
  РОЗАНОВ. Ваша честь, благодарю! Господин Гучков, мы с вами не были до этого знакомы, и всё же благодарю и вас: вы очень облегчили мою работу, так что я, по сути, мог бы обойтись и без вопросов. Но всё же спрошу: скажите, а откуда пошёл слух о влиянии Матильды Феликсовны на дело снабжения?
  
  ГУЧКОВ (вновь пожимает плечами). От главковерха.
  
  РОЗАНОВ. От Государя?!
  
  ГУЧКОВ. Да нет же, от верховного до августа пятнадцатого года. От великого князя Николая Николаевича.
  
  РОЗАНОВ. Согласитесь, распространение таких слухов его прекрасно характеризует?
  
  ГУЧКОВ. Я ему не судья, а вообще, его больше характеризует тот позорный хаос, который устроился и на фронте, и в тыловом обеспечении в то время, когда он был верховным.
  
  РОЗАНОВ. Может быть, идея Государя самому принять верховное главнокомандование в августе пятнадцатого была не такой уж дурной, вы не находите?
  
  ГУЧКОВ (кисло). Это не относится к сути дела.
  
  РОЗАНОВ. Скажите ещё, пожалуйста... впрочем, нет, вопрос о ящиках для снарядов, произведённых казёнными заводами, причём на ящиках неизменно ставилась маркировка "Военно-промышленные комитеты", будто это именно ваши комитеты их произвели, я задам как-нибудь в другой раз. (Смешки среди присяжных.) Защита не имеет вопросов к первому свидетелю.
  
  СЕКРЕТАРЬ. Приглашается в качестве свидетеля Михаил Васильевич Алексеев.
  
  ВЕСТОВОЙ (встаёт и отвешивает короткий поклон). Его высокопре... господин генерал приказали мне доложить вашим высоко... гражданам судьям, что в этот тяжёлый для Родины час он не находит возможным покинуть фронт ради участия в... в позорном судилище над невинной женщиной. Виноват! (Вытягивается по стойке "смирно".)
  
  РОЗАНОВ (вполголоса). Ах, что за умница его высокопревосходительство! Если бы только он пораньше проявил свою принципиальность...
  
  КЕРЕНСКИЙ. Вот как? Ну конечно, что ждать от верных псов старого режима...
  
  РОЗАНОВ. Со всем почтением, ваша честь: мы не на митинге, а в зале судебного заседания. Вы тратите своё красноречие попусту.
  
  КЕРЕНСКИЙ (скороговоркой). Суд переходит к прениям сторон. Слово предоставляется обвинению!
  
  МИЛЮКОВ (не спеша поднимается со своего места; говорит медленно, весомо). Приняв во внимание и взвесив факты, приведённые первым свидетелем, мы считаем возможным отказаться от первого обвинения. Тем большее значение приобретает второе!
  
  На протяжении двух лет подсудимая настойчиво соблазняла Наследника российского престола, вынуждая того вступить с ней в интимную связь, и в январе тысяча восемьсот девяносто третьего года наконец добилась своего! О событии свидетельствуют некоторые несколько двусмысленные записи в дневнике Николая, а также, прямым текстом, авторитетные иностранные источники, например, Миранда Картес в своей книге "Три императора". Позвольте цитату: "It took her nearly two years of-highly decorous-near-stalking to persuade the extraordinarily diffident Nicholas to install her as his mistress. It was a further six months before the affair was actually consummated."21
  
  Указанная связь с точки зрения православной веры не может считаться ничем иным, как блудным сожительством, актом любодеяния. Блуд - это смертный грех согласно древней вере отцов наших. В религиозных убеждениях Николая Александровича, кажется, никто не сомневается? Мы берём на себя смелость утверждать, что переживание греха этой совестливой, но слабой натурой, привело доброго, в сущности, но не получившего систематического научного образования, склонного к болезненному мистицизму человека к сомнению в том, действительно ли он как грешник способен восприять благодать Помазания Божия. Это сомнение, никогда его не оставлявшее, ослабило его волю, заставило его подчиниться тирании деспотичной жены, наконец, прислушиваться к колдунам, шарлатанам, проходимцам и фаворитам всякого рода и быть уловленным в сети нездоровой спиритуальности.
  
  Мы, разумеется, не считаем мадам Кшесинскую единственной виновницей деградации государственного управления, совершившейся из-за смены власти в нашей стране, это было бы reductio ad absurdum22, но часть вины за народные страдания, безусловно, лежит и на ней. Ваша честь, я закончил.
  
  КЕРЕНСКИЙ (назидательно). "Господин судья", Павел Николаевич, "господин судья", или даже "гражданин судья", давайте отучаться от старых привычек и языка раболепия... Я горжусь званием гражданина, единственным, которое сохранила революция! Благодарю! Слово предоставляется защитнику.
  
  РОЗАНОВ (встаёт). Граждане свободной России, я не юрист, и поэтому с некоторой робостью приступаю к судоговорению в этих стенах. Но даже мой дилетантизм в вопросах юриспруденции не препятствует мне обнаружить очевидные изъяны в речи обвинителя. Павел Николаевич допускает не одну, не две, а целых три ложных посылки. Эти посылки тянут за собой одна другую, вроде вереницы слепцов, что держатся каждый за плечи идущего впереди, и все эти слепцы падают в яму.
  
  Начнём с первой. Обвинитель утверждает доказанность плотской связи, ссылаясь на личный дневник Государя...
  
  КЕРЕНСКИЙ. Что значит "Государя", что за слово?! Революция смела эту династию как ветхий мусор!
  
  РОЗАНОВ. Александр Фёдорович, вы не можете протестовать против того, что в нашей русской истории был последний Государь, как вы не можете протестовать против того, что вода замерзает при нуле градусов Реомюра. Вы хотели бы отменить саму историю? О, вы - хотели бы...
  
  КЕРЕНСКИЙ. Настаиваю на уважении к новому демократическому суду.
  
  РОЗАНОВ ...Государя, говорю я. Как, любопытно знать, попал вам в руки этот дневник, и насколько это честно - судить кого-либо на основе его личных, сокровенных записей, не предназначенных для чужих глаз?.. Запись, на которую ссылается обвинитель, звучит дословно так - разрешите процитировать... (Читает.) "Вечером полетел к моей М. К. и провел самый лучший с нею вечер до сих пор. Находясь под впечатлением её - перо трясется в руках!" И вот на отношении этого пера, которое трясётся в руках, Павел Николаевич делает вывод о том, что отношения перешли известную грань. Да как же вам - да как же вам не стыдно! Господин обвинитель, господа, виноват, граждане присяжные заседатели, да были вы когда-нибудь влюблены со всей энергией юности, до того, чтобы холодели руки и перехватывало немотой горло? Или вы сразу родились с холодным развратом в сердце и профессорской степенью в кармане, чтобы читать эти строки юного человека обязательно таким вот медицинским, физиологическим и пошлым образом?
  
  Что же до "авторитетных зарубежных источников", то Павлу Николаевичу вовсе бы лучше на них не ссылаться, а то всякий раз, как он начинает это делать, выходит позорный конфуз: вот вроде цитаты из той помоечной австрийской газетёнки, как её там, Neue Freie Presse, обвинившей Государыню Александру Фёдоровну в связи с немецким генштабом, лживой цитаты, которую вы ничтоже сумняшеся огласили на всю страну с думской трибуны первого ноября шестнадцатого!
  
  МИЛЮКОВ. Протестую, это не относится к делу! Я был охвачен известным полемическим задором, да и сложно было тогда разобраться...
  
  РОЗАНОВ (кивая). Но ведь после вы даже в ваших воспоминаниях, как честный человек, как мужчина, так ни разу открыто и не повинились?
  
  КЕРЕНСКИЙ. Защитник, держитесь сути вашей речи! Это не Павел Николаевич сегодня на скамье подсудимых.
  
  РОЗАНОВ. Как угодно! Тот самый "авторитетный" источник, что использует слово consummated, пошлое буржуазное словечко, тоже ведь должен на что-то ссылаться, разве нет? И он ссылается - на что, как вы думаете? Да на всё тот же дневник нашего несчастного Государя, на эту, вообразите, "дрожащую руку"!
  
  МИЛЮКОВ. Василий Васильевич, при всём уважении, зачем снова "Государя", зачем вы машете красной тряпкой перед нашим носом и упорно настаиваете на этом слове применительно к господину полковнику Романову? Оно даже юридически нелепо!
  
  РОЗАНОВ. Но я беру пример с вас, Павел Николаевич! Это ведь вы первый здесь в зале суда заговорили о Помазании, тем самым превращая его в юридическую категорию. А Помазание, милостивый государь, есть таинство, каковое таинство не может быть уничтожено хоть сотней манифестов или решений Петросовета! Помазанника, так и быть, что почти одно и то же. "...Дрожащую руку", говорю я, итак, Фома ссылается на Ерёму, а Ерёма на Фому, младший хоронится за старшего, а старший за младшего, и вот вся слава и всё дутое значение ваших так называемых "авторитетных" источников! Как и большей части всей современной учёности, впрочем.
  
  МИЛЮКОВ. А я в вас, Василий Васильевич, всегда подозревал методологический анархизм с таким душком даже мракобесия!
  
  РОЗАНОВ (отмахивается от него рукой). Но продолжим. Связь не доказана. Да и то, женщина, интимный дневник которой вы сегодня бесстыдно вытащили на Божий свет, в этом самом дневнике от восьмого января [тысяча восемьсот] девяносто третьего пишет следующее - простите меня, Матильда Феликсовна... "Ники... теперь вдруг говорил совершенно обратное, что не может быть у меня первым, что это будет его мучить всю жизнь. <...> Я готова была разрыдаться". Замечу на полях: где вы видите слабую и безвольную натуру? Эта "слабая натура" выстояла против того, против чего далеко не каждый мужчина выстоит. Хотел бы я вас, Павел Николаевич, поставить в такое же положение да посмотреть на вашу стойкость... Да, уже знаю, что скажете вы и вслед за вами целый хор современных собакевичей: "Поскольку все люди физиологически одинаковы, а я бы не упустил своего, следовательно..." Нет, не следовательно: вашу пошлую логику одинаковости всех людей я не принимаю и не приму никогда. Но сделаю, так и быть, допущение в её пользу, хотя бы в порядке умственного эксперимента. "Предположим на одну минуту", как говорил господин Фетюкович, что "он действительно схватил медный пест..."
  
  КЕРЕНСКИЙ. Вы увлекаетесь, Василий Васильевич: при чём тут вообще медный пест? Фаллицизм вашего образа, конечно, ясен...
  
  Сдержанный смех среди присяжных и свидетелей.
  
  РОЗАНОВ. Допустим на минуту существование плотской связи. Что же из неё следует? Грех, любодеяние, осознание своей порочности, недостоинства, надломленная воля и все прочие ужасы. Так по-вашему?
  
  МИЛЮКОВ. А по-вашему как?
  
  РОЗАНОВ. А по моему - конкубинат.
  
  МИЛЮКОВ. Что?! Конкубинат?
  
  РОЗАНОВ (уверенно). Именно так, конкубинат. Законная и юридически невозбранная связь с постоянной наложницей. Матильда Феликсовна, извините меня ещё раз...
  
  МИЛЮКОВ. А кто вам сказал, что канувшая в Лету власть признавала конкубинат?
  
  РОЗАНОВ. А кто вам сказал обратное? Это вы ведь, господа думские и прочие интеллигенты, все стрелы своего красноречия направляли в адрес самодержавия, то есть, по-вашему, абсолютной автократии! Но будьте же последовательны: если власть Монарха ничем не ограничена, то, конечно, она может учредить и конкубинат.
  
  МИЛЮКОВ. Какого монарха, если Романов в девяносто третьем был только наследником?!
  
  РОЗАНОВ. Я про его царственного отца, Государя Императора Александра Александровича. Ведь он обо всём прекрасно знал, судя по приставленным к Цесаревичу полицейским агентам. Знал - и позволил. И своим позволением, гласным или негласным, он...
  
  МИЛЮКОВ. ...Учредил конкубинат? Странная, даже извращённая логика.
  
  РОЗАНОВ. Не более странная, чем ваше странное и даже извращённое желание в "дрожании пера в руке" видеть некий положительный признак плотской связи. Моя же логика - вовсе не странная, а ясная, простая и понятная.
  
  МИЛЮКОВ (неуверенно). В любом случае, Церковь не оправдывает конкубинат.
  
  РОЗАНОВ (живо). Но и не осуждает его, по крайней мере, не приравнивает к любодеянию! Хорошо, не конкубинат - назовём это временной помолвкой, если вам это больше нравится.
  
  МИЛЮКОВ. В церковном обиходе нет никакой временной помолвки.
  
  РОЗАНОВ. Ах, батенька, в церковном обиходе много чего нет, что никоим образом не противоречит священному преданию и что давно уже можно было бы учредить, верней, вернуть! Вот, в частности, отец Александр Устьинский в своём письме от второго мая пятнадцатого мне убедительно разъяснил, что во времена земной жизни Спасителя не то что конкубинат - многожёнство у евреев было обычным явлением! Между тем, мы не слышим из уст Христа ни тени обличения этого обычая. А где же, скажите, многожёнство в современном церковном обиходе? Поэтому не ссылайтесь мне в этом вопросе на церковный обиход: Церковь слишком уж осторожна, желая из фальшиво понятого благочестия быть святей самого Христа.
  
  А теперь - ваша третья посылка: из греха якобы происходит невозможность спасения. Вы, дорогой мой Павел Николаевич, не знакомы с учением Церкви о грехе и не знаете, что таковая невозможность следует из одного только злостного упорствования во грехе. Вы незнакомы, говорю я, и никогда не потрудились ознакомиться. В вашем профессорском, немецко-рациональном уме вся Церковь и весь путь к спасению видятся как некая музыкальная табакерка, где поворот заводного ключика с железной необходимостью приводит ко вращению вала со штырьками и касанию именно тех, а не других металлических пластин. Ваша логика атеистична, безблагодатна и, под видом псевдопопечения о церковности, антирелигиозна!
  
  МИЛЮКОВ (принимая оскорблённый вид). Кажется, я никогда в своей жизни не давал основания обвинить меня в оскорблении христианских святынь!
  
  РОЗАНОВ. О, да при чём здесь оскорбление святынь! Можно ведь и в сердце православного монастыря, облачась в схиму, быть равнодушным атеистом. Можно даже быть фанатиком-изувером - и равнодушным к сути своей религии атеистом: эти два состояния никак друг другу не противоречат. Мы с вами говорим на разных языках, милостивый государь, и никогда ни о чём не договоримся... (Обращаясь ко всем.) Господи, какое колоссальное лицемерие! Вот, были некогда два юных и красивых существа, эти существа любили друг друга со всем жаром первой любви. А мы чистый полудетский роман этих существ вынесли на коллективный суд, копаясь в их письмах и дневниковых записях, стремясь разглядеть под лупой, не совершили ли эти двое чего-то, что потом осудят злобные приходские кумушки, высохшие от своего насильственного, недобровольного целомудрия! Какой позор всем нам! Стыдно, господа, стыдно! Александр Фёдорович, я закончил. (Садится.)
  
  КЕРЕНСКИЙ. И то, мы уж дождаться не могли! Подсудимая, встаньте! Вам предоставляется последнее слово.
  
  КШЕСИНСКАЯ (встаёт). Здесь уже так многое было сказано, и почти всё - неправда. Какое, действительно, позорное обвинение! Неужели вы думаете, что я могла бы... Нет! Я действительно ничего не могу объяснить - ни вам, господин Милюков, ни людям вроде вас. Ваше поведение напоминает мне большевиков, которые, захватив мой особняк, перерыли вверх дном все шкафы и комоды, роясь в интимных деталях моего туалета, чуть не примеривая их на себя. Чтó, скажете, они и там искали символы самодержавия? Может быть, оружие? Несуществующие расписки, которые я будто бы получила от фабрикантов? Один Василий Васильевич понял меня, за что ему спасибо, но и его мне было тяжело слушать. "Часть вины и на ней", - сказал сегодня прокурор. Может быть, но тогда виноваты мы все, и вы не меньше моего. О, как я жалею, что не сберегла последнее письмо Государя! Я прочитала бы его вам, и вы бы увидели, что он не только не упрекает, а благодарит меня за светлые минуты своей юности! Разве мог бы грешный человек написать бы такое письмо, такими словами? Простите. (Садится, закрывая лицо руками.)
  
  КЕРЕНСКИЙ. Прошу присяжных заседателей удалиться на совещание для определения вердикта.
  
  [21]
  
  - Присяжные удалились в угол аудитории и там, немного пошептавшись, вынесли вердикт:
  
  "Невиновна!"
  
  Кажется, три-четыре человека, включая меня, встретили это объявление сдержанными поздравительными аплодисментами.
  
  "Керенский" не знал (не знала), что ему делать, и поспешил(а) объявить о том, что заседание закончено, таким образом опустив официальное оглашение приговора. Никто, впрочем, даже и не подал виду.
  
  Участники суда разбрелись по аудитории, с удовольствием выдохнув от напряжения эксперимента, улыбаясь и переговариваясь.
  
  "Я так и знал, что у нас не получится достоверно следовать всем нормам судоговорения, - заметил Альберт. - Неизбежно возникают сомнения в реалистичности такого суда".
  
  "Тю! - откликнулся Кошт. - То есть то, что Керенский, Милюков и Розанов судили Кшесинскую - здесь у тебя сомнений в реалистичности не возникает? Это, по-твоему, высокий реализм? Странный ты человек, Фёдор". "Фёдором", видимо, стало имя Штейнбреннера, которое Марк всё склонял так и сяк, и наконец уж полностью переиначил на русский лад. Ну да, от "Фрэдди" до "Фреди" и от "Фреди" до "Фёдора" уже совсем недалеко.
  
  "Вы молодцы, - объявил я, и разговоры стихли. - Всё было достоверно, реалистично, со знанием дела, с погружением в материал. Марк - очень грамотно: про Петроградский трубочный завод, про то, что взрыватели были "узким местом" снарядного снабжения, я, например, и сам не знал, вернее, не держал в голове. Правда, уж больно хорош вышел этот ваш Гучков, не чета настоящему..."
  
  "За сто лет он мог и поумнеть, Андрей Михалыч", - отозвался Кошт.
  
  "Может быть, - согласился я. - Сбивание генеральского адъютанта на "старорежимные" формы речи, на "ваши высокопревосходительства" вместо "граждане" - тоже своего рода находка. Ада - отлично. Альфред, то есть господин Милюков, - выше всяких похвал!"
  
  "Всё же это была неравная борьба, Андрей Михайлович, - заметила мне Ада со сдержанной улыбкой. - У вас с Альфредом разные весовые категории".
  
  Я шутливо поднял обе ладони вверх, соглашаясь:
  
  "Может быть, может быть, хотя мне не показалось это лёгкой победой, я боролся изо всех сил! "Матильду Феликсовну" тоже хочу похвалить... Постойте, а где же Марта?"
  
  Марта стояла у окна, и плечи её, кажется, подрагивали. Лиза первая бросилась к ней и развернула девушку к нам. Так и есть: наша "маленькая К." уже не удерживалась, слёзы текли по её щекам ручьём.
  
  Лиза принялась тормошить нашу героиню, успокаивать её, говоря, как она блестяще справилась, как всем понравилась сегодня и какая она умница. Мы окружили их полукругом.
  
  "Ох, Марта, мне так жаль! - покаянно признался я. - Я не знал, что вас это может так захватить. Простите нас!"
  
  "А не надо было так вовлекаться и принимать эксперимент так близко к сердцу, - прокомментировала Ада прохладнее, чем мне бы хотелось. - Андрей Михайлович ведь предупреждал".
  
  Марта помотала головой:
  
  "Нет, нет, всё в порядке. Спасибо... Я не ждала, что моя жизнь будет вытащена на улицу и перед всеми развешана, словно постельное бельё! - вдруг воскликнула она со слезами в голосе. - Как больно..."
  
  "Да ведь не твоя жизнь, Марфуша, - загудел Кошт. - Не твоя! Ты что это, всерьёз, про твою жизнь? Гляди, так и в больничку попасть можно!"
  
  "Ты не понимаешь, Марк, - ответила ему Марта. - Когда своя жизнь - бесцветная, а тут - такая яркая вспышка, то свою собственную забываешь. Да и ну её совсем... Нет-нет, не думайте, всё со мной хорошо, - поторопилась она успокоить нас. - Сейчас я проплачусь, дайте мне просто время. Письмо жаль! - она встретилась со мной глазами и вдруг улыбнулась мне сквозь слёзы: - Андрей Владимирович, правда?"
  
  Никто, возможно, не понял, что она говорит о последнем письме Николая, но я понял и кивнул. (Опять этот Владимирович!)
  
  Группа вокруг Марты постепенно рассосалась. Ада, сев за стол (бывший председательский), подводила итог первому циклу и вслух подсчитывала, так сказать, примерный объём групповой выработки материала в количестве знаков. Я обещал ей написать вставки между стенограммами экспериментов, краткие выводы по ним и, может быть, недостающую биографическую статью. (Забегая вперёд, скажу, что всё это я сделал тем же вечером, конечно, несколько наспех.) После я сообщил коллективу о том, что с завтрашнего утра мы будем заниматься в учебном классе научной библиотеки по договорённости декана факультета с её, библиотеки, заведующей (это вызвало сдержанное одобрение), и объявил работу лаборатории на сегодня завершённой.
  
  Тэд складывал зелёную скатерть. Остальные расставляли стулья и парты в привычный всем вид, перебрасываясь сегодняшними впечатлениями. Марта так и стояла у подоконника: её все оставили. Видимо, не из равнодушия, а, напротив, из деликатности, да и то, человек, который хочет замкнуться в своей тоске, - это очень сложный собеседник.
  
  У меня оставались ещё дела: следовало бы найти Алёшу, который хотел о чём-то со мной потолковать, разумно было бы разыскать Настю Вишневскую, чтобы узнать, как она справляется с преподавательской нагрузкой. Я же, отложив обе эти вещи на потом, поспешил сделать совсем другое. Сев за свободный стол, я вырвал из ежедневника чистый лист и написал на нём красивым почерком в дореформенной орфографии:
  
  Что бы со мною въ жизни ни случилось, встрѣча съ Тобою останется навсегда самымъ свѣтлымъ воспоминанiемъ моей молодости. Благодарю Тебя за всѣ часы, что мы провели вмѣстѣ. Не держи на меня зла: я не могъ поступить иначе. Знай, что въ любой бѣдѣ безъ всякихъ сомнѣнiй Ты можешь обращаться прямо ко мнѣ, и, если только не въ обществѣ, попрежнему на "ты".
  
  Вѣрный нашимъ воспоминанiямъ,
  
  Nicky
  
  После я сложил этот лист бумаги втрое, подошёл к Марте и протянул ей.
  
  "Что это?" - испугалась она.
  
  "Кажется, то самое письмо, - ответил я и прибавил: - Считайте меня просто адъютантом Его Величества".
  
  Марта медленно кивнула и так же медленно убрала это письмо в сумочку, глядя на меня во все глаза. Больше она мне ничего не сказала и не задала мне ни одного вопроса.
  
  - Зачем вы это сделали? - спросил я рассказчика на этом месте.
  
  - Бог знает, зачем! - с неохотой признался Андрей Михайлович. - Вы правы, совершенно глупый поступок. Безотчётный, понимаете? Есть времена, когда мы совершаем безотчётные поступки.
  
  Что-то было в его тоне, что заставило меня промолчать, и мои догадки или, может быть, упрёки в неосторожности таких жестов по отношению к молодой чувствительной девушке так и не слетели у меня с языка.
  
  - И потом, - прибавил Могилёв, - меня испугало это "ну её вовсе", сказанное про её собственную жизнь. Мальчики и девочки в этом возрасте иногда совершают большие глупости, и мне поэтому хотелось дать ей понять, что хотя бы один человек рядом и готов протянуть руку помощи. Что ж делать, если жанр и условия игры в ту секунду мне могли продиктовать только такие слова!
  
  [22]
  
  - Итак, - рассказывал руководитель проекта, - я заглянул на нашу кафедру, но никого на ней не нашёл. Вообще, весь факультет как вымер: в тот день все студенты с четвёртого сдвоенного занятия были сняты на какую-то внеочередную лекцию в актовом зале. Я спустился в вестибюль первого этажа - и там действительно обнаружил Алексея на одном из сидений неподалёку от входа. Я присел рядом и осторожно спросил его:
  
  "Вы хотели со мной поговорить, Алёша?"
  
  Алёша кивнул, потерянно огляделся кругом. Заодно уж добавлю пару штрихов к его портрету, так как не знаю, представится ли случай дальше. Чистое, простое лицо, несколько крестьянское, но очень миловидное, длинные ресницы, светлые несколько непослушные волосы. Ему бы косоворотку да свирель в руки, был бы настоящий Лель из "Снегурочки" Островского. Внешне впечатление было, надо сказать, обманчивым: Алексей вопреки своей внешности при разговоре производил впечатление человека юного, но умного, вдумчивого. А также - безусловно сдержанного и равнодушного к вульгарным соблазнам нашего века, так что догадка Лизы о том, что он, пожалуй, до сих пор ни с одной девушкой не познакомился, что называется, близко, оказывалась не совсем невероятной. Даже поражал его и облик, и характер, не сам по себе, но - столь контрастный с две тысячи четырнадцатым годом, столь не ко времени в этом году. Итак, юноша немного растерянно осмотрелся.
  
  "Мы можем пойти на нашу кафедру", - предложил я.
  
  "Нет, на кафедру не нужно, но, Андрей Михайлович, может быть, в аудиторию, где вы были? Все ведь ушли?"
  
  "Думаю, да, - подтвердил я. - Суд окончился".
  
  "Я так и понял..." - хмуро протянул Алёша.
  
  Итак, мы вернулись в учебную аудиторию и сели друг напротив друга, верней, сел я, а юноша, посидев немного, встал, подошёл к окну, приложил к губам сложенные молитвенным образом ладони.
  
  "Марта после суда здесь же стояла", - невольно сказалось у меня.
  
  "Мне очень стыдно за то, что я не поддержал её на суде, и выглядит это как бегство, трусливое бегство, но я просто не смог: даже смотреть на это физически больно, тем более участвовать, - ответил Алёша и обернулся ко мне: - Андрей Михайлович, я не могу больше! Это... это ведь святотатство! Что-то, близкое к святотатству".
  
  "Что именно?"
  
  "Эта игра - вся игра, любой театр".
  
  "Вы ошибаетесь, Алёша, - возразил я с улыбкой. - Вам, кстати, известно, что Николай Александрович, ваш исторический визави, в молодости тоже участвовал в домашнем театре? Сохранилась фотография, на которой он - в образе Евгения Онегина, такой молодой, трогательный и безусый".
  
  "Да? - поразился Алёша. - Я не знал... Ну всё равно: ему можно, он же играл Онегина, а не... а не самого себя. Потому что понарошку это играть нельзя, нет смысла, а по-настоящему... Вы ведь Марту, сегодня, наверное, довели до слёз? Не вы лично, а группа?"
  
  "Да, вы, к сожалению, угадали!" - подтвердил я.
  
  "Я этого и боялся... Я сегодня прожил только три минуты жизни Помазанника, то есть ещё даже до его венчания на царство, и вчера не больше, а уже весь выжат, как... как жмых. Вот видите, даже слова говорю первые, какие придут в голову, не выбираю, потому что не выбираются. Как он выдерживал не три минуты, и не шесть, а всю жизнь? Я не имею права им быть, Андрей Михайлович, не имею права".
  
  "Да почему же?!"
  
  "Потому что не стою вровень, - пояснил Алексей. - Что там вровень! И вчетвертьровень не стою. А совсем не потому, что театр дурён сам по себе. Я принимаю вашу задумку, даже восхищаюсь. Это так ново по сравнению с тем, что мы делаем обычно, в этом - источник свежих сил. Но, скажите, я очень вас подведу, вы очень на меня обидитесь, если я откажусь быть Помазанником? - Алёша повторно использовал это слово, естественное в устах священника полтораста лет назад, но такое непривычное сегодня и в устах двадцатиоднолетнего человека. - Григорий Лепс, - продолжил он, - поёт это своё "Я крещён, а может быть, помазан", не замечая, как смешно выглядит его "может быть". Ты или помазан, или нет, а "может быть, помазан" - это как "немного беременна". Я возьму любого другого персонажа, - поспешил он добавить, чтобы пояснить, видимо, что это его решение - не блажь и не прихоть. - Любого, кого назовёте".
  
  Я вздохнул, и мы немного помолчали. Переубеждать его, видимо, не имело смысла, да и чтó можно было возразить ему по существу?
  
  "Вам бы подошёл кто-то из духовенства, - предложил я. - Или из русских религиозных философов".
  
  "Скорее, из первого, - согласился юноша. - Те, вторые, слишком умствовали, блуждали в трёх соснах. Да, я охотно..."
  
  "В любом случае, я благодарен вам за уже сделанное, Алёша: я видел, что вся ваша душа восставала, но вы мужественно исполняли свою службу", - поблагодарил я его.
  
  "Вы, кстати, единственный, кто меня называет Алёшей, то есть через "А" в уменьшительном имени, - заметил юноша. - Такая милая и изящная отсылка к Фёдор-Михалычу, я ценю..."
  
  "Всегда пожалуйста. Ах, кстати! - оживился я. - Ведь я, чего греха таить, надеялся, что вы через вашу роль сойдётесь с Мартой, то есть не планировал специально, но если бы сложилось... Вы не обижаетесь?"
  
  Алёша коротко рассмеялся. Пояснил:
  
  "Нет, я не обижаюсь! Это трогательно, и Марта мне почти симпатична. Её молодая любовь меня сегодня обожгла, хотя совсем и не мне предназначалась. Только ведь это тоже мýка: отвергать любовь молодой девушки, заставлять её страдать, потому что долг Помазанника не позволяет быть с ней. В любом случае, не надейтесь на нас слишком, я не могу обещать, что сложится. Наследник уже расстался с Матильдой, теперь встречаться с ней будет просто бесчестно".
  
  "Но вы только что сняли с себя корону! - запротестовал я. - Так, значит, перед вами нет никаких преград!"
  
  "Я её, как вы помните, даже не надел, - с юмором ответил мне Алёша, видимо, вспоминая распределение ролей в прошлую пятницу и шутливую попытку Лизы его "короновать". - Да, я уже не он. Ну, и какой Матильде тогда во мне интерес?"
  
  "А я ведь передал ей письмо от вас", - признался я вдруг.
  
  "От меня?" - поразился Алёша.
  
  "От Государя: то последнее, которое она потеряла. Может быть, учитывая это, вы ещё передумаете?"
  
  Алексей медленно и задумчиво повёл головой из стороны в сторону.
  
  Я пожал ему руку, и мы попрощались до нового дня.
  
  [23]
  
  - Так и не найдя Настю в университете, я вечером вторника, закончив все дела, решил, что стоит мне ей хотя бы позвонить и рассказать произошедшее за день. С другой стороны, это произошедшее укладывалось едва ли не в четыре слова: "Алёша не принял престола". Даже, если подумать, в два слова: "Алёша отрёкся".
  
  Эти два слова я в итоге и отправил своей аспирантке в виде короткого сообщения.
  
  Я предполагал, что она, движимая женским любопытством, позвонит мне, чтобы расспросить о подробностях, да хоть просто прояснить смысл моей не совсем ясной фразы, и мы немного поболтаем. Но Настя решила переписываться и ответила мне тоже сообщением, видимо, с некоторой иронией:
  
  А кто наследует?
  
  "Понятия не имею", - написал я.
  
  Настя затихла, и я думал, что на этом мы закончили переписку. Прошло минуты четыре - и вдруг от неё прилетело выразительное и загадочное:
  
  Your Sun is rising - & to-morrow it will shine so brightly.23
  
  - Как-как? - поразился автор этого романа.
  
  Андрей Михайлович повторил сообщение и пояснил:
  
  - And было написано через амперсанд24, а to-morrow - через дефис.
  
  - Орфография начала прошлого века? - догадался я.
  
  - Верно! - подтвердил историк. - Правда, к своему стыду, я этого не понял сразу, даром что писал в своё время диплом по этой теме. Смотрел на это предложение как баран на новые ворота, пока не сообразил: это ведь цитата из письма Александры Фёдоровны! От двадцать второго августа тысяча девятьсот пятнадцатого.
  
  - Вы даже помните дату?
  
  - Да, потому что это был день принятия Государем верховного главнокомандования, - пояснил Могилёв. - Единственное отличие только и имелось в том, что в подлинном письме вместо to-morrow стояло to-day, тоже через дефис, и глагол был в настоящем времени.
  
  - Что же вы ответили?
  
  - Признаться, подмывало меня написать, что это всё - не вполне удачная шутка, что нам, мелким по сравнению с тем временем людям, не стоит впустую использовать их крупные слова для своих лилипутских нужд. А после я задумался: ведь я и сам в тот день поступил точно так же! Но ведь - со смыслом? Анастасия Николаевна тоже, выходит, писала со смыслом? Мне так и захотелось позвонить ей и спросить напрямую: что за смысл она вкладывает? Но я, странно сказать... оробел.
  
  - Оробели? - не сразу понял я. - Перед тем, что она поймёт ваш звонок в позднее время неверно, как некую надежду на более доверительные отношения с вашей стороны?
  
  - И это тоже, - согласился Андрей Михайлович. - Да ведь она просто могла ошибиться номером, и тогда вышло бы совсем глупо, вы не находите?
  
  * * *
  
  Наш разговор в тот вечер не закончился: мы успели обсудить что-то ещё, и, кажется, даже не пустячное. Но автор чувствует необходимость дать отдых своему читателю и, исходя из того, что каждой мысли - своё время, завершает на этом месте вторую главу.
  
  
  Глава 3
  
  
  [1]
  
  В моих посещениях Андрея Михайловича установился порядок, согласно которому в оговоренное время он оставлял калитку и дверь своего дома незапертой. Для приличия позвонив в дверь, я входил в дом, а хозяин обычно ждал меня в прихожей. В этот раз, однако, мы встретились на участке.
  
  Могилёв, полуобернувшись ко мне, прикрывая глаза ладонью, смотрел на небо.
  
  В предвечернем летнем небе, чистом, без облачка, на расстоянии не больше километра от нас почти неподвижно висел жёлтый воздушный шар.
  
  - Я часто его здесь наблюдаю, - заговорил мой собеседник вместо приветствия. - Понятия не имею, принадлежит ли он местному авиаклубу или, например, частному собственнику. По правде говоря, даже и не хочу знать.
  
  - Почему? - уточнил автор.
  
  - Потому что такое знание может нечаянно разбудить в уме завистливую мысль о том, что, дескать, у некоторых людей хватает и денег, и досуга для полёта на воздушных шарах, в то время как другие перебиваются с хлеба на квас. Очень большевистская мысль.
  
  - А разве не справедливая?
  
  - Справедливая, - согласился историк, - но этакой низшей справедливостью, тем, что и делает её одной из "тьмы низких истин". Человеку жизненно необходим досуг, а не только борьба за хлеб насущный. Причём иногда - именно такой досуг, длительный, замерший, блаженно-неподвижный, с лёгким оттенком скуки. Именно тихий досуг является питательной почвой создания новых смыслов. А без него мы все обречены на бег белки в колесе. Разве вы не согласны?
  
  - Согласен полностью, - признался я. - А спросил про справедливость только потому, что пробую поставить себя на место моего будущего читателя и заранее обречённо думаю о сложности оправдания в его глазах "блаженно-неподвижного", вашими словами, досуга, который предполагает привычку к лени, барству и... и равнодушному использованию общественного неравенства.
  
  - И вновь я вам отвечу, как неизменно отвечал Василий Маклаков в переписке с Шульгиным, - откликнулся собеседник, - что вы правы, но правы лишь отчасти. - Видите ли, до семнадцатого года прошлого века мы все, вся образованная часть общества, имели ровно эти мысли. Так сказать, всей страной коллективно казнили себя за нашу позорную праздность. Причём чем больше предавались этой праздности, тем больше себя казнили. И после переворота, устроенного небезызвестным швейцарским сидельцем, были обречены утонуть во всеобщей рабочей деловитости. Вот, произошла буржуазная революция девяносто первого года - или "контрреволюция", если оставаться в рамках марксистской догмы, - а этой муравьиной деловитости только прибавилось. И где в итоге новый собор Василия Блаженного, новое "Явление Христа народу", новая "Война и мир", новая Шестая симфония?
  
  - Рискую предположить, что они могут появиться и сейчас, - возразил я. - Но пройдут почти незамеченными, потому что...
  
  - Совершенно верно! - подхватил Андрей Михайлович. - Потому что мы потеряли привычку к сосредоточению на больших смыслах. В век судорожного мелькания "злобы дня" перед нашим лицом эти смыслы просто не помещаются в голове. Наше время не только враждебно всякой аскезе - оно даже кабинетному учёному тоже враждебно, потому что не может ведь учёный всё время отвлекаться на цветные пятна разных дутых жареных фактов и полуголых дамочек, что современные информационные колдуны создают перед нашими глазами. Мы все сидим в телевизионной комнате миссис Монтэг, на стенах которой три мультипликационных клоуна рубят друг другу руки и ноги под невидимый хохот. А попытки выйти из этой комнаты приравниваются к юродству. Впрочем, что это я держу вас на улице, милый мой? - спохватился он. - Не угодно ли пройти в дом?
  
  - И всё-таки мы можем забраться в воздушный шар, настоящий или воображаемый, - заметил я, когда мы поднимались по ступеням крыльца.
  
  - Именно! - с воодушевлением согласился Могилёв. - Именно!
  
  [2]
  
  Внутри дома Андрей Михайлович предложил мне остаться в кабинете, на что я заметил: его кабинет больше смахивает на библиотеку. Он немедленно подтвердил:
  
  - Конечно, я с этой мыслью его и обставлял! Половина моей жизни прошла под "знаком библиотеки", если пользоваться астрологической терминологией. Вот и утро той среды началось с неё же. Едва я доложился о себе дежурному библиотекарю в читальном зале, как меня немедленно провели к заведующей, Таисии Викторовне Прянчиковой, в комнатку на третьем этаже между архивом и каким-то подсобным помещением.
  
  Таисия Викторовна, маленькая, пухлая и неутомимая, посадила меня напротив и задала мне, наверное, три дюжины вопросов: ей всё в нашем проекте было искренне интересно. Энергия этой женщины, видимо, не находила полного применения в её профессии и плескала через край её существа. Что мы делаем? Как будет называться итоговый текст? "Перед бурей" в названии как-то связано с "Песней о Буревестнике" Максима Горького? Между прочим, как я отношусь к Горькому? Ах, Андрей Михайлович, неужели "тошнит"?! - ха-ха-ха, скажете тоже... Какого возраста мои студенты? Много ли среди них девочек? Не нахожу ли я, что девочки несколько глупее мальчиков? Что, не нахожу? Ах, я так рада это слышать, так рада, а то ведь многие педагоги-мужчины до сих пор страдают этим, прости Господи, мужским шовинизмом... С какими источниками мы работаем? Неужели современные студенты способны прочитать две-три толстые книги за выходные? Каким чудо-снадобьем я пользуюсь, чтобы мотивировать их читать, и не подскажу ли я его рецепт? Но ведь мы не только читаем - а что ещё делаем? Обсуждаем гипотезы, возможность альтернативных вариантов событий? Как интересно, как фан-та-сти-чес-ки интересно! Чтó я, действительно, думаю про "сослагательное наклонение" в истории? На самом ли деле Советский Союз планировал первым напасть на гитлеровскую Германию, и что случилось бы, если б напал? Одобряю ли я "Ледокол" Виктора Суворова (Резуна)? А вот ещё: нравится ли мне Эдвард Радзинский? Нет? Как жаль - а мне казалось, это самая яркая звезда нашей историографии! В любом случае, в Радзинском есть что-то загадочное, роковое, впрочем, вам, мужчинам, не понять...
  
  Я не успел дать ни одного полноценного ответа, то есть "полноценного" со своей точки зрения. Я, как вы могли заметить, стараюсь на любой вопрос отвечать обстоятельно и не люблю легковесного отношения к мыслям - но Прянчиковой хватало одной фразы, и в меня немедленно летел следующий вопрос. В какой-то момент заведующая вообразила, что должна мне рассказать историю научной библиотеки - и, представьте, действительно начала её рассказывать! Мне пришлось взмолиться: Таисия Викторовна, миленькая, с удовольствием послушаю, но, может быть, в другой раз?! Рабочая группа, наверное, уже вся на месте! Тут только она немного умерила свой пыл и поспешила проводить меня в учебный класс, по дороге рассказав, что с утра попросила сотрудников развесить, начиная с вестибюля, бумажные указатели со стрелками, ведущие прямо к аудитории, чтобы мои студенты не потерялись. Я поблагодарил её за этот любезный жест.
  
  
  [3]
  
  В "классе" меня уже ждали Борис Герш и Лиза Арефьева, пришедшие первыми. Лизу я едва узнал, вернее, узнавание пришло спустя две-три секунды. Девушка надела светло-серую водолазку с длинными рукавами и длинную светло-серую же юбку, а также высветлила до русого цвета свои почти чёрные волосы, забрав их наверх с помощью сложной системы заколок. Я отпустил ей сдержанный комплимент по поводу её внешности и удачного попадания в образ.
  
  "Это была моя идея", - отозвался Герш.
  
  "Ваша?" - не поверил я.
  
  "Моя, моя! Знали бы вы ещё, Андрей Михайлович, как сложно попасть к хорошему парикмахеру-колористу без записи! Полгорода обзвонили!"
  
  "Удивительно, что вы входили в такие детали... Стесняюсь спросить - поверьте, мне даже неловко, - но... вы двое являетесь парой? Я просто не замечал раньше..."
  
  Лиза, улыбнувшись, помотала головой, правда, чуть покраснела.
  
  "Да нет же! - поразился Борис. - Просто мы, люди одного племени, должны помогать друг другу".
  
  "Одного племени? - беспомощно переспросил я. И тут меня осенило: - Бог мой, Лиза, я уже четыре года подряд наблюдаю ваш, можно сказать, полусемитский профиль, и только сейчас сообразил! Вот что означает "глазами смотреть будете - и не увидите"25!"
  
  "Четверть-семитский, - пояснила Лиза. - У меня только бабушка по матери была еврейкой".
  
  "Но это-то и важно согласно галахическому праву! - встрял Герш.
  
  "Верьте ему больше! - тут же отреагировала Лиза. - "Галахическому", конечно! Мне это, может быть, и лестно, точней, приятно, как всякой девушке, что интересный молодой человек о ней заботится, руководствуясь каким-то своими... расовыми фантазиями, но я - Борис, извини - никогда себя не чувствовала еврейкой, никогда!"
  
  "А как вы себя чувствуете в своём новом, "немецком" амплуа?" - продолжал я свои шутливые расспросы.
  
  "Неужели вы считаете моего персонажа немкой? - ответила Лиза вопросом на вопрос, и в этот раз вполне серьёзно. - Мне показалось, что её высочество была русской до мозга костей".
  
  "Но свои последние слова на краю той страшной шахты она всё же произнесла по-немецки", - возразил я, чтобы её подзадорить. Девушка пожала плечами:
  
  "Ну и что? Чехов вон тоже перед смертью воскликнул: "Ich sterbe!"26, какой же он немец? А вообще, немцы были просто народностью в Российской Империи, то есть русские немцы, вот я и гляжу на неё как на русскую немку. Или вы не согласны?"
  
  "Тогда ведь и евреев стоит считать просто народностью нашей бывшей империи, "русскими евреями", - заметил я, - но, кажется, персонаж Бориса с этим точно бы не согласился".
  
  "Не в бровь, а в глаз, Андрей Михалыч! - откликнулся Герш. - Как раз сейчас читаю его "Что нам в них не нравится". Мучительная книга, и уже хотел пару раз бросить. Но бросить её именно мне нет никакой возможности..."
  
  "А вообще, Андрей Михайлович, если серьёзно отвечать на ваш вопрос о том, как я себя чувствую в новой роли, - продолжила Лиза, - то - очень странно. Настолько странно, что хотела с вами об этом поговорить..."
  
  "И я тоже, - добавил Борис. - То есть не о Лизе, а о себе и некоторых мыслях моего "прообраза"".
  
  "Надеюсь, вы не собираетесь отказаться от своих ролей вслед за Алёшей? - уточнил я с беспокойством. - И, если этот разговор важен, зачем откладывать?"
  
  [4]
  
  Время для беседы было, однако, упущено. Аудитория постепенно наполнялась. Пришла староста, за ней - Марк, который пожаловался, что, дескать, до нашей научной библиотеки за неделю на ездовых собаках не доедешь, за ним - сразу пятеро, и выяснилось, что все в сборе, кроме "Цесаревича".
  
  "Я дурошлёп, не написала Орешкину! - покаялась Ада. - Алексея же не было вчера на "суде", он не знает, где мы! Сейчас попробую ему сообщить... Кстати, Андрей Михайлович, что это за странную голосовалку вы вчера повесили? Кто это отказывается от своих обязанностей? Ребята, вы что, сдурели?"
  
  Тут нужно пояснить. Накануне вечером я действительно в общей беседе рабочей группы в социальной сети опубликовал "опрос". Знаю, что по современным нормам такая беседа называется "чатом", но не могу себя заставить использовать это слово, так же, как не могу использовать слово "флэш" или "флэшка". Флешь для историка существует только одна - полевое клиновидное укрепление в армии начала XIX века, "Багратионова флешь", например. Вы со мной не согласны? Но я отвлёкся. Мой опрос звучал следующим образом: "Можем ли мы включить Е. И. В. Александру Фёдоровну в регулярный план работы, если кто-либо из десяти основных участников откажется от своей роли?" В этом опросе приняли участие трое: Лиза Арефьева, Марта Камышова и Ада Гагарина - причём Лиза и Марта воздержались, а староста группы проголосовала "против".
  
  "Ада, я не могу вам сказать, кто именно отказался, потому что надеюсь, что этот человек ещё передумает! - ответил я. - Давайте лучше дождёмся его самого и спросим..."
  
  "Методом исключения получаем, что это Алексей, потому что все остальные уже тут, - немедленно сообразила Ада. - Очень интересно..."
  
  "Savez-vouz, l"Empereur a abdique27", - с юмором прокомментировал её брат, дословно при этом повторяя слова министра двора графа Владимира Борисовича Фредерикса, сказанные им нескольким членам царской свиты второго марта семнадцатого года около трёх часов пополудни. Я и не знал, что Тэд знает французский. Правда, чтобы произнести одну фразу на французском, совсем не обязательно знать язык, а актёрство в этом очень помогает.
  
  "Как некрасиво по отношению к группе... Он вам не раскрыл причин?" - продолжала допытываться староста.
  
  "Раскрыл, - признался я. - Но я бы не стал их пересказывать без крайней необходимости. Вдруг нечаянно перевру что-нибудь..."
  
  "Коллеги, господа и товарищи! - подал голос Кошт. - Может быть, начнём уже с докладом? А то мы до морковкиного заговения будем ждать нашего Ники!"
  
  - Неужели ваши студенты использовали такие красочные фразеологизмы? - не мог не полюбопытствовать автор.
  
  Андрей Михайлович хмыкнул:
  
  - Думаю, это персонаж из старорусского купеческого рода на него повлиял. Хотя Марк и сам по себе мог такое выдать, конечно...
  
  [5]
  
  - Так и решили поступить, - продолжал рассказ Могилёв. - Мы все, включая меня, уселись за парты, а Лиза прочитала нам доклад, даже, можно сказать, целую обстоятельную лекцию, забавно контрастирующую своим содержанием с плакатами по гражданской обороне, чрезвычайным ситуациям и радиохимической защите, которыми были увешаны все стены маленького класса. Я внутренне поздравил себя с тем, что мои студенты становятся настоящими педагогами - разумеется, едва ли это была моя заслуга, не стоило её приписывать себе.
  
  Девушка толково рассказала не только об основных вехах жизни своего персонажа, но сделала любопытный обзор и сравнение между собой источников, которыми пользовалась. Биография её высочества за авторством Марины Земляниченко, воспоминания Феликса Юсупова, основательная работа Любови Миллер под названием "Святая мученица" - и, наконец, где-то сумела моя студентка раздобыть An Unbroken Unity28, книгу Эдит Марты Альмединген, которую я и сам некоторое время разыскивал, но безуспешно. Воздерживаясь от передачи своих впечатлений, Лиза заострила наше внимание на двух примечательных моментах биографии своего персонажа, обещавших некоторый простор для исследования. Первой было "церковное новаторство" великой княгини: столь значительное для её времени (пожалуй, и для нашего), что без высочайшего вмешательства ничто из задуманного не осуществилось бы. Второй - единственная и безуспешная попытка настоятельницы Марфо-Мариинской обители вмешаться в современную ей политику. Речь шла о печальном разговоре с Александрой Фёдоровной, её младшей сестрой, с целью убедить ту распрощаться с Распутиным. Разговор этот состоялся ближе к концу тысяча девятьсот шестнадцатого года - впрочем, я рассказываю вам такие общеизвестные вещи, что рискую надоесть. Стóит ли?
  
  - Стоит, стоит, - пробормотал автор. - Не заставляйте меня стыдиться своего невежества больше, чем я уже устыдился.
  
  - Как скажете... Слушая Лизу, я не столько вникал в смысл слов, сколько наблюдал за ней самой. Какое-то не очень приметное изменение в ней действительно произошло: куда-то ушёл избыток живости, верней, насмешливости, сами движения стали более спокойными, взрослыми, тон голоса тоже поменялся... Представьте себе молоко, влитое в чай, в прозрачном стакане или стеклянной кружке, вот вроде тех, которыми мы пользуемся! Даже по цвету вы увидите, что новая жидкость не будет чистым молоком, но назвать её чаем тоже невозможно... Вам, кстати, долить ещё?
  
  Ближе к концу её доклада случилось отчасти забавное происшествие - то есть, говоря "забавное", я и не уверен: как посмотреть... В пятнадцатом году, рассказывала нам Лиза, некая учительница немецкого языка по имени Вильгельмина Ольцен, Ölzen - затрудняюсь, как произнести немецкое "о умлаут" в начале слова, и понятия не имею, как вы его передадите средствами русского алфавита, правда, это уже не моя головная боль, - Ольцен, повторюсь, решила поднести матушке Елисавете некий подарок. Уточню, не столько подарок, сколько знак женской симпатии, солидарности, сочувствия перед лицом охватившей всю страну германофобии, от которой даже эта выдающаяся подвижница, будущая православная святая, тоже пострадала: было разбито лобовое стекло автомобиля, в котором матушка возвращалась в обитель с похорон великого князя Константина Константиновича. Но что отставная учительница, живущая на скромную пенсию, могла бы подарить вдове брата покойного Государя, привычной к любой роскоши, а после пострига без труда сменившей роскошь на добровольную аскезу? У фройляйн Ольцен с давних времён сохранился один-единственный лист пергамента, на котором она придумала красивым почерком написать стихотворение рано умершего немецкого поэта Теодора Кёрнера. Готовую работу госпожа Ольцен передала "её королевскому высочеству" через дежурную сестру обители. Примерно через неделю Елисавета Фёдоровна навестила скромное жилище бывшей учительницы, чтобы лично поблагодарить за этот текст. Поэма Кёрнера, призналась настоятельница, была одной из её любимейших поэм. Между прочим, заметила Лиза, в книге Марты Альмединген приводится само стихотворение на языке оригинала. Вот, я его даже распечатала, так что желающие смогут в перемену...
  
  "Спасибо, но зачем в перемену? - откликнулся со своего места Штейнбреннер. - Мы хотим услышать этот текст сейчас. Это - элемент характеристики личности!"
  
  "Совсем не обязательно, - пробормотала Марта (не Альмединген, а Камышова). - Матушка могла похвалить стих просто из вежливости".
  
  Лиза растерялась:
  
  "Я не сильна в немецком..."
  
  Но Штейнбреннер, сидевший за одной из первых парт, уже протягивал руку по направлению к бумаге - взяв текст поэмы, он вышел перед классом, вкратце пояснил, о чём здесь говорится, а после с выражением прочитал нам "Молитву во время боя" по-немецки. Вы можете найти её в нашем сборнике, поэтому не буду её читать, да я и не в состоянии был бы повторить за ним этот языковой трюк...
  
  [6]
  
  Прерывая рассказ Андрея Михайловича, считаю нужным здесь поместить полный текст стихотворения (или поэмы) Карла Теодора Кёрнера (1791 - 1813), а в сноске - его перевод, выполненный Фёдором Богдановичем Миллером (1818 - 1881), русским поэтом XIX века.
  
  Gebet während der Schlacht
  
  
  Vater, ich rufe dich!
  
  Brüllend umwölkt mich der Dampf der Geschütze,
  
  Sprühend umzucken mich rasselnde Blitze.
  
  Lenker der Schlachten, ich rufe dich!
  
  Vater du, führe mich!
  
  
  Vater du, führe mich!
  
  Führ' mich zum Sieg, führ' mich zum Tode:
  
  Herr, ich erkenne deine Gebote,
  
  Herr, wie du willst, so führe mich.
  
  Gott, ich erkenne dich!
  
  
  Gott, ich erkenne dich!
  
  So im herbstlichen Rauschen der Blätter
  
  Als im Schlachtendonnerwetter
  
  Urquell der Gnade, erkenn' ich dich.
  
  Vater du, segne mich!
  
  
  Vater du, segne mich!
  
  In deine Hand befehl' ich mein Leben,
  
  Du kannst es nehmen, du hast es gegeben,
  
  Zum Leben, zum Sterben segne mich.
  
  Vater, ich preise dich!
  
  
  Vater, ich preise dich!
  
  'S ist ja kein Kampf für die Güter der Erde;
  
  Das Heiligste schützen wir mit dem Schwerdte,
  
  Drum fallend und siegend preis' ich dich,
  
  Gott, dir ergeb' ich mich!
  
  
  Gott, dir ergeb' ich mich!
  
  Wenn mich die Donner des Todes begrüßen,
  
  Wenn meine Adern geöffnet fließen,
  
  Dir, mein Gott, dir ergeb' ich mich!
  
  Vater, ich rufe dich!29
  [7]
  
  - Альфред, - рассказывал Могилёв, - закончил чтение и обвёл группу взглядом, наслаждаясь произведённым впечатлением.
  
  "Какой же это русский немец? - риторически вопросил Борис, ни к кому не обращаясь. - Альфред - самый что ни на есть немецкий немец, выучивший наш язык, а русский паспорт у него по недоразумению. И это ещё нашу нацию упрекают в..." - он сделал неопределённый жест рукой.
  
  "Да, - крякнул Марк, соглашаясь с Гершем. - Ты, Фредя, не обижайся, но послушаешь тебя - и сразу понятно, почему ваша "немецкая мечта" в двадцатом веке никому особо не зашла".
  
  "Последнее замечание я отвергаю как несправедливое и окрашенное германофобией, - парировал Штейнбреннер. - А Елизавету хотел бы поблагодарить за этот ценный источник, который раскрывает нам одну из черт изучаемой личности, а именно её религиозный милитаризм или, если быть более точным, воинствующую религиозность".
  
  "Альфред, может быть, не так уж и неправ, - негромко заметил Иван. - Если допустить, что в великой княгине имелся хоть один грамм этого настроения и духа, свойственного немцам вообще и Кёрнеру в частности, то я не очень удивлён тому, что на второй год войны с Германией толпа разбила стекло её автомобиля..."
  
  "Что-о?! - возопила на этом месте Лина, которая всё время доклада не сказала ни слова, но слушала, как выяснилось, внимательно. - Иван, ты дебил? Какой ещё "религиозный милитаризм"?! Слышь, ты, крендель-мендель-колбаса, - это Альфреду, - руки прочь от нашей русской православной княгини!"
  
  Здесь поднялся гвалт, и мне лишь ценой некоторого напряжения связок удалось перевести этот гвалт в разумное обсуждение.
  
  Я обратил внимание группы на открывшиеся "белые пятнышки" и попросил решить, как мы будем работать с ними. Все тут же согласились, что встреча двух сестёр, "Аликс" и "Эллы", требует сценического эксперимента, а новаторство Елисаветы Фёдоровны в церковной области - отдельного доклада, который Борис Герш вызвался подготовить добровольно и даже с определённым энтузиазмом. Штейнбреннер хотел устроить новый суд, и, когда идея суда была единодушно отвергнута, стал настаивать, как минимум, на "синодальном разбирательстве": насколько, дескать, еретическим являлся устав Марфо-Мариинской обители и не оказались ли при его разработке нарушены догматы православной веры?
  
  "Такое разбирательство уже было, - спокойно ответила ему Лиза, - и все эти вопросы мне уже задавались". Я отметил то достоинство и отсутствие колебания, с которым девушка сказала это условное "мне".
  
  "Но рýки Святейшего Синода оказались при этом связаны высочайшим указом, утверждённым в марте [тысяча девятьсот] десятого, - парировал Штейнбреннер. - Что ещё оставалось делать церковным иерархам, как не потоптаться на одном месте и не сделать хорошую мину при плохой игре? Это - неравные условия борьбы".
  
  "Значит, наш Царь был более православным, чем Синод", - тихо произнесла Марта, не как вопрос, а как утверждение.
  
  "Ничего подобного! - возмутился Альфред. - Это называется не "более православным", а "прекращение богословской дискуссии в порядке административного произвола"!"
  
  "Вот и выскажите своё возмущение моему царственному зятю, Павел Николаевич, - ответила Лиза, слегка улыбаясь. - И ему задайте все ваши вопросы о том, зачем он подписал свой указ".
  
  "Я бы и задал, только где мы его найдём! - немедленно ответил Альфред. - Скажите пожалуйста, Альберта, долго ли..."
  
  Не успел, однако, Штейнбреннер закончить свою мысль, а староста группы опротестовать обращение к ней по имени Альберта, как дверь класса открылась. На пороге, конечно же, стоял Алёша.
  
  [8]
  
  Все так и накинулись на нашего "Цесаревича" с разными вопросами, но громче всех прозвучала Ада:
  
  "Алексей! Будьте любезны объяснить нам, почему вы отказываетесь от роли и подводите группу!"
  
  Ради вящей торжественности староста даже перешла на "вы".
  
  Не отвечая ей, Алёша прошёл к первой парте и занял свободное место рядом со мной.
  
  "Я вас искал по всему корпусу, - пробормотал он, ни к кому не обращаясь. - Даже на кафедру отечественной по дурости зашёл, и столкнулся там с Владимир-Викторычем, который меня стал пытать о том, куда это мы исчезли. "Почему вы отказываетесь!" Потому, Ада, что это высшая степень бесстыдства - быть тем, кем не имеешь быть никакого морального права! Я ведь уже сказал Андрей-Михалычу, что готов исполнить любую другую роль. Любую! Хоть Ульянова-Ленина, хоть Нахамкиса-Стеклова, хоть Фёдора Раскольникова, хоть этого вашего Ка... Каляева. Одного поля ягоды..."
  
  - Разве Раскольникова звали не Родионом? - прервал на этом месте автор рассказчика.
  
  - Речь идёт об одном большевике, который в годы революции взял себе этот звучно-кровавый псевдоним, - пояснил Андрей Михайлович. - Его настоящей фамилией было Ильин.
  
  - Извините! - покаялся я.
  
  - Не на чем... Но продолжу.
  
  "Надо было его короновать, - прокомментировал "отречение" Герш. - Вы пренебрегаете значением ритуала, друзья мои! Короновали бы, и он уже не смог бы отказаться, совесть бы не позволила".
  
  "Может быть, - ответил Алёша вполне серьёзно на эту наполовину юмористическую мысль. - Сейчас-то что толку говорить о том, что вы не сделали?"
  
  "Итак, у нас нет царя, - подвела итог староста группы. - Грустно, ребята!"
  
  "Может быть, именно теперь и стóит подумать про замену Государя на Александру Фёдоровну?" - заикнулся я. И здесь случилось несколько неожиданное.
  
  Группа после окончания доклада давно уже как-то сгрудилась в первой половине класса, но Лиза продолжала скромно сидеть на своём месте лектора. В этот миг она встала, прошла несколько шагов и остановилась прямо перед моей партой, глядя мне в глаза.
  
  "Ники! - произнесла она негромко, но очень отчётливо, в полной тишине. - Надо принимать престол. Неужели ты оставишь свой народ без Государя?"
  
  - Прямо "Ники" и на "ты"? - ахнул автор.
  
  - Да, уверяю вас! - подтвердил Могилёв. - Скажи она что-то вроде: "Андрей Михайлович, группа предлагает вам...", я бы ещё сто раз подумал. Но против этого "Ники, неужели ты оставишь свой народ?.." не было никакой физической возможности возражать. Меня, должен признаться, посетил мгновенный ужас. Вот какой: знает ли Лиза о моём невинном письме Марте, подписанном семейным именем последнего Монарха? Насколько, кстати, невинно это письмо? Я ведь его писал явно не от себя, а беспристрастной рукой историка. Выходило теперь, что от себя?
  
  Тэд первый почувствовал нерв момента и, забравшись на стул с ногами, закричал:
  
  "Православные! Волим царём болярина Могилёва, Андрей-свет-Михалыча! Волим!"
  
  Группа весело ответила разноголосым ропотом: "Волим!", "Даёшь!", "Болярина на царство!", "Ура!" и пр. Безусловно, это было только игрой, но их забавляла мысль о том, что педагог присоединяется к этой игре, становясь их коллегой по работе в полном смысле слова, принимая на себя ту же ношу, что и все, окончательно делаясь частью коллектива. Я встал со своего места, чтобы протестовать - но понял, что протестовать, идя против общего настроения, у меня нет никакой возможности. Приложив правую руку к сердцу, я поклонился группе поясным поклоном, примерно таким, каким цари могли приветствовать московский люд с Красного крыльца Грановитой палаты. Группа встретила этот поклон аплодисментами и весёлыми возгласами одобрения.
  
  [9]
  
  - Тут же появился, уже не помню, по чьей инициативе, некий рабочий комитет из Ивана Сухарева, Бориса Герша и Тэда Гагарина, который стал обсуждать детали предстоящей "коронации". Именно Тэд предложил провести её в форме сценического эксперимента, а Борис так и вцепился в эту идею. Штейнбреннер тоже примкнул к обсуждению, но в качестве оппозиции, той пресловутой Бабы-Яги, которая всегда против.
  
  Оставшиеся студенты занимались тем, что сдвигали парты в заднюю часть класса, готовя пространство для "сцены". (Аудитория, замечу мимоходом, была совсем небольшой, парт в ней помешалось всего шесть, для одиннадцати человек их хватало в обрез.) Посередине сценического пространства установили "трон", то есть самый обычный стул, на спинку которого кто-то повесил бумажку с почти карикатурной надписью "Царскiй тронъ" в дореволюционной орфографии.
  
  Лиза, развернув свою тетрадь для записей, отрéзала от её золотистой обложки сверху и снизу две полосы шириной три или четыре сантиметра. Найдя на столе преподавателя клей-карандаш, она склеила эти две полосы в обруч и принялась выстригать зубцы по одной из его сторон.
  
  "Я против использования нелепых реквизитов такого рода", - немедленно заявил Штейнбреннер.
  
  "А я за", - невозмутимо ответила Лиза.
  
  "И я за, - добавил Тэд. - Плохой реквизит лучше его отсутствия. Лиза, голубушка, - обратился он к героине дня, - делай, пожалуйста, не треугольники, а полукружия, иначе выглядит совсем по-детски. Дай-ка мне, я покажу тебе, как надо..."
  
  Гагарин полностью завладел "короной", а Лиза переключилась на изготовление "епитрахили", основу для которой в виде длинного кашне пожертвовал Тэд, а булавки - Марта.
  
  "Нет, вы удивляете меня! - недоумевал Альфред. - Вы хотите сказать, что в этой аудитории сейчас совершится акт венчания на царство?"
  
  "Фёдор, успокойся, никто так не хочет сказать! - подал со своего места Марк Кошт, расставлявший стулья для зрителей церемонии. - И давать Андрей-Михалычу воинскую присягу тебя никто не заставит. Расслабься уже, да?"
  
  "Конечно, конечно... - но наш "профессор" не был готов расслабиться. - А что делает Елизавета, могу я спросить?"
  
  "Епитрахиль", - лаконично пояснила девушка.
  
  "Епитрахиль?! - взвился Штейнбреннер. - То есть настоящую православную епитрахиль?! И кто же, интересно, её на себя возложит?"
  
  "Алексей, кто ещё? - весело ответил я. - Он вчера сообщил мне о готовности изображать духовенство, так что быть митрополитом Палладием ему сам Бог велел. Поглядите, как внимательно он листает Зызыкина!"
  
  Тут поясню: Михаил Валерианович Зызыкин - русский правовед, который уже после эмиграции составил добросовестный труд под названием "Царская власть и закон о престолонаследии в России". В этом труде, кроме прочего, приведён полный чин коронования.
  
  "А Алексей, разрешите узнать, рукоположен, чтобы надевать на себя епитрахиль? - не отставал от нас наш "русский немец". - Никто не видит в этом всём нарушения конфессиональной этики?"
  
  "Фредя, уймись наконец, - попросил Кошт. - Иначе мы сейчас сделаем вторую корону, чёрную, и я тебя лично венчаю царём всех душнил всех времён и народов".
  
  "Почему чёрную?" - тут же прореагировал Альфред.
  
  Лиза не выдержала и рассмеялась. Кто-то подхватил, и через полминуты мы смеялись все.
  
  [10]
  
  "Коронация" прошла без сучка и задоринки.30 Алёша, облачённый в епитрахиль, служил серьёзно, сосредоточенно и вдохновенно, причём я произношу этот глагол без всяких мысленных кавычек. Молитвы он, правда, читал не наизусть, а из книги Зызыкина, держа её перед собой на вытянутой руке, но этот жест только прибавлял торжественности всему происходящему. Моё участие свелось к нескольким ритуальным жестам да к произнесению вслух православного Символа веры, что я без труда совершил по памяти. После слов "верховную власть над людьми своими" Алёша объявил, что чин венчания свершён, и поспешил снять "епитрахиль": она его явно тяготила. "Народ" наградил нас новыми аплодисментами.
  
  Я опять слегка юмористически поклонился и, снимая картонную корону, пояснил:
  
  "Не думаю, что Государя на выходе из Успенского собора собравшиеся приветствовали аплодисментами, но, если уж так, все их отношу исключительно к Алексею. Он всё совершил как нельзя лучше".
  
  "Да, отлично! - согласился Борис. - Настолько убедительно, что его хоть сейчас можно возвести в сан. Увы, от еврейских пареньков вроде меня это никак не зависит".
  
  "Нет, нет, - пробормотал Алёша. - Это не так и не я должен был делать. И читать по книге - тоже плохо: как будто недоучившийся семинарист..."
  
  "Алёша - умница, но меня поразили вы, - негромко сказала Марта, пристально глядя мне в глаза. - Вы ведь Символ веры сказали наизусть. Я не ожидала..."
  
  Между прочим, студентам о своём монашеском опыте я никогда не рассказывал, даже мои коллеги не все о нём знали. Прежде чем я успел ей ответить, всерьёз или шуточно, заговорил Штейнбреннер:
  
  "Вы все можете сколько угодно надо мной смеяться и даже, как тут обещали, надеть мне чёрную корону "главного душнилы" всех времён, и всё же я упорно не понимаю: какая чисто исследовательская ценность имелась в этой сцене?"
  
  "Исследовательской не было никакой, - сразу согласился с ним Тэд. - А ритуальной и эстетической - масса".
  
  "Такая масса, что те, кто увидел бы нас со стороны, назвали бы нас сектантами, а не исследователями", - упорствовал немец.
  
  "Нет, Альфред, ты не прав, - вдруг выговорил Иван. - Здесь был и познавательный опыт, хотя бы для меня. Я своими глазами увидел, что..."
  
  Встав со своего места, он вышел вперёд, и, обернувшись ко всем, продолжил мысль:
  
  "Я своими глазами увидел, что это всё совершилось соборно. Вот этот экзамен кандидата о его вероисповедании, или молитва, когда митрополит произносит "мы", и это явно не императорское "мы", не фигура речи, а - "мы все, стоящие здесь", или возглас дьякона, после которого царь склоняет голову вместе с народом, - слушайте, это всё - земский собор в миниатюре! Я намеренно молчу про религиозную сторону, а говорю только про общественную, - поспешил Иван предупредить возражения, хотя никто ему не возражал: все слушали внимательно. - Земский собор, установление общей нормы, учредительное собрание, если пользоваться юридическим языком. Какое право, - вдруг темпераментно воскликну он, - какое право господа вроде Милюкова и ему подобных имели талдычить нам тридцать лет подряд о том, что Россия не может обойтись без Учредительного собрания?! Вот, пожалуйста, уже оно совершилось четырнадцатого мая девяносто шестого! Кто им дал основание думать, что их адвокатски-либеральный способ выяснить народную волю лучше исторически-церковного? Да если бы он и был лучше: разве можно поступать так? Даже в быту разве можно продать какую-то вещь одному человеку, а после её же - другому, оправдываясь тем, что прежний договор купли-продажи написали пером на пожелтевшей бумаге, а новый, свеженький, отпечатали в типографии, и поэтому старый против нового никуда не годится? Почему в их хилый умишко не вошло, что прежде любых учредительных собраний, любых циркулярных телеграмм, любых манифестов надо было всенародно являться в тот же самый Успенский собор, падать на колени и кричать: Царь-батюшка, мы передумали, мы за двадцать один год всех предали и всё продули, благоволи снять нами возложенный венец! Кто из этих умников, - он показал ладонью на Штейнбреннера, - додумался это сделать?!"
  
  "Браво", - шепнул Герш, внимавший каждому слову.
  
  "А вы сами, Михаил Васильевич? - совершенно неожиданно для всех спросила Марта. - Вы разве додумались?"
  
  "Я? - испугался Иван - и весь сразу как-то съёжился: - Чёрт побери, правда же..."
  
  И хотя студент четвёртого курса Иван Сухарев никак не мог нести ответственность за поступки умершего в тысяча девятьсот восемнадцатом году генерал-адъютанта Михаила Васильевича Алексеева, он покорно принял вес этого упрёка, направленного совсем не в него, и тихо, медленно вернулся на своё место.
  
  Альфред, откашлявшись, собирался, похоже, протестовать и оспаривать тождество коронования и земского собора с правовой точки зрения, да и Марк открыл рот, ведь и в его персонажа прилетел камешек. Но я не дал разгореться новой дискуссии. Хлопнув пару раз в ладоши за неимением председательского колокольчика, я бодро объявил, что время близится к полудню, а значит, самая пора уйти на обеденный перерыв!
  
  В небольшом здании библиотеки отсутствовал даже простой буфет, поэтому я щедро отпустил на обед целый час. Ближайшая столовая находилась в здании Пищевого техникума в десяти минутах ходьбы от библиотеки: по моим расчётам, часа должно было хватить.
  
  [11]
  
  - Мой телефон, - рассказывал Андрей Михайлович, - уже во время "коронации" неблагочинно прожужжал, поэтому я с началом обеденного перерыва поспешил прочитать короткое сообщение. Сообщение было от Насти:
  
  
  А. М., вы не хотите пообедать с симпатичной девушкой?
  
  Я почти рассмеялся: что называется, моя аспирантка в своём репертуаре. Ответил в тон ей:
  
  А кто симпатичная девушка?
  
  "Да я же! - прилетело мне через минуту. - Вы, что, меня боитесь? В конце концов, я предлагаю только пообедать, а не поужинать... Где вы? Здесь вас все потеряли".
  
  "В науч. библиотеке на Загородной роще, - пояснил я. И добавил: - Настенька, рад бы, но у тебя занятие в 12:40?"
  
  Заметьте, кстати, как этот "телеграфный" формат коротких сообщений урезает речь! В полноценном письме, даже электронном, я бы не обронил глагол: написал бы "начинается занятие".
  
  "Оно отменилось!" - сообщила девушка.
  
  "Как это?! - поразился я. - Ты сама его отменила?"
  
  "Нет: Вл. Вик." (Это сокращение обозначало, видимо, Владимира Викторовича.) "Я свободна на сегодня. Так что насчёт обеда?"
  
  "Я через 15 мин. буду в "Союзе", - капитулировал я. - Там есть столовая".
  
  "Уже вызываю такси!" - пришло последнее лаконичное сообщение с восклицательным знаком в конце. Я только головой покачал, увидев его: я в свою бытность аспирантом на такси не ездил... Впрочем, зачем осуждать? И пусть ездит, и слава Богу.
  
  Через четверть часа мы встретились в многоэтажном торговом центре, где продаётся мебель, стройматериалы, сантехника и всякая такая всячина, выстояли очередь в столовой, сели со своими подносами за небольшой столик.
  
  "Сегодня в пятиминутный перерыв во время второй пары ко мне зашёл завкаф, - начала рассказывать Настя. - Извините, вам не нравится это сокращение!" - тут же исправилась она.
  
  "Нет, ничего... Я бессилен выстоять против могучих волн языкового вульгаризма своей одинокой тощей грудью", - отшутился я.
  
  "Вульгаризма, значит? Ну-ну... Знаете вы, кстати, анекдот про трёх поросят, первого из которых звали Ниф-Ниф, второго Наф-Наф, а третьего - Заф-Каф? Это вам, наверное, тоже не нравится... Так вот, и спросил меня: где мой научный руководитель? Заф-Каф вас с самого утра ищет, не находит и злобствует. "Злобствует" я от себя добавила, но по нему, знаете, было видно!"
  
  "Да, мне уже принесла на хвосте сорока", - подтвердил я.
  
  "Какая ещё сорока? - не сразу поняла Настя. - А, это поговорка! Вы, Андрей-Михалыч, нарочно себя делаете более старым, чем есть, всяким вашим русским фольклором. Это такое мужское кокетство, что ли?"
  
  "Что ты! Даже и в мыслях не было".
  
  "Итак, - продолжала аспирантка, - я сделала глаза невинной девочки и ответила, что понятия не имею. Мне на это сказали: очень плохо! Позорно, легкомысленно и безответственно! И дали поручение: во-первых, выяснить, куда это вы исчезли. Вы лично и группа сто сорок один. Выяснить и сразу доложить. Во-вторых..."
  
  "Ты уже доложила?" - прервал я.
  
  "Андрей Михалыч! - Настя выпрямилась, едва не бросила вилку. - Вот это сейчас прозвучало обидно".
  
  "Господь с тобой, - испугался я, - почему обидно? Ты не обязана мне никакой присягой, Настя, а Владимир Викторович всё-таки наш начальник".
  
  "Ваш, но не мой! - парировала девушка. - Это не он мой научный руководитель. Я ведь от него ушла к вам, вы не забыли? Как жирный колобок... Видите, я тоже умею в русский фольклор! Во-вторых, мне было поручено присоединиться к работе вашей группы, внимательно смотреть и слушать, дать в конце дня подробный отчёт о том, что это вы делаете, звонить даже поздним вечером! А мою "пару" после обеда он отменил, потому что это задание важнее".
  
  "Вот как? - я даже не вполне поверил. - Значит, ты должна прямо шпионить за нами в буквальном смысле слова?"
  
  "Смотрите! - Настя показала мне на экране своего устройства личный номер телефона завкафедрой, которым он не разбрасывался просто так. - Вас это не убеждает?"
  
  "Отчего же, вполне... А ты что?"
  
  "А что я? Взяла под козырёк".
  
  ""Вы должны были уж держать всё это в секрете и никому не говорить", как сказал в Ставке генерал Толстой генералу Тихменёву вечером седьмого марта семнадцатого в ответ на сообщение о секретной телеграмме из Госдумы", - заметил я вполголоса.
  
  "Не знаю ни того, ни другого! - чистосердечно призналась Настя. - И даже не стыжусь: не пытайтесь меня, пожалуйста, overwhelm with your knowledge31. Почему это я должна была держать это в секрете? Зачем вы меня отталкиваете?"
  
  "Настя, не сердись, пожалуйста! - попросил я. - Похоже, я просто вляпался в какую-то интригу, и не хочу ещё и тебя в неё втягивать".
  
  "А я в этой интриге занимаю вашу сторону!" - живо отреагировала девушка.
  
  "Тебе бы лучше не занимать ничью... Увы, увы: мы демонстрацией всех этих дрязг подаём тебе как юному учёному дурной пример", - покаялся я.
  
  "Бросьте, Андрей-Михалыч, мне не восемнадцать лет... Я готова вам помогать! Только не знаю, как..."
  
  Я улыбнулся:
  
  "Это очень мило с твоей стороны... Ну что же, доложи ему: мол, "лаборатория" переехала в библиотеку и там продолжает работать над материалом зубодробительно скучными академическими методами, так что ты еле высидела до конца".
  
  "Я так и планировала. И мы оба знаем, что это не так: ха-ха... А чтó, я действительно могу к вам присоединиться после обеда?"
  
  "Само собой! - радушно подтвердил я. - Твоя сестрица Элла ждёт не дождётся сойтись с тобой в открытом противостоянии. У нас очень удачная Элла, ты знаешь? Я, правда, так и не смог тебя, твоего персонажа то есть, вставить в общий план работы..."
  
  "И к лучшему, - перебила Настя. - Меня устраивают редкие набеги. Посмотрим-посмотрим на мою старшую сестрёнку..."
  
  "...Не смог, хотя честно пытался, - продолжал я. - Тут ещё случилось непредвиденное: так вышло, что в связи с отречением Алёши меня "короновали"..."
  
  Настя вся осветилась изнутри и даже захлопала в ладоши. (Кажется, на нас начали оглядываться другие посетители столовой.)
  
  "Правда?! - весело воскликнула она. - Я предчувствовала, что так будет!"
  
  "Скажи мне, пожалуйста: это именно с твоим предчувствием связано твоё вчерашнее загадочное сообщение на английском?" - осторожно спросил я.
  
  "Разумеется, - подтвердила Настя. - А с чем ещё оно могло быть связано?"
  
  Правда, хоть и сказала это с уверенностью, она всё же как будто немного порозовела.
  
  "Вы, девушки, любите говорить загадками, - дипломатично извернулся я. - Я даже думал, что оно не мне предназначалось".
  
  "Кому же ещё? Эх, Николай Александрович, я ведь не "по-царски" одета сегодня! - притворно вздохнула Настя и с сомнением оглядела свою блузку. Была она в тот день в белой блузке с короткими рукавами и клетчатой юбке-шотландке, то есть красной в крупную зелёную клетку, достаточно длинной по современным меркам, что-то до середины голени, но по нормам столетней давности - несерьёзной, "подростковой" длины, слишком яркой и явно не во вкусе последней Государыни. - Вот и сомневаюсь, примут ли меня такую... пёструю".
  
  "Ну ладно уж, Александра Фёдоровна, придётся нам делать хорошую мину при плохой игре и помнить, что не платье красит человека", - отозвался я в том же шутливом тоне.
  
  "Да ладно, Андрей Михалыч: неужели последний царь называл свою жену по имени и отчеству?" - поддела меня Настя.
  
  "Ну это уж нет, конечно", - согласился я.
  
  "И зачем вы тогда пренебрегаете исторической точностью?"
  
  "Ты ей сама первая пренебрегла... My darling Alix, isn"t it time for us to go, so as to not be late for today"s second session?32"
  
  "Ой, какая прелесть! - Настя вся расцвела. - Настоящая "Россия, которую мы потеряли"! Вот так и станешь монархисткой и хрустобулочницей. Слышали такое словечко?"
  
  "Слышал, - подтвердил я. - Но душа его отторгает".
  
  "Ну, ещё бы... Знаете, я предлагаю нам переписываться по-английски, чтобы сохранить верность духу персонажей. Я три месяца жила в Британии, а теперь практики языка нет, и обидно".
  
  "Что же, я не протестую", - вздохнул я, думая про себя: как много в ней ещё жизненных сил и чего-то почти детского!
  
  "А в английском есть ещё одно достоинство", - тут же добавила Настя.
  
  "Какое?" - поинтересовался я.
  
  "В нём нет разделения на "ты" и "вы", - пояснила девушка. - Разве это не прекрасно?"
  
  [12]
  
  - По пути в библиотеку, - говорил Могилёв, - я написал Аде Гагариной о том, что моя аспирантка сегодня присоединяется к работе группы, поэтому нас уже ждали.
  
  "Царица-матушка сегодня прекрасно выглядит, - заметил Борис Герш, когда мы с Настей вошли в аудиторию. - Правда, несколько легкомысленно".
  
  "Государыня, видимо, приветствовала сэра Джорджа Бьюкенена, английского посла, вот и надела что-то, приятное его глазу, - это Кошт иронически прокомментировал узор её юбки. - Были бы рады, если бы её величество изредка думали и о своих несчастных соотечественниках".
  
  "Это - Гучков? - шепнула мне Настя, и в ответ на мой кивок холодно обронила "Гучкову": - А с вами, господин октябрист, я даже разговаривать не хочу!"
  
  "Ну, конечно! - протянул Марк. - Вы, мадам, меня, помнится, вообще хотели повесить, а в повешенном состоянии разговаривать неудобно".
  
  Группа была уже в сборе - мы пришли позже всех - и, как выяснилось, обсуждала предстоящий сценический эксперимент. "Царскiй тронъ" успели убрать, точней, убрали записку со спинки стула и присоединили к нему ещё один, что, видимо, должно было изображать диванчик в одной из комнат Александровского дворца в Царском селе.
  
  "Мы хотим выяснить несколько вещей, Андрей Михайлович, - пояснил Борис. - Что случилось бы, если бы старшая сестра сумела убедить младшую? Смогла бы она её убедить? Свелось ли всё к женским эмоциям, или на кону стояли какие-то сложные соображения?"
  
  "Вы забыли мой вопрос: была ли здорова государыня императрица? - подал голос Штейнбреннер. - Я имею в виду, психически".
  
  "Да, и действительно ли Аликс выгнала Эллу "как собаку", о чём в воспоминаниях пишет мой персонаж? - прибавил Тэд. - Ну, или "пишу я", как у нас становится модным говорить... В конце концов, это просто сценично. Государыня-матушка, не угодно ли пройти вот сюда? - обратился он к Насте с елейностью опытного царедворца. - Ваше величество, изволите видеть, будут стоять спиной к двери, а их высочество войдут оттуда..."
  
  Настя кивнула, уже бледная, собранная, и заняла нужную позицию. Лиза стала у другого края "сцены", накинув на голову косынку, которая, видимо, изображала апостольник игуменьи. С некоторым даже удивлением и безусловным восхищением перед их близостью образу я наблюдал, как обе девушки, обычно такие живые, отбросили всякую весёлость, весь молодой задор. Настя нахмурилась, и эта складка на её лбу выглядела не как мимическая складка, а как морщина, оставленная годами жизни, скорбями и болезнями. Лиза смотрела прямо перед собой серьёзно и горестно.
  
  Тэд, приглядевшись к ним обеим, по какому-то одному ему известному признаку решил, что обе участницы диалога готовы, картинно взмахнул хлопушкой-нумератором и щёлкнул ей.
  
  - Позвольте, а я ведь не нашёл в вашем сборнике стенограммы именно этой сцены! - перебил на этом месте автор рассказчика. - Или я что-то пропустил?
  
  Могилёв помотал головой.
  
  - Нет, вы ничего не пропустили, - ответил он. - Сцены не было. Ничего не случилось!
  
  Елисавета Фёдоровна сделала единственный шаг вперёд. Верных тридцать секунд они глядели друг на друга, и глядели с таким напряжением, что, кажется, я почувствовал струйку пота, побежавшую у меня по спине. Полная тишина позволяла расслышать даже их дыхание.
  
  Аликс отвела глаза первой.
  
  "Я не могу, - шепнула она. - Я не хочу этого повторять".
  
  Пройдя к оставленной на лекторском столе сумочке, она вынула из той бумажный носовой платок и промокнýла им испарину со лба.
  
  "Ура, Лизка победила Алиску!" - крикнула Лина. Да, вообще-то это так и выглядело. Или нет: не могу ручаться.
  
  Тэд запоздало хлопнул своим инструментом и с досадой сообщил:
  
  "Провал! Дамы и господа, мы сели в лужу!"
  
  "Я не думаю, что это провал, - возразил я. - В известной мере это всё было красноречивей слов".
  
  "Верно!" - прибавил Борис. Иван тоже промычал что-то, означающее согласие: он наблюдал за сценой очень внимательно, скрестив руки, стоя от всех несколько в стороне.
  
  "Ну да: отрицательный результат тоже результат, - с деловым видом кивнул Альфред. - Но вопрос о психическом здоровье императрицы и о её диагнозе остаётся открытым, имейте в виду!"
  
  "Я готова попробовать ещё раз, - проговорила Лиза тихо и без всякой улыбки. - Но стóит ли, если это так тяжело?"
  
  "Нет, не стоит! - хрипловато произнёс Алёша и, подойдя к Насте, повторил ей полушёпотом: - Ваше величество, не стоит, не нужно. Вы и без того много страдали! Поберегите себя".
  
  Эта его совершенно серьёзная просьба выглядела почти комично, и Настя действительно невольно улыбнулась в ответ, и всё же быстро смахнула слезинку из угла глаза носовым платком, который до сих пор держала в руке.
  
  ""Красноречивей слов" - это любезное утешение со стороны Андрей-Михалыча, - заговорила староста, тоже слегка раздосадованная. - А правда в том, что задача нашего коллектива - вырабатывать текст. Из красивой картинки текста не сделать. А всё происходит потому, что некоторые нерегулярные участники группы..."
  
  "Хорошо, Ада, хорошо, - торопливо вмешался я, боясь готового слететь с её языка упрёка в избыточной эмоциональности, отвечая на который, Настя наверняка бы тоже не полезла за словом в карман. - Давайте вообразим себе альтернативную историю! Александра Фёдоровна, как известно, в тот день сообщила своей сестре, что Государь ту принять не может. Ну, а если бы невралгия, жар, мигрень, любая другая болезнь уложили её в постель, и тот смог бы принять "тётю Эллу"? Чем бы это могло закончиться?"
  
  - Тётю? - потерялся автор. - Вы ведь раньше говорили, что великая княгиня была ему свояченицей. Простите, но я снова заблудился в трёх соснах...
  
  - Верно, - кивнул Андрей Михайлович, - по одной линии свойства она действительно ему была свояченицей, старшей сестрой жены. А по другой линии - вдовой его дяди, великого князя Сергея Александровича, брата Александра III. "Тётя" в их общении являлось, скорее, шуточным словом. В письмах к Государю Елисавета Фёдоровна называет себя то "тётей Эллой", то "сестрой Эллой", с английского sister-in-law33, а иногда просто подписывается одним именем.
  
  - Мне никогда не удержать в памяти всего этого... Неудивительно, что их многочисленные близкородственные браки приводили к больному потомству, вам не кажется?
  
  - Кажется, - снова согласился мой собеседник. - Но кто мы, чтобы судить? В любом случае, за все свои ошибки они уже сполна заплатили.
  
  "Браво! - воскликнул Тэд. - Ах, как жаль, ваше величество, что вы не в мундире! Пиджак портит всё впечатле... ваша самоотверженность, однако, не знает границ", - прибавил он сразу, видя, что я снимаю пиджак и вешаю его на спинку стула.
  
  Девушки весело переговаривались, Борис сосредоточенно кивал, Альфред пожимал плечами, но большинство группы, судя по общим улыбкам, приветствовало идею. Тэд вежливо сопроводил меня к окну, поясняя: он хочет, чтобы между собеседниками в начале сцены было значительное расстояние.
  
  "Хорошо, - согласился я. - Только, если можно, снабдите меня кто-нибудь простейшим реквизитом. Зажигалка, свернутая бумажка. Придётся обойтись без своего знаменитого янтарного мундштука, увы, увы..."
  
  "Мундштука и правда нет, но зачем бумажку, вашбродь? Есть настоящие сигареты", - радушно предложил Марк, пока Тэд сворачивал и вот уже протягивал мне несколько искусственных "папирос". К полковнику, строго говоря, следовало бы обращаться "ваше высокоблагородие", а не просто "вашбродь", но такими деталями можно было пренебречь.
  
  "Нет-нет, - отклонил я предложение. - Как-то дурно по-настоящему курить в библиотеке, и запах останется... Разрешите мне ещё секунд тридцать постоять у окна, настроиться. Никто ведь не против?"
  
  [13]
  
  СТЕНОГРАММА
  сценического эксперимента No 4
  
  "Беседа Е. И. В. Николая II и вел. кн. Елисаветы Фёдоровны"
  
  ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  
  Е. И. В. Николай II (исп. А. М. Могилёв)
  
  Вел. кн. Елисавета Фёдоровна (исп. Елизавета Арефьева)
  
  НИКОЛАЙ (оборачиваясь). Ella! For God"s sake... I am so glad to see you.34 (Быстро проходит к ней; взяв её руку в обе свои и склоняясь, будто хочет приветствовать её церковным целованием руки, каким иногда встречают игумений, но удерживает себя от этого, а вместо этого ведёт её к небольшому дивану и сажает.)
  
  ЕЛИСАВЕТА (слабо улыбается). Wenn du nur wüßtest, wie schwer mir fiel, hierher zu kommen.35
  
  НИКОЛАЙ. Тётя Элла, могу ли я попросить тебя говорить по-русски? Ни одного немецкого слова не приходит на ум...
  
  ЕЛИСАВЕТА (с лёгким акцентом). А мне в голову не входит вообще никаких слов. Если бы не обещание, которое я уже дала... Ники, прости меня за то, что касаюсь больного места. Видит Бог, мне это тяжело. Я пришла просить тебя - ты догадываешься, о чём? Я пришла просить тебя удалить от себя этого ужасного человека. Ты знаешь, о ком я говорю.
  
  Молчание.
  
  НИКОЛАЙ. Я закурю, ты не возражаешь? (Отходит к окну. Несколько раз пытается поджечь армейской зажигалкой папиросу, потерпев неудачу, досадливо откладывает зажигалку в сторону.)
  
  ЕЛИСАВЕТА (энергично). Ники, ты не можешь вечно прятаться за своё вежливое молчание! Этот человек - враг Церкви и твоей земли. Он - сладострастник, колдун и наверное, настоящий бес. Человек, которым играют бесы: бесовская марионетка. Всё, что ты делаешь, он мажет дёгтем своего греха. Он гадок! Я удивляюсь тому, как ты, такой чуткий к этим вещам, не видишь, что он просто гадок!
  
  НИКОЛАЙ (вполоборота к ней). В нём, безусловно, есть несимпатичные черты, но кто из нас без греха? Ты преувеличиваешь. Это простой русский мужик, который набедокурит, а потом кается. В конце концов, он - часть народа, а у меня нет другого народа. "Он гадок", - говоришь ты, но я не могу позволить себе брезговать своим народом, это... тоже некрасиво. Знаешь, он искренен! Он мне сам показывал фотографию своего кутежа. Не думаю, что человек, который...
  
  ЕЛИСАВЕТА (перебивает). Ничего не хочу знать о его фотографиях, но эти фотографии видишь не только ты с твоим великодушием. Их видят твои подданные. Если бы ты знал, что говорят о тебе, о нём и об Аликс! Мне стыдно произносить то, что говорят, и мне больно думать, что у людей могут быть такие мысли.
  
  НИКОЛАЙ (пожимая плечами). Всё в руках Божьих. Про кого из нас не клеветали? Что я могу с этим поделать? Ты же знаешь, Элла, что даже тебя - даже тебя! - называют "гессенской ведьмой". И это после всего доброго, что ты совершила для них! Так они отблагодарили тебя после убийства дяди Сергея!
  
  Молчание. Великая княгиня сидит молча, невидяще глядя прямо перед собой.
  
  НИКОЛАЙ. Тётя Элла, я тебя огорчил, прости.
  
  ЕЛИСАВЕТА. Я в отчаянии, Ники. Мне кажется, что мы летим в пропасть, а этот чёрт сидит на облучке и, как говорят, тянет свои лапы к поводьям. Мы все ранены, а он - как грязь в ране. Он опасен, его нужно удалить, я так чувствую. Почему ты не можешь в этот раз просто мне поверить?
  
  НИКОЛАЙ. Элла, моё положение таково, что я не могу просто верить. Аликс внушает мне одно, ты - другое, Григорий - третье, и Николаша - четвёртое. Каждый из вас может быть добрым и честным человеком, хоть его и называют разными именами. Неужели ты думаешь, что я не вижу вреда от его... неразборчивых связей? Григорий забывается, и ты не первая, кто об этом говорит. Мне самому пришлось ему однажды об этом сказать. Но ты отвечаешь перед Богом за свою обитель, Григорий - за свою семью в Тобольской губернии, и только я - за всю эту землю. Я могу ошибаться и, видимо, ошибаюсь, помилуй меня Боже, но я не могу никому довериться полностью. Даже если я дам себя уговорить, тяжесть ответственности будет не на вас, а на мне.
  
  ЕЛИСАВЕТА. Ваше величество, простите! (Встаёт и делает книксен.) Я не должна была приезжать.
  
  НИКОЛАЙ (со слабой улыбкой, но подрагивающим голосом). Ты помнишь, Элла, как ты делала книксен перед образами в храмах, ещё до того, как приняла православие? А я, представь, до сих пор помню. Ты не останешься на обед? Я попрошу подать постное.
  
  Елисавета Фёдоровна отрицательно поводит головой и, не отвечая, идёт к выходу.
  Перед тем, как выйти, она, полуобернувшись, крестит Государя, сотворяя в воздухе широкое крестное знамение.
  Николай, подойдя к окну, снова пробует зажечь папиросу. Его руки чуть дрожат, но в этот раз он справляется с зажигалкой. Закурив, он смотрит в окно.
  
  [14]
  
  - Я должен сказать, - заметил автор, - что считаю эту сцену одной из самых выразительных в вашем сборнике.
  
  Могилёв коротко хмыкнул.
  
  - Не уверен, что так, - не согласился он. - Но благодарю вас! Мне она тоже дорога: как мой первый актёрский опыт. В хлопушке Тэда, доложу вам, имелось что-то магическое! Не в буквальном смысле слова, конечно: надо быть совсем язычником, чтобы зависеть от магии вещей, а я хоть и запрещён в служении, ещё не анафематствован же. Не в дословном смысле, но, когда он щёлкнул ей, я перестал воспринимать происходящее как игру. Передо мной была не моя студентка, которой я преподавал отечественную историю, а - близкий человек, старшая меня четырьмя годами сестра жены, уважение, симпатия и даже нежность к которой смешивались от мучительной неловкости за малоуместность её просьбы. Да и сам я... Разумеется, я помнил краем ума свои настоящие имя и отчество, свою профессию и то, что на дворе - двадцать первый век, но это знание как бы ушло вдаль, обесцветилось, держалось на мне так же легко, как на дереве - осенние листья: тряхни дерево, и они облетят. Не хочу показаться высокопарным, но в этом "актёрстве" - крайне неудачный термин - присутствовало не столько актёрство, сколько нечто таинственное, мистериальное, и не могу объяснить вам происхождение этой тайны. Вот, например, до самого начала диалога я полагал важным объяснить собеседнице, что Григорий помогает Бэби - семейно-обиходное имя наследника. Но внутри этой сцены я понял, что я несвободен в своих словах, что сказать этого нельзя, что Элле, которая любую магию и магическое врачевание отвергает как "святая сестра", да и не без основания она делает так, говорить это - совершенно неуместно. Но я-то не могу позволить себе ограничиваться соображениями честны́х сестёр, потому что я не патриарх, а хозяин Русской Земли! Почему они не дали мне стать патриархом? Всё это, думаю, звучит странно, и все эти мысли прекратились после окончания сцены.
  
  После второй хлопушки группа некоторое время молчала. "Браво!" - крикнул Герш, но в этом одиноком "Браво!" его никто не поддержал.
  
  "Да-а, - протянул Марк. - Хорошо, что этого никто не видит".
  
  "Почему это?" - повернулась к нему Настя, даже несколько резко.
  
  "Потому, - пояснил Кошт, - что это - жирный козырь в руки монархистов и прочих разных... вздыхателей по барской плётке".
  
  Я обратил внимание на то, что мы перешли к обсуждению, и предложил поэтому поставить стулья кругом для более правильной процедуры. Некоторое время мы занимались расстановкой мебели.
  
  "Вы ведь ему подыгрывали, Андрей Михалыч, разве нет? - продолжил Кошт, едва мы расселись. - Признайтесь честно?"
  
  "Нет, это неправда", - тихо и убеждённо проговорила Марта, прежде чем я сам успел ему возразить.
  
  "Знаете, - начал Иван, ни к кому не обращаясь, - этого диалога в реальности не было, то есть почти наверняка не было. Но мы все воспринимаем его так, как если бы он был - в отличие от той сцены, где Алиса Гессенская отказала Наследнику. Ту мы обсуждали добродушно, а здесь, как я погляжу, задеты за живое. Хочу сказать, что есть, видимо, разные степени вероятности..."
  
  "Обратите внимание на то, что Государь сказал о Распутине! - горячо заговорил Герш. - Это... это гениально - или, в любом случае, очень точно. Распутин - гадок, похотлив, неразборчив, но все его уродства - часть народной жизни, а монарх, в отличие от монаха, не может позволить себе быть избирательным по отношению к своему народу. Я скажу больше! Скажу то, что уже говорил в двадцать девятом году и не поленюсь повторить. Распутин - тёмный невежественный колдун, но склонность к невежественному обрядоверию - часть нашей, русской религиозности. Церковь не отлучила его от себя и не избавилась от этой тёмной части. В его явлении повинны мы все! Это именно наша, Русская православная церковь, перед семнадцатым годом выродилась настолько, что не сумела дать никакой более достойной фигуры! "Кровь его на нас и на детях наших"36, хотя в данном случае не "кровь на нас", а "явление через нас". Чтó, скажете, я неправ?"
  
  "Борис так энергично обличает "нашу", "русскую" Церковь, - пробормотал Алёша, как-то вжавшись в спинку своего стула, - что так и хочется спросить, говорит ли он от себя лично или от своего персонажа. Если от имени Шульгина - всё в порядке. А если от себя, то... простите за юдофобское замечание". Эта фраза вызвала сдержанные смешки.
  
  "Голая софистика, которую Борису, э-э-э, господину Шульгину как умному человеку даже стыдно заниматься, - вступил Штейнбреннер. - Что значит "не был отлучён"? Церковь, которая зависит от светских властей и руководится Синодом, то есть является просто "духовным ведомством", не может быть свободной в своём каноническом праве. Упрекать Церковь до семнадцатого года в том, что она, с её связанными руками, не анафематствовала Распутина - это как упрекать меня лично в том, что мой диплом об окончании Theodor-Heuss-Kolleg не признаётся Рособрнадзором и я не могу на его основании вести в России профессиональную деятельность. Смешно! Наоборот, в этой сцене я вижу ещё одно подтверждение бескультурного вмешательства царской власти в духовную область, и спасибо Андрею Михайловичу за то, что он так выпукло это представил".
  
  "Я не понимаю, - глухо буркнула Лина, - чтó, нельзя было старшую дочь сделать царицей? Ваше величество, чего вы уцепились за больного мальчишку?"
  
  "Нельзя отнимать царство у того, кому оно уже обещано, - тихо ответил я. - Это просто неделикатно. Бэби и так мог умереть в любой день: поскользнуться на ровном месте и истечь кровью. Тогда, действительно, можно было бы менять закон о престолонаследии. Я думал, что ещё успею это сделать. Но не во время войны же..."
  
  "Вот из-за вашей деликатности и просрали Расею", - продолжала ворчать Лина, не замечая улыбок в свой адрес.
  
  "Вы все не понимаете главного, - подхватила нить дискуссии Марта. - А главное в том, что два хороших и близких друг другу человека не могли понять друг друга. Ведь матушка была полностью права! И Государь тоже, по-своему. Мы все летели в пропасть с чёртом на облучке без всякой надежды. Какой это всё ужас..." Сказав это, она поднесла ко рту указательный палец и прикусила его зубами, невидяще глядя перед собой.
  
  "Марта, может быть, не стоит так близко к сердцу принимать фикцию, точней, экспериментальную модель, и по ней делать окончательные выводы?" - сочувственно обратился к ней Иван. Его сочувствие, конечно, выглядело как критика, но Иван был весь такой, прохладно-отрешённый - то есть до известной точки, перейдя которую, он становился другим человеком. И в этот момент у меня завибрировал телефон.
  
  [15]
  
  - Я забыл в начале дня его отключить, - пояснил рассказчик. - Извинившись, я сбросил звонок. Но этот противный аппарат зажужжал снова! Я глянул на экран - и, кашлянув, обратился к группе:
  
  "Дорогие юные и не очень юные коллеги, этот звонок - от Владимира Викторовича. Я вынужден его принять, извините! Выйду в коридор, чтобы не мешать вам".
  
  В коридоре я взял трубку.
  
  "Андрей Михалыч, наконец-то! - почти оглушил меня энергичный голос Бугорина, так что я, поморщившись, убрал аппарат от уха и заодно включил уж "громкую связь". - Куда вы пропали? Где вас черти носят?"
  
  Дверь аудитории открылась: Ада и Настя вышли вслед за мной в коридор. Стояли и глядели на меня с беспокойством.
  
  "Я в научной библиотеке, Владимир Викторович, - ответил я со сдержанной неприязнью. - Участвую в работе творческой группы, что не очень легко делать, отвлекаясь на звонки. Как духовное лицо, хоть и бывшее, должен сказать, что против упоминания чертей всуе. Если мы их так часто кличем, они ведь и в самом деле явятся".
  
  "А ты мне вечно будешь тыкать в нос тем, что ты бывшее духовное лицо? - распалялся на другом конце провода завкафедрой. - Ты мне лучше скажи, почему завязываешь отношения через мою голову?"
  
  "Какие отношения?" - не понял я.
  
  "Почему, дубовый твой колган, я узнаю про приказ о создании лаборатории от Яблонского, а не от тебя?"
  
  Да, конечно, подумал я. Когда непосредственный начальник педагога называет его голову дубовым колганом, а студенты и аспиранты слышат этот эпитет, он, безусловно, имеет высокое воспитательное значение.
  
  "Настя, Ада, - шепнул я, - возвращайтесь в класс, хотя бы кто-нибудь одна, приглядите за работой группы".
  
  Моя аспирантка послушалась, но староста осталась. Она и не думала никуда уходить, а я не мог же её прогонять жестами словно кошку или курицу, правда?
  
  "С кем ты там шепчешься? - с подозрением спросил Бугорин.
  
  "Прошу своих студенток вернуться в класс".
  
  "Они, значит, распустились у тебя совсем? Ну, каков поп, таков и приход".
  
  "Владим-Викторыч, а почему вы от меня должны узнавать о приказах декана? - спросил я с не меньшим, чем у него, раздражением. - Он вам начальник, а я подчинённый".
  
  "Не пудри мне мозги! Не дурнее тебя! Высоко взлетел, да? Так можем и приземлить!"
  
  Фу, мысленно сказал я себе. Этот человек посылает мою аспирантку за мной шпионить - и меня же ещё пытается выставить виноватым! Вслух я произнёс другое:
  
  "Товарищ Бугорин, а что вы, собственно, на меня орёте? Вы не захотели меня юридически прикрыть, а декан захотел. В чём вы видите проблему? Вам не нравится, что я занимаюсь лабораторией и на своём горбу выслуживаю вам повышение? Давайте вернём status quo! Я распускаю группу, студенты возвращаются к занятиям, получат "энки" в журнал за три пропущенных дня. Я перечисляю в оргкомитет конкурса полученный аванс. Кафедра пролетает мимо президентского гранта. На месте декана с высокой вероятностью остаётся Яблонский. А если Яблонского "уходят" по возрасту, то Балакирев. У вас, чтó, есть запасные комбинации, чтобы на меня так вот орать? Поделитесь ими, будьте добры! Меня от двери класса отделяет пять шагов. Сейчас я пройду эти пять шагов и скажу студентам, что заведующий кафедрой своим распоряжением отменяет приказ декана факультета - здóрово, да? - и прекращает работу лаборатории. Мне сделать так?"
  
  - Вы смелый человек! - заметил на этом месте автор. - Не могу представить себе, чтобы я так разговаривал со своим начальством.
  
  - Видите ли, - охотно пояснил мой собеседник, - и я тоже со своим начальством раньше так не разговаривал! Предпочитал обходиться без открытого противостояния. Но тут было две причины. Меня, во-первых, слишком грубо спустили на землю...
  
  - Да, конечно, - улыбнулся я. - Вы только что были самодержцем всея Руси, а оказались рядовым педагогом.
  
  - Нет, не так! - возразил Могилёв. - Я только что парил в разреженном воздухе мыслей об исторических судьбах России - и грубо, вещественно шмякнулся на прозу злобного быта. Но, главное, рядом стояла староста группы, той группы, с которой мы делали общее дело, и она всё слышала. Это общее дело следовало защищать, а для защиты нужно было стать ершом: маленькой, знаете, но колючей рыбкой, которую не всякая щука проглотит. Впрочем, может быть, я задним числом приписываю себе возвышенные мотивы, которых тогда не имел, кто знает? Когда говорят, что чужая душа - потёмки, обычно забывают, что своя-то - ночь непроглядная...
  
  - И что вам ответил начальник?
  
  - Ничего, представьте себе! Замолчал, и молчал секунд пять.
  
  "Я вас не слышу, Владим-Викторыч!" - почти крикнул я, ещё в горячке этой борьбы.
  
  "Я вас тоже еле слышу! - отозвался он почти таким же криком. - Связь плохая! Залез, небось, в подвал... Ладно, ко мне пришли, не могу разговаривать. После! Всё!"
  
  Он дал отбой.
  
  "Андрей Михайлович! - громко прошептала Ада. - Мне нужно с вами поговорить!"
  
  [16]
  
  - Почему "прошептала"? - не понял автор этого текста.
  
  - Я ей задал тот же самый вопрос: почему шёпотом? - откликнулся историк.
  
  "Так надо! - пояснила староста тем же шёпотом. - Идёмте!"
  
  "Куда?" - не понял я.
  
  "Куда угодно, хоть на улицу. На улицу лучше всего".
  
  "А... группу разве не нужно предупредить о нашем отсутствии?" - растерялся я.
  
  "Ни в коем случае!"
  
  Ну, что мне оставалось делать перед лицом такой настойчивости! Я подчинился. Мы действительно спустились в вестибюль, взяли в гардеробе верхнюю одежду и вышли на улицу.
  
  "За угол зайдём, и нас никто не увидит, - предложила девушка. - Здесь курилка: идеально. Итак, Андрей Михалыч! Я только что оказалась свидетелем - свидетельницей разговора, после которого мне многое стало ясно. Многое, но не всё. А мне нужно понять всё".
  
  "Что - всё?"
  
  "Все эти... аппаратные игры, все детали".
  
  "Я, наверное, не имею права с вами этим делиться, Ада, - нахмурился я. - Это не совсем студенческое дело".
  
  "Ах, Господи, Андрей Михалыч! - с досадой крикнула староста. - Хватит уже видеть во мне студентку! Хватит играть в кодекс чести британского флота и невынос сора из избы! Я обязана знать, понимаете? Я тоже должностное лицо, хотя и маленькое, меня это тоже касается, но не поэтому, а потому, что я вам помочь хочу! Вы же... вы ведь наивны как младенец, вас кто угодно обведёт вокруг пальца! Неужели вы сами не видите?!"
  
  Вот уже вторая женщина за день порывалась активно мне помочь, эх... Я вздохнул и, взяв с неё предварительное обещание не делиться этим с другими, принялся рассказывать всю суть интриги, как сам её понимал, конечно. Передал, в частности, весь наш разговор с деканом и то, что завкафедрой отправил Настю шпионить за лабораторией.
  
  "Всё ясно, - подытожила девушка, когда я закончил. - Бугорин - матёрый аппаратный волк, он вас съест и не подавится".
  
  "Зачем же ему меня есть? Я невкусный", - попробовал я отшутиться, но Ада отвергла юмор.
  
  "Мало ли причин! - пояснила она. - Вот вы слишком смелый для него стали, сегодня, и он этим оскорбился. В нём есть что-то, знаете, бабье, - последнее слово было произнесено с нескрываемым презрением. В этой гордой, худой, достаточно высокой девушке с ершом коротких тёмных волос, с резкими чертами лица не только не было ничего "бабьего", но даже и женственного. Говорю вам в качестве заметки на полях. Разглядеть в моём начальнике нечто женское могла только она, конечно. - Бабье - продолжала Ада, - поэтому будет сидеть со своей обидой, как баба, и высидит, что или он, или вы, что надо вас "уйти". И пока он вас не "уйдёт", не успокоится".
  
  ""Всё в руках Божьих", как говорит мой персонаж", - философски заметил я. Девушке, однако, эта мысль пришлась не по вкусу.
  
  "Вот отлично! - прокомментировала она. - А о нас вы подумали?"
  
  "Вы все уже получите диплом через два месяца".
  
  "Или не получим, если так пойдёт дело, - возразила Ада. - Слушайте, Андрей Михалыч, нельзя же быть таким... безгранично благодушным! Против вас уже начали борьбу, у него уже несколько очков форы! А вы, между прочим, наш царь! Я хоть по личным убеждениям, а также в качестве вождя Февральской революции и против аристократии, но по-человечески мне обидно. Смотрите: он уже заслал шпиона! Разве это красиво?"
  
  "Ну, Настя же сама мне открылась, поэтому будет плохой шпионкой... Да, ты права, это не очень красиво, - пришлось мне согласиться. - Но что я мо..."
  
  "Вот именно потому, что она будет плохой шпионкой, а Бугорин - совсем не дурак, он направит ещё одного, - настойчиво гнула свою линию староста. - Вы что, не читали "Мою службу в жандармском корпусе" Мартынова? Я по вашей рекомендации прочла, от корки до корки. Азбука ведь сыскной работы: внедрять не меньше двух агентов, которые не знают друг о друге! Не удивлюсь, если у него такой второй агент уже есть".
  
  "Ах, пóлно, Ада, - отмахнулся я. - Что за мысли..."
  
  "Что полно, что полно, Андрей-Михалыч, ах, извините, ваше
  величество! Вам и тогда сестра жены, неглупая женщина, говорила, что нужно отправить этого "святого чёрта" к дьяволу на рога, а вы и тогда всё благодушествовали! Как хотите, а я собираюсь бороться! Мне, как вы помните, вас в семнадцатом году пришлось арестовать, но, в общем, мы с вами и тогда не поссорились, а о том, что в Екатеринбурге с вами обошлись некрасиво, конечно, соболезную, но я, извините, уже был бессилен, - разумеется, девушка выговаривала всё это с иронической улыбкой, которая, видимо, должна была смягчать её решительность. - Я вам говорю, что нужно сделать два шага. Первый: нам требуется эксперимент".
  
  "Сценический?" - не понял я.
  
  "Да нет же! По выявлению "крота". Надо вбросить какую-то "дезу", что-нибудь глупое, но возмутительное, в присутствии только вас и группы. И если Бугорину станет эта "деза" известна, если он на неё купится, то значит, в группе есть его "крот"".
  
  "Вы пересмотрели шпионских детективов, честное слово... А второй шаг какой?"
  
  "Революция".
  
  [17]
  
  Увидев мой полураскрытый рот, Андрей Михайлович рассмеялся.
  
  - Вот-вот: и у меня, подозреваю, тогда было такое же лицо! - заметил он.
  
  "Революция в методах назначения на должность, - пояснила староста, и я с некоторым облегчением выдохнул. - Вы знаете, что в ряде западных вузов давно внедрён так называемый "студенческий рейтинг преподавателей"? Я собираюсь у нас сделать то же самое. Я считаю, что сотрудники, антирейтинг которых превышает семьдесят пять процентов, не должны назначаться на руководящую должность, любую! Как вы относитесь к идее?"
  
  "Кто же тебе позволит, миленькая моя?" - пробормотал я.
  
  "Некоторые вещи, - объяснила мне Ада снисходительно, как ребёнку, - не позволяются, а берутся, так сказать, явочным порядком".
  
  "То есть это будет неофициальный рейтинг, что ли? - начал я соображать. - Нечто вроде студенческой инициативы? Но тогда он окажется ничтожен, к нему никто не прислушается, или я чего-то не понимаю?"
  
  "Про "ничтожен" мы ещё посмотрим... - протянула Ада. - Конечно, про влияние на университетских бюрократов я не строю себе иллюзий, - сразу оговорилась она. - На совете факультета у нас только совещательный голос, да и то не у всех старост, а только у "старосты старост". Вы слышали про такую должность?"
  
  Я признался в своём невежестве.
  
  "Потому и не слышали, - продолжала девушка, - что она чисто декоративная. Нет, это безнадёжно... Но если группа энергичных студентов узнает, что некто с высоким антирейтингом собрался сесть на место декана, и обратится с "сигналом" в областной департамент образования, на телевидение, в газеты, хоть в прокуратуру, причём обратится не голословно, но предоставит конкретные факты..."
  
  "Так эта группа, глядишь, станет чем-то вроде теневого студенческого правительства?" - ахнул я.
  
  "Точно! Вы так и не сказали, ваше величество, как вы к этому относитесь".
  
  "Отрицательно, Алексан-Фёдорыч, отрицательно".
  
  "Почему?"
  
  "Потому, что студенты приходят и уходят, а сотрудники вуза остаются. Некто может быть плохим популистом, но хорошим управленцем, и наоборот. Такая уличная демократия только повредит всему и развалит налаженную работу".
  
  "Да не в популярности дело! - отмахнулась девушка. - Разве мы, студенты, не имеем права на то, чтобы нами не руководил хотя бы откровенный садист?!"
  
  "Ох, уж прямо и садист! - воскликнул я шутливо. - Послушайте, Ада, мы все не без греха, но я не замечал за Владимир-Викторычем..."
  
  "Вы просто не всё знаете, - оборвала она меня. - Вы прекрасный педагог, и, наверное, царь тоже так, ничего, но именно поэтому вы не всё знаете".
  
  [18]
  
  И дальше староста группы начала рассказывать то, чем, возможно, вначале и не думала делиться. От волнения она закурила и, уже закурив, спохватилась: "Можно?" Я кивнул. Курила девушка, кстати, отнюдь не изящные женские сигареты и уж тем более не электронные, а обычный мужской табак, едва ли не "Беломор".
  
  Говорила она такое, что самому было впору задымить. По словам Ады выходило, что в прошлом году, в момент памятного экзамена, того самого, на котором группа сто сорок один не получила ни одной "четвёрки", всё сплошные "удовлетворительно" и "неуды", мой непосредственный начальник уже после выставления оценок пригласил в кабинет всю группу и буквально смешал студентов с землёй. Орал на них так, что оконные стёкла дрожали. Пара девушек вышла из кабинета в слезах. Но и это, по словам Ады, можно было стерпеть. Беда в ином. В чём же? В том, пояснила она, что этот разнос совершился после знаменитого анонимного письма, получив которое, завкафедрой и повёл себя вот так, "чисто по-бабьи", согласно её же характеристике. (Замечу: кто написал письмо, она мне не открыла и не подала виду, что автор ей известен.) Однако и само письмо тоже имело свои причины. Какие же? А очень простые: безобразное поведение моего прямого начальника по отношению к Марте, о котором будто бы все знали. К Марте? - опешил я. Почему именно к Марте?
  
  "Да потому что он её домогался, - заявила мне староста, не моргнув глазом. - Приглашал домой на консультации по курсовой в отсутствие жены".
  
  "Из одного не следует другое", - только и нашёлся я.
  
  "Ах, Андрей Михалыч... - вздохнула Ада. - Скажите-ка мне, если уж у нас пошёл такой разговор: вам когда-нибудь студентки на экзамене предлагали за оценку "встретиться в другом месте"? Можете не отвечать, не настаиваю".
  
  "Да, - признался я. - Было однажды".
  
  "А вы - что? Я - никому, не бойтесь".
  
  "Отказался, выставил "три" и отпустил с миром".
  
  "Верно! - весело воскликнула староста. - А я даже знаю, кто, в каком году и на каком предмете!"
  
  ""Информация поставлена у нас хорошо", - пробормотал я цитату из "Служебного романа", вытирая невольную испарину со лба. - Уф... Так что, меня тогда провоцировали?"
  
  "Да нет же! - пояснила Ада. - Никакая не провокация, а просто девочка-дура. Хотя мне-то что: её дело... Но про вас я и не сомневалась в том, что вы бы не воспользовались, - безапелляционно сообщила она. Я промолчал. - А про Владимир-Викторыча: вы уверены, что он бы отказался?"
  
  "Одно дело - не отказаться, а другое - самому настаивать, - всё же заметил я в защиту коллеги. И прибавил: - Бог мой, какие циничные разговоры мы ведём..."
  
  "Надо или жить безупречно честной жизнью, и тогда можно вздыхать про цинизм этих разговоров, или, если нет такой жизни, не прятать голову в песок, - строго отвесила мне Ада. - Не примите на свой счёт, - смягчила она. - Почему нас все, даже вы, считают детьми? Это, знаете, очень обидно... Теперь про Марту: я там не была, свечку не держала..."
  
  "Вот видите!"
  
  "...Но, говорят, - продолжила девушка, - что-то всё же случилось. Что-то очень некрасивое, скандал! Понятия не имею, что! Крики "Помогите!" из окна, бой посуды, звонки его жене..."
  
  "Это вы пересказываете?" - уточнил я.
  
  "Это я гадаю на кофейной гуще. Никто точно не знает, кроме самой Марты и, кажется, ещё одного человека в нашей группе. Я - не знаю. А очень хотела бы докопаться до правды!"
  
  "Адочка, милая, я вас прошу, можно сказать, умоляю: оставьте вы эти ваши раскопки!" - взмолился я.
  
  Девушка посмотрела на меня хмуро, искоса. Спросила:
  
  "Это что, цеховая солидарность?"
  
  "Нет, не цеховая! Зная Марту, могу предположить, что ей и так было больно от всей этой истории. А вы собираетесь её, историю, снова вытащить и прилюдно полоскать, чтобы сделать ей в два раза больнее. Вы слышали, чтó Марта после эксперимента с Наследником в сердцах бросила про свою жизнь, мол, ну её совсем? - разгорячился я. - Вы это слово слышали? Если она из-за вашей неуёмной жажды справедливости наложит на себя руки - кто будет виноват?"
  
  Ада дрогнула, отвела взгляд. Нехотя согласилась:
  
  "Хорошо, я... подумаю. Но мои мотивы вы, по крайней мере понимаете? Во главе факультета не должен стоять, как его по-русски, абьюзер. Это нечестно, несправедливо и даже не по закону. Поэтому свою тихую революцию, предупреждаю, я буду делать. Начну прямо сегодня. Сейчас вернусь к группе и предложу создать площадку для замера рейтинга педагогов. В масштабах вуза, имейте в виду!"
  
  "Ох ты, ох ты... А работа над проектом как же?"
  
  "Ради такого дела подождёт и проект! После нагоним, я вам обещаю".
  
  "А мне что делать?" - спросил я.
  
  "А вы пойдёте домой, - припечатала собеседница. - Как вы не понимаете, Андрей Михалыч? - изумилась она моей недогадливости. - Надо изобразить видимость того, что мы пришли к этой мысли полностью сами!"
  
  "Мы?" - снова не понял ваш покорный слуга.
  
  "Мы - студенческая группа", - пояснила девушка.
  
  "Почему? Чтобы мне не прилетело от моего начальства?" - догадался я.
  
  "Правильно, - кивнула Ада. - Заодно и проверим, есть ли в группе "крот". Я беру на себя ответственность, Андрей Михалыч! - разожглась она. - Я вам желаю только добра! И я, черт побери, имею право как неравнодушный человек создать независимый рейтинг педагогов! Не пробуйте меня остановить, я всё равно это сделаю! Кстати, о чертях: что это вы там сказали Бугорину про себя как бывшее духовное лицо?"
  
  "Долгая история..."
  
  "Хорошо, в другой раз. Даже вот как поступим: сейчас отправлю вам вашу Настю. Берите её под ручку, езжайте на кафедру и занимайтесь чем-нибудь у всех на виду. Консультируйте её по диссертации, или ухаживайте за ней, хоть анекдоты травите, главное, чтобы публично!"
  
  "Зачем? - снова не догадался я и, чтобы разрядить обстановку, прибавил: - Да, Алексан-Фёдорыч, я туповат в искусстве интриги, так уж потрудитесь объяснить!"
  
  "Чтобы у вас было алиби! "Зачем..."" - передразнила она меня.
  
  "О, алиби! - я не мог не улыбнуться. - Неужели нам нужно пользоваться уже уголовной лексикой?"
  
  "Кто знает, к чему всё придёт, - буркнула девушка. - До завтра! Я не слишком была резкой? Если что, извините! Я ведь для общего блага..."
  
  [19]
  
  - Не знаю в подробностях, чем занималась группа вечером той среды без меня, - говорил Могилёв. - Даже и не хотел бы знать! Сразу после ухода старосты я позвонил Насте и действительно пригласил её спуститься.
  
  Девушка, само собой, потребовала подробного рассказа и, пока мы шли к остановке троллейбуса, слушала меня очень внимательно.
  
  "Ваш "Керенский" очень умён, - подвела она итог. - И даже немного... в общем, он как холодный сквозняк в комнате, от него начинаешь ёжиться. Мне бы и в голову все эти ужасы не пришли... а ведь я её старше на три года!"
  
  "Ты не огорчайся! - утешил я её. - Я старше "Керенского" на целых семнадцать лет, но мне это всё тоже не пришло бы на ум".
  
  От идеи ехать вдвоём на кафедру, чтобы обеспечить "алиби", моя аспирантка, однако, отказалась, словами вроде следующих:
  
  "Глупости! Ну подумайте сами, Андрей Михалыч: мы же придём вдвоём! Вам нужны лишние пересуды за вашей спиной?"
  
  "Я не боюсь таких пересудов, - откликнулся я. - Верней, я к ним совершенно равнодушен".
  
  ""Он равнодушен", поглядите-ка... А я равнодушна? Меня вы спросили? У меня, между прочим, молодой человек есть. "Жених" по-вашему, по-дореволюционному".
  
  "Анастасия Николаевна, извините! - смутился я. - Не подумал..."
  
  "Не извиню. Вы... меня проводите до моего дома? Здесь недалеко".
  
  "А как же жених?"
  
  "Он не узнает, - лаконично сообщила Настя. - И вообще ему до моей работы, похоже, нет никакого дела... Вы - бывший священник? Я сегодня первый раз об этом услышала".
  
  "Да, представьте себе, точней, бывший иеромонах".
  
  "Вот, снова на "вы": это даже грустно! - огорчилась девушка. - С вами нужно держать ухо востро! А то скажешь вам глупую шутку - и вы сразу же втягиваетесь в себя, словно черепаха. "Анастасия Николаевна, извините!" Может быть, всё-таки "Настя, извини!"?"
  
  "Мне несколько неудобно говорить "ты" взрослой привлекательной женщине", - признался я.
  
  "А в прошлую пятницу почему было удобно?" - требовательно спросила она.
  
  "Настя, хорошая моя, мужчины не рефлексируют над такими мелочами! Я испугался, что чем-то сильно тебя обидел, и... само сказалось".
  
  Девушка кивнула, ничего не возражая. Мы так и шли рядом молча. Это молчание можно было бы, пожалуй, посчитать неловким. Или, напротив, можно было находить в этой ситуации удовольствие. Я же, не делая ни того, ни другого, продолжал говорить себе, что чисто монашеская отрешённость будет самой уместной. Дамы на многих тренируют навыки флирта, даже и после того, как у них появился близкий человек. Мне-то что с того? Разумеется, узнать про жениха оказалось досадно... но на что я надеялся: на то, что привлекательная двадцатипятилетняя женщина будет избегать отношений? Просто смешно.
  
  У подъезда своего дома Настя повернулась ко мне и вдруг протянула мне свою руку. Я с некоторым удивлением дал ей свою: с удивлением, потому что у нас не принято было так прощаться. Девушка пожала три моих пальца секундным, слабым, почти неощутимым пожатием и негромко проговорила:
  
  "Good-bye, Nicky dear".37
  
  Это вхождение в образ, сказал я себе. Вхождение в образ, и ничего больше. Но пора бы уже начать отделять реальную жизнь от нашего эксперимента, прочертить некую границу! Как вот только её прочертить?
  
  [20]
  
  Вечером той среды Андрей Михайлович получил письмо от Марты. Хронологически это письмо должно быть дано здесь. Для целей своего изложения автор, однако, находит нужным временно отложить это письмо в сторону, чтобы вернуться к нему в конце главы.
  
  Утро десятого апреля в "лаборатории" началось с чтения и обсуждения эссе Бориса Герша. Считаю возможным привести здесь это эссе полностью. Оно идёт ниже после типографских "звёздочек".
  
  * * *
  
  Первый шаг на новом пути
  
  
  Великая княгиня Елисавета Фёдоровна Романова - удивительная и редкая звезда на небосклоне Русской православной церкви.
  
  Удивительна она в первую очередь не каким-то особым сиянием своей святости. (Даже написав это предложение, оговоримся: почему бы и не им? Как измерить сияние святости? Разве у нас есть некий спектрометр, чтобы сравнивать эти звёздные величины?) Удивительна она своим религиозным новаторством.
  
  Любая церковь вообще и православная в частности сопротивляется новаторству, видя в нём подозрительный элемент религиозного модернизма. Часто - не без оснований. Но великой княгине всё удалось: то, что не было бы позволено провинциальной матушке, было разрешено свояченице Государя.
  
  В чём нашло выражение это новаторство? Назовём его элементы, начиная с самых маловажных и заканчивая самыми сущностными.
  
  Сёстры Марфо-Мариинской обители, во-первых, отказались от чёрных одежд и надели светло-серое облачение, как бы отвечающее самой сути и цвету возвышенного, спокойно-отрешённого характера матушки-настоятельницы.
  
  Во-вторых, им были разрешены значительные смягчения обычного монашеского устава: полноценный восьмичасовой сон без перерыва на ночные службы, мясная пища за исключением дней церковных праздников и ежегодный месячный отпуск, который они могли провести со своими близкими. Заметим, что сама Елисавета Феодоровна после убийства своего мужа и до конца жизни не ела мяса.
  
  Все эти меры вызвали недоумение Синода, преодолённое только решительностью самой настоятельницы да вмешательством её царственного зятя.
  
  Наконец - самое поразительное новшество - сёстры обители давали не постоянные, а только временные обеты. После трёх лет каждая из них могла, если хотела, невозбранно вернуться в мир, выйти замуж, стать женой и матерью, при этом вынося из обители навыки новой профессии.
  
  В обмен на эти послабления, в которых ум любого человека, не склонного к крайней аскезе, увидит всего лишь голос здравого смысла, матушка-настоятельница ожидала от своих сестёр не просто созерцания духовных высот, но активной помощи ближним, нарочно поставив в названии обители имя хлопотливой евангельской Марфы на первом месте. Служение монастыря не ограничивалось уходом за больными. В сопровождении сестёр матушка появлялась на страшной Хитровке и уговаривала её обитателей отдать детей в детские приюты - а иначе дети, скорей всего, повторили бы жизнь своих родителей, став ворами, грабителями, уличными проститутками. Всё совершалось добровольно: за спиной сестёр не стояло аппарата современной ювенальной юстиции, и им была противна мысль о любом насилии в таком деликатном деле.
  
  Терпеливые беседы с теми, кто вступил на ложный путь, в попытке вернуть их к честной жизни, и религиозное просветительство тоже были частью сестринского служения.
  
  Марфо-Мариинская обитель все девять лет своей жизни представляла собой такой редкий в православии пример деятельного монашеского ордена. Монашеского ли? Точным "государственным" названием этих подвижниц было "крестовые сёстры любви и милосердия". Эпитет "крестовые" действительно заставляет думать о монашестве, но "сестра милосердия" в начале XX века - просто синоним медицинской сестры. "Обитель не была монастырём в строгом смысле слова", - повторяют друг за другом почти все современные биографы нашей героини. Это выражение характерно: значит, была монастырём в "нестрогом смысле"? Была чем-то средним между монастырём и, в терминах современности, общественной организацией?
  
  Ответ "да" очевиден. Остаются открытыми иные вопросы. Вот они: мог бы опыт обители стать примером для сотен похожих учреждений по всей России, не будь этот уникальный эксперимент трагически оборван Октябрьской революцией? Сумел бы - кто знает? - этот опыт с течением времени видоизменить весь характер русского православия, таинственно и незримо приближая "Буди! Буди!", возвещённое Достоевским?
  
  Личное начало и особенно частная инициатива для русского православия несвойственны. В Русской церкви с её строгим, почти армейским послушанием не очень-то принято на личные средства одного человека покупать земельные участки и строить на них храмы, и уж тем более не принято окрашивать деятельность обители интересами её настоятеля или настоятельницы. Елисавета Фёдоровна бестрепетно сумела пройти этой нехоженой тропкой и, может быть, всю церковь продвинула на один малый шаг в новую для неё сторону. Говорим осторожно "может быть", так как хотим избежать фальшивого парадного славословия. Говорим "новую", но при этом вовсе не держим в уме "новую И пошлую", новую И зовущую к компромиссу со злом века сего". Новаторство Елисаветы Фёдоровны, включая даже её мысль о восстановлении института женщин-диаконисс (а разве давным-давно не назрела, даже не перезрела эта мера?), не было примирением со злом современного ей мира. Оно стало итогом усилия творчески видоизменить православие. Это усилие тем более ценно, что произошло оно не из умственных судорог узко-фанатичного ума, но из её естественной религиозности, совершилось через внутренний зов её души и приняло те формы, которые подсказало её любящее сердце.
  
  Каким чудовищным вандализмом кажется разрушение креста на месте гибели мужа Елисаветы Фёдоровны, великого князя Сергея Александровича, от рук эсера-террориста Ивана Каляева! Мы верим, что этот крест однажды будет восстановлен. Сумеет ли церковь сегодняшнего дня пойти по пути сдержанного новаторства или хотя бы не загородить этот путь для редких желающих? Вопрос - вновь открыт. Каждый новый день церковной жизни современной России даёт и будет давать на него новые ответы.
  
  [21]
  
  - Перед началом чтения, - рассказывал Могилёв, - Борис оговорился, что его текст - продукт коллективного авторства. Ради устранения возможных доктринальных неточностей он, Герш, дал эссе на редактуру Алёше, которого со вчерашнего дня все как-то молчаливо условились считать религиозно-церковной фигурой. Тот же поправил не только ряд фактических неточностей, но, похоже, и стиль, и вписал несколько своих предложений. Отсылка к "Буди! Буди!", как я догадываюсь сейчас, явно принадлежала Алёшиной руке. Всё это, впрочем, просто к слову...
  
  Лиза слушала эссе внимательно и с лёгкой смущённой улыбкой, но что-то дрогнуло в её лице, какая-то волна пробежала по ней, когда чтец добрался до последнего абзаца. Мне показалось - или нет? - что на глазах девушки выступили внезапные слёзы. Она коротко мотнула головой, будто не желая их признавать. Шепнула:
  
  "Извините. Так глупо с моей стороны... Не обращайте внимания!"
  
  - и стремительно вышла из аудитории.
  
  "Что это с ней?" - спросила Лина, когда Борис закончил чтение и растерянно уставился на дверь класса.
  
  "Лина, как это "что?" - проговорила Марта глубоким грудным голосом. - У неё убили мужа, а ты спрашиваешь: "что?"!"
  
  Никто на этом месте, включая даже Альфреда, не поспешил её исправить и указать, что мужа-то убили, конечно, не у самой Лизы Арефьевой. Марта между тем повернулась к Гершу.
  
  "Прекрасное эссе, Борис! Прекрасное! Даже удивительно, что..." - и, не договорив, посмотрела на него долгим выразительным взглядом. В ней после того, как она перекрасила волосы, появилось нечто новое, некая загадочная женственность, даже, знаете, с оттенком une femme fatale.38 Chrétienne, mais fatale,39 или, может быть, fatale, mais chrétienne.40 Не знаю, впрочем, насколько грамотен мой французский...
  
  "...Даже удивительно, что его написал еврей? - с юмором подхватил Герш, которому, похоже, было неуютно от этой чрезмерной серьёзности, и поэтому он спешил свести всё к шутке. Послышались смешки, я тоже не мог не улыбнуться. - Извини, пожалуйста, - добавил Борис. - Мы тебя совсем смутили".
  
  "Знаете, дамы и господа, - заговорил Штейнбреннер, - можете бранить меня сколько влезет, но мне это всё не нравится!" Я ожидал, что он заговорит: он с самого ухода Лизы раздувался словно сердитая лягушка. "Я не про само эссе! - продолжал немец. - О его достоинствах, академизме и выводах можно спорить, но я себя крайне неуютно чувствую в этой атмосфере натянутой, суггестированной истеричности! Я не понимаю, кто мы: исследователи или какие-то сектанты, дервиши, сами себя доводящие до иррационального экстаза?"
  
  Лиза, кстати, на этом месте вернулась и, тихо сев на своё место, поглядывала на участников диалога ещё блестящими глазами. Боясь, чтобы она снова не убежала, я поспешил вмешаться:
  
  "Альфред, дорогой мой, понимаю, что вы временами чувствуете себя неуютно, и от небольшой части даже солидарен, но предлагаю вам просто перетерпеть! Видите ли, Елисавета Фёдоровна - единственный религиозный персонаж в нашем списке, и я рад, что Лиза выбрала именно её! Мы стремимся к наиболее полному охвату всех слоёв русского общества перед той страшной национальной катастрофой вековой давности, и прекрасно, что у нас есть хоть один представитель духовенства, а иначе мы бы вовсе остались без него!"
  
  "Настоятельница Марфо-Мариинской обители не была монахиней в точном значении слова, на что нам совершенно справедливо сегодня указали, - парировал Альфред. - Поэтому её нельзя считать представителем духовенства pari passu41. А если вы используете слово "духовенство" в широком смысле, почему мы не взяли "святого старца", духовника её сестры?"
  
  "И слава Богу, что не взяли! - воскликнул я, с трудом сдерживая смех. - И слава Богу, Альфред, иначе вместо чувствительности Лизы Арефьевой, такой по-человечески понятной и симпатичной, мы, возможно, наблюдали бы в этой аудитории первобытную магию, остервенелое изуверство, цыганский кутёж и хлыстовские радения! Вы этого хотели?"
  
  Штейнбреннер пытался что-то возражать о том, что Распутин хлыстом совсем не был, что, по крайней мере, мнения об этом разнятся, но стушевался на фоне новых смешков. Даже Иван коротко рассмеялся, чего обычно не делал, и заметил:
  
  "Браво, ваше величество! Да, выгоняя сентиментальность из одних дверей, можно легко пропустить, как в другие входит изуверство. Я, правда, понимаю упрёк Альфреда в нашем "сектантстве" и, более того, признаю, что почти никакое сущностное погружение в тему религии не может обойтись без известной доли фанатизма. Возможно, именно поэтому Достоевский поспешил проповеди помянутого сегодня старца Зосимы, производящие ровно такое же впечатление..."
  
  "Ничего подобного!" - тихо возразила Марта.
  
  "...Ровно такое же, - продолжал Иван, - поставить куда-то ближе к началу романа, чтобы, так сказать, выдать весь объём несколько розового пафоса в одном месте и потом сгладить выступы этого пафоса шероховатостями жизни. О чём, если я не ошибаюсь, пишет Роуэн Уильямс в своей книге о Достоевском. Кто-нибудь, кстати, её читал?"
  
  "Я читал, - откликнулся Алёша. - Книга толковая, неглупая, даже местами вдохновенная. Но, читая, изумляешься тому, как её автор десять лет нёс на себе служение главы одной из христианских церквей, и начинаешь понимать, просто своими глазами видишь, насколько западное христианство перезрело и даже по-старчески обессилело".
  
  "Ребятки, - проговорила Ада, хмурясь, - забавно, конечно, наблюдать за вашим интеллектуальным бадминтоном, чувствуешь себя даже польщённой тем, что сидишь в окружении таких умников, но что же мы дальше будем делать? Обсуждать поставленные вопросы - Борис, спасибо за текст! - вы не хотите, а из такого говорения сборника не сделаешь".
  
  "Из бесцельного говорения его действительно не сделаешь, - согласился Борис. - Поэтому предлагаю к обсуждению вопрос, который я пробовал включить в эссе, но Алёша его вычеркнул. Простите, что с "бесцеремонностью моей нации" продолжаю на нём настаивать. Было ли убийство великого князя Сергея Александровича ритуальным? Я не имею в виду всякие заговорщицкие глупости или тем более еврейский след! - замахал он руками. - Но, например, Дмитрий Гришин в своей статье под названием, кажется, "Сергей и Елизавета" проводит выразительную параллель между убийством царевича Димитрия, ставшим как бы прелюдией, бикфордовым шнуром первой русской смуты, и гибелью мужа нашей героини, тоже ведь великого князя, то есть в некотором смысле слова "царевича". Вторая смута, как мы все знаем, своей кровавостью далеко превзошла первую. Знаю, что всё это звучит очень невнятно, но мне видится, что и нож угличского убийцы, и каляевский выстрел стали как бы последним ударом больной нации в свою собственную голову, ударом, после которого некие адские псы, уже ничем не удерживаемые, срываются со своей цепи. Разве вы не чувствуете того же самого?"
  
  "Аргумент ad sensationem42, - нахмурился Штейнбреннер. - Самый негодный из возможных".
  
  "Ахеронт, - пробормотал Иван. - "Ахеронтом", адской рекой, эту народную стихию называл и сидящий здесь Пал-Николаич, и, в общем-то, они все. Да, конечно, чувствуем".
  
  "Нам нужен эксперимент, - тихо проговорила Лиза, глядя прямо перед собой. - Я этого боялась. Но одновременно почти что ждала. Кто будет Каляевым?"
  
  "Я готов, - сдавленно ответил Алёша. - В конце концов, это я отказался от первой роли и взамен пообещал играть кого угодно. Хотя, само собой, без всякого удовольствия..."
  
  "Каляевым буду я, если только мне дадут двадцать минут для подготовки, - отрезал ему Сухарев. - Хотя бы потому, что я тоже Иван. Это даже не обсуждается". Он коротко осклабился, показав нам зубы, что при известной фантазии можно было увидеть как улыбку.
  
  [22]
  
  СТЕНОГРАММА
  сценического эксперимента No 5
  
  "Беседа вел. кн. Елисаветы Фёдоровны и Ивана Каляева"
  
  ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  
  Вел. кн. Елисавета Фёдоровна (исп. Елизавета Арефьева)
  
  Иван Каляев, эсер-террорист (исп. Иван Сухарев)
  
  Алексей Лопухин, директор Департамента полиции (исп. Алексей Орешкин)
  
  Нижний чин (исп. Эдуард Гагарин)
  
  ЛОПУХИН (перед дверью камеры). Ваше сиятельство, это здесь. Вы... хорошо подумали?
  
  Великая княгиня безмолвно кивает.
  Лопухин делает знак нижнему чину, который отпирает и со скрежетом открывает дверь камеры, пропуская Елисавету Фёдоровну внутрь.
  Дверь в камеру остаётся приоткрытой на несколько вершков.
  
  КАЛЯЕВ (встаёт с тюремной койки). Кто вы?
  
  ЕЛИСАВЕТА. Я вдова убитого вами человека. Зачем вы его убили?
  
  КАЛЯЕВ (долго смотрит на неё). Я убил его по приговору нашей партии.
  
  ЕЛИСАВЕТА. Он никому не сделал никакого зла.
  
  КАЛЯЕВ. Ваш муж повинен в крови Ходынки, в политическом развращении рабочих и в преследованиях евреев. Он был представителем класса-узурпатора и несёт на себе все вины этого класса.
  
  ЕЛИСАВЕТА (медленно качает головой). Это всё слова. Слова, которые ничего не значат.
  
  КАЛЯЕВ. Не для меня. Мне жаль вас, но это не имеет отношения к суду истории над покойным.
  
  Молчание.
  
  КАЛЯЕВ. Я вам ответил. Зачем вы пришли?
  
  ЕЛИСАВЕТА. Я пришла передать вам его прощение. (Проходит несколько шагов в камеру.)
  
  КАЛЯЕВ. Его прощение? (С нотой иронии.) Он вам сам сказал, что меня прощает?
  
  ЕЛИСАВЕТА. Да.
  
  КАЛЯЕВ. После смерти?
  
  ЕЛИСАВЕТА. Да, после смерти.
  
  КАЛЯЕВ. Чувство порядочности не позволяет мне смеяться над женщиной.
  
  ЕЛИСАВЕТА. Но позволяет убивать тех, кто ни в чём не виноват... Прощайте.
  
  Незаметно оставляет на его койке образок и идёт к выходу.
  
  КАЛЯЕВ. Постойте!
  
  Елисавета оборачивается.
  
  КАЛЯЕВ. Про Ходынку, про евреев, про рабочих - это я всё скажу на суде. Вам эти слова непонятны, поэтому вам я хочу сказать другое. Я не верю в вечную жизнь. Покойники не говорят и не пересылают вестей с того света, это одно из их достоинств. С какой стати и почему мне верить в неё? Только дети вроде вас прячутся в это мнимое убежище, в этот карточный домик. Только лицемеры оправдывают преступления сладким и фальшивым обещанием вечной жизни, и как много преступлений ей оправдано! Если даже вечная жизнь существует, какое мне до неё дело! Я отвергаю её, и для меня её нет, да сбудется с каждым по вере его, как говорят ваши же глупые книги. А если вообразить, что злобный тиран Яхве, как он изображён в этих лживых книгах, насильно потащит меня на аркане в вечную жизнь вопреки моему неверию, я и тогда предпочту не ползать перед ним на коленях, а войти в ад с гордо поднятой головой. Кто вам сказал, что я несчастен? Зачем мне ваш образок, который вы принесли и "незаметно" оставили? Отныне и навсегда я утверждаю достоинство свободных людей, которые научились жить без морфиума религии. Этим я и такие, как я, выше вас всех, отсюда мы черпаем нашу силу и наше право. Я мог бы убить вас вместе с ним: вы ничем особенным от него не отличаетесь. Придёт день - вы содрогнётесь от поступи освобождённого человечества! Знайте, вы можете сейчас остаться, продолжать меня убеждать, даже разжалобить, если постараетесь. Это не будет иметь никакого значения. Это ничего не изменит. Я не признаю вашего суда, вашего милосердия и вашего Яхве. Я всё вам сказал! Теперь идите.
  
  Молчание. Елисавета Фёдоровна остаётся на месте и продолжает на него смотреть.
  
  КАЛЯЕВ. Что вы как на меня смотрите?
  
  ЕЛИСАВЕТА (тихо). Неправда.
  
  КАЛЯЕВ. Что - неправда? Я, по вашему, лгу вам в глаза?
  
  ЕЛИСАВЕТА (медленно качает головой). Нет, вы не лжёте, а если лжёте, то только себе. В вечную жизнь не надо верить. Она есть, и каждый человек это знает. Без неё нельзя жить, как нельзя жить без дыхания. Можно насильно убедить себя, что её нет, можно задержать дыхание. Но этого нельзя сделать надолго.
  
  КАЛЯЕВ (с вызовом). Зачем бы я это насильно убеждал себя?
  
  ЕЛИСАВЕТА. Из гордости и от нехватки любви.
  
  Долгое молчание.
  
  Правая рука Каляева начинает дрожать. Он перехватывает её и крепко сжимает левой в районе запястья.
  
  КАЛЯЕВ. Уходите! А то я не отвечаю за себя.
  
  Елисавета Фёдоровна, глядя на него с глубоким состраданием, поднимает правую руку и крестит его в воздухе. Обернувшись, она выходит из камеры.
  Нижний чин, прежде чем запереть дверь, просовывает в неё кулак и грозит им арестанту.
  Дверь камеры закрывается и запирается.
  
  [23]
  
  - Кулак Тэда нас, зрителей, немного рассмешил и отчасти снял тягостное напряжение, - рассказывал Андрей Михайлович. - Без него было бы совсем невесело. Тем не менее, после хлопка его нумератора мы продолжали некоторое время сидеть, ничего не говоря.
  
  "Этот человек в аду", - медленно и убеждённо произнесла Марта, ни к кому не обращаясь.
  
  "Кто - я в аду?" - испугался Иван. Он сидел, откинувшись на спинку стула, с бессильно повисшими руками. Сцена его как-то обескровила, и смотреть на него было почти жалко. Помнится, я подумал тогда: неужели Иван - действительно совершенный, законченный атеист? Но как же тогда его атеизм сочетается с его пламенной речью в защиту венчания на царство? Или между тем и другим я зря ищу противоречие?
  
  "При чём здесь ты? - буркнула Лина. - А если ты тоже, это не наше дело".
  
  "Средства актёрской суггестии могут вызвать у нас ложное восприятие произошедшего, - заговорил Штейнбреннер. - Audiatur et altera pars,43 если мы хотим быть беспристрастны в своих оценках".
  
  "Да уж куда беспристрастней! - возразил ему Алёша. - Мы только эту "другую сторону" почти всё время и слышали".
  
  "Именно! - подтвердил Альфред. - А великая княгиня не представила аргументов: почему, спрашивается? Дрожание правой руки - это, знаете, не аргумент. Может быть, он просто замёрз в этом каземате... То же - и её мысли про вечную жизнь как дыхание: всего лишь мистицизм, или интуитивно-женское, или даже просто поэтическая метафора. Разве для рационалиста это годится? А между тем с точки зрения целей эксперимента тоже мы потерпели фиаско. Вопрос сегодняшнего эссе его автором - одним из авторов, виноват - ставился таким образом: было ли убийство её мужа ритуальной жертвой?"
  
  "Я сейчас убеждён полностью, что это всё именно и было в чистом виде ритуальным убийством", - проговорил Герш.
  
  "На основе чего? - накинулся на него немец. - Обоснуйте!"
  
  Борис преувеличенно-комично развёл руками:
  
  "Пал-Николаич, милый вы мой огурчик, чем же я обосную? Вы глаза-то его видели? Совсем шальные глаза!"
  
  "А какое отношение его шальные глаза имеют к ритуальному характеру убийства? - парировал Альфред.
  
  "А такое, дорогой мой, что всё это притеснение евреев и растление рабочих было только наспех сколоченной ширмой, он ведь знал, что невинного убивает! Другими словами, пасхального агнца! Невинного можно убить только через ритуал, иначе это будет кровная месть, какое-нибудь там горское правосудие или банальный случай преступления, но не хатат44 и не ашам45".
  
  "Великий князь не мог быть пасхальным агнцем хотя бы потому, что после взрыва тело его разметало на части, а пасхальному агнцу нельзя перебивать костей! - возразил Штейнбреннер, обнаруживая неожиданное знание иудейских ритуалов (или всего лишь начитанность в Ветхом Завете). - Да и что же, по-вашему, Каляев был членом культа? Иудаического культа, может быть?"
  
  ""Иудаического..." - передразнила Лина. - Фаллического! По-русски кое-кому неплохо бы научиться".
  
  Но не успел Альфред ответить на её "фаллического", что он вполне мог сделать, причём с полной серьёзностью, открывая новую ветку спора, как кое-что произошло.
  
  На слове "культа" дверь в аудиторию приоткрылась на те же десять сантиметров, на которые Тэд, изображавший тюремщика, держал её приоткрытой во время сценического эксперимента. Мы все замерли, за исключением говорящих. Те осеклись и тоже замолчали.
  
  [24]
  
  - Между тем дверь, - продолжал Могилёв, - не открылась полностью и не хотела закрываться. Я поспешил выйти из аудитории, чтобы выяснить, в чём дело.
  
  За дверью стояла Таисия Викторовна, заведующая библиотекой, и как-то потерянно переминалась, не зная, куда себя деть. Шёпотом она, извинившись, пригласила меня пройти в её кабинет на том же этаже, и в кабинете призналась:
  
  "Андрей Михайлович! Такое огорчение, что уж и не знаю, как вам объяснить... Говоря коротко: мне придётся отказать вам и вашей группе в использовании класса с завтрашнего дня".
  
  "Таисия Викторовна, да и ладно: что уж так убиваться, - сказал я первое, что сказалось: такой несчастной она выглядела. - Но, если не секрет, почему?"
  
  "Потому что... но я точно должна вам это говорить? - Я кивнул. - Потому что мне час назад позвонил Михаил Вячеславович и сообщил, что в нашей библиотеке под видом учебных занятий проходит деятельность антигосударственной секты!"
  
  Нотабене: "Михаил Вячеславович" было именем и отчеством тогдашнего проректора нашего университета по научной работе.
  
  "Антигосударственной? - изумился я. - Секты?"
  
  "Секты! И потребовал в приказном порядке..."
  
  "Милая моя, да ведь это бред беременного мерина!"
  
  "Андрей Михайлович, мой хороший, я же понимаю, что бред! - заторопилась Прянчикова. - Я, стыжусь вам сказать, немного подслушала... У вас идёт научный диспут на острые, сложные темы. Наверное, в чьих-то глазах слишком острые, на грани... Я подневольный человек! Я не имею возможности... Ох, что же делать - как неловко..."
  
  Я поспешил избавить эту приветливую женщину от дальнейшей неловкости и заверил, что наша группа покинет библиотеку сегодня же. Попросил дать нам около часу, чтобы закруглить обсуждение и уладить все дела. Таисия Викторовна охотно согласилась на этот час, хотя по её лицу и читалось: она была бы рада, если бы наш "час" сократился до десяти минут.
  
  [25]
  
  - Проворно закруглить обсуждение, разумеется, не получилось, - пояснил рассказчик. - Моё сообщение о том, что нашу лабораторию выставляют из библиотеки в качестве "антигосударственной" и "сектантской", произвело в классе, наверное, эффект, чем-то схожий с эффектом от взрыва бомбы Каляева. (К счастью, с неизмеримо меньшими последствиями.) Мои студенты застыли, и я увидел не один и не два раскрытых рта.
  
  Марк вдруг расхохотался. Лина, подойдя к нему, не особо сильно, но выразительно заехала ему кулаком между лопаток. Из всей группы, кажется, только она позволяла себе такие пролетарские жесты.
  
  "Ну что же, Пал-Николаич? - с иронией обратился наш еврей к нашему немцу. - Что же вы не торжествуете по поводу своей прозорливости и не вопите: "А я предупреждал!"?"
  
  Альфред только рукой махнул: он и сам был раздосадован. Фраза Герша будто нажала на спусковой крючок: заговорили все сразу, неразборчиво, возмущённо. Я, не обращая внимания на этот гам, попросил Аду, Бориса и Лизу выйти со мной в коридор. В коридоре я предложил старосте группы на скорую руку организовать совещание о том, что нам делать дальше, собрать идеи и послать мне эти идеи вечером. Если толковых мыслей не родится, с завтрашнего дня, пояснил я, мы возвращаемся в alma mater и продолжаем работать в аудиториях, которые стоят у группы по учебному расписанию. (Ада от последней новости вся скривилась. Я и сам не был рад этому выходу.) Но, найдутся другие ходы или нет, класс нужно очистить через полчаса! Девушка хмуро-иронично выполнила небрежный жест вроде "козыряния" и пошла исполнять задачу. К Борису и Лизе я обратился с вопросом:
  
  "Вы ведь хотели обсудить со мной что-то ещё вчера?"
  
  Да, они хотели. Борис даже извернулся с какой-то насмешливой благодарностью вроде: "Спасибо, государь, что не забыли о нуждах своих подданных..."
  
  "Полноте, Василий Витальевич! - отмахнулся я. - Не до вашего юмора..."
  
  Но где нам было разговаривать, ведь не в библиотечном коридоре?
  
  Подумав, я предложил вызвать такси и вернуться на исторический факультет. Мои студенты согласились. Мы рисковали столкнуться с Бугориным - но не прятаться же мне было от него, словно нашкодившему мальчишке! В любом случае прояснить статус нашей лаборатории не помешало бы. Меня вдруг посетила грустная мысль: возможно, никакого специального статуса у нас уже и нет. Сам проректор передал распоряжение выселить нас из библиотеки, а это может означать, что творческая группа ликвидирована, нам же со следующего дня предстоит возвращаться к рабочей рутине. Не нужно и обсуждать ничего, зря только побеспокоил Аду этой просьбой, всё пустое...
  
  В вузе нам повезло: на вахте мне предложили взять ключ от так называемой "каморки", крохотной аудитории без единого окна, в которой помещались ровно четыре парты, да и то не рядами, а составленные вместе, так что они образовывали один общий стол. Риск того, что нас кто-то будет здесь искать или даже обнаружит нас здесь случайно, был невелик. Подавив воинственное желание немедленно идти к непосредственному начальнику и вдрызг с ним разругаться, я пригласил студентов в класс и усадил их перед собой. Выяснилось, однако, что беседовать они со мной хотят не вместе, а по отдельности. Герш, руководствуясь принципом ladies first46, уступил даме и вышел. Лиза взволнованно начала говорить.
  
  [26]
  
  "Андрей Михайлович, я простая девушка, обычная, обычнейшая! Четверть еврейской крови ведь ещё не делает человека необычным, верно? Боря убеждён в обратном, но пусть его... Конца сегодняшнего дня я ждала с большим облегчением. Или - нет, без облегчения. Потому что тяжесть никуда не делась".
  
  "Какого рода тяжесть?" - осторожно спросил я.
  
  "Такого рода, что - о-о-о... Я чувствую себя как маленькая зверушка, которая бежала по лесной тропинке, повернула куда-то - и уткнулась своим пятачком в ослепительно-белую красавицу. Эта красавица опускается на колени, протягивает руку и гладит меня по моей зверячьей щетинистой голове. А после предлагает мне прожить пару дней из своей жизни. Я соглашаюсь, и - какая это мука!
  
  Знаете, я ведь так не ощущала до вчерашнего дня! - продолжала моя студентка. - То есть не ощущала степени боли. Мне казалось театром, маскарадом, на примере Марты: как она перевоплотилась, да? Просто чудо! Маскарадом... и вот когда сегодня Государь напомнил мне о... о Сергее, тогда впервые..."
  
  Губы её задрожали, но в этот раз она справилась с собой.
  
  "А ещё мне, как и Марте, начали сниться сны, - заговорила Лиза снова. - Вот ведь... беда какая!"
  
  "Из той эпохи?" - уточнил я. Лиза мотнула головой:
  
  "Нет, не из эпохи! Пока ещё не из эпохи, и на том спасибо. Вот, расскажу вам самый безобидный. Я - учительница математики в начальном классе, стою у классной доски, пишу на ней простой пример: два минус один равно один. Почему? - спрашивают меня ученики. И тут у меня язык приклеивается к нёбу, я вся деревенею, потому что "два" в этом примере - это мы до четвёртого февраля, и "один" - это Сергей, и... Господи, действительно, почему?, почему?, за что?!"
  
  Спрятав лицо в ладони, девушка горько разрыдалась. У-ф-ф... Небольшая передышка для дальнейшего, если вы позволите. Я, признаться, думал тогда вот о чём: не слишком ли мы далеко все зашли? Не стоит ли повернуть назад? Начальственный окрик "Стоп!", который нам передали сегодня, не окажется ли в действительности благом для всех нас?
  
  "Лизонька, милая, что я могу для вас сделать?" - спросил я с тоской.
  
  Лиза перестала плакать, вытерла слёзы, посмотрела мне в глаза и улыбнулась. Меня, как и утром того же дня, посетил ужас, но более сильный. Это не была Лиза Арефьева. Это была Элла.
  
  [27]
  
  "Ники, - тихо сказала женщина, - у меня есть к тебе три просьбы".
  
  "Какие, тётя Элла?" - спросил я слегка охрипшим голосом.
  
  "Не бойся, я не попрошу невозможного! Первая: во всех судах, которые пройдут, я хотела бы быть защитницей всех... всех этих несчастных. Вторая: разреши мне всегда, где только будет возможно, и про себя, и вслух, одной и с другими, читать молитву за их освобождение".
  
  "Освобождение?"
  
  "Из преисподней, - пояснила Елисавета Фёдоровна. - И третья: напиши теперешнему Царю прошение о том, чтобы он восстановил крест".47
  
  "Моё прошение даже не рассмотрят", - возразил я.
  
  "Кто знает... а ты всё же напиши! Ты сумеешь исполнить все три?"
  
  Я хотел было ответить, что, возможно, и лаборатория закроется с завтрашнего дня, потому и вопрос "судов" отпадёт сам собой, но ничего не сказал, а вместо этого медленно кивнул, причём, помнится, кивнул три раза, как бы отвечая "да" три раза подряд.
  
  Девушка порывисто встала с места и, схватив мою правую руку, лежащую на столе, быстро её поцеловала.
  
  "Андрей Михайлович, спасибо! - видимо, это снова была Лиза: к ней вернулись все её обычные, современные, "посюсторонние" черты. - Сама не знаю, что на меня нашло... Но вы ведь сделаете? Хотя бы попробуете? О, спасибо ещё раз! Пойду приглашу Бориса, он и так заждался!"
  
  [28]
  
  - Пощады, пощады! - взмолился на этом месте автор. - Или, по крайней мере, перерыва! Как вы объясняете произошедшее?
  
  Андрей Михайлович поглядел на меня как-то искоса, с лукавинкой в глазах. Ответил:
  
  - Не так важно, как объясняю его я. Важно, как объясните его
  вы. От этого будет зависеть и то, каким взглядом вы будете на меня смотреть дальше. Что, вы полагаете, мне нужно было звонить в клинику?
  
  - Нет, не полагаю... - потерялся я.
  
  - Спасибо и на том! - поблагодарил Могилёв.
  
  - Но всё же, всё же... Вы считаете, что это была некая моментальная связь с, э-э-э, душой, сознанием, как угодно, умершей великой княгини? - рискнул я спросить.
  
  - Ах, как вы прямолинейны, мой дорогой коллега! Вовсе не обязательно.
  
  - Тогда - что, если вы говорите: "Нет, не аберрация нездорового ума" и "Нет, не мистический опыт"?
  
  - Реальность сложнее этих двух крайностей и часто существует между ними, - уклончиво ответил историк. - Могла это быть просто гениальная имитация. Вот, например, поэмы Джеймса Макферсона настолько талантливо передавали дух Оссиана, что сам юный Гёте принял их за чистую монету. И даже "имитация" - не вполне удачное слово, а речь идёт о, так сказать, повторной копии с того же самого прообраза. В информационном поле, сопутствующем человеческой цивилизации, вероятно, имеются некие предначертания мыслей, некие схемы жизни ума, которые мы иногда считываем, настроившись на нужную волну. Иногда их уже считали до нас, причём более выразительно. Всё, что я сейчас сказал, боюсь, звучит не очень научно, если не псевдонаучно, что ещё хуже... Вы хотите безукоризненного определения того, что случилось? Пожалуйста: это был прорыв Сверхобычного в обыденность. Да, это - слишком короткое описание, которое никого не способно удовлетворить, но, сколько я ни думал об этом после, я не сумел найти лучшего. Любая более длинная характеристика погрешит тем, что может быть гадательной, вступая в область, для которой у нас нет инструментов познания, то есть попросту лживой. Но давайте вернёмся к нашему рассказу! Лиза вышла, и зашёл Борис.
  
  [29]
  
  - Герш вошёл сосредоточенный, внимательный, озадаченный, - продолжал Андрей Михайлович.
  
  "Надеюсь, хоть вы не будете убеждать меня написать Путину с просьбой вернуть вам ваше имение в Волынской губернии, - заметил я с мрачным юмором. - Иначе правда придётся нам всем искать психиатра".
  
  "При чём здесь имение в Волынской губернии? - не понял он. - Гори оно синим пламенем! Нет, у меня к вам действительно просьба, но другого рода... Скажите, что вы думаете об этом?"
  
  Борис положил передо мной свой телефон, на экране которого светились шесть строк: тех самых, что я имел удовольствие прочитать вам позавчера.
  
  "М-м-м, - протянул я, не зная, что сказать. - А чьи это стихи?"
  
  "Ваши", - сообщил Герш с полной, немного комичной серьёзностью.
  
  "Мои?!"
  
  "Ваши, Государь, ваши, Николай Александрович!"
  
  "Ах да, это же из "Чапаева и пустоты"! - вдруг сообразил я. - "Он им крикнет с пенька: "In the midst of this stillness and sorrow . . ." " - и далее по тексту".
  
  "Не всё ли равно, откуда? - упрямо возразил Борис. - Что вы думаете про мысль, которая здесь содержится?"
  
  "Я, если честно, не вижу никакой особой мысли в этих шести постмодернистских строчках", - признался я.
  
  "А я вижу! - не согласился Герш. - Мир создаётся ритуалом, строится ритуалом, поддерживается ритуалом. Не любым, конечно: ежедневное почёсывание носа поутру ничего в существовании мира не изменит... Вы знаете, почему Небесный предвечный Мессия до сих пор пренебрегает несчастной еврейской нацией? Евреи не восстановили Храм! Только не думайте, что я приветствую человеческие жертвы! - заторопился он, видя мои слегка округлившиеся глаза. - Евреи достаточно умы, чтобы понять, что в современности жертва может быть символической. Но Храма-то нет, и куда же Он придёт?"
  
  "Дорогой мой Борис..." - начал я.
  
  "Лучше - Василий", - исправил меня мой студент.
  
  "Пусть будет по-вашему... Дорогой мой Василий Витальевич, а я-то чем могу помочь несчастной еврейской нации?"
  
  "Да при чём здесь еврейская нация! Каждому значимому историческому событию предшествует или может предшествовать его ритуальная модель, которая как бы прочерчивает ему путь. Вот хоть с этими закланиями пасхальных агнцев, о чём мы сегодня говорили..."
  
  "Надеюсь, вы не предлагаете никого "закласть"?" - отозвался я шутливо, но чувствуя себя слегка неуютно.
  
  "Избави Боже! Я, наоборот, предлагаю вам всё исправить! Когда в работе нашей группы дело дойдёт до второго марта семнадцатого, я предлагаю вам, чем бы вас ни искушали, любой ценой..."
  
  "...Не подписывать отречения?" - догадался я.
  
  "Именно!"
  
  "И этим способствовать... реституции монархии в России?" - продолжал я спрашивать.
  
  "В точку!"
  
  Я, уставившись на него, выдохнул через нос, держа рот полуоткрытым - примерно так, как выдыхают американские актрисы, желая показать крайнюю степень изумления вместе с желанием то ли поднять собеседника на смех, то ли рассмеяться. Видит Бог, само так получилось. Заметил:
  
  "Какая восхитительно безумная мысль! Просто-таки эталон безумия".
  
  "Ваше императорское величество! - ответил мне Герш с предельной серьёзностью. - Я понимаю, мысль - глубоко и фундаментально безумная. И стихи тоже написали не вы. Хотя кто знает... Но именно безумные мысли иногда движут миром. Или не движут - я не строю особых надежд... Но, может быть, надо попробовать? Мы ничего не теряем, если нет, но, если да, как многое приобретём! А если вы спросите, что мною движет, заставляя предлагать все эти прожекты, то я отвечу: простой человеческий стыд".
  
  "Стыд?" - уточнил я.
  
  "Да, стыд! За моё участие в событиях... второго марта".
  
  "Я был сильно и неприятно поражён вашим тогдашним приездом, Шульгин, - вдруг суховато сказал я. - Уж если вы перешли на их сторону..."
  
  Зачем я это говорил - сам не знаю. Паренёк невероятно старался, вживаясь в образ, было бы жестокостью ему не подыграть. То есть это я сам себе именно так растолковывал свои мотивы, а уж какими они были на самом деле - Бог весть!
  
  Борис опустил глаза, и я в его лице увидел, что он глубоко переживает, что ему действительно стыдно до спазма в горле. Растроганный, я пробормотал:
  
  "Ну полно, полно! Кто старое помянет... Только, пожалуйста, не целуйте мне рук, как это только что сделала тётя Элла, - добавил я, видя, что "Шульгин" как будто обозначил жестом такое намерение. - Не буду вам ничего обещать, Василь-Виталич, но не говорю "нет". А вы не позабудьте напомнить... если, конечно, за это время вам не придёт в голову другая безумная идея!"
  
  [30]
  
  - Я вас, милый мой, уже утомил? Не бойтесь: мы скоро закончим на сегодня, - ободрил меня рассказчик, перехватив мой взгляд, брошенный на часы. И продолжил: - Вернувшись домой в тот четверг, я проверил социальные сети. Участники лаборатории в беседе активно обсуждали новые площадки нашей работы. Перемещаться обратно в вуз никому не хотелось. Да и какой резон, если в любой момент в аудиторию может войти заведующий кафедрой или сам господин проректор и хмуро поинтересоваться: ну, и что у нашей "антигосударственной секты" сегодня в повестке дня? Предложения выдвигались самые разные, от фантастичных вроде съёма помещения до вполне разумных. Я не стал присоединяться к этому импровизированному "мозговому штурму", просто потому, что не знал, в каком состоянии находится наша лаборатория, упразднена она официально или нет. О своём беспокойстве я на всякий случай написал старосте группы личным сообщением. Та ничего мне не ответила. Я же, наскоро перекусив, решил выполнить долг вежливости и подготовил ответ на электронное письмо Марты, до которого в среду у меня не дошли руки. Перешлю вам при случае оба письма, если они вам интересны... Не волнуйтесь, - успокоил меня Могилёв, отвечая на мой осторожный вопрос, - вы не поставите своих читателей в положение "Шуры-из-месткома" в бессмертной комедии Рязанова! На публикацию всех писем я получил разрешение от их авторов - кроме, разумеется, тех, авторы которых давно не с нами.
  
  Справившись с этим, я отправил короткое сообщение своей аспирантке: мол, работа группы на сегодня закончилась. Ещё раньше, утром четверга я её приглашал к нам присоединиться: четверг ведь был у меня "методическим днём", значит, и у неё, заменяющей меня, не могли в этот день стоять занятия. Настя тогда вежливо отказалась, сославшись на то, что ей нужно утрясти кое-какие личные дела. Что ж, вольному воля... Но это сообщение, я надеялся, хотя бы зацепит её любопытство: почему мы закончили прежде обычного времени?
  
  Я не прогадал: Настя мне перезвонила и попросила рассказать о работе группы. Что ж, мой рассказ не отличался длиной: эссе Герша, разговор Елисаветы Фёдоровны с убийцей мужа - и выкуривание "гнезда сектантов" из светлого храма науки.
  
  Последнее её поразило так, что даже дыхание у неё изменилось, это было слышно и по телефону. Настя задала несколько беспомощных вопросов, на которые я не знал ответа.
  
  "Хоче... те, я к... вам приеду сейчас домой? - вдруг сказалось у неё. - И мы вместе подумаем, что делать дальше?"
  
  "Я был бы рад тебя видеть! - ответил я искренне. - Но боюсь только одного: что ты произведёшь слишком хорошее впечатление на моих немолодых родителей, и они сразу начнут про нас с тобой строить матримониальные планы".
  
  "Тогда не нужно, - решила Настя. - Я помню, помню, вы хотите уже съехать, но вам не хватает денег на камин! Слушайте, Андрей Михалыч: мне ведь не нужна ваша зарплата за апрель! Я прекрасно поволонтёрствую, мне только на пользу!"
  
  Мы шутливо поторговались, передавая друг другу мою ещё не полученную зарплату, пока я не положил этому конец и не объявил ей, что, само собой, отдам ей все эти деньги до последней копейки, что иное было бы просто непорядочным. Спешу напомнить вам ту банальную истину, что в девяносто первом году мы - мы все как народ - успешно растатарили Советский Союз, включая то хорошее, что всё же было в коммунистическом проекте, и начали строить новое буржуазное государство. Цель как цель, не особенно духоподъёмная, конечно. Но даже в достижении этой не Бог весть какой цели, которую мы всё же перед собой поставили, нельзя обойтись без простейшей буржуазной честности, в нормы которой входит не пользоваться плодами чужого труда бесплатно - если только вы не врач или священнослужитель, не потеряли всех доходов, не являетесь ребёнком, пожилым или больным человеком, не попадаете под иное важное исключение. Если же у нас как нации эта пошлая цель построения второй сытой Европы на пространстве нашей страны вызывает неприятие - а у такого неприятия есть вполне законные, уважаемые причины, - давайте созовём новый земский собор и все вместе решим, чего мы хотим: новую версию коммунизма или, может быть, православную теократию. Не подумайте, я не занимаюсь самовосхвалением своей принципиальности или даже апологией своих поступков! Но... разве вы со мной не согласны?
  
  Итак, Настя попросила меня держать её в курсе дела, и мы тепло попрощались. А уже вечером, около десяти часов, когда писать научному руководителю считается вроде бы и неприличным, от неё прилетело сообщение на английском языке.
  
  God bless yr. slumber, send you rest & strength, courage & energy, calm & wisdom, & the holy Virgin guard you from all harm.48
  
  Все and снова были написаны через амперсанды, your сокращено до двух букв, а holy начиналось со строчной. Само собой, как честный человек я в этом всём увидел только знак заботы и поддержки, но тронуло меня это - невероятно. Повеяло чем-то старым, любимым, монастырским... Немедленно я ответил одним коротким предложением.
  
  Thank you very much for your dear telegram49
  
  Помню, что никакого знака препинания в конце не поставил: точка мне показалась слишком сдержанной, а восклицательный знак - чрезмерно фамильярным.
  
  - Видимо, это всё - тоже цитаты из переписки последнего монарха и супруги? - догадался автор.
  
  - Конечно! - подтвердил рассказчик. - Их переписка, особенно военного времени, вся пересыпана такими милыми фразами. Даже иногда неловко её читать. Краснеешь как школьник и думаешь: тебе-то кто дал право читать эти письма?
  
  Есть ли, задамся риторическим вопросом, право у историка читать чужие письма? Есть - если он добросовестно стремится к познанию нового, хоть бы даже только для самого себя, а не просто подглядывает в замочную скважину из скучающего любопытства. Письма - это ценный документ времени. Но при этом любой историк, включая и студента исторического факультета, должен быть всегда готов к тому, что его собственные письма могут быть прочитаны другими людьми. Это просто закон воздаяния, и это лишь справедливо. Какой же выход? Очень простой: писать все свои письма так, чтобы никогда ни за что не приходилось стыдиться.
  
  [31]
  
  Ваше величество!
  
  Простите мне это обращение и само то, что я пишу Вам своё маловажное письмо. Но Вы же сами мне позволили обращаться к Вам напрямую...
  
  В моей группе есть молодой человек, который мне симпатичен. Он - умный, порядочный, добрый, красивый.
  
  Раньше в нём я видела только близкого друга. Совсем недавно мне пришлось обнять его и поцеловать. Не по собственному желанию, это было задание группы. Вы сами всё видели. После этого целых два часа я, кажется, была в него влюблена. Два часа, но... он не пришёл на суд, на котором меня судили, чтобы меня защитить. У него были свои причины, но влюблённость снова пропала.
  
  Не знаю, как и поступить теперь, ведь после этих поцелуев он, может быть, ждёт большего. А большего не будет. Верней, может быть, и будет, если он сам окажется настойчивым. Не писать же мне ему первой, правда? Это неприлично, да и я не хочу.
  
  Ещё одно. Я православная. Мне кажется, что Вы это понимаете, и даже однажды дали мне понять, что понимаете. В качестве православной девушки я очень хорошо знаю, что крепкий брак может существовать без особой любви, что чрезмерные страсти ему только мешают. Если бы он предложил мне выйти за него замуж, я, наверное, согласилась бы не раздумывая. И уже в браке полюбила бы его по-настоящему.
  
  Или нет? Что, если нет? Что, если уже в браке появится кто-то другой, и я не справлюсь с собой, повторю судьбу Анны Карениной, этой ужасной и несчастной женщины?
  
  Это глупые вопросы, потому что ведь он совсем не зовёт меня замуж...
  
  Почему не справлюсь с собой, вы спрашиваете? Вы не спрашиваете, но я отвечу. Мне двадцать один год, но до сих пор у меня ни с кем не было близких отношений определённого рода. Я не считаю нужным торопиться. Тело, конечно, живёт своей жизнью. Иногда на меня находят волны мучительной нежности, когда я почти не принадлежу себе. Они так же быстро проходят. Но если такая волна меня захлестнёт уже в браке, и, страшно сказать, не к законному мужу? Или в браке всё бывает иначе?
  
  Откуда же мне знать, кого спросить... С мамой я посоветоваться не могу, не потому, что ей не доверяю, а потому что она или перепугается, или начнёт хлопотать, и своими хлопотами всё разрушит. А ещё ведь она далеко, в другом городе: ей лучше знать о моей жизни поменьше, а то она вся изведётся. С подругами тоже не могу. У меня мало подруг, да и тех, что есть, спрашивать нельзя: они мне совершенно искренне посоветуют то, что будет хорошо им, а мне - плохо. Вот почему пишу Вам. Пожалуйста, не смейтесь над моим очень смешным письмом! Я пишу Вам как русскому православному царю. Вчера я наблюдала за Вашим лицом (и за его лицом), по этим лицам и говорю, что вчера свершилось Ваше венчание на царство. Конечно, что же это за царство, если в нём всего десять человек, скажет кто-нибудь. Но ведь и до монгольского ига были на Руси совсем крохотные княжества. И что мне за разница, сколько в нём человек? Я-то в их числе.
  
  С уважением и преданностью к Вам,
  
  М. К.
  
  P. S. Сегодня мне было радостно увидеть, что Вы поменяли пиджак на армейский китель, но грустно оттого, что Вы спороли с него погоны. Вы позволите мне вышить и поднести Вам погоны полковника Вашей армии?
  
  [32]
  
  Дорогая Марта! (Или "дорогая Матильда!" - на Ваш выбор.)
  
  Благодарю Вас за долгое, искреннее и очень умное, а вовсе не глупое письмо. Разумеется, мне никогда не пришло бы на ум над ним смеяться.
  
  На вопросы, которые Вы ставите, я не могу ответить со всей уверенностью, хотя бы потому, что Вам нужно на них отвечать самой. Ведь Вы и сами пишете про Ваших подруг: "Что будет хорошо им, мне - плохо". Вы - зрелая душа, но проходите юность. Все эти сомнения и муки выбора - естественная часть юности, а в зрелости часто вспоминаешь о них с улыбкой, даже с ностальгией, хотя бы потому, что с каждым годом жизни новых выборов всё меньше и меньше.
  
  В целом могу сказать, что Ваши страхи, наверное, безосновательны. Православные люди вроде Вас обычно крепко привязываются к мужу и жене и живут в счастливом браке. Не имею права давать Вам никакого окончательного совета, даже и любого совета: опыта семейной жизни у меня нет совсем, а опыт отношений с другим полом связан с дурным поступком, в котором до сих пор раскаиваюсь. Пользуясь случаем, раскаиваюсь и перед Вами. Видите, я не очень хороший "православный царь", даже не очень хороший православный человек, и принимаю своё "царство" со смирением и трепетом.
  
  Пожалуйста, дайте мне знать, могу ли я и должен ли как-то способствовать вашему сближению с А.: или тем, что перешлю ему Ваше прошлое письмо, или тем, что перескажу ему его содержание, или ещё как-то иначе. Мне будет совсем несложно это сделать, и я буду рад, если у вас двоих всё сложится. Может быть, это и ошибка, но со стороны кажется, что вы чудесно друг другу подходите.
  
  Надеюсь, что Господь не оставит нас и подаст нам сил отличить благое от дурного; потому надеюсь, что боюсь, как бы, напротив, не навредить своим бестактным вмешательством (простите, если моё предложение показалось бестактным).
  
  Погоны полковника, верней, флигель-адъютанта, если у Вас будет досуг их вышить, приму от Вас с благодарностью.
  
  С уважением и признательностью,
  
  "Николай"
  
  
  Глава 4
  
  
  [1]
  
  - Как хорошо, что вы приехали! - поприветствовал меня Могилёв. - Самоотверженно и мило с вашей стороны. Я думал, что вы пропустите сегодняшний день: дождь-то поглядите как разошёлся!
  
  - Меня просто увлекла ваша история, как же мне пропустить? - ответил автор. - Это ведь своего рода художественная проза в устной форме!
  
  - Ну уж скажете... - запротестовал мой собеседник. - А я, как видите, затопил камин. Хотя острой необходимости нет, но с ним уютней, правда?
  
  - Ещё бы! - подтвердил я. - Значит, сегодня я буду вашим Ватсоном?
  
  - Или Холмсом: не преувеличивайте меру вашей наивности и моей проницательности!
  
  - А мне так кажется, Андрей Михалыч, что вы в своём рассказе нарочно выставляете себя менее сообразительным, чем вы есть на самом деле, - попробовал я его слегка поддеть.
  
  - Зачем бы мне это делать?
  
  - Ну, например, чтобы более выпукло описать своих студентов, которые иначе побледнели бы на вашем ярком фоне.
  
  - Ах, "ярком"... Но про Холмса: вы заметили, что Холмс берёт в свои руки частное правосудие, даже не очень спрашивая позволения у государства? - спросил меня историк. - Точь-в-точь моя Ада Гагарина.
  
  - Или точь-в-точь ваша Лиза Арефьева, которая ведь тоже, никого не спросясь, взяла в свои руки дело хоть не правосудия, но милосердия - как и её прототип взял в руки дело строительства обители, спросив позволения Церкви лишь для проформы.
  
  - Да, - согласился мой визави. - Ну вот, а говорите "побледнели бы"! События пятницы одиннадцатого апреля как раз и показали, что вовсе они без меня не бледнеют и не тушуются. Но обо всём по порядку...
  
  [2]
  
  - С утра, - начал он рассказ, - я проверил новые сообщения в беседе нашей творческой группы. Продолжали прибывать идеи о том, где нам работать дальше, но Ада несколько прямолинейно попросила всех участников приостановить фантазирование на эту тему, потому что нашему проекту, как опасается "товарищ Романов" (я то есть), мог вчера прийти конец. Она, Ада, собирается выяснить, так это или нет, в ближайшее время.
  
  Хм, а ведь мне тоже не помешало бы узнать положение лаборатории, а не ждать, пока информацию раздобудет "Керенский", подумал я тогда! Прятаться за спины студентов в таком деле совсем постыдно... И с этой мыслью отправился на кафедру.
  
  Я был настроен более чем воинственно, но весь мой боевой настрой упёрся в каменную стену. В части кафедры, отведённой под кабинет заведующего, сидела - кто бы вы думали? - Ангелина Марковна!
  
  Суворина несколько прохладно поприветствовала меня и сообщила, что завкафедрой с сегодняшнего дня ушёл на больничный, а её назначил временно исполнять свои обязанности. Она, правда, тоже уходит - на занятие. (Я появился немного позже начала первой лекции, уже после звонка.) Нет, как долго продлится больничный Бугорина, Ангелина Марковна не знала, и про состояние нашего проекта тоже ничего не могла мне сказать.
  
  "Ваши студенты уже об этом спрашивали, - обронила она мне. - И десяти минут не прошло. Почему вы, собственно, их посылаете к нам? Разве это Владимир Викторович подписывал приказ? Идите к Яблонскому, уж если вы с ним так подружились через голову своего прямого начальства!"
  
  "Вы меня в чём-то упрекаете, Ангелина Марковна?" - спросил я.
  
  "Нет, это не входит в мои обязанности, - кого-то упрекать! - ответили мне. - Я, знаете, человек маленький! Но своё мнение я могу иметь, конечно!"
  
  Что ж, я поступил именно так, как мне советовали, и отправился к Сергею Карловичу.
  
  [3]
  
  - Мне повезло: я застал декана на месте. (А мог и не застать: не сидит же руководитель факультета в своём кабинете безвылазно!) Тот выслушал мой рассказ о вчерашнем выдворении сектантов из Храма Знания несколько хмурясь. Задал вопрос:
  
  "А вы себя, Андрей Михайлович, действительно, не скомпрометировали чем-нибудь? Не разводили, например, политических речей оппозиционного толка? Не вели агитации за симпатизантов Болотной площади?"
  
  "Обижаете, Сергей Карлович!" - я и правда немного приобиделся.
  
  "И всё же: чем именно вы занимались в научной библиотеке?"
  
  Мне пришлось дать отчёт о нашей работе за два прошедших дня. На моменте "коронования" декан значительно поднял большой палец вверх:
  
  "Поглядите! Надели на мальчишку епитрахиль и коллективно молились! Вот и оно!"
  
  "Но, Господи, Сергей Карлович! - возмутился я. - В рамках же исторической реконструкции!"
  
  "Что вы мне объясняете, мой сахарный! Мне-то зачем объяснять? Я беспокоюсь лишь о том, как это выглядело в глазах того, кто мог случайно подсмотреть в щёлку! Вы ведь дали вашим неприятелям против вас такой козырь!"
  
  "И что мне делать? - спросил я упавшим голосом. - Конец проекту? Вам, кстати, проректор уже позвонил?"
  
  "А! - отмахнулся декан. - Позвонил, конечно! Я не тот человек, чтобы мной управлять по телефону, я не Таисия Викторовна! И высокому начальству это известно. Вот если поступит письменный приказ закрыть вашу лабораторию, тогда, увы, вынужден буду подчиниться. Но приказа, полагаю, не поступит..."
  
  "Почему? - не понял я.
  
  "Потому что я ведь не поленюсь перезвонить и спросить про основания. Какие же основания? Ваше, с позволения сказать, "сектантство"? Так если доцент Могилёв устраивает в библиотеке хлыстовские радения, давайте поскорей создадим дисциплинарную комиссию да уволим его, вот и вся недолга! Но это Бугорину невыгодно, тем более что дисциплинарная комиссия ничего не обнаружит, а доцент Могилёв, чего доброго, ещё и вчинит иск за клевету в порядке гражданского судопроизводства. Всё было не так, как вы представляете себе, Андрей Михайлович! Полагаю, что проректору ваше имя даже и не называли, а просто донесли ему "сознательные граждане", что, мол, в библиотеке собирается "некая" группа. Но тут Владимир Викторович дал маху! Потому он дал маху, что Михаил Вячеславович немедленно перезвонил Прянчиковой и устроил той головомойку. А та в ответ залепетала: мол, группа принесла ходатайство от декана исторического факультета. Вероятно, ваш начальник об этом ходатайстве ещё не знал, когда инструктировал "сознательных граждан" передать сигнал, он думал, что вы с библиотекой договорились самостоятельно, и рассчитывал, что весь гнев проректора упадёт сразу на вашу голову. Но не так случилось: первый удар приняла на себя Прянчикова, а до меня проректор дозвонился уже несколько остывшим. Разговор всё равно вышел неприятным - но я вас не "сдал", мой драгоценный! Пояснил, что, дескать, группа студенческих активистов решила создать клуб по интересам, а собираться им негде, и, в общем, ваш покорный решил поощрить молодые таланты на свою глупую голову. От меня просили список "молодых талантов" поимённо, но я ответил, что у себя на факультете сам "разберусь как следует и накажу кого попало". Как раз обдумывал некий грозный для виду и безвредный по существу приказ, когда вы вошли. Считайте, что инцидент исчерпан!"
  
  "Снова не знаю, как вас и благодарить... Так, а почему Владимир Викторович дал маху?" - не понял я.
  
  "Да потому что не предусматривал такого развития событий, а нарисовал в своём уме совсем другое! Потому что он, когда гнев на вас у него повыветрился, вдруг осознал, что позвонят в итоге и мне, а я, защищая себя, назову его как вашего непосредственного начальника. Потому что он бы получился крайним, как ведь на самом деле по бумагам, юридически, он и есть крайний! Потому что мой приказ о возложении на него контроля за лабораторией поломал ему всю интригу, и теперь именно с него Михаил Вячеславович спросил бы, отчего сотрудник кафедры творит всякое непотребство, как он, Бугорин, это непотребство позволил, и где были его, Бугорина, глаза, когда вы, мой дорогой, все эти годы морально разлагались. Отвечать ему было нечего, а в таких случаях люди уходят на больничный. Вторая же причина его больничного вот какая: вы ведь ему сегодня утром пришли всё высказать и швырнуть, образно выражаясь, ему перчатку в физиономию? Как там у Шиллера? "Но, холодно приняв ответ её очей, // В лицо перчатку ей // Он бросил и сказал: "Не требую награды!" " Правильно угадал?"
  
  "Да: что-то очень похожее", - согласился я.
  
  "Ну вот, а перед лицом такого рыцаря ему вовсе не захотелось быть дамой, тем более что ваш провал ему стал не выгоден, - пояснил декан. - Если вас сейчас всячески очернить и уволить, то, возможно, снимут и меня. Или нет - тут вилами на воде писано. Но если и снимут, то в случае скандала, источником которого стала его кафедра, посадят на моё место не его, а Балакирева: сколько ваш начальник ни отрицайся, что был причастен к вашим художествам, какая-то грязь и к его вороту прилепится. Особенно, повторюсь, после моего письменного распоряжения, хе-хе... Он, похоже, вчера сообразил, что при крупном скандале не удастся ему остаться в белоснежных ризах - даже не сообразил, а почувствовал по силе волны, которая обрушилась на голову бедной Таисии Викторовны. Поэтому в настоящий момент мой прогноз такой: Владимир Викторович будет вам, возможно, пакостить по-мелкому, но вплоть до своего назначения на новую должность всерьёз вас не тронет, при том условии, что вы сами не подставитесь. Ещё даже отщипнёт от ваших возможных лавров несколько листьев в свой собственный суп. Хотя полагаю, что он не столько на эти лавры надеется, сколько будет пробовать замазать Дмитрия Павловича тем или иным способом... А уже потом - как Бог даст. Но если ему не удастся после июня уйти на повышение, то с началом нового учебного года, мой юный друг, держитесь крепче!"
  
  "Безвыходная для меня ситуация, Сергей Карлович, - грустно подытожил я. - Можно меня уволить при неудаче лаборатории, и при успехе тоже можно уволить, ведь большое и сложное дело не бывает без шероховатостей, а он все эти шероховатости изучит под лупой, задокументирует и подошьёт в особую папку". Декан кивнул, соглашаясь. "А всего обидней, - закончил я мысль, - что в центре общего внимания - все эти козни, а наш проект никому не сдался и никому, кроме студентов, не интересен!"
  
  "Ну отчего же: мне, старику, интересен... Вам, если только внутри вас всё не перекипело благородным возмущением, я бы советовал продолжать работать с группой над вашими "Голосами". Увлекательная ведь штука! И по возможности подальше от факультета. А вот где - ума не приложу. Хотите, поговорю с директором Реставрационной мастерской? Он мой хороший знакомый. Помню, однажды решили мы с ним... позвольте-ка, - вдруг прервал он сам себя, - что это за шум в коридоре? Топочут как слоны! В чью гениальную голову пришло отпускать студентов через полчаса после начала занятия?! И ещё и орут, как на базаре..."
  
  [4]
  
  - Декан поспешил выйти из кабинета, а я волей-неволей последовал за ним, - рассказывал Андрей Михайлович. - Мы застали самый "хвост" потока, выходившего из большой лекционной аудитории. Студенты шли в ногу, как бы маршируя, а наиболее ретивые и вправду что-то выкрикивали - впрочем, не в полный голос, может быть, боясь, что за настоящий, серьёзный, громкий протест им всё-таки прилетит от факультетского руководства. В нашу сторону они даже не посмотрели. Вся длинная вереница втянулась в лестничную клетку и, спускаясь по лестнице, похоже, продолжала бузить.
  
  У двойных дверей аудитории стояла, растерянная, обескураженная - Настя Вишневская!
  
  "Что за... Это вы, голубушка, отпустили всю кодлу с лекции на час раньше звонка?" - обратился к ней декан совсем неласковым тоном.
  
  "Я не отпускала... - пролепетала Настя. - Они сами..."
  
  "Вот ещё! - поразился Сергей Карлович. - Что значит "сами"? Бунт они, что ли, у вас затеяли местного масштаба? И что они там вопили, кстати, что за "волкат"?"
  
  "Это walk out", - пояснила Настя и протянула ему слегка помятый лист бумаги.
  
  Декан впился в этот лист глазами и, изучив, вручил мне гневным жестом:
  
  "Полюбуйтесь!"
  
  На листе обычного машинописного формата я с изумлением прочитал написанное печатными буквами, возможно, для того, чтобы нельзя было найти автора по почерку:
  
  Протестуем против закрытия творческой лаборатории А. М. Могилёва и отказываемся посещать занятия вплоть до её восстановления!
  
  Ниже стояли подписи без фамилий: размашистые, дурашливые, как бы нарочно сделанные таким образом, чтобы их трудно было сличить с образцом подписей студентов в их личных делах.
  
  "Андрей Михалыч, признавайтесь: вы срежиссировали? - зазвучал неродственный голос декана. - Ваших рук предприятие?"
  
  Я даже рот распахнул от изумления. С трудом нашёлся:
  
  "Сергей Карлович, да как вы... Неужели мне пришло бы такое в голову?"
  
  "Нет, вам бы не пришло, - согласился он. - А вот кому, интересно, пришло? Как возмутительно, как бесцеремонно! Посещать они, видите ли, отказываются... Так мы откажемся вас учить, остолопы! Как будто нарочно подкладывают доценту Могилёву такую безобразную свинью! Вот, поглядите, что бывает, когда хоть немного ослабишь узду! Весеннее обострение в интернате для буйных!"
  
  Неизвестно, сколько бы он ещё распалялся, но ситуацию спасла Настя, которая начала всхлипывать и в промежутках между всхлипами выдавливала из себя:
  
  "Сергей Карлович! Это же мой первый педагогический опыт - не эта лекция, а вообще апрель... В рамках аспирантской практики... И тут такой позор... И Андрею Михайловичу ещё прилетело, а он-то в чём виноват... Не зря мне вчера Антон сказал, что я дура и неумёха, и в аспирантуру зря пошла... Лучше бы на рынке торгова-ала..."
  
  Она умудрилась даже пустить слезинку. Декан быстро оценил обстановку и сменил гнев на милость.
  
  "Вот что, голубчик: это ведь ваша подопечная? - обратился он ко мне. - Берите её под ручку, ведите её в кафе, напоите чаем с валерьянкой, накормите мороженым. Объясните ей, что всякое бывает в жизни. А с этими архаровцами я сам разберусь. Придётся пригласить к себе старост да объяснить им, что никто не трогает их драгоценного доцента, зря устроили бурю в стакане воды. Ну, идите уже, идите, и барышню забирайте! А то развели тут телячьи нежности!"
  
  [5]
  
  - Стоило нам спуститься в вестибюль, - продолжал Могилёв, - как Настя проворно вытерла эту свою одну-единственную слезинку и весело рассмеялась.
  
  "Какой актёрский талант пропадает!" - то ли упрекнул я её, то ли восхитился.
  
  "А что же делать: надо было выручать своего научного руководителя! - пояснила она. - Андрей Михайлович, а ну и правда айда в кафе? Когда вы меня ещё накормите мороженым?"
  
  "Я даже и не против, - согласился я, хотя меня так и подмывало сказать, что это её Антон должен её кормить мороженым. - Только... верхняя одежда у тебя на кафедре?"
  
  "Нет, в студенческой раздевалке!"
  
  Кафе-столовая находилось в пяти минутах пешего ходу от корпуса факультета. Мы действительно взяли по кофе и мороженому, сели у окна-витрины за длинный "барный" стол на высокие стулья. От предложения заплатить за неё Настя отказалась. Я сообразил, что мы здесь не ради того, чтобы её успокаивать, а чтобы обменяться последними новостями и выработать план действий.
  
  Девушка принялась мне объяснять, что же, собственно, только что случилось на её лекции. Рассказ занял какое-то время, поэтому, чтобы вам не наскучить, передам его в третьем лице. Перед лекцией, говорила моя аспирантка, к ней подошла Ада Гагарина, заряженная благородным негодованием так, что от неё аж искры сыпались, с вопросом: чтó ей известно о закрытии лаборатории? Ада уже успела с этим вопросом до начала занятия побывать на нашей кафедре, но новая временно исполняющая обязанности начальника дала ей отлуп, приняв ещё холоднее, чем меня, и сказав ей ещё меньше. Ада чувствовала, что ей нужно пока оставаться на факультете, так сказать, в центре событий, где может всё решиться, - но желательно не в коридоре. После звонка коридор опустел бы, и она сразу стала бы приметной жертвой для, так сказать, "врагов нашего дела", которые поспешили бы на неё наброситься. Каких врагов? - изумился я на этом месте. Бугорина? Он на больничном. Михаила Вячеславовича? Так проректор и побежит из главного корпуса на наш факультет нас разыскивать! Всё верно, согласилась Настя, но не у одного страха глаза велики: гнев тоже искажает восприятие. Итак, не желая оставаться в пустом коридоре, Ада и попросилась к Насте на лекцию: "спрятаться", так сказать, за спинами однокурсников хотя бы на первые сорок пять минут, на задней парте списаться с другими участниками нашей группы и сообразить, что делать дальше. Настя разрешила: как же было не проявить солидарность с коллегой по общему проекту? Да и не могла она, в сущности, отказать: лекция-то стояла у четвёртого курса и, если лабораторию действительно ликвидировали, где же ещё следовало находиться старосте одной из групп этого курса, как не на занятии, бывшем у неё по расписанию?
  
  "Пара" с самого начала пошла не блестяще. Какие-то говоруны вздумали вполголоса общаться между собой. Анастасия Николаевна сделала им замечание. Замечание не возымело действия, не помогло и второе. Настя заметила студентам, что такое поведение - это некрасивое неуважение к педагогу. Те равнодушно огрызнулись: мол, а с чего бы нам вас уважать? Мы вас видим первый раз в жизни, возможно, и последний.
  
  "Верно, - грустно согласилась юный педагог. - Видимо, и последний. Андрей Михайлович вернётся уже со следующей недели. Ничего, похоже, у нас не получилось с нашим проектом..."
  
  Студенты навострили уши, а кто-то из сидевших на первом ряду спросил: почему, мол, не получилось?
  
  "Тут, - рассказывала Настя, - я поняла, что сейчас разревусь перед ними как дурочка".
  
  Но плакать ей не пришлось. Староста сто сорок первой группы вышла вперёд, к аудиторной доске, и обратилась к потоку, тонкая, гневная, энергичная, чем-то действительно смахивающая на Керенского:
  
  "Почему не получилось? А вы спросите у меня! Потому что есть люди, которые вставляют палки в колёса любому новому начинанию! Доцент Могилёв проводит уникальный эксперимент! По результатам этого эксперимента студентам, может быть, разрешили бы защищать диплом в форме творческой работы! Он для вас старается, дурачьё! А вы сидите здесь, развесив уши, и ещё хамите его аспирантке! Вам на всё наплевать! Вас сейчас лишат последнего глотка свежего воздуха, а вам хоть бы хны! Карлыча сейчас уберут с декана, во главе факультета станет один... пожилой нимфоман, а вы молчите и не пискнете! Могилёв оскорбится, напишет заявление об уходе, небритый любитель девочек получит полную свободу, вас и ваших подруг будут по одной приглашать в кабинет декана или уже сразу к нему в койку, а вы всё перетерпите! Так вам и надо! Вы это заслужили! Могли бы бороться! Могли бы! А сидите здесь, протирая штаны!"
  
  И так далее. Прямо на Настиных глазах рождался публичный политик: наблюдение за этими родами завораживало. Для Альберты это, возможно, был первый политический опыт в её жизни, оттого она и сама не знала, о чём будет говорить спустя секунду, - но не говорить, заряженная внутренним электричеством до искрения, не могла. Правда, резкость слов и прямота агитации заставляли думать скорее о Ленине, чем о Керенском, но эти двое, в конце концов, учились в одной симбирской гимназии...
  
  Аудитория зашумела. Ада попросила Анастасию Николаевну выйти, подавая это как заботу о молодом педагоге, и обещала всё уладить совсем скоро, "вы и моргнуть не успеете". Оставшись со своими сокурсниками внутри, она, видимо, сменила лозунги на прагматику и принялась их, сокурсников, обрабатывать, внушая, что однодневная забастовка никакого вреда не принесёт и серьёзно на их судьбе никак не отразится. Не отчислят же из вуза двадцать с лишним человек, да ещё за пару месяцев до выпуска! Что ж, здесь имелся свой резон... Через пять минут в коридор выглянул было староста сто сорок второй группы с вопросом: не будет ли Анастасия Николаевна против, если студенты немного того... заявят свою гражданскую позицию? Занятие-то всё равно пошло насмарку! (Да кто бы спорил!) Настя и сказать ничего не успела, как парнишку утащили назад. А ещё через пять минут двери распахнулись, и юный педагог стала свидетелем walkout"a - забастовки посредством оставления места работы или учёбы. Идущая во главе колонны Ада торжественно вручила ей тот самый мятый листок, который в итоге остался у Сергея Карловича. Мы разминулись с "Керенским" на несколько секунд.
  
  "Позволь-позволь! - озадачился я. - Лестно, конечно, слышать про себя как про "последний глоток свежего воздуха", но когда хоть я обещал, что по итогам нашего эксперимента всем студентам подряд разрешат готовить и защищать диплом в форме творческой работы? Я ведь договорился только про одну группу, да, если честно, и не знаю, удержится ли сейчас эта договорённость..."
  
  "Так и ваша любимица про всех не сказала! - пояснила Настя. - Просто забыла одно словечко - некоторым, - а там думай что хочешь. Это и есть политика, Андрей Михалыч. Вы преподаватель истории, а таких вещей не понимаете!"
  
  "Какая она мне любимица?" - опешил я.
  
  "Самая настоящая: будто мы не помним, как вчера вы целый час о чём-то шептались на улице! - Настя, видя моё недоумённое, даже хмурое лицо, рассмеялась и снова чуть не захлопала в ладоши. Добавила: - Да что вы, ну? Шучу я, потому что у меня хорошее настроение!"
  
  "И это вопреки тому, что студенты тебе лекцию сорвали? Ну да, "весне и горя мало"", - улыбнулся я.
  
  "Вопреки! - подтвердила девушка. - И вопреки ещё кое-чему... Примете у меня сегодня исповедь?"
  
  "Исповедь? - потерялся я. - Я воспрещён в служении иерея, поэтому не имею права..."
  
  "О, как мне в вас это нравится: я вас спрашиваю на пять копеек, а вы отвечаете на сорок рублей! В кавычках "исповедь", а не церковную! Каяться я не собираюсь, не думайте, потому что не в чем! Кажется..."
  
  [6]
  
  - Как ни приятно было вместо того, чтобы стоять у доски, сидеть в кафе и уплетать мороженое с симпатичной молодой женщиной, стоило подумать, что же делать дальше, - говорил мой собеседник. - Я поспешил сообщить Насте о том, что лаборатория сохранилась, и она чуть не взвизгнула от радости. Заметила с чисто женской логикой:
  
  "Смотрите, а забастовка-то сработала!"
  
  "Не думаю так..."
  
  "А я вот думаю! Что делать, спрашиваете? Я знаю, что делать! Скорей идти на кафедру и на глазах у всех составлять смету расходов!"
  
  "Какую ещё смету?" - изумился я. Девушка пояснила, что ей вчера звонили из оргкомитета президентского конкурса и спрашивали: когда мы наконец уже отправим расчёт расходов нашего проекта? Как только мы это сделаем, нам сразу же пришлют половину суммы, а после предоставления в конце работы над текстом подтверждающих документов: товарных чеков, билетов и подобного - перечислят вторую половину.
  
  "Хорошо! - согласился я. - Но зачем нужно идти на кафедру? Почему хоть не здесь всё посчитать?"
  
  "А затем, непонятливый вы человек, что надо Заф Кафу показать наши зубы! - принялась девушка называть причины. - Пусть видит, что мы его не боимся! Это во-первых. Во-вторых, я должна ему продемонстрировать, на чьей я стороне. Как мне ещё это сделать? Написать письмо? Мол, "Владимир Викторович, извините, вашей шпионкой быть не готова?" В-третьих, нос ему не мешало бы натянуть".
  
  "Нос?" - переспросил я озадаченно.
  
  "Ну да, да, нос! Пусть побесится немножко. Глядишь, со злости ошибку какую сделает, а нам только на руку".
  
  "Побесится?"
  
  "Ага, - весело подтвердила моя аспирантка. - Вы хоть знаете, что он мне предлагал вступить с ним в интимные отношения?"
  
  "Что?! - я едва не расплескал свой почти остывший кофе. - Когда?!"
  
  "На первом курсе аспирантуры! Я была ещё моложе, ещё глупей и ещё энергичней. Искренне не понимала: зачем очным аспирантам нужно целых три года, когда экзамены можно сдать за два, а кандидатскую вообще написать за шесть месяцев? - было бы желание да хоть немного серого вещества в голове! Ваши же слова, кстати! Подошла к нему с этим вопросом: нельзя ли как-нибудь в экстренном порядке? А он в ответ: можно, но и тебе, и, главное, мне для этого придётся лезть из кожи вон, и для чего? Какой мне интерес? Разве если тебе стать моей любовницей... Поблагодарила и отказалась, а он не настаивал. Так и не поняла, в шутку он сказал про любовницу..."
  
  "...Или всерьёз, - закончил я предложение за неё. - Значит, про Марту, выходит, вполне может быть правдой. Бедная девчушка..."
  
  "Что такое?" - обеспокоилась Настя, и я вкратце рассказал то, что в четверг узнал от Ады, сославшись на источник, который хочет остаться в тайне.
  
  "Вот видите! - подытожила девушка. - Как такому не натянуть нос! Сам Бог велел!"
  
  "Так он ведь на меня обозлится ещё больше!" - заметил я бесхитростно.
  
  "А вы уже испугались? - насмешливо уточнила она. - Вчера-то мне показалось, что вы не из пугливых!"
  
  [7]
  
  - Перед самой дверью кафедры, - вспоминал историк, - Настя вдруг повернулась ко мне и предупредила, что собирается расстегнуть верхнюю пуговицу блузки. Для чего? - не понял я. Не спрашивайте! - было мне отвечено. - Так надо!
  
  На нашей кафедре имелась условная обеденная зона: угловой диван с низким журнальным столиком перед ним. Остальное пространство за вычетом книжных и одёжного шкафов занимали, насколько помню, четыре отдельные парты, которые считались общими: любой педагог, проводя, к примеру, консультацию с дипломником, мог занять любую свободную. Завкабинетом сидела за отдельным столом, совсем небольшим. Через стенку от всего этого общего пространства, "преподавательской", находился кабинет заведующего кафедрой, дверь в который обычно была открыта.
  
  Я поздоровался с коллегами. Их к большой перемене собралось три человека: две молодых женщины, старше моей аспирантки всего на три-четыре года, а третьей была уже знакомая вам Печерская. Настя тоже пробормотала быстрые приветствия. Мы с ней сели за один из двух столов, стоящих у окна, и принялись набрасывать "смету расходов": сколько-то стоило потратить на бумажные издания, сколько-то на командировку в столицу, или в Санкт-Петербург, или, например, в Подольский военный архив... Все суммы вместе с кратким обоснованием расходов следовало внести в заявку по специальной форме, которая называлась то ли Лист Б, то ли Приложение Б, сейчас за давностью лет не упомню точно.
  
  Эта не Бог весть какая сложная работа давалась мне, однако, с некоторым трудом. Анастасия Николаевна была, что называется, в ударе: она бросала на меня преувеличенно-томные взгляды, шептала мне на ухо всякую ерунду, нечаянно касалась локтём или плечом, громко смеялась и даже, зайдясь смехом, пару раз шлёпнула своей ладошкой по моей руке, будто я говорил нечто неимоверно забавное. Мои коллеги поглядывали на нас с недоумением, верней, преподавательницы помоложе прятали глаза, а глаза Юлии Сергеевны весело круглились. Немудрено: меня ведь до того никто не видел ни с какой женщиной.
  
  Временно исполняющая обязанности начальника кафедры вышла поглядеть, что происходит, и воззрилась на мою аспирантку поверх своих очков. Та поприветствовала её как ни в чём не бывало и снова развернулась ко мне, приговаривая: "А я ещё вот что придумала! Не поехать ли нам в Москву в Ленинскую библиотеку вдвоём?
  Только вдвоём..."
  
  Суворина, поджав губы, вернулась к себе. Через какое-то время, когда её ушей достиг очередной Настин смешок, особенно звонкий, позвала меня:
  
  "Андрей Михайлович! Будьте добры, зайдите ко мне на минутку! И закройте за собой дверь, пожалуйста! Послушайте, - продолжила она тише, - что это такое? Ваша аспирантка ведёт себя откровенно неприлично!"
  
  "Господи, Ангелина Марковна, да просто на улице весна, и у девочки хорошее настроение, вот она и дурит немножко, - ответил я миролюбиво. - Вы нас извините, но мы всё равно почти закончили..."
  
  "Мы даже в молодости не ходили на работу с таким, извините, декольте! - продолжила выговаривать мне Суворина. - Почему вы не можете ей про её декольте сделать замечание?"
  
  "Потому что я мужчина, и мне неудобно женщине об этом говорить", - заметил я, как мне показалось, весьма резонно.
  
  "Вишневская - в первую очередь соискательница нашей кафедры, а во вторую уже женщина!" - отвесили мне.
  
  "Нет, позвольте с вами не согласиться: она, как и всякая женщина, - в первую очередь женщина, а только во вторую или в десятую соискательница нашей кафедры, - возразил я. И прибавил: - Вы бы пошли да сказали ей про её "декольте" сами!"
  
  "А вам её поведение, похоже, нравится!"
  
  "Оно меня немного смущает, но списываю на юность, весёлый нрав, апрель и хорошую погоду... А вообще не буду ханжой и не стану притворяться, что не нравится", - признался я.
  
  "Вон даже как? Я про вас думала иное! Я, Андрей Михайлович, представляла, что у вас, знаете, другие... нравственные принципы и ориентиры!"
  
  Эта её фраза меня, против ожидания, задела.
  
  "А вы, Ангелина Марковна, простите, уже стали моим духовником, исповедником, чтобы судить мои нравственные принципы и ориентиры? - ответил я несколько более резко, чем хотел. - Подскажите мне, пожалуйста: когда именно это случилось? Может быть, о том, что есть нравственность и псевдонравственность, святость и святошество, мы с вами тоже сейчас поговорим?"
  
  Суворина, поджав губы, мотнула головой в сторону двери: мол, иди уже! Подождав секунд пять, но так больше ничего и не дождавшись, я молча вышел.
  
  В преподавательской я шепнул Насте:
  
  "Пойдём отсюда наконец, хватит дразнить быка красной тряпкой! И застегни, Христа ради, уже эту свою несчастную блузку!"
  
  Последнее, само собой, предназначалось только для её ушей, но девушка будто лишь этого и ждала.
  
  "Блузку? - вскричала она на весь кабинет, так что на нас начали оглядываться. - Конечно, Андрей Михайлович! Ради вас - что угодно! Обязательно застегну! И расстегну тоже..."
  
  [8]
  
  На этом месте рассказа Могилёва и автор, и рассказчик рассмеялись.
  
  - Да, да, - говорил историк, отсмеиваясь. - Вот и нас тогда разобрал смех, едва мы отошли от кафедры на безопасное расстояние.
  
  "И всё же это форменное хулиганство с твоей стороны", - упрекнул я её.
  
  "Ага!" - отозвалась девушка счастливо и бездумно.
  
  "Нет, я всерьёз, ты уж прости за занудство... Ты, во-первых, смутила молодых коллег, они не знали, куда спрятать глаза. Твои косточки теперь неделю будут перемывать".
  
  "Так в этом же и была цель, Андрей Михайлович!" - возразила Настя.
  
  "Да, но я не ждал от тебя такой самоотверженности... И ради чего? Что такое этот проект? Всего лишь минутный эпизод в твоей жизни, - заметил я взрослым, скучным и благоразумным тоном. - А на кафедре тебе, возможно, работать долгие годы, так стоило ли..."
  
  "Я совсем не решила, где я буду работать! - вспыхнула моя аспирантка, - Вы меня, что, осуждаете? Мне казалось, мы подружились!"
  
  "Да нет же, Настенька, почему осуждаю! Восхищаюсь энергией, юностью, находчивостью, актёрскими талантами; самую малость сожалею о том, что только я, наверное, и сумел их сейчас оценить..."
  
  "Неужели? - не согласилась она. - Это ведь было так преувеличенно, так карикатурно! Ну, у кого пришло бы в голову принять это за чистую монету?"
  
  "Чтобы увидеть твою "пуговицу" с юмором, надо ведь самому иметь чувство юмора, - пояснил я. - Человек, задавленный рутиной или имеющий семьдесят лет жизни за плечами, и жизни несладкой, какой она часто бывает в России, не всегда способен найти в себе это чувство. И у меня не поднимается рука кинуть в него за это камень..."
  
  "Понимаю, понимаю... Но да, про семьдесят лет: что вам сказала Марковна?" - оживилась девушка.
  
  "Всё же не "Марковна", а "Ангелина Марковна", - исправил я её. - Тебе и вправду интересно?"
  
  "Конечно, интересно!"
  
  Я пересказал ей свой диалог с временно исполняющей обязанности начальника кафедры, как и вам - почти дословно. Настя от восхищения даже рот раскрыла. (Мы уже успели выйти на улицу и стояли перед корпусом факультета.) Выдохнула:
  
  "Как хорошо! Особенно вот это: "В первую очередь она женщина, и только в десятую - аспирантка!" Или "Когда вы успели стать моим исповедником?" - тоже ведь отлично! Слушайте, вы... вы - степной волк!"
  
  "Вот здрасьте, приехали!" - растерялся я от этого сравнения.
  
  "Нет, серьёзно: вы стали рычать и скалить зубы! Это я, что ли, на вас влияю в хорошую сторону?"
  
  "Сразу уж и в хорошую?" - не мог я не улыбнуться.
  
  "А то как же! - и вдруг она слегка посерьёзнела: - А моим исповедником вы будете?"
  
  "Ещё раз говорю, Настя, что настоящей исповеди я принять не могу", - ответил я.
  
  "А я ещё раз отвечаю, что мне не нужно настоящей, хватит такой, которая "понарошку"! За что вам запретили служить в церкви? Что вы такого натворили? Извините, конечно, что я так легковесно спрашиваю..."
  
  "За то, что вышел из монастыря, а вышел из него добровольно, сознательно и без всякой за собой вины".
  
  "Вы мне обязательно всё расскажете, хорошо? Простите, конечно, за то, что я так бесцеремонно лезу в вашу жизнь! - тут же повинилась она. - Но должна ведь я знать, кто у меня научный руководитель!"
  
  [9]
  
  - Время, однако, было обеденное, и Настя направилась к ларьку с шаурмой. Я вежливо отказался от шаурмы: за время, проведённое в монастыре, я отчасти отвык от мясной пищи, хотя в строгого вегетарианца, или, по-православному, постника, так и не превратился. Став неподалёку от ларька и пользуясь временем, нужным Насте для того, чтобы оплатить и забрать заказ, я позвонил Аде Гагариной.
  
  Староста группы сто сорок один ответила почти сразу и радостно сообщила мне, что всё в полном порядке. Она, дескать, совсем недавно встретилась с самим деканом факультета, который пригласил на беседу всех старост четвёртого курса, и получила от него заверения, что нашу лабораторию никто не закроет. Разумеется, если мы сами не выйдем из берегов и продолжим заниматься тем, чем и должны, а, к примеру, не устраивать студенческие бунты. Принятые ей утренние меры возымели действие - что она за молодец!
  
  "Да, моя хорошая, вы молодец", - похвалил я её: объяснять ей наспех, что нашему проекту и без её забастовки ничто не угрожало, не имело никакого смысла. Про себя я подумал: вот так и рождаются мифы!
  
  Ада весело заметила мне, что выражения вроде "моя хорошая" на Западе, в отличие от нашей азиатской России, давно уже считаются проявлением mild abuse50 и mainsplaining51, а также атавизмом мышления, свойственным только white cisgender males52, в общем, говоря по-русски, полным "зашкваром", но она мне охотно прощает как представителю старшего поколения и русскому православному царю (ха-ха!). Прибавила, что группа, воодушевлённая, продолжает искать помещение для нашей работы, более того, есть надежда найти его до завтрашнего утра. Обещала вечером перезвонить мне и обрадовать чем-то более определённым. Мы попрощались. Тут как раз подошла и Настя, успевшая откусить от своей шаурмы (мне она, коль скоро я отказался от еды, купила кофе).
  
  Я пояснил, что место для лаборатории пока не найдено, оттого вторую половину дня мы можем использовать по своему усмотрению.
  
  "А у тебя ведь началось новое занятие? - огорчённо спохватился я. - У меня что-то стояло в пятницу после обеда..."
  
  "Да, но только в сорок первой группе! - пояснила моя юная коллега. - Группа сейчас с вами, и я свободна. Что вы собирались делать? Признавайтесь!"
  
  "Поехать на свою дачу, - ответил я. - Дом холодный, без отопления, но одна розетка в нём имеется. Хочу посмотреть: нельзя ли обогреть его да использовать для работы лаборатории?"
  
  Само собой, девушка тут же объявила, что едет со мной и даже готова ради такого случая "сложиться" на такси. От её наивно-великодушного предложения я, конечно, отказался, заметив, что за такси мне в любом случае пришлось бы платить, а если уж считаться по мелочам, то я ей не вернул деньги за кофе.
  
  [10]
  
  - В такси, - вспоминал Могилёв, - Настя немедленно приступила к своей "исповеди понарошку", огорошив меня признанием:
  
  "Вы знаете, что вчера я рассталась со своим молодым человеком? Женихом по вашей терминологии!"
  
  "Да при чём тут терминология... - сердце у меня, конечно, пару раз стукнуло невпопад, но я не подал виду. - Это его зовут Антоном?"
  
  "Смотрите-ка, запомнили! Его, его, кого же ещё! А всё из-за вас, господин Могилёв!"
  
  "Из-за меня?" - совсем оробел я. Прозвучало это, полагаю, так смешно и беспомощно, что Настя громко рассмеялась и сквозь смех пояснила:
  
  "Не лично из-за вас: из-за проекта! Так слушайте же..."
  
  Рассказывала она долго, оттого ради вашего и моего удобства снова переключусь на третье лицо.
  
  Итак, с Антоном девушка встречалась около года. Молодой человек был чем-то на неё похож: её же возраста, жизнелюбивый, открытый, энергичный. Правда, не то чтобы особенно спортивный, даже с небольшим брюшком, но брюшко искупалось его "позитивным настроем на жизнь", как принято это называть сейчас, и массой затей, планов, проектов, приходивших каждый Божий день ему в голову. Они славно проводили время вместе, не очень думая о будущем. Впрочем, нет: попытки задуматься о совместном будущем совершались. Вот, например, мечтала Настя, хорошо бы съехаться... Но к кому? Девушка продолжала жить с родителями, а Антон, приезжий из далёкого города на Севере, снимал одну-единственную комнату в коммуналке и вовсе пока не думал перебираться на съёмную квартиру. Да, с милым рай и в шалаше, но вить уютное семейное гнёздышко в этой комнатке, беспорядочно заваленной предметами холостяцкого быта и профессии Антона - он работал в IT-индустрии - вовсе не хотелось. В жилище Антона было, конечно, удобно смотреть фильмы на огромном мониторе, да иногда... но опустим, что совершалось иногда. Наконец, объяснял Антон, нет смысла искать другое жильё, пока он не закончит один большой и важный проект, за который не только получит немалое вознаграждение, но и уже обещанное ему место в одной из крупных московских компаний, да не где-нибудь, а в Москва-сити, в Башне Федерация, обитатели которой свысока глядят на всех остальных россиян, поленившихся продемонстрировать всему миру столь же высокую динамичность, конкурентноспособность, стрессоустойчивость, трудолюбие, понимание реалий современного мира и разговорный английский не ниже уровня intermediate. Предполагалось, что Настя переедет в Москву вслед за ним и в мегаполисе сразу найдёт место, сможет за свои труды и таланты получать гораздо больше "жалких провинциальных грошей". Несколько наивное желание девушки закончить аспирантуру и защитить диссертацию в два года было связано, кроме прочего, именно с этими планами.
  
  "Важный проект", похоже, не являлся фикцией: Антон действительно много работал, причём с каждым месяцем всё больше. Во время работы он полностью в неё погружался, как это часто бывает у людей его специальности: ронял в ответ на вопросы малоосмысленные слова, даже пропадал и не выходил на связь целыми днями. Как-то так вышло само, что бурный вначале роман свёлся к встречам раз в неделю. Но и это было бы можно перетерпеть, тем более, что терпеть до завершения и сдачи проекта Антона оставалось всего только месяц или полтора. К началу следующего учебного года Настя предполагала перевестись на заочное отделение аспирантуры и уже начала думать, как бы поделикатнее сообщить мне эту новость...
  
  Антон Настину аспирантуру к её большому огорчению не воспринимал всерьёз, точней, не видел в ней никакого карьерного достижения, ведь что она могла дать девушке? В лучшем случае - работу преподавателем провинциального вуза до пенсии и - это уж предел мечтаний - должность заведующей кафедрой ближе к самому концу карьеры. Вопросы педагогики или, например, морального удовлетворения от важного дела он считал фикцией, верней, "прибежищем неудачников", "разговорами в пользу бедных".
  
  Настю это задевало, и задевало сильно, но она готова была такую позицию терпеть до поры до времени - до прошлого дня, когда проректор вуза не повелел своим грозным окриком нашей "антигосударственной секте" немедленно очистить научную библиотеку. Да и кроме прочего её впечатлило моё упрямство в разговоре с начальником: я, по её словам, первый раз "клацнул зубами". Девушка почувствовала, что глубоко уязвлена, что хочет поговорить с Антоном обо всём произошедшем, что её отношение к близкому человеку, с которым она, как ни крути, подумывала и думает до сих пор связать жизнь, будет зависеть от этого разговора.
  
  Они встретились, и Антон выслушал её внимательно, куда внимательней обычного. Задал ряд вопросов. А после вынес свой вердикт. Вердикт был таким: Настя занимается чепухой, а я, доцент Могилёв, - главный автор и виновник этой чепухи. Моя идея привлечь к работе над президентским, федеральным грантом студентов четвёртого курса - неуместна, потому что студенты просто не обладают достаточным уровнем исследовательских компетенций. Она, идея, так же глупа, как попытка к сложному IT-проекту вместо разработчиков уровня senior53 привлечь "джунов"54, надеясь, что трёхкопеечная экономия позволит что-то оптимизировать и кого-то обогнать. Он, Антон, знает людей, которые пробовали идти путём такой нелепой экономии, и знает, что все эти люди плохо кончили. Инициированное мною снятие студентов одной группы со всех учебных занятий ради работы над моим, доцента Могилёва, персональным заданием не только эгоистично, но и безответственно. Углубившись в одну историческую тему, мои студенты пропустят другие. Не хочется попасть на приём к врачу, досконально изучившему кишечник, но незнакомому с заболеваниями желудка, и потому незнакомому, что во время, отпущенное на желудок, он сверх программы изучал кишечник! Обещание заведующего кафедрой позволить моим студентам сдать экзамены весенней сессии "автоматом" так же безответственно, как и моя затея, и прекрасно его характеризует: каков подчинённый, таков и начальник. Или начальник не давал доценту Могилёву этого обещания? А если не давал, то совсем скоро ожидает моих студентов неприятный сюрприз, и его они мне, пожалуй, не простят. А главное, зачем, кому сдалась вся эта авантюра? Организатором конкурса она нужна только для того, чтобы отчитаться перед высшим руководством страны и изобразить им радужную картинку "бурной научной жизни", которая ни в чём не соответствует реальности. Какой же подлинно исследовательский смысл имеет наш проект? Да ни малейшего, ведь события всего лишь столетней давности наверняка изучены вдоль и поперёк, и изучены докторами наук, а вовсе не четверокурсниками заштатного вуза. Оговорка "научно-популярный" в характеристике сборника, который мы пишем, ничего не меняет. Что это за диковинный зверь - научно-популярная книга в XXI веке? Такой же анахронизм, как курсы ликбеза или изба-читальня. Кто - наша целевая аудитория? Школьники? Но современным школьникам это будет неинтересно, да и судя по тому, что Настя ему рассказала, книга-то выходит совсем не для школьников. Студенты? Студентам хорошо бы освоить хоть базовый, программный материал, и кажется ему, что студенты Могилёва не справятся даже и с этим. Домохозяйки? Умоляю тебя... Настя совершила большую глупость, приняв участие в нашем проекте, да ещё добровольно. Единственный плюс во всём - это прохождение ей аспирантской практики и получение какого-никакого преподавательского опыта. Он советует своей девушке как можно быстрее осознать реальность и выйти из нашей лаборатории под благовидным предлогом. Могилёва, судя по тому, как он разговаривает с начальством, скоро "попросят" из вуза, и чем быстрей она, Настя, продемонстрирует, что не поддерживает моих идей, подчиняется мне только по долгу службы, тем будет лучше для неё самой. Не поискать ли ей другого научного руководителя? Не вернуться ли назад к Бугорину? И разве на смежных кафедрах нет докторов наук? Да и в любом случае стоило бы найти другого консультанта! Могилёв не выглядит как кто-то, кто легко примирится с тем, что его аспирантка бросает очное отделение. Он - "синий чулок" и фанатик своего дела. А без перевода в заочную аспирантуру или в разряд соискателей ни о каком её переезде в Москву не может быть и речи. Пора уже наконец-то ей расставить для себя жизненные приоритеты! Ну так что, Настюша?
  
  "Хорошо! - согласилась "Настюша". - Я должна подумать, переварить это всё... Ты не против, если я погуляю, подышу часок воздухом?"
  
  "Окей! - согласился Антон. - Принеси роллов или суши, сможешь? Глянем фильмец..."
  
  Девушка вышла от своего жениха, ходила не час, а все полтора по весенним улочкам, не разбирая дороги, и думала, думала... К концу этих полутора часов она отправила Антону лаконичное сообщение и добавила его номер в "чёрный список" на своём телефоне.
  
  Настя порывисто вздохнула, закончив рассказ.
  
  "Вот так! Был человек в моей жизни - и нет его теперь... - сорвалось у неё. - А у вас случалось так же?"
  
  Я кивнул.
  
  "Пятнадцать лет назад, - прибавил я. - Но тоже болело. И даже сейчас предпочитаю не вспоминать. У тебя есть передо мной колоссальное преимущество, Настя! Ты перед своим Антоном ничем не провинилась и не вторглась в чужую семью! Думаешь, люди просто так, по своей прихоти уходят в монастырь?"
  
  Остаток пути мы молчали.
  
  [11]
  
  - Весной, - рассказывал Андрей Михайлович, - распутица не позволяла проехать легковому автомобилю по грунтовой дороге, поэтому таксисты обычно соглашались везти меня только до Зимнего - посёлка городского типа с населением две или две с половиной тысячи жителей. Дальше я добирался до своей дачи пешим ходом. В Зимнем - верней, через дорогу от него, в чистом поле - недавно был построен крупный магазин хозяйственных и бытовых товаров с большой парковкой, по образцу американских DIY55, не столько для жителей посёлка, сколько, что очевидно, для покупателей из областного центра. В этом магазине мы с Настей купили электрический обогреватель, самый мощный из тех, которые выдержала бы проводка в новом доме, строительный степлер, ножницы и рулон толстой полиэтиленовой плёнки, чтобы затянуть ею оконные проёмы. Строители при сдаче дома, само собой, позаботились о такой плёнке, но она могла порваться за время зимы. На новые окна, напомню, у меня при заказе дома денег не хватило.
  
  Приятно идти по весенней берёзовой роще вместе с молодой симпатичной женщиной! Даже если она задаёт тебе вопросы вроде следующих:
  
  "Почему же всё-таки люди уходят в монастырь, Андрей Михайлович? И почему они из него выходят?"
  
  "Чтобы жить реальной жизнью", - ответил я тогда.
  
  "А разве педагогика - реальная жизнь? - продолжала допытываться моя аспирантка. - Не думайте, я не просто так спрашиваю! - сразу пояснила она. - То, что сказал Антон, конечно, несправедливо... но почему "конечно"? Если бы это было совсем несправедливо, лживо на сто процентов, я бы не была так сильно задета вчера, мне не было бы так больно! Вот и скажите: это - полностью неправда?"
  
  "Как поглядеть..." - отозвался я дипломатично.
  
  "А как глядите вы? Позвольте, я ещё скажу! Что творится в нашем мире? Когда учительство стало почти стыдной профессией? Верней, не стыдной, а так - несерьёзной? Где наша русская Джин Броуди56, которая бы гордо сказала: "I am a teacher, first, last, always!"57? Так и хочется эту фразу написать на своём щите - но остался ли щит? Вы заметили, что никто по-настоящему не хвастается тем, что он - учитель, "обычный" учитель? Всегда прибавляют какое-то "но"! "Да, я работаю в школе, но просто набираюсь опыта". "Да, я устроилась в эту гимназию, ведь мне всё равно осталось два года для пенсии!" "Да, я преподаю сейчас в языковом центре, но это временный вариант: собираюсь через год в декрет, а после декрета что-нибудь придумаю!" "Да, у меня есть полставки в колледже, но на жизнь я зарабатываю другим!" "Да, я географ, который пропил глобус, но зато мой знакомый написал об этом книгу, по книге сняли фильм, меня разыскала съёмочная группа Первого канала, чао, неудачники!" "Да, я прохожу аспирантскую практику ради лишней "галочки" в резюме, но всё равно собираюсь переехать в Москву со своим молодым человеком и там начать жизнь с чистого листа!""
  
  "Вы сгущаете краски, - отозвался я. - И, кстати, если вы сожалеете, то ещё не поздно..."
  
  "Я не сожалею! - возразила Настя. - Пытаюсь разобраться. Само собой, есть незаурядные педагоги, вроде даже вас, которые..."
  
  "Как мило звучит это "даже"!" - рассмеялся я. - Мол, "вы не то чтобы по-настоящему незаурядный, но при некоторой фантазии и при отсутствии других вариантов причислим и вас к ним"".
  
  "...Которые, - продолжала девушка, чуть покраснев, - не спешат к названию своей профессии прибавлять это стыдливое "но". Остаётся только один вопрос, совсем крохотный. Не живут ли эти педагоги в замке розовых иллюзий? Имеет ли их жизнь хоть что-то общее с реальностью? Не пострадают ли их ученики, когда выйдут за ворота их прекрасного замка? Не лучше ли их ученикам учиться у людей вроде моего Антона, которые гораздо правдивей расскажут им, как устроен мир снаружи? Будет больно, но эффективно".
  
  "Вы продолжаете в своём уме мысленно спорить с ним и думать про доводы, которые он мог бы привести", - заметил я.
  
  "Ещё бы мне не продолжать!"
  
  "И меня тоже пытаетесь втянуть в этот мысленный спор, верно?"
  
  "Да, пытаюсь!"
  
  "Я отвечу только то, что мир, если смотреть на него под углом зрения вашего жениха..."
  
  "Бывшего!" - перебила девушка.
  
  "Пусть бывшего, - пришлось согласиться мне, - хотя я бы на вашем месте не зарекался. ...Мир, если глядеть на него через эту линзу, становится невыносимо плоским, скучным и пошлым. Я не хочу жить в таком мире, и чтобы мои дети или соотечественники, все без единого исключения, жили в нём, не хочу тоже! "Замок розовых иллюзий", вы говорите? Вы не знаете, Настенька, что такое настоящее бегство от реальности! Монастырь - вот башня из слоновой кости! О, я не про всех его насельников! - тут же оговорился я. - Без всякого сомнения, есть люди, способные именно в монастыре углубиться внутрь себя, совершать незримый труд на благо мира. Я видел таких людей и счастлив, что разговаривал с ними. Но ваш покорный слуга - не из их числа, и это не ради похвальбы говорится, а наоборот, в порядке самоуничижения. И потóм, каждый хорош на своём месте. Не знаю, правда, насколько именно я хорош на своём: в конце концов, ваша оговорка про "даже" очень показательна..."
  
  "Вот ещё! - девушка сердито мотнула головой. - Теперь всю жизнь будете мне припоминать это словечко! А я одного не поняла: когда вы успели меня разжаловать и перешли со мной на "вы"?"
  
  "Неужели это выглядит как разжалование?" - усомнился я.
  
  "С вами - да! - подтвердила она. - Из вас "ты" нужно выцарапывать когтями. И что это ещё на "вы, Настенька" в стиле позднего Тургенева?"
  
  "Извините, Анастасия Николаевна!" - повинился я.
  
  "Давайте лучше не "извините, Анастасия Николаевна", а "извини, Настя"! Идёт?"
  
  "Понимаете... понимаешь, мне неловко это "ты" устанавливать только с моей стороны, - пояснил я. - Получается этакое покровительственное высокомерие в духе "ты, деточка", разве нет? Что, нет? А если взаимно перейти на "ты", то выйдет панибратство. Я же всё-таки твой научный руководитель! Как мне высказывать замечания по тексту диссертации человеку, с которым я на "ты"?"
  
  Настя задумалась над этой проблемой и, пока мы шли к даче, ничего мне больше не сказала.
  
  [12]
  
  - Дом мою аспирантку восхитил, - продолжал рассказ Могилёв. - Разувшись, хоть я убеждал её этого не делать, она проворно обежала все комнаты, а после, снова спустившись в прихожую, убеждённо заявила: здесь и можно, и нужно организовать работу лаборатории! Лучшего места сложно и придумать. Я только хмыкнул.
  
  Тонкая, не чета нашей, плёнка в оконных проёмах, оставленная строителями, действительно кое-где порвалась. Мы сняли её и стали натягивать новую, в два слоя. Работали мы быстро и управились со всем домом, включая второй этаж, кажется, часа за два. Между тем обогреватель в теперешней столовой - она напротив этой "библиотеки" - согревал выстывшее с зимы помещение. Закончив, мы вернулись в столовую, и я согласился: да, работать здесь целой группе, пожалуй, можно! Только вот нет никакой мебели... Ну, пусть каждый принесёт из дома табуретку! - возразила девушка. Или купит складную. А она со своей стороны обещает как можно скорей отправить в оргкомитет конкурса Приложение Б, глядишь, и не останемся без денег. Как же так? - опешил я. - Мы ведь заложили в проектные расходы книги, билеты, командировочные, но никак не покупку новой мебели! Ах, какой я наивный! - попеняли мне. Товарные чеки на книги несложно и подделать.
  
  "Не буду я ничего подделывать, - проворчал я. - Ты меня, кажется, перепутала со своим Антоном..."
  
  "Вон так! - притворно возмутилась девушка. - Меня с Антоном, значит, считают плебеями? Мы - шариковы, а вы - профессор Преображенский? Я бы вам, Андрей Михайлович, сейчас с удовольствием чем-нибудь засветила по голове! Диванной подушкой, например. Вас только и спасает, что у вас тут шаром покати!"
  
  "И за что, спрашивается? Можешь рассмотреть в качестве инструмента вот ту швабру, что стоит в углу", - предложил я.
  
  "Нет уж! - отказалась она от швабры. - Ещё оставлю отечественную науку без кадров..."
  
  [13]
  
  - На обратном пути в посёлок Зимний, - повествовал историк, - Настя вдруг захотела знать все подробности моего выхода из монастыря. И я рассказал ей эти подробности - всё то же самое, что рассказывал и вам дня три назад. История о девушке, пришедшей ко мне на исповедь, её захватила больше, чем я предполагал.
  
  "Так она была красивой, молодой?" - начала допытываться моя аспирантка.
  
  "Д-да, молодой, - припоминал я. - И, кажется, красивой тоже..."
  
  "Вы были увлечены ей? - настырно пытала собеседница. - Извините, что спрашиваю".
  
  "Нет, что ты, как можно! - испугался я. - Это ведь табу для священника, а для иеромонаха особенно".
  
  "Но после, когда вышли?"
  
  "Я ведь не ради неё выходил! - резонно заметил я. - А когда вышел, её, само собой, простыл и след".
  
  "Ах, как жалко! А что, вы о ней не мечтали? Она вам не снилась хоть изредка? Впрочем, - оборвала она сама себя, - это не моё дело, а я даже и знать не хочу, снилась она вам или нет, и в каких позах..."
  
  "Настя, Настя! - упрекнул я её. - Это очень грубо".
  
  "Сама знаю, что грубо! Простите, - девушка покраснела так сильно, что даже на короткое время спрятала лицо в ладонях. - Вот видите, Андрей Михайлович, мне ещё кое в чём нужно вам признаться! - продолжала она. - Я за последние дни поменяла к вам отношение. Как я только не относилась к вам всё это время! Вам, вообще, это интересно?"
  
  "Очень внимательно слушаю", - подтвердил я.
  
  "Хорошо, что слушаете, только это ведь ещё не показатель интереса... Курсе на четвёртом - короткое время, не обольщайтесь - вы мне казались принцем на белом коне. После все эти глупости прошли, и я стала считать вас Кеном".
  
  "Кем-кем?" - не понял я.
  
  "Кеном - мужем Барби!"
  
  "Вот ещё! Таким же пластмассовым и пустым?" - сообразил я вдруг.
  
  "Именно! Вы не обижаетесь?"
  
  "Уж что там..." - вздохнул я.
  
  "Не то чтобы полностью пустым, - принялась оправдываться девушка, - но слегка фальшивым - это точно. Кем-то, кто продаёт свою науку дороже, чем она стóит, а это ведь и есть фальшь. Я думала: в конце концов, все эти люди уже умерли: что нам до того, чем они жили? Слишком погружаясь в их жизни, мы рискуем пропустить свои. Ещё, помню, я вас одно время жалела. Сильно, до слёз в глазах! Как такого, знаете, Женю Лукашина, с той разницей, что вы, в отличие от него, не только свою Надю не найдёте, но даже и никакая Галя на вас не посмотрит".
  
  "Не так! - возразил я. - Свою Надю я, возможно, и впрямь не найду, но Гали мне и самому не надо, поэтому предпочитаю остаться в одиночестве".
  
  "Я так и поняла... - подтвердила она. - Теперь".
  
  "Да, - вспомнил я. - Вы ведь обещали сказать, кем меня видите сейчас".
  
  "Степным волком. Я уже говорила!"
  
  "Помню. Не могу только понять, лестно это для меня или нет", - хмыкнул я.
  
  "Если бы я сама могла понять! Степным - потому что вам не надо никакой стаи. Хотя я ведь не зоолог и понятия не имею, что у этих зверей за повадки..."
  
  "Никто не знает, Настенька, - заметил я. - Тоже однажды задался этим вопросом, и в энциклопедической статье про пустынного волка прочитал нечто вроде: изучен слабо, численность невысока".
  
  "Всё про вас, каждое слово! Как же вас изучать, если вы не даётесь в руки? Вот, вы окружили сейчас себя десятью щенятами, и смотритесь среди них очень хорошо, в своём естественном ареале. Вы можете оскалить зубы, вы будете защищать своё племя - это здóрово! Но только ваши волчата скоро получат дипломы бакалавра и вас покинут. А вы что? Побежите дальше в гордом одиночестве?"
  
  "Никто не знает будущего", - уклончиво отозвался ваш покорный слуга.
  
  "Да уж! - печально согласилась девушка. - И этот ответ - тоже очень в вашем стиле..."
  
  Некоторое время мы шли молча. Говорить не хотелось. Когда Настя заговорила вновь, я оробел: так неродственно, холодно, даже строго зазвучал её голос.
  
  "Милостивый государь! Если меня вдруг угораздит в вас влюбиться, что вы будете с этим делать?"
  
  "Милостивый государь" тоже не было обычным выражением из её лексикона.
  
  "Что я буду делать? - мы остановились. Я странным образом испугался до пересыхания во рту, до дрожания рук. - Не знаю, но..."
  
  "Ответите мне, наверное, снова: " "Вы должны были об этом молчать и никому не говорить", как генерал такой-то сказал генералу такому-то в такой-то день в таком-то году во столько-то часов пополудни"?"
  
  Мы стояли и смотрели друг другу в глаза.
  
  "Нет, не отвечу! - наконец нашёлся я со словами. - Настя, милая, я боюсь только одного: что очень быстро тебе надоем. Между нами тринадцать лет разницы, мы - практически люди разных поколений. Я могу не угнаться за твоей молодостью, здоровьем и энергией. Тебе придётся волочить меня за собой как... как старый мешок, и снова жалеть, "сильно, до слёз в глазах"! И что тогда?"
  
  "И поскольку вы боитесь, вы мне предлагаете не задавать таких вопросов - верно?"
  
  "Разве я что-то предлагаю?"
  
  "Спасибо, - произнесла девушка крайне холодно: её словами можно было застудиться. - Ожидаемо. Простите за эту глупость".
  
  Я хотел возразить или как-то побороться против её ледяного тона. Но время, кажется, было упущено. Да и что я мог ответить? В полном молчании мы дошли до посёлка, где нас забрало такси.
  
  В такси Настя не сказала мне ни слова, а прощаясь - тем же равнодушным тоном, - не подала руки. Обронила только что-то вроде "До свиданья", не глядя в мою сторону.
  
  [14]
  
  Ваше величество!
  
  Сердечно благодарю Вас за ответ на моё прошлое письмо и за предложение "содействовать". Спасибо, но пока не нужно. Я понимаю, что ответ с житейской точки зрения неразумный, потому что Вы ведь не вечно будете с нами. Мы скоро закончим обучение и станем совсем взрослыми, самостоятельными людьми, наша маленькая "империя" перестанет существовать, а тогда я уж ни у кого не смогу просить ни о чём. Я должна, как говорят, пользоваться моментом. Но я не хочу и не считаю правильным это делать.
  
  Я могу показаться неблагодарной, и поэтому попробую объяснить, почему сейчас отказываюсь, хотя и рискую Вас рассердить длинным письмом по такому маленькому поводу.
  
  Мне кажется, моё развитие идёт немного замедленно. Не развитие ума, а развитие чувств, причём я имею в виду чувства определённого рода. В наше время есть множество внешних стимулов, которые грубо и насильственно поощряют раннее созревание этих чувств, даже как бы вырывают их из человека. Циничность этих стимулов меня всегда отталкивала, поэтому я лучше опоздаю на несколько лет, чем побегу вместе со всеми этот безобразный марафон.
  
  Вот именно так случилось, что сейчас я только-только вхожу в ту пору, которую обычные девушки переживают в шестнадцать или семнадцать лет. В этой поре девушке кажется, что ухаживать должны за ней и добиваться её, а не наоборот. В глазах Православия это желание, наверное, суетное, тщеславное, глупое, если не сказать хуже. Но оно - тоже часть моей жизни. Я хочу прожить свою жизнь всю целиком, а не склеенную из нарезанных кусков, которые лучше всего соответствуют Закону Божию. (Написала и немного ужаснулась. Это же бунт? Я никогда не бунтовала против того, что считается правильным. Может быть, стоило?) Или девушке в этой поре хочется если любить, то кого-то особенного, выдающегося, недосягаемого, а не просто симпатичного мальчика (который ведь даже и не смотрит в её сторону).
  
  Ещё вот о чём я недавно подумала. Брак отлично может обойтись без первой влюблённости. Но эта влюблённость - прекрасный цветок, который растёт у начала семейной жизни. Допустим, Вы перешлёте А. моё письмо, первое, и он скажет себе: а и действительно, что я теряю время? Где я найду лучше? Он начнёт ухаживать за мной, всё сложится... И вот когда-нибудь он упрекнёт меня: Господи, какая ты скучная! Всю свою жизнь, даже в юности, ты не могла мне подарить этот цветок! Вот, я нашёл другую, пошлее, глупее, вульгарней, злее, может быть, но эта другая способна мне подарить цветок восторга, а ты - нет. Не могу писать об этом спокойно: на глаза сами собой наворачиваются слёзы.
  
  Вы упомянули о своём дурном поступке, в котором раскаиваетесь. Я охотно и от всего сердца прощаю Вам его. Но ведь моего прощения недостаточно? Может быть, Вам стоит признаться в нём публично, каким бы страшным он ни был? Или признание в нём повлечёт за собой уголовное наказание? Тогда молчу и не смею больше ничего советовать, даже не советовать, а лепетать детским языком. Простите за то, что примерила на себя роль "вечной Сонечки", она мне совсем не к лицу. И зачем вообще считать её идеалом женственности для каждой! Не хочу... Я верю, что нет такой вины, которую Господь не мог бы простить. В любом случае, что бы Вы тогда ни сделали, это едва ли было похоже на то, что один Ваш коллега однажды сделал - пробовал сделать - по отношению ко мне. Хотя его гадкий, пошлый поступок даже и "поступком"-то назвать нельзя. С житейской точки зрения в нём не только преступления нет, но даже и ничего особо дурного... Но это ведь сейчас я чувствую себя на семнадцать лет, а тогда, психологически, мне было не больше пятнадцати. Неужели он этого не видел?! Возможно, мой отказ от Вашего такого любезного содействия происходит просто-напросто от моего страха перед физической стороной любви, брезгливости, ужаса, надлома. Может быть, я просто "травмирована", как любят сейчас говорить, и должна пролечиться в специальной клинике. Я ведь тоже тогда повела себя не очень хорошо, у меня тоже, наверное, есть пятно на совести...
  
  Простите за это длинное письмо. Оно не секретное: если бы Вы захотели его показать кому-то другому, я бы не волновалась об этом. Не знаю, почему я к этому равнодушна, и не понимаю, нет ли в этом равнодушии какой-то порочности (или надломленности, о чём уже писала, или какой-то особой гордости, чем тоже, конечно, не надо хвастаться, или всего вместе).
  
  Позвольте мне молиться за Вас, да я и так буду это делать.
  
  Обращаться ко мне "Марта" или "Матильда"? - спрашиваете Вы. Не знаю. Это Вам решать. Превращение в Матильду - спасибо за неё - позволяет смотреть на мир другими глазами, например, случившееся год назад не вызывает никакой боли, один смех. Но открываются новые опасности... Так как не знаю, подписываюсь просто -
  
  М. К.
  
  [15]
  
  - Получив это письмо, - рассказывал Андрей Михайлович, - я с трудом подавил в себе желание немедленно позвонить Аде Гагариной или, может быть, самой Марте, или даже Бугорину - в общем, сделать что-то!
  
  Лишь перечитав текст от начала до конца, я обратил должное внимание на фразу "не только преступления нет, но даже и ничего особо дурного". Видимо, Владимира Викторовича нельзя было в той истории упрекнуть ни в чём, кроме прямолинейности, с которой он предложил девушке условия своего покровительства, - верней, не прямолинейности, а грубости, неумения и нежелания присмотреться к человеку, которому он делал своё предложение. У Насти, к примеру, хватило зрелости, ума, жизненного опыта, природной живости и юмора, чтобы к этому предложению отнестись просто как к шутке дурного вкуса, о которой можно сразу забыть, не возвращаться к ней умом и чувствами, а у Марты не хватило. И то, про свои "пятнадцать" психологических лет в прошлом году она, пожалуй, преувеличила, просто-таки польстила себе: я бы ей тогда дал не больше двенадцати... Да, грубость неприятна, и нескромные предложения позорны для того, кто их делает, но жизнь нельзя прожить в стерильном аквариуме. Всем нам, живущим в миру, с юных лет необходимо отращивать хотя бы тонкую корочку цинизма на поверхности чувств, чтобы не закончить свою жизнь в психиатрической клинике. Зря я, пожалуй, так переволновался. Хотя... стоило ли покупать слова Марты за их "объявленную стоимость"? Вот та помянутая ей "вечная Сонечка" ведь после случившегося с ней тоже, возможно, не усмотрела в совершившемся ни преступления по отношению к себе, ни даже чего-то "особо дурного"! Если так, то - жутко, жутко и стыдно. (Бедная, бедная!) И что же делать? Да уже ничего: пусть порастёт травой, пусть постепенно и тихо изгладится...
  
  Как тяжка служба исповедника! И не только настоящего, канонически безукоризненного, но даже вот такого, как я, "исповедника понарошку"! Не поискать ли и мне духовника в свою очередь? В общем, [g]reat fleas have little fleas upon their back to bite "em // And little fleas have lesser fleas, and so ad infinitum,58 как писал об этом британский математик и логик Август де Морган. Прекрасная картина мира, не так ли?
  
  Что ответить Марте на её исключительно хрупкое, тонкое послание, я тогда не придумал. Да, возможно, и не следует на такие послания ничего отвечать...
  
  Вечером мне позвонила староста сто сорок первой группы и рассказала подробности walkout"a - их я, впрочем, уже знал от Насти. Я попробовал убедить девушку в том, что её усилия были несколько излишними, что где-то она, пожалуй, хватила через край.
  
  "Кто знает! - упрямо возразила она мне. - Жизнь так устроена, что кто показывает зубы, того и не трогают".
  
  "Уже второй или третий раз слышу сегодня про зубы и необходимость их оскаливать, - признался я ей. - Словно мы в зверинце или в джунглях... А между тем, Ада, даже в политической борьбе нужно всё-таки придерживаться некоего кодекса чести! Зачем, к примеру, вы вслух перед всеми рассуждали про "небритого любителя девочек"? Разве это красиво?"
  
  "Затем, Андрей Михайлович, что это с высокой вероятностью правда! - парировала она. - А что до "некрасиво", так, извините, не я начала! Или, скажете, всё клевета?"
  
  "Да нет, - вздохнул я. И, не подумав, ещё под впечатлением от письма "маленькой К.", ляпнул: - Похоже, всё подтверждается..."
  
  "Да?! - так и встрепенулся наш "Керенский". - Кем подтверждается?!"
  
  "Я, э-э-э... не имею права говорить", - нашёлся я с трудом.
  
  "Но ваша информация - достоверная?" - принялась она допытываться.
  
  "Достоверней не бывает".
  
  "Вот видите... А что именно тогда случилось?"
  
  "Ещё бы я, милая моя, спрашивал Марту о том, что именно тогда случилось! - пришлось мне возмутиться. - Кажется, ничего особенного..."
  
  "Так она вам сама рассказала? - подивилась Ада. - Ну дела... Хорошо, обсудим всё завтра!"
  
  Также девушка сообщила мне, что заподозрила было Штейнбреннера в пособничестве Бугорину, но откровенный разговор с Альфредом развеял её подозрения полностью или почти полностью. Сам же "подозреваемый" успел за это время найти для нашей лаборатории помещение в Доме российско-немецкой дружбы: "агент" едва ли стал бы так стараться. Правда, предварительно согласован только один день, а именно завтрашний. Лекция Альфреда, посвящённая его персонажу, начинается завтра в десять утра, и она, староста, уже успела предупредить всех участников группы, кроме Анастасии Николаевны, за неимением её контактов. Мне будет несложно передать это всё "царице"?
  
  "Передам, - пообещал я и, грустно, усмехнувшись, добавил: - Правда, с "государыней" мы сегодня, похоже, поссорились..."
  
  "Из-за Марты?" - вдруг спросила Ада.
  
  "Почему из-за Марты?" - поразился я.
  
  "Так, просто, - пояснила собеседница. - Ведь вы с нашей "Матильдой" общаетесь уже о таких, кхм, небанальных вещах, вот я и провела между двумя точками прямую линию. Извините, не моё дело. До завтра!"
  
  О том, что написать Насте, верней, как это написать, я думал долго, и наконец вымучил из себя только следующую жалкую записочку.
  
  Анастасия Николаевна, здравствуйте! На всякий случай хочу Вам сообщить, что работа лаборатории продолжится завтра с 10 утра в Доме российско-немецкой дружбы по адресу <...> Разумеется, имея другие обязанности, Вы можете сами определить меру своего участия в проекте. С уважением, Могилёв
  
  Ответ поступил примерно через полчаса и состоял из одного вопросительного предложения.
  
  Чем я заслужила этот исключительно холодный тон?
  
  Мне снова пришлось подумать, прежде чем я сумел составить что-то вроде следующего.
  
  Боюсь, что не могу позволить себе более тёплый. Вы, похоже, за что-то сердитесь на меня, хотя я перед Вами ничем не провинился. Я не имею права допытываться, за что. Но если я вернусь к более "дружескому", что ли, способу общения, это ведь и будет означать сохранение между нами известного рода дружбы. Чему был бы рад - но дружба не может быть навязанной, она бывает только взаимной.
  
  На это сообщение никакого ответа в тот день я не получил.
  
  [16]
  
  Подбросив дров в камин, Андрей Михайлович вернулся к своему рассказу:
  
  - До сих пор затрудняюсь определить своё отношение ко всем этим так называемым "домам дружбы" между Россией и западными нациями! Видимо, по замыслу их создателей они служат "культурными посольствами" своих стран. Разумеется, как цивилизованный человек я должен приветствовать любой диалог между несхожими друг с другом обществами, любые мосты между Западом и Востоком... но эта открыто провозглашаемая такими учреждениями цель быть культуртрегерами в нашей стране меня, увы, задевает! Что же мы, русские: невежественные дикари, которые только ждут и не дождутся ex occidentae lux59? Или, может быть, под культурой понимается проповедь демократии? Вот уж тоже благодарю покорно! Знаю, знаю, что моё возмущение стало банальностью... При этом Дом русской науки и культуры в Париже не вызывает у меня никаких неприязненных чувств, я его существование нахожу само собой разумеющимся. Вы, пожалуй, скажете, что это - двойная оптика, естественная для русского, но мало извинительная...
  
  - Вовсе нет! - запротестовал автор.
  
  - ...И, возможно, это окажется справедливым, - договорил собеседник. - На каком основании, спрашивается, я одобряю второй и хочу отказать в праве на жизнь первым? Моё единственное, хоть и слабое извинение в глазах "интеллигентов" любой масти состоит в том, что в наше время Европа под грузом прожитых столетий и поклонения тварному, низкому, непреображённому человеку как новой религии перестаёт быть Европой. Тот, кто сам так изношен и морально обветшал, должен поберечь свои силы, а не тратить их на проповедь, все равно эта проповедь никого не убедит. Станем ли мы, русские, последними хранителями этой великой, но усталой культуры? Бог весть! Впрочем, эта мысль не нова и в последние годы в патриотической публицистике тоже превратилась в общее место...
  
  В любом случае, не я создавал Дом российско-немецкой дружбы, и не мне его закрывать! В субботу двенадцатого апреля я пришёл в это "культурное посольство" что-то без четверти десять утра и отрекомендовался руководителем проекта. Меня встретила приветливая методист Альбина Александровна - простите, забыл её фамилию или даже никогда не знал, - которая, в свою очередь, познакомила меня с Дитрихом Рутлегером, лектором DAAD60, или Немецкой службы академических обменов: он, видимо, в том году и нёс почётную службу главного немца-просветителя в нашем городе. Господин Рутлегер - крупный мужчина, гладко выбритый, полностью лишённый волос на голове, с большим лбом и тяжёлой челюстью, с выразительными полностью круглыми линзами очков - задал мне несколько вопросов о цели нашего проекта, обнаружив не банальную вежливость хозяина, а действительный и даже несколько въедчивый интерес. По-русски он говорил вполне хорошо, свободно, правда, и с акцентом, и с лёгкими неправильностями: не то чтобы с грамматическими ошибками, но с той преувеличенной основательностью, тяжеловесностью синтаксиса, которая свойственна в основном только немцам. Он также выразил желание частично, сколько ему позволит занятость, присутствовать при сегодняшней работе проектной группы в качестве зрителя. Я развёл руками, улыбаясь: разумеется, на правах гостя я никак не мог этому препятствовать!
  
  Альфред уже ждал нас в отведённой нам Raum Vier61, которая - я еле удержал улыбку - вновь оказалась чем-то вроде библиотеки! Все книги были на немецком. Целый штабель чёрных складных стульев позволял легко превратить эту библиотеку в класс или комнату для семинара, а при необходимости, как мне пояснили, стулья можно было опять сложить и убрать в подсобное помещение, снова сделав из комнаты книгохранилище или, скажем, детскую для посетителей. Всё же не хватает нам, русским, чисто немецкой деловитости и смекалки! Мы расставили стулья нашим обычным полукругом, центром которого стала маркерная белая доска. Ровно в десять утра, пренебрегая тем, что не все подошли вовремя, Штейнбреннер, надевший по такому случаю костюм-тройку, встал у этой доски и прочёл нам основательный доклад.
  
  Его лекцию я пересказывать не буду, тем более что она присутствует в нашем сборнике в виде солидной статьи. Альфред больше читал, чем рассказывал, впрочем, его чтение нельзя было назвать монотонным: присутствовали в нём и разного рода красочные сравнения, и вопросы к аудитории, и неожиданные выводы, и прочие риторические изящества. Опишу лучше внешность моего студента. Среднего роста, крепко сбитый, с чётко очерченным профилем и волевым подбородком, с очень светлыми, почти белёсыми глазами и светлыми же волосами, несколько длинными для мужчины, неизменно зачёсанными назад, так что лоб открывался полностью, Альфред действительно производил впечатление типичного немца, даже, если позволите, "арийского" немца. Думаю, ему самому это определение не понравилось бы, да и вообще оно в теперешней Германии, как вы понимаете, не в чести...
  
  В отличие от девушек, Штейнбреннер, похоже, вовсе не спешил отождествляться со своим персонажем полностью, говоря о нём только в третьем лице - но, правда, с неизменным уважением, симпатией и, пожалуй, даже пиететом. Хвалебных оценок деятельности Милюкова в его качестве выдающегося русского либерала, думского политика, учёного, знатока языков, специалиста-международника и прочее было так много, что, кажется, почти всем нам под конец стало несколько неловко.
  
  Лекция Альфреда, как я сумел понять, в значительной мере опиралась на "Воспоминания" самого Милюкова, и вышла, подобно этим воспоминаниям, любопытной, местами даже захватывающе интересной - но несколько уж слишком многословной. Все мы под её конец, даром что время было ещё раннее, слегка осовели, тем более что лектор, увлёкшись, забыл сделать хотя бы трёхминутный перерыв и так и продержал нас в этих не Бог весть насколько удобных складных стульях полтора, если не два часа. Подустали, повторюсь, все, кроме Рутлегера, который слушал внимательно и едва ли не конспектировал содержание.
  
  В содержании же, если вынести био- и фактографический элемент за скобки... простите, я, кажется, сам заговорил, как Штейнбреннер! Итак, в содержании лекции наиболее примечательным оказались три "точки бифуркации", три развилки пути, на которых наша русская история могла бы, возможно, пойти по иной дороге. Альфред этими развилками считал следующие моменты:
  
  - ноябрь тысяча девятьсот пятого года (беседа между Милюковым и Витте в Зимнем дворце, во время которой председатель комитета министров осторожно, зондируя почву, спросил оппозиционного политика о мерах, необходимых для того, чтобы установить понимание между народом и властью),
  
  - третье марта тысяча девятьсот семнадцатого года: попытка Милюкова убедить великого князя Михаила Александровича принять престол и сохранить (верней, установить) в России конституционную монархию,
  
  - наконец, "апрельский кризис" Временного правительства, завершившийся выходом Павла Николаевича из его состава.
  
  На каждой из этих развилок мы, согласно Альфреду, имели шанс, послушав "умнейшего человека России", шагнуть к иному, лучшему, более благообразному, продуманному и бескровному будущему, но - увы и ах! - упустили эти возможности. Нет пророка в отечестве своём! Поделом нам, не ставшим тогда и не вполне способным даже сейчас стать вровень мысли едва ли не самого образованного политического деятеля в отечественной истории! Я вас, похоже, слегка утомил своим монотонным повествованием, мой милый? - вдруг спросил автора Могилёв. - Даром что рассказал о его лекции за пять минут или быстрей! Представьте же себе, как мы тогда устали!
  
  [17]
  
  - Настя, - продолжил Андрей Михайлович, - пришла где-то в середине доклада Штейнбреннера и села как можно дальше от меня, на другом конце "полумесяца". Может быть, просто потому, что там оставалось свободное место, но некоторый вызов в этом имелся, тем более что в мою сторону она снова даже не поглядела... Так или иначе, докладчик добрался до конца лекции, и я объявил небольшой перерыв.
  
  Штейнбреннер остался у маркерной доски, правда, счёл нужным и для себя раздобыть матерчатый стул. Участники группы вставали с места, чтобы потянуться, перебрасывались впечатлениями или шутками. Пользуясь случаем, встал и я. В этот момент ко мне подошла Марта и, сделав книксен - так ловко, будто с рождения этому училась, - поднесла мне погоны полковника (точней, флигель-адъютанта) образца последнего царствования, держа их на обращённых вверх ладонях. На этих погонах - с двумя просветами, с трапециевидным верхним краем - она действительно сумела вышить соединённый вензель "AII и AIII", несколько схематичный, но вполне узнаваемый.
  
  Девушка едва ли думала, что всё это выглядит как некий публичный жест, но всё же привлекла внимание: разговоры стихли, головы обернулись в её сторону.
  
  "Большое спасибо!" - поблагодарил я. Она всё не уходила, глядя прямо на меня своими ясными невинными глазами, и я, странно тронутый, добавил:
  
  "Матильда Феликсовна, я очень, очень ценю ваши письма! Простите, что вчера не ответил на последнее: просто не знал, чтó сказать. Не всегда смогу быть хорошим корреспондентом, но, по крайней мере, всегда обещаю быть вашим внимательным чтецом".
  
  Сам не знаю, почему обратился к ней именно так! Знаю, впрочем: я не помнил её настоящего отчества. Уже произнеся это всё, я с неудовольствием подумал, что ведь нас, кажется, все слушают и все на нас смотрят. Моя аспирантка, как минимум, смотрела внимательно, и на её лбу залегла какая-то хмурая складка.
  
  "Матильда Феликсовна" сделала ещё один книксен и, по виду совершенно равнодушная к направленному на нас вниманию, с улыбкой предложила:
  
  "Если вы снимете мундир, я их сразу прикреплю".
  
  "Мундиром" она не совсем точно назвала летний походный китель. Я снял его, оставшись в рубашке, и Марта, возвратясь на своё место, тут же принялась за работу. Погоны до семнадцатого года с одного края держались на особой петле, а с другого, ближе к воротнику, крепились специальным шнуром - я сам не сумел бы, наверное, пришнуровать их так проворно. Сидящие рядом наблюдали с любопытством, что девушку, кажется, ничуть не смущало.
  
  "Эй, Марта! - окликнул её Марк. - Основу-то в Военторге купила?"
  
  Основа, действительно, могла быть куплена и в Военторге. Марта выразительно посмотрела на него: мол, тебе какое дело? - но вслух ничего не сказала.
  
  "Как любопытно! - оживился Рутлегер, сидевший рядом со мной. - Расскажите мне, пожалуйста: что означают эти символы в форме букв?"
  
  "Соединённый вензель Александра Второго и Александра Третьего? - догадался я. - Всего-навсего строгое следование тогдашним нормам, в частности, Высочайшему повелению номер сто шестьдесят пять от шестнадцатого мая тысяча девятьсот первого года, ведь мой персонаж стал офицером ещё при жизни деда, а при отце произведён во флигель-адъютанты, потому и носил их инициалы, а не свои собственные".
  
  Я принялся объяснять немцу систему вензелей в Царской армии, а также правила их ношения. Господин Рутлегер слушал внимательно и сделал в своём блокноте пару пометок. Ума не приложу, зачем ему понадобились эти узкоспециальные знания, давно ставшие пылью истории! Из чистой научной добросовестности, наверное. К концу моего объяснения он спросил меня:
  
  "Скажите мне: не имеете ли вы никакого страха носить форму, без того, чтобы получать соответствующий чин? Не является ли это штрафуемым в рамках российского законодательства?"
  
  Я, улыбнувшись, объяснил, что, конечно, носить знаки различия современной армии, не имея соответствующего воинского звания, было бы крайне неуместно и, возможно, впрямь "штрафуемо", но что до погон государства, прекратившего существовать почти век назад, их использование в рамках исторической реконструкции не будет большой бедой. Да и кто же мне, голубчик, добавил я, присвоит звание флигель-адъютанта? Свитские звания, в отличие от армейских, давно канули в Лету.
  
  Немец, похоже, не был полностью убеждён. Он продолжал кивать, но одновременно хмурил свой широкий лоб и с неким сомнением поводил головой как-то в сторону. В его глазах читалась мысль: я должен был получить разрешение от специального уполномоченного органа и лишь после этого позволять своим студентам вышивать для меня свитские вензеля. То, что такой уполномоченный орган в России может отсутствовать, просто не приходило ему на ум.
  
  - А если бы и пришло ему это в голову, - подхватил автор, - он наверняка вывел бы для себя, что именно наша беспечность по отношению к такому важному юридическому вопросу и есть то, что в невыгодную сторону отличает нас, русских, от западных демократий!
  
  Могилёв кивнул с лёгкой улыбкой.
  
  [18]
  
  - Между тем, - продолжил мой собеседник, - перерыв как-то сам собой завершился, верней, перетёк в обсуждение лекции. "Стартовой искрой" этого обсуждения стала - вы не поверите - Лина! Пара слов к её внешности, потому что не знаю, доведётся ли сказать их после. Лина была сильной, энергичной девчонкой с высокими монгольскими скулами, если и красивой, то слегка вызывающей красотой, которую она подчёркивала несколько вульгарным или, как минимум, на грани вульгарности макияжем. Настоящего цвета её волос не знаю, так как своё светлое каре с ровной чёлкой она в том году красила в "платиновый блонд". Носила она джинсы в сочетании со свитером или клетчатой рубашкой. Могла, впрочем, прийти и в мини-юбке, и в блузке с откровенным вырезом. Что ж, молодые учёные бывают и такими... где-нибудь в Америке, пожалуй: для нашей страны слишком уж провокативно. Но обнаруживать в этом всём изъян вкуса вовсе не собираюсь: юной девушке найти себя сложно, наконец, за весь этот облик в духе "Не трожьте меня, я сама кого угодно трону!" надо было не её винить, а тех, кто её надоумил демонстрировать всем и каждому такой облик - если уж, конечно, непременно искать виноватых, чего совсем не требуется. Так вот, уже целую минуту Лина возмущалась чем-то вполголоса, а её ближайшие соседи над ней только подсмеивались, и тогда её возмущение выплеснулось на всё семинарское пространство.
  
  "Кто вообще сказал этому очкастому, что он может, значит, спуститься к нам как фуй-с-горы-Худзияма и всех нас поучать, что нам делать?! Гигант мысли, мля! Отец русской демократии! Киса Воробьянинов, вот он кто, а не отец русской демократии! Есть в вашем Милюкове, точно, что-то нордическое: похож на хрен моржовый!"
  
  Рутлегер, склонившись ко мне, попросил объяснить, кто такой Киса Воробьянинов, и я удовлетворил его любопытство, обрадовавшись тому, что ему не нужно растолковывать другие красочные "культурные референции".
  
  "Как я ни сочувствую твоему негодованию и даже ни разделяю его, - улыбаясь, заметил Борис, - всё же расовые симпатии и антипатии в таком деле - не самая хорошая опора..."
  
  "Да при чём здесь расовые симпатии?! - взвилась Лина. - Пидорасовые! Тут, что, никто не видит, что ваш Павел-Киса-Николаевич объелся груш? Умничать надо было меньше!"
  
  "Колоссально абсурдный подход: ставить политическому деятелю в вину его интеллект! - парировал Альфред, который, оказывается, тоже прислушивался. - И это при том, что большинство политиков в России грешили и продолжают грешить отсутствием фундаментальных теоретических знаний тех вопросов, которыми занимаются!"
  
  "Милюков не политический деятель, а думский говорун", - холодно обронила моя аспирантка.
  
  "Знаете, это предвзятое мнение! - тут же обратился к ней Штейнбреннер. - Диктуемое, возможно, оптикой вашей собственной роли. А провести границу между политиком и парламентским оратором..."
  
  "Не совсем предвзятое, - вступил, перебивая его, в беседу Кошт, - и Лина-Акулина - ну-ну, не сверкай так на меня своими роскошными глазищами! - Лина, говорю, не так уж неправа. Кажется, я сам тогда, в эмиграции, говорил, что если бы люди были похожи на шахматные фигуры, то Пал-Николаич оказался бы лучшим политиком и стратегом из возможных. Маленькая закавыка в том, что люди не похожи на шахматы: они едят, испражняются, любят и ненавидят друг друга, молятся Богу или чёрту, в общем, не живут по правилам алгебры. Фредя, наверное, этим тоже огорчён. Да, Фёдор?"
  
  "Кого этот молодой человек называет Фёдором? - снова склонился ко мне лектор Немецкой службы академических обменов. - И когда он был в эмиграции?" Я пояснил, как сумел, долгую цепочку превращения Альфреда в Фёдора. Немец только пожал плечами: он находил это превращение совершенно иррациональным и полностью противолингвистическим. Мысль о том, что Марк отождествился со своим персонажем, умершим восемьдесят с чем-то лет назад в Париже, и именно поэтому вспоминает про "свою" эмиграцию, немцу тоже, как говорится, "не зашла".
  
  "Мы, однако, не выяснили, перемудрил он или нет, - заметила Ада с женско-организаторским прагматизмом. - Что толку просто чесать языки? Альфред подготовил не только самый большой с начала работы авторский материал - спасибо! - но и обозначил вам три "белых пятна", их можно исследовать. Сомневаюсь, правда, в полезности дополнительных докладов, потому что не вижу желающих их делать..."
  
  "А я сомневаюсь в эффективности сценических экспериментов! - откликнулся Штейнбреннер. - Но некоторую пользу, как уже говорил раньше, я за ними признаю. Поэтому при наличии времени..."
  
  К облегчению старосты, группа тут же занялась конструктивом, решая, какую из трёх "развилок пути", обозначенных Альфредом, можно драматизировать. Не уверен, должен ли этот глагол в русском языке сопровождаться кавычками: в своём новом значении "изобразить в качестве сценки" он ведь является прямой калькой с английского to dramatize, и, однако, раньше он значил только "впадать в излишний пафос". Пусть об этом, однако, беспокоятся составители словарей да книжные редакторы... "Апрельский кризис", пожалуй, никак не подходил: к примеру, совещание Исполкома Совета рабочих депутатов с членами Временного правительства двадцатого апреля семнадцатого года в Мариинском дворце оказалось очень "многофигурной" сценой, а бóльшая часть героев того совещания у нас к тому же отсутствовала. Схожую проблему представляло собой отречение Михаила Александровича третьего марта того же года на квартире Путятиных: из нового революционного кабинета министров у нас, конечно, имелись и Керенский, и Гучков, и Милюков, и Шульгин - но ведь не хватало самого кандидата на престол! ("...Уронившего российскую корону на грязную улицу, где она была растоптана большевистской ордой", - меланхолично заметил Борис, а Лина по поводу этого комментария как-то грозно откашлялась.) Оставалась беседа между Милюковым и Витте осенью первого года Первой русской революции. Витте, правда, тоже отсутствовал - но Гершу пришла в голову мысль попробовать пойти путём альтернативной истории и представить: что случилось бы, если бы беседа прошла непосредственно между Павлом Николаевичем и Государем? Выходило мне снова отдуваться - что ж, вот и погоны пригодились...
  
  Рутлегер, прося объяснить ему суть готовящегося эксперимента, прилип ко мне как банный лист - совсем некстати, учитывая, что мне ведь тоже стоило вспомнить исторический фон, да и просто настроиться! Вежливо улыбаясь, я едва не за руку подвёл его к Насте, познакомил их друг с другом, рассыпался в хвалебных выражениях по поводу своей аспирантки и заверил немца, что Frau Wischnewskaja даст ему все необходимые пояснения. Настя подарила меня ещё одним нелюбезным взглядом. Ну что же, Александра Фёдоровна, подумал я не без нотки постыдной мстительности: хочешь раздружиться со мной по причине моей "отстранённости от жизни" - общайся тогда с более словоохотливыми мужчинами, с теми, кто не ведёт себя подобно черепахе, втягивающей лапы в панцирь!
  
  [19]
  
  СТЕНОГРАММА
  сценического эксперимента No 6
  
  "Несостоявшаяся беседа Павла Николаевича Милюкова
  и Е. И. В. Николая II"
  
  Действующие лица:
  
  Павел Николаевич Милюков (исп. Альфред Штейнбреннер)
  
  Е. И. В. Николай II (исп. А. М. Могилёв)
  
  МИЛЮКОВ (входя и совершая короткий решительный поклон. Несколько громче, чем было бы прилично). Ваше императорское величество! (На протяжении беседы говорит твёрдо, убеждённо, энергично, как бы едва сдерживаясь в рамках вежливости, с трудом умеряя хорошо поставленный лекторский голос.)
  
  НИКОЛАЙ (оборачиваясь, как бы в раздумье почти протягивает руку, но вместо этого указывает собеседнику, куда можно сесть. Несколько смущённо). Здравствуйте, Милюков... Павел Николаевич. Присаживайтесь.
  
  МИЛЮКОВ (садится на край кресла, готовый сразу встать). Ваше величество, я... (Видя, что собеседник не садится, встаёт сам. Заложив руку за лацкан пиджака, с прохладным достоинством.) Я польщён оказанной честью и одновременно нахожусь в недоумении, потому что... я слышал, ваше величество желали задать мне несколько вопросов?
  
  НИКОЛАЙ. Вы правы. (Начинает задумчиво расхаживать.) Я вначале думал через Сергея Юльевича62, но решил сам... хотя, видит Бог, для меня даже сегодняшняя беседа - тяжкий крест. Я хотел спросить: отчего "общественники", все эти лидеры земцев, лидеры партий вроде вас, не хотят идти в кабинет63?
  
  МИЛЮКОВ. Не идут оттого, ваше величество, что не верят!
  
  НИКОЛАЙ, Что же, простите, нам надо сделать, чтобы вы поверили?
  
  МИЛЮКОВ. Надо не ограничиваться обещаниями, а приступить к их выполнению немедленно! Выберите серьёзных и не опороченных в общественном мнении - это главное! - членов администрации, создайте из них временный кабинет, чисто технический, деловой, и тотчас приступайте к работе!
  
  НИКОЛАЙ (морщась от его голоса). Мысли двоятся, и голова совсем несвежая...
  
  МИЛЮКОВ (с еле заметной иронией). Вашему величеству, возможно, следовало пригласить к беседе нескольких советников, которые погружены в предмет.
  
  НИКОЛАЙ. Нет-нет, я хочу разобраться сам. Вот сразу два возражения, если позволите. "Незапятнанных в общественном мнении", говорите вы. Но едва эти "чистые", по-вашему выражению, люди переходят к нам, как в глазах "общественности" - точней, только узкой прослойки в двух столицах, никак не выражающей волю всего народа, - как они в тех же глазах сразу оказываются запятнанными и опороченными.
  
  МИЛЮКОВ (несколько напыщенно). Если династия в общественном мнении стала столь одиозной, то, простите, ваше величество, это - не вина общественности! Это означает переносить с больной головы на здоровую!
  
  НИКОЛАЙ (неприятно поражённый, останавливается, смотрит на собеседника). А вы не мой подданный, Милюков? Вы сейчас рассуждаете как какой-то японец...
  
  МИЛЮКОВ (несколько надувшись) Прошу прощения! (После небольшой паузы.) Но при этом не у всех ваших подданных, государь, любовь к Отечеству сопряжена с монархической идеей и особенно с самодержавным принципом!
  
  НИКОЛАЙ. Хорошо, оставим это пока, каждый свободен в своих убеждениях, даже пошлых... А вот и второе возражение: ведь под работой вы понимаете...
  
  МИЛЮКОВ (упрямо наклоняя голову). Под работой я, если вам будет благоугодно выслушать, понимаю правильно избранную Думу, которая разработает всеобщий избирательный закон, на основе чего пройдут выборы в Учредительное Собрание, которое, в свою очередь, даст стране нормальный, регулярный Парламент по образцу европейских.
  
  НИКОЛАЙ. Кто же сказал вам, Павел Николаевич, что всеобщее избирательное право для России будет непременным благом? Ваши думские крикуны соблазнят мужика несбыточными надеждами вроде отъёма помещичьих и монастырских земель, и у нас устроится пугачёвщина. Или, не приведи Господь, новый церковный раскол.
  
  МИЛЮКОВ (с несколько презрительной улыбкой). Церковные расколы, ваше величество, остались в веках Трояновых! Этого в новом веке точно не стоит опасаться.
  
  НИКОЛАЙ. Возможно, я неудачно выразился... Но, послушайте же меня, демократии западного образца - это ведь такой строй, при котором власть оказывается в руках даже не большинства гласных, а горстки опытных профессионалов политических интриг! Эти профессиональные интриганы вертят как хотят большинством депутатской массы, не говоря про всех остальных. Вы хотите, чтобы правительство отвечало перед парламентом, а перед кем же ответит парламент? Мне кажется, даже мой дворцовый комендант понимает такие вещи, а вы, человек столь большого ума и европейской образованности, отчего-то не берёте их в толк.
  
  МИЛЮКОВ (усмехается при упоминании дворцового коменданта). Парламент ответит перед народом, ваше величество.
  
  НИКОЛАЙ. Да нет же! Как будто общественники вроде вас способны быть ответственными перед всем народом...
  
  МИЛЮКОВ. Я скажу больше, государь: общественники, которые составят Парламент, и есть народ, лучшая его часть.
  
  НИКОЛАЙ (с внезапно прорвавшимся раздражением). О Боже мой! Вы, профессор Милюков, и есть русский народ?!
  
  Милюков стоит напротив Николая, избегая смотреть тому в глаза, набычившись, наклонив голову вперёд. Его ноздри раздуваются, пульсируют жилы на шее.
  
  НИКОЛАЙ (сухо). Простите, я увлёкся.
  
  МИЛЮКОВ (настойчиво). Я готов согласиться с вашим величеством в некоторой, пока ещё, для нашей глубоко патриархальной, во многом отсталой страны - преждевременности и рискованности всеобщих выборов в Законодательное собрание, но при этом движение к конституционализму является, по моему глубочайшему убеждению, единственно верным путём.
  
  НИКОЛАЙ (устало). В вашей собственной партии, Милюков, нет единства мнений о благотворности всеобщих выборов и этой вашей "четырёххвостки"64, а вы всей России советуете их недрогнувшим голосом.
  
  МИЛЮКОВ (игнорируя последнее замечание). Если ваше величество позволит мне определённую дерзость и даже шутку, я бы советовал: возьмите болгарскую конституцию, или бельгийскую - любую со всеобщим избирательным правом, - и утвердите её высочайшим актом. Впрочем, прекрасный проект Конституции разработан земским...
  
  
  НИКОЛАЙ (перебивая). Я уже, считайте, это сделал манифестом от семнадцатого октября сего года. Свод Основных законов уже готовится и будет представлен к моему утверждению в новом году. Чего же вам ещё надо?
  
  МИЛЮКОВ (живо). Позвольте не согласиться с вами, государь, поскольку, во-первых, ваш Манифест декларирует лишь "привлечь к участию в Думе <...> те классы <...> которые ныне совсем лишены избирательных прав", что не тождественно всеобщему избирательному праву, во-вторых, вопрос в названии! Если воля монарха действительно ограничивается Законодательным собранием, как вроде бы явствует из вашего Манифеста...
  
  НИКОЛАЙ. И вы едва ли представляете себе, на какую сделку с совестью мне пришлось пойти, подписав его!
  
  МИЛЮКОВ. Отчего же, я отлично представляю! Многие знают, что лишь вмешательство великого князя Николая Николаевича...
  
  НИКОЛАЙ (морщась). С вашего позволения, не будем об этом... Ведь моя ответственность за Россию перед Богом не уменьшается после подписания Манифеста, а рýки вы мне им уже, можно сказать, связали!
  
  МИЛЮКОВ. Речь, государь, не о вашей личности, совестливой, набожной и так далее, а о принципе, об исключении в будущем монаршьего произвола и монаршьего азиатского деспотизма! ...Явствует из Манифеста, говорю я, тогда даруйте народу Конституцию и назовите свод Основных законов именно этим почему-то пугающим вас словом! Есть слова, которые способны остановить бурю! И тогда, возможно, мы ещё сумеем заклясть Ахеронт...
  
  НИКОЛАЙ. Буря бушует только в вашем уме, Павел Николаевич, вас и таких, как вы. Вы и выкликиваете Ахеронт, а вовсе не пробуете его заклясть.
  
  МИЛЮКОВ (упрямо). Если же вы не считаете век мрачного московского самодержавия оконченным - понимаю, государь, что затрагиваю чувствительную струну, но, в конце концов, сколько можно пребывать умом во временах Алексея Михайловича, мы становимся посмешищем цивилизованных наций, невозможно противиться ходу всемирно-исторического течения! - если не считаете так, то, делая два шага вперёд, вы сразу совершаете полтора назад, даже и все два. В чём же тогда смысл вашего высочайшего Манифеста и сегодняшнего разговора?
  
  НИКОЛАЙ (пожимая плечами). Я пригласил вас, чтобы понять мнение части образованного общества.
  
  МИЛЮКОВ. Лучшей и драгоценной его части.
  
  НИКОЛАЙ. Очень, однако, небольшой.
  
  МИЛЮКОВ. Что не умаляет её достоинств.
  
  НИКОЛАЙ. И слепоты, и трагических заблуждений.
  
  МИЛЮКОВ. И возможной будущей крови на руках тех, кто бросают лучшей части образованных людей России упрёк в их слепоте. Прощу прощения! Я говорю в самом общем смысле.
  
  НИКОЛАЙ. Я очень устал от вашего давления и блеска вашей пустой риторики, Милюков... Извините. Павел Николаевич, вы свободны.
  
  Милюков выходит с гордо поднятой головой.
  Государь опускается на место, где совсем недавно сидел партийный лидер, и задумчиво приставляет к губам указательные пальцы сложенных вместе ладоней.
  
  [20]
  
  
  - Некоторое время после финального щелчка хлопушки, - продолжал рассказывать Могилёв, - мы все молчали.
  
  "Не убедил", - буркнула наконец Лина.
  
  "Царь не убедил?" - уточнила у неё Ада Гагарина.
  
  "Не царь. Что - царь? Царь хотя бы не прогнулся", - ответила наша "Коллонтай".
  
  "Да уж! - хмыкнула староста. - Он у нас такой - упрямый. Сама заметила..."
  
  "Я не убедил? - переспросил Альфред. - Я не был достаточно достоверен? Видите ли, у меня отсутствует актёрское образование..."
  
  "Нет, тебе пять баллов... - откликнулась Лина. - Персонаж твой не убедил! Моржовый-Хрен-Паша-Милюков! В том, что спасёт Россию своими моржовыми усами!"
  
  "Кстати, а почему, собственно, он должен был тебя убеждать и убедить? - подал голос Кошт. - Меня, например, он если не убедил, то частично зацепил, своей мыслью о том, что дело не в человеке, в принципе. А государь, напротив, показался бледным. Неудивительно, что ему отец даже генерала не присвоил, так всю жизнь и проходил в полковниках..."
  
  "Да потому что я тоже народ, Марконя! - это снова была "Коллонтай". - Или как там тебя - Гучков Андрюша?"
  
  "Ну, так и голосовала бы за другого, если он тебе не нравился, в чём вопрос?" - парировал Марк.
  
  "Ну, так мы и проголосовали - за товарища Ленина! Булыжником и винтовкой... Нет вопроса!" - не сдавалась Лина.
  
  "Именно что булыжником и винтовкой, - вклинился "Милюков". - Ваша партия взяла власть не в ходе демократических выборов, а в порядке насильственной смены строя, coup d"etat65. Чем вы хвастаетесь? Тем, что втоптали в грязь демократию и надежды на европейский путь развития России?"
  
  "Ну, и ты бы тоже брал её в порядке госпереворота! Что же не брал, когда на земле валялась? А я тебе скажу почему: яиц не хватило!" - отбрила наша "пролетарская девушка", вызвав улыбки и пару смешков.
  
  "Моего персонажа никто никогда не упрекал в отсутствии личного мужества, - с достоинством возразил Штейнбреннер. - Просто вести себя как большевики или гитлеровцы шло вразрез его принципам".
  
  "Ну, и пролетел ты со своими принципами мимо истории России как фанера над Парижем!"
  
  "Точней, как Огюст Фаньер, мифический французский авиатор, которого на самом деле никогда не было, - поправил её Иван и повернулся ко мне: - "Дворцовый комендант" - вы ведь Воейкова, Андрей Михалыч, имели в виду? В ноябре того года он им ещё не был - анахронизм..."
  
  "Увы, увы! - повинился я. - Верно, он был тогда всего лишь помощником Кавалергардского полка по хозяйственной части. Недодумал".
  
  "Даже я этого не сообразил... Отдаю Ивану переходящий вымпел главного зануды!" - обрадовался Штейнбреннер под общие смешки.
  
  "Заметьте, что мы ставили перед этим экспериментом несколько иную цель, - продолжил Сухарев, отмахнувшись от Альфреда. - Мы хотели выяснить, "что было бы, если..."! А вместо этого выяснили совсем другое: в данном случае никакого "если бы" не случилось. Замена Витте на императора тоже не поменяла итоговую сумму и не поправила дело".
  
  "Да! - согласился Герш. - Потому что мы исследуем альтернативные ветки реальной истории, а не пишем научную фантастику в стиле "Илья Муромец выхватил из кармана бластер" и "Лёд Чудского озера не выдержал веса тяжёлых танков Тевтонского ордена"!"
  
  "А я разве спорю? - возразил Иван. - Вопрос, в том,
  почему оно не случилось, в чем причина: только ли в личных качествах политиков и властителей того времени..."
  
  "Конечно, в личных! - выкрикнула Лина. - "Морж"-то не хотел договариваться по-нормальному! За одно слово зацепился! "Конституцию" ему принеси на блюде, а то он "Основные законы" кушать не станет, невкусно, обляпается! И ещё севрюжину с хреном!" Ваш покорный слуга до того и не знал, что Лина, оказывается, способна процитировать Салтыкова-Щедрина.
  
  "В отличие, видимо, от товарища Ленина, который не был таким разборчивым?" - с иронией поинтересовался Штейнбреннер.
  
  "Государь тоже оказался в этом диалоге слаб, - холодно произнесла Настя. - Он привёл тысячу красиво звучащих причин, почему не готов искать компромисса с земским элементом и даровать всеобщее избирательное право, говорил о совести, долге, Господе Боге, но, по сути, в самом конце разговора он ушёл от ответственности, свернулся клубком, словно ёж, выставив колючки равнодушной вежливости, как он всегда делал... и сейчас тоже продолжает делать".
  
  "Я не верю, что ты это говоришь, Аликс!" - вдруг воскликнула Лиза Арефьева, и её одинокий неожиданный вскрик заставил нас всех примолкнуть.
  
  Встав, девушка прошла несколько шагов до Альфреда, сидевшего в складном стуле перед всеми нами на правах лектора и героя дня, и встала за его спиной.
  
  "Какая гигантская тяжесть лежала на моём царственном зяте! - произнесла она. - Он мог многого не понимать, он делал ошибки, как делают их все люди, но разве хоть кто-то из вас, здесь сидящих, оказался прозорливей? Павел Николаевич, вы должны были облегчать эту тяжесть, а не защищать свои собственные фантазии ценой жизни тысяч и тысяч русских людей!"
  
  "То есть я же ещё и виноват в том, что меня не послушали?" - окрысился на неё Альфред, откидываясь на спинке стула и запрокидывая голову.
  
  Рутлегер склонился к моему уху:
  
  "Скажите, пожалуйста: кто эта девушка?"
  
  "Та, что стоит за спиной лектора? - переспросил я. - Лиза Арефьева, студентка четвёртого курса".
  
  "А почему говорит она о своём царственном зяте и называет Альфреда Павлом Николаевичем?" - уточнил собеседник.
  
  "Ах, вы об этом... - улыбнулся я. - Потому что её персонаж - великая княгиня Елисавета Фёдоровна, до замужества - принцесса Елизавета Гессенская".
  
  "Elisabeth von Hessen, ach so... - пробормотал немец. - Почему, разрешите вас спросить, говорят они все от первого лица? Забывают они в ходе этого диспута своё настоящее имя?"
  
  "Наверное, можно и так сказать", - подтвердил я. Немец издал то ли некое нечленораздельное восклицание, то ли слабый стон. Да, подумалось мне: надежда на то, что Дом дружбы откроет нам свои двери и в понедельник, тает прямо на глазах... И к лучшему, пожалуй!
  
  Между тем, пока я шептался с лектором Немецкой службы академических обменов, группа к неудовольствию Штейнбреннера перешла к вопросу, действительно ли Милюков в чём-то виноват. Выяснить это мог бы суд... Я, встав, несколько раз хлопнул в ладоши и громко объявил:
  
  "Мои дорогие, обеденный перерыв! Пожалейте мой уже не очень молодой желудок!"
  
  [21]
  
  - Рядом с Домом российско-немецкой дружбы, - повествовал Андрей Михайлович, - никаких дешёвых столовых не было, но метрах в ста от него имелось кафе. Шутливое общее голосование решило в пользу этого кафе, куда мы и двинулись всем скопом.
  
  За одним столиком в том заведении, насколько припоминаю сейчас, могли свободно сесть четыре человека, а потеснившись, вплоть до шести. Так вышло, что за одним столом со мной оказались Лиза, Борис, Марта, Алёша - и Тэд со своим стулом подсел последним.
  
  "Вы заметили, - весело заговорил он, - что здесь у нас одни монархисты? Только государыни не хватает... Ваше величество, идите к нам! - приветливо обратился он к моей аспирантке, которая не присоединилась ни к одной из двух компаний, а заняла отдельный столик. - Что, вы до сих пор злитесь на меня за убийство "святого старца"? Так я же ради вашего блага старался! Уж сто лет прошло, а вы всё на меня дуетесь... Не хотите? Как хотите... Ну вот, государь, а вы ещё удивляетесь, что русский народ не очень-то жаловал вашу супругу! Причина, так сказать, налицо!"
  
  Молодая официантка, как раз подошедшая узнать, чтó мы закажем, глядела на него во все глаза. Мы поспешили отпустить девушку с нашими заказами, причём я объявил, что всех моих "верных сторонников" угощаю из своего кармана. Известие было встречено шутливо-одобрительными возгласами.
  
  "Нет, это нехорошо, - серьёзно заметила Марта. - Вы ведь так разоритесь..."
  
  "Но мне тоже неудобно, что вы тратите на наш проект и свои деньги, и свой личный выходной..." - принялся я оправдываться.
  
  "Вздор! - отмахнулся Тэд. - Мы находимся в обществе куратора нашей группы и культурно просвещаемся, сие бесценно! А иначе бы, как любит говорить старшее поколение, хлестали водку в подворотне. Поглядите-ка, между прочим: а "Гучков"-то себе заказал тёмное нефильтрованное!"
  
  "Имею право! - откликнулся Марк с другого стола. - Отмечаю День космонавтики!"
  
  "Вы прекрасно держитесь, ваше величество, - шепнул мне на ухо Герш. - Я составил карту узловых моментов вашего пути. Беседа с одним из представителей либеральной демократии - один из узлов. Вы не сдались под его нажимом! Продолжайте в том же духе..."
  
  Тэд юмористически потребовал, чтобы Борис говорил для всех, и тому пришлось объяснить свою теорию ритуального моделирования исторических событий - своему объяснению он, правда, придал характер как бы интеллектуальной шутки. Но Марта не купилась на его шутливый тон.
  
  "Ты хочешь сказать, - произнесла она, хмуря свой чистый лоб, - что в России через необъяснимое и мистическое действие лабораторий вроде нашей может быть восстановлен царский престол?"
  
  Борис вздохнул и только развёл руками, а Алёша заметил:
  
  "Пути Господни, как уже говорил государь, неисповедимы. Кто бы мог поверить, что Крым "вернётся в родную гавань"? А вот же: совершилось на наших глазах..."
  
  "И... Андрей Михайлович может быть избран царём на новом земском соборе?" - продолжала допытываться Марта вопреки общим улыбкам (у кого-то даже вырвалась пара смешков). Я сам рассмеялся от абсурдности этой идеи и закрыл глаза ладонью.
  
  "Вы забываете, что у современной России уже есть Царь! - прокомментировал Герш, тоже улыбаясь. - Хоть он и называется Президентом на безликий западноевропейский манер. Да и в целом процедура престолонаследия нарушена... Иногда даже жаль!"
  
  "Именно, именно! - подхватил Тэд. - Ах, как красиво Владимир Владимирович смотрелся бы в царской ферязи и шапке Мономаха! Эстетика и символы имеют колоссальное значение, а мы ими пренебрегаем, боясь повредить своему имиджу в западных глазах, будто ему можно повредить ещё больше... Глупо, господа, глупо!"
  
  "Ты это сейчас всерьёз говоришь или, как обычно, в шутку? - спросила его Марта. - Потому что если всерьёз - от тебя даже неожиданно".
  
  "А я, кстати, отправил Президенту прошение о том, чтобы восстановить поваленный Лениным крест, - пробормотал я. - Думаю, что оно никакого действия не окажет, но хотя бы обещание исполнил..."
  
  "О, Ники! - просияла Лиза (которую по случаю правильней было бы назвать Эллой). - Я б тебя расцеловала, по-родственному, да боюсь, другие не поймут - Александра Фёдоровна в первую очередь..."
  
  Борис вздохнул и объяснил свой вздох:
  
  "У Елисаветы Фёдоровны, единственной из всех здесь сидящих, есть исключительное историческое право обращаться к августейшему лицу на "ты", в качестве свояченицы. Завидно!"
  
  "У меня оно тоже есть, - вдруг произнесла Марта, не глядя ни на кого, со слабой улыбкой. - Даже письменное. Я просто им не пользуюсь, чтобы никто не подумал ничего плохого".
  
  [22]
  
  - "Либерал-социалисты", - продолжил мой собеседник свой рассказ, - пообедали первыми и вернулись в Дом дружбы. Мы не спеша отправились за ними.
  
  "Господин полковник! - окликнула меня Ада: она стояла у двери, которую я как раз собирался открыть, чтобы войти внутрь. - Николай Александрович! Задержитесь на секунду: давайте покурим вместе..."
  
  "Я не курю, Алексан-Фёдорыч", - пробовал я отшутиться.
  
  "Ну, я покурю, а вы постойте... Что именно вам всё-таки сказала Марта про ту историю с Бугориным?"
  
  "Написала", - поправил я "Керенского".
  
  "Ах да, написала! Ещё лучше. Вы можете дать мне это прочитать?"
  
  "Её письмо достаточно личное, Ада, даже, возможно, очень личное..."
  
  Ада хмыкнула:
  
  "Как интересно: она вам пишет "достаточно личные" и "очень личные" письма..."
  
  "Вы совсем зря это, господин министр, - нахмурился я. - Она пишет мне как христианка - своему православному царю. Вам этого просто не понять..."
  
  "Да, наверное... Мне не нужно всё её "очень личное" письмо - только то место, где... ну, что вы на меня как смотрите? Я ведь
  обязана вас об этом просить!"
  
  "Господи, Адочка, почему?"
  
  ""Адочка"! - улыбнулась она. - Отличное имя, вроде "Люциферушко", только вы, государь, на такое и способны..."
  
  "Вы уж определились бы, кто я вам, "господин полковник" или "государь", - мягко попенял я. - Так почему обязаны?"
  
  "Кто вы - зависит от того, кто я, - пояснила девушка. - Для Александра Керенского вы - гражданин Романов. А для Ады Гагариной вы - царь, которого мы избрали. Почему обязана? Да под давлением политической логики! Мы тут активно строим империю в миниатюре, вы не заметили? А у любого государства должна быть своя армия, полиция и следственный аппарат, чтобы защищать покой и безопасность граждан, чтобы эту империю не скушали соседи и не выплюнули косточки!"
  
  "Может быть, это не очень хорошо - строить государство в государстве? - уточнил я. - Может быть, это смахивает на сепаратизм?"
  
  "Да, я тоже об этом думала, - подтвердил "Керенский". - Но куда уж деваться! Вас уже венчали на царство, поздно кричать: "Мама, я не виновата!", "Мама, это вышло случайно: я шла по улице, поскользнулась и упала на..." - хм, ладно, побережём вашу тонкую душевную организацию. Нас, кроме того, оправдывает временный характер и поиск научной истины".
  
  "Художественной, скорее... Но, Ада, хорошая моя, кто же вас назначил следователем?"
  
  "Логика революции - кто! Что, не нравится вам это? Ну, назначьте тогда вы!"
  
  "Я?" - опешил ваш покорный слуга.
  
  "А кто же ещё может это сделать? - парировала староста. - Если вы отказываетесь - я поставлю вопрос на общее голосование, верней, как это у нас? - выкликну на земском соборе. А вам разве хочется, чтобы я публично "полоскала" болезненные кое для кого подробности, объясняя, зачем это надо? "Полоскала" - это ваше собственное словечко".
  
  "Вы мне просто выкручиваете руки, Сан-Фёдорыч, - признался я. - Потому что ведь если не назначить вас, вы всё равно будете вести ваше, прости Господи, расследование..."
  
  "Вот-вот!" - подтвердила она, совершенно не смущаясь.
  
  Я, вздохнув, извлёк из кармана телефон и, открыв на нём письмо Марты, прочитал вслух ровно тот один абзац, который и мог интересовать нашего "следователя", со слов "Вы упомянули о своём дурном поступке..." до "...пятно на совести".
  
  "Что это за дурной поступок, о котором вы ей писали?" - моментально вцепился в меня "Керенский".
  
  "Я вступил в плотские отношения с замужней женщиной, - пояснил я без всякого удовольствия. - Давно, больше пятнадцати лет назад".
  
  "Только и всего?" - подняла брови Ада.
  
  "А вам мало?"
  
  "Полная ерунда, по церковной ведомости, а не по юридической - но, знаете, мысль Марты о том, чтобы вам об этом рассказать "подданным", не такая уж дурная: представьте, что группа раньше вас узнает эту историю от Бугорина, который попробует её преподнести в определённом свете! - заявила девушка. - Лучше вы сами. А теперь про него: мне всё предельно ясно! С таким на Западе идут в полицию!"
  
  "Ада, милый человек, я это так не вижу! - возразил я. - Наоборот, считаю, что Владимир Викторович виновен, скорее всего, только в бестактности и грубости, с которыми он сделал своё предложение..."
  
  "...И в злоупотреблении своими полномочиями, как и переводится слово abuse, - закончила Альберта. - Снова вы его защищаете! Снова я не могу понять: почему?"
  
  "Потому! - разгорячился я. Это был сложный разговор, я рисковал непониманием и осуждением, ведь у молодости на всё бывают свои, чёрно-белые ответы, но бесстрашно продолжил: - Потому, моя милая, что я тоже, как и вы, хочу справедливости! Уж если вы расставляете все точки над i с последней откровенностью, вспомните студентку, которая мне "предлагалась" во время экзамена и про которую у вас слетело с языка, что это было бы, случись что, её личное дело! Извините, но я не понимаю, чем один случай принципиально отличается от другого! Только тем, что доцент Могилёв - прогрессивный дядька, а профессор Бугорин - старый, скучный и немного злобный самодур? Но это - предвзятость, которая и есть несправедлива! Или тем, что Марта год назад была совсем наивным созданием, малышкой, которая не понимала, что происходит? Но ведь по паспорту Марте в прошлом году уже исполнилось двадцать лет, сколько же примерно или на год больше, чем той молодой дурёхе, что мне делала намёки! Не может ведь быть человек обвинён в том, что он не читает чувства другого как открытую книгу и не видит внутреннего возраста чужой души! Ада, я уважаю ваш благородный гнев, я тоже возмущён тем, что произошло год назад, и не нахожу для произошедшего слов, но я хочу, чтобы любое воздаяние было не слепым и не избирательным, а именно правосудным! Дурной, даже безобразный поступок - это ещё не преступление! Иначе бы мне пришлось провести несколько лет в тюрьме за свой собственный!"
  
  Мы немного помолчали.
  
  "Не льстите себе по поводу вашей чрезмерной прогрессивности, - глухо проворчала Ада. - Ладно. Может быть... Я не согласна с вами, имейте в виду! - тут же оговорилась она. - Потому что такого происходить не должно! Потому что сознательно ставить человека в условия, в которых ему выгодно продаться, - это гнусно, как бы это ни выглядело юридически! Но готова махнуть рукой, чисто из уважения к вам. Однако рукой я махну, только если всё случилось так, как вы видите: он предложил, она отказалась. А если не так? Почему и надо выяснить все детали!"
  
  "И вы будете выяснять?" - недоверчиво переспросил я.
  
  "Я лично - нет, если есть другой способ. Я с этой девочкой не нашла общего языка, - пояснила староста. - А вот вам,
  государь, сам ваш христианский Бог велел. Господи, Андрей Михайлович, - немного смягчилась она, видя моё лицо, - я знаю, что много прошу! Знаю, что лезу в тонкие материи грубыми лапами! Но вы могли бы хоть попробовать? Особенно если само сложится, если она сама признается, а она признается, когда такие письма пишет? И передать мне только одно: всё случилось, как вы себе навоображали в своём неисправимом христианском идеализме, или как боюсь, что оно могло быть? Была уголовщина или нет? Да или нет? Только одно слово, мне больше ничего не надо! Со всем остальным я справлюсь сама. Вам неужели не жалко эту девочку с глазами оленёнка? А представьте себе, что таких оленят будут каждый год приглашать на квартиру декана! Разве хорошо? Вы... попробуете?"
  
  С изумлением я увидел, что в её глазах вдруг появились слёзы. Впрочем, конец её речи тоже задел во мне какую-то чувствительную струну. Согласен, сентиментальным чувствам поддаваться глупо, особенно когда такие чувства в вас пробует пробудить политик, хоть и начинающий, но Ада искренне верила в то, что говорила. И... так ли уж она была неправа? Я понял, что слёзы на глаза наворачиваются и у меня. Не таясь, я вытер их сложенной матерчатой перчаткой и медленно кивнул.
  
  [23]
  
  - Разговаривая с Адой, мы немного опоздали к распределению ключевых ролей предстоящего эксперимента, - продолжал рассказчик. - Когда мы вошли в Raum Vier, стулья уже расставили особым способом: один для председателя суда, один - для обвинителя, один - для защитника, один - для обвиняемого, несколько - для присяжных, несколько - для свидетелей и зрителей. Господин Рутлегер, увидев меня, поспешил мне сообщить, что он вызвался быть одним из присяжных, так вот, не против ли я в качестве руководителя проекта? Нет-нет, вежливо заверил я, про себя думая: как тут, на чужой территории, скажешь "нет"? Кроме того, это и логично, что иностранцы принимают такое живое участие в судьбе министра иностранных дел Временного правительства. Он ведь в их глазах, пожалуй, действительно - отец русской демократии и, очень может быть, гигант мысли...
  
  Настя, когда мы со старостой вошли, посмотрела на нас хмуро и пристально. Ничего, однако, не сказала.
  
  "Мы вас потеряли! - весело сообщил Герш. - О чём это вы двое так долго беседовали с глазу на глаз?"
  
  "О государственных делах, - ответил я ему в тон. - Ада хотела, чтобы я назначил её имперским дознавателем. Мне пришлось "высочайше соизволить" в устной форме".
  
  Умысел при этом объявлении у меня был вот какой: публичная передача Аде полномочий "расследовать" разные неизвестные нам тайны как бы несколько вводила её в рамки и накидывала на её молодое рвение узду некоторой ответственности перед коллективом. Ну, или я просто хотел на это надеяться...
  
  "А почему не в письменной?" - вдруг спросила Ада, и я первый раз увидел в её глазах нечто вроде женской лукавости. До того мне казалось, что эта девушка сознательно отвергает любую женственность.
  
  "А почему бы, действительно, и не в письменной? - согласился я. - Мне нужен лист бумаги..."
  
  Лист бумаги принёс лектор Немецкой службы академических обменов, он же любезно предложил в качестве стола использовать маркерную доску, временно сняв её с креплений и положив на подлокотники двух складных стульев.
  
  "Осмелюсь заметить, Sire66, что для большей торжественности и, так сказать, сценичности лучше бы вам не самому писать, а продиктовать кому-нибудь!" - вырос откуда-то Тэд.
  
  "Хорошо, - согласился я. - Кто-то знаком с дореформенной орфографией?"
  
  "Я знаком, - сообщил Иван. - "Вѣтеръ вѣтки поломалъ, нѣмецъ вѣники связалъ..." и всё такое прочее".
  
  "Простите, какие веники?" - озадачился Рутлегер.
  
  "Это гимназический стишок для запоминания слов с буквой "ять"", - пояснил я. Иван меж тем был готов к диктовке, и я продиктовал ему:
  
  Апрѣля 12-го. Александру Керенскому, также извѣстному подъ именемъ Альберты Гагариной, всемилостивѣйше повелѣваемъ быть имперскимъ судебнымъ слѣдователемъ по любымъ дѣламъ.
  
  Иван, написав это, добавил строчку:
  
  На подлинномъ Собственной Его Императорскаго Величества рукою подписано:
  
  Ниже этой строчки я написал "Николай", поставив, однако, это имя в кавычки, словно оно было не именем, а видом служения или должностью: так сказать, "старший николай империи".
  
  "Неплохо бы тебе контрассигновать", - заметила староста пишущему, будто для неё получение и даже составление таких бумаг были рутиной. Этот глагол, как вы, наверное, знаете, означал "поставить одну подпись рядом с другой" в порядке свидетельствования, что бумага действительно подписана неким лицом.
  
  "Я не против, - ответил Иван. - Но в качестве кого?"
  
  "Начальника штаба верховного?" - предположил я.
  
  "Но разве я уже начальник штаба? - ответил мне молодой человек вопросом на вопрос. - Ожидаю повелений, если цитировать телеграмму моего исторического визави от второго марта".
  
  "Ах, каким ужасным днём было то проклятое второе марта! - вполголоса заметил Герш, стоявший неподалёку. - Мне до сих пор икается, а этот вспоминает с медным лбом. Чистый генерал Алексеев, действительно..."
  
  "Иван прав! - высказался Штейнбреннер, который тоже наблюдал за всем. - Письменного назначения начальника штаба ещё не было!"
  
  "И чем будет заниматься штаб, если мы не ведём боевых действий?" - добавил Кошт. Как-то уж больно всерьёз они все воспринимали нашу игру...
  
  "Иван, просто распишись рядом!" - предложила староста. Сухарев, немного посомневавшись, так и сделал, выше подписи написав слово:
  
  Скрѣпилъ
  
  Ада поблагодарила нас и, взяв бумагу, с невозмутимым видом убрала её в свой "портфель": её большую чёрную сумку для бумаг сложно было назвать по-другому, в любом случае, представлению о дамской сумочке она точно не соответствовала.
  
  Конечно, в уме человека, внимательного к деталям, наверняка родились бы вопросы: отчего Александр Керенский "также извѣстенъ подъ именемъ" Альберты Гагариной? Разве героев исторических фильмов внутри самих фильмов называют по имени актёра? И почему подпись "Николай" "антиисторично" заключена в кавычки? А вслед за этими вопросами естественно шёл новый: мы ещё занимаемся исторической реконструкцией или, подобно последователям секты "Союз славянских сил Руси" (сокращённо - СССР), начали баловаться "игрушечной суверенностью"? Я надеялся, что нет... Но как, любопытно, это всё выглядело со стороны? Украдкой я глянул на Рутлегера. Нет, немец ничего не спрашивал, не вязал веников и веток, не взвешивал и не продавал в Вене за две гривны. Он просто наблюдал за происходящим во все глаза. Видели бы вы тогда его глаза по пять рублей! Виноват, по два евро.
  
  Меж тем главные фигуранты предстоящего суда продолжали готовиться к процессу, кто - в одиночку, а кто - в окружении помощников. Так, Лине помогали сразу трое: с некоторым удивлением я узнал, что девушка собирается выступить обвинителем. В это время господин Рутлегер, видимо, немало взволнованный наблюдением за тем, как я назначил Аду "имперскимъ слѣдователемъ", отвёл меня в сторонку, чтобы перекинуться со мной парой слов. О чём же? Да вот о чём: его, видите ли, очень смущало, что мы собираемся здесь, в этих стенах, организовать некую "юридическую процедуру", особенно такую важную, как суд. Даже в рамках исторической реконструкции! Поймите меня верно, говорил он: я всеми руками за поиск научной истины, но... что, если любая имитация суда, включая суд над давно умершими людьми, является наказуемой согласно законодательству нашей страны? В этом случае Дом российско-немецкой дружбы станет площадкой правонарушения, даже уголовного преступления, не приведи Господь... А нельзя ли, допытывался немец, сделать особое объявление в начале суда о том, что этот суд - как бы и не суд вовсе, а так, игра, подобие интеллектуальной забавы, дружеской беседы или академического диспута, что он не может иметь для обвиняемого никаких правовых последствий? Вздохнув, но натянув на лицо вежливую улыбку, я заверил его, что таковое объявление обязательно будет сделано, и передал просьбу Гершу, который действительно меня не подвёл. Правда, сама необходимость представить происходящее в качестве "облегчённой версии" суда превратила его в своего рода фарс... но вы ведь читали стенограмму?
  
  [24]
  
  СТЕНОГРАММА
  сценического эксперимента No 7
  
  "Суд истории над Павлом Николаевичем Милюковым"
  
  ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  
  Василий Витальевич Шульгин, председатель суда (исп. Борис Герш)
  
  Александра Михайловна Коллонтай, обвинитель (исп. Акулина Кошкина)
  
  Душа вел. кн. Елисаветы Фёдоровны, защитник (исп. Елизавета Арефьева)
  
  Павел Николаевич Милюков (исп. Альфред Штейнбреннер)
  
  Александр Фёдорович Керенский, свидетель (исп. Альберта Гагарина)
  
  Александр Иванович Гучков, свидетель (исп. Марк Кошт)
  
  Душа Е. И. В. Николая II, свидетель (исп. А. М. Могилёв)
  
  Матильда Феликсовна Кшесинская, зритель (исп. Марта Камышова)
  
  Неизвестный священник, зритель (исп. Алексей Орешкин)
  
  Душа Е. И. В. Александры Фёдоровны, зритель (исп. Анастасия Вишневская)
  
  Присяжные заседатели (исп. Эдвард Гагарин, Дитрих Рутлегер, Иван Сухарев)
  
  ШУЛЬГИН. Дамы и господа! Мы собрались здесь, в этом гостеприимно приютившем нас, русских людей, доме, чтобы судить всем нам известного Павла Николаевича Милюкова. Где бы мог произойти такой суд? Где-то в эмиграции, полагаю: скорее всего, в Германии или во Франции. Некоторой натяжкой является участие Александры Михайловны, но всё же можем вообразить себе, что она, взяв небольшой отпуск от исполнения обязанностей посла Советского Союза в Финляндии, нашла два дня, чтобы из Финляндии съездить в Германию: ей, конечно, это было сделать проще, чем рядовому жителю Совдепии. Тут, хм... меня в самом начале просили оговориться, что этот суд не является настоящим, а только своего рода "моральным судом". Да и вестимо так! Находясь на территории другой страны, как мы можем осуществлять полноценное судопроизводство? Самое большое наказание, которое может наложить наш "суд", самый строгий приговор из возможных - это превращение Павла Николаевича в своего рода общественного изгоя, которому никто из бывших подданных канувшей в Лету Империи не захочет протянуть руки. Даже и в этом случае мы не имеем сил сделать наш "приговор" обязательным к исполнению каждым, да и не хотим вторгаться в чужую совесть. И всё же, и всё же... С другой стороны, такой "свободный" суд имеет и преимущество: мы не стеснены правовыми рамками и процедурами. Да мы, если бы и хотели строго соблюсти все процедуры, не сумели бы это сделать по нехватке юридического образования и опыта! Ах, как жаль, что нет здесь Василия Алексеевича Маклакова, моего блестящего корреспондента! Он не смог отвлечься от исполнения обязанностей посла Временного правительства во Франции. Извините за многословие - и приступим-с... Павел Николаевич, дорогой мой, вы обвиняетесь, во-первых, в научной и просто человеческой недобросовестности, во-вторых, в безответственности и отсутствии исторического предвидения, в-третьих, в скрытом большевизме. Имеете ли вы что сказать по этому поводу?
  
  МИЛЮКОВ. Я имел бы многое сказать, но не в этой аудитории! Если я, уважаемый Василий Витальевич, по своей воле согласился посетить это очень странное мероприятие, то исключительно из любопытства и также для того, чтобы никто не обвинил меня в трусости! Надеюсь, уж трусость-то мне никто не ставит в вину? Ваши формулировки не только неюридичны, но и по сути своей глубоко абсурдны. Разумеется, я с ними не согласен! Научная недобросовестность и человеческая непорядочность? Какой вздор! Дальше: что значит, к примеру, отсутствие исторического предвидения? Я, едва ли не единственный из вас, предупреждал всех, что война закончится революцией! Я, кроме того, после отречения последнего царя сделал всё ради сохранения престола и монархического принципа - больше, господин Шульгин, чем вы, кто смеет себя называть монархистом! И это вы - мой судья? На вашем суде неправые судят правых и, как в русской сказке, битый небитого везёт. Наконец, мой криптобольшевизм?! Просто смешно. Вот всё по существу дела.
  
  НЕИЗВЕСТНЫЙ СВЯЩЕННИК (из зала). А что вы делали для сохранения монархии до третьего марта семнадцатого года, господин Милюков?
  
  ШУЛЬГИН. Не будем сейчас задаваться знаменитой репликой Чацкого, Павел Николаевич: нас всех не минует чаша сия. Сегодня евреи бьют русских, завтра русские бьют евреев, сегодня я сужу вас, а завтра вы меня, так и совершается круговращение жизни... Хотел бы предложил высказаться свидетелям. Стесняюсь спросить, но... кто желает?
  
  КЕРЕНСКИЙ (с места, ворчливо). Василий Витальевич, вы превращаете суд в некое посмешище. Нельзя же настолько не придерживаться процедуры! Начать следовало бы мне как ближайшему коллеге подсудимого, но я ни по одному из обвинений ничего сказать не могу.
  
  ШУЛЬГИН. Будьте так любезны, Александр Фёдорович, выйдите к месту свидетеля или хотя бы встаньте, а то, вы правы, мы действительно превратим это подобие суда в балаган или досужий разговор в плетёных креслах жарким летним днём на даче... Благодарю! Прошу обвинителя задать свидетелю вопросы.
  
  КОЛЛОНТАЙ. Керенский, вы ведь первого ноября шестнадцатого года по старому стилю, наверное, громче всех аплодировали речи Милюкова, вот этому самому... (читает с ужасным акцентом) "Das ist der Sieg der Hofpartei, die sich um die junge Zarin gruppiert"67?
  
  КЕРЕНСКИЙ (скромно). В числе прочих.
  
  КОЛЛОНТАЙ. И вы ведь знали отлично, как знал и Милюков, что это всё - чушь на постном масле?
  
  МИЛЮКОВ. Протестую: что за несудебное выражение! И я, видите ли, вовсе не утверждал...
  
  КОЛЛОНТАЙ. А вас, подсудимый, не спрашивали.
  
  КЕРЕНСКИЙ. Послушайте, Александра Фёдоровна, как вы можете ставить мне в вину мои аплодисменты?! Мы же играли вам на руку!
  
  КОЛЛОНТАЙ (холодно). Ничего подобного! Вы играли на руку только себе, и если бы мы не оказались сильней, умней, настойчивей...
  
  МИЛЮКОВ ...И беспринципней!
  
  КОЛЛОНТАЙ. А вам не давали слова, господин хороший! ...То
  вы нас сожрали бы с потрохами. Вы оба - клеветники и бессовестные интеллектуальные жулики! И это ещё чья корова тут мычит о принципах?
  
  МИЛЮКОВ (с достоинством). Ваша честь, мне дадут слово и позволят оправдаться? (Шульгин кивает.) Благодарю! Видите ли, я не утверждал всего, сказанного в Neue Freie Presse, напрямую! Я просто привёл цитату! Я предоставлял будущему гипотетическому следствию право решить, правда это или нет, и я предоставлял моей аудитории ответить на вопрос...
  
  КОЛЛОНТАЙ (перебивает). Но вы же не мальчик! Вы знали, как ваша аудитория ответит, и что ваши речи перепечатают на машинках, знали, и что солдаты в окопах их прочтут, тоже догадывались. Ваш вопрос "Глупость или измена?" похож на "Вы уже перестали пить коньяк по утрам?"! А вам известно, на кого похожи вы сами, Милюков? На старого ловеласа, развратника-прощелыгу из купчишек, который пришёл к шестнадцатилетней девочке и присел ей на уши о том, как он её любит, и шубу купит, и содержать будет, и семья-то у неё нищая, а потом, когда всё же она к нему прыгнула в койку, заявлял бы нам: я невиновен, она сама, всё сама!
  
  КШЕСИНСКАЯ. Ваша честь, прошу слова! (Встаёт в ответ на кивок Шульгина.) Сильный образ, госпожа обвинитель, только чтó вы знаете... А вас я хочу спросить только одно, уж если речь зашла про "шубу купит"... Александра Михайловна, вы зачем присвоили мою шубу?
  
  Перешёптывания среди зрителей.
  
  КОЛЛОНТАЙ (несколько смущённо). Я не припоминаю... Не присвоила, а реквизировала, по революционному праву! Вы всё равно дали дёру из страны, вам были не нужны ваши шубы, во Франции тепло... Какая мелочность, мадам Кшесинская!
  
  КШЕСИНСКАЯ. Какая щедрость в отношении чужих вещей, мадмуазель Домонтович!
  
  Шум в зрительном зале.
  
  ШУЛЬГИН. Дамы, призываю вас к порядку! Совершенно ведь так невозможно, я буду вынужден, если это повторится, закрыть заседание. Матильда Феликсовна, в самом деле! А про вас, Александра Михайловна, тоже не знал, ай-яй-яй... Прошу защитника задавать вопросы.
  
  ДУША ВЕЛИКОЙ КНЯГИНИ. У меня нет вопросов к свидетелю, ваша честь, благодарю!
  
  МИЛЮКОВ. Кстати, уж пользуясь случаем, хочу спросить: разве великая княгиня не погибла в восемнадцатом году в Алапаевске?
  
  ШУЛЬГИН. Видите ли, Пал-Николаич, Елисавета Фёдоровна присутствует здесь в качестве своей бессмертной души.
  
  МИЛЮКОВ (резко). Я не понимаю: у нас тут спиритический сеанс, и мы связываемся с ней посредством уиджи? Как это, простите, соответствует нормам православной веры?
  
  ШУЛЬГИН. Нет, не спиритический... Ну, будем считать, что она присутствует здесь в виде определённой условности, так сказать, фикции...
  
  МИЛЮКОВ. Ах, как удобно! Василий Витальевич, в самом деле: постыдились бы! Вы превратили судебное заседание в цирк и балаган!
  
  КШЕСИНСКАЯ (с места). Вы, господин Милюков, гораздо прежде превратили в цирк и балаган Государственную Думу, установленную высочайшим соизволением, а всю страну - в кровавый содом! Не вам бы говорить!
  
  ЮСУПОВ. Браво, Матильда Феликсовна, браво! Позвольте мне подойти к вам и поцеловать вашу прелестную ручку...
  
  Шум в зале.
  
  ШУЛЬГИН (звонит в колокольчик). Имейте хоть немного уважения... Павел Николаевич, замечание вам за пререкания с судом! Ну-с, кого вызовем дальше? Александр Иванович, может быть, вы?
  
  ГУЧКОВ (поднимается). Мне сложно быть свидетелем на сегодняшнем заседании, Василий Витальевич, во-первых, потому, что Павел Николаевич, как всем известно, был моим коллегой по первому, ещё февральскому кабинету, в каком-то смысле соратником, хоть и невольным: никакой дружбы у нас с ним так и не сложилось... Во-вторых, нелегко мне потому, что почти все упрёки в его адрес справедливы и про меня, суд над ним - это отчасти суд надо мной... Сказать по существу обвинений я могу, например, то, что, разумеется, Павел Николаевич в партии большевиков, или меньшевиков, или любой другой социалистической никогда не состоял, напротив, вёл с ними полемику, так что я не понимаю, откуда...
  
  ШУЛЬГИН. Ну, полемику-то он, возможно, с ними и вёл, а всё же заискивать перед ними заискивал, разве не так?
  
  МИЛЮКОВ. Протестую! Что за нелепое слово?
  
  ШУЛЬГИН. А вы, мой сахарный, если протестуете против этого слова, поясните: отчего когда к нам, ещё во Временный комитет [Государственной Думы], явилась депутация от, pardonnez-moi ce mauve genre68, Совета рачьих и собачьих депутатов, все эти коммуниствующие жиды и жидки, Гиммер с Нахамкисом и иже с ними, не послали их к чёртовой бабушке? А посадили за стол переговоров и начали разговаривать с ними как с приличными людьми?
  
  МИЛЮКОВ (опешив). Да как же я мог не начать с ними разговаривать, Василий Витальевич? Вы же видели своими глазами, что сила была у них, улица шла за ними!
  
  КОЛЛОНТАЙ. Так и отдавали бы власть тем, у кого была сила!
  
  МИЛЮКОВ. Но это было бы безответственно!
  
  ШУЛЬГИН. До меры вашей ответственности мы ещё доберёмся, а сейчас прошу вас, Алексан-Михална! Задайте вопросы второму свидетелю.
  
  КОЛЛОНТАЙ. Гучков! Я не буду ходить вокруг да около: вы готовили государственный переворот ещё до Февраля?
  
  ГУЧКОВ (раскрывая рот). Да - так ведь это не секрет! Более того, госпожа Коллонтай, я не понимаю, каким образом именно вы...
  
  КОЛЛОНТАЙ (прерывая). Подсудимый Милюков знал о готовящемся перевороте?
  
  ГУЧКОВ. Полагаю, да... Мы ведь особо не таились: если бы вы жили в Петрограде в то время, мимо вас тоже бы не прошло. Знали все, кому было до этого дело, даже великие князья, даже члены правящей династии...
  
  КОЛЛОНТАЙ. И ему, конечно, было до этого дело. Сообщничал с вами, значит?
  
  ГУЧКОВ (приосанившись). Да, мы сообщничали в низвержении царизма и устранении власти тьмы, если вы хотите это называть именно так! Я не верю своим ушам, слыша от вас это - как обвинение!
  
  КОЛЛОНТАЙ. Так я поясню! К вам, Гучков, особых вопросов нет: вам все мозги отбили на Англо-бурской войне, а потом, что осталось, вы растрясли в поездах, катаясь на фронт и обратно как этакий... шпиндель! Но вы-то, Милюков! (Оборачивается к подсудимому.) Вы, являясь профессором, интеллектуалом и, по слухам, неглупым человеком, хоть я этого пока не заметила, не могли просчитать элементарных последствий, руководствуясь простейшей классово-исторической логикой? Вы свергли самодержавие - спасибо! Возьмите за это с полки пряник! Там их два, возьмите средний...
  
  МИЛЮКОВ. Протестую: что за манеры и что за площадной язык у обвинителя? Кто вообще пригласил сюда большевичку?
  
  ШУЛЬГИН (наставительно). У нас, Павел Николаевич, не государственный суд, а суд общественного мнения. Мы с вами сами разломали трон и остатки старой государственности, словно напроказившие дети. Иногда и большевики умное слово скажут. Так что слушайте, слушайте и не кривитесь!
  
  КОЛЛОНТАЙ. ...А дальше вы не могли просчитать, что удерживать в руках самую плохую власть, имея готовый аппарат принуждения, в разы легче, чем создавать на пустом месте даже самую хорошую? Вы сидели в имперской повозке - ваше выражение! - и стегали, стегали, стегали старого кучера, думая: ничего ему не сделается, туда ему и дорога! Кучер монархизма издох, и чёрт с ним. Да и садились бы на его место! Я больше скажу: вы должны были сесть на его место, чтобы повозка не полетела с моста! Но нет же! Вы, господин хороший, сразу полезли в кресло министра иностранных дел, как будто Россия не могла обойтись без МИДа хоть пару месяцев, а страна тонула в болоте распоясавшихся люмпенов, деклассированных элементов, которые вы же, заигрывавшие с псевдосоциализмом буржуи, выпустили на улицу! У нас, большевиков, была рабочая гвардия, у нас были борцы, у нас была стратегия и тактика принуждения, а у вас - князь Львов-Недомышкин, сенильный толстовец, который считал, что всё устроится само! Да вас всех спас товарищ Ленин, идиоты! Вы молиться должны на него!
  
  МИЛЮКОВ (осанисто). Мы надеялись на сознательность масс! Не наша вина, что массы оказались недоразвиты и не встали на высоту исторического момента...
  
  НЕИЗВЕСТНЫЙ СВЯЩЕННИК (из зала). Вы растлевали массы, господин Милюков, вы и такие как вы! Вы делали это больше девяноста лет, начиная с декабристов! На какую сознательность растлённых вами самими масс вы надеялись? Вы почти век выращивали в пробирке Грядущего Хама, втаптывая в грязь самое дорогое для нашего народа, разбивая киоты икон и посаждая в них живых мышей! Это из вашей пробирки Хам вырвался на улицу - и у вас хватает дерзости говорить: "Это не наша вина!"?!
  
  МИЛЮКОВ (с достоинством). Я не понимаю этого сумасшедшего.
  
  ШУЛЬГИН. Это - отсылка к Фёдору Михайловичу, дорогой мой, с которым вы, между прочим, переписывались в юности, но так ничем из этой переписки и не умудрились... Есть ли вопросы у защитника ко второму свидетелю?
  
  ДУША ВЕЛИКОЙ КНЯГИНИ. Благодарю, ваша честь, их нет.
  
  МИЛЮКОВ. Вы не очень-то меня защищаете, уважаемая... э-э-э, историческая фикция!
  
  ДУША ВЕЛИКОЙ КНЯГИНИ. Как умею, Павел Николаевич! Что же делать, если все остальные вас защищать отказались!
  
  ШУЛЬГИН. В таком случае пригласим сюда третьего свидетеля, а именно потревожим душу невинно убиенного государя. Николай Александрович, простите великодушно! Могли бы вы нам прояснить ситуацию с третьим обвинением?
  
  МИЛЮКОВ. Это фарс какой-то! Я не знал, идя сюда, что буду участвовать в мракобесном фарсе.
  
  КОЛЛОНТАЙ. Молчать! Гражданин судья, позвольте сразу мне... Бывший убитый царь Романов, что вы можете сказать по поводу скрытого большевизма подсудимого?
  
  ДУША НИКОЛАЯ II (встаёт с места). С вашего позволения, Александра Михайловна: я хоть и бывший царь, но царь не одних романов, а ещё и петров, иванов и всех прочих... Я думаю, что это определение не так нелепо, как кажется. Я бы, правда, назвал это "скрытым социализмом"...
  
  КОЛЛОНТАЙ. На чём вы основываетесь?
  
  ДУША НИКОЛАЯ II. На двух фактах: требовании партии "кадетов" об отчуждении помещичьих земель и их же требовании твёрдых закупочных цен на зерно. По второму господин Гучков уже дал пояснения на прошлом суде. От себя добавлю лишь то, что подсудимый однажды довёл Риттиха до слёз своими несколько бесчестными нападками и своим высокомерным доктринёрством.
  
  КОЛЛОНТАЙ. Риттих - это кто?
  
  ДУША НИКОЛАЯ II. Александр Александрович был министром земледелия в два последних года моего царствования. Крайне незаурядный человек... но руководитель "кадетов" мог найти изъяны даже в самом незаурядном и честном человеке, упрекая его в недостаточном экономическом нажиме на крестьянство, если позволите такое выражение. Что касается первого факта, он тоже прост. Понимаете ли, земель в помещичьем владении к семнадцатому году оставалось не так уж много: на смену раневским пришли лопахины, как это выразительно показал Антон Павлович Чехов в одной из своих вещиц. Но даже если бы этих крупных землевладений было в десять раз больше: как можно отнимать то, что человек нажил своим трудом?
  
  КОЛЛОНТАЙ. Нажил на хребту крепостных крестьян, я полагаю?
  
  ДУША НИКОЛАЯ II. Александра Михайловна, помилуйте, с шестьдесят первого года прошло больше полувека! При этом я понимаю требование упразднения частной собственности, требование обобществления всего и вся в устах коммуниста, в ваших, например. А в устах либерального демократа?
  
  МИЛЮКОВ. Но мы предлагали справедливую компенсацию, ваше... э-э-э, фиктивное величество!
  
  ДУША НИКОЛАЯ II. Да, но по ценам ниже рыночных, произвольно придуманным интеллигентской верхушкой! Где же здесь справедливость, если некто потратил несколько лет труда, чтобы заработать восемь тысяч рублей, купил на них рощу, а вы эту рощу отобрали и заплатили ему три тысячи?
  
  ШУЛЬГИН. Браво, государь! Да и какая компенсация, Павел Николаевич, может искупить отъём земли, милой земли своей Родины? Представьте, что мы заберём у вас вашу жену в рамках "государственной необходимости" или, к примеру, потому, что совсем бедным гражданам не досталось ни одной женщины, а вам компенсируем неудобство энной суммой! Понравится это вам? Его величество совершенно правы: вы - криптосоциалист или даже криптокоммунист под маской либерала! Всю жизнь вы прожили, а такой простой вещи про себя не поняли... Ну, а в качестве коммуниста вы, конечно, проигрываете тому же Ленину: он хотя бы оказался последовательней, находчивей, гибче, не пытался усидеть на двух стульях столь разных социальных систем, не цеплялся за проливы69, словно за дорогую блестящую игрушку... На что вам сдались эти проливы, если вы были социалистом? И как вы могли покуситься на чужую частную собственность, если мнили себя рыцарем парламентской буржуазной монархии? Есть ли вопросы у защиты?
  
  ДУША ВЕЛИКОЙ КНЯГИНИ. Есть, ваша честь! Ники, скажи, пожалуйста: ты когда-нибудь общался с господином Милюковым? Я имею в виду, не в альтернативной реальности, а в исторической?
  
  ДУША НИКОЛАЯ II. Я не припомню разговора, Элла... но помню, что мы однажды встретились с ним в кулуарах Думы. Я раздумывал, не подойти ли к этому разрушительному для нашей страны человеку - но не подошёл. Вместо этого просто стоял и смотрел на него...
  
  ДУША ВЕЛИКОЙ КНЯГИНИ. С каким чувством?
  
  ДУША НИКОЛАЯ II. С глубокой жалостью.
  
  ДУША ВЕЛИКОЙ КНЯГИНИ. Благодарю тебя. Это всё, что я хотела узнать.
  
  МИЛЮКОВ (смущённо). Да, я помню ту встречу, я писал о ней в "Воспоминаниях"... Какое отношение это имеет к делу?
  
  ШУЛЬГИН. Может статься, что никакого, а может быть, и имеет, Павел Николаевич! Слово прокурору для заключительной речи.
  
  КОЛЛОНТАЙ (встаёт). Моя речь будет краткой. Подсудимый и его подельники развенчали себя сами в наших глазах, и мы считаем все обвинения доказанными. Милюков - интеллектуальный шулер и безответственный сплетник, пожалуй, даже клеветник. Он в качестве партийного лидера - политико-исторический импотент. Наконец, он своего рода двурушник, верней, ренегат, безнадёжно застрявший между частнопредпринимательским и общинно-коммунистическим мировоззрением, идейный маргинал, не примкнувший ни к тем, ни к другим. Его следует приговорить к общественному забвению!
  
  ШУЛЬГИН. Елисавета Фёдоровна, вам слово.
  
  ДУША ВЕЛИКОЙ КНЯГИНИ. Ваша честь, рациональных аргументов в защиту подсудимого у меня нет, но... я хотела бы прочитать о душе Павла Николаевича молитву. Вы позволите?
  
  МИЛЮКОВ. Это ещё что такое?!
  
  ШУЛЬГИН (смущённо). Голубушка, очень тронут, но, право слово, не знаю... Может быть, уже после суда?
  
  МИЛЮКОВ. Я отказываюсь от того, чтобы о моей душе здесь, в этом обществе, читали молитву некие фантазмы! Спасибо, благодарю покорно, совершенно достаточно на сегодня антинаучного элемента!
  
  ДУША ВЕЛИКОЙ КНЯГИНИ. А я не буду настаивать. Но вы ведь не можете мне запретить молиться...
  
  ШУЛЬГИН. Павел Николаевич, вам предоставляется последнее слово.
  
  МИЛЮКОВ (встаёт; после некоторого молчания). Экспрессия, эмоциональность и политическая пристрастность почти всех, выступивших сегодня в этом зале, мешали рассмотрению моего дела по существу. И всё же я вынужден сказать, что в формулировках обвинения может содержаться доля истины. Я... благодарен этому собранию за то, что оно позволило мне увидеть некоторые из моих заблуждений, хотя не готов считать их исключительно моими, и тем более не считаю их нравственными ошибками. Интеллектуального остракизма и даже общественного забвения я не боюсь, да у вас и нет сил меня предать ни тому, ни другому. Верю, что найдутся и в будущем люди, неравнодушные к первым шагам российской демократии в начале XX века и к опыту Партии народной свободы на этом пути. Благодарю, я закончил. (С достоинством садится.)
  
  ШУЛЬГИН. Господа присяжные заседатели! Прошу вас удалиться на совещание.
  
  [25]
  
  - Мне осталось вам рассказать о той субботе совсем немногое, а после, пожалуй, завершим на сегодня, - повествовал Андрей Михайлович. - Дрова совсем прогорели, но, с вашего позволения, подкидывать новых не будем: я так удобно устроился в этом кресле...
  
  - Позвольте мне? - предложил автор.
  
  - Нет-нет: я не хочу утруждать гостя... Присяжные заседатели ушли в угол и там совещались дольше ожидаемого: Рутлегер вполголоса, но энергично пытался им что-то доказать. Наконец они вернулись к нам и объявили вердикт своей коллегии: "Виновен, но заслуживает снисхождения" - по каждому из трёх обвинений.
  
  "Что ж, Павел Николаевич, драгоценный вы мой! - резюмировал Шульгин-Герш. - Приговариваю вас к тому... к тому, чтобы навсегда вам оставаться спорной и неоднозначной фигурой русской истории! Заседание объявляю закрытым".
  
  Приговор, как у нас уже повелось, был награждён сдержанными аплодисментами. Я взял слово и поблагодарил участников процесса за их тщательную работу над материалом, особенно Лину, которая, честное слово, для меня в тот день открылась с новой стороны.
  
  "А что же вы думали, Андрей Михалыч, - парировала Лина, уперев руку в бок, - не справлюсь? Если я простая девчонка из райцентра, это ведь не значит, что я совсем тупенькая!"
  
  "Что вы, Александра Михайловна! - растерялся я. - Я и не предполагал..." Но Лина рассмеялась и пояснила, что просто хотела меня поддразнить, а на самом деле ей эта похвала очень приятна.
  
  Слова попросил лектор Дома дружбы и немного затянул свою речь. Он исключительно рад оживлению научной мысли в России и неконвенциональным методам академических исследований; он приветствует все Graswurzel-Projekte70 в сфере народного образования и просвещения, включая, разумеется, наш; он восхищён основательностью и глубиной погружения в образ участников группы, даже несколько пугающей глубиной; он ценит нашу попытку привлечь к работе и цитировать немецкие и немецкоязычные публицистические источники, а между прочим считает, что мнение Neue Freie Presse о "придворной партии вокруг молодой царицы" вовсе не следует отметать голословно: Алиса Гессенская вполне могла искать сепаратного мира с Германией (Настя вся скривилась на этом месте, впрочем, не она одна); ему доставило удовольствие быть с нами сегодня; он надеется на дальнейшее сотрудничество... Последнее, правда, было сказано между делом, без всяких обещаний.
  
  Я в ответном слове поблагодарил господина Дитриха Рутлегера за оказанное гостеприимство и дружелюбное внимание к нашему скромному проекту, в общем, сказал всё, что в таких случаях обычно говорится. Обратившись же к группе, я сообщил, что завтрашний день - воскресный, что не имею ни малейшего права отнимать у своих юных коллег законный выходной, тем более что и для Дома дружбы воскресенье является выходным днём (часы работы учреждения можно было прочитать на табличке сразу при входе), но, если желание использовать и воскресенье у них всё же появится, приглашаю их на свою дачу, которую мы вместе с Анастасией Николаевной осмотрели вчера и в отношении которой пришли к выводу, что для семинарской работы небольшой группы вроде нашей она вполне пригодна. Анастасии же Николаевне я отдельно и от всего сердца говорю спасибо за оказанную вчера помощь... Настя вспыхнула и отвернулась.
  
  Студенты расходились. Я собирался подойти к моей аспирантке и попробовать с ней хоть как-то объясниться. Её демонстративное почти брезгливое равнодушие ко мне уже, кажется, становилось заметным, ещё бы чуть-чуть - оно превратилось бы в предмет шуточек и вызвало бы вопросы других членов нашей лаборатории. Стоило ли, в конце концов, участвовать в нашей работе, если один мой вид причинял ей, так сказать, душевную боль? И чем, Боже мой, я так уж сильно перед ней провинился? Неготовностью бороться за эту девушку и завоёвывать её со всем энтузиазмом молодости? Так ведь тридцать девять лет - не восемнадцать...
  
  Меня, однако, отвлёк Рутлегер, попросивший меня мой телефон и адрес электронной почты, а также желавший уточнить все мои академические регалии: место работы, должность, учёное звание, тему моей кандидатской и докторской диссертации. Кажется, дав мне свою визитную карточку, он ожидал от меня, что я вручу ему такую же, и был удивлён тем, что доцент государственного университета визитных карточек не имеет. Снова, как это бывало почти всегда в нашей русской истории, европейцы примеряли к нам свои собственные стандарты и, находя, что мы им не соответствуем, выражали крайнее изумление. Впрочем, это свойство человека вообще, а не только жителя Западной Европы: уже Евангелия упоминают об этой такой нелепой, но такой человеческой черте. Пока мы обменивались контактами, Настя ушла.
  
  Вечер того дня я думал полностью посвятить чтению лёгкой, непритязательной литературы. На моём устройстве как раз был открыт роман Through the Postern Gate71 британской писательницы Флоренс Барклэй...
  
  - Никогда о ней не слышал! - признался автор.
  
  - Это - сентиментальная литература начала XX века, - пояснил рассказчик. - В известном смысле очень женская...
  
  - Странное чтение для вас!
  
  - Отчего же? Пользуясь случаем, хочу уж сказать пару слов в защиту так называемой литературы "второго ряда". Кто, кстати, раздаёт все эти оценки и клеит эти ярлыки? Университетская профессура, редакторы издательств и толстых журналов, критики, литературоведы и филологи. А разве все сии - не грешные люди, как и мы с вами, и не свободны от ошибок? Я вам больше скажу: даже самый изощрённый интеллектуал, и интеллектуал особенно, судит о любом тексте по своим собственным лекалам, по тому, что сам понимает и способен оценить, и, конечно, проставляет невидимые галочки напротив содержащегося в его голове списка достоинств и недостатков, сочинённого другими такими же умниками. "Развитие персонажа" имеется? Плюс автору. Главный герой похож на самого писателя или унаследовал какие-то его черты? Дадим ему большой жирный минус. Тогда, замечание на полях, следовало бы и "Героя нашего времени", и "Мастера и Маргариту", и даже "Анну Каренину" выбросить в мусорную корзину. Ведёт себя герой сообразно своему возрасту и опыту? Плюс писателю. Выходит он в своих суждениях и поступках за рамки возраста? Наградим писателя дружным литературоведческим "Фи!". А в топку, если применять последний принцип неуклонно, отправятся и "Капитанская дочка" с шестнадцатилетним Гринёвым, и, например, прелестная "Катриона" за авторством Стивенсона - впрочем, она ещё раньше заслужит презрение филолога за чрезмерную увлекательность сюжета, неприличную "большой литературе", - и даже, пожалуй, "Братья Карамазовы", ведь Алексей Карамазов был на год младше большинства моих студентов! И так далее. Иные авторы не только сознательно вычищают свои романы от названных "неряшливостей", зачастую делая их совсем безжизненными, но и нарочно рассыпают по тексту те приманки и "вкусности", на которые облизнётся литературовед: вот вам быстрая смена повествовательных стратегий, вот отсылки к тексту, который во всей Вселенной до конца прочли три с половиной человека, вот "поток сознания", вот диалектизмы, вот полностью выдуманный язык вроде того, каким написаны джойсовские "Поминки по Финнегану". Надеюсь, милостивый государь, вы-то сами не занимаетесь подобными глупостями? Возвращаясь к книге, которую читал тогда: роман Флоренс Барклэй действительно начинается как некие собирательные "Поющие в терновнике", но ближе к шестой главе приобретает почти чеховскую или тургеневскую пронзительность. Конечно, слёзы, которые он способен у вас вызвать, многие назовут глупыми слезами... но, строго говоря, имеются ли вообще умные слёзы, если поглядеть на любое человеческое дело и начинание с высот святости? Никто из нас не Христос, мой дорогой, поэтому позволим себе в минуту отдыха иногда и глупые слёзы. Наконец, у меня есть ещё одно оправдание: мой персонаж, последний государь, тоже читал этот роман - для отдыха, как и я, хотя его труд был несравним с моей не Бог весть сколь значимой работой по напряжённости, - и находил, что книга напоминает ему Кобург, то есть дни ухаживания за юной Аликс. Итак, я стремился проникнуть в психологию царственной четы - вот моё оправдание для посторонних, включая читателей вашей будущей книги, - когда мне на телефон пришло - тоже на английском, представьте! - сообщение от моей "Александры Фёдоровны".
  
  Can we talk like two sensible human beings?72
  
  Может быть, она как-то невольно настроилась на волну моего ума, такое случается - хотя она ведь и раньше выражала желание переписываться со мною на английском... В ответ на первую её "телеграмму" я отправил своё вежливо-осторожное:
  
  I am all in favour of that! What is it that you want to talk about?73
  
  Буквально через минуту мне поступило новое "письмецо" - на этот раз несколько более пространное.
  
  Fine! Mr Mogyliov, excuse me for being rude-because I intend to. Please do not try to interpret ANYTHING I SAID YESTERDAY as an invitation to a closer relationship. I am not yours, and will never be yours! My breaking up with Anton gives you NO RIGHT to cherish ANY hopes! All that being said, we still can be friends.74
  
  Впору было улыбнуться этому даже немного комичному негодованию, этим наивно-кричащим прописным буквам... Но я ведь тоже человек, и, кроме того, я мужчина, со всеми и достоинствами, и изъянами своего пола, оттого меня несколько задел её тон. "Я ведь, Аглая Ивановна, вас ещё и не просил", если воспользоваться словами бессмертного классика. Признáюсь, я даже хотел послать именно эту цитату, но, коль скоро она была вне общего настроения разговора, решился вместо неё отправить "ежа в корзине", а именно следующее немного колючее сообщение:
  
  My dear Ms Vishnevsky, Anastasia Nikolayevna! I am perfectly aware of all that. I don"t think I ever cherished any serious hopes for our relationship.
  
  I still admire your energy and your sense of humour; I cannot thank you enough for your kind assistance in giving classes to groups No. 142 & 143-even though I find your youthful lack of tact somewhat blameworthy. I am still friendly to you, and I still promise to give you a helping hand should it be needed.
  
  All that having been said, I don"t think that we can be friends in the real sense of the word, or that we must be. Let us please switch to a more formal mode of conversation which includes calling each other by first names and patronymics, using "you" instead of "thou" by both parties, etc., etc.
  
  Faithfully yours,
  
  A. M. M.75
  
  На этом, полагал я, наша переписка будет закончена.
  
  Но я ошибался! Буквально через пять минут Настя обрадовала меня вот какой забавно-грозной цидулей:
  
  Sure! You now have better and younger female friends who provide you with shoulder-straps, watch you with amorous eyes, or even promise to kiss you in front of all. It is so obvious and so clear . . . I would be ashamed of such behaviour!76
  
  Говоря kiss you in front of all77, она, конечно, имела в виду Эллу - но, Господи, это же было так невинно и по-сестрински! А на Марту и вообще грех наговаривать. Я понял, что почти рассердился на Настю, когда отправил ей:
  
  You have no right to write such things about Martha! You have no suspicion of what she had to go through! What you are writing is simply indecent.78
  
  Почти сразу мне ответили.
  
  Matilda, you mean. No, I don"t know what she had to go through. It seems that YOU do. You are already enjoying her full confidence-and will be enjoying more than that quite soon . . . Congratulations, Your Majesty! You finally got what you wanted! Sorry for my being in your way. Sorry it took you more than a century.79
  
  Разумеется, с точки зрения погружения в несколько взбалмошный характер последней государыни это было почти достоверно, но, послушайте, всему есть предел! Я написал сердитое:
  
  This conversation makes no sense. I think we shall end it. I am ashamed of you.80
  
  Настя молчала, и я решил, что на сегодня уже испита полная чаша наших глупостей.
  
  Но вот - уже около десяти вечера - телефон сигнализировал о новом сообщении. Достаточно лаконичном - и я не поверил глазам, когда прочитал его.
  
  Please forgive me.
  
  Please . . . I didn"t know it would hurt SO MUCH.81
  
  О Господи! Я ведь не пастух всем помыслам и чувствам всех участниц проекта. Но сердце у меня болезненно сжалось от сочувствия.
  
  Немедленно я набрал её номер, пренебрегая тем, что время по-настоящему позднее, и, когда Настя взяла трубку, сразу заговорил:
  
  "Анастасия Николаевна, здравствуйте! Извините и вы меня, если ненароком обидел - но, знаете, всё, вами написанное, по-настоящему несправедливо, и я просто хотел бы, чтобы в будущем..."
  
  Я остановился, поражённый, сконфуженный, услышав, что она плачет.
  
  Некоторое время я слушал её плач - и после, чувствуя, что растворяюсь в горячей волне безмерной жалости, сам предательски моргая, начал шептать ей самые ласковые, самые нежные слова, которые могли прийти в голову. Что-то вроде: "Настенька, миленькая, солнышко моё, хорошая моя, лапушка моя, моя славная девочка..." Поверьте, самому неловко вспомнить!
  
  Некоторое время прошло в таком бессмысленном лепете с моей стороны. Настя пару раз пыталась мне что-то ответить - и я замолкал, - но она не могла справиться со своим голосом, и мне снова приходилось возвращаться к этим утешениям. Наконец моя аспирантка перестала всхлипывать, горячо поблагодарила меня за этот звонок и попрощалась со мною до завтра.
  
  [26]
  
  - А я, - заканчивал Могилёв сегодняшний рассказ, - повесив трубку, долгое время был сам не свой. Произошло ли что-то? - спрашивал я себя. Неужели я хочу жениться на своей аспирантке, если говорю ей такие вещи? И какое, собственно, право я имею что-либо хотеть после её суровой отповеди в письменном, верней, в "телеграфном" виде? Ведь если девушка пишет: "I am not yours, and will never be yours!"82 - это что-то да значит? А если не имею права хотеть, какое, так меня и разэтак, оправдание было всем этим ласковым словам и моему звонку, после которого мне самому пришлось дойти до ванной комнаты и умыться холодной водой - такая у меня была красная, глупая и мокрая рожа?!
  
  О, кто бы подсказал! Да не просто подсказал - в таких вещах надо исповедоваться! Со своим прежним монастырским духовником я, увы, потерял связь, да и было бы отчасти неловко прийти к нему с этим... И вот, отбросив все приличия, я набрал номер Алёши Орешкина, который нашёл в своём блокноте педагога. В качестве куратора учебной группы я собирал номера телефонов со всех студентов, что даже являлось моей обязанностью.
  
  "Алексей Николаевич, тысяча извинений за этот совершенно неурочный звонок, - забормотал я, едва он ответил на вызов. (Вообразите, его имя и отчество были теми же, что и у последнего цесаревича!) - Могли бы вы - пусть не по телефону, а, возможно, завтра - принять мою исповедь?"
  
  "Но разве я имею право, государь?" - тихо ответил Алёша, пренебрегая даже естественными "Здравствуйте" или "Добрый вечер" ради сугубой важности момента. Это "государь" меня совсем раздавило: в устах Тэда или Бориса с их юмором все эти "Николай Александрович" и "ваше величество" звучали естественно-шутливо, но сейчас это обращение выговаривал Алёша, человек совершенно иного душевного склада, и, если уж он произносил это слово, наша микроскопическая империя, похоже, вставала на обе ноги и превращалась в факт - пусть только факт нашего общего сознания. А юноша между тем продолжал:
  
  "Я ведь не настоящий священник!"
  
  "Ну, тогда я не настоящий царь, коль скоро не настоящий священник венчал меня на царство! - ответил я. - Вот и исповедовали бы меня "понарошку"..."
  
  "Нет, неправда! - возразил Алёша. - Про коронование ничего не скажу, но царя мы избрали на "вече"".
  
  "Вы так думаете? - озадачился я. И нашёлся: - А вам известно, что любой царь по отношению к Церкви, согласно некоторым источникам, выполняет служение внешнего епископа, отчего ему в ряде случаев оказываются знаки архиерейского достоинства? Епископ, пусть даже и внешний, разве не может рукоположить священника?"
  
  "Кто знает... Да, я читал об этом у Мультатули... Но, Андрей Михайлович! - запротестовал молодой человек. - В нашем "царстве", вы уж простите, нет Церкви! Мы - язычники!"
  
  "Вот это новость! - поразился я. - А ритуал коронования?"
  
  "Театральный жест, единичная случайность, - упрямо ответил Алёша. - Единичная, не осознанная и не принятая коллективным умом!"
  
  "Так вы хотите, Алёша, чтобы земский собор установил Церковь и вся бы лаборатория "крестилась"?" - весело уточнил я.
  
  "Крестить не нужно, - ответил мне собеседник с полной серьёзностью. - Все, полагаю, и так крещены. Есть и ещё одна трудность, если разрешите... Понимаете, даже установленная Церковь будет вовсе не Русской православной, а... "могилёвской", что ли. С сильным, виноват, англиканским привкусом: я про короля во главе. Про её ортодоксальность даже и не заикаюсь, но - мы ведь стремимся остаться хотя бы христианами? А если так, то и сам царь не может рукоположить даже самого ничтожного священника, не имея апостольской преемственности".
  
  "Именно! - подтвердил я. - Кроме того, "Могилёвская церковь" - какое-то выспреннее название. Я бы предложил что-то вроде "Церковь маловерующих", "Церковь недостойных", "Церковь приуготовляющихся быть настоящими христианами", наконец. Что же до апостольской преемственности, она у меня есть. Я хоть решением владыки и запрещён в служении на неопределённое время, но из священного чина не извергнут".
  
  "О, я не знал! - поразился Алёша. - То есть вообще не знал, что вы были иереем. Это так многое объясняет... Ох, Андрей Михайлович, мне немного страшно! Ведь, идя против архиерейского прещения, вы как бы создаёте новый "толк", новую, страшно сказать, православную секту?"
  
  "Вы совершенно правы в каноническом смысле! - согласился я, огорчённый. - И, разумеется, некрасиво с моей стороны - вовлекать в создание этой секты молодых людей, так сказать, духовно растлевая юношество. Ну что же, позвольте тогда попрощаться..."
  
  "Нет, постойте! - остановил меня он. - Про "духовное растление" всё же сказано слишком сильно. Вы хотели чем-то со мной поделиться, чем-то, что не даёт вам покоя, - размышлял он вслух. - Но исповедовать вас "понарошку" я не считаю возможным, а сделать это по-настоящему мне мешает моя щепетильность и желание не запачкать рук. И это тщеславное желание оставляет вас без какой-либо поддержки. Дурно с моей стороны, и, знаете, идти дорóгой Пилата православному человеку вообще нехорошо! Мы все нашу реконструкцию и игру в какой-то миг стали принимать слишком уж серьёзно. Вот это Лизино "Ники, ты ведь не оставишь свой народ без государя?" - у меня от него мурашки пошли по коже! Про сегодняшнее назначение Ады каким-то там министром, забыл, каким, уже и не говорю: очень смело! Поражаюсь, как у немца глаза из орбит не вылезли... Я не хотел такой серьёзности! Но уж если всё случилось, христианская секта лучше, чем вовсе безрелигиозная власть. Поэтому - давайте вынесем на "вече" создание "Церкви недостойных"! И, если она будет создана, я от вас приму хиротонию. Хоть и со страхом перед последствиями для своей души, но приму. Вы с этим согласны?"
  
  "Вы изумительный, Алёша, - только и сумел я ответить. - Думаю, вы станете однажды отличным священником".
  
  ""Церкви недостойных"?" - уточнил он, и по голосу я понял, что "царевич" улыбается.
  
  "Её тоже, но я, признаться, имел в виду самую настоящую, Московского патриархата".
  
  Алёша коротко хмыкнул и пояснил свой смешок:
  
  "Только бы меня прежде из неё не извергли за все эти... наши художества!"
  
  "Если, однако, вы не уверены ..." - начал было я.
  
  "Нет! - прервал он меня. - Нет, уверен. "Вместе садик мы садили, вместе будем поливать". Вы, государь, берёте человека в мягкие лапки и ничем его не связываете, но от вас никуда не деться... Ваша исповедь - она ведь не связана ни с каким преступлением? Не то чтобы я боюсь..."
  
  "О, нет! - я почти рассмеялся и принялся пояснять: - Я просто сказал одной девушке немного больше ласковых слов, чем..."
  
  "Ничего не хочу сейчас слушать! - прервал он меня. - Ваше величество, до завтра!"
  
  Итак, мы попрощались, а я вернулся к своему сентиментальному роману и скоро заснул над его страницами... Смотрю, вы тоже киваете головой?
  
  - Нет, у меня сна ни в одном глазу! - возразил автор. - Так вы - вы всё же создали свою "могилёвскую церковь"?
  
  - Всему своё время! - ответил Андрей Михайлович. - А если вам кажется, что мой разговор с Алёшей представляет собой слишком бледный конец одной из глав вашего романа, то предложил бы вам закончить эту главу "Молитвой о Павле Милюкове" - её Лиза опубликовала той субботой в общей беседе проекта. Или это была Элла? Молитва вызвала некоторое обсуждение: Марта её безыскусно похвалила; Алёша сказал, что это - произведение подлинного религиозного чувства, которым он восхищён; Штейнбреннер, оговорившись, что в вопросах религии малосведущ, нашёл несколько безвкусной и не в жанре проекта, а староста группы, воздержавшись от оценок, спросила, может ли включить этот текст в готовящийся сборник - по принципу "всякое лыко в строку", - и, получив разрешение Лизы, так и сделала.
  
  [27]
  
  Молитва о Павле Милюкове
  
  Господи Боже наш!
  
  Прости Павла Николаевича Милюкова
  
  и вместе с ним всю русскую интеллигенцию:
  
  её гордыню,
  
  её превознесение над близкими и далёкими,
  
  её презрение к малознающим,
  
  её желание невозможного,
  
  её невежество в самом важном,
  
  лёгкость, с которой она празднословит и клевещет на других,
  
  лёгкость, с которой она судит других,
  
  лёгкость, с которой она осуждает других,
  
  лёгкость, с которой она рушит чужие святыни,
  
  её языческое поклонение схемам и словам,
  
  её упрямство в мёртвых догмах ума.
  
  Прости и нас, если мы были горды,
  
  превозносились над близкими и далёкими,
  
  презирали малознающих,
  
  желали невозможного,
  
  были невежественны в самом важном,
  
  были скоры на празднословие и клевету,
  
  судили других
  
  осуждали других,
  
  рушили чужие святыни.
  
  Прости нас, если мы поклонялись мёртвому слову
  
  и если упрямствовали в мёртвых догмах ума,
  
  ибо Ты, Господи, есть Бог не мёртвых, но живых.
  
  Не введи нас в искушение,
  
  но избавь нас от зла.
  
  Не введи никого в искушение словами этой молитвы,
  
  но избавь их от зла.
  
  Изведи из геенны страдальцев,
  
  ведь сила Твоя велика
  
  и милосердие Твоё безгранично.
  
  Аминь.
  
  
  Глава 5
  
  
  [1]
  
  Андрей Михайлович встретил меня на участке. Он разговаривал по телефону - и, кивнув мне, продолжал слушать голос из трубки. После пары односложных ответов он закончил разговор и с огорчением объявил:
  
  - Ужасно сожалею, но должен буду сегодня вечером принять ещё один долгий и хлопотливый звонок! А после как бы не пришлось уехать в город. Боюсь, придётся мне сократить сегодняшний рассказ вдвое против обычного. Помнится, правда, героя Тэда мы тоже разобрали за один день вместо двух... Нет-нет, - запротестовал он в ответ на высказанное мной опасение о том, что я вовсе не вовремя. - Не лишайте меня такого благодарного слушателя! Хотите, останемся на улице, а я вынесу вам второй шезлонг? Комары ещё час-другой нас не будут беспокоить, да и вообще здесь удачное, сухое место, сам не могу нарадоваться...
  
  На чём, бишь, мы остановились? - продолжил он, когда мы удобно устроились в раскладных креслах. - На моём звонке Алёше поздним вечером субботы двенадцатого апреля, верно? В тот день уже ничего не произошло, потому что я скоро лёг спать, а ночью мне пришёл ответ Марты, который я прочитал уже утром воскресенья. Ответ касался моего вопроса - или, правильней, предложения, - написанного по горячим следам телефонного разговора с Алёшей. Стараясь изложить всё лёгким, почти шутливым тоном, я писал, что наше "крохотное могилёвское княжество" задумалось о создании собственной Церкви. Считает ли она, Марта, учреждение такой Церкви исключительно дурным поступком? Важен ведь каждый голос, а голос православных людей - особенно. Дальше я как бы нечаянно упоминал, что если наш земский собор таковую "Церковь кающихся" действительно учредит, Алексей Николаевич натуральным образом станет её единственным иереем. Так же естественно будет ей, Марте, исповедаться новопоставленному батюшке в том, что, по её собственному туманному выражению, является "пятном на её совести" - хоть я лично убеждён, что на её совести нет никакого большого пятна.
  
  Марта ответила. Дайте мне пару минут, чтобы я разыскал в почте её тогдашний ответ. Если угодно, могу даже прочитать его вслух...
  
  [2]
  
  Ваше величество!
  
  Мысль о создании новой "церкви" мне, простите, сначала увиделась дикой, если не сказать больше.
  
  Сейчас, когда я пишу Вам, а на часах уже три ночи, я успела её передумать, повернуть и так, и по-другому, и она больше не кажется мне совсем ужасной. Ведь - это будет временная церковь, так же, как и Ваше царство - временное? Ведь всё закончится, когда книга будет написана? А если так, мы никакого большого урона Православию не нанесём. Православие просто не заметит нас, как кит не замечает рядом с собой маленькую рыбку или креветку. (Про креветку прозвучало не очень обидно? Рада бы поставить "улыбочку" тут, да не поднимается рука использовать эти символы: они превращают человека в его собственную детскую версию, в вечного аксолотля, который никогда не достигает зрелости. Вы, наверное, улыбаетесь, читая в моём письме Ваши собственные мысли, которыми делились с нами на лекциях, но, видите, я их хорошо усвоила, потому что согласна же с каждым словом.)
  
  Да и то: как может существовать государство без религии? Даже Советский Союз создал себе псевдоверу, псевдосвященство, псевдоиконы и псевдокульт поклонения псевдомощам... (Снова, кажется, повторяю за Вами.)
  
  Было бы хорошо получить архиерейское благословение на такое дело... Но, Господи, какая я глупая: разве может быть дано на это архиерейское благословение? Придётся дерзать...
  
  О, я поражаюсь мере Вашего дерзания! Поражаюсь - но не осуждаю. Если "Церковь недостойных" как предуготовительная ступень для настоящей будет установлена - конечно, я её приму. И приму Алексея Николаевича в качестве священника (я, кстати, не знала его отчества).
  
  Но всё же разрешите мне ему не исповедаться!!
  
  Понимаете, он и так знает, чтó тогда случилось (в общих чертах). В подробностях я не рассказала никому. Всё это время, все четыре года, я смотрела на него как на друга, который хоть и нечасто дарил общением, но по складу мыслей был мне ближе любой подруги. Мы разговаривали редко, но каждый раз я видела в нём полное, совершенное понимание. Мой младший брат умер в детстве, и я была счастлива найти в Алексее кого-то вроде брата. Но за братьев ведь не выходят замуж. Если теперь нашей невинной "братско-сестринской" дружбе нужно перестать быть невинной... Плохое слово, как будто в самой любви может быть какая-то вина. Если так, то священники своих матушек очень неохотно исповедуют, да и понятно, почему. Ведь и врач не лечит родственников. Если исповедоваться всерьёз, тогда, наверное, я не смогу видеть в нём никого, кроме такого врача. Тогда Ваше милое и забавное сводничество, к которому Вы, Государь, всё же приступили, так и не получив моего разрешения (извините, снова воображаемая улыбочка), будет иметь прямо противоположный результат. Возможно, правда, никто этим не огорчится, и Алексей Николаевич меньше всех...
  
  Давайте-ка я лучше "исповедуюсь" Вам! При случае. Ставлю слово в кавычки: и так уж мы нагрешили против канонов, и ещё нагрешим, зачем усугублять. Вас это не очень покоробит? Если покоробит - не нужно. Невелика я птица, и что это за мода в нашем времени - расчёсывать свои душевные болячки, изучать их под микроскопом, да ещё и других заставлять глядеть в этот микроскоп. Я и сама не решила, хочу ли и нужна ли мне исповедь, в кавычках или без. Не такая уж я, в конце концов, большая грешница, чтобы меня из-за всего этого не допускать до причастия. (Правду сказать, в этом году причащалась нерегулярно. Стыжусь...)
  
  А если - большая, то у любой подданной должно быть право, минуя всех, прибегать к своему Царю, иначе что это за христианское княжество? И Вы мне сами дали это право! О, я знаю, что писали-то Вы просто от имени последнего Государя, ещё до Вашего коронования, поэтому не могу всерьёз пользоваться этим разрешением... Или могу? Вопрос, конечно, пустячный, но ответ на него меня волнует.
  
  Наверное, в актёрстве есть какой-то небольшой грех, но уж явно меньший, чем в том, чтобы основать новую Церковь, даже на две недели. Поэтому подписываюсь -
  
  Матильдой
  
  [3]
  
  Мы немного помолчали.
  
  - И это ещё Настя, ваша аспирантка, про вас говорила, что вы на две копейки даёте сдачу в сорок рублей, - пробормотал автор.
  
  - Какое точное замечание! - согласился Могилёв. - Действительно, всякому стала бы заметна эта непропорциональность между моим вопросом и её ответом, эта, можно сказать, обескураживающая тяжеловесность её письма. Но с тяжеловесностью такого рода в студентах - да что там, в людях вообще - радостно встречаться, хотя бы потому, что наше время грешит противоположным. Представьте же себе государство, в лучшие времена которого не один человек и не два, а, пожалуй, половина "сильных мира сего" обладала той же степенью серьёзности, сосредоточенности, совестливости! Я имею в виду Российскую Империю, конечно. Кто знает, - оговорился он, - возможно, я и не прав, может быть, творю в своём уме идеальный образ, опираясь только на сохранившиеся воспоминания и документы. И это тоже понятно: сберегается ведь всегда самое лучшее, то есть самое вдумчивое, самое глубокое, а мусор злобы дня разлетается по ветру... Ответить я не успел: пора было собираться да выходить из дому. Я условился встретиться со своими студентами в десять утра в посёлке Зимний перед входом в новый торговый центр.
  
  Группа ко времени моего появления уже вся была в сборе - кроме, правда, моей аспирантки - и весело приветствовала своего "царя", а я с огорчением приметил, что никто из студентов не взял складного стула, и озвучил это огорчение:
  
  "Ребятки, то есть, виноват, уважаемые юные коллеги: на чём же вы будете сидеть? Разве только на полу, по-турецки..."
  
  "Ничего подобного! - заявила мне Ада. - Мы что, турки? Сейчас все идут в магазин и покупают себе каждый по табурету. Одного вас и ждали!"
  
  Я запротестовал против этой расточительности - но выяснил, что нахожусь в абсолютном меньшинстве. Итак, эти мальчики и девочки - молодые мужчины и женщины, простите - действительно направились в мебельный отдел и после протянулись мимо кассы длинным выводком. Одиннадцати одинаковых табуретов не нашлось, и мои "подданные" купили разномастые: кто - пластиковые, из разряда уличной мебели, кто - с лёгкими алюминиевыми ножками. Марк, единственный, вместо обычного табурета о трёх или четырёх ногах выбрал себе небольшой складной стул, вроде тех, которые используют для рыбалки. Это стало предметом шуточек: Тэд, например, предложил ему не останавливаться на пути миниатюризации, а сразу взять уж детский стульчик, высотой тридцать сантиметров от полу. Он даже принёс Марку два на выбор: один четырёхцветный, пластмассовый, складывающийся до таких размеров, что его можно было убрать в дамскую сумочку, и второй - лакированный деревянный, с росписью под хохлому, из тех, что можно найти почти в любом детском саду.
  
  "Я тебе, Эдичка, сейчас их оба о голову разобью", - ласково пообещал ему наш белорус, и вопрос дальнейшего уменьшения размеров был снят.
  
  Уже отабуреченные, мы прошли гурьбой через посёлок и вступили в берёзовую рощу, растянувшись вереницей по узкой тропинке.
  
  Мы в город изумрудный
  
  Идём дорогой трудной,
  
  Идём дорогой трудной,
  
  Дорогой непрямой...
  
  - затянул Тэд Гагарин характерным высоким голосом Клары Румяновой, озвучившей, наверное, половину героев советских мультфильмов, в том числе и Элли из "Элли в Волшебной стране". Я и понятия не имел, что мои студенты знакомы с советской мультипликацией, которая уже успела стать частью истории. Конечно, знать эту глуповатую песенку мог он один. Но нет, кто-то, кажется, Лина, подхватывала за ним тем же комическим несколько гнусавым голоском:
  
  Заветных три желания
  
  Исполнит мудрый Гудвин,
  
  И Элли возвратится
  
  С Тотошкою домой!
  
  "С картошкою!" - буркнул Марк, которому приходилось тяжелей всех: он приехал в Зимний на своём мотоцикле, а в берёзовой роще ему пришлось спешиться и катить тяжёлый агрегат рядом с собой. Да ещё и Лина, шедшая рядом, поддразнивала его тем, что просила усадить её на сиденье, а то и покушалась запрыгнуть на него без спросу.
  
  "Маркуша, а Маркуша? - не унималась Лина. - Давай твой драндулет станет конём, а я буду леди Годивой?" Замечу как бы на полях: про леди Годиву им я же и рассказал на своих лекциях, сравнивая мировоззрение русского и западноевропейского средневековья.
  
  "Да ты и так уж разделась дальше некуда", - ворчал Кошт.
  
  "Мудрый Гудвин, - это видимо, ваш покорный слуга, - заметил я через плечо Борису, который шёл почти рядом. - Увы, у меня нет способностей исполнять желания..."
  
  "Вам, государь, и не следует заниматься дешёвыми фокусами вроде вытаскивания кроликов из шляпы! - возразил мне Герш-Шульгин. - А вот если вы сумеете из шляпы коллективного атеизма, помноженного на юношеское равнодушие к вопросам веры, вытащить и на пустом месте учредить Церковь, о чём я слышал краем уха, - вот это будет, конечно, чудом!"
  
  "От кого это вы успели услышать, Василь-Виталич?" - поразился я.
  
  "От вдовы вашего дяди, а та - от Матильды Феликсовны! Или всё останется пустыми разговорами, ваше величество?"
  
  "С каждой минутой моя готовность покуситься на нечто столь дерзновенное тает на глазах, - пришлось признаться мне. - Цветы ночных фантазий вянут при свете дня..."
  
  "Значит, не надо откладывать! - темпераментно воскликнул Герш. - Придётся мне сегодня стать повивальной бабкой истории!"
  
  Забежав вперёд меня, он стал на тропинке лицом к нам всем и поднял вверх руки, как бы приглашая нас остановиться.
  
  "Прошу внимания! - воскликнул он. - Прямо сейчас мы должны решить вопрос, важный для каждого! Где? Да вот здесь и решим: садитесь кругом, дамы и господа, садитесь! Не убудет от вас, и табуретам ничего не сделается, ни пластик, ни алюминий не ржавеют! Государь считает дело исключительно значимым и не терпящим отлагательства! Послушайте же вашего царя, которого сами избрали!"
  
  [4]
  
  - Мы как раз дошли до места, которое с некоторой натяжкой можно было назвать поляной: тропинка там пересекала заброшенную грунтовую дорогу, - рассказывал Андрей Михайлович. - Участники группы, недоумённо переглянувшись, действительно начали рассаживаться, поглядев на Лизу, которая первая решительно поставила табурет на землю (я, правда, оказался вторым).
  
  Марк присел не на свой миниатюрный рыбацкий стульчик, а на сиденье мотоцикла, при этом что-то буркнув про еврейское самоуправство.
  
  "Александр Иваныч, я такой же еврей, как вы китаец!" - тут же заявил "Шульгин".
  
  "А если мы вообразим на секунду, что я здесь не Александр Иваныч, а Марк Аркадьевич?" - возразил ему Кошт, назвавшись своим настоящим, то есть паспортным именем и отчеством.
  
  "Тогда терпите, батенька, терпите! Уже сколько лет терпели жидовское засилье, и ещё потерпите... - парировал Герш под сдержанный смех остальных. - Вы, знаете, тоже не чистокровный русак! Дамы и господа! - обращаясь ко всем. - Государь желает вынести на земский собор вопрос установления Церкви! Да, Церковь, почти любая, имеет изъяны, главный из которых - узкомыслие, как об этом писал мой... собственно, я и писал! А всё-таки без неё - ещё хуже. Ваше величество, вам слово!"
  
  Эта передача эстафетной палочки в мои руки не то чтобы оказалась вовсе неожиданной, но слегка выбила меня из колеи. Приходилось, однако, говорить. Я, спотыкаясь, как мог объяснил, что вчера совершил по отношению к одному из членов лаборатории некоторую бестактность, правда, возможно, совсем пустяковую - ну, или не пустяковую, как знать, и не бестактность, а настоящий проступок, - и что собирался исповедоваться в нём Алёше в его качестве "безымянного священника" нашего проекта, когда выяснил, что Алёша настоящим священником себя не считает и настоящей исповеди принять не хочет, а "притворную" не находит полезной, но при этом готов быть возведённым в сан через установление нашим коллективом "Церкви кающихся".
  
  "Я ничего не понимаю! - тут же заявила Ада, не дав мне и договорить. - Если эта бестактность в отношении кого-то здесь, так извинитесь перед этим человеком, и дело с концом! И, между прочим, совсем не обязательно делать это публично..."
  
  "Золотые слова! - весомо заметил Штейнбреннер. - Элемент шоу в нашей работе заходит уже слишком далеко..."
  
  "Нет, это не касается сидящих, - смутился я, и негромко договорил: - Это касается Анастасии Николаевны..."
  
  "...Тире Александры Федоровны? - подхватил Кошт. - Ну, знаете, вашбродь, что вы там с "царицей" не поделили или о чём поссорились - это ваше с ней личное дело!"
  
  "Наш государь - верующий человек, - заметила Лиза (в её обычной, "посюсторонней" форме). - Не то что большинство из вас, крокодилы... А для христианина естественно исповедоваться в любом глупом поступке, даже мелком. Но признаваться в таких мелочах православному духовнику он не хочет, да тот его и не поймёт. Поэтому он и просит вас, охламонов, оказать ему эту любезность и установить нашу собственную Церковь. Видимо, не навсегда, а до конца апреля. Кончится наш проект, и Церковь с ним кончится. Я ведь всё верно сказала, Андрей Михайлович?"
  
  Иван хмыкнул и пояснил свой смешок:
  
  "Какая, действительно, безделица: установить Церковь! И всё, уж простите, ради душевного комфорта одного человека..."
  
  "Нет, не ради! - возмутилась Марта. - Иван, ты просто гадок... Вы хотите остаться язычниками все эти восемнадцать дней? Почему атеисты среди нас предрешили за всех остальных, что все обязаны быть атеистами? Вы уже в семнадцатом году не слишком ли много на себя взяли? И вам всё мало?"
  
  "Марта, извини, но я тебя не поняла, - отозвалась староста. - А что, обычной православной церкви Андрею Михайловичу уже мало, чтобы лепить сейчас секту из десяти человек?"
  
  "Не из десяти, - возразила ей Марта упрямо и бесстрашно. - Кто был безбожником, так им и останется. Не бойтесь, никто вас не потащит в Царство небесное за уши! Велика честь... А я тебе задам встречный вопрос, Ада! Тебя вчера назначили "имперским следователем". Что, нам уже мало обычной государственной полиции и следственных органов? Если одно нам не нужно, так и другое нам лишнее!"
  
  "Хм! - озадачилась Ада. - Справедливо..."
  
  "Постойте-постойте, - заговорил Альфред. - Разумеется, замечание справедливо, и вы все успели вчера шокировать господина Рутлегера этим странным назначением "следователя" - воздержусь от его оценки, как и от оценки вообще всего, что здесь происходит. Я считаю, что мы должны быть в первую очередь исследователями, извините за каламбур, и именно как исследователь наблюдаю сейчас за всеми вами... э-э-э, нами. Что же: мы присутствуем - если общее решение будет положительным - при случае рождения новой христианской деноминации? Квазиденоминации, вероятно, хотя, - исправил он сам себя, - почему непременно "квази"? И, знаете, - вдруг оживился он, - в социальном, религие- и сектоведческом отношении это - невероятный успех, просто находка для наблюдателя, один случай на тысячу! Поэтому я бы голосовал "за", даже предвидя риски. Мои мотивы, надеюсь, всем понятны?"
  
  "Понятны, понятны, - пробормотал Алёша. - Никто не заподозрил тебя в излишней религиозности, будь спокоен..."
  
  "И я бы голосовала "за", представьте себе! - неожиданно присоединилась к Штейнбреннеру Ада. - Просто из чувства порядочности. Мы все - давайте поглядим правде в глаза - то ли ещё в среду, то ли вчера решились на эксперимент по созданию микроскопического псевдогосударства. Без суверенности этого государства, которой мы сами его наделяем, моё назначение следователем становится просто мыльным пузырём, я прекрасно это осознаю, ведь расследовать-то я хочу события не столетней давности, а современные! Внутри нашего микрогосударства есть меньшинство - совсем уже маленькое, - верующих людей. Этим верующим нужна Церковь. Да, странная фантазия, вроде желания вернуться в каменный век и одеться в звериную шкуру, вот как мой брат сегодня, или даже стать динозавром и таскать за собой хвост. Но... почему бы и нет, если это их личный хвост? Ведь других граждан, э-э-э..."
  
  "...Могилёвского царства", - подсказал ей Герш.
  
  "...Пусть, - отмахнулась Ада, не обращая внимания на смешки, которые вызвало это определение. - Ведь нас, "безбожников", не заставят растить себе этот хвост, правильно? Запретив меньшинству иметь мелочь, которая никому ничем не повредит, мы ущемим меньшинство в его правах. Следующий шаг - это, например, запретить Марку и мне курить как единственным курящим и Лине носить короткие юбки как единственной нашей местной "леди Годиве" или, не знаю, "анти-Годиве", а на этой дороге запрещений можно чёрт знает куда зайти... Поэтому я за Церковь! Конечно, при условии её строгой добровольности и невмешательства в общее дело".
  
  "Вы забываете о том, что Церковь - это просто очень стильно, - заметил Тэд. - Не каждый коллектив может похвастаться собственной независимой Церковью, да ещё впервые установленной. Поэтому голосую "за" обеими руками".
  
  "Похвастаться сектой, вероятно? - перебил Штейнбреннер. - Уточняю чисто ради терминологической добросовестности".
  
  "Ерунда! - отмахнулся Тэд. - Мы четыре года учились жонглировать терминами, и я в итоге понял, что сами термины ничего не весят. Для тебя она будет сектой, для моей сестры и других - рудиментом отсталых умов и хвостом динозавра, для меня - красивым спектаклем, для Марты и Алексея - вполне себе пригодным "кораблём спасения" или как его там... Или не будет? Алексей, тебе слово! Всё, батюшка, тут вокруг вас вращается!"
  
  [5]
  
  - Алексей, покраснев, заговорил, - вспоминал Могилёв, - и стал пересказывать суть нашего вчерашнего телефонного разговора, той его части, что касалась линии апостольской преемственности. Он говорил несколько сбивчиво, путано, слишком длинными фразами, за которые сам же рисковал в любую секунду запнуться, как за подол свеженадетого подрясника. Слушали его, однако, внимательно. Так или иначе, Алёша, преодолев смущение, сумел сказать главное. Наш государь, разъяснял он, рукоположен в иереи и до сих пор не лишён сана, хотя после выхода из монастыря, в котором провёл десять лет, и запрещён в священническом служении. Его же "архиерейское", или тождественное архиерейскому, достоинство, вероятно, установлено венчанием на царство. Хоть в теперешнем русском православии церковная власть номинально не подчиняется светской, во времена существования Синода сам император был, по сути, первоиерархом, а в иных христианских верованиях вроде англиканства король остался главой церкви и по сей день. Поэтому его, Алёшино, рукоположение через меня не будет в глазах христианства ничтожным актом или детской забавой. Судить о полной действенности этого таинства он, Алёша, конечно, не берётся, - почему, кстати, создаваемую церковь и предложено назвать "Церковью недостойных", - наконец, в любом случае всё это станет колоссальным дерзновением, коль скоро я пойду против архиерейского запрета. Бóльшая часть ответственности за этот близкий к церковному расколу поступок падёт, само собой, на мою голову. Государь, растолковывал Алексей, просто-напросто жертвует собой и своим душевным благополучием, всё - ради успеха нашего проекта, его большей крепости, вещественности, красочности, живости. Упоминание некоего "проступка", в котором мне будто бы крайне нужно исповедоваться, - возможно, не более чем невинный обман, наспех придуманный предлог ради создания Церкви, поскольку, пояснил Алёша, он примерно знает, в чём дело, и готов всех здесь уверить, что предмет моей исповеди, получивший громкое имя "проступка", не только им не является, а и вовсе представляет собой что-то... что-то столь малое, что его и в микроскоп не разглядишь, и только моя достойная восхищения совестливость или, может быть, менее достойная восхищения, но простительная сентиментальность заставляет меня...
  
  "Проходи, дядя, не стесняйся! - крикнул Марк какому-то мужичку, видимо, жителю Зимнего, который собирался пройти лесной тропинкой через поляну, да оробел при виде нашей компании. - Небось, мы, хоть сектанты, не кусаемся!"
  
  "Дядя" поспешно прошёл мимо, втянув голову в плечи, и, едва скрылся из виду, вызвал взрыв смеха, положивший конец Алёшиному объяснению. Смеялись не над Алёшей, но просто были рады поставить таким образом точку в серьёзном деле, даже слишком серьёзном, несколько за пределами понимания большинства.
  
  "Феноменально! - успел пробормотать Штейнбреннер, ни к кому не обращаясь. - Нет, действительно, феноменально! Я-то полагал, что речь пойдёт о неотолстовстве или, в лучшем случае, о лиминальном религиозном течении вроде беспоповцев, но вновь открывшиеся факты заставляют увидеть новую деноминацию как некое - православное лютеранство? Коллеги, помогите мне с термином и подскажите, прав ли я в этом определении!"
  
  Никто, однако, не спешил помогать ему с термином и подсказывать, прав ли он или ошибается.
  
  "Алексей, всё ясно! - подытожила Ада. - Прошу голосовать за создание "Церкви недостойных"! Ну и имечко вы, конечно, придумали, мазохисты..."
  
  "За" были почти все. Воздержался, правда, Марк и, глядя на него, Лина. Иван голосовал "за", но поднял руку одним из последних и как-то демонстративно медленно. Меня, правда, больше беспокоил не Иван, а Марта. Какими глазами она на меня смотрела!
  
  - Осуждающими? - предположил автор.
  
  - Нет! - удивился Могилёв. - Нет... Проникновенными и сочувствующими, мне становилось неуютно от этих глаз. Пожалуй, "неуютно" - слово неточное: да, никто не подходит к разожжённому камину слишком близко, а при этом как же без камина в холодный день?
  
  "Я воздержался, - пояснил Марк, - но, пожалуйста, не считайте, что я пришёл вам тут всем поломать праздник. Просто мне, э-э-э, параллельно, будет ли наш Алёшенька оставшиеся две недели рассекать в ряске или нет". Марта метнула в его сторону сердитый взгляд. "Вы бы это, вашбродь, надели уже на него ряску, и дело с концом! - продолжал Кошт, не подав виду. - А то заморозите нас здесь к лешему! Вон, гляньте, у Линки-то юбка прикрывает только самое "не балуйся"!"
  
  "Под цинично-пролетарские прибаутки, а вовсе не при звуках молитв и песнопений верующих рождается новая Церковь! - вздохнул Герш. - Воистину жаль..."
  
  "А ещё на вече кричат "Волим!", а не рýки поднимают! - сокрушился вслед за ним Тэд. - Чтó у нас тут, партсобрание или земский собор? Моё чувство стиля оскорблено..."
  
  "Ага, чувство стиля! - бросила ему Лина. - На себя бы посмотрел..." В тот день наш "князь Юсупов" вырядился в старый тулуп, именно что в настоящую дедовскую овчину с уже пожелтевшим мехом, которую он, конечно, надел внакидку, так как солнце припекало почти по-летнему.
  
  "У меня нет с собой ни фелони, ни подрясника, - признался я, отвечая на просьбу "Гучкова". - Облачить ставленника в иерейские одежды не могу. Но епитрахиль, правда, взял... Видите ли, Марк Аркадьевич косая черта Александр Иваныч, в православии во священника хиротонисуют через долгий ритуал, водят вокруг престола... Но так как нет у нас ни престола, ни храма, и так как учреждённая Церковь - совсем не Православие, а незнамо что, неведомая зверушка в мире религии, и даже Альфред не смог сыскать ей определения или ярлыка, то давайте этот ритуал сократим как можно".
  
  Достав из портфеля и развернув епитрахиль - свою собственную - я при общем молчании возложил её на Алёшу. Полагалось, изображая хоть видимость похожести на православие, сказать что-то вроде "Аксиос!"83, но я вместо этого выговорил немного неожиданное для меня самого:
  
  "Ну что же, брат во священстве недостойных... Сам видишь, как вышло..."
  
  Алёша в ответ слабо улыбнулся, будто прося меня этой улыбкой не беспокоиться о малой торжественности происходящего.
  
  После он, отвернувшись от меня, низко поклонился собравшимся, а именно, поскольку мы стояли в центре круга, поклонился на все четыре стороны.
  
  "Простите меня, дурного служку Церкви кающихся, - серьёзно произнёс он, - за малое знание, за малую праведность и за малое подобие священнослужителю".
  
  "Прощаем тебя, брат, прощаем, - ответил Тэд в лад ему, так же серьёзно, без обычной иронии в голосе. - По мощам и елей, по нам и священство".
  
  "Всё в порядке, государь, - шепнул мне на ухо Герш. - Могло быть лучше, но могло быть и гораздо хуже. Что ваши враги разрушили, вы начали строить заново. Хороший знак! Так, глядишь, и всё развернём вспять, и всё ещё изменим..."
  
  "Эй, страшилы, львы, дровосеки и тотошки! - весело крикнул Тэд совсем другим тоном, подводя этой переменой тона черту под произошедшим. - Вперёд, в Изумрудный город!"
  
  Чувство сцены, должен признаться, у него работало как часы: паузу после Алёшиного рукоположения он выдержал достаточную, но и не затянул ни на одну лишнюю секунду.
  
  [6]
  
  - Мой дом, - рассказывал Андрей Михайлович, - хоть и не похожий на дворец волшебника Гудвина, вызвал у студентов бурное одобрение, а кто-то даже вздохнул:
  
  "Эх! Вот здесь бы и сделать альтернативный исторический факультет..."
  
  "Freie Historische Hochschule Mogiljow84", - предложил название Штейнбреннер.
  
  "Скажи-ка это ещё раз! - так и загорелся Тэд. - Напишем на листе и прилепим на дверь!"
  
  Ада, однако, призвала своего младшего брата к порядку, указав, что ему никто не давал права портить чужое имущество, да и вообще сразу начала хозяйничать, призвав всех, во-первых, тщательно очистить ножки табуретов от грязи, во-вторых, оставить свою уличную обувь в коридоре, а класс сделать "чистой зоной". Она ведь ещё вчера написала в общей беседе о необходимости каждому взять из дому сменную обувь и сейчас громко огорчалась тем, что её настойчивая просьба у половины участников лаборатории в одно ухо влетела, а в другое вылетела.
  
  Марк тоже проявил хозяйственность, озаботившись, чем мы будем питаться в обед. Может быть, дело объяснялось и проще: не хотелось ему отсиживать новую лекцию... Что ж, Александр Иванович Гучков, его визави в истории, тоже был своего рода снабженцем. Попросив у меня разрешения доехать до посёлка и закупить всякой всячины к обеденному перерыву, чтобы у его молодых учёных коллег не подвело желудки, он выбрал себе в сопровождающие Лину, и парочка весело укатила в Зимний. Наш "имперский следователь" проводила их неодобрительным взглядом.
  
  Долго ли, коротко ли, но мы расставили нашу скудную мебель в "классе", под который отвели столовую как самую светлую комнату, и, запустив на полную мощность обогреватель, готовы были слушать доклад героя сегодняшнего дня. Этот герой - а именно Тэд Гагарин, он же Феликс Феликсович Юсупов - в свою очередь попросил у меня в качестве реквизита ещё один стул. Стула я, конечно, нигде бы сыскать не смог, но в старом сарае для хозинвентаря нашёл деревянный ящик. Тэд заявил, что полностью им удовлетворён и принимает с благодарностью.
  
  И вот, представление началось. Говорю именно "представление", потому что на лекцию оно походило очень мало, да и нельзя было бы от нашего "главного артиста" ожидать обстоятельного академического доклада. Заодно опишу уж его внешность - правда, перед этим описанием я теряюсь и заранее предчувствую своё фиаско. Если Ада стриглась "под мальчика", то её брат, напротив, носил волосы той длины, которой бы и девочка не постеснялась: причёска в стиле Ференца Листа или Николая Васильевича Гоголя. Да и вообще женственности в нём было больше, чем в сестре - речь шла, правда, не об изнеженной, манерной, гомосексуальной женственности, насколько я сам способен это судить и понимать, а об актёрской пластичности, о способности в любую секунду отразить любое чужое состояние и душевное движение, в том числе и женское. Возможно, именно по этой причине лицо Тэда, такое живое и разнообразное в момент вдохновения, в его спокойном состоянии ничего не выражало. Оно - странно сказать! - без внутреннего огня было не особенно привлекательным, но, главное, скучным, заурядным лицом, без изюминки, пожалуй, и без возраста: вы бы не запомнили это лицо, увидев его на улице. Даже "гоголевская" причёска не исправляла положения. А разве сам Гоголь, посетила меня мысль, не имел схожего дара, только в области писательства, не актёрства? И не страдал ли он, кто знает, от той же восприимчивости, граничащей с потерей собственной личности?
  
  В любом случае, тем утром Тэд явно пришёл не для того, чтобы изображать tabula rasa. Он, в отличие от Альфреда, не читал доклада об исторической фигуре - он рассказывал историю
  своей жизни. Порой - в лицах, а иногда - властно вовлекая в этот рассказ других. Так, вспоминая маловажный, но забавный эпизод из своей ранней юности - поход по улицам и ресторанам в женском платье, за что потом пришлось жестоко краснеть отцу, тоже Феликсу Феликсовичу, - наш "Юсупов" произнёс вполголоса, но с абсолютной уверенностью в том, что ему не откажут, даже не глядя в зрительный зал:
  
  "Мне нужна женская сумочка и помада".
  
  Марта, сидевшая в двух шагах от "сцены", покорно протянула ему то и другое. "Хм! - отметил я про себя. - А ведь у Марты появилась губная помада, хоть и неброская... Что ж, пусть, к лучшему: не вечно же ей быть серой мышкой". Приглядывайся я более внимательно, я эту помаду заметил бы ещё раньше. Тэд - наверное, я должен называть его Феликсом, и без всяких кавычек, - слегка тронув этой помадой губы и пристроив сумочку на плечо, немедленно преобразился: в молодую эффектную девицу в поисках богатого "дедушки". Это было, если смотреть исторически, не просто актёрством, а актёрством в квадрате: изображением кого-то, кто в свою очередь изображал кого-то третьего. Перевоплощение, однако, вопреки этой двойной линзе - или благодаря ей - оказалось полным. Я успел подумать, что среди западных студентов, с их повышенной заботой о личном пространстве и почти болезненной брезгливостью, использование чужой губной помады ему, наверное, не простили бы (а, пожалуй, и сошло бы: мы все многое готовы извинить, когда наблюдаем мастерство в действии). Эх, какие таланты пропадали на историческом факультете!
  
  Говоря о своём моральном падении и воскрешении через великую княгиню Елисавету Фёдоровну, Тэд попросил Лизу:
  
  "Тётя Элла, пожалуйста, покажись всем. Я хочу, чтобы все видели замечательную женщину, которую я обожал как вторую мать, которой обязан своим душевным спасением и тем, что к концу жизни стал христианином!"
  
  - Как? - поразился автор. - Она и ему приходилась "тётей"?
  
  - Представьте себе! - рассмеялся Могилёв. - Князь Юсупов-младший ведь женился на Ирине, племяннице последнего Государя, дочери его младшей сестры. Все эти люди составляли тесный, почти семейный круг... Элла привстала со своего места, слегка улыбаясь, а Феликс, склонившись перед ней в глубоком поклоне, почтительно поцеловал ей руку.
  
  "Ещё один христианин, - буркнула Ада себе под нос. - Так ведь они нас перевесят..."
  
  Впрочем, о трогательных беседах между заблудившимся молодым человеком и будущей настоятельницей Марфо-Мариинской обители стóит читать непосредственно в воспоминаниях самого князя, они изданы... Что поражает особенно, что придаёт этим беседам и характеристике Елисаветы Фёдоровны на страницах мемуаров особую ноту звонкой убедительности, - это бесконечная далёкость юного Юсупова от какого бы то ни было христианства! Представить себе этого обворожительного, хм, трансвестита в храме означает совершить такое мысленное усилие, которое я просто не могу сделать - и, справедливости ради, Феликс Феликсович даже под самый конец своей долгой жизни не был в церкви частым гостем. Но своей узкой тропинкой к спасению в опасной близости от бездны порока он, думаю, сумел пройти. Оговорюсь, что сам я - не аскет и не мистик, оттого судить об этом с достоверностью не могу. Но есть в его воспоминаниях строки, которые заставляют в это верить, - да позвольте же, я сейчас найду это место!
  
  Встав из шезлонга, Андрей Михайлович ушёл в дом, и, вернувшись с томиком "Мемуаров" князя Юсупова в руках, открыл его ближе к концу, чтобы прочитать полнозвучным голосом:
  
  С о. Лавалем рознимся мы во всём, и, однако, говорить можем о чём угодно.
  
  Порой он удивляется, как, прожив столь порочную жизнь, уцелел я:
  
  - И как пришёл к такой несокрушимой вере?
  
  - Да пути-то Господни неисповедимы! И что объяснять необъяснимое? Высшая мудрость - слушаться Создателя. В простой, безоглядной и нерассуждающей вере я обрёл подлинное счастье: мир и равновесие душевные. А ведь я не святой угодник. И даже человек не церковный, не примерный христианин. Но знаю я, что Бог есть, и того мне довольно. Просить Его ни о чём не прошу, но, что даёт, за то ему благодарен.
  
  - Возможность спасения, полагаю, не закрыта ни для би-, ни для гомосексуалистов, если только они раскаялись, - слегка сентенциозно заключил он, закрыв книгу. - Да если даже и не отбросили дурное полностью, но если, совершая его, хотя бы видят как дурное, а не возносят на флаг своей гордости. Боюсь, правда, что эту мою мысль проклянут оба лагеря: воины розово-голубых знамён - по своим причинам, а православные фундаменталисты - по своим... Но мы далеко ушли от нашей темы!
  
  [7]
  
  - Особенно красочное зрелище мы увидели, когда Тэд добрался до своего знакомства с Распутиным, - продолжил Могилёв рассказ, снова устроившись в шезлонге. - Тут-то и стало ясным предназначение его полушубка, который он до поры до времени аккуратно поставил колом в угол комнаты! Исторический Распутин, оговорился Тэд, предпочитал шёлковые рубахи, в одной из которых, да ещё и в дорогой шубе сверху, он и приехал в Юсуповский дворец в памятную ночь на семнадцатое декабря шестнадцатого года. (Также были на нём в ту ночь малиновый поясок, чёрные шаровары и новые, с иголочки, сапоги, если вам интересны эти мелочи.) Но крестьянскую рубаху невозможно быстро надеть и скинуть, а нам собирались показать настоящий театр одного актёра в двух лицах! Для чего ему и потребовался второй стул, роль которого играл деревянный ящик.
  
  Для большей эффектности Тэд где-то раздобыл чёрную бороду на резинке, вроде тех, которые используют в конце декабря многочисленные российские деды морозы. Не удивлюсь, если он купил именно реквизит Деда Мороза да выкрасил в чёрный цвет: это было бы вполне в его духе... Сбрасывая полушубок с плеч и одним движением снимая с себя бороду, оставаясь в облегающих джинсах и чёрной водолазке - любимой униформе профессиональных актёров на репетициях, он оборачивался франтоватым денди - прожигателем жизни. Надевая снятое - перекидывался в жуткого "народного мистика", в подлинного "святого чёрта", так что его дешёвая синтетическая борода казалась нам - о! - самой настоящей. Мы все, замерев, следили за этим трагическим фарсом, уясняя себе через игру Тэда странную близость двух внешне таких далёких фигур. Да и не притянулись бы они друг к другу без этой близости! Подумайте, как один был похож на другого и в своеобразном эстетизме, и в почти царственном пренебрежении общими нормами, и даже в актёрстве! Константин Иванович Глобачёв, в [тысяча девятьсот] шестнадцатом году служивший начальником Петроградского охранного отделения, приводит в мемуарах пример невероятного, сверхчеловеческого актёрства Распутина, той его степени, когда и само это слово уже следует отбросить, а пользоваться каким-то другим, потому что мы имеем дело с неким отрицательным трансцендентным, тёмным чудом и тёмной тайной... И всё же один из этих духовных близнецов шёл вверх, пусть и трудной, извилистой дорогой, а другой стремительно погружался вниз.
  
  Вот, сражённый выстрелом, страшный хлыст рухнул на спину (роль револьвера исполнила хлопушка-нумератор). Феликс, посовещавшись с иными участниками заговора, по узкой винтовой лестнице спустился в подвал и склонился над трупом. А труп - открыл глаза и с хрипом ухватил сам себя за горло! Наши девушки на этом месте не сдержали крика.
  
  Заметка на полях: называю его трупом, так как исторический Юсупов в мемуарах свидетельствует, что при осмотре тела врачи признали смертельными - ну, для обычного человека то есть - обе огнестрельных раны, включая самую первую, из его собственного револьвера. Да и Станислав Лазоверт, врач, дозу цианистого калия в шоколадных пирожных, которые потом употребит "святой чёрт", считал способной убить слона! Кристаллики яда он растёр и добавил в пирожные на глазах участников заговора, включая Феликса. Имеется, правда, позднейшее письмо доктора Лазоверта князю Юсупову: "Хочу, чтобы вы меня простили, я давал клятву Гиппократа, и я не могу ни отравлять никого, ни убивать". Далее он признаётся, что подменил яд безвредным порошком. Не знаю, как вы, а я этому письму не верю, то есть не верю искренности его автора. Вижу в нём заурядное желание избежать ответственности... Хорошо, примем гипотезу о том, что Лазоверт не солгал в письме! Но две смертельных раны? Вот ещё: полицейский протокол осмотра тела Распутина, извлечённого из Малой Невки, упоминает на теле некие следы, которые - если не ошиблись врачи - свидетельствуют: подо льдом он снова ожил и отчаянно боролся за жизнь. Вообразите! Это я всё - к спекуляциям о том, что, дескать, один испугался, а другой с трёх шагов промахнулся, и третий тоже не был метким стрелком... Неудивительны эти мысли: не вмещает обычный позитивистский мозг, как можно несколько раз выжить вопреки всем законам биологии. То ли невероятная, исключительная живучесть, то ли действительно нечто дьявольское...
  
  Возвращаюсь к рассказу! Короткая борьба, ещё несколько звонких хлопков, новое картинное падение, и вот Тэд - уже в роли Пуришкевича - докладывает городовому, играть которого он выдернул из аудитории Ивана, что нынче он, Владимир Митрофанович, как собаку ухлопал врага царя и отечества.
  
  Поклоны господина артиста. Аплодисменты.
  
  [8]
  
  - Ада, - вспоминал Андрей Михайлович, - ради приличия сделав пару хлопков, задала брату сердитый вопрос:
  
  "И это всё? А что пойдёт в сборник? Описание того, как ты катался по полу?"
  
  Тэд неопределённо развёл руками, улыбаясь и без малейших следов угрызений совести на лице.
  
  "Мне стыдно за него, - призналась его сестра во всеуслышание. - Люди добрые, извините, не доглядела!"
  
  "Сегодня просто воскресенье, и мы все не очень-то настроены работать, - заметил я примиряющим тоном. - К чести Тэда скажем, что он прекрасно воплотил своего персонажа, да и не одного, а нескольких, в виде щедрой добавки для зрителей.
  
  "Государь! - Тэд шутливо поклонился в мою сторону. - Мы необыкновенно счастливы видеть в вашем лице защитника всех несправедливо обиженных фигляров, скоморохов, шутов, и прочее, и прочее! Ведь чуткую душу художника, как известно, ранить может каждый..."
  
  "Меня же во всей этой истории почти столетней давности волнуют два вопроса, - продолжал я, отмахнувшись. - Существовал ли, во-первых, так называемый антимонархический заговор самого Распутина, те самые пресловутые "зелёные", о которых рассказал нам Тэд в обличье "сибирского старца"? Во-вторых, кем же был этот человек, которого не брали ни цианид, ни пули, ни нож Хионии Гусевой? Вот именно их мы и можем обсудить, дав в сборник, за неимением лучшего, стенограмму обсуждения".
  
  "Есть и ещё вопросы! - добавил Штейнбреннер. - Например: мог ли Распутин быть агентом евреев, о чём в воспоминаниях говорит его дочь Матрёна? Мог ли этот неприятный тип быть причастен к убийству Столыпина, на что намекает она же? Не являлся ли этот мужик пешкой в руках вдовствующей императрицы, которая через него вела игру против своей невестки, желая её скомпрометировать? Тоже мнение дочери..."
  
  "Доигралась! - брякнула Лина. - Вот ведь дура..."
  
  "Отличные вопросы! - согласился я. - Не уверен, правда, что мы сумеем найти ответы на все: уж слишком мало данных... Чтобы нашей стенограмме не быть сбивчивой и бестолковой, предлагаю каждому определиться со своим мнением по этим вопросам и по возможности подкрепить это мнение аргументами. Для чего имеет смысл нам разбиться на небольшие группы, внутри которых поработать минут двадцать..."
  
  В это время за оконным проёмом, затянутым строительной плёнкой, раздался стрёкот мотора мотоцикла и сигнал клаксона: похоже, вернулась из посёлка сама себя делегировавшая парочка. Взгляды устремились на меня: мол, коль скоро эти двое уже здесь, почему бы не сделать перерыв?
  
  "Что ж, давайте прервёмся!" - согласился я, помня, что мудрость государя состоит в том, чтобы не отдавать неисполнимых распоряжений - об этом писал то ли Сунь-цзы, то ли Макиавелли, то ли Сент-Экзюпери, а может быть, все они. Ада, видя такое отношение группы к работе, только вздохнула.
  
  [9]
  
  - Парочка, - рассказывал историк, - действительно привезла целый набитый доверху рюкзак с провизией. Холодной, конечно, но Марк объявил, что готов пожарить шашлыков на всю компанию, для чего, дескать, закуплено всё нужное, включая даже шампуры. Единственное, что ему потребуется - пара-другая кирпичей для костра.
  
  Шашлык единогласно решили отложить на конец дня, а пока обойтись "холодным ланчем стоя", для организации которого мне пришлось разыскать ещё два ящика или, возможно, ведра, сейчас уже не упомню, поверх которых мы в качестве столешницы придумали положить снятую с петель дверь от сарая. Лина, присев рядом на купленный Марком "рыбацкий стульчик", принялась проворно резать на этом столе бутерброды с сыром и колбасой.
  
  Я объявил получасовой обеденный перерыв, больше для порядка и создания иллюзии того, что всё идёт по плану: хоть объявление бурно приветствовали, меня бы едва ли кто послушал, скажи я что другое. Юные коллеги весело болтали друг с другом, поддразнивали нашего снабженца и Лину с её короткой юбкой, делились с ними впечатлениями о только что закончившейся лекции-шоу - в общем, явно не собирались возвращаться к работе над проектом раньше чем через полчаса, распоряжайся я об этом или нет. Адова работёнка, скажу вам, - быть царём... Да и кто поспешил бы в такой погожий апрельский денёк, ещё и воскресный, мысленно возвращаться в подвал дворца Юсуповых! Встретившись взглядом с Алёшей, я понял, что момент для исповеди, пожалуй, самый подходящий. Алёша тоже еле приметно кивнул мне. Словно два заговорщика, разумеющие друг друга без слов, мы вошли в дом и поднялись на второй этаж, в комнату с балконом.
  
  "Это ведь была Марта?" - огорошил меня самым первым вопросом мой исповедник.
  
  "Марта?!" - растерялся я.
  
  "Та девушка, которой вы сказали... все эти чрезмерно нежные слова?" - пояснил мне молодой человек.
  
  "Ах, это! - вздохнул я с облегчением. - Нет же: Настя Вишневская, моя аспирантка!"
  
  Лицо Алёши просветлело. Странно: неужели он всё это время думал, будто я решил добиваться благосклонности Марты? И при этом выдержал характер, даже стоически отказался слушать меня до момента своего рукоположения! Что же такое воображали про меня мои студенты? Я между тем кратко рассказал о нашей с Настей субботней переписке, не забыв и про нашу пятничную прогулку, про тот её странный холодный вопрос, после моего ответа на который мы и поссорились.
  
  Алёша, показалось мне, временами еле удерживал улыбку - но к концу моего несколько нелепого рассказа был совершенно серьёзен.
  
  "Вы поразительный человек, государь! - заговорил он, едва я закончил. - Никто другой из тех, кого я знаю, не обеспокоился бы об этом исповедоваться и не посчитал бы себя виноватым... Думаю, у вас всё складывается хорошо, даже странно, что вы сами этого не видите, хотя и это не удивительно... Или вы просто хотели, так сказать, поделиться со мной ощущением будущего счастья? Ничего дурного в таком желании не нахожу..."
  
  "Господь с вами, Алексей Николаевич! - испугался я. - Какого будущего счастья? Мне же совершенно ясно было сказано: "Не ваша - и вашей никогда не буду!"! Именно поэтому мне вчера и показалось, что я перешёл черту, некрасиво воспользовавшись чужой слабостью".
  
  "Не очень вы верили бы женским словам... Ах, женщины, женщины! - вздохнул Алёша совсем не по-юношески. - Знаете, между нами: правы были те средневековые горе-мудрецы, которые с трудом могли усмотреть у женщины..."
  
  "Душу?" - поразился я этой домостроевской мизогинии.
  
  "Да нет же, не душу! Субъектность, что ли. Во всём, что происходит между мужчиной и женщиной, порядочному мужчине нельзя на женщину возлагать никогда никакой вины, даже если она и виновата, потому что она слишком уж растворяется в другом, так что едва отвечает за себя... Сколько раз она обидит нас, столько нужно простить. А всеми глупостями, сколько их ни скажет, можно пренебречь. Мы меньше способны к растворению, нам, значит, и нести ответственность".
  
  Я хотел шутливо заметить, что, мол, не только для современных феминисток, но и для той же Ады всё сказанное показалось бы диким скрежетом женоненавистника, завываниями мракобеса, однако вместо этого - на шутку жаль было тратить время - произнёс другое:
  
  "Изумляюсь тому, что такие взвешенные, немолодые слова говорит столь юный человек! Надеюсь, это не прозвучало обидно?"
  
  "Нет, нет! - поспешил успокоить он меня. - Даже лестно. Я просто много думал, многое замечал со стороны, и рад, что со стороны. Научного честолюбия у меня нет, голые схемы мне неинтересны, а интересны люди, их внутренние движения, вот поэтому... И ещё - это ведь большое неудобство, государь: иметь смазливость вроде моей, но полную неготовность ей пользоваться для разных... коротких приключений. Не подумайте, что, говоря про вашу поразительность, я решил над вами посмеяться! Наоборот, я восхищаюсь вашей деликатностью и обереганием свободы воли Анастасии Николаевны. Но эта немного избыточная деликатность - она ведь под собой... что-то имеет? Какой-то... проступок по отношению к женщине в прошлом?"
  
  "Как всё-таки хиротония меняет людей! - попробовал я отшутиться, застигнутый врасплох. - Вы за один день повзрослели на несколько лет... Конечно, имеет, конечно, проступок! Я, правда, уже в нём каялся, и много раз, но ещё один раз точно не повредит".
  
  И, опуская подробности, даже не называя имён, я рассказал Алёше о своём романе с Аллой - женой профессора Мережкова, моего научного руководителя, если вы помните о ней. Мой исповедник сосредоточенно кивал.
  
  "Это объясняет многое, - подытожил он. - Даже всё".
  
  "Что - всё?" - не понял я.
  
  "Весь ваш... темперамент и облик, который для меня до этой самой минуты оставался как бы в дымке. Ох, как тяжело! - вырвалось у него. - Хорошо, что наша микроцерковь просуществует только две недели, правда? Я, хоть уже два года подряд не усматриваю для себя никакого другого предназначения, после сегодняшнего дня ещё сто раз подумаю, не пойти ли лучше торговать утюгами..."
  
  "Мне ужасно неловко! - смутился я. - Действительно, какое я имею право сгружать на вас..."
  
  "Какое? - переспросил он. - Да полное, полное! Сам ведь я сегодня сунул голову в петлю, то есть, виноват, в епитрахиль. Вы, государь, по старой памяти и долгу куратора всё продолжаете в нас видеть детей, душевное здоровье которых надо оберегать. Очень трогательно, но уже немного не ко времени. А я ещё ведь не взял на себя, в отличие от всех других, чужой характер - другим, может быть, тяжелей!"
  
  "А, кстати, не хотите? - я обрадовался тому, что разговор на секунду принял чуть менее серьёзный тон. - Из вас, например, если вспоминать современников революции, вышел бы отличный Павел Флоренский..."
  
  "О нет, нет!" - испугался вдруг Алёша.
  
  "Почему? - удивился я чистосердечно. - Он вам не нравится? Что-то в его учении вас отталкивает?"
  
  "Очень нравится, очень, - сосредоточенно ответил юноша, - но его путь, если уж дерзать сравнивать меня с ним, я преодолел лишь до одной биографической точки: до того пробуждения из ночного кошмара, когда ему в голову вошла мучительная мысль о том, что нельзя жить без Бога! Он пишет в "Моим детям", вы наверняка читали... Вот только эта мысль и есть у меня, она одна, она и стала моей ein feste Burg85, прав Альфред, который сегодня сказал про православное лютеранство, а кроме её - ничего, ничего! Не только никакого мистического проблеска, но даже и уверенности в Его существовании - и это при знании, что жить без Него нельзя! Я ещё, языком воспоминаний отца Павла, не вышел на двор, и никто не позвал меня отчётливо два раза по имени. Я потому и ухватился за вашу мысль о Церкви недостойных, что быть иереем в обычной сейчас совсем не способен - и не знаю, стану ли способен! Нет уж! Лучше буду Безымянным Священником, капитаном Немо, отцом Никто, в церкви, обозванной сектой. Опять же, и не вознесусь о себе слишком".
  
  "Как непросто придётся ему в официальном русском православии! - подумал я тогда с глубоким состраданием, глядя на "отца Никто" почти как на своего сына, недаром же с началом работы над проектом едва не приклеилось к нему прозвище "Царевича". - И это ещё себя я считал нравственно неподкупным и бескомпромиссным, каковую лесть кто-то из братии успел нашептать в мои уши при моём выходе из монастыря! Нет, я и рядом не стоял с настоящей твёрдостью..."
  
  Я почти сказал это вслух, но решил не смущать юного батюшку - кстати, выговариваю это слово без всякой иронии, ведь как иначе я бы ему исповедовался?, ведь в ином случае вся ситуация стала бы немыслима! - а вместо этого произнёс:
  
  "И Ада, и Марта советуют мне в том моём старом грехе покаяться перед всеми, правда, из разных соображений. Одна считает, что это - политически дальновидно, а вторая, кажется, хочет снять тяжесть с моей души. А вы что посоветуете?"
  
  Алёша улыбнулся и пояснил свою улыбку:
  
  "Вы, государь, в самом деле немного похожи на того, последнего: умеете кротко завоёвывать людей! Смотрите, расположили к себе не только Марту, но и нашего Цербера, при которой я лишний раз и говорить боюсь: залает или сразу покусает... Не мне вам советовать. А между прочим, в идее Бориса о действенности ритуала даже в отрыве от таинства что-то есть! Я всегда в публичности видел дурной тон. Но, с другой стороны, святой праведный Иоанн Кронштадтский публичное покаяние допускал. Кто я такой, чтобы его судить?"
  
  "Отец Иоанн, однако, и Распутина благословил", - сказалось у меня. Алёша пожал плечами. Заметил:
  
  "Все люди, все ошибаются. Православие, думаю, много украсилось и посвободнело бы, если бы признало даже за святыми право на ошибку. Вы только послушайте, что я говорю! - едва не рассмеялся он. - Ну куда мне, с такими мыслями, да служить в церкви Московского патриархата! Нет, это мы с вами хорошо придумали сделать новую..."
  
  
  [10]
  
  - Тут, - припоминал Андрей Михайлович, - в дверь постучали. Ада, просунув голову, сообщила, что обеденный перерыв закончился, а лаборатория дожидается только нас.
  
  Что ж, мы спустились и заняли свои места, обнаружив, что группа молчит и смотрит на нас с любопытством.
  
  "Чтой-то мы вас потеряли, царь-надёжа!" - высказал за всех Марк.
  
  "Вот, наконец-то нормальное обращение! - похвалил его Герш. - А то всё "вашбродь" да "вашбродь"... Что он тебе, поручик?"
  
  "Я исповедовался новопоставленному священнику", - пришлось пояснить мне. "Новопоставленный священник" покраснел. Всё-таки он был очень целомудрен, и не только в половом смысле, а в общем: в желании оберечь тонкие и сложные движения души от посторонних глаз.
  
  Ада развела руками и произнесла:
  
  "Так никто ж не против! Просто перерыв уже кончился..."
  
  Послышались сдержанные смешки: действительно, её "мягкий выговор" звучал уж слишком прямолинейно. Цехом бы ей руководить или строительной бригадой... Я тоже улыбнулся и ответил:
  
  "Согласен, Алексан-Фёдорыч, и про нужность отделения нашей Церкви от нашего же "государства", или, как вы выразились, от "общего дела", res publica, тоже согласен... Но просто, видите, батюшка мне посоветовал, верней, не отсоветовал то же, что и вы вчера предложили. У вас всех есть сейчас время и желание выслушать - один некрасивый поступок из моего прошлого?"
  
  Марта резко втянула воздух через ноздри. Или, может быть, мне это показалось, но я, и не глядя на неё, почувствовал, как она сжалась внутри себя. Про то, заметили это другие или нет, ничего сказать не могу.
  
  И вот я при общем молчании признался группе - в который раз за этот апрель!, о, сколько уже можно! - в истории тогда шестнадцатилетней, а сейчас почти уж четвертьвековой давности. Ну, по крайней мере, мне не пришлось падать на колени, целовать землю и произносить: "Я убил!", и на том, как говорится, спасибо... Я закончил, и некоторое время все молчали.
  
  Заговорил, однако, Иван:
  
  "А-а-а... зачем вы это рассказали?"
  
  "Зачем чисто практически - понятно, - пояснила ему староста. - Завтра - рабочий день, и завкафедрой начнёт кормить всех небылицами. Чтобы мы узнали раньше, и правду, а не сказки, которые сочинят об этом Бугорин и компания. Но психологически зачем - мне тоже неясно. Я не ожидала... Вы ведь... как бы каетесь?"
  
  "Отчего "как бы"?" - ответил я вопросом на вопрос.
  
  "А в чём? - неожиданно спросила Ада. - Та женщина пострадала? Муж её избил, выгнал из дому?"
  
  "Да нет же!" - изумился я.
  
  "Тогда, честное слово, не могу понять. Со всеми ведь бывает, дело молодое... В неготовности бороться за любимую женщину и ваше общее счастье? Может быть, в неуважении к ней? Кстати, почему вы не боролись?"
  
  "В неуважении? - не мог понять я, проигнорировав последний вопрос. - Почему - в неуважении?"
  
  "Потому что решили за неё! - пояснил наш "Керенский". - Потому что вы, два мужика, решили за женщину, чтó для неё будет хорошо, а с ней даже не посоветовались!"
  
  "Ну да, ну да, - подумалось мне. - Сколько лет прошло, а "Что делать?" так и остаётся для молодых учебником жизни..."
  
  "Ада, какой вздор! - произнесла Марта с нехарактерной для неё резкостью - и встала с места. - Какой вздор ты говоришь, мне даже стыдно тебя слушать! "Уважение", "уважение" - все вы прицепились к этому слову, только и можете его твердить, как попугаи! Уважение к человеку, настоящее, в том и состоит, чтобы сберечь его от греха, за него и за себя! Обо всём вы подумали! Всё предусмотрели! Всех надо уважать: девочек, которые хотят стать мальчиками, мальчиков, которые хотят стать девочками, детей, которые в истерике катаются по полу и сучат ножками! А такое драгоценное в человеке, как его будущий ангельский образ, - это для вас ничто: плюнем на него, растопчем, станцуем на нём танец борьбы за личное счастье! Борцы, в самом деле... Дети! Нравственные недоросли - хуже недорослей! Господи, за что мне это всё!"
  
  Никого не спрашивая, она вышла из столовой, по пути машинально вытирая слёзы - внезапные, возможно, и для неё самой.
  
  Мы с Елизаветой переглянулись.
  
  "Вам не трудно было бы сходить присмотреть за ней?" - попросил я. Девушка, кивнув, вышла следом.
  
  "Что вы на меня все уставились? - вслух огрызнулась Ада. - Что вы тут из меня все лепите главного злодея? Верующие - это же кошмар! С ними самой свихнуться можно!"
  
  "Дорогой мой Александр Фёдорович! - ответил я ей по возможности мягко. - Вас, поверьте, никто не винит. Вы задали справедливые, имеющие место быть вопросы, которые я и сам тогда себе задавал. Матильда ответила вам, как могла - очень похоже на то, как я тогда отвечал себе. И судя по всему, что она сказала, уважения, подлинного, к той женщине у меня действительно не было - хотя и к себе тоже..."
  
  Ада хмуро уставилась на меня.
  
  "И вы ещё... - пробормотала она. - Юродствуете в стиле князя Мышкина".
  
  Это звучало бы оскорбительно - собственно, это звучало оскорбительно без всяких "бы", - но я не только не оскорбился, а умилился: у меня было ощущение, во-первых, что в этом комментарии содержится похвала мне, пусть и своеобразно выраженная, во-вторых, что она сама сейчас расплачется.
  
  "Царь - молоток, - заметила Лина. - Андрей Михалыч, респект вам". Мне показалось, что она едва не произнесла: "Респект тебе". Приложив руку к сердцу, я несколько юмористически, но и вполне серьёзно ей поклонился.
  
  "Вы позволите мне прочитать разрешительную молитву над исповедовавшимся? - негромко и несколько неожиданно спросил Алёша. - Это займёт несколько секунд. Или мне снова скажут, что я вмешиваю церковь в дела государства?"
  
  Никто ему не возразил, и Алёша, подойдя ко мне, возложил на мою голову епитрахиль и прочитал православное "отпущение": "Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами..." - и так далее. Он его добросовестно выучил наизусть или, возможно, просто знал раньше. Mirabile dictu86, как сказал бы Альфред, mirabile dictu, но лишь тогда я почувствовал, что та страница моей жизни перевёрнута окончательно, что я имею право больше не возвращаться мыслями к той мучительной истории.
  
  "И батюшка - молоток", - прокомментировала Лина.
  
  "А, кстати, как зовут батюшку? - подал голос сидящий рядом с ней Марк. - Здесь у всех прототипы есть, а он один какой-то обделённый!"
  
  "Батюшка - собирательный образ русского священства того времени, - пояснил я. - И по его собственному желанию зовут его "отец Никто"".
  
  "Нектарий! - звонко выкрикнула Лина. - Отец Нектарий!"
  
  Ада хрюкнула коротким смешком, и это запустило цепную реакцию: через полминуты смеялись все. Хотя и смеяться-то было не над чем: глупая шутка, даже и не шутка, а так, неудачный каламбур. Алёша потерянно улыбался.
  
  "Смехом над незначительным поводом прорывается общее напряжение, - проницательно отметил Иван. - Уже второй раз за сегодня".
  
  "И то, что это смех, а не коллективная истерика, свидетельствует о более здоровом климате, чем я изначально предполагал, - добавил Штейнбреннер. - Что в свою очередь отчасти корректирует мой взгляд на новую религиозную деноминацию".
  
  "Алексей Николаевич даже внешне похож на отца Нектария Оптинского, тоже, кстати, современника революции, - подвёл я итог. - А лет через двадцать или сорок, возможно, будет очень похож. И, закончив на этой идее с опытом в стиле Иоанна Кронштадтского, который, поверьте, нет никакой необходимости повторять, давайте всё же перейдём к герою сегодняшнего дня".
  
  "Давайте перейдём ко мне! - кивнул Тэд. - Могильчане и могильчанки, цените нашего государя! Он превращает чужие глупые шутки в душеполезные мысли. Ну, и кто ещё здесь умеет это делать?"
  
  [11]
  
  - Не помню уже, - рассказывал Могилёв, - сколько времени у нас заняла подготовка к дебатам по обозначенным "белым пятнам". Но помню, что решено было их совместить с судом над персонажем. Такой суд представлял, однако, проблему, ведь снова вставал вопрос: судим ли мы князя Юсупова в качестве людей двадцать первого века или в обличье его современников? Первое не имело большого смысла, точней, имело смысл не больший, чем разнообразные дидактические "суды над Онегиным" и пр., которые бестрепетно устраивали советские школьники тридцатых годов прошлого века, силясь обличить пороки представителей паразитического класса, а обличая, по сути, лишь собственную недалёкость, вошедшую, кажется, даже в присловье. В любом случае, у одного из русских православных мистиков прочитал о мыслях, "прямолинейных, словно рассуждения пятиклассника у пионерского костра". Так этот пионерский костёр и застрял в религиозном сочинении, словно муха в янтаре, и не удивлюсь, если и в вечность он войдёт тем же способом... А вторая альтернатива представлялась неясной с точки зрения времени, исполнителей и даже формы. Кто, действительно, мог судить Юсупова-младшего, когда едва ли не вся Россия возликовала от его поступка (возликовала, может быть, на свою беду), когда даже рабочие петроградских заводов готовы были направить делегации для охраны заговорщиков, в которых увидели почти национальных героев? Только сам государь император с очень небольшим количеством близких или приближённых людей. Когда? В декабре шестнадцатого года или январе семнадцатого. Где? Например, в Царском Селе, куда мог отлучиться из Ставки на несколько дней специально для такого случая. Наконец, в какой форме? Явно не в форме обычного судебного заседания, коль скоро мог он в этом случае принять решение сам. Законы Российской Империи, как уверял нас Штейнбреннер, изучивший вопрос, позволяли императору осуществить любую дерогацию, то есть любое отклонение от правовой нормы или её отмену. Я сам, правда, не уверен в этом абсолютно, но уверен где-то на девять десятых...
  
  - Да ведь и сейчас Президент страны может, к примеру, помиловать преступника! - заметил автор.
  
  - Верно! - согласился рассказчик. - Ну, а тогда верховный правитель не только имел возможность кого угодно помиловать, но и большее совершить. Мог, например, уже произнесённый судебный приговор отменить и даже вовсе приказать "почитать не бывшим". Об этом с юмором пишет Шульгин, кажется, в "Годах": дескать, и сами боги не смогут сделать бывшее не бывшим, но то, что не удавалось греческим богам, было доступно русским царям. Формально Россия вплоть до самого Февральского переворота оставалась самодержавной монархией, хоть господа вроде Милюкова, нет нужды говорить, с этим не соглашались. Что же до Основных государственных законов и до законодательной роли Государственной Думы, то, видите ли, и здесь всё было неочевидно. Почти любой закон мог быть при острой необходимости принят без одобрения Думы, в особом порядке, на основании статьи восемьдесят семь тех же самых Основных законов, как, например, оказался принят Закон о земстве в западных губерниях. Именно проведение этого закона - между прочим, дельного, нужного - по восемьдесят седьмой статье Гучков, например, так и не смог простить ни Столыпину, ни нашему последнему царю, и уже в эмиграции с озлоблением рассуждал о нормах права, которые, мол, тогда оказались грубо попраны сапогом самодержавного произвола. Эх, не видел он настоящих сапог произвола, большевистских, успел вовремя от них убежать... Да и про незыблемость Основных законов, утверждённых в апреле [тысяча девятьсот] шестого года, судить сложно. У меня, знакомого с самыми разными источниками периода, сложилось впечатление, что последний государь нимало не сомневался вот в чём: коль скоро он сам утвердил эти законы своим манифестом, он же может и вернуть status quo, может даже Думу распорядиться "почитать не бывшей". Поступить так ему мешала только деликатность, своеобразное чувство неловкости, ощущение того, что уже данное некрасиво отнимать...
  
  - Но ведь это, сделай он так, было бы шагом назад, возвратом к неограниченной тирании, к сатрапии азиатского типа? - спросил автор этого текста. - Простите за то, что невольно привожу милюковские аргументы!
  
  Андрей Михайлович пожал плечами.
  
  - Возможно, - ответил он после паузы. - Пожалуй! Беда вот в чём: подгоняемые интеллигентскими обидами на "сапог самодержавия", мы так резво побежали в сторону социалистической демократии, что уже в тридцатые, и вплоть до пятьдесят третьего, мы оказались перед лицом куда худшего и куда более азиатского деспотизма. Да и позже... Можно ли, к примеру, Россию девяностых, которой ваш тёзка десять лет правил на основании своих "высочайших", если позволите это выражение, указов, нимало не задумываясь о воле своего декоративного парламента, назвать конституционным государством?
  
  Но мы, похоже, снова сильно отклонились от темы! В то воскресенье группа решила, что суд над Феликсом примет как бы характер частного совещания при особе монарха и на этом совещании стороны выскажут свои аргументы. Могло ли такое совещание состояться в действительности? Пожалуй, и могло бы - будь Государь в шестнадцатом году лет на двадцать моложе, чувствуй он себя так же неуверенно, как в начале царствования. В исторической реальности он, как известно, никакого судилища не устраивал, ни публичного, ни частного, а просто применил к заговорщикам мягчайшее наказание из возможных, сослав Дмитрия Павловича на Персидский фронт и Юсупова-младшего - в его собственное имение под Курском. Разумный выход, правда? Думай мы с вами хоть целый день, да и не мы, а люди куда умнее нас, и то нельзя было бы найти решения лучше. Увы, даже эти разумнейшие решения ничего уже не могли предотвратить, ничего не сумели отвернуть... Но нам, что очевидно, был интересен не приговор, а разбирательство ради самого разбирательства.
  
  Здесь, помню, случилось курьёзное. Её величество естественно виделась главной обвинительницей. Но Насти с нами не было. Ада выпросила у меня телефон моей аспирантки и, выйдя на улицу, позвонила ей. Так получилось, что я сидел у самого оконного проёма, под которым встала Ада, решив не уходить от дома далеко, и поэтому всё слышал.
  
  Дословно их разговор воспроизводить не буду, а передам суть. Настя извинилась за то, что не приехала сегодня, и пояснила, что плохо себя чувствует. Нет, и присоединиться к нашей работе через видеозвонок она не могла. И просто по телефону принять участие не могла тоже. Ну, не беда, невозмутимо заметила Ада. Мы попросим Марту вас заменить...
  
  Тут Настя вскипела - и целую минуту высказывала, что думает о такой замене! Отдельных слов я не слышал, но тон голоса улавливал: гневный, энергичный тон, в котором вовсе не слышалось никакой болезни. Впрочем, не хочу возводить на неё напраслину, ведь человек - существо непредсказуемое: в один миг нам кажется, что мы здоровы, а через минуту нам так плохо, что хоть в гроб ложись, и наоборот тоже бывает. Под конец этого телефонного разговора Настя сухо попросила прислать ей вопросы, которое будет разбирать совещание, чтобы она могла дать на них ответы в письменном виде.
  
  Так и случилось: она сумела прислать своё мнение за минуту до начала сценического эксперимента, стенограмму которого вы уже прочли, верно?
  
  [12]
  
  СТЕНОГРАММА
  сценического эксперимента No 8
  
  "Частное совещание о судьбе Феликса Юсупова"
  
  ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  
  Е. И. В. Николай II (исп. А. В. Могилёв)
  
  Е. И. В. Александра Фёдоровна (присутствует заочно, исп. Анастасия Вишневская)
  
  Михаил Васильевич Алексеев, генерал-адъютант, начальник штаба верховного главнокомандующего (исп. Иван Сухарев)
  
  Вел. кн. Елисавета Фёдоровна (исп. Елизавета Арефьева)
  
  Кн. Феликс Феликсович Юсупов-младший (исп. Эдуард Гагарин)
  
  Кленовая гостиная Александровского дворца.
  Николай входит. Все встают.
  
  НИКОЛАЙ. Прошу вас садиться. (Садится сам, остальные участники совещания - вслед за ним.) Я... Мне не просто тяжело, но почти физически больно присутствовать здесь сегодня, хотя я сам и предложил... В том числе, мне крайне неловко было просить Михаил-Васильича, отвлекая его от отдыха и лечения: он превосходно мог бы обойтись без внимания к этому позорному... событию. Но так как извинениями горю не поможешь и ничего не исправишь, то позвольте приступить к делу. Не хотел бы (несколько вымученно улыбается), чтобы наша беседа имела характер судилища, но и притвориться, что она является непринуждённым светским разговором, я тоже не могу. Мне желалось бы, чтобы каждый высказал свою точку зрения на поставленные мною ранее вопросы. На основе ваших ответов я, руководствуясь своим долгом перед страной и Богом, приму решение. Выслушать следует каждого. (Быстро посмотрев на Юсупова и сделав неопределённый жест в его сторону.) Пожалуйста... прошу.
  
  ФЕЛИКС (бледный, встаёт и отдаёт короткий поклон). Ваше величество! Я уже имел возможность сказать вам, что свою вину я признаю полностью, хотя и не могу сказать, что раскаиваюсь. Моё письмо её императорскому величеству было поступком детским, но совершённым из желания помочь своим...
  
  НИКОЛАЙ ...Сообщникам по убийству.
  
  ЮСУПОВ. Да, сообщникам по убийству. Вот эта ложь - единственное, что могу вменить себе в вину, да и её, по совести...
  
  НИКОЛАЙ (поднимает на него взгляд). Вы как бы даже хвастаетесь совершённым?
  
  Пауза. Юсупов опускает глаза.
  
  ЮСУПОВ. Я не знаю, что сказать. Я действительно был горд, верней, считал своим долгом, но при этом... Я более всего ужасался тому, что... О, я, как назло, так плохо сегодня говорю!
  
  НИКОЛАЙ. Будь этот поступок действительно и несомненно благим, может быть, вы не были бы сейчас смущены, и слова бы вам легче приходили?
  
  ЮСУПОВ. Я хотел спасти ваше величество от опасности, созданной...
  
  НИКОЛАЙ (мягко). ...Созданной моими собственными руками. Но ведь попечение такого рода устанавливают только над душевнобольными? Если монарх душевно нездоров, то зачем останавливаться на убийстве близких ему людей? Не лучше ли тогда убить его самого? Или отправить в дальний сибирский монастырь?
  
  ЮСУПОВ (с горячностью). Но это и был собственный замысел Распутина, государь! Он мне в нём признался! Этот тёмный колдун хотел сослать вас в Крым, сделав её величество регентом при цесаревиче, и... и я слышал каждое слово этого замысла от него самого, как Бог свят! Что же он, нарочно водил меня за нос? Изображал заговор, которого не было? А-а-а... (Выдыхает.) Что, если и правда... Но зачем?!
  
  ЕЛИСАВЕТА. Кажется, я теперь понимаю, зачем...
  
  АЛЕКСЕЕВ. Какой, в самом деле, странный способ самоубийства! Прошу прощения.
  
  НИКОЛАЙ. Нет, что же, пусть... (Делает неопределённое движение рукой и, вставая, подходит к окну.) Алексеев, а вы считаете, это могло быть правдой? То есть я не подвергаю сомнению сказанное, то, что оно действительно говорилось, но с какой целью? И существовал ли сам заговор? В чьих интересах?
  
  АЛЕКСЕЕВ (встаёт, брюзжаще-скрипучим голосом). Ваше величество, откуда же мне знать? Нельзя было ознакомиться за один день, который мне отвели, и, наконец, почему я? Я крайне неуместен в этой роли, я никогда не служил... по жандармскому ведомству! Как вы можете от меня хотеть... (Упрямо мотает головой, будто отгоняя муху.) Простите!
  
  НИКОЛАЙ. Да, да (даёт наштаверху жестом разрешение садиться), я уже сказал, что виноват перед вами, меня тоже ранит эта вопиющая неуместность, но кому же мне довериться, когда так мало людей, так мало верных людей... И разве я стал бы устраивать это неприятное и безвкусное судилище, если бы не беспокоился, что за фигурой... убиенного действительно может возвышаться некий заговор? Еврейский? Мне уже делались перед началом этой войны со стороны международного еврейства косвенные, через третьих лиц, но очень грубые намёки... Или старообрядческий? Или, прости Господи, сектантский? Недаром же родились те слухи о принадлежности покойного к хлыстам, хоть и оказавшиеся необоснованными, но вполне ли необоснованными, вот в чём вопрос... А говорят, что и духоборы на меня тоже злы: я, мол, ссылаю их в Сибирь и тем обрекаю на верную смерть, потому что они и в Сибири отказываются принимать мясную пищу. Простите, мысли путаются, голова как в чаду... Не угодно ли нам перейти к более регулярной процедуре, а именно выслушать каждого? Её величество не смогли присутствовать по нездоровью, вызванному, в том числе, сильным душевным потрясением, но изложили свои мысли письменно... Вот (протягивает Юсупову лист бумаги), потрудитесь прочесть!
  
  ЮСУПОВ. Вслух?
  
  НИКОЛАЙ. Что ж, можно и вслух... Да, конечно, вслух!
  
  ЮСУПОВ (читает). "Who was Grigory Rasputin? He was a pure & holy man, a true son of Russia, and-our Friend! Could there be such a thing as "Rasputin"s conspiracy"? The very idea is preposterous-let me say no more. I solemnly swear that never, never has our Deceased Friend asked me to be assistive in a forcible abdication of our gracious Sovereign. Laughable, as I said before. Shall Prince Yussoupov and Grand Duke Dmitry be punished? They shall be, and they will be! I believe that our Monarch who is kind but just will not oversee their crime. No-one has right to kill, not even a prince or a grand duke."87
  
  АЛЕКСЕЕВ (откашливаясь). Хм. Немного! (Встаёт.) Мне позволено будет представить свои соображения?
  
  (Дождавшись кивка Николая.) Я уже докладывал вашему величеству, что по жандармской линии никогда не служил, но, находясь в сношении с несколькими... выдающимися представителями русской общественности, сумел составить представление о покойном: и о том, какими глазами на него смотрели все честные русские люди, и о том, кем он был на самом деле.
  
  Кем был Распутин? Заранее прошу прощения вашего величества и (в сторону великой княгини) вашего высочества за свой солдатский язык. Он был умным и хитрым мужиком. Нечистым на руку: свидетельства о назначениях за мзду через ходатайство убитого слишком многочисленны, хотя все прошли мимо внимания вашего величества, а следовало бы обратить ваш взор на них раньше! Неотчётливым в вероисповедании и, если не прямым хлыстом, то опасно близким к хлыстовству. Склонным, по примеру многих хлыстов, к половой невоздержанности и другим порокам: в конце концов, всем слишком памятны фотографии его кутежей, и ваше величество, кажется, сами видели эти фотографии! Кем-то было произнесено слово "юродство": дескать, в этом кутеже и имелось самоумаление. Извините, государь, я полный профан в вопросах веры, но вред вашему собственному облику и образу всей династии в глазах ваших подданных, который был нанесён этим его "самоумалением", в разы весомее любого блага, приобретённого через эти сомнительные подвиги для его личного спасения или личной, стыдно сказать, "святости"! Я не исследую вопроса о мнимой или истинной святости Распутина, не имея для этого ни способностей, ни достаточных сведений, ни нужных знаний! Но даже святой человек, находящийся в такой высокой близости к августейшим особам, не может быть столь безобразно и непроходимо глуп, чтобы не понимать вреда от известных своих поступков. Оттого и смею утверждать, что даже святость, если она и была, его не оправдывает.
  
  Существовал ли заговор? У нас нет оснований сомневаться в полной преданности вам её величества, поэтому весь "распутинский заговор" может быть просто плодом воображения стоящего перед нами несчастного и ещё, можно сказать, молодого человека, наделённого эстетическим чувством, актёрским даром и богатой фантазией, возможно, слишком большой... Наверняка этого утверждать не берусь: в пьяном образе, в виде пустой похвальбы мог покойный и озвучить свои затаённые несбыточные чаяния, которые его конфидент принял за чистую монету.
  
  Виновен ли Феликс Феликсович? В убийстве - безусловно, чего он и сам не скрывает. Но тогда и я, старый солдат, тоже виновен в убийстве врагов нашей державы. Есть случаи, в которых извинительно и убийство. От обвинения же в нарушении присяги предлагаю князя Юсупова освободить. Позволю себе по памяти прочесть выдержку из текста присяги! "...Во всем стараться споспешествовать, что к его императорского величества верной службе и пользе государственной во всяких случаях касаться может. Об ущербе же его величества интереса, вреде и убытке, как скоро о том уведаю, не токмо благовременно объявлять, но всякими мерами отвращать и не допущать потщуся". Все сие и было исполнено, и не вина бедного юноши, что ему осталась из "всяких" только эта мера.
  
  Смиренно буду ожидать решения вашего величества о судьбе подсудимого, но дать именно эти ответы на поставленные вопросы почёл своим долгом.
  
  НИКОЛАЙ. Не ожидал от вас такого красноречия, Алексеев, и такой гладкости речи тоже. Будто кто-то даже водил вашей рукой, поправлял вам слог, кто-то из числа тех самых общественников, на которых вы смотрите с восхищением, даже неприличным хоть боевому, хоть штабному генералу...
  
  АЛЕКСЕЕВ. Ваше величество, я руководствовался в первую очередь собственной совестью! А про "поправлял слог" скажу только, что в моих ответах нет ничего, под чем бы я сам не подписался.
  
  НИКОЛАЙ (делает знак ему сесть, что тот и выполняет с некоторой опаской). Вы произнесли - да садитесь же, вы не совсем здоровы, это позволительно - произнесли прекрасную речь, Михаил Васильевич, и ваши рассуждения о присяге не то чтобы несправедливы... Но согласитесь, что нельзя всё же убивать людей просто так, без приговора суда, руководствуясь хоть любовью к монарху, хоть самыми что ни есть патриотическими чувствами! Что это будет за государство, если каждый решит жить своим "нравственным судом", как ему вздумается, хоть покойный граф Толстой, вероятно, и приветствовал бы... Матушка Елисавета, я прошу прощения за эту утомительную, долгую и столь неприятную беседу! Есть ли вам что сказать?
  
  ЕЛИСАВЕТА (встаёт). Конечно, есть!
  
  Проходит несколько шагов и замирает в другом углу гостиной, сжав руки на груди.
  
  ЕЛИСАВЕТА. Разве не в этой гостиной мы разговаривали с вашим величеством пару месяцев назад?
  
  НИКОЛАЙ. В Палисандровой.
  
  ЕЛИСАВЕТА. И даже тогда было не слишком поздно... Кто такой Распутин? На первый вопрос я уже дала свой ответ ещё тогда.
  
  Убитый был дьявольской марионеткой. Для вас всех это - невнятные слова, тёмный и нерассуждающий мистицизм. Но как же мне и не сказать то, во что я верю?
  
  Ваше величество, будучи православным царём, является хранителем веры. Разве Враг рода людского не желал бы опорочить хранителя веры? Отчего мы не можем принять, что Враг действует в разных обличьях?
  
  Кто легко поддаётся бесовскому одержанию? Люди пустые, глупые, лёгкие, но гордые. Распутин и был таким. Откуда, вы спросите, этот пустой человек брал силу, чтобы исцелять Наследника? Из нашей общей ненависти. Чистая сила исходит из любви, а нечистая из ненависти. Он впитывал в себя потоки направленной на него злобы и только укреплялся, рос, набухал в своей нечистой силе...
  
  Был ли заговор Распутина? Заговора не было. Государыня императрица пристрастна, несправедлива, не мудра, но она - не преступница. Весь заговор изобрела в своём уме эта чёрная кукла на дьявольских верёвочках, чтобы верней склонить Феликса к убийству. Зачем? Почему? Наверное, потому, что её адский хозяин рассчитал: сейчас эта кукла, мёртвая, нанесёт нашему отечеству больше зла, чем живая. Как жаль, что я так поздно это поняла! Пойми я раньше, я бы отговорила Феликса от этого ненужного, запоздалого шага и уж не послала бы ему той поздравительной телеграммы...
  
  Виноват ли он? Не больше моего. Его превосходительство сказали справедливо: даже святому неприлично быть глупым. Мне, женщине вовсе не святой, и совсем это неприлично. Судя его, нужно судить и меня, и, наказывая его, нужно наказать и меня. Даже, думаю, я виновата больше. О, как бы я хотела взять на себя всё наказание Феликса, который в своём уме и в сердце не совершил ничего, ничего дурного! Ваше величество, судить вам. Пусть ваш суд будет милосерд.
  
  Долгое молчание.
  
  НИКОЛАЙ. Будет уместным приговорить Феликса к ссылке... в одно из его имений.
  
  У присутствующих вырывается вздох облегчения.
  
  ЕЛИСАВЕТА. Ники, я не знаю, как тебя благодарить! Простите, государь, вас!
  
  НИКОЛАЙ (отбрасывая официальный тон, слабо улыбаясь). Твоё заступничество тоже сыграло роль, Элла, и даже твоя очень, очень дерзкая телеграмма. Я, узнав про неё, понял: действительно, судить его означает, хотя бы в уме, осудить и тебя. Тогда-то моё сердце и дрогнуло.
  
  АЛЕКСЕЕВ (скрипучим голосом). Зрелое решение, ваше величество, хотя, предчувствую, что даже в нём общественность найдёт изъян.
  
  Николай морщится.
  
  ЕЛИСАВЕТА (Феликсу, шёпотом). Поди и поцелуй государю руку!
  
  НИКОЛАЙ (прячет руки за спину). Феликс, это лишнее!
  
  ЮСУПОВ Вы брезгуете принять целование от убийцы, государь? Но, по крайней мере, я не Иуда Искариот!
  
  НИКОЛАЙ. Нет, не брезгую, просто руки следует целовать красивым дамам или священникам. Разве я священник или красивая дама?
  
  [13]
  
  - Этот суд, - вспоминал Могилёв, - был первым, в который оказались вовлечены не все: бóльшая часть группы наблюдала его в качестве зрителей. Зрители наградили нас аплодисментами.
  
  "Заметьте, что это - первый раз, когда мы заканчиваем наш эксперимент на оптимистичной ноте! - воскликнул Герш. - Первый раз зрителям не хочется повеситься с тоски!"
  
  "Если им хотелось повеситься с тоски раньше, - возразил ему я, - в этом винить нужно не нас, а особенности нашей отечественной истории..."
  
  "...Другими словами - всё-таки нас самих, - закончил он. - Ведь история - это люди, а люди продолжаются в своих детях, телесных и духовных. Это ведь Сталин уверял в том, что сын за отца не отвечает? Юридически - да, но незримо, неизъяснимо сын отвечает и за отца, и за деда, и за всю линию предков".
  
  "Снова нечто из области... еврейской мистики, - раскритиковал его Штейнбреннер. - Или индийской. Впрочем, господин Шульгин и сто лет назад отличался... Я аплодировал вместе со всеми, но справедливости ради должен сказать, что эта сцена содержала ряд существенных неточностей! Собственно, я готов был бы представить об этом аналитическую статью объёмом где-то в четверть авторского листа или даже в половину..."
  
  "Альфред, сделай одолжение! - обрадовалась Ада. - А то общая выработка с Юсупова - какой-то мизер!"
  
  "С удовольствием, - кивнул Альфред. - Ну а пока позвольте в устной форме! Прежде всего, как я уже и говорил, участие Алексеева кажется совершенно невероятным. И потому, что исторический Алексеев находился на лечении в Крыму в декабре [тысяча девятьсот] шестнадцатого, и потому, как точно было замечено, что никогда раньше не служил по жандармской части, и потому, что работало же официальное следствие, и потому, наконец, что, зная его характер, любой скажет: он нашёл бы предлог, чтобы отказаться от такого неприятного ему поручения..."
  
  "И ещё по одной причине, - перебил его Борис. - Надо ведь и характер государя тоже принимать в расчёт. А тот, конечно, не видел в случившемся никакого события общегосударственной важности! Для него это было просто частным делом, как бы неприятным скелетом в шкафу. Муж его племянницы убил его же собственного "семейного доктора" или, правильней, "народного лекаря". В этой неприятности он как глава семьи должен был разбираться сам и просто из чувства порядочности не нашёл бы возможным привлекать к её разбору государственного человека на службе, да ещё и начальника штаба верховного в воюющей стране. Он был неправ в оценке значимости события, но кто за это чувство скромности кинет в него камень?"
  
  "Кто угодно! - усмехнулся Иван. - Ты по коммунистическим и всяким "вместолевым" форумам в Сети пробегись хоть разок..."
  
  "Я собирался сказать примерно то же самое, - подтвердил Штейнбреннер, - только в менее похвальном модусе... Далее: не было никакой необходимости собирать вместе всех этих людей, а хватило бы побеседовать с каждым по отдельности..."
  
  "Может быть, всё же имелась необходимость? - робко спросила Марта. - Чтобы дать Феликсу возможность оправдаться?" Альфред, пожав плечами, продолжил:
  
  "...Наштаверх в исполнении Ивана, что тоже всем бросилось в глаза, говорит слишком аргументированно и слишком гладко. Реальный Алексеев, как все знают, оратором не был. Андрей Михайлович, конечно, умело сымпровизировал, предположив, что кто-то "поправлял ему слог"..."
  
  "Да вы же и поправляли, Пал-Николаич! - извернулся "Шульгин" под общий смех. "Пал-Николаич" осанился, приобретая надменно-милювское выражение.
  
  "Это не я! - пояснил он. - Господин Гучков, скорее... Где он, кстати?"
  
  "Ушёл жарить шашлык, - пояснила Лина.
  
  "А! - поразился Штейнбреннер. - То есть это важно для исследовательской группы?"
  
  "То есть, по-твоему, это неважно? - тут же накинулась на него Лина. - Вот и сто лет назад тоже так было, когда ответственные люди кормили фронт, а всякие умники толкали речи с думской трибуны! Будь у нас побольше ответственных людей вместо умников, авось и Первую мировую мы бы не проср**и!"
  
  "И наконец, - продолжил Альфред, отмахнувшись рукой от "большевички", - мне остаются совершенно непонятны иррациональные аргументы матушки-настоятельницы, всё это "раздувание силы через энергию людской злобы". Ну что это, в какие логические рамки это можно засунуть? Над нами читатели будущего сборника просто посмеются!"
  
  "Мне, например, эти аргументы совершенно ясны! - встрял Герш. - И разве не естественно, что именно Елисавета Фёдоровна их привела?"
  
  "А я так просто это почувствовала! - созналась Лиза. - Увидела Распутина как чёрного паука, который сначала был крохотным, а потом нездоровое внимание людей к нему надуло его через соломинку до размеров лошади".
  
  "Через соломинку надувают не пауков, а лягушек! - парировал Альфред. - Разумеется, я не утверждаю, что сам когда-либо пробовал, но..."
  
  На этом месте рассмеялась даже Ада, и, под общий смех подойдя к нашему "Милюкову", легонько потрепала его по плечу со словами вроде: "Ну всё, всё, уймись... молодец! А статью всё же напиши, ладно?"
  
  "И я очень благодарна Альфреду за эту будущую статью, - пояснила она, обратившись ко всем, - потому что, похоже, с Юсуповым мы закончили, больше из этой темы ничего не выдавить. Нет, плохо работать по воскресеньям! Ребята, возьмитесь уже за ум! Давайте-ка с новой недели поэнергичней! А то, если так дальше пойдёт, вы опозорите своего "царя", он не подготовит книгу, а мы получим неаттестацию по весенней сессии и вылетим из вуза со справкой о неоконченном высшем! Вы хоть понимаете, как это всё серьёзно?"
  
  "Александр Фёдорович, вам бы самому побольше заниматься сейчас нашим проектом, а поменьше - общественной деятельностью и разными следствиями..." - негромко выговорил "отец Нектарий", не глядя ей в глаза. Ада несколько сердито посмотрела на Алёшу, но ничего ему не ответила.
  
  "А шашлычком-то как тянет, а-а-а! - мечтательно проговорила Лина. - Уже ведь и здесь чувствуется..."
  
  Ну, после этих слов на дальнейшей работе в тот день можно было, конечно, ставить крест. Я объявил о том, что на сегодня мы закончили, и молодые коллеги весело высыпали на улицу.
  
  [14]
  
  - Марк, - рассказывал Андрей Михайлович, - орудуя у самодельного мангала, действительно успел нажарить целое пластиковое ведёрко курятины и сокрушался о том, что мы вышли так поздно: ведь всё стынет! Лина звонко чмокнула его в щёку.
  
  "Нет, а что такого?! - сразу попробовала оправдаться она. - Неисторично, да? Октябристы не дружили с большевиками?"
  
  Я отказался от своей доли мяса, не из принципа и тем более не ради какой-то демонстрации, а, скорей, по монастырской привычке. Великий пост ведь продолжался, а наступающая неделя в том году была, кстати, Страстной.
  
  В общей расслабленно-непринуждённой атмосфере Ада подвела ко мне и представила нового, как она выразилась, "начальника штаба". Укор Алёши, призналась девушка, её задел, особенно тем, что имел под собой некоторое основание. С новой недели Ада собиралась ещё больше времени посвящать борьбе за права студентов, как она их понимала. Площадка для замера рейтинга педагогов уже создана, а в голосовании приняли участие почти три сотни человек! - похвасталась она. Между прочим, у меня вполне приличные цифры... Иван же выразил готовность взять на себя её работу по расшифровке диктофонных записей, сведéнию всех текстов в один и начальной редактуре. Правда, были у него два условия или, скорее, просьбы... Первая: не мог бы я назначить его на новую "должность" своим "высочайшим повелением", желательно письменным? (Я пообещал написать ему такую бумагу хоть сегодня.) Вторая: он хотел бы, чтобы в выходных данных готовящегося издания его упомянули отдельно, лучше всего - в качестве технического редактора. Что ж, и это я пообещал с лёгким сердцем, хотя и недоумевал: зачем ему это, если он даже не собирается поступать в магистратуру? Или ещё передумает за лето?
  
  "Я не очень понимаю вас, Иван! - пришлось мне признаться. - Всё наблюдаю за вами и всё не могу понять: кто вы? Что вами движет?"
  
  Молодой человек хмыкнул:
  
  "Если б я сам себя понимал... Что мной движет? Давайте считать, что честолюбие: так проще. Оно, конечно, тоже, но больше - чувство какой-то болезненной обделённости по сравнению с другими людьми. Нечто вроде мягкого синдрома Аспергера, только не в эмоциональной области, а в духовной, наверное... Не знаю, зачем я об этом говорю, - как-то кисло сморщился он. - И так уж я слишком многое сказал! Тем более что у нас теперь установлен официальный исповедник..."
  
  "...К которому вы, конечно, тоже не пойдёте", - закончил я. Собеседник пожал плечами.
  
  "Про синдром Аспергера Иван наговаривает на себя, - прокомментировала Ада. - Он явно будет поздоровее многих наших... неуравновешенных дамочек. Кстати, о них: вы ещё не успели побеседовать с Мартой - сами помните, о чём?"
  
  "Не было случая!" - признался я.
  
  "Понимаю, но вот сейчас как раз и есть возможность! Поглядите-ка на неё, как она одиноко стоит со своим пластиковым стаканом, в то время как "отец Нектарий" вместо того, чтобы ухаживать за будущей матушкой, чешет языки с Лизой и её кавалером! Духовенство, тоже мне... Подойдите к ней, отведите в дом да поговорите! Я, конечно, не настаиваю, но... вы что же, ваше величество, хотите, чтобы я её сама допрашивала? Ей ведь от этого не будет никакого удовольствия!"
  
  "Вы очень настойчивы, Алексан-Фёдорыч", - пожаловался я.
  
  "Служба такая! - парировала девушка. - Настойчив, да, а разве это плохо? И разве я что-то сказал не по делу?"
  
  "Все эти оговорки в окончаниях - прямо тема для диссертации "Речевой гендер как инструмент изучения личности"", - заметил Иван с лёгкой усмешкой.
  
  "И этот тоже тут... трансфобствует! Скажи ещё "личностных патологий"!" - огрызнулась Ада. Я же, оставив их дружескую перепалку, действительно направился к одинокой Марте.
  
  Та стояла боком ко мне - но, когда я приблизился, повернулась, уставилась на меня своими широко открытыми выразительными глазами.
  
  "Мне так неловко..." - тихо выговорила она.
  
  "За что?" - только и получилось у меня спросить.
  
  "За всё! За утреннее письмо, за эти... глупые "улыбочки" эти. Вы всё же меня послушали!"
  
  "В том числе и вас, - согласился я. - И, в общем, не жалею".
  
  "Я пожалела, я, потому что все эти пошлые вопросы, которые последовали... У меня бы не хватило стойкости так вот, перед всеми..."
  
  Как хорошо, что мы сейчас у всех на виду, подумал я почему-то.
  
  "Во-первых, - рассудительно ответил я, - пожалуй, и хватило бы, но, во-вторых, зачем? Новый батюшка очень правильно сказал сегодня, что в некоторых делах неуместна публичность. А в-третьих - может быть, нам стóит об этом поговорить, то есть... о вашей истории? Ваше утреннее предложение я охотно принимаю, если только вы сами не передумали или, точней, если решились".
  
  Марта, слегка кивнув, тут же поставила свой стаканчик на землю и пошла в дом, показывая, что для неё, в отличие от огромного числа людей, между письменным словом и делом нет никакого промежутка. Ада издали показала мне повёрнутый кверху большой палец.
  
  Следовало и мне идти в дом, но меня взяла робость. Я, смешно сказать, боялся остаться с ней наедине. Вы, вероятно, понимаете... а если нет, то и тоже славно. Хорошо было бы найти ещё одного конфидента - а лучше бы конфидентку... Мой взгляд сам собой упал на Лизу, и я приблизился к ней. Лиза действительно весело общалась с Борисом и Алёшей, держа в руках пластиковую вилку с куском курятины. Ничего, даже напоминающего православную инокиню, в ней - Лизе, не вилке и не курятине - в тот миг не виделось.
  
  Само собой, повинуясь здравому смыслу, я должен был бы сказать: "Лиза, вы не против, если?.." И я почти уже сказал это вслух - но прикусил язык. Свою студентку я едва ли мог пригласить присутствовать при предстоящем разговоре. Студентов о таком не просят: это - далеко за рамками того, что позволительно попросить у студента. А вот свояченицу, безусловно, мог. Что ж, стоило попробовать: в самом скверном случае я бы столкнулся с весёлым недоумением и фразой вроде "Андрей Михайлович, не сегодня!", но и от таких фраз никто ещё не умер.
  
  "Элла, мне, кажется, нужна твоя помощь", - произнёс я очень негромко.
  
  И снова я наблюдал её превращение. Девушка начала поворачиваться ко мне, ещё улыбаясь, но, едва она встретилась со мной глазами, по ней прошла почти видимая волна.
  
  "Я здесь", - ответила она так же тихо, что едва ли было понятно кому-то, кроме меня.
  
  Я кратко пояснил, в чём именно мне нужно помочь, и она, отдав свой шашлык Гершу, направилась к дому - очень похоже на Марту, без всяких лишних слов.
  
  "Мы-таки ещё не настолько близки, чтобы мне прямо доедать за ней... - пробормотал Борис. - Надеюсь, это всё займёт не больше часа. Я бы её хотел дождаться и проводить до остановки, а то ведь ещё по дороге свалится... в какую яму! Кто знает, что происходит в голове у человека с такими резкими переключениями... Правда же, отец Нектарий?"
  
  "Эти "переключения", Василий Витальевич, - в области непознанного, - отозвался Алёша ему в тон. - Не одобряю и не осуждаю их, потому что просто не понимаю механизма и сути - а лёгкая оторопь берёт каждый раз!"
  
  
  [15]
  
  - Когда я вернулся в "столовую" - вот, кстати, её окна, слева от входа в дом! - то с облегчением увидел, что девушки уже как-то столковались друг с другом, - повествовал Могилёв. - С облегчением, потому что Марта никого прочего на эту "исповедь" не звала, а в моём приглашении третьего человека имелась, безусловно, своего рода бестактность, которую я, поверьте, прекрасно осознавал. Осознавал и то, что иногда бестактность - меньшее зло, чем... ну, какая нужда пояснять очевидное! Я даже, помню, предложил им, чтобы мне и вовсе не присутствовать, и отнюдь не из желания сбежать от ответственности! Но Марта попросила меня остаться.
  
  И, глубоко вздохнув, без всяких дополнительных просьб начала рассказывать.
  
  Чуть больше года назад Владимир Викторович пригласил девушку к себе на квартиру для консультации по её курсовой работе. Дело более-менее обычное, хотя многие предпочитают такие консультации давать на кафедре. Тем не менее, позвать студента к себе домой не считается чем-то из ряда вон. На курсовую, в отличие от дипломной работы, научный руководитель обычно выделяет одну консультацию, уж редко больше двух - зачем, однако, я вам рассказываю эти банальности? Вы их наверняка знаете и сами...
  
  Идеи Марты и уже ей сделанное Бугорин раскритиковал в пух и прах - та же сидела, как язык проглотив: не приходило ей в голову, как защитить её скромные мысли, да и защищать-то, по совести, было почти нечего... Заведующий кафедрой даже не гарантировал студентке "удовлетворительно" на защите. "За что хоть мы тебя взяли? - размышлял он вслух. - Ещё, небось, и стипендию получаешь! Да, тяжело тебе, девочка, придётся! Как ты будешь в следующем году писать диплом - ума не приложу! Закажешь за деньги, что ли? Так ведь купить - это полдела, надо ведь и в тыковке кое-что иметь! А ты погляди-ка на себя: двух слов связать не можешь! Ну, раньше надо было думать, раньше!"
  
  "Что же мне делать? - прошептала Марта, уже, наверное, готовая расплакаться. - Какой же выход?"
  
  И научный руководитель обозначил ей этот выход: в тех самых выражениях, что и Насте Вишневской.
  
  Самое смешное - или печальное - заключалось в том, что девушка в свои тогда двадцать лет об известной сфере жизни представления почти не имела. Настолько не имела, что слова "любовница" и "возлюбленная" казались ей чем-то вроде синонимов. Ей вдруг представилось, что Владимир Викторович просит её разрешения за ней ухаживать, а от неё хочет, чтобы она попросту дала ему надежду - причём надежду на отношения, которые закончатся законным браком, иначе она и представить не могла.
  
  Марта попросила времени на то, чтобы подумать и ушла на кухню. Вот ещё особенность: кухня была лаконичной в обстановке, почти как в гостиничном номере, и никакого присутствия женщины в квартире не замечалось. Обручальное кольцо мой начальник при этом носил, хотя никто, включая меня, никогда не видел его жены. Разошлись они, жили отдельно? Кто знает...
  
  Девушка вернулась к педагогу и сказала нечто исключительно трогательное, чистое, тургеневское: Владимир Викторович, я ведь пока не люблю вас и не знаю, смогу ли когда-то полюбить.
  
  Тот, усмехнувшись, пояснил, что это совсем не обязательно, а дальше обозначил, чего именно хочет, простыми словами. Для Марты эти слова оказались ушатом холодной воды. Она однако ж стерпела, не убежала сразу. Ей... странно пересказывать, но кто поймёт женское сердце! Ей вдруг стало его жалко. "Вам... очень одиноко?" - спросила она. Если бы её собеседник ответил: "Да", если бы нашёл для неё хоть одно ласковое слово, никто не знает, чем бы всё могло завершиться. Была одна секунда, когда она сказала себе, что, услышав "Да", сделает со своей стороны всё, чтобы его полюбить! Не только в стареющих мужиках и тётках, но и в юных, расцветающих девочках есть потребность любить и быть любимой, получать и дарить нежность...
  
  Бугорин не нашёл этого одного ласкового слова и на её вопрос тоже ничего не ответил. Марта попросила разрешения подумать ещё немного - он неопределённо пожал плечами - и ушла на ту же кухню, в которой провела семь или десять минут в одиночестве.
  
  Всё предыдущее мировоззрение, все усвоенные раньше идеалы и мысли подводили её к тому, что надо бы, пожалуй, согласиться. Она ведь действительно звёзд с неба не хватает: ну как не аттестуют её в летнюю сессию, да ещё выгонят из общежития? Придётся возвращаться в Архангельск... И - жертвенность декабристок, и "всякая власть от Бога"88, и "вечная Сонечка, пока мир стоит". А может быть, что-то хорошее выйдет из этой связи, может быть, сумеет она растопить это чёрствое сердце...
  
  Вдруг в ней поднялся гнев, сильный, до красной пелены перед глазами - и совершенно неожиданный, даже невероятный для такой "малышки". Почему вы всё решили за меня?! Кто вам дал право?! Марта вынула из шкафа тарелку и с силой разбила её о край стола. Затем ещё одну.
  
  Бугорин прибежал на шум и схватил своими ручищами оба её запястья. Не понимая и не очень соображая, что делает, она укусила его за большой палец: сильно, может быть, до крови. Тот, вскрикнув и, выругавшись, разжал руки. Девушка убежала.
  
  Убежала, и в тот же день разослала по всем адресам электронной почты, которые нашла на официальном сайте университета, короткое, почти трогательное в бессильном гневе сообщение: "Профессор Бугорин склоняет студенток третьего курса к интимной связи!!!" Никто ей, само собой, не ответил, и никаких последствий то письмо, кажется, не имело: могли посчитать клеветой или неудачной шуткой.
  
  "Я... хотела бы, чтобы вы меня простили", - вот чем закончила девушка свой рассказ. Мы с Эллой переглянулись.
  
  "За... что?" - уточнила Элла высоким голосом.
  
  "Ну, как за что! - пояснила Марта. - Я ведь у Владимира Викторовича разбила две тарелки. И укусила его ещё, а нехорошо же кусать людей. Целый год думала, не попросить ли у него прощения..."
  
  "Элла, мне кажется, она святая, - пробормотал я, не зная, смеяться или плакать. - Поди проверь, не режутся ли у неё крылья".
  
  Элла тихо приблизилась к Марте и провела рукой по её волосам.
  
  "Да, кусать людей дурно, - проговорила она, тоже еле сдерживая улыбку, - но иногда даже это не грех. Какая ты замечательная, как я завидую твоему будущему любимому человеку! Давай-ка мы с тобой - хочешь? - ещё немного посекретничаем..."
  
  Чувствуя, что разговор может пойти о чём-то сугубо женском, я тихо, едва не на цыпочках, вышел из столовой.
  
  [16]
  
  - Снаружи уже смеркалось, - вспоминал рассказчик, - Почти все мои студенты разошлись, заочно передав мне "До свиданья!" через двух оставшихся, а именно Бориса и Алёшу.
  
  "Мы тут обсуждали разницу между иудейским и православным священством, - пояснил Герш. - Ну, и дело Бейлиса немного..."
  
  "Да, - добавил Алексей, - и евреи, конечно, должны быть благодарны редакции "Киевлянина" за освещение этого дела. А ещё я пожаловался Василию Витальевичу, что получаюсь каким-то "министром без портфеля"! Я готов был служить уже сегодня - и то, Вербное ведь воскресенье! Но где? Да и "прихожане" все разбежались - правда, те, кто ушли, едва стали бы прихожанами. И какие службы может совершать Церковь кающихся - не литургию же? Или сразу литургию, с преосвящением Даров? Страшно сие... Наконец, сказав "готов", говорю ли я правду? И, жалуясь на отсутствие верующих, не испытываю ли тайное облегчение? Как много вопросов..."
  
  "И всё же! - Герш поднял вверх указательный палец. - Два человека перед тем, как уйти, спросили батюшку о возможности исповеди в будущем: Феликс Феликсович и генерал Алексеев. Разве не здóрово?"
  
  "Но прямо сегодня это сделать - не захотел ни один! - закончил Алёша. - Оба попросили отложить. А мне - мучайся, почему: не потому ли, что бездейственно из моих рук? Боюсь, очень боюсь, государь, что вместо Церкви создали мы бумажную игрушку, шарик, который только на ёлку повесить... Вот и Матильда мне не спешит исповедоваться..."
  
  "Ох, Алексей Николаевич, то есть отец Нектарий! - я почти рассмеялся. - Потому и не спешит, что не потеряла надежды на вашу симпатию, а батюшки жён без острой нужды не исповедуют, да и невест им несподручно..."
  
  "Как же! - Алёша начал краснеть, а я с умилением подумал, что этот такой взрослый в своём взгляде на мир, таким глубоким явившийся мне сегодня человек способен смущаться как неиспорченный подросток. - Давайте лучше о другом! Хотел просить вашего разрешения, верней, предложить вам - не знаю даже, как подступиться..."
  
  [17]
  
  - Но Алёша не договорил: к нам вышла Марта.
  
  "Спасибо, что дождались нас! - поблагодарила она молодых людей. - Мы готовы идти. Будем готовы через три минуты, если вы ещё немного потерпите. Лиза сказала, что у неё есть для государя два слова".
  
  Я пообещал, что постараюсь никого не задержать, и быстро поднялся в дом.
  
  Элла стояла у оконного проёма. В сумерках, против света, я почти не различал лица, но по каким-то неясным признакам, может быть, по неким невидимым токам понял, что это до сих пор именно она.
  
  "Ники! - проговорила она шёпотом, но отчётливо. - Я надолго тебя не задержу, но знай: Матильда тебя, кажется, любит".
  
  Вот, образно говоря, и на меня вылили ушат воды! Не холодной - горячей.
  
  "Она не сказала напрямую, - продолжала девушка. - Даже, наверное, вообще ничего не сказала. Но каждому, у кого есть глаза, заметно. И чтó ещё могло случиться, когда её назвали Матильдой!"
  
  "Тётя Элла, поверь, - залепетал я, - что мне и в голову бы... Что я никогда не допущу даже мысли..."
  
  "А почему не допустишь? - наивно-беспощадно спросила тётя Элла. - Понятно, что она девушка честная и не видит любовь без брака, и про тебя верю в то же самое, но... разве так невероятно? Она кому угодно будет хорошей женой".
  
  "По многим разным... Ты меня огорошила, конечно! - сознался я. - И этой новостью, и своим вопросом. Мне кажется, это всё не наяву происходит..."
  
  "Ники, бедный... Как скажешь! Считай, что ничего нет, и разговора тоже не было, он тебе приснился... Ваше величество позволят мне идти? Час-то уже поздний..."
  
  Я кивнул - и, выйдя вслед за Лизой на крыльцо, попрощался с последними уходящими студентами. Марта не посмотрела на меня - но и на Алёшу она тоже не глядела. Неужели?
  
  Есть, как вы сами знаете, в уме любого честного педагога безусловное и категорическое "Нет!" в отношении известных поступков, "Нет!", подобное большой красной надписи на бетонной стене. Но ведь они выпустятся из вуза уже этим летом... Что же это за мысли, однако, лезли мне в голову аккурат перед Страстной неделей! Ох, как хорошо, что проект должен был закончиться через полмесяца!
  
  [18]
  
  - Студенты ушли, - вспоминал Андрей Михайлович. - Я некоторое время стоял, глядя им вслед, а после - на окрасившуюся закатными лучами дальнюю полосу деревьев: опушка берёзовой рощи видна прямо с моего крыльца. Можете сами это проверить! Помню, стоял даже долго - и бормотал себе под нос какую-то нелепицу:
  
  "Там чудеса, там леший бродит, русалка на ветвях сидит... Там студентки исторического факультета сватают своих подруг к преподавателю и называют его на "ты"..."
  
  Замечу ради справедливости, что, конечно, я перестал видеть в Лизе свою студентку - да и всех их перестал считать студентами. Я уже об этом говорил. Кроме того, новое... присутствие в ней, назовём его осторожно именно этим словом, насколько вообще-то оставалось Лизой Арефьевой? Я не был, да и не превратился за прошедшие годы ни в некоего художника или поэта - спутника высоких озарений, ни в мистика, простой же человек к "присутствиям" должен относиться скептически и осторожно, тем более если этот человек - бывший монах и знает про массу пёстрых форм, которые принимают наши фантазии на духовные темы. А уж верить им и вовсе никогда не надо торопиться...
  
  Следовало решить, где я заночую с воскресенья на понедельник: в городской квартире или на даче. Дом той весной пока совсем не был приспособлен для жилья. Имело смысл обзавестись хоть спальным мешком или матрасом. Мне пришло на ум дойти до нового торгового центра в Зимнем, который, возможно, ещё работал, поискать в нём этот пресловутый спальный мешок и в зависимости от цены принять решение на месте.
  
  В посёлке имелось - "имеется" будет более правильным глаголом, с ней ничего не произошло - подобие главной площади, на которую смотрят фасады городской администрации, магазина да местного детского сада. В центре этой площади - нечто вроде крохотного сквера с четырьмя скамейками и стелой, поставленной в память жителей Зимнего, погибших в годы Великой Отечественной войны. Тропинка, которой я обычно пользовался, проходила - и проходит - мимо этой стелы. Можете себе представить моё изумление, едва не потрясение, когда, не доходя до сквера нескольких шагов, я увидел у памятника павшим землякам - свою аспирантку Настю Вишневскую!
  
  "Анастасия Николаевна! - выдохнул я. - Я думал, вы болеете... Какими судьбами?"
  
  Настя вздрогнула. Посмотрела на меня коротко и как-то виновато, затем отвела взгляд. Медленно подошла ко мне, по-прежнему избегая глядеть мне в глаза.
  
  "Болею, - буркнула она, избегая приветствия. - Воспалением... глупости. И ещё кое-чем..."
  
  "Чем же?" - не понял я.
  
  "Так я вам всё и сказала! Мы, может быть, присядем? Не то чтобы я в восторге от этой скамейки..."
  
  "Отчего же, она сухая, чистая", - заметил я бесхитростно.
  
  Мы присели, и Настя молчала некоторое время. Я её не торопил.
  
  "Я прошу прощения за свой глупый звонок вчера", - сказала девушка, достаточно неожиданно. Кажется, она забыла, что это я ей позвонил.
  
  "А я тоже хотел извиниться перед вами, - пришлось признаться мне. - Я не имел права... Я ведь даже Алёше покаялся, представьте!"
  
  "Что? - поразилась она - и поглядела на меня как на кого-то, кто самую малость тронулся умом. - Почему Алёше?"
  
  "Мы сегодня учредили Церковь, Анастасия Николаевна, а его рукоположили в иереи. Чудесно, правда?" - я старался, чтобы всё сказанное прозвучало бодро-шутливо, и вовсе не потому, что мне самому казалось это забавным. Просто я наблюдал её потерянный вид, и хотел её как-то ободрить, и ума не мог приложить, как это сделать.
  
  "С вас станется... - протянула Настя. - Это всё очень интересно, но потом... Покаялись, говорите - значит, вам стало стыдно? Сказали раз в жизни ласковое слово девушке - и сразу пожалели?"
  
  "Да нет же! - запротестовал я. - Как вы не понимаете!.. - и только вздохнул. Прибавил: - У меня опускаются руки... Как говорить с вами? Вы всё переворачиваете с ног на голову и толкуете к моему..."
  
  "...Позору, - хмуро завершила она. - К вашему позору. Не бойтесь, не к вашему, а к моему".
  
  "К вашему-то отчего?" - не понял я.
  
  "Оттого! Я не виновата".
  
  "Да кто же вас винит... Про что вы?"
  
  "Про то! Про то, что девушки так глупо устроены. Стóит им сказать: "Настенька, лапушка", и они начинают придумывать себе невесть что, и ночью ревут глупыми слезами в подушку. Вы только не воображайте про себя! - вдруг возмутилась она. - Какое вы право имеете что-то там воображать?! Всё, что я вам писала, продолжает действовать, всё, от первого до последнего слова! Это вам понятно?"
  
  "Настя, хорошая моя, - ответил я осторожно и немного грустно, - мне более чем понятно. Я, наверное, очень виноват перед вами за то "лапушка", простите меня! Ну, что же делать, если оно само вырвалось!"
  
  Настя сглотнула, будто силясь подавить слёзы. Прикусила губу, невидяще глядя прямо перед собой. Ещё немного мы посидели.
  
  "Некоторые девушки в такой... болезни, - снова начала она, - немного не владеют собой. Скажете им "лапушка", и можете их лепить как пластилин. Но если даже, не дай Бог, что-то случится, это ничего не будет значить, ничего, ничегошеньки! - она повернулась ко мне. - Понимаете?"
  
  "Анастасия Николаевна, будьте покойны, - произнёс я негромко. - Я понимаю, и, конечно, я не воспользуюсь этой вашей временной слабостью. За кого вы меня держите, в конце концов..."
  
  "Ну вот и... ладно, - она через силу улыбнулась. - А скажите - хотя это очень глупый вопрос, - у вас... никогда не было мысли воспользоваться? Только честно!"
  
  "Воспользоваться в стиле Владимира Викторовича - никогда, - ответил я. - Но если вы требуете "честно", то после вашего расставания с женихом я короткое время тешил себя глупой надеждой на... будущее с вами".
  
  "Да какое же у вас было право? - изумилась она, как будто немного притворно. - Вы ведь не моего поколения, вы старый и больной, вы за мной не угонитесь, вы мне это всё сами сказали!"
  
  "Но, Анастасия Николаевна, - запротестовал я, - человек не волен в своих нелепых мыслях! Вы из меня сами сейчас вынудили это признание, а теперь стыдите!"
  
  Настя сжала губы, но в этот раз будто силясь не рассмеяться.
  
  "Дайте мне руку, - попросила она. - Видите, я жму вашу руку в знак мира. Мир? Можете даже подержать мою руку подольше, только без всяких глупых надежд и нелепых мыслей. Ну всё, подержали, и будет! Воображаю, что вы там понарассказывали Алёше... Связался, называется, чёрт с младенцем - причём не льстите себе, вы не младенец! Хотя и младенец тоже... Позвоню ему сама и попрошу не брать в голову. Что мы всё сидим? Пойдёмте, походим по посёлку, вы мне расскажете сегодняшние новости и покажете здешние достопримечательности! Нет здесь достопримечательностей? Так я и думала..."
  
  Я исполнил требуемое и в ходе не очень долгой прогулки показал моей аспирантке все "достопримечательности" посёлка - дом культуры, пару магазинов, законсервированный вход в бомбоубежище советских времён, трубу котельной, вышку сотовой связи, - а также пересказал ей события того дня. Последнюю мою беседу с Эллой я, правда, благоразумно опустил, да эта беседа, похоже, и не предназначалась для чужих ушей. Телефон Алексея она, вообразите, действительно взяла! Чтобы подразнить меня, наверное...
  
  После мы вызвали такси и доехали до города, где и попрощались. Настя снова стала говорливой, весёлой, беззаботной - в общем, обычной собой, her true self, как говорят британцы, радостно было это наблюдать. Мне казалось, что мы прошли по самой кромке ненужного кризиса - и счастливо его избежали. Никто не виноват и никто никого не винит: как замечательно! В таком настроении хочется читать благодарственные молитвы - простые, немного наивные, своими словами. Кстати, вы видели вторую молитву Эллы, которой она поделилась с нами в общей беседе проекта тем же вечером? Эта молитва хоть и не благодарственная, но что-то неожиданно глубокое в ней есть...
  
  [19]
  
  Молитва о колдунах
  
  Господи Боже наш!
  
  Позволь нам никогда не встречаться со страшными людьми:
  
  колдунами, чернокнижниками, бесноватыми,
  
  куклами в чужих злых руках
  
  и их кукловодами.
  
  Дай нам мудрости никогда не восхищаться их силой,
  
  не верить их лживому вдохновению,
  
  не искать их поддержки,
  
  не заискивать перед ними,
  
  не бояться их,
  
  не завидовать им,
  
  не быть связанными чувством благодарности к ним,
  
  не желать от них ничего
  
  и даже их не ненавидеть.
  
  Прости нам, если мы совершили всё это,
  
  и не позволь этому совершиться вновь.
  
  Соделай нас твёрдыми наружно,
  
  чтобы никогда нам не стать тряпичными куклами
  
  чужой злой воли.
  
  Соделай нас мягкими в сердце,
  
  чтобы никогда нам не пришло в голову
  
  подчинить других нашей злой воле.
  
  Распахни двери адских тюрем тем, кто раскаялся!
  
  Облегчи страдания тем, кто близок к раскаянию.
  
  Тех, кто упорствует во зле, дай нам забыть без всякого вреда.
  
  Пёстрые одежды колдунов - как осенние листья,
  
  их сила рассыпается как пепел,
  
  они взвешены на Твоих весах и найдены легче лёгкого -
  
  позволь нам всегда помнить об этом.
  
  Прости нам то, что мы не сумели понять про глупость колдовства,
  
  и позволь нам понять это позже:
  
  всё время - в Твоих руках.
  
  Не дай знанию ума забежать вперёд знания сердца.
  
  В Тебе видим источник жизни
  
  и без Тебя падём на землю, лишившись её.
  
  Нельзя жить без Тебя!
  
  Не дай нам отойти от Тебя!
  
  Аминь.
  
  
  Глава 6
  
  
  [1]
  
  Лето в средней России часто непредсказуемо. Пока я шёл к дому Андрея Михайловича, небо успело потемнеть, как бывает перед грозой. Ни одной капли ещё дождя не упало, но холодный ветер проходил по берёзовой роще широкими волнами, нагибая деревья словно колосья пшеницы. Такая сила ветра обещала близкий ливень... Я спешил успеть к своему собеседнику до дождя, а не то обязательно остановился бы, чтобы полюбоваться этим зрелищем, как-то странно созвучным только что прочитанному мной в автобусе: Могилёв отправил мне письмо Марты, пришедшее к нему утром понедельника, четырнадцатого апреля.
  
  ***
  
  Государь, пожалуйста, простите мне очередное письмо. Снова не очень умное. Вы, наверное, сейчас говорите про себя или вслух: "Как она надоела!" Только Ваши слова про то, что Вы всегда готовы читать мои письма, меня и поддерживают. Но, возможно, эти слова - простая вежливость. Тогда намекните мне, что это так.
  
  Я рада, что рассказала Вам всё, случившееся год назад. Давно надо было это сделать! Год назад и нужно было! Но я была немного другой год назад... Мне вчерашний вечер напомнил хирургическую операцию, про которую долго думаешь, надумываешь себе невесть что, чуть ли не к смерти готовишься - а она оказывается пустяком. И слава Богу! Может быть, это Лиза всё так обезболила, хорошо, что Вы её позвали, хоть я сначала почти обиделась. (И какое я имею право на Вас обижаться?) Лиза, или Елизавета Фёдоровна: матушка преподобномученица как будто тоже находилась недалеко. Это всё странно, ведь по Православному учению святым совсем не требуются какие-то живые посредники на земле для помощи людям - хотя чтó я знаю, Господи, чтó я знаю, я же невежественна в Православии как... как пудель или болонка. Или коза: одна моя знакомая любила надо мной потешаться, говоря, что она провела детство в деревне, где пасла коз своей бабушки, одну из которых звали Марта. (Чтó я пишу, снова; чтó я пишу?! Разве интересно Вам читать про козу Марту?!)
  
  Сказать-то я хотела о другом, и уже начала вчера, но мне не хватило времени. Конечно, Вы царь, у Вас и внутренняя сила совсем иная, чем у козы Марты. Но я всё-таки не ожидала. И зачем нужно было каяться прилюдно? Стоило ли претерпевать все хлопоты создания новой Церкви - которую сразу назвали сектой, вполне ожидаемо, - если всё равно пришлось прилюдно? Почему нельзя было меня пожалеть? Последнее предложение - очень, очень глупое: "Вы-то здесь при чём?" - спросите Вы, и, конечно, будете совершенно правы: я-то здесь при чём?
  
  И я даже знаю, что Вы мне ответите о том, зачем это сделали: для наставления тех, кто стал атеистом в молодости, людей вроде Ады, например. (Её тоже очень жаль: в ней есть какое-то тайное страдание, но я не могу понять, какое, а подходить и спрашивать мне неловко...) Для наставления в благе ценой - себя, ценой повторного прожития своей боли. Сколько же боли должно быть внутри Вас, если Вы в обители десять лет молились об искуплении того своего... поступка! И сколько любви.
  
  Мне очень страшно, государь. Это письмо что-то недоговаривает, и хорошо. У Вас так много внимания к другим людям и так много ума, не обычного мужского ума, а ума сердца, что Вы, наверное, поймёте, чтó оно не договаривает. А если и не поймёте, наверное, это будет для меня к счастью.
  
  Я заболела, ваше величество. Утром намеряла у себя температуру, и вот ещё озноб. Вся эта чепуха, которую я выше написала, только для того, чтобы сказать, что я заболела. Конечно, от всех этих мыслей, и от стыда, и потому ещё, что не спала полночи. Я не присоединюсь сегодня к группе. Но это, надеюсь, скоро пройдёт. Пришлите, пожалуйста, ко мне Алёшу, чтобы я быстрей поправилась: он бесконечно милый, ему бы правда подрясник сшить, да я болею... А лучше приезжайте сами.
  
  Некоторые вещи - как удар молнии. Жить можно и после удара молнии, многие выживают. Но мне очень тесно и душно внутри себя, потому что даже Вам я не могу сказать... Кажется, Лиза вчера поняла, и, если она поняла, если передала Вам, то это облегчение, но и ужас.
  
  Вот, ради самоумаления хотела подписаться "козой Мартой", но Вы ещё подумаете, что я совсем больная, да и нет сил улыбаться.
  
  Хочется писать больше, но всё подходит к границе, за которую нельзя переступать, и к тому, о чём нельзя писать.
  
  М. К.
  
  [2]
  
  Едва хозяин дома радушно встретил меня и проводил в "библиотеку", где мы уютно уселись в своих обычных креслах, как мне показалось, что снаружи хлынул ливень. Но это был не ливень: в окно застучали маленькие зёрнышки града.
  
  - Как вы вовремя! - заметил Андрей Михайлович.
  
  - Да уж... - согласился автор. - Какое письмо вы мне прислали!
  
  - Я потому и переслал вам его заранее, - откликнулся Могилёв, будто немного нахмурившись, - что не имею никаких сил его комментировать.
  
  - Да что здесь комментировать!
  
  - Пожалуй, - подтвердил историк. - А потому опустим... Одна из повестей братьев Стругацких называется "Понедельник начинается в субботу". Наш же понедельник начался хоть не в субботу - но вечером воскресенья, это точно!
  
  В те самые минуты, когда я проводил Насте экскурсию по посёлку Зимний, господин Дитрих Рутлегер - вы его ещё помните? - написал мне на электронную почту о том, что, к его глубочайшему сожалению, Дом российско-немецкой дружбы начиная с новой недели не готов открыть для нас свои двери. Пространно рассуждая о том, какое большое и важное дело мы делаем, он ближе к концу ссылался на разницу в нашем понимании науки и даже в мировоззрении, слишком существенную, чтобы он мог её проигнорировать с лёгким сердцем, и прочее, и прочее. Конечно, немец испугался нашей прыти... но не собираюсь его за это осуждать. Кроме того, разное отношение к законам и юридическим процедурам - это тоже своего рода разница во взглядах, не так ли? Поэтому нельзя упрекнуть его в том, что он покривил душой. С вашего позволения, искать его письмо и читать вам не буду: оно попросту скучное и никаким личным чувством не окрашено - верней, окрашено добросовестно-бюргерским (или общезападным) беспокойством о том, как бы и мне не причинить лишнего огорчения, но и от себя отвести всякую вину. Конечно, такое беспокойство надо считать похвальным, но у русского человека оно вызывает только тоску. Когда мы, русские люди, в личной переписке начнём вести себя как Рутлегер - вот тогда и настанет конец нашей цивилизационной особости! Дай Бог, это случится ещё нескоро...
  
  Письмо я без всяких комментариев переслал в общую беседу. Мои юные коллеги беззлобно поупражнялись в остроумии по поводу Рутлегера - после чего Ада объявила, что предлагает ближайшие встречи лаборатории провести на квартире Гагариных. Родители её и Тэда уехали до утра среды, таким образом, завтра и послезавтра мы не могли никому помешать. Не откладывая решение в долгий ящик, староста предложила выбрать один из двух вариантов: моя дача или городская квартира. Предсказуемо победила квартира, и девушка обозначила время начала завтрашнего "заседания": десять утра. Но меня, что примечательно, Ада просила прийти на полчаса раньше.
  
  [3]
  
  - Гагарины жили в просторной четырёхкомнатной квартире на седьмом этаже в новом высотном доме - детище "точечной" застройки, неподалёку от центра города, - вспоминал Могилёв. - Встречать меня в прихожую утром понедельника вышли и брат, и сестра. Тэд почтительным тоном министра двора графа Фредерикса осведомился: не угодно ли будет государю взять вот эти домашние тапочки? "Какой, действительно, дар у человека - превращать в театр любую мелочь! В данном случае театр-варьете или даже цирковое шоу", - подумал я, а вслух поблагодарил и отказался, так как принёс свои.
  
  Ада прогнала братца, который-де вечно путается под ногами с глупостями, и попросила меня пройти в её комнату. Эта комната оказалась очень аскетичной, без всяких девичьих "глупостей" вроде зеркал, огромных плюшевых зверей или штор легкомысленной расцветки: только полки с книгами, рабочий стол, кушетка, платяной шкаф, стильный ноутбук на подоконнике, большая карта мира на стене, чёрно-белый портрет итальянского антифашиста Антонио Грамши на другой. Альберта плотно закрыла за нами дверь, жестом указала мне на стул, сама присела на покрытую пледом тахту, кинув подушку за спину.
  
  "Вы почему ничего мне вчера не написали? - упрекнула она меня. - Мне ведь требовалось, и требуется, только одно слово! Было? Не было?"
  
  Я даже не сразу сообразил, о чём она - а сообразив, поспешил заверить "господина имперского следователя", что в действиях Владимира Викторовича годичной давности не усматривается никакого уголовного преступления. Всё же Ада продолжала смотреть на меня внимательно, пристально, без улыбки - и я пересказал ей поведанную Мартой историю.
  
  "У вас, Альберта Игоревна, действительно какой-то талант к допросам, - со вздохом закончил я свой рассказ. - Хочешь не хочешь, а чистосердечно признаешься..."
  
  "Я и сама знаю, что я Альберта Игоревна, - буркнул "Керенский". - Кто ему позволил хватать девушку за руки?! Это что, по-вашему, не незаконное лишение свободы? Не статья сто двадцать семь УК РФ?"
  
  "Он, наверное, боялся, что Марта ему все тарелки переколошматит, - предположил я. - В юриспруденции я, увы, не так силён, как вы - но если бы Марте вздумалось тогда дать ход обвинению, он, вероятно, мог бы освидетельствовать следы её укуса в частном медицинском центре и вчинить ей встречный иск за нанесение лёгкого вреда здоровью, так что неизвестно, кто бы пострадал больше. А вообще, милая моя, вы чтó, до сих пор думаете, будто я его защищаю? Да делайте с ним что хотите!"
  
  "Нет, делать с ним в юридическом отношении я, наверное, ничего не буду", - пробормотала Ада, даже проигнорировав моё сексистски-маскулинное обращение.
  
  "Почему?" - невинно осведомился я.
  
  "Потому что я вам слово дала, вы забыли? - объяснила она. - Нарушать непорядочно".
  
  "Я вас освобождаю от этого слова, если только вы убеждены, что здесь был действительно нарушен закон", - пришлось сказать мне: доля правды в её рассуждениях была, и чувство солидарности по отношению к "коллеге" у меня после исповеди Марты тоже пропало.
  
  "Спасибо!" - поблагодарила Ада.
  
  "Только будьте сверхосторожны! - сразу попросил я её. - Я бы на вашем месте не полагался на собственную юридическую грамотность, а посоветовался с юристом, опытным".
  
  "Я попробую.... Чёрт побери! - она упруго вспрыгнула и принялась расхаживать по комнате, заложив руки за спину, чистый "Керенский". - Как же он мог, как он мог Марту хватать за её тоненькие ручки своими клешнями! Это ведь совсем ещё дитёнок..."
  
  "Уже, кажется, нет, - заметил я. - Год назад - пожалуй... Я тоже возмущён. Но, кстати, удивлён, что вы принимаете так близко к сердцу, как... можно сказать, личное событие. Это связано с тем, что... у вас был похожий опыт? - спросил я наудачу. И тут же повинился: - Простите, конечно! Можете не отвечать: это совсем не моё дело".
  
  Ада упрямо мотнула головой.
  
  "Почему не ваше: откровенность за откровенность... Не с этим! - пояснила она. - Если бы у меня был похожий опыт, то я бы нанесением лёгкого вреда не ограничилась, ха-ха... Увы, я не котируюсь на рынке патриархальной объективации. Нет! Просто... Помните, я вчера сказала про нездоровых взбалмошных дамочек?"
  
  "Конечно, помню", - подтвердил я.
  
  "Так вот, - пояснила Ада, - это всё - социальная маскировка. На самом деле своей вчерашней отповедью про то, что я, мол, хочу оттоптаться на чужом ангельском образе, эта наша православная восьмиклассница меня ранила, больно ранила".
  
  "Надо же... А отчего - больно? - рискнул я спросить. - Из-за идейных расхождений? Из-за того, что вы отказываетесь считать себя нравственным недорослем?"
  
  "О, какой вы бесконечно, бесконечно... Неужели вы не понимаете? - Ада подошла к двери и зачем-то проверила, не стоит ли кто за этой дверью. Не поворачиваясь ко мне, она призналась севшим, слегка хриплым голосом:
  
  "Мне нравятся девочки. Иногда я даже в них влюбляюсь. Интересно, чтó вы обо мне сейчас подумали и в какой раздел меня отнесли - хотя не всё ли мне равно..."
  
  "Альберта Игоревна, будьте покойны, - услышал я свой собственный голос. - Ни к какому разделу я вас не причислил, и не собираюсь".
  
  Ада быстро повернулась.
  
  "Почему? - спросила она напряжённо, остро. - Вроде бы - грех?"
  
  Я пожал плечами. Пояснил:
  
  "Грех, да, не отрицаю, верней, грех - именно плотская связь такого рода, но вы не моя прихожанка - я, кстати, и в служении-то запрещён! - а без спросу лезть в чужую душу со своим судом - тоже грех, и, возможно, пуще первого. И потом, мне девочки, например, тоже нравятся, так что теперь?.."
  
  Последнее замечание было шуткой, конечно: в рамках нравственного богословия ценность этой шутки равнялась нулю или отрицательной величине. Но уголки её губ невольно подёрнулись - и мы оба рассмеялись.
  
  "Вы милый, - прокомментировала Ада. - То есть я знаю, что вы последнюю фразу просто так сказали, что мы по разные стороны идейной баррикады, но всё равно ценю... "Плотской связи", вашим языком, у меня не было никогда, ни с кем. Неинтересно, даже брезгливо, вне зависимости от пола. Я бы ушла в монастырь, если бы существовали монастыри для атеистов! Желательно в боевой орден, в стиле крестоносцев... Нет: мне хватает смотреть издали, любоваться. Некоторые девочки - это же цветы, нежные цветы! - проговорила она с чувством. Такой её не видел, думаю, никто из сокурсников. - Хочется их беречь, укрыть стеклянным колпаком, как Чудовище укрыло стеклянным колпаком свою розу..."
  
  "Розу укрыл колпаком Маленький принц, - возразил я. - Впрочем, мы просто разные поколения, у нас перед глазами разные картинки".
  
  "Маленький принц? - отозвалась девушка. - Очень лестно... жаль, что не про меня! И когда за этой розой приходят, знаете, такие господа... Теперь вам понятно, почему я на него зла? Бугорин
  не должен стать деканом! Или, если уж ему так приспичило им быть, пусть даст торжественную клятву, торжественный..."
  
  "...Обет воздержания? - предположил я с улыбкой. И пояснил свою улыбку: - Я не над вашей затеей смеюсь, тем более не над вашими чувствами! А улыбаюсь тому, что этот пример так ясно показывает важность и благотворность религии. Вы меня наверняка упрекнёте в том, что я лью воду на свою "мракобесную мельницу", но я всё-таки скажу! Владимир Викторович, если вам удастся чем-то прижать его к стенке, может быть, и даст вам такую клятву - да кто ж ему помешает её нарушить? Такие вещи - постыдные, но юридически почти невинные - человеку запрещает делать не страх государственного наказания, а вера! Когда же её нет, то кто запретит?"
  
  "Не вера, а нравственный закон внутри нас, выражаясь кантианским языком, - хмуро возразила Ада. - Пора бы человеку уже научиться делать добро ради него самого, без палки загробного воздаяния! Вы так не считаете?"
  
  [4]
  
  - Закончить этот интересный богословский диспут мы не успели: Тэд постучал в дверь комнаты и, просунув голову, сообщил, что практически все уже в сборе.
  
  Итак, мы перешли в достаточно просторную гостиную - в некоторых семьях её называют "залой", видимо, по старой, генетической, дореволюционной памяти - и присоединились к лаборатории, участники которой сели кто где: на диване, в кресло, на стульях, принесённых из кухни или комнаты Тэда, а Лина, к примеру, - прямо на пол, по-турецки (она в тот день была в джинсах, к счастью).
  
  Минут пять мы не могли определиться с порядком нашей работы. Согласно принятой нами всеми в один из первых дней хронологической таблице после князя Юсупова должен был идти Шульгин, но Герш заявил: он недавно пришёл к убеждению, что биографическим пиком Василия Витальевича был в действительности период между декабрём восемнадцатого и мартом девятнадцатого года, когда судьба вознесла его на должность "главы регионального правительства" при Алексее Николаевиче Гришине-Алмазове, одном из лидеров Белого движения на Юге России. И ещё выше мог бы взлететь наш герой: представитель Франции на Украине Эмиль Энно примерно в то же время заигрывал с мыслью о том, чтобы сделать "великого Шульгина" общероссийским диктатором...
  
  "Всё это к тому, чтобы сегодня и завтра заниматься Гучковым, - сразу сообразил Марк. - Василь-Виталич, зря стараетесь: я не готов делать доклад сегодня!"
  
  "А я тоже не то чтобы полностью готов! - признался Борис. - Хоть работал всё это время. Прочёл всю его мемуарную прозу: и "Дни", и "Годы", и "1920", и "Три столицы", и самые поздние воспоминания, записанные Ростиславом Красюковым. Начал писать биографическую статью - не вытанцовывается. Бросил... Пробовал сочинить о нём некую фантазию или воображаемый диалог - застрял на середине... Ума не приложу, что делать!"
  
  "Понимаю! - вдруг подал голос Штейнбреннер. - Это так называемый феномен обманчивой лёгкости. Персонаж Бориса кажется почти несерьёзным, вроде Моцарта, но недаром же Святослав Рихтер говорит в одном из интервью: "Ich habe den Schlüssel zu Mozart bisher nicht gefunden"89!"
  
  Ада тяжело вздохнула и с тоской поглядела на Ивана в его качестве нового "наштаверха": мол, видишь, с чем приходится работать? Тот, перехватив её взгляд, развёл руками:
  
  "Что я могу сделать? Специфика поиска и осмысления... Мы слушаем сейчас доклад Бориса, готов он или нет, читаем его тексты, в каком бы состоянии они ни были, ставим один-два эксперимента, проводим суд - так, глядишь, и натянем на нужный объём. Смелей, господин Шульгин, смелей!"
  
  Герш со вздохом встал со своего места и прошёл к той точке комнаты, из которой хорошо был виден всем, а именно к телевизору с большой диагональю.
  
  "Борис просто робеет, а так, я уверена, у него всё отлично... Может быть, мы для начала кино посмотрим? - вдруг предложила Лиза. - Не каждому ведь повезло сняться в фильме, да ещё таком, режиссёр которого получил четыре Сталинские премии!"
  
  "Кстати, вы знаете, что монах Илиодор сыграл самого себя в The Fall of the Romanoffs90, американском немом фильме семнадцатого года? - оживился Тэд. - Лента считается утраченной, но и чёрт с ней совсем: этот янки по имени Герберт Брэнон, судя по сохранившимся кадрам, снял редкую похабщину... Конечно, "великий Фридрих" - это не Герберт Брэнон! - тут же оговорился он. - В общем, если мы голосуем, то я за фильм!"
  
  "Я не взял с собой "Перед судом истории", - растерялся Борис. - Мне не пришло в голову, простите..."
  
  "Я взяла!" - объявила Лиза и, порывшись в сумочке, с улыбкой протянула ему съёмный носитель. О, когда уже мы, русские люди, изобретём удобный русский термин для memory stick91! А то ведь так надоело - каждый раз выговаривать это словосочетание из пяти слогов...
  
  [5]
  
  - Девяносто восемь минут фильма пролетели быстро, - рассказывал Андрей Михайлович. - Он и действительно смотрится на одном дыхании: вы ведь его видели? О, я рад, и рад, что мы говорим на одном языке... Даже финальная сцена с рукоплесканиями участников XXII съезда КПСС под гигантским портретом Ленина не способна испортить впечатления. Зритель как бы понимает казённую необходимость этой сцены и мысленно вычитает её из своего ума, что сейчас, что в шестьдесят пятом году, когда фильм появился в кинотеатрах. Впрочем, не рискну говорить за каждого! Читал в Сети и совсем другие впечатления о нём, полные злобной иронии по адресу главного героя. Около-коммунисты современности хотят быть гораздо "краснее" своих собственных дедов и прадедов - а также, доложу вам, гораздо глупее, ограниченнее и площе. Точней, последнего они едва ли хотят - у них это получается само собой. Почему, спрашивается, Фридрих Эрмлер в начале шестидесятых был способен к уважительному диалогу со своим идеологическим противником - хоть, не колеблясь, пустил бы его "в расход", если бы эти двое столкнулись сорока годами раньше, на фронтах Гражданской, - а теперешние "вместолевые", если обслуживаться словечком публициста Александра Роджерса, в двадцать первом веке не могут писать о Шульгине без яростной пены у рта? Не потому ли, что в наши дни коммунизм - это всего лишь безопасная "ролевая игра", а вовсе не то, за что отдают жизни? К чести моих студентов замечу, что даже наше "левое крыло" не отпустило по ходу фильма никакого злобно-торжествующего комментария. Мы немного помолчали после финальных титров.
  
  "Борис прекрасно здесь выглядит, - заметил Тэд, ни к кому не обращаясь. - Какая осанка, какая дикция, какая ясность мысли! А ведь ему тут хорошо за восемьдесят..."
  
  В логическом отношении фраза, разумеется, никуда не годилась, хотя бы потому, что сидящий среди нас Герш был в четыре раза моложе, да и вообще мало походил на седобородого старца. Никто, однако, включая и Штейнбреннера, её не опротестовал.
  
  "О, я зауважал "дедулю"! - признался Марк. - Он ведь не сдал ни одной позиции, заметили? Боец!"
  
  "Ну, как же не сдал? - удивилась Ада. - А "гробница Ленина излучает свет", "Ленин стал святыней" - это что такое? Понятно, что часть сценария, но всё же..."
  
  "Вы ошибаетесь, - возразил я. - В ходе создания фильма Шульгин отправил письмо председателю идеологической комиссии ЦК КПСС Леониду Фёдоровичу Ильичёву, в котором категорически настоял на том, что весь текст своей роли, все свои реплики он напишет сам".
  
  "И я тоже думаю, что это - совсем не капитуляция, а как бы мягкая ирония, - пробормотал Алёша. - Верней, нет, не ирония... Это - терпеливое, гуманное отношение к чужой вере, пусть даже ошибочной, точнее, куцей, но простительной, если она ведёт человека к благу. Это - богословская позиция в духе позднего Владимира Соловьёва, вот что это такое".
  
  "С этим своим всеобъемлющим зрелым экуменизмом он договорился, однако, до того, что Муссолини - не Гитлер, - вступил Альфред. - Вы слышали?"
  
  "Ну, то есть пошевелил один из краеугольных камней современного евро-атлантического дискурса, который ради своего удобства любой национализм, включая относительно мягкий, замазал чёрной краской, а поскольку эти камни вросли в наш не особенно думающий мозг и стали частью картины мира, то нам от такого шевеления больно, и мы на это жалуемся - так? - иронично парировал Иван, уместив сложную мысль в одной фразе. - Вот, кстати, и первая тема для обсуждения: насколько оправдан умеренный национализм?"
  
  "А вторая тоже очевидна, судя по тому, что я успел прочитать про "дедулю" в Сети: насколько он прав про евреев, сделавших нам семнадцатый год, и действительно ли "если в кране нет воды..."92? - Борис, извини, это к слову вспомнилось", - добавил Кошт под сдержанные смешки.
  
  "Видишь ли, Марк, именно его незаурядность и мешает мне считать его тупым юдофобом, - серьёзно возразил ему Герш. - Полностью отождествиться с его философией я, правда, тоже не могу. С ним как человеком - без всяких трудностей".
  
  "Философия, - громкое слово для совокупности идей Шульгина: они бессистемны, в любом случае, методологически анархичны, - сообщил Штейнбреннер. - А "иудео-большевизм" - так и вообще часть гитлеровского нарратива - но молчу, молчу! - выставил он вперёд ладони. - А то Иван сейчас снова на меня набросится за то, что я повторяю клише евро-атлантистов..."
  
  "Молчать не надо, потому что ты говоришь по делу! - присоединилась Ада. - Вы забываете, что книгу будут читать и другие люди, не обязательно такие же бескомпромиссные, отважные и наивные, как сидящие здесь мальчики и девочки. А для них серьёзное обсуждение даже умеренного национализма в положительном ключе может стать командой "Фас!". - Это были очень разумные слова, которые девушка, что называется, снимала с моего языка. - Достанется больше всех Андрею Михайловичу как руководителю проекта, но и нам прилетит. Люди ведь не идут дальше ярлыков и читают, как бы это сказать помягче..."
  
  "...Жопой, - помогла ей Лина. - "Люди читают жопой, жопой читают люди" - все видели этот стих? Хотите, перешлю в чат? Я валялась под столом!"
  
  "А третья тема - это "гробница Ленина излучает свет", - заметил Алёша, одновременно помотав головой, как бы показывая, что пересылать этот стихотворный шедевр в общую беседу не так уж обязательно: одной строчки хватило с избытком. - Не хочу выглядеть бóльшим консерватором, чем завзятый русский монархист, тем более что логику и даже внутреннюю красоту этого предложения я понимаю... Но она - действительно излучает свет? До сих пор, во втором столетии двадцать первого века? Я имею в виду, не в буквальном смысле, а в метафизическом? Хотя бы в идейном? Или этот свет - вроде света от гнилого пня ночью в лесу?"
  
  "Но-но, попрошу! - оскорбилась Лина за "гнилой пень". - На себя-то посмотрите, товарищи православные! Это вы у нас, что ли, - кузница новых смыслов?"
  
  "Череп, - неожиданно произнес Герш. - Алексей заговорил про метафизику сразу после гробницы, и я сразу вспомнил, что меня зацепило в этом видео! Вы обратили внимание на форму его черепа? Второй сын Леонида Андреева наверняка бы заметил, что такой череп - знак мистических способностей, да Шульгин, кстати, и был мистиком, только нетренированным. Этот любимец женщин, денди и спортсмен был мистиком, вообразите! А ведь они оба сидели в одной Владимирской тюрьме, более того, общались, обсуждали тексты и замыслы друг друга. Вот ведь зрелище - престарелый редактор "Киевлянина" комментирует черновики "Розы мира"! Нарочно не придумаешь..."
  
  "И что он о ней сказал? - живо заинтересовался Алёша. Борис пожал плечами:
  
  "Ничего, верней, этого не сохранилось. Есть только его лаконичный комментарий о стихах, которые Даниил Андреев ему присылал незадолго до своей смерти: мол, "их понимать весьма трудно"".
  
  Иван хмыкнул:
  
  "Конечно, нелегко! - пояснил он. - Ещё неизвестно, понимал ли их сам Андреев! А если и понимал, то по-прежнему актуален вопрос: надо ли своим умом создавать вселенную, в которой придётся жить одному? Или я про него ошибаюсь, и в принципе ошибаюсь про то, как устроен мир? Что, все эти олирны, готимны действительно где-то существуют? А также адские круги Данте, Страшный суд новгородских фресок, "святый город Иерусалим, новый" Откровения и прочая... духовная беллетристика? Государя спрашивать не будем, потому что он нам ответит что-нибудь гуманно-примиряющее языком Любови Аксельрод93: мол, "это так и не так", решайте, ребятки, сами каждый для себя - но мне кажется, Марта могла бы кое-что об этом сказать! Где она, кстати?"
  
  Я не успел ни пояснить, что Марта заболела, ни заметить Ивану, что своё собственное нежелание быть полностью искренним он, возможно, проецирует на меня без всякой моей вины, потому что в этот момент в моём кармане завибрировал телефон. Все юные коллеги, примолкнув, тревожно повернулись в мою сторону.
  
  [6]
  
  - Звонили с кафедры, - продолжал мой собеседник. - Я сообщил об этом группе и собрался выйти в коридор, чтобы принять звонок, никому не мешая.
  
  "Оставайтесь здесь и включите на громкую связь! - попросила меня Ада громким шёпотом. - Как вы не понимаете, что это важно каждому!"
  
  Молчащая группа услышала голос Ангелины Марковны, которая прохладно уточняла, где именно сейчас работает лаборатория ("В мастерской знакомого Сергея Карловича", - ляпнул я первое, что мне пришло в голову), а также просила меня представить отчёт о деятельности коллектива за прошедшую неделю.
  
  "Я обязательно это сделаю, - пообещал я. - Пошлю на почту кафедры сегодня к концу дня".
  
  "Ничего подобного! - отвесила мне Суворина. - Будьте любезны, Андрей Михайлович, явиться и устно отчитаться в течение часа! Вы что, письменное взыскание хотите получить? Я оформлю!"
  
  Я сухо попрощался и, нажав кнопку отбоя, с трудом подавил желание выругаться. Студенты глядели на меня сочувственно.
  
  "Ай, не огорчайтесь, вашбродь! - ободрил меня Марк. - Хотите, довезу вас до факультета? Пять минут - и мы на месте! А у меня и второй шлем есть!"
  
  Я согласился, хоть и с некоторой опаской. Никогда я до того не ездил на мотоцикле, а в жизни, как говорит молодёжь, надо всё попробовать. Последний государь тоже, между прочим, любил быструю езду: как пишет Владимир Николаевич Воейков, автомобиль его величества под управлением шофёра Адольфа Кегресса делал до семидесяти верст в час, приводя в отчаяние свиту и чинов охраны... Мой студент, впрочем, был опытным мотоциклистом и не подвергал нас ненужному риску, да и городские улицы - это не степи Таврической губернии. Вы спрашиваете марку мотоцикла? Увы, не помню - да и ничего в них не понимаю! Но зато марку автомобиля, который упоминает Воейков, назову без особых трудностей: семиместный открытый дубль-фаэтон французской фирмы Delaunay-Belleville c характерным цилиндрическим моторным отсеком.
  
  На нашей кафедре всё осталось по-старому - вот только разве Суворина теперь сидела в кресле завкафедрой с удобством и без всякого стеснения. Ей это кресло явно приглянулось.
  
  "Что это на вас за мундир?" - поинтересовалась временно исполняющая обязанности моего начальника после сухого приветствия.
  
  "Это летний полевой китель образца последнего царствования", - пояснил я.
  
  "Вы в нём, извините за вопрос, ездите в общественном транспорте? - продолжала она спрашивать. - Другие пассажиры от вас не отсаживаются?"
  
  "Не проверял. Сюда я приехал на мотоцикле одного из студентов".
  
  "Ах, вот что так безобразно рычало под окнами... Ну, с вас станется! Андрей Михайлович, потрудитесь рассказать, что вы делаете со сто сорок первой группой!"
  
  Я, избегая подробностей, перечислил исторических персонажей, которых мы успели разобрать, назвал источники, которыми пользовались студенты, а также общий объём созданного к тому моменту сборного текста. Суворина слушала, щуря подслеповатые глаза и недоверчиво поджимая губы. Уточнила:
  
  "Так-так... Они у вас только доклады читают друг другу?"
  
  "Нет, не только, - отозвался я. - Мы проводим, к примеру, дебаты, записываем их на диктофон, а после расшифровываем запись".
  
  "Любопытна научная ценность этих дебатов, - обронила Суворина. - Или, наверное, их научное пигмейство..."
  
  "Об этом будет судить оргкомитет конкурса", - возразил я по возможности сдержанно, заранее решив не ссориться без крайней необходимости.
  
  "Но упомянута окажется наша кафедра и наш вуз, разве нет? Я бы хотела своими глазами увидеть, что именно сделано на сегодня! У вас с собой?"
  
  "Ангелина Марковна, сожалею, но я вам ничего не могу показать до дня завершения работы над текстом и его окончательной редактуры", - твёрдо ответил я.
  
  "Вот как? - поразилась Суворина, несколько деланно. - А почему?"
  
  "Потому что такого рода постороннее вмешательство и, как предполагаю, цензура лишит студентов интереса и стимула работать, они откажутся от участия в проекте, и мы останемся у разбитого корыта", - пришлось мне пояснить.
  
  "То есть всяческие желания и хотения студентов вам дороже просьбы коллеги? Очень хорошо... Не "мы останемся у разбитого корыта", а лично вы!"
  
  "Нет уж, извините! - возразил я, начиная медленно закипать. - Наша лаборатория - это общефакультетское дело, насколько я могу судить по тексту приказа декана. Поэтому если опозоримся, то вместе".
  
  "Любопытная позиция: если опозоримся, то вместе, а редактировать текст вы мне не даёте!"
  
  "Да, вы правы, логики в этом мало, - вынужден был согласиться ваш покорный слуга. - Но я не гнался за этим грантом, мне его всучили, можно сказать, насильно, и превращение одной из групп четвёртого курса в творческий коллектив увиделось единственным выходом сделать всё в такие сжатые сроки. А теперь участие в лаборатории в том виде, как она сложилась, означает работу вместе с нашими юными коллегами, так сказать, на равной ноге. Надо будет дебатировать вместе с ними, вживаться в роль исторических персонажей, убеждать и доказывать, приводя аргументы, а не ссылаясь на свои учёные степени и звания. Вы к этому готовы?"
  
  "Вы себя, что, Макаренко возомнили? - поразилась собеседница. - "Юных коллег", ну надо же! Ваши соплюшки должны нам в ноги поклониться за то, что мы им закрываем весеннюю сессию "автоматом"!"
  
  "Как и мы им могли бы сказать спасибо за то, что они трудятся для достижения другими людьми их карьерных целей", - парировал я, уже, наверное, достаточно сердито.
  
  "Каких карьерных целей? - подняла брови начальница. - Никому этот проект не сдался, кроме Яблонского, который решил перед уходом на пенсию пофантазировать да поиграть в педагога-новатора! Но, кстати, хорошо, что вы вспомнили о его приказе! - оживилась она. - Уж если на Владимира Викторовича был возложен контроль за вашей работой, а я его замещаю, то я, Андрей Михайлович, в целях точного исполнения этого приказа приняла решение! Вы будете о проделанной работе отчитываться два раза в неделю. По понедельникам и четвергам".
  
  "В письменном виде?" - уточнил я.
  
  "Нет, зачем в письменном? - удивилась Суворина с фальшивой снисходительностью. - В устном достаточно. Вот так же приедете в середине дня и доложите".
  
  "Ангелина Марковна, - заговорил я негромко, сдерживая себя, - отчёты я буду посылать на электронную почту кафедры. Мне эти приезды в середине дня совершенно неудобны и очень меня выбивают из колеи. Вам, извините, не приходит в голову, что дёргать таким образом кого-то, кто сосредоточен на деле, - совершенно неприлично?"
  
  Суворина уставилась на меня через стёкла очков.
  
  "Неприлично, - наконец выговорила она, - это приводить сюда, где работают ваши коллеги, хоть, простите, и не "юные", вашу аспирантку с открытой грудью. - Я открыл рот, чтобы сказать, что моя единственная аспирантка - независимый от меня и взрослый человек, а не насельница гарема турецкого паши, чтобы я мог распоряжаться её гардеробом. - Вот, и перебивать начальника тоже неприлично, - с удовлетворением продолжила она. - И говорить мне, пожилой женщине, что я старая ханжа, а вы как бывший монах лучше разбираетесь в том, что такое мораль и нравственность, тоже - очень неприлично! Вы ведь в монастырь, кажется, грехи уходили замаливать, или я ошибаюсь? Что, все замолили? Замолив старые, новых-то не наделали?"
  
  Неизвестно, чем бы кончился наш разговор, но в этот момент к врио начальника вошла заведующая кабинетом с каким-то срочным делом. Я, воспользовавшись этим, буркнул нечто, похожее на "До свиданья!", и быстро вышел.
  
  [7]
  
  - Мне, что и понятно, хотелось рвать и метать, - вспоминал Могилёв, - Как, не мог я взять в толк, моей коллеге вошло в голову шпынять меня словно мальчишку?! Бугорин выйдет с больничного, Суворина вновь станет обычным преподавателем - и как же будет смотреть мне в глаза? Или не по своей воле она так чудит? Или, напротив, очень даже по своей? Обиделась, явно обиделась на меня в прошлый раз за "святость и святошество", вот и решила показать, кто в доме хозяин! Но неужели она ждёт, что я буду два раза в неделю перед ней вытягиваться в струнку?! Ещё чего! А ведь и буду, пожалуй: распоряжение-то вполне законное, хоть просьба приезжать в середине дня и бессовестная, а за выговором, как она ясно дала понять, у неё не заржавеет. Три официальных взыскания - и человека можно уволить по статье. Не этого ли и добивается Ангелина Марковна? Кто знает! Что ей, в самом деле, моя возможная неудача с грантом? Пострадает от неё Яблонский да, возможно, мой прямой начальник, но никак не она: она - "человек маленький".
  
  В таких мрачных мыслях я едва не столкнулся в коридоре с Печерской.
  
  "Андрей Михайлович! - обрадовалась та. - Как кстати! Вас-то мне и нужно!"
  
  "Вы уверены, что меня, Юлия Сергеевна? - с сомнением проворчал я. - Я сейчас злой, я только что новую начальницу едва не обложил по матушке".
  
  Печерская весело сощурилась:
  
  "Экий вы... Так ей и надо, но всё-таки будьте осторожны! Она тётка мстительная! Пойдёмте в аудиторию, от которой я взяла ключ! - властно решила она. - Звонок будет через пятнадцать минут, а я вас не задержу больше десяти".
  
  Аудиторию моя коллега заперла изнутри, чтобы студенты нас не беспокоили.
  
  "Присаживайтесь, - попросила она. - Вы теперь у нас, Андрей Михайлович, настоящий герой обложки глянцевого журнала! Вот хоть с вашего появления в обнимку с Вишневской: не ожидали, не ожидали... Что-то в вас есть авантюрное и привлекательное! Надо к вам присмотреться... Но если серьёзно, то Владимир Викторович на вас сердится и одновременно стал вас побаиваться".
  
  "Почему сердится?" - уточнил я, хотя и сам понимал.
  
  "А вы очень дерзко с ним разговариваете! - охотно пояснила Юлия Сергеевна. - Дерзко и независимо. Словно кто-то за вами стоит, что, может быть, и правда... Ну и плюс к тому вы собираетесь сесть на его место, а это тоже кому понравится?"
  
  "На его место? - опешил я. - Лишь теоретически, если откроется возможность... Я ведь к этому не рвусь и не собираюсь его подсиживать!"
  
  "Да, наверное, - признала Печерская, - но вы дали принципиальное согласие, а это в его глазах выглядит так, как если бы вы рвались! И про вашу готовность его подсидеть он тоже не сомневается: не лично про вашу, а вообще для него люди так устроены. Когда все были уверены, что он идёт на повышение, это значения не имело, а сейчас всё снова может повернуться как угодно, и ему с вами неуютно".
  
  Я не стал спрашивать о том, от кого Бугорин знает, что я "дал принципиальное согласие" - чего доброго, моя коллега весело бы ответила: да, она сообщила начальнику, и что такого? - а вместо этого предположил вслух:
  
  "Вот почему, значит, его ставленница решила меня цукать по мелочам, дожидаясь, когда у меня кончится терпение и я наломаю дров?"
  
  Печерская пожала плечами:
  
  "Возможно, и поэтому! Возможно, и чисто ради своего удовольствия... Ангелина Марковна и сама по себе имеет на вас зуб за то, что вы, видите ли, ещё аспирантом соблазнили жену какого-то профессора, Мячкова или Мешкова, не запомнила, а после спутались с монахами или сектантами и теперь всех учите христианской жизни. Растрезвонила про этого Мешкова уже всей кафедре! Даже самому этому Мешкову написала жалобу на то, что вы снова взялись за старое, верней, не жалобу, а просьбу сообщить детали той истории: гляньте-ка в кафедральной почте, в "Исходящих"!"
  
  "Мережкову, - поправил я коллегу и ахнул: - Как же ей не стыдно?!"
  
  "Так значит, действительно было такое? - весело изумилась моя собеседница. - Признавайтесь!"
  
  "Я не "спутался с монахами или сектантами", а десять лет жизни отдал православной обители... А остальное - да, было! - подтвердил я. - До конца моих дней, что ли, будут это вспоминать? Уж сколько раз каялся..."
  
  "О, вы тот ещё... жук! - моя коллега в восхищении прищёлкнула языком, притворно закатила глаза. - В тихом омуте, да какие жирные черти! Но о чертях поговорим после. Тут ещё родилась одна студенческая инициатива, только не из тех, что придумывает замдекана по ВР94 и получает за них премии, а из тех, что появляются сами по себе и никому нафиг не упёрлись. Неизвестная инициативная группа студентов ставит преподавателям, представьте себе, "оценки за поведение"! Мне - смешно, кто постарше - злится, а сделать ничего нельзя. А кроме того - не знаю, слышали вы или нет - у нас тут почти состоялась забастовка в вашу защиту. Яблонский всё быстро разрулил, но впечатление это произвело! На завкафедрой в первую очередь. Он теперь забрал себе в голову, что вы всеобщий любимец студентов и лидер тайного профсоюза - что вы вообще с катушек слетели, чуть ли не приказы пишете, в которых распоряжаетесь своими покорными вассалами. А они вам, - подавилась она смешком, - наверное, целуют кольцо на руке, как дону Корлеоне... Утром на кафедру позвонил какой-то немец, Ангелина Марковна взяла трубку, долго его слушала, после чего и пошла гулять байка про приказы и вассалов. Фриц, небось, по-русски говорит плохо, а она в своей старой голове ещё присочинила... Ну а про то, что аспирантки по первому вашему слову расстёгивают пуговицы на блузке, вообще молчу: своими глазами, можно сказать, видела... Вот Владимиру Викторовичу и неспокойно! Сама по себе ситуация с этими "оценками за поведение" плохая, а тут ещё вы по щелчку пальцев можете устроить бучу и скандал. Ведь если, скажем, даже самая паршивенькая студенческая демонстрация доберётся до главного корпуса, пройдёт с криками и транспарантами маршем мимо ректората или начнёт митинговать под окнами, то всё, плакало его повышение! Вы, конечно, вылетите с работы в первых рядах, вас-то и не жалко, так ведь и он вместе с вами! Скажите, Андрей Михайлович: а что, слухи про ваше влияние на активистов - они совсем безосновательные?"
  
  Я вздохнул и пояснил:
  
  "Не совсем! Управлять ими я не могу и не собираюсь, но людей этих знаю. Я, поверьте, тоже был против рейтинга! Глупость та ещё... Прислушиваются ко мне через раз, если вообще прислушиваются..."
  
  "Потрясающе, - весело прошептала Печерская. - Знаете, нет ничего притягательнее мужчин, у которых хватило харизмы кого-то себе подчинить. Пусть даже только студентов. Ну, конечно, вы не признáетесь! Я и не ждала. Мне требуется другое. Как вы думаете, можно устроить встречу Владимира Викторовича и этих, как их, ваших народовольцев?"
  
  "Они не народовольцы, даже и близко нет! - возразил я. - Чему остаётся только порадоваться... Даже не верю, что вы предлагаете такое! А ему... зачем это нужно?"
  
  "Как же! - пояснила моя коллега. - Обсудить условия мирной жизни хотя бы до июня. В июне должно решиться, кто будет новым деканом! Что-то вроде: они не трогают его, а он не трогает вас. Идёт?"
  
  Признаюсь вам честно: до этого "Идёт?" я не верил в хоть микроскопический успех затеянной Адой "тихой революции". Но вот Бугорин, человек весомый и серьёзный, крепко сидящий в своём кресле, съевший собаку на служебных интригах, через свою приближённую уже пробовал вступить с нашими "революционерами" в торги. Что-то неуловимо менялось в вузе: небольшой по внешнему выражению, но по смыслу - почти тектонический сдвиг. Неужели наша скромная лаборатория оказалась причастна к этим изменениям? Да нет же! - уверял я себя. Ну, какой из меня ниспровергатель основ? Кроме того, мне роль революционера и всегда была противна... Следовало, однако, отвечать.
  
  "А вы ведь, похоже, его доверенное лицо, Юлия Сергеевна?" - спросил я, глядя моей коллеге прямо в глаза. Печерская заморгала. Широко улыбнулась: мол, эка невидаль!
  
  "Он просто считает, что мне можно доверять, - пояснила она. - Я разве в этом виновата? Пока он ещё начальник, и сколько просидит в кресле, неизвестно. Вы меня осуждаете, что ли?"
  
  "Да нет, всё естественно... Не уверен, Юленька Сергеевна, что люди, с которыми он думает заключить пакт о ненападении, захотят с ним договариваться, - признался я. - Они не такие циничные, как мы, не такие потасканные жизнью. Это - молодёжь, а молодёжь иногда бывает идейной, хотя в наше время все уже успели от этого отвыкнуть... Но передать - я передам".
  
  "Ну, вот и чудно! - обрадовалась моя коллега. - Звоните мне в любое время, если они надумают, а я всё устрою. - Проворно она записала на клочке бумаги свой номер телефона и вложила мне его в руку. Прибавила со значением: - И в принципе можете мне звонить! А то всё аспирантки да аспирантки... Так ведь и надоест! Ну-ну, что вы сразу испугались и сделали такое выражение лица, будто я вам предлагаю поесть человечины! Шутка..."
  
  [8]
  
  - Марк, - рассказывал Андрей Михайлович, - домчал меня назад к "штабу группы" на квартире Гагариных: он меня терпеливо дождался, хоть я ещё раньше просил его этого не делать.
  
  "Мы решили устроить обеденный перерыв, - пояснила нам Ада, встретив нас в прихожей. - Все уже поели. Из меня так себе хозяйка, поэтому я приготовила гречу с тушёнкой. Будете?"
  
  "Государь, наверное, в пост избегает скорóмного", - озабоченно сообщил Алексей, выглядывавший у неё из-за спины.
  
  "Нет-нет, - успокоил я его. - Не настолько я его избегаю, чтобы отказаться от обеда".
  
  Мы переместились на кухню, где Ада щедро наложила мне целую миску своего варева.
  
  "Отличная солдатская еда! - похвалил я. - Кстати, в Первую мировую солдаты больше любили гречу, чем чечевицу. Дороже она была, что ли? А сейчас всё наоборот..."
  
  Но от меня ждали, само собой, не сравнения теперешних и дореволюционных цен на крупу разных видов. Как-то вышло, что на кухню высыпались все - и глядели на меня в ожидании.
  
  Вздохнув, я рассказал группе то же, что и вам сейчас. Бестактность Сувориной я, правда, попробовал смягчить, просто упомянув, что от нас теперь требуют двух отчётов в неделю. Последнее ведь дело - жаловаться студентам на своих коллег! Потому в меру своих сил я и не жаловался. Впрочем, разве эти пытливые глаза вокруг меня тоже не принадлежали именно коллегам?
  
  Про мою беседу с Ангелиной Марковной "могильчане" выслушали с молчаливым интересом, и с ещё более пристальным вниманием - про мой разговор с Печерской. Староста не удержала торжествующего восклицания:
  
  "А я так и знала, что он забросит удочку! Что, зашевелился, старый хрен? Ну, посмотрим, посмотрим, поторгуемся..."
  
  "Я не одобряю таких комментариев про живых людей, - нахмурился я. - И, кстати, мне подумалось, что вы откажетесь от этих переговоров".
  
  "Чой это?" - простецки удивился Марк.
  
  "Да потому, что вы идеалисты! - пояснил я - Чем и привлекательны".
  
  "Мы - идеалисты, - подтвердила староста. - Но от переговоров мы не откажемся. Вам чаю, нет? Тэд, - распорядилась она, - сделай чаю царю и принеси чашку в "залу"! Все идём туда и продолжаем обсуждение!"
  
  [9]
  
  - В гостиной, - продолжал Могилёв, - дождавшись, чтобы каждый нашёл себе местечко, Ада откашлялась и начала:
  
  "Прошу внимания! Я сегодня утром завершила небольшое расследование и хочу, чтобы вы узнали про его результат. Марты нет, и это очень кстати: не представляю, как бы я рассказывала при ней... Что говорите: болеет? Вот-вот: неудивительно, переволновалась, бедняжка... Я сделаю свой доклад не ради сплетни! Нужно коллективное решение - потому что вопрос касается и нас, и тех, кто будет учиться после. Это важно!"
  
  "Ада, не тяни волынку! - попросил её Марк. - Здесь все свои, можно не митинговать".
  
  И девушка, кивнув, передала то, что узнала утром от меня - сухим, точным, почти адвокатским (или прокурорским) языком. Картина, изложенная этим языком, получалась резкой и неприглядной.
  
  "Сейчас, - подвела она итог, - с нами в первый раз захотели говорить. Понятно, что не просто так! Испугались... Нам предлагают сделку, и вы слышали её условия: мы не трогаем Бугорина, а Бугорин не трогает доцента Могилёва. - Девушка перевела на меня хмурый, почти сердитый взгляд: - Как вам эти условия, Андрей Михайлович? Надо их принимать или нет? Можно им верить?"
  
  Я развёл руками:
  
  "Откуда же мне знать? Если вы спрашиваете из беспокойства обо мне, то верить этому соглашению можно будет только до июня. После вашего выпуска всякая "угроза" c вашей стороны пропадёт, и со мной можно будет творить что угодно. Да и вообще, мои милые юные коллеги, я тронут вашей заботой, но не могу ведь я прятаться за спины студентов! О себе я должен заботиться сам. Решайте по совести... Может быть, даже без меня? Пожалуй, вам без меня будет проще..." - я встал, чтобы дать им возможность обсудить свои секреты одним.
  
  "Нет-нет, куда вы!" - встрепенулся Борис, и те, кто сидел ко мне поближе, едва ли не насильно усадили меня назад.
  
  Лицо Ады прояснилось.
  
  "Мы от вас и не ждали другого - спасибо! - поблагодарила она меня. - О вас тоже нужно побеспокоиться, но считаю, что мы обязаны выдвинуть теперешнему руководству кафедры свои условия. Я обдумывала их тщательно все эти дни и сегодня увидела ясно. Условие-минимум: Бугорин отказывается от должности декана и не трогает нашего куратора. В ответ мы обещаем ему не привлекать общественность и государственные органы, промолчим, так и быть, про то, как он хватает молоденьких девочек за руки. Но рейтинг остаётся! И его личный, и общий. А ещё мы оставляем за собой право на акты студенческого неповиновения - в любом случае, будем пристально следить за его шаловливыми ручками, и если они потянутся к новой юбке... Я окончу учёбу, но будут, надеюсь, те, кто продолжит моё дело. Условие-максимум: Бугорин пишет заявление об уходе. Тогда - тогда и вопрос снят. Я всё затеяла из-за одного-единственного человека. С уходом этого человека я уберу руки за спину, и весь наш протест, потеряв мотор, выдохнется сам собой. Да, не Бог весть какая победа в масштабах вуза, а в масштабах всей страны - смешно и говорить, но даже одно маленькое хорошее дело кое-чего стоит. Что скажете?"
  
  Некоторое время все молчали.
  
  "Мы что-то смелые стали, просто ужас! - заговорил Марк. - Условия ставим... Про сами условия ничего не скажу: умно, чётко. Но ведь нас всех за весь этот активизм запросто могут выпереть из вуза со справкой. Здесь каждый это дотумкал?"
  
  "Риск есть, - согласилась Ада. - И спасибо, Марк: вопрос хороший. Все понимают, что мы рискуем дипломами? Прямо сейчас ещё никому не поздно сойти с корабля. Никто вас ни в чём не обвинит. Что, есть желающие спрыгнуть?"
  
  Участники лаборатории переглянулись, но никто не пошевелился.
  
  "Прошу прощения, - заговорил я, сам не ожидая от себя. - Моё дело здесь десятое: я не имею права на вас влиять и вам советовать. Я, кроме того, не лидер протеста и не хочу им быть: любой протест слишком легко оборачивается своей дикой, необузданной стороной! Но ваши мотивы мне ясны, больше того, они достойны уважения. Всё ли в том, что вы затеваете, безупречно - понять пока не могу... Но я не вижу ничего дурного в том, чтобы вы попробовали сделать, что диктует вам совесть, коль скоро вы осознаёте опасность для себя и принимаете ответственность за свои действия. Я прошу одного: не вовлекать в этот протест тех, кто хотел бы или ещё захочет от него отказаться, приняв решение не эмоционально, а на холодную голову! Моя просьба вот в чём: объявите перерыв до завтра! У каждого из вас будет вечер и целая ночь, чтобы взвесить идею, посоветоваться, если нужно, с близкими, может быть, объяснить им, чем именно вы рискуете... Ада ожидает от вас всех не просто моральной поддержки - такая поддержка ничего не весит, она легче воздуха, - а готовности, если всё пойдёт не так, как вы ожидаете, самим испытать неприятности. Пусть и не отдать жизнь, но упустить один из шансов в вашей карьере. Добровольная жертва - это своего рода подвиг, а подвиг - то, что не может вынуждаться, то, за отказ от чего нельзя стыдить человека, то, на что нужно решаться в холодном уме, а не из стадного чувства. Я тоже рискую - своим увольнением, например. Я его не боюсь, но именно это даёт мне право просить вас: проголосуйте завтра утром! Вы согласны?"
  
  "Государь прав, - поддержал меня Борис. - Не прийти сюда завтра гораздо проще, чем убежать сегодня. Пусть все, кто захочет, найдут предлог не прийти. Давайте отложим до утра!"
  
  "И хорошо, что Марта заболела", - прибавил Алёша.
  
  "Ага, - согласился Марк. - Пусть хоть это дитятко получит диплом. Одна из всей группы! Ну, не ржите, не ржите, черти..." - он, правда, и сам уже смеялся.
  
  Предложение отложить решение вопроса по существу на завтрашнее утро было немедленно проголосовано и принято.
  
  [10]
  
  - После этого мы, - говорил историк, - как-то сами собой разделились на две неравные части. Бóльшая часть по настойчивому предложению Ивана осталась в гостиной, чтобы понять, есть ли возможность продолжить работу над Шульгиным. Ада, извинившись, утащила меня и Марка на кухню, чтобы ещё немного посекретничать.
  
  "Вы, наверное, правильно меня притормозили, - призналась она. - Но что же, по-вашему, завтра все разбегутся? Вот будет позор!"
  
  "Представления не имею! - ответил я. - Как бы там ни было, дайте шанс вашим товарищам принять решение как взрослые люди, а не как охваченные ложным героизмом овцы! Каждый имеет право на зрелый и разумный выбор - это одна из редких привилегий человека, которую политики всё время пробуют у него отнять!"
  
  "Я, например, заднюю не включу, - сообщил Кошт. - И разговаривать с Бугром тоже буду я. Звоните Джулии хоть сегодня, договаривайтесь!"
  
  ("Вот любопытные прозвища, - подумалось мне. - А меня, интересно, как студенты называют за глаза? "Могила"?")
  
  "Ещё чего! - возмутилась староста группы. - С какой стати ты?!"
  
  "Потому что ты девочка, - спокойно ответил "Гучков". - "Уйдите с линии огня, мадам", как сказал Бельмондо в "Профессионале". Великий фильм, между прочим!"
  
  Я улыбнулся и прокомментировал:
  
  "Сейчас вам эта "девочка" всё пояснит про сексизм и мизогинию!"
  
  "Тут не в сексизме дело, - отозвался Марк. - Мы же все понимаем, что на девочку легче давить, даже на такую зубастую, как наш "Керенский". Орать, шантажировать, пытаться разжалобить - просто не принимать всерьёз, сказать ей, что она дура, потому что девчонка. А со мной у него этот номер не пройдет!"
  
  "Я, честное слово, не знаю! - призналась Ада. - Я примерно столько же девочка, сколько Андрей Михалыч, даже поменьше его - не обидно это, нет? - но так и хочется согласиться, чисто ради успеха дела, потому что здравое зерно в том, что сказал "Гучков", есть. И, Марк, это так по-рыцарски с твоей стороны..."
  
  Ещё немного потолковав, мы решили: я передам Печерской, что "студенческие активисты" согласились на встречу. Если же группа завтра эту встречу не одобрит, она, конечно, отменяется, о чём я ещё успею сообщить другой стороне завтра: моему начальнику знать, кто именно принимает решения, не обязательно.
  
  Наша троица вернулась в "залу", где оставшиеся семеро как раз собрались устроить ещё один короткий перекур, а после, вопреки всем сегодняшним событиям, заслушать доклад "Василия Витальевича".
  
  "Ах, да! - спохватился "Керенский". - Давайте кого-нибудь пошлём навестить Марту в общежитии! А то получается, что нам на неё наплевать, - нехорошо! Я бы и сама съездила, только мне она будет не рада".
  
  "Марта просила прислать к ней Алёшу, - вспомнил я. - Никто же не против?"
  
  "Я против! - сообщил Герш-Шульгин. - "Отец Нектарий" хотел мне помочь написать эссе. Да и вообще он мне сегодня нужен: как же я обойдусь без православного взгляда на русский национализм?"
  
  "И я сам не хотел бы ехать, - добавил Алёша. - Если "генерал Алексеев" не возражает, то я бы с государем немного посекретничал".
  
  "Как я могу возражать! - удивился Иван. - У нас пока перерыв".
  
  [11]
  
  - Участники лаборатории разбрелись по всей квартире, - припоминал мой собеседник. - Видя, что нам с "отцом Нектарием" негде уединиться, Ада заботливо предложила нам свою комнату - и даже наклеила на дверь записку "Не входить!". Что ж, ей было не за что краснеть: комната находилась в безупречном, почти стерильном порядке.
  
  "Я в первую очередь хочу вам рассказать про свою телефонную беседу с государыней, - заговорил Алёша, улыбаясь, едва хозяйка оставила нас одних. - Вообразите, она ведь мне позвонила! Начала меня убеждать в том, что вы перед ней ничем не провинились, и верить всему, что вы мне понарассказывали, не надо, и вообще не нужно "это всё" воспринимать всерьёз!"
  
  "Что же вы ответили?" - спросил я.
  
  "А я - продолжал Алёша, - вежливо, но твёрдо ей пояснил, что если некто в чём-то кается, значит, ему есть в чём каяться. Но и добавил, отчасти соглашаясь с ней, что его величество действительно несколько болезненно восприимчив и делает слона из такой простой мухи. В чём нет его вины, поскольку события шестнадцатилетней давности, в которых он вчера публично исповедался и по причине которых провёл десять лет в монастыре, оставили на его душе своего рода шрам, из-за этого шрама он до сих пор боится нечаянно причинить боль женщине. Именно так, и никак иначе, и следует смотреть на его сдержанность!"
  
  Я покраснел. Мы, похоже, поменялись ролями: теперь не я его, а он меня деликатно сводил с симпатичной мне девушкой.
  
  "Бесконечно лестно для меня, - пролепетал я, - но, наверное, неправда. Я ведь не из-за Аллы ушёл в монастырь!"
  
  "А из-за кого же? - удивился мой исповедник. - Я это понял вчера именно так".
  
  "Тогда, наверное, вы про меня поняли то, что я сам про себя не понял", - попробовал я пошутить.
  
  Но шутка не удалась: Алёша кивнул, не изменившись в лице.
  
  "А так и бывает", - ответил он спокойно.
  
  "Как ваша мудрость сочетается с вашим возрастом - ума не приложу! - признался я. - Что ж, это было "в первую очередь" - а что во вторую? И почему вы не хотите сейчас съездить навестить Марту? Неужели наш "Шульгин" не обойдётся без вашего православного взгляда хоть пару часов?"
  
  "Я не поеду именно потому, что вчера был рукоположен, - задумчиво проговорил Алёша. - Сан имеет какую-то "магию" - или гравитацию, силу притяжения, если "магия" - плохое слово. Я приеду - а Марта возьмёт да и исповедуется мне. Я не очень хочу, чтобы она мне сейчас исповедовалась!"
  
  "Если вы про историю с Бугориным - то она её уже рассказала вчера! - слегка удивился я. - Не думаю, что она вернётся к этим воспоминаниям".
  
  "Нет! - возразил Алёша. - Я не про историю с Бугориным".
  
  "Про что же?" - не понял я.
  
  "Неужели вы не догадываетесь?"
  
  Не может быть, подумал я тогда, не может быть, чтобы Алёша тоже знал! Да и что знал, что?! Лиза сочинила глупость - или вовсе говорила про ту Матильду, историческую, не имеющую к сегодняшней никакого отношения. Утреннее письмо? Что - письмо? Мало ли какие письма пишут девушки! Да и что в этом письме?
  
  "Вот же! - с облегчением припомнил я. - В письме Матильда называет вас "бесконечно милым", это ведь должно что-то значить?"
  
  "Ну да, ну да! - Алёша коротко рассмеялся. - Вы читали, государь, "Первую любовь" Тургенева? Помните тот момент, когда Володя прыгает со стены по просьбе Зины и на секунду теряет сознание? Зина склоняется к нему и говорит: "Милый мой мальчик, как ты мог это сделать!" И начинает покрывать его лицо поцелуями. Вы ведь не забыли, почему он для неё - "милый мальчик"?"
  
  Признаюсь вам, я воскресил этот текст в памяти не сразу - ну кто, действительно, способен держать в уме все сюжеты всех повестей Тургенева! Но вдруг вспомнил финал "Первой любви", вспомнил всё! И, вспомнив, густо покраснел до корней волос. Более ясного намёка невозможно было вообразить.
  
  Алёша, видя краску, которая бросилась мне в лицо, положил свою руку мне на предплечье.
  
  "Вы не виноваты, - шепнул он. - Видимо, этого было не избежать, и всё, что с нами происходит, мы все должны пройти до конца".
  
  "Я всё же надеюсь, что вы ошибаетесь", - выдавил я из себя.
  
  "Вот вы поезжайте - и выясните сами!" - предложил он.
  
  [12]
  
  - Преподаватели беспрепятственно проходили через вахту студенческого общежития, предъявляя удостоверения сотрудников, - вспоминал Андрей Михайлович. - Не только имели мы полное право посещать общежитие, но кураторам учебных групп это вменялось в обязанность. Мы должны были проверять санитарное состояние комнат, в которых жили наши подопечные, наблюдать, не предаются ли те вредным привычкам и не пользуются ли электроприборами большой мощности, совершать при необходимости короткие увещевания и записывать свои замечания - или то, что замечания отсутствуют, - в специальный журнал. Ничего нового про обязанности куратора я вам сейчас не рассказал, верно?
  
  Студенты нашего факультета жили по двое, но в крайне узких, тесных комнатках, в которых для экономии места администрация общежития ставила двухъярусные кровати. Дверь на мой стук открыла соседка Марты. Звали её, если мне не изменяет память, Олей.
  
  "Я - куратор сто сорок первой... а на самом деле приехал проведать Марту и узнать, как у неё дела", - пояснил я. Оля кивнула и сообщила, что как раз собиралась сходить на кухню: то ли по действительной надобности, то ли это был деликатный предлог оставить нас одних, за что, конечно, я мысленно сказал ей спасибо.
  
  Марта, одетая, лежала навзничь на своей постели - точней, на своём ярусе кровати, нижнем.
  
  "Я очень рада вас видеть! - поприветствовала она меня, улыбаясь, но не вставая на правах больной. - Вот... расхворалась немного. Проревела полночи в подушку... Это всё пройдёт, не думайте! Как там наши? Чем вы занимались сегодня?"
  
  Я сел рядом, взяв стул, и попробовал кратко пересказать события дня. Марта слабо перебрала пальцами по краю покрывала, услышав про завтрашнее голосование.
  
  "Это ведь всё - из-за меня?" - спросила она без особых чувств.
  
  "Да, - кратко подтвердил я. - Ада не хочет, чтобы деканом факультета становился кто-то, кто... из-за кого девушкам приходится бить тарелки".
  
  "Какая разница? - возразила Марта несильным голосом. - На него свалится много новой работы, ему будет некогда..."
  
  "Или наоборот", - заметил я без особого желания её убеждать.
  
  "Или наоборот, - легко согласилась она. - Ну и что же теперь... Пусть тоже кусаются. Надо всему учиться в жизни".
  
  Весь этот разговор был мне как бальзам на душу: тихий, спокойный, очень далёкий и от диковинных слов Эллы, и от настроения утреннего письма. Слава Богу! Можно будет с чистой совестью передать Алёше, что всё ему померещилось...
  
  "Вы на меня не сердитесь за то, что подробности вашей истории стали известны внутри группы? - спросил я на всякий случай. - Ада сегодня утром меня буквально допросила, а я, подчиняясь своему же "высочайшему повелению", оказался вынужден отвечать..."
  
  "Ой, ладно! - улыбнулась девушка. - Без подробностей и так ведь все знали, а насочиняли уж про меня, наверное, с три короба... Я на себе чувствовала иногда взгляды нашей старосты - кáк она на меня глядела! Словно на узницу Биркенау или будто на эту самую... Катюшу Маслову из "Воскресения". Всё к лучшему. К лучшему, что я заболела сегодня, а завтра уже приду".
  
  "Я привёз вам лекарств!" - вдруг вспомнил я. Действительно, я накупил тогда всякой всячины, противопростудного, жаропонижающего. Понятно, что препаратами против простуды душевные волнения не лечат, но мы, русские люди, все как один считаем исключительно бестактным некими специальными лекарствами вроде антидепрессантов вмешиваться в настроение человека. И хорошо, что мы так считаем, правда же?
  
  "Как мило, - поблагодарила меня Марта. - Не надо ничего, но спасибо большое! Оставьте на столе. Не нужно было, в самом деле: я почти совсем здоровая! Температуры сейчас у меня точно нет. Хотите проверить?"
  
  Спросив это, она вдруг -
  
  - Господи ты Боже мой! -
  
  - взяла мою правую руку и тыльной стороной ладони приложила её к своему лбу.
  
  Жест, само собой, совершенно невинный - точней, такой жест, который кто угодно сделал бы с умыслом, а Марта совершила по-детски или, может быть, показывая своё глубокое доверие ко мне. Но я - испугался. Да любой бы на моём месте испугался!
  
  Наверное, мой испуг отразился на моём лице, потому что девушка отпустила мою руку и села на постели.
  
  "Почему? Вам неприятно?" - спросила она тихо.
  
  "Да что вы! - поспешил я её разуверить. - Просто..."
  
  Ох ты, Иисусе Христе! Надо было что-то сказать, а ничего, как назло, не приходило на ум.
  
  "Просто мне стало страшно", - признался я.
  
  "Страшно?! - искренне поразилась она. - Чего - страшно?"
  
  "Чего угодно... Испугался: вдруг вы бы и меня укусили?" - ляпнул я самое неудачное.
  
  И если я сказал эту глупость, то поймите же мои причины! Четверть правды в моих словах имелась. Кто знает, что можно ожидать от автора таких писем?
  
  Глаза Марты расширились, а губы чуть дрогнули от обиды.
  
  "Как... как вы могли такое подумать?" - с упрёком спросила девушка.
  
  И, снова взяв мою правую руку, она поднесла её к своим губам и осторожно, нежно её поцеловала.
  
  * * *
  
  Типографскими звёздочками выше автор обозначил паузу. Андрей Михайлович замолчал, и молчал верных десять секунд. Я не решался потревожить его мысли. Рассказчик наконец слабо улыбнулся.
  
  - Недаром же говорят, что соседствуют патетическое и смешное! - продолжил он. - Как назло, именно в этот момент открылась без стука дверь - Оля возвращалась из кухни.
  
  Увидев всю сцену, Оля пробормотала, что, наверное, зайдёт позже. Я поспешил попрощаться со своей студенткой и вышел в коридор.
  
  "Что это было?" - спросила соседка Марты, глядя на меня с весёлым изумлением.
  
  "Жест вежливости в рамках исторической реконструкции, - пояснил я. - И, кажется, она всё-таки ещё не полностью здорова".
  
  "Да уж! - согласилась Оля. - Я просто подумала: может быть, у вас в группе так принято..."
  
  Последнее было сказано, само собой, с нескрываемой иронией, но, впрочем, не злобной, и на том спасибо. Неделю теперь будут чесать языки... Я поспешил заверить Олю, что нет, так ещё не принято даже в сто сорок первой группе, сам еле удерживаясь от улыбки, и сказал ей: "До свиданья".
  
  Смех смехом, но на выходе из общежития моё веселье пропало. Этот поцелуй - да, в рамках социально-допустимого, точней, в рамках тех причудливых отношений между персонажами, которые установил наш проект, - всё говорил без слов. Элла не ошиблась... "Бедная, бедная! - думал я, шагая к остановке общественного транспорта. - За что ей это? И Алёше - за что? Он всё уже успел проницать своими ясными глазами духовника (новый позор на мою голову!). Как незаслуженно, дико, несправедливо, нечестно! Как бы - как бы можно было устроить мир, чтобы никогда, никогда такого не случалось?" "Но это у неё пройдёт, - услышал я где-то внутри себя другой тихий голос. - Пройдёт обязательно. Надо только быть терпеливым и подождать. Всё устроится..."
  
  Был ли я полностью с собой искренен в своём огорчении и негодовании на несправедливость мира? Ничего не могу вам об этом сказать, потому что и сам не знаю.
  
  [13]
  
  Мы вновь немного помолчали. Андрей Михайлович вздохнул и продолжил:
  
  - Но оставим, наконец, в покое мои мотивы, сомнения и глупые переживания в тот день! Придя домой, я первым делом сообщил Печерской о том, что "активисты" готовы к разговору. Всего примерно через сорок минут она ответила на моё сообщение: Владимир Викторович будет ждать "активистов" у себя дома завтра в шесть вечера. Назывался адрес. Сообщение я переслал старосте группы, которая между делом в общей беседе попросила нас всех во вторник начать работу на полчаса раньше против обычного. Анастасия Николаевна, писала Ада, хочет сделать краткий отчёт о наших финансах, но уже в десять утра должна будет уйти: её работа - то есть замена моих занятий - по вторникам начинается со второй "пары".
  
  Тем же вечером, достаточно поздно, Алёша выложил в беседе своё эссе о Шульгине, написанное в соавторстве с Борисом, как и прошлое - только что доля его авторства теперь была больше. Боялся он, что не дойдут до его текста руки во вторник или просто не хотел читать на публику? Эссе умное, талантливое - впрочем, зачем я нахваливаю, вы, наверное, читали его в сборнике? - и для своего маленького объёма просто изобилует именами тех, с кем Василий Витальевич был знаком лично или о ком высказался, а круг знакомых исторического Шульгина был невероятно широк. Работу Алёши почти не обсуждали, но, похоже, прочитали.
  
  Так, Марта уточнила в той же беседе: действительно ли Даниил Андреев является именно православным мистиком, и нет ли в чтении "Розы мира", его opus magnum95, ничего, что могло бы повредить душе православного человека? Алёша пояснил: это, дескать, каждый решает сам. Марта коротко поблагодарила и ответила, что попробует непременно разобраться, когда будет время. А Лиза заинтересовалась резкой критикой, которую Шульгин - исторический - обрушил на голову тёзки моего студента, Алексея Николаевича Толстого, за его пьесу "Заговор императрицы", увиденную им в двадцать шестом году в Советской России - кстати, он путешествовал инкогнито, о чём, вероятно, скажу после. Пьеса действительно достаточно клеветническая в отношении последней государыни, хоть и небесталанная. Хотите, найду это место в "Трёх столицах", чтобы не перевирать в своём пересказе?
  
  Встав и сняв с полки книгу, Андрей Михайлович процитировал:
  
  Алёшка Толстой! Ты, который придумал эту мерзость на потеху ржущей толпе, подумал ли ты о том, что когда-нибудь тёмная сила, которой обладал Григорий Новых, может добраться и до тебя, и горько заплатишь ты тогда за унижение тех безответных, что уже защищаться не могут?
  * * *
  
  Все это ничто перед тем, что они сделали с государем! <...>
  
  - Врёте!.. Он не был таким. Я знал его и говорил с ним!.. Лжет мерзавец Алёшка!
  
  - И, знаете, сложно не согласиться с Шульгиным в этом случае! - продолжил Могилёв, закрыв книгу. - Не подвергаю суду советского писателя именно как писателя, да и вообще хотел бы как можно чаще следовать евангельскому "Не судите". Но что, если и впрямь добралась до советского графа, уже после его смерти, эта тёмная сила? Сама мысль наводит жуть... Лиза очень озадачилась этим вопросом - и обещала написать короткую молитву о душе Алексея Николаевича. Забегая вперёд, скажу, что на следующий день она её и впрямь написала!
  
  Примечание от автора: эту молитву, как и предыдущие, я решил перенести в самый конец главы.
  
  [14]
  
  - Свою работу пятнадцатого апреля, собравшись на квартире Гагариных в полном составе, мы начали именно с Настиного доклада, - продолжал рассказ Могилёв. - Мест для сидения в гостиной еле хватило, да и то лишь потому, что Марк принёс с собой свой складной "рыбацкий" стул, который, напомню, он купил в воскресенье - этот стул предсказуемо вызвал новую порцию беззлобного юмора. Ну, а Лина опять уселась прямо на пол.
  
  Деньги, рассказывала Настя, уже должны были поступить руководителю проекта (я проверил свой банковский счёт через мобильное приложение: действительно!). Но эта сумма - подотчётная: нам следует её истратить на нужды нашего исследования и представить подтверждающие документы в течение недели после завершения работы над текстом - или же вернуть оргкомитету. Неизрасходованный остаток возвратить придётся в любом случае.
  
  Обводя глазами своих студентов, я заметил, что Иван смотрит на Настю с неким тревожным - интересом, что ли? Девушка действительно была очень хороша в то утро в своём весеннем светло-зелёном платье, приталенном, но расширяющемся книзу, длиной чуть выше колена, несколько, чего греха таить, для молодого преподавателя легкомысленном. Энергия её юной женственности как будто предназначалась каждому - но, может быть, мне больше, чем всем остальным, или я звонче на неё отзывался... Само собой, интерес Ивана мог быть мной придуман на пустом месте - я ведь не чтец помыслов людей по их лицам, тем более не чтец чужих мыслей! - а его беспокойство объяснялось просто: вот и Ада поглядывала на "Анастасию Николаевну" несколько хмуро, видимо, помня о предстоящем - "отложенном на утро" - голосовании, в котором аспирантка и без пяти минут новый преподаватель вуза была, пожалуй, лишним элементом...
  
  На что, однако, потратить деньги?
  
  "Давайте отправим Лизу и Бориса, то есть, пардон, Елисавету Фёдоровну вместе с Василием Витальевичем в Москву в Государственный архив, - с долей юмора предложил я. - Ну, или хотя бы в Ленинку. Пусть, как выразилась одна моя знакомая, едут "вдвоём и только вдвоём"..."
  
  Настя смутилась - Лиза, правда, тоже. (Борис при обсуждении не присутствовал: его Тэд за какой-то надобностью увёл в свою комнату.)
  
  "Ничего себе! - присвистнул Кошт. - Почему тогда не нас с Линкой? Мы бы, знаете, тоже не отказались!"
  
  "Потому, - пояснил я, - что товарища Коллонтай мы пока не разбирали. А с господином Шульгиным закончим сегодня - и завтра перейдём к Гучкову, если Бог даст".
  
  "Бог не даст, царь-надёжа! - бойко ответил "Гучков". - У меня сегодня переговоры с одной тёмной личностью, к ним я и готовлюсь, поэтому книжки читать некогда, извиняйте!"
  
  "Переговоры ещё не проголосованы, то есть нужно ли вообще разговаривать, и кто участвует с нашей стороны, - озабоченно заметила Ада. - И отговорка, конечно, так себе... но я сама виновата! Сама подала вам дурной пример..."
  
  "Не "так себе", а просто плохая! - рассудительно добавил Иван. - Кроме того, нельзя же об этих вещах... при посторонних", - он показал глазами в сторону Насти.
  
  Настя перехватила его мимический жест и возмутилась:
  
  "Это я - посторонняя?! Я им деньги добываю, а они тут развели от меня секреты?! Ну, знаете!.. Пойду к своим студентам, да и то, мне пора! Решайте без меня, какую сладкую парочку и куда отправите!"
  
  С гордо поднятой головой Настя вышла в коридор. Я и "Керенский" поспешили за ней.
  
  "Анастасия Николаевна, простите его великодушно! - попросил я. - Тут они все придумали какую-то чисто студенческую затею, поэтому, конечно, им немного неловко вас посвящать..."
  
  ""Чисто студенческую" - но вас посвятили, ну-ну... - Настя, сощурившись, оглядела меня с головы до ног и вдруг выдала мне: - Вы знаете, ваше величество, что про вас рассказал "отец Нектарий"? Что вы - такая вот хрупкая бабочка, снежинка, которую надо беречь от всякой грубости! Только поэтому и сдерживаюсь... А я не думала, что вы - часть "поколения снежинок", честное слово!"
  
  "Вы зря набросились на царя! - прокомментировала Ада. - Он тоже хотел вчера выйти, чтобы ничего не слышать, просто мы его удержали. И как вам вообще в голову... фу, Анастасия Николаевна! Это настолько по-женски - то, что вы сейчас сказали! - что даже неприлично..."
  
  "Ага, ага, - пробормотала Настя с явной иронией. - А вы,
  государь, что стоите и смотрите на меня, словно... овца? Подставляете, по-христиански, другую щёку?"
  
  "Это всё вы говорите из какой-то обиды, Настя, но, видит Бог, я её снова не заслужил, - тихо пояснил я. - Я не из "поколения снежинок", вы зря так, но причины моей сдержанности отец Нектарий рассказал вам совершенно правильно. А если он в попытке меня защитить показался вам слишком прямолинейно-назидательным, то, пожалуйста, простите его - и меня вместе с ним".
  
  Настя стремительно втянула в себя воздух и каким-то сдавленным голосом попросила:
  
  "Господин Керенский, а вы можете всё-таки оставить нас одних? Да, это было по-женски, вы правы, но я обещаю теперь сдерживаться".
  
  Ада, кивнув, вернулась в гостиную. Настя подняла руки и спрятала в них лицо.
  
  "Если бы вы знали, как мне стыдно!" - шепнула она.
  
  "За что?" - спросил я таким же шёпотом.
  
  "За всё, с самого начала! Вы... найдёте для меня время сегодня вечером?"
  
  "Найду. Я вас чуть сейчас не обнял", - невольно сказалось у меня.
  
  "Какой ужас! - весело испугалась Настя, отводя руки от лица и, кажется, стряхивая слезинку. - При студентах... Нет уж, давайте все эти глупости оставим на вечер - можно?"
  
  [15]
  
  - Проводив Настю, я вернулся к группе, - рассказывал Могилёв, - и буквально через несколько секунд после моего возвращения в гостиную вошли двое. Одним был Тэд. Другим - Шульгин.
  
  Да, Шульгин, и произношу его фамилию без всяких мысленных кавычек! Василий Витальевич появился именно в том изменённом обличье, в котором его увидела Советская Россия в тысяча девятьсот двадцать шестом году: обритая, полностью свободная от растительности голова, строгое, твёрдое, будто потемневшее лицо, высокие сапоги, полувоенные брюки, синяя толстовка образца конца позапрошлого века - и синяя фуражка с жёлтым околышем!
  
  "Невероятно, - шепнул я Тэду, севшему рядом со мной. - Даже фуражку раздобыли точь-в-точь! Где хоть нашли?"
  
  "В китайском интернет-магазине... Нет, государь, мне жаль, что мы не сумели разыскать ему галифе! - откликнулся Тэд. - Потому что разве это - галифе? Чистая профанация..."
  
  И тут нас всех удивил Альфред. Он, сощурившись, прокаркал даже не вполне своим голосом:
  
  "Василий Витальевич, милостивый государь! Извольте нам дать разъяснения по этой позорной, позорнейшей истории с "Трестом"!"
  
  Дистанция между ним и его героем была в случае Штейнбреннера, наверное, короче, чем у кого-либо, но всё-таки этот голос воспринимался как чужой. "Каркал" Милюков чистейшей воды - кстати, именно этот несколько странный и почти обидный глагол использует сам Шульгин, характеризуя речь Павла Николаевича третьего марта семнадцатого года на квартире Путятиных, ставшую последней его отчаянной попыткой спасти русскую монархию как принцип. Сообразив, что происходит импровизация, из которой может выйти нечто путное, я поскорей включил диктофон, а Тэд поспешил щёлкнуть своей хлопушкой.
  
  [16]
  
  СТЕНОГРАММА
  сценического эксперимента No 9
  
  "Оправдания Шульгина по делу "Треста" в июле 1927 года"
  
  ДЕЙСТВУЩИЕ ЛИЦА
  
  Василий Витальевич Шульгин (исп. Борис Герш)
  
  Павел Николаевич Милюков (исп. Альфред Штейнбреннер)
  
  Александр Иванович Гучков (исп. Марк Кошт)
  
  МИЛЮКОВ. Василий Витальевич, милостивый государь! Извольте нам дать разъяснения по этой позорной, позорнейшей истории с "Трестом"!
  
  ГУЧКОВ. И степень вашей вины мы тоже хотим установить.
  
  ШУЛЬГИН. Я как раз и собирался, господа - вы ведь мне и рта раскрыть не дали! Да, я виновен в наивности, невероятной для политика. Я думаю закончить с политической деятельностью: мне неприлично после всего случившегося... Но я ведь ничего не скрывал, более того, сразу после того, как узнал, что "Трест" был провокацией ГПУ, решил об этом заявить публично! Владимир Львович96 меня опередил на пару недель...
  
  ГУЧКОВ. А знаете, в вашем наряде вас несложно перепутать с советским ответственным работником! Невольно закрадываются мысли...
  
  ШУЛЬГИН. Свой наряд я надел с нарочитой целью доставить вам то же сомнительное удовольствие, которое при моём виде испытали жители Советской Республики в прошлом году. Ах, вам не посчастливилось наблюдать меня в моём костюме старого еврея из Гомеля! Мыслей про мой тайный сионизм у вас, случаем, не закрадывается?
  
  МИЛЮКОВ. Будем справедливы: этот "наряд" служил просто мимикрией, которая, быть может, сохранила Василию Витальевичу жизнь. А кто-то менее удачливый с жизнью, увы, простился!
  
  ШУЛЬГИН. Вы, может быть, меня вините в том, что я стал чекистским азефом? Платным, чего доброго?
  
  МИЛЮКОВ (опешив). Помилуй Бог, Василий Витальевич!
  
  ШУЛЬГИН. Я тоже рисковал жизнью, Павел Николаевич! Вам показалось, что моя поездка в Большевизию была увеселительной прогулкой?
  
  ГУЧКОВ. Да, вы рисковали! Вы рисковали - по личным мотивам, - а не имели права этого делать! Вы ходили по самому краю! Что, если ГПУ схватило бы вас и пытками вынудило бы заявить какую-нибудь мерзость?
  
  ШУЛЬГИН (спокойно). Я это предвидел. Я перед отъездом передал Леониду Аристарховичу Артифаксу письмо, которое просил опубликовать, если бы со мной случилась такая неприятность.
  
  МИЛЮКОВ. То есть вы не поверили Фёдорову-Якушеву до конца? Ну вот, а говорите про свою наивность. Итак, вы всерьёз предполагали возможность - ареста, пыток? Вы отчаянный человек... По-вашему получается, что вас выпустили по распоряжению...
  
  ШУЛЬГИН ...Лично Дзержинского.
  
  МИЛЮКОВ. ...Чтобы - что? Продолжать уверять эмиграцию в существовании русских монархистов? Связывать нам руки, водить нас за нос?
  
  ШУЛЬГИН. Нет, не только! Для того, чтобы человек, которому пока ещё верит эмиграция, вслух произнёс это новое для нас слово, слово о том, что Россия - жива!
  
  МИЛЮКОВ. Читаем между строк: жива при большевиках. И вы, значит, не побоялись поставить на кон своё доброе имя - всё только ради того, чтобы произнести это новое слово?
  
  ШУЛЬГИН. Выходит, так.
  
  ГУЧКОВ. Может быть, вы и с Лениным предлагаете нам обняться и запечатлеть на его губах поцелуй примирения? Или кто у них там теперь в чести - с товарищем Троцким?
  
  ШУЛЬГИН. С Лениным я никогда не предлагал обняться, но - я стыжусь и страшусь это выговорить! - что же делать, если он оказался прагматичней, умней, дальновидней, чем здесь сидящие! И, как обнаружила новая экономическая политика, более последовательным сторонником частной инициативы, чем опять-таки вы, господа! Между прочим, вы знаете, что у меня действительно имелся шанс увидеть Троцкого? Александр Александрович, правда, в последний момент испугался нас знакомить...
  
  ГУЧКОВ. Потрясающие слова.
  
  МИЛЮКОВ (иронично). Уж не вас ли послушал Ульянов, господин Шульгин, перед тем, как он круто заложил руль направо?
  
  ШУЛЬГИН (невозмутимо). Может быть. В конце концов, он вроде бы читал мой "Тысяча девятьсот двадцатый" и, говорят, даже хвалил...
  
  ГУЧКОВ. А то как же. Вы, получается, пророк и провидец, а мы - политические неудачники... Вас винят, Василий Витальевич, совсем не в сознательной провокации! На вас пока ещё никто не ставит клеймо Азефа! Но неужели вы, с вашим опытом, с вашей, как утверждаете, да и вроде бы выходит так, прозорливостью, не могли сообразить, в какое положение ставите Петра Николаевича97! Не могли понять, что ваш авторитет привлечёт к этой кровавой фата-моргане новых людей, которые сгинут в чекистских застенках!
  
  ШУЛЬГИН. Пётр Николаевич никак не замешан: в "Трёх столицах" я даю понять, что он не только был против моей поездки, но и якобы вообще о ней не знал.
  
  МИЛЮКОВ. Но он ведь знал?
  
  ШУЛЬГИН. Знал - и пробовал отговорить. Уж, надеюсь, вы простите мне эту невинную ложь: нельзя ведь меня одновременно винить в том, что я пытаюсь бросить тень на одно из наших "живых знамён", и в том, что я лгу про его незнание! Что же до дутости "Треста"... господа, вы и здесь ошибаетесь!
  
  ГУЧКОВ (опешив). Как это?
  
  МИЛЮКОВ. Вы нам это говорите после телеграммы Захарченко-Шульц?
  
  ШУЛЬГИН. Да, после телеграммы - и буду, наверное, утверждать до конца своих дней! Что до этой телеграммы - вы хоть помните, что она была получена три месяца назад? Опперпут даже Марии Владиславовне отводил глаза до недавнего времени! Лишь верхушка "Треста" была перевербована ГПУ - и само слово "перевербована" не отвечает существу дела. Был ли перевербован Якушев? "Надет на крючок", "скован по рукам и ногам" - вот более точные выражения, но в его искренности я не сомневаюсь ни секунды! Господа, Якушев - монархист!
  
  МИЛЮКОВ. Большевик-монархист.
  
  ШУЛЬГИН. Именно.
  
  ГУЧКОВ. Чекист-монархист.
  
  ШУЛЬГИН. Если хотите, да.
  
  ГУЧКОВ. Всё, вами сказанное, заставляет сомневаться, конечно, не в вашей порядочности, но в вашем душевном здоровье - это точно.
  
  ШУЛЬГИН. Я так и знал, что вы в нём усомнитесь... Господа, позвольте же объяснить! Тут уже несколько раз помянули Азефа. А не желает ли никто сравнить игру всей Монархической партии и её руководителей - с игрой Мордко Богрова? Якушев в ваших глазах - марионетка ГПУ. Так ведь и убийца Петра Аркадьевича98 ради достижения своей гнусной цели стал сотрудником Охранного отделения! Само собой, покойный Опперпут - провокатор...
  
  ГУЧКОВ. Как - покойный? Когда он умер?
  
  ШУЛЬГИН. В прошлом месяце.
  
  МИЛЮКОВ. Где? При каких обстоятельствах?
  
  ШУЛЬГИН. В Витебской губернии недалеко от государственной границы, при попытке покинуть страну, в перестрелке с ГПУ, после неудавшегося поджога общежития чекистов на Малой Лубянке. Мария Владиславовна погибла тоже.
  
  Молчание.
  
  ШУЛЬГИН. Откровенные, идейные провокаторы всё же не поджигают общежития своих соратников, не так ли?
  
  МИЛЮКОВ (с неудовольствием). Вы так любите, Василий Витальевич, говорить очевидности, да ещё и облекать их в формы риторических вопросов... Ваш стиль, должен вам сказать, делает сущей мукой чтение ваших сочинений для умного читателя! Он уже всё давно понял, а вы ещё десять раз ему повторите!
  
  ШУЛЬГИН. Но всё же, господа: меня винят в огрехах стиля или в том, что я заманивал несчастных идейных монархистов в чекистскую ловушку?
  
  Гучков и Милюков переглядываются и пожимают плечами.
  
  МИЛЮКОВ. Вас... будут судить новые поколения, Василий Витальевич. Те, кто получит доступ к архивам, те, кто, наконец, разберётся в этой путаной истории...
  
  ГУЧКОВ. ...В которой сам дьявол ногу сломит.
  
  МИЛЮКОВ. Вы - безнадёжный донкихот! Вы - романтик на грани безумия! Вы, простите, юродивый Белой идеи!
  
  ГУЧКОВ (вздыхая). ...А юродивых не судят. Грешно!
  
  МИЛЮКОВ. Это не про вас ли "...Но чёрт сидит в тебе, Шульгин" писал покойный99 Пуришкевич? Не сочтите за личный выпад, но что-то есть в вас в глубочайшей степени непонятное, мистическое и... отвратное для рационального человека!
  
  Шульгин отвечает ему насмешливым поклоном, приложив руку к сердцу.
  
  ГУЧКОВ (с тяжёлым вздохом). Чёрт сидит в нас всех, Павел Николаевич. Или, что уж точно, какая-то болезнь, какое-то глубокое неблагополучие, и здесь не нам перекладывать с больной головы на здоровую... Василий Витальевич, благодарим вас за данные разъяснения!
  
  [17]
  
  - Я, конечно, читал стенограмму эксперимента номер девять, - заметил на этом месте автор, - но для меня добрая её половина - китайская грамота! Кто все эти люди, именами которых сыплют ваши студенты? А что касается реплики Альфреда о суде будущих поколений: что же, разобрались будущие поколения в том, чем был "Трест" на самом деле?
  
  - Какое! - рассмеялся Андрей Михайлович. - "Дело ясное, что дело тёмное!" Скорее всего, Дзержинский - а, возможно, и сам Троцкий - действительно вырастил в своей чекистской теплице эту "белогвардейскую розу" - имею в виду Монархическую организацию Центральной России, больше известную как "Трест" - для собственных целей, не исключаю, что как запасное оружие в борьбе со Сталиным. Похоже на то, что входили в "Трест" искренние антибольшевики, ничего не подозревавшие до самого конца, и, вероятно, член руководящего совета организации Александр Александрович Якушев, также известный под фамилией Фёдорова, действительно являлся идейным монархистом. На сотрудничество с ГПУ Якушев-Фёдоров пошёл после грубого нажима, но, даже став агентом, от своих убеждений он, думаю, не отказался. Автор "Трёх столиц" ведь отчётливо ощущал в нём близкого по духу, а Василий Витальевич кое-что понимал в людях! И недаром, наконец, глава "Треста" так беспокоился за жизнь своего гостя, недаром выдохнул, когда "Иосиф Карлович" - фальшивое имя Шульгина при посещении Советской России - пересёк границу в обратном направлении! Но ходил "Иосиф Карлович" действительно по краю пропасти...
  
  Сравнение Якушева с убийцей Столыпина Мордехаем, или Мордко, Богровым, которое пришло на ум Борису, очень умно, едва ли не гениально: думаю, и здесь, и там под маской верного агента скрывалось желание использовать "сатрапов режима" в своих целях. У Богрова это получилось, у Якушева - увы! Не уверен, правда, что нужно об этом сожалеть: террор - скверная штука, а "Трест" перед своей ликвидацией всё больше склонялся к террористическим методам...
  
  - Ах, да! - вспомнил автор. - Тот самый теракт, неудачный поджог общежития ОГПУ, устроенный... простите, забыл имя!
  
  - Неудивительно, что забыли! - откликнулся Могилёв. - У этого человека было не меньше четырёх фамилий: Опперпут, Стауниц, Селянинов, Касаткин - и все, кажется, придуманные, подумайте только! О, это тоже поразительная личность... Погиб он то ли действительно в двадцать седьмом, после того поджога, то ли в сорок третьем в Киеве, как организатор подпольной антифашистской группы, под очередным псевдонимом -Александр Коваленко, он же барон фон Мантойфель... Совсем плохие люди не создают антифашистских групп, разве нет? - Борис в ходе эксперимента задал, помнится, какой-то очень похожий риторический вопрос... Это так, замечание на полях: от окончательных суждений воздерживаюсь, тем более что никто не знает, действительно ли Коваленко и Опперпут - это одно и то же лицо.
  
  Более-менее известно то, что Захарченко-Шульц - именно она в апреле двадцать седьмого из Финляндии прислала телеграмму Кутепову с разоблачением "Треста" - искренне любила этого человека с дюжиной фамилий, а уж её в сотрудничестве с ГПУ обвинить невозможно. Это была женщина-сталь, верней, как сказала Шульгину ясновидящая Анжелина Васильевна Сакко, женщина - чистое золото, идейная мученица... Что за люди, что за судьбы! Вот история, заслуживающая современного остросюжетного сериала!
  
  Потому говорю об этом, что советскую четырёхсерийную "Операцию "Трест"", снятую в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году по роману Льва Никулина "Мёртвая зыбь", теперешний зритель, наверное, смотреть не будет. А между прочим, зря! Фильм местами затянут, он ожидаемо искажает историю в пользу коммунистов, а кадры идейной перековки Якушева под действием морального превосходства сотрудников ЧК и вовсе вызывают улыбку. Но даже при всех этих оговорках фильм - тщательный, психологичный, на удивление комплиментарный для "заговорщиков", в которых советский режиссёр Сергей Колосов разглядел умных, сильных, принципиальных людей. Якушева там убедительно сыграл Игорь Горбачёв, Марию Захарченко-Шульц бесподобно представила Людмила Касаткина, жена режиссёра, а Опперпута-Стауница - литовский актёр Донатас Банионис, тоже, на мой взгляд, блестяще.
  
  Поджог, о котором вы спрашиваете, они, Мария Шульц и Опперпут, планировали и почти что осуществили вместе. Сорвался он по чистой случайности. Как же это, спросите вы, идейный большевик собирался убить своих единоверцев? Дело в том, что в апреле двадцать седьмого года он нелегально бежал в Финляндию, публично, через газеты, раскрыл сущность "Треста" и, чтобы искупить вину перед белым движением, вернулся в Советскую Россию с целью террористических актов. Се человек, выражаясь евангельским языком! Прозвище "чекист-монархист", которым Марк наградил Якушева, гораздо больше применимо как раз к Стауницу. Повторюсь, что догадка Бориса, высказанная им в ходе эксперимента, может быть верной: вдруг, в самом деле, красная сторона внутри организации монархистов пыталась использовать белую, а белая - красную? И тогда прав оказался Шульгин, так и не поверивший в то, что "Трест" был голой мышеловкой, чекистской провокацией в чистом виде.
  
  Погиб Опперпут, как уже сказал, при неясных обстоятельствах, то ли в сорок третьем, то ли в двадцать седьмом. По одной из версий, достаточно фантастической, Мария Владиславовна сама же и убила своего возлюбленного, когда поняла, что он мог быть причастен к провалу диверсии, после чего покончила с собой. По другой версии, более правдоподобной, она застрелилась на глазах у преследователей при попытке уйти за границу в районе станции Дретунь. Об этом, в частности, пишет красноармеец Репин, якобы видевший её самоубийство воочию, и советский фильм тоже представляет дело именно так. Ах, как хороша финальная "дуэль взглядов" между Шульц и чекистом Артуром Артузовым, которого играет молодой Армен Джигарханян!
  
  [18]
  
  - Возвращаюсь, однако, к нашей истории. Тэд, хлопнув нумератором, воскликнул:
  
  "Браво, Павел Николаевич! Восхищаюсь! С места в карьер, и как ловко!"
  
  "Я вообще-то и сам не думал, что так выйдет, - принялся оправдываться Штейнбреннер. - Но, понимаете, Kleider machen Leute100, и когда Василий Ви... э-э-э, Борис вошёл сюда в этом советском костюме, я почувствовал, что просто обязан, cogente necessitate101, спросить его о его роли в этой колоссальной афере, и, конечно, голосом своего визави. Павел Николаевич буквально меня вынудил, то есть логика его образа! Понимаю, что звучит, вопреки ссылке на логику, абсурдно - простите, если это было неуместно!"
  
  "Наоборот, всё отлично, - похвалила Ада. - Меня Альфред даже не очень удивил, он из вас всех, наверное, самый добросовестный, но от "Гучкова" не ожидала, приятно поражена! Когда хоть ты успел вникнуть?"
  
  "Полночи вчера читал "Мёртвую зыбь", - пояснил Марк. - Затягивает, чёрт возьми!"
  
  "Лучше бы ты про самого себя читал, чем всякие исторические детективы, - с неудовольствием заметил "начальник штаба". - Не пришлось бы тогда завтра начинать Алексеева - а чувствую, что придётся!"
  
  "Я бы и рад, да нечего! - притворно вздохнул Кошт. - И в фильме меня не сняли, и интервью Radio Canada, как Сан-Фёдорыч, я тоже не давал..."
  
  "Имеются, однако, расшифровки вашего интервью, которые вы в тридцать четвёртом году дали Николаю Александровичу Базили, бывшему представителю имперского МИДа при Ставке, - заметил я. - Их относительно недавно опубликовал некто Виталий Иванович Старцев".
  
  Нотабене: само собой, вовсе не мой студент давал эти интервью в тридцать четвёртом, а его персонаж, но это "вы" звучало совершенно естественно, так что никто даже не хмыкнул.
  
  "Знаем, читали... Повторяю одно по одному сто раз, покусываю мёртвого Столыпина... Скука смертная! - зевнул "Гучков". - Да и просто некрасиво: я ведь после его убийства тоже не обрадовался. Недоволен я этими интервью, незачёт мне!"
  
  Ада вдруг хлопнула себя по лбу:
  
  "Сейчас нам всем будет незачёт! - выпалила она, резко возвращая нас из первой половины прошлого века в современность. - Вчера началась зачётная неделя, и сегодня весь четвёртый курс сдаёт "Цивилизацию"! А ну-ка, все живо сдайте мне свои зачётки! Как - вы их не взяли с собой?! За что мне досталась такая группа... Пойду прямо сейчас на факультет и прослежу за тем, чтобы Севостьянова проставила нам "Цивилизацию" хотя бы в ведомость!"
  
  "Идти ногами не надо - надо ехать! - пояснил ей Марк. - Довезу за пять минут! Даже царь не отказывается со мной кататься, а тебе и вообще грех!"
  
  Итак, "Гучков" с "Керенским" ушли, а "Коллонтай" проводила их недовольным взглядом. Группа после их ухода начала обсуждать, чем следует заниматься дальше. Василий Витальевич склонялся к новому сценическому эксперименту, который они с отцом Нектарием в понедельник успели тщательно обсудить. Штейнбреннер возражал против этого, считая наиболее полезным суд. Лиза возмушалась тем, что нечто вроде импровизированного суда только что состоялось, и где же это видано - судить одного человека два раза?! Иван указывал на то, что судить нужно не самого Шульгина, а его идеи, о чём, кажется, мы все договорились ещё вчера, так зачем же сейчас идти на попятную и ломать общие планы? Я миролюбиво предлагал проголосовать каждое предложение по отдельности.
  
  Наше обсуждение прервал звонок. Звонила Ада, которая, едва я успел принять вызов, едва не закричала в трубку:
  
  "Андрей Михайлович! Деканат не даёт мне ведомости!"
  
  [19]
  
  - Любой староста, - рассказывал мой собеседник, - имеет право взять зачётную ведомость, чтобы передать её преподавателю конкретного курса, а после, заполненную, вернуть в деканат. Ведь старосты мыслятся некими младшими помощниками педагога, на что ещё они нужны? Поэтому случай действительно был сверхобычным. Провожаемый всеми своими юными коллегами, которые высыпали в коридор, я молча оделся и сообщил им, что ухожу на факультет. Иван ответил, что с моего позволения объявляет тогда обеденный перерыв.
  
  Ада и Марк стояли в коридоре напротив деканата и о чём-то яростно шептались. Прекратив их спор, я попросил девушку идти вместе со мной, энергично вошёл в деканат и задал вопрос: почему староста сорок первой группы не может получить на руки ведомость по предмету?
  
  Секретарь некоторое время озадаченно нас рассматривала, переводя взгляд с меня на Аду и обратно, прежде чем нашлась:
  
  "Видите ли, Андрей Михайлович, это с вашей кафедры поступила такая... просьба! Ангелина Марковна мне сказала, что группа переведена в разряд творческой лаборатории, поэтому сдаёт зачёты в особом порядке!"
  
  Сказанное звучало очень странно, ведь первым зачётом, стоявшим у группы во вторник, была, как вы помните, "История цивилизаций" - предмет, который на нашем факультете читали педагоги другой кафедры. Как же наша кафедра могла распоряжаться судьбой чужих курсов? Я, конечно, озвучил свою мысль вслух, и секретарь - нестарая ещё и не сказать чтобы глупая женщина - честно призналась мне: она не знает, почему начальник одного структурного подразделения влез в дела другого, и что делать, тоже не знает!
  
  Ожидаемо я спросил, на месте ли декан факультета, и, получив подтверждение, попросил о нас доложить. Через минуту нас пригласили в кабинет Яблонского.
  
  Сергей Карлович почти радушным жестом предложил нам с Адой садиться. Я кратко рассказал о случившемся и, осмелев, прибавил: как же нам работать, если каждую ведомость группы сто сорок один мне придётся добывать с боем? Ни сил на это нет, ни просто времени: неумолимо приближается конец месяца и необходимость представить текст известного объёма, а мы ещё только на середине пути!
  
  Яблонский покивал, задумчиво поджав губы.
  
  "Да, нехорошо, нехорошо... - согласился он. - Только, помнится, уговор именно по этому предмету был, что зачёт группе поставят на основе конспектов занятий?"
  
  "Конспекты у меня с собой!" - с живостью отозвалась Ада и, достав из своей большой чёрной сумки стопку тетрадей, положила их на стол. Видимо, успела собрать когда-то ещё раньше. Какая умница! Что ж, она была хорошей старостой своей группы, кто бы спорил...
  
  Сергей Карлович, чуть подняв брови, взял самую первую тетрадку и неспешно перелистал её.
  
  "Разумеется, это недоразумение, - пробормотал он, как бы отвечая на мой повисший в воздухе вопрос. - И Суворина, конечно, не имела права - что ещё за распоряжения в обход меня на моём факультете? Но причины лежат на поверхности, потому что разозлить человека несложно: все мы люди немолодые, слегка изношенные... Скажите, Альберта - вы же Альберта? Скажите, милочка: а что вам известно про этот новомодный студенческий рейтинг преподавателей? Не знаете ли вы паче чаяния, откуда у этой инициативы растут ноги?"
  
  Ада густо покраснела.
  
  "Конечно, знаю, Сергей Карлович, - ответила она сдавленным голосом. - Это я автор".
  
  Что заставило её признаться сразу? Принципиальность, полагаю! Мужество, бесстрашие, неготовность стыдиться за то, что она считала хорошим и правильным.
  
  "Вот как? - даже не очень удивился декан. - А я, признаться, и в прошлый четверг, когда собрал старост четвёртого курса, что-то такое от вас почувствовал, некие флюиды... И, уж если речь зашла про тот день, позвольте спросить: "демонстрацию" - тоже вы организовали?"
  
  Ада кивнула. Краска уже отхлынула от её лица, теперь она была бледней обычного. Левую ладонь девушка сжала в кулак и обхватила её правой. Жест не укрылся от Яблонского, который заметил почти добродушно:
  
  "Что это вы, милая моя: будто к пыткам готовитесь! Полно, я не дознаватель Гестапо! Давайте-ка договоримся с вами на будущее! Я вам даю честное слово старого человека, что всё с зачётами и экзаменами вашей группы в эту сессию будет в порядке - если и вы со своей стороны воздержитесь от публичных жестов, от всяких, знаете, "акций"! Подумайте сами: ещё один шаг - и вы, пожалуй, начнёте окна бить, а люди их стеклили, трудились - нехорошо! Про защиту дипломов, увы, такого ручательства дать вам не могу. То есть могу обещать, что напишу отдельное распоряжение, которое позволит вашей группе защищать дипломы в форме творческой работы - но внимание к сделанному вами будет повышенным, вопросы со стороны педагогов выпускающей кафедры, возможно, пристрастными. А я, по собственным ощущениям, - "хромая утка": уже в июне на моё место, как говорят, придёт другой человек. Итак, мой голос на защите будет слаб, высоких оценок вашего творчества гарантировать нельзя, и, боюсь, надежды на "красный диплом", если они имелись у вас или ваших товарищей, придётся похоронить. Однако весеннюю сессию ваша группа закроет - если вы не нарушите вашу часть этого джентльменского соглашения. Что, уговор?"
  
  Девушка - это было видно по ней - напряжённо думала. Новый "уговор", сообразил я, рушит её планы, выбивая из рук если не все орудия борьбы с Бугориным, то хотя бы половину. Ведь заведующий кафедрой никакого "рейтинга" не боится, он в качестве администратора боится именно скандала! Обещание "не шуметь" лишает Аду одной из возможностей воспрепятствовать тому, чтобы во главе факультета стал любитель хватать девочек за руки, а отказ от такого обещания приведёт к тому, что по её вине пострадает её группа. Ужасный выбор!
  
  Девушка наконец выдохнула.
  
  "Сергей Карлович, это честно, - пробормотала она. - И да, я попробую не допустить "демонстраций". А если всё-таки они начнутся, то - мы сами виноваты! Вы нас предупредили".
  
  Декан, слабо улыбаясь, протянул ей руку для рукопожатия, и наш "Керенский" осторожно пожал эту руку.
  
  "Ступайте с Богом, - предложил Яблонский. - За вашими зачётами я присмотрю. Оценки за экзамены по предметам Андрея Михайловича выставит он сам, а оценки по предмету Владимира Викторовича, думаю, будет справедливо рассчитать, исходя из среднего балла. Идите, идите! А вашего ненаглядного доцента я, если позволите, ещё задержу".
  
  [20]
  
  - После ухода старосты группы сто сорок один мы немного помолчали, - вспоминал Могилёв. - Декан перебрал пальцами по столешнице. Протяжно вздохнул.
  
  "Что же вы, батенька, творите?" - спросил он усталым голосом, не глядя на меня.
  
  "Я творю?" - поразился я.
  
  "Ну, а кто же? В вашем ведь питомнике произросло сие пречудное дерево!"
  
  "Я, Сергей Карлович, - традиционалист, консерватор и большой недруг всех и всяческих революций! Я её, по сути, отговаривал от учреждения этого глупого рейтинга!" - запротестовал ваш покорный слуга.
  
  "Верю, верю, что же... - согласился Яблонский. - Последний наш царь, роль которого вы, как сами рассказывали, на себя приняли, тоже ведь был консерватором - а поглядите, не удержал поводьев, не удержал... Или - ещё мне вспоминается... Не смотрели вы никогда, милостивый государь мой, американский фильм под названием "Общество мёртвых поэтов"?"
  
  "Название знакомо... но нет, не смотрел!" - признался я.
  
  "Поглядите: любопытная картина! Приходит в образцовую школу новый преподаватель, некий Китинг - тоже, возможно, вполне себе консерватор, по политическим взглядам то есть. Сложно, полагаю, рассказывая о мёртвых поэтах, тех, кто писал о вечном, устойчивом и непреходящем, о Человечности и Красоте, защищать пошло-ниспровергательские, шариковские взгляды! Итак, взгляды у него вполне консервативные, но методы преподавания - немного бойкие. Вот вроде ваших... Бойкостью своей этот мистер Китинг цепляет учеников за живое, а после они, познавшие радость романтической пульсации жизни, плюхаются в болото серой обывательщины. Взрослые люди умеют жить в двух модусах, хоть худо-бедно, да научаются этому, а молодёжи когда научиться? И заканчивается всё трагедией... Вы - услышали моё предостережение? Впрочем, у Китинга-то были почти совсем мальчишки, а у вас - без пяти минут взрослые дяденьки и тётеньки. И всё же!"
  
  "Вы мудры, Сергей Карлович! - признал я. - Мудры, и, если я невольно разбередил их мечты и надежды на лучший, более справедливый мир, что привело к их не особо умному протесту, то часть вины и на мне: не снимаю её с себя! Только я из своей немудрости, из своего почти юродства спрошу вас: так ли уж плохо молодёжи желать лучшего, надеяться раскрасить серые будни немного более светлыми красками? Кто и будет это делать, если не они?"
  
  "Да и вы правы, мой дорогой! - согласился декан. - Некоей возвышенно-абстрактной истиной, а любому администратору такие истины - не пришей кобыле хвост: ему всякий Божий день нужно бороться не за то, как совершить лучшее, а за то, как бы не допустить худшего! То, что мне хочется с вами согласиться, для меня самого - тревожный знак: становлюсь непрактично-сентиментальным, пора, действительно, на покой. Говоря про мой уход на покой: отчего, расскажите мне, так сильно студенты обозлены на Бугорина, что насовали ему на этой новой сетевой площадке полную панамку, выражаясь просторечным языком, и создали петицию за его недопуск к моей теперешней должности?"
  
  "Он в прошлом году склонял одну из студенток третьего курса к тому, чтобы стать его временной любовницей, и недавно сделалось гласным, вот они теперь и кипят", - пояснил я.
  
  "Ах, старый павиан... - без особой энергии ругнулся Яблонский и поморщился: - Нет, это безобразие, конечно... Только бывает, знаете, и хуже! Бывает, что не просто склоняют, а называют твёрдую таксу: такая-то оценка за... гм-гм. Молодые педагоги этим грешат в основном, с кафедры физического воспитания. Ну, а девочка, выходит, попалась чувствительная, честная - и пошло-поехало... А я вам, Андрей Михалыч, расскажу, как это видится с его стороны! Мыслей, конечно, читать не умею, но предсказать - дело несложное. С его стороны всё выглядит так, что эту девочку вы ему сами в койку и подложили!"
  
  "Да ведь она даже не легла в койку... О Господи!" - выдохнул я.
  
  "Именно, именно: и, собрав на него такое гадкое досье, вцепились ему в горло! Оба вы теперь держите друг друга за горло, словно пресловутые нанайские мальчики: он вас может уволить, а вы его - привести за ручку к прокурору. Или ошибаюсь? Если и не к прокурору, то сделать так, чтобы моё кресло проплыло мимо его носа да прямо в руки Дмитрия Павловича. Поэтому свой прошлый прогноз вынужден, увы, скорректировать. До середины июня, то есть пока не истечёт мой трудовой договор, вас не уволят - но все свои три взыскания вы, скорее всего, соберёте, полный георгиевский бант. Ну, а после... Нужно ли мне объяснять вам, что бывает с людьми, которые за один год получают три взыскания?"
  
  "Значит, поэтому Ангелина Марковна так раздухарилась?" - уточнил я - и тут уж кстати рассказал о требовании временно исполняющей обязанности предоставлять ей два устных отчёта в неделю. Сергей Карлович пожал плечами. Заметил:
  
  "Не удивлён... а тут, вдобавок, сошлись две силы. Просьбу своего пока ещё начальника о том, чтобы влепить вам несколько выговоров, она выполнит не только послушно, но и с личным удовольствием. Догадываетесь, почему? Нет? Тут, видите, пошёл слушок, что Владимир Викторович по причине студенческих протестов и в моё кресло не сядет, и со своего может слететь. Слух, думаю, безосновательный, но старые и не особо умные женщины таким безосновательным слухам охотно верят, когда эти разговоры в их пользу. Ведь ей заведовать кафедрой, похоже, понравилось: уже были жалобы на то, что больно круто начала Суворина закладывать руль! Вошла во вкус. Вот и сегодня с этой ведомостью... А помочь я вам, милый, ничем не могу: вассал моего вассала, как говорится, не мой вассал. В обыкновенных случаях такого разбушевавшегося завкафедрой, само собой, должно одёргивать факультетское начальство. Но осмыслите же её положение: она не профессиональный администратор, а только временная исполняющая обязанности! Все мои окрики для неё будут как с гуся вода, потому что она ничем не рискует. Потеряет должность врио? Так ей и без того править - неделю-другую, не больше, она в любом случае перестанет быть врио, когда Бугорин выйдет с больничного. Ничем, повторюсь, не рискует, но верит, что за её принципиальность и неподкупность в борьбе с такими, как вы, хм, морально-бытовыми разложенцами - тут про вас рассказывают, будто вы теперь ни одной юбки не пропускаете, - что за эту принципиальность коллектив возьмёт да и рекомендует её к избранию новой заведующей кафедрой! А вы - её единственный серьёзный конкурент. Поэтому выговаривать вам ей - и удовольствие, и нравственный долг, и польза для карьеры, все три выгоды разом!"
  
  Я, поставив локти на стол, положил лоб в руки и пробормотал что-то вроде:
  
  "Как надоело... Как надоело всё, мóчи моей нет!"
  
  "Вы... возьмите больничный тоже! - вдруг предложил декан. - Дело только за тем, чтобы найти у себя какую-нибудь старую болячку, но ведь вам уже тридцать девять, не можете вы быть здоровы как телёнок на лугу. Сотруднику нельзя делать выговор, когда он на больничном. Так, глядишь, дотянете до мая. Голова у вас не кружится? Мигрени не беспокоят? Радикулит?"
  
  "Очень разумная рекомендация, - улыбнулся я. - Только ведь это - трусость, это - как убежать с поля боя, или я неправ?"
  
  "Так и знал, что вы мне что-то такое ответите в шиллеровском стиле!" - сокрушился Яблонский.
  
  "И что мне даст один апрель? - продолжал я думать вслух. - Закончу проект, выйду на работу - и тут снова повалятся на меня все шишки? Где прикажете мне искать воодушевление, чтобы... Ах, ладно, извините! - спохватился я. - Чтó я, в самом деле, разнылся тут! Я ценю вашу заботу, Сергей Карлович, и про больничный тоже, наверное, подумаю..."
  
  Уже выйдя, я сообразил, что ничего не рассказал Яблонскому о намечавшихся "торгах" между моим начальником и моими же студентами. Впрочем, разве я должен был ему об этом рассказывать? Если бы эти "переговоры" хоть каким-то образом угрожали самому декану, я бы сообщил ему, не задумываясь. Увы: рисковали пострадать, похоже, только мои юные коллеги с их возвышенно-невозможными требованиями...
  
  [21]
  
  - Пеший путь от факультета до дома Гагариных занял что-то полчаса, - припоминал Андрей Михайлович. - По дороге я успел съесть пирожок, купленный в уличном киоске. Плохо было питаться урывками, "по-студенчески", но что делать, когда так завертелась жизнь! А я, наивный, в начале апреля ещё надеялся, что лаборатория позволит мне сбросить груз повседневной рутины да отдохнуть хоть немного!
  
  Студенты встретили меня молча и продолжали молчать, когда я занял своё прежнее место в гостиной. Глядели внимательно, выжидающе.
  
  "Ах, да! - спохватился я. - Вы ведь уже проголосовали по... вчерашнему вопросу? Не то чтобы это было моё дело, - пришлось мне сразу оговориться, - но лучше бы поскорей решить, чтобы освободить ум для другого!"
  
  "Обсуждали, но голосование отложили, - ответила Ада. - Вас дожидались..."
  
  "Меня-то зачем, глупые головы! - крякнул я с неудовольствием. - Не могу я решать вместе с вами, не имею права на вас влиять, потому что я не студент, и диплом у меня, случись что, не отнимут. Неужели не ясно?"
  
  "Но своё мнение вы разве высказать не можете?" - возразила староста.
  
  "А вы лучше расскажите, вашбродь, о чём ещё говорили с Карлычем!" - попросил Марк.
  
  "Сергеем Карловичем, - поправил я его, зная, конечно, о безнадёжности моих поправок и, вздохнув, пересказал им мою беседу с деканом: несколько более лаконично, чем вам сейчас. Пассаж про "Общество мёртвых поэтов" их, кажется, не заинтересовал - не ручаюсь, что они даже его поняли, - а вот готовность временно исполняющей обязанности начальника кафедры дать мне три выговора подряд как-то нехорошо, по-боевому оживила.
  
  "Всё ясно: Бугор вас хочет убрать, пока не убрали его! - прокомментировал Кошт. - Конечно, мы едем к нему, и конечно, будем сегодня торговаться! Руки прочь от нашего царя!"
  
  "Тронут вашим беспокойством о моей скромной персоне... Мы?" - не понял я.
  
  "Я и Марк", - пояснила Лина.
  
  "Почему именно вы двое?" - по-настоящему удивился я.
  
  "Потому, - пояснила Ада, иронически поджав губы, - что Лина слегка ревнует своего драгоценного Маркушу к другим женщинам, которые садятся на заднее сиденье его мотоцикла".
  
  "Не только! - возразил Марк, правда, не оспаривая эту догадку. - Потому что Ада - мозговой центр протеста. Если вытурят из вуза нас двоих, она останется".
  
  "И потому ещё, как я понял, - прибавил Алёша, обозначив небольшую улыбку, - что Альберта Игоревна не может быть откровенно грубой. Стойкой, решительной, непреклонной - сколько угодно. Бестактной тоже, пожалуй. Но грубой в настоящем смысле слова воспитание ей не позволит".
  
  "А мне позволит!" - выкрикнула Лина и, как бы для демонстрации своих умений, завернула такую цветисто-трёхэтажную фразу, что все, кроме Марты, рассмеялись - она одна испуганно сжалась.
  
  "Ваша взаимовыручка и, может быть, жертвенность восхищает! - признался я. - Но позвольте-ка! Ведь Ада сегодня пообещала Сергею Карловичу, что воздержится от "демонстраций", а иначе ваша группа не закрывает "автоматом" весеннюю сессию. Именно "демонстрации" и есть ваш главный козырь. Как же вы поедете на эту встречу с заведомо негодным оружием? Ведь это чистый блеф, то есть..."
  
  "...То есть нехорошо? - весело закончила Ада. - Может быть, скажете, неэтично?"
  
  "Вы знакомы, государь, с притчами Рамакришны? - заговорил Алёша. - Не скажу, что я поклонник языческих премудростей, но с одним его поучением никак не могу не согласиться. Некий святой мудрец запретил одной змее жалить. Дети, узнав об этом, стали таскать бедную за хвост и измучили вконец. "Что же ты, матушка? - спросил её тот же самый мудрец, когда увидел змею снова. - Я тебя просил не кусаться, но кто запрещал тебе шипеть?""
  
  "Тот самый Рамакришна, духовным внуком которого был Кристофер Ишервуд, любовник Уистена Хью Одена, написавший "Одинокого мужчину", бессмертный шедевр гомосексуальной литературы?" - уточнил Тэд. Алёша немного поморщился:
  
  "Феликс Феликсович, не говорите глупостей! - попросил он. - Вы, знаете, сами не отличались, то есть, наоборот, как раз отличились... Какое мне дело до того, кто был чьим любовником? Притча-то совсем не об этом, неужели вы не поняли?"
  
  "Мы поняли, поняли! - подтвердила Ада. - Смотрите, государь, даже отец Нектарий не против! Голосуем?"
  
  Восемь рук, включая осторожную руку Марты, поднялись вверх. Воздержались Иван и Штейнбреннер.
  
  "Я не вижу необходимости в этих торгах, - пояснил "начальник штаба" - и не верю ни в какую быструю эволюцию образовательной системы, тем более под влиянием одного частного микроскопического случая. Овчинка выделки не стоит. Но из общей лодки выпрыгивать не буду".
  
  "А я обеспокоен тем, чем всё может кончиться, - добавил Альфред. - Если бы имелась возможность воспрепятствовать новому назначению господина Бугорина другим, более безопасным для группы способом, я был бы исключительно "за". Хорошо бы даже поискать эти способы, например, направить обращение в общественные приёмные основных политических партий. Тем не менее, прошу не рассматривать мой голос как некую цессию или выход из коллектива. Я принимаю общее решение и готов понести за него свою долю ответственности - в разумных пределах, само собой: я верю, что наши, э-э-э, более активные коллеги не уронят своего достоинства и не опустятся ни до каких насильственных актов, за которые я ответственности нести не желаю и которые не оправдываю, что прошу иметь в виду и по возможности записать в протокол..."
  
  Лина, услышав про протокол, подавилась коротким смешком - и, как это бывало последние дни, её смешок запустил лавину. Смеялись все, а Марк ещё и приговаривал: "Сейчас, Фредя, сейчас будет тебе протокол! Товарищ следователь оформит! "Мною прочитано, с моих слов записано верно"!"
  
  [22]
  
  - После этого, - говорил Могилёв, - мы сразу проголосовали вопрос о дальнейшей повестке дня и большинством согласились на новый суд. Альфред предложил, чтобы этот "суд над мыслями" совершался без всякой привязки к определённому месту или времени, а как бы в Царстве платоновских идей, и не конкретными историческими фигурами, а некими общечеловеческими архетипами, такими, как Солдат, Священник, Профессор и т. п. Был объявлен двадцатиминутный перерыв на подготовку.
  
  "Ваше величество, позвольте, я вас покормлю! - предложила мне Марта. - Я играю Православного Человека, только его надо не играть, а быть им, поэтому мне готовиться не нужно. Я сегодня дежурю по кухне, а все, кроме вас, уже поели".
  
  Я с благодарностью принял предложение. Мы прошли на кухню, где девушка положила мне полную тарелку супа, который она - вообразите! - приготовила на "всё отделение" за то время, пока я вызволял из деканата их зачётную ведомость и разговаривал с Яблонским.
  
  Ваш покорный стал есть этот суп, нахваливая. (Ничего выдающегося, между нами говоря, но по сравнению со вчерашней солдатской кашей это был кулинарный шедевр.) Марта села за кухонный стол напротив и, подперев подбородок рукой, принялась на меня глядеть своими ясными глазами. Я перехватил этот взгляд и смутился. Девушка смутилась тоже.
  
  "Я хотела извиниться перед вами за вчерашнее, - тихо проговорила она. - Я была немного нездорова".
  
  "Ничего не произошло", - отозвался я притворно-беззаботным тоном.
  
  "Разумеется, ничего, разумеется... А всё-таки зря. Олю обеспокоила... И письмо мне тоже не надо было вам писать. Я, наверное, не буду больше вам писать никаких писем".
  
  "Всегда читаю ваши письма с вниманием и своего рода восхищением, - ответил я более вдумчиво. - Но..."
  
  "Но?" - подхватила она.
  
  Мы смотрели друг другу в глаза.
  
  "Но, - медленно закончил я, - вероятно, мы подошли к той черте, за которой дальнейшие письма будут... будут немного болезненными для вас самой".
  
  Марта так же медленно кивнула.
  
  "Да, - подтвердила она. - Как вежливо и осторожно вы сказали "мы подошли": ведь ясно же, что не мы, а я подошла, я одна... Я вас, государь, больше не буду ничем беспокоить, ничем, никогда, поверьте!"
  
  Она встала, сжав на груди руки в замóк. Я встал тоже.
  
  "Совсем зря: в любое время беспокойте меня чем угодно, - сказалось у меня. - В конце концов, - я слегка улыбнулся, - у вас есть на это моё письменное разрешение. И на ваш вопрос, можно ли его понимать буквально, отвечаю немного запоздало: конечно".
  
  "Спасибо, - поблагодарила она, - но я не воспользуюсь... наверное, то есть без очень острой необходимости, потому что
  этим беспокоить - ужасно. И вдобавок, - девушка через силу улыбнулась, а глаза у неё, кажется, заблестели слезами, - у меня нет никакой надежды, правда? Ведь если бы имелось хоть малое зёрнышко надежды, вы... не ушли бы вчера так быстро?"
  
  "Я не потому быстро ушёл, а чтобы не сбивать с толку вашу соседку", - пояснил я.
  
  "Только поэтому? Значит?.." - она, не договорив, поглядела на меня как-то совсем по-особому, искоса, чуть склонив голову набок, словно мудрая, старая и несчастная птица, давно переросшая своим умом грубую простоту птичьей жизни.
  
  О, что за разговор! Как вышло так, что мы уже через несколько фраз после его начала забрели в этот тёмный и жуткий лес, где любой ответ будет плохим? Никто никогда, проживи вы хоть сто лет на белом свете, не научит вас, что нужно отвечать на такое вопросительное "Значит?..", на такие взгляды страдающей птицы! Как мне её было мучительно, бесконечно жаль! И неужели только жаль?
  
  Меня спас Тэд, который, появившись в дверном проёме, постучал по дверному косяку, кашлянул, объявил:
  
  "Суд через минуту. Всех, кто в нём занят, просят занять места. Государь, вы ведь присоединитесь как зритель?"
  
  "Непременно! - пообещал я. - Вот только суп доем... Начинайте, если хотите, без меня! Диктофон лежит на диване".
  
  Марта и Тэд ушли. Мой телефон, словно ждавший их ухода, булькнул сообщением от Насти.
  
  Ваше величество, как Вы относитесь к ГЛИНКЕ?
  
  Видимо, английский она приберегала только для серьёзных разговоров, для "Я не ваша - и вашей никогда не буду!".
  
  К красной или к голубой? В свежем виде или в обожжённом?
  
  - ответил я в том же шутливом тоне. На что мне достаточно быстро пояснили:
  
  
  В виде искусства. Пока Ваши красавцы пишут самостоятельную, решила купить онлайн-билеты на вечер классической музыки. Два. Попробуйте только отказаться! Обижусь - смертельно.
  
  Через минутку поступила новая "телеграмма".
  
  А после концерта хотела бы Вас пригласить на не-свидание!
  
  Что такое не-свидание?
  
  - уточнил я и, кажется, поставил в конце вопроса "улыбочку", хотя обычно бегу от этих значков как от чумы. Моя аспирантка растолковала мне:
  
  Это как кофе без кофеина, хлеб без глютена и вегетарианский стейк. То же самое, что обычное свидание, только невзаправду. Потому невзаправду, что по совету о. Нектария берегу ваши нежные чувства, снежинка Вы наша. Соглашаетесь? Или мне поискать кого другого?
  
  
  Соглашаюсь с большим удовольствием,
  
  - ответил я совершенно искренне - и поспешил в гостиную, где без меня уже начался "суд идей".
  
  [23]
  
  СТЕНОГРАММА
  сценического эксперимента No 10
  
  "Суд над идеями Василия Шульгина"
  
  ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  
  Профессор (исп. Альфред Штейнбреннер)
  
  Верующий (исп. Марта Камышова)
  
  Народ (исп. Марк Кошт)
  
  Солдат (исп. Иван Сухарев)
  
  Борец за социальную справедливость (исп. Альберта Гагарина)
  
  Священнослужитель (исп. Алексей Орешкин)
  
  Мистик (исп. Елизавета Арефьева)
  
  Тигр Светлогорящий, он же Дух Истории, Носящийся Над Водами (исп. Эдуард Гагарин)
  
  Василий Шульгин (исп. Борис Герш)
  
  ДУХ ИСТОРИИ (встаёт). Дамы и господа, начнём наше судилище! Мы с вами парим сейчас в Космосе чистых умозрений. "Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, - словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг..." - но поставим многоточие, не закончив сии жуткие слова. "Страшно, страшно, страшно!" И более всего страшно от отсутствия идеи!
  
  Но зрите: донкихот русской дореволюционной политики провозгласил идею! Её имя - Белая Мысль. Её сущность: частная собственность как святыня, здоровый национализм под именем "муссолинизма", монарх или вождь как свет народу. Прошу вашего суда над ней! Вам слово, Профессор! (Садится.)
  
  ПРОФЕССОР (встаёт). Кхм! Не способен выражаться столь же цветисто и символически, поэтому позвольте мне говорить привычным образованному человеку языком. Белая идея Шульгина - исторический феномен, но тот феномен, который принадлежит прошлому. Фразами вроде "Я - русский фашист" можно было бросаться до тридцать девятого года, но никак не после: после этот термин стал слишком одиозен. Даже поправка о том, что гитлеровцы, или "хитлеровцы", выражаясь языком нашего героя, потеряли моральное право называться фашистами, не меняет сути дела. А его попытка объявить родоначальником русского фашизма Столыпина тоже, увы, не делает идею более симпатичной - скорее, вызывает глухое раздражение к самому Петру Аркадьевичу, который и без этого раздражения - фигура вовсе не примиряющая. Люди оперируют терминами, люди мыслят посредством слов языка, и с языковой инерцией бороться очень сложно. Да и нужно ли?
  
  В чём суть идеологии шульгинского "фашизма" или "муссолинизма", как его понимал Василий Витальевич? В опоре на сильное, умное, талантливое меньшинство, которое и будет, так сказать, поводырём масс, и в одновременном предоставлении большинству политических прав, даже широких. Деловое меньшинство сосредотачивается вокруг Государя, большинство выражает свою волю через Парламент, который до хрипоты может спорить о вещах, в экономии государства сравнительно менее важных. Этот способ правления уже воплощён в жизнь, причём не только в России, но и в большинстве стран, которые к настоящему времени сумели не потерять своего политического значения. И здесь я как будто противоречу сам себе, ведь жизнь показала витальность идеи... Но всё же nomina sunt odiosa.102 Да, нашему герою нельзя ставить в вину отсутствие исторического предвидения, верней, знания того, какими именно тонами слово "фашизм" окажется окрашенным после тридцать третьего года, какими ядовитыми цветами оно заиграет. Но даже если оставить в покое лексикологию: не могу ведь я отречься от своих убеждений и отказать большинству народа в праве быть самому хозяином своей политической судьбы! Это - антигуманно и не в духе идеалов Просвещения, тех светлейших идеалов, за которые я и такие как я без колебаний положим свои жизни!
  
  Вождь как свет народу? Здесь какая-то ошибка: над фигурой Вождя, выше этой фигуры, Шульгин в своём уме поставлял Монарха, так же, как над Столыпиным возвышался государь. Современная Великобритания показывает, что такая политическая конструкция вполне жизнеспособна и в наши дни - всё, однако, зависит от национальных традиций и, так сказать, народно-политического темперамента. Частная собственность как святыня? Обязан оговориться, что Шульгин предполагал наиболее эффективным способом ведения хозяйства страны конкуренцию между собой государства и крупного частного капитала: он не был абсолютным "рыночником", как не был и полным этатистом, если обслуживаться позднейшими терминами. Сама мысль кажется плодотворной... Но ведь в уме Василия Витальевича она отдельной ценности не имела, а являлась просто техническим дополнением к его Белой Идее, разве нет? Если уж мы, либеральная интеллигенция, отвергаем сердцевину этой идеи - опору на сильное меньшинство, - бессмысленно спорить о сравнительной удачности частных экономических рецептов.
  
  Кладу чёрный шар на весы истории. (Садится.)
  
  ДУХ ИСТОРИИ. Слово Верующему.
  
  ВЕРУЮЩИЙ (встаёт). Не могу и не буду спорить с рассуждениями Профессора о словах, которые безнадёжно запятнаны. Во-первых, они, эти рассуждения, верны, во-вторых, совсем не об этом болит сердце. Я склоняюсь к тому, чтобы судить идеи Шульгина исходя из его личности и его веры.
  
  Полностью православным человеком Василий Витальевич не был. Вот, прозвучал вчера или сегодня ему упрёк в заигрываниях с теософией: все эти "красные лучи ненависти" и "изумрудное поле терпения". Сама не вижу в этом ничего исключительно теософского, но если сведующие люди знают лучше меня... В храме ему было хорошо, и мы, верующие, не забудем его слов в поддержку Церкви! Правда, какой именно Церкви? Церкви недостойных, Церкви тех, кто лишь готовится быть настоящими христианами. Не думайте, я не смешиваю исторические времена и потоки! Убеждена в том, что Василий Витальевич о себе так и думал, что он, если бы судьба возвеличила его, дав возможность создать новую Церковь или восстановить из руин прежнюю, именно такую полу-Церковь, четверть-Церковь и создал бы. Правда, думаю, судьба не привела бы его к служению местоблюстителя патриаршьего престола: слишком он был светским человеком, слишком увлекающимся, слишком влюбчивым. Плохо ли верующему человеку быть влюбчивым? Сама для себя пока не ответила, и уж точно не мне судить...
  
  Частная собственность? В новой России мы и так живём при капитализме, хотя, конечно, не вещи должны быть святынями: верю, что Дух Истории просто неудачно выразился. Сильное меньшинство? Миром и без того правит сильное меньшинство: так было, есть и будет, мы, верующие, не строим себе иллюзий о том, будто некие талантливые реформаторы за год, десять или сто лет способны поменять человеческую природу.
  
  Государь как свет народу? Безусловно! Именно эта мысль и могла бы оправдать нашу достаточно пошлую современную жизнь. Вот почему кладу на весы истории белый шар. (Садится.)
  
  ДУХ ИСТОРИИ. Слово Народу.
  
  НАРОД (встаёт). Я - народ, тот самый, который любит полирнуть День космонавтики тёмным нефильтрованным или чем покрепче, и не только этот день. Поэтому не ждите от меня сложных рассуждений! "Местоблюститель", "одиозны", "этатист" - я и слов таких не знаю! Но кое-что я всё-таки помню! Именно я раздавил фашистскую гадину, а иначе - меня самого бы не было! Поэтому, когда некий господин про себя заявляет, что он - русский фашист, у меня предложение этому господину - сдать паспорт и покинуть страну в двадцать четыре часа. Месье Шульгин, правда, от советского паспорта и так принципально отказался, до смерти обходился видом на жительство... Что ж: дядька - кремень! А всё-таки, хоть он и кремень, чемодан - вокзал - Берлин, ласково просимо!
  
  Тут начали нам рассказывать, что, мол, выражение неудачное: дескать, не был он фашистом, сам себя оклеветал, а был столыпинцем. Нет уж, простите! Я звёзд с неба не хватаю, я не товарищ Гагарин, но чувства и у меня есть, и мои чувства задевает это словечко, что бы в него ни вкладывали. Подумайте хоть иногда и о моих чувствах, уважьте и их тоже, не все вам, господа хорошие, заботиться о переживаниях боевых пидарасов Объединённой западной дивизии! И потом - Столыпин? Тот самый, который меня так сильно хотел облагодетельствовать, что сотню-другую мужичков подвесил за столыпинские галстуки? Ну уж мерси боку, как говорят в ваших парижах! Мы люди простые, походим и без галстука от этого кутюрье.
  
  Государь как свет в оконце? Без вопросов - если переизбирать его каждые шесть лет. Что уже и имеем. Или вы настоящую монархию захотели, полную версию, хрустобулочники вы наши? Так ведь снова выродятся ваши цари к чёртовой бабушке! И опять - Ипатьевский дом, новая Гражданская, а там, глядишь, и новая Отечественная, на колу мочало, начинай сначала. Нет, нет, спасибо, накушались! Я хочу своего царя поставлять сам, как сделал в тысяча шестьсот тринадцатом, и почаще! Тут какие-то шары кладут... Кладу за Белую Идею чёрный! (Садится.)
  
  ДУХ ИСТОРИИ. Слово Солдату.
  
  СОЛДАТ (встаёт). Наше мнение спрашивают редко, но уж если спросили... Их благородие и сами ведь послужили Отечеству! Василий Витальевич - не только думский оратор да редактор газеты! Он - и поручик Первой мировой Шульгин, и глава белой контрразведки Шульгин, почему вы все про это забыли? Как служивый человек он мне симпатичен. И в идеях его ничего дурного не вижу. Частная собственность неприкосновенна? Если на землю - то и да: раздайте уже нам эту железную купчую, эту неприкосновенную "синюю бумажку", которую "Трест" обещал русскому крестьянству! Я вернусь с войны - и тоже захочу хозяйствовать, и захочу - на своей земле. Сильное меньшинство? Так ведь всегда и бывает: будто в армии по-другому? Господа горлопаны, керенские да прочие, захотели было устроить по-другому - и развалили страну в восемь месяцев. Вождь или царь? Это пусть начальство решает, а я солдат. Только царь-то понадёжней будет, поустойчивей, чем президент или премьер! Разрешите доложить, ваши благородия, что кладу за идеи Василия Витальевича Шульгина белый шар! (Садится.)
  
  ДУХ ИСТОРИИ. Слово Борцу за социальную справедливость!
  
  БОРЕЦ ЗА СОЦИАЛЬНУЮ СПРАВЕДЛИВОСТЬ (встаёт). Ну, не смотрите на меня так! Уже вижу, что в ваших глазах я вся заляпана: и своей борьбой за боди-позитив, и феминизмом, и защитой экологии, и прочей woke103-повесткой! Одна-единственная вещь симпатична мне в воззрениях господина Шульгина: то, что он предпочитал лошадь - трактору. Он любил землю, жалел землю... и здесь снова начинается какая-то мракобесная достоевщина в духе Марьи Лебядкиной, которую я не понимаю и не хочу понимать! Во всём остальном он - мой идейный противник, старый, убеждённый, закоренелый. Он - за иго тирана, я - за власть народа. Он - за сохранение церковной плесени, а я бы разрушила все церкви! Он - за частную собственность, а я бы даже детей обобществила: слишком много вреда от семейного воспитания! Он, эта наглая белая цисгендерная рожа, за меньшинство сильных - таких же наглых белых цисгендерных рож, ухмыляющихся фашистов, воинствующих ницшеанцев. Я - за права обиженных и слабых. Чёрный шар ему от меня! Только чёрный! (Садится.)
  
  ДУХ ИСТОРИИ. Слово Священнослужителю.
  
  СВЯЩЕННОСЛУЖИТЕЛЬ (встаёт). Сказано уже много, и хорошего, и глупого, и справедливого, и вздорного. Моё мнение - это мнение верующего: я сам - верующий, я восхожу из верующих, я не могу без них существовать, моя жизнь без прихода - фикция... Или нет? Может ли быть такой священник, который, единственный, остаётся верен своей вере? Василий Витальевич, замечу, был именно таким: рыцарем-одиночкой, сохранившим верность Белой Идее, когда уже все её покинули. Можно ли служить в полностью пустом храме? Должен ли ждать священнослужитель - верующего, если тот опрометчиво, влюбчиво увлёкся чем-то посторонним, лишним, не-спасительным? Все эти вопросы, правда, за пределами нашего суда. К сказанному Верующим я добавлю одно: культ достойного меньшинства, лучших людей страны в самом деле имеет сомнительный запах чего-то, не очень далёкого от фашизма... Но альтернатива, увы, ещё хуже. Альтернатива меньшинству достойных - шигалёвшина и империя Великого инквизитора. Люди вроде нашего неомарксиста уже - на наших глазах, прямо сейчас - сколачивают, свинчивают, повапливают эту всемирную империю! Скажу даже больше, ступив одной ногой в опасную, недостоверную область мистики, хотя и с трепетом! Не сам ли Князь мира сего был создателем Гитлера, этой демонической марионетки, этого четверть-Антихриста, который своим припадочным кликушеством на многие века вперёд опорочил, запятнал, запачкал идею здорового национализма, так что теперь приличный человек и в руки боится взять эту идею? Если действительно он - расчёт оказался дьявольски-гениален. Шульгин, поднявший знамя Белой Мысли, вышел на битву с самим Сатаной! Как выглядят эти битвы, в чём, по-вашему, они состоят? В повседневном труженичестве, в каждодневном разъяснении лжи как лжи и правды как правды, зла как зла и добра как добра. Неужели после этого вы ожидаете от меня чёрного шара? Кладу белый. (Садится.)
  
  ДУХ ИСТОРИИ. Слово Мистику.
  
  МИСТИК (встаёт). Как мне близок Шульгин! Он ведь - и сам мистик, мой брат по духу. Он, который воспринимал вещи мистически, он, который общался с уже умершими и получал от них утешительные вести, конечно, мог познать больше обычных людей. Он, кто видел гнев красным и терпимость - изумрудной, он, кто считал, что Эйфелева башня звучит аккордом до-ми-соль-до, посылая ритм своих пропорций в окружающее пространство, конечно, достоин считаться младшим братом Скрябина и Флоренского, хоть, наверное, смутился бы таким сопоставлением. Но буду всё же справедлива: в толще людей, из которых я вышла и частью которых являюсь, нет никакого единодушного желания принять Белую Мысль. Значит, она, эта прекрасная идея, преждевременна. Не кладу ни белого, ни чёрного шара. (Садится.)
  
  ДУХ ИСТОРИИ. Весы замерли в равновесии. Белая Идея не оправдана, но и не осуждена. Она не возвеличена, но и не проклята. Так ей и оставаться духом, который, подобно мне, носится над водами нашей истории! Так ей и быть тигром, что, словно я сам, светло горит в глубине полночной чащи - а разноликие мещане так и продолжат недоумевать этой стихотворной строчке, возражая, что тигр - это всего лишь животное, и гореть он никак не может. Василий Витальевич (обращаясь к Шульгину), спасибо вам! Вы не стали верховным правителем России, как мечтал французский консул, и министром пропаганды Временного правительства тоже пробыли ровно день, да и реформатор Церкви из вас не вышел, впрочем, вы и не покушались... Но вы создали и выпустили на волю одного яркого хищника мысли - вашу политическую философию. Это кое-что да значит! (Глубоко кланяется в сторону Шульгина.)
  
  [24]
  
  - Помню, - рассказывал Андрей Михайлович, - что сразу после финальных аплодисментов, которыми мы по традиции завершали объявление любого приговора, Ада спросила:
  
  "Надеюсь, все понимают, что я сейчас вынужденно играла не совсем свою роль, что я - не такая? Я люблю иногда поддразнить старшее поколение всей этой терминологией, но я - неомарксист в классическом смысле. Не ортодоксальный марксист, конечно - примитивный материальный детерминизм Маркса мне кажется почти жалким, - но уж тем более не cultural marxist104. Американские wokies105 не имеют права называться настоящими борцами за социальную справедливость! Это - просто жирные клоуны, карикатуры левой идеи, марионетки в руках транснациональных корпораций! Нужно объяснять, почему?"
  
  "Нет, не нужно: каждый образованный человек должен понимать разницу между тем и этим, - безапелляционно сообщил Альфред. - Я не понимаю другого. Объясните мне: при чём здесь Тигр Светлогорящий?"
  
  "Это - цитата из Уильяма Блейка", - подсказал ему Тэд.
  
  "Ах, спасибо, Эдуард, без вас бы не догадался! - иронически отвесил ему Штейнбреннер. - Разумеется, любой культурный человек знает это "Tiger, Tiger, Feuerspracht // In den Dschungeln dunkler Nacht"..."106
  
  "Как-как - немецкий перевод, что ли? - расхохотался Марк. - Ты даешь, Фредя! На твоём языке, уж не обижайся, даже Блейк звучит как выступление Геббельса. Ну-ну, не дуйся, говорят тебе!" - прибавил он миролюбиво.
  
  "...Но зачем нужен Блейк в контексте разговора об идеологическом наследии Шульгина - уяснить не могу, - продолжал "Фредя", не удостоив нашего "Гучкова" никаким ответом или комментарием. - Разве то, что оба были мистиками, перед чем я пасую: это всё для меня - тёмный лес, так что я даже не в состоянии отличить, к примеру, теософского мистицизма от христианского. Но вы замечали, что люди слишком часто заводят разговор о мистицизме и прячутся в это негодное убежище, как только они исчерпали рациональные аргументы?"
  
  "Нет, не только это сближение! Думаю, дело в том, что Дух Истории так же опасен и непредсказуем, как хищник в джунглях, - пояснил герой сегодняшнего дня. - Что касается разницы между теософским мистицизмом и христианским, то вчера мы на пару с отцом Нектарием составили любопытный диалог, который мог бы произойти между мной и Даниилом Леонидовичем во Владимирской тюрьме. И даже без всякого "бы": он, или похожий, действительно мог произойти!"
  
  "Если вы его уже написали, зачем читать его вслух? - прагматически заметил Иван. - Или вы хотите услышать, как он звучит, не слишком ли нелепо?"
  
  "Нелепо... - пробормотала Марта. - Для таких как ты, конечно, нелепо..."
  
  В это время в дверь позвонили. Мы все озадаченно переглянулись: неужели родители Гагариных? Их никто не ждал раньше завтрашнего дня.
  
  Тэд поспешил в прихожую - и вернулся с Настей.
  
  "У меня закончилась работа, - пояснила моя аспирантка. - Чтó, мне здесь не рады?"
  
  Алёша открыл было рот, чтобы заверить её в обратном, но тут произошла небольшая примечательная сценка.
  
  Шульгин - продолжаю мысленно произносить его фамилию без всяких кавычек - негнущимися ногами прошёл к "государыне" и, глубоко поклонившись ей, словно повторяя недавний жест Духа Истории перед ним самим, поцеловал её руку.
  
  "Ваше величество сегодня выглядит совсем юной, радостно наблюдать, - пробормотал он. - Мы с вами, если изволите помнить, последний раз виделись в пятьдесят шестом: вы мне приснились за две недели до освобождения из тюрьмы... Меня, государыня-матушка, все эти годы не отпускало чувство глубокой неловкости, даже вины, по отношению к вам лично. Ведь, принимая то злосчастное отречение вашего супруга, мы с Александром Ивановичем - вон он сидит и ухом не ведёт, будто это его не касается! - мы с ним как бы ручались за безопасность всей вашей семьи, в том числе непосредственно за вашу. И, получается, не исполнили обещания! Вы... меня прощаете?"
  
  "Я сама во многом виновата, не мне вас судить, - ответила государыня как будто смущённо. И, слабо улыбнувшись, добавила: - Если, как вы говорите, я вам явилась во сне в пятьдесят шестом, то, конечно, давно простила! Господь с вами, Шульгин: идите с миром".
  
  Лиза, шмыгнув носом, утёрла слезинку, а Штейнбреннер кисло поморщился: мол, снова развели тут мелодраматический театр!
  
  "Ах, да! - девушка, хлопнув в ладоши, тут же превратилась из Александры Фёдоровны в самую обычную Анастасию Николаевну. - Вот зачем я пришла! Вы, господа и товарищи, долго ещё собираетесь работать сегодня? Отпустите, пожалуйста, моего "супруга", - она изобразила в воздухе кавычки средним и указательным пальцами, - прямо сейчас: я купила два билета на вечер камерной музыки, и идти мне, кроме него, не с кем! А если я не буду ходить по концертам, настроение у меня испортится, я с плохим настроением не смогу замещать его лекции и успешно вам "завалю отдел лёгонькой промышленности"! Ну что, никто не против?"
  
  "Неужели вам надо просить нашего общего позволения?" - поразился Алёша (при этом он, правда, как-то опасливо скосился на Марту, будто ожидая, что именно она и будет против). А Марта действительно глядела на мою аспирантку во все глаза.
  
  "Ну, подумай сам! - возразила Ада. - Конечно, надо! Царь не может делать, что ему захочется, он принадлежит народу! Но польза тоже есть: от царя нужно отвести подозрения в... сами знаете, в чём! Анастасия Николаевна, билеты на концерт у вас на руках? Отдайте их царю и возвращайтесь на факультет, на кафедру! - уверенно распорядилась она. - Андрей Михалыч придёт туда же спустя двадцать минут и при всех, публично, пригласит вас на этот концерт, который начнётся сегодня в шесть часов вечера! Нам вообще-то неважно, во сколько он будет, - пояснила она, - но важно, чтобы каждый услышал, что в это время Могилёв находился на концерте вместе с симпатичной девушкой и, значит, не мог дёргать за ниточки своих миньонов, да и вообще ни к чему не причастен! Хорошо я сообразила?"
  
  "Пять баллов тебе", - усмехнулся Марк.
  
  "А по шкале, предложенной братьями Стругацкими в "Трудно быть богом", получаешь девять деци-рэб из десяти", - добавил Иван.
  
  "Почему девять, а не десять?" - почти обиженно уточнила Ада.
  
  "Потому, - пояснил "начштаба", - что вы все - просто дети по сравнению с настоящими мастерами аппаратной интриги, с которыми собрались тягаться. Не преуменьшайте их опыта! На каждую вашу хитрость они могут ответить хитростью в квадрате - ну или, как сказал Бисмарк про Россию, непредсказуемой глупостью".
  
  Предложение отпустить меня было проголосовано и принято большинством. Моя аспирантка при этом юмористически заметила, что лаборатория начинает уже диктовать своим участникам, с кем им встречаться и как вести свою личную жизнь. "Но это ведь не всерьёз, а так - спектакль! - резонно заметила ей Ада. - Если бы вы, Анастасия Николаевна, с Андреем Михайловичем были настоящей парой, мы бы не могли вам ничего запретить, да вы бы нас тогда и не спросили. Правда же?"
  
  Настя открыла рот, чтобы возразить - но, подумав, ничего не сказала.
  
  [25]
  
  - Предложенный план, - вспоминал Могилёв, - мы сразу и воплотили в жизнь. Марк предложил Насте "в одну секунду домчать" её до факультета. Моя аспирантка охотно согласилась. Лина предсказуемо отпустила по этому поводу некое саркастическое замечание. Ада тут же обратила к ней бесстрастно-справедливые упрёки: дескать, как ей не стыдно вмешивать свою необоснованную и пошлую мелкобуржуазную ревность в общее дело?
  
  "Стыдно, - согласилась Лина, - а поделать с собой ничего не могу. Я женщина".
  
  "А я, по-твоему, не женщина?" - поразился наш "Керенский".
  
  "А ты - нет, - подтвердила "Коллонтай". И, может быть, чтобы сгладить впечатление от своих слов, прибавила: - Тебе я доверяю, ты - рабочий человек. Знаешь что, Ада? Езжай-ка к Бугорину сегодня вместо меня! Слова не скажу".
  
  Тэд немедленно предложил своей сестре гримировать её под Лину, чтобы затруднить её узнавание. На коротко стриженую голову, заявил "князь Юсупов", прекрасно садится любой парик, а добавить пару штрихов косметики к её бледному лицу - и девушка полностью перевоплотится. Ада немного поотбивалась - ей претила любая театральность, - но сдалась под соединённым девичьим напором, особенно когда сам Альфред неожиданно и весомо высказался в том духе, что эта маскировка может быть целесообразной.
  
  Я, однако, уже уходил и не застал превращения нашей строгой неомарксистки в разбитную девчонку из райцентра, но верю, что мои юные коллеги справились с задачей "на отлично".
  
  Так же отлично, кажется, справился и я с задумкой старосты группы, когда примерно через полчаса явился на кафедру отечественной истории. Я застал четырёх своих коллег: все они столпились вокруг стола заведующей кабинетом, то есть, по сути, вокруг единственного кафедрального компьютера, что-то обсуждая...
  
  Разумеется, могли они изучать, скажем, банальные методические материалы, но меня неприятно кольнула догадка: они заняты ответом профессора Мережкова на письмо Сувориной. Я, однако, запретил себе об этом думать, дав себе слово, что до конца работы над проектом не буду читать этого ответа. Что бы в нём ни содержалось, сказал я себе, все нелицеприятные и обидные слова я заслужил в полной мере.
  
  Забегая вперёд, поясню, что, кажется, моя тогдашняя догадка оказалась верна. Аркадий Дмитриевич действительно ответил на кафедральную почту. Ответил очень сдержанно и достойно: лаконично пояснил, что не имеет возможности ни подтвердить известных слухов, ни опровергнуть их, произнести окончательное "да" или окончательное "нет" по отношению к заданным вопросам, но при этом считает само письмо Ангелины Марковны исключительно и невероятно бестактным. Он поражается, писал Мережков, что болезненная для него история после стольких лет вновь оказалась в центре внимания. Нет, он не способен ничего сообщить о моральном облике своего бывшего аспиранта. Более того, он считает, что нравственный суд над ещё живыми людьми находится вне долга и полномочий любого преподавателя высшей школы, а гласное обсуждение чужих нравственных качеств - вне рамок того, что является приличным для порядочного человека. Ему неприятно писать об этом, но он удивляется, как его корреспондент, старшая его пятью или шестью годами, не понимает таких простых вещей. Он просит его извинить и прочее; с уважением и так далее.
  
  Но даже это сдержанное письмо вызвало, безусловно, своего рода маленькую сенсацию: можно было выискать в нём всё желаемое, а то, что нельзя было выискать, - предположить за умолчаниями и раскрасить цветами собственной фантазии...
  
  Я отвесил неопределённо-общий кивок этой "скульптурной группе". Они, видимо, совсем не ожидали меня увидеть: оторвавшись от экрана компьютера, они уставились на меня во все глаза и даже забыли поприветствовать, что граничило с прямой невежливостью.
  
  Настя сидела наискосок от этого сборища, на угловом диване в "обеденной зоне", и проверяла самостоятельные работы студентов, разложив их на журнальном столике, изображая серую педагогическую мышь. Впрочем, она была слишком ярка для серой мыши, как ни пробовала ей притвориться. Я обернулся к ней и приветливо заговорил:
  
  "Анастасия Николаевна, как рад вас видеть! Вы очаровательны в этом платье... У меня на сегодня есть два билета на концерт камерной музыки в галерее Захаровых: Глинка, Чайковский, Шуман, Бах. Приезжает известный виолончелист, некая всероссийская знаменитость. Вы составите мне компанию?"
  
  Настя встала, глядя на меня выразительными глазами, растерянная, несколько пристыженная, счастливая. Если бы я достоверно не знал, что эту маленькую сценку мы придумали заранее, я бы руку дал на отсечение, что все чувства на её лице были искренними!
  
  "Вам... правда нравится моё платье? - выдохнула она совершенно неподдельно. - А про концерт - да, да, конечно!"
  
  Я отдал ей один билет и условился с ней встретиться без четверти шесть перед входом в галерею. Кафедральные кумушки наблюдали нас безмолвно, но едва ли совершенно беззлобно. Последую, однако, примеру своего бывшего учителя и воздержусь на этом месте от нравственных суждений и оценок.
  
  [26]
  
  - Что ж, - рассмеялся Андрей Михайлович, - мне вам осталось рассказать только про само то свидание, верней, "не-свидание"! Но и не знаю, стóит ли: к теме написания нашего сборника мой рассказ вряд ли относится...
  
  Автор на этом месте энергично запротестовал и убедил своего собеседника, что выпускать такой важный эпизод никак нельзя.
  
  - Воля ваша... Итак, - продолжил Могилёв, - за оставшиеся до концерта два или три часа я успел побывать дома и переменить свой провокационный китель с золотыми погонами флигель-адьютанта на одежду, более приличествующую случаю. В назначенное время мы встретились там, где договорились.
  
  В нашем городе, как вам известно, есть не только государственные музеи, но и частная художественная галерея, кажется, одна-единственная, с претенциозным названием "Свет и пространство", принадлежащая неким братьям Захаровым. В столице частными галереями никого давно не удивишь, ну, а провинция, как всегда, подтягивается постепенно. В главном зале галереи Захаровых иногда проходят музыкальные вечера, для слушателей которых выставляют складные стулья. Стульев этих не так много - кажется, всего шестьдесят четыре, восемь рядов по восемь мест, - оттого билеты стоят вдвое дороже билетов в областную филармонию. "Бедная, она ведь так на мне разорится! - подумал я про свою аспирантку с сочувствием. - Надо будет хоть в кафе пригласить её за свой счёт..."
  
  Что я, разумеется, и сделал, едва прекрасный концерт закончился, а Настя с удовольствием приняла моё приглашение.
  
  Из курьёзов, пока не забыл: третья часть третьей сонаты Баха для скрипки и клавесина, которой завершалась программа, была исполнена на виолончели и фортепьяно. Впрочем, вы знаете, что я просто обожаю такие эксперименты! Ну, и само адажио тоже, наверное, помните, да?
  
  Историк напел мелодию первых тактов adagio ma non tanto из BWV 1016107. Голос у него был несильный, но слух точный.
  
  - В Бахе, - добавил он, - уже содержится вся музыка будущих двух-трёх веков: и "Патетическая соната", и пафос Чайковского, и изысканность Шопена, и даже, отдалённо, неотмирность Сезара Франка, и всё что угодно! Они - как раскидистые ветви одного дерева, и, хотя было бы кощунственно покушаться на то, чтобы спилить эти ветви, давайте всегда помнить, откуда они выросли! Бах - золотой эталон музыки и её объективное состояние, как, если не ошибаюсь, сказал о нём отец Павел Флоренский: возможно, единственно объективное... Но я снова отклонился от темы!
  
  В кафе никакого серьёзного разговора не получалось (да мы и не были настроены: и без того жизнь педагога - почти одна дьявольская серьёзность). Настя, глядя на меня, еле сдерживалась от смеха, так что должна была прикрываться меню, пока его не унёс официант.
  
  "Отчего вы смеётесь?" - не понимал я.
  
  "Так - просто! Не могу поверить, что это происходит наяву. Знали бы вы, сколько я раз это, в шутку, представляла!"
  
  "Неужели? И сколько?"
  
  "Немного - ни одного - не обольщайтесь! Вам правда понравилось моё платье?"
  
  "Ещё бы! - подвердил я. - Его и все заметили, даже Василий Витальевич похвалил. A-line dress108, мой любимый фасон, самый женственный".
  
  "Что господин Шульгин отметил - вообще не удивлена: он был известный дамский угодник..."
  
  "Нет, нет, неправда! - запротестовал я. - Просто женщины чувствовали, что он их понимает, ощущали в нём родственную душу..."
  
  "Бросим его уже: мы не на работе! - возмутилась Настя. - Про платья: может, стоило ради концерта надеть более эффектное? У меня есть вечернее, с глубоким вырезом..."
  
  "И слава Богу, что вы остались в зелёном!" - прокомментировал я с облегчением. - До сих пор чувствую себя неловко, вспоминая вашу пуговицу".
  
  "А что так? - осведомилась она с деланной невинностью, сдерживая улыбку. - Взгляд бы всё время сползал вниз?"
  
  "Нет, не сползал бы... Настя, хорошая моя: позвольте уж откровенность! Мы, мужчины, биологические существа. Как и вы, женщины, конечно, тоже, просто биология у нас и у вас работает по-разному. Сигнал женской полуобнажённости считывается нами, и физическое в нас на него реагирует. В девятнадцать лет это всё весело и забавно, ну, а когда вам вдвое больше, утомляет - ужасно. И вот ещё что вы забываете: этот сигнал - настолько громкий и назойливый, что более тонкое излучение женственности полностью перекрывается им, не имеет рядом с ним никаких шансов. А именно это тонкое излучение создаёт поэзию, да что поэзию - едва ли не всю человеческую культуру в её высших, сияющих точках! Адажио из сонаты Баха, которое мы сегодня слышали, или поэты Озёрной школы - может быть, даже Евангелия звучат этим тихим тоном кроткой женственности. Ну вообразите же себе, что Вордсворта, Кольриджа, Шелли окружали бы не женщины в целомудренных платьях, а девочки из райцентра вроде нашей Акулины, у которой юбка заканчивается выше середины бедра, или что Джейн Остин, Шарлотта Бронте, Анна Ахматова носили бы такие юбки! И это вовсе не камень в огород Лины: пусть одевается как хочет..."
  
  Настя отчего-то покраснела.
  
  "Если бы вы мне всё это сказали пораньше, - пробормотала она, - я бы не расстёгивала ту блузку. Почему из вас самые важные вещи приходится вытаскивать клещами? И про поэзию мы тоже ещё поговорим, только, если можно, не здесь..."
  
  От самого кафе прямо до Настиного дома можно было пройти длинной, но нешумной улочкой, которые, пожалуй, только и остались, что в провинции. Часть этой улицы шла через сквер. Берёза уже готова была вот-вот, на днях, выпустить клейкие зелёные листочки, которые, помнится, так восхищали Ивана Карамазова. Изредка нам встречалась гуляющая пара или одинокий прохожий, да проезжал рядом автомобиль, а в остальном никто не нарушал нашего одиночества.
  
  "Давайте вернёмся к поэзии, - заговорила Настя. - Можете вы мне прочитать ваше любимое стихотворение? И желательно о любви, - прибавила она со смешком. - У нас всё-таки свидание, хоть и безглютеновое, с приставкой "не"!"
  
  "О любви? - немного удивился я. - В головах многих людей ближе к сорока, не исключая и меня, скапливается масса поэтических отрывков, но - о любви? О любви, боюсь, не могу..."
  
  "Почему?" - полюбопытствовала девушка.
  
  "Потому, - пояснил я, - что любое стихотворение или задевает наши внутренние струны, или нет. Когда нет, оно лично для нас - только слова, "медь звенящая и кимвал звучащий", и читать его - просто сотрясение воздуха. А когда оно резонирует с тем, что внутри, тогда это... больно".
  
  "Ага, вот так! Ну да, ну да, батюшка Нектарий предупреждали... Эх! - вздохнула Настя. - Хорошо, простите. Я, наверное, и спрашивать не должна была. Но назвать своего любимого поэта вы можете? И желательно не просто поэта, а то вы сейчас вспомните какого-нибудь Вергилия! Поэта - автора любовной лирики?"
  
  "Фет", - ответил я не задумываясь.
  
  "Почему Фет?"
  
  "Потому что... это естественный ответ на ваш вопрос для любого человека!"
  
  "В этом весь вы! - рассмеялась она. - С вашим снобизмом и..."
  
  "Только снобизмом?" - весело перебил я.
  
  "Не только... Всё же - почему?"
  
  "Потому что он бывает так пронзителен, как редко кто другой. В обычной жизни он, кажется, стыдился этой своей пронзительности".
  
  "Как и вы, сударь, как и вы... А из английских? Или вы к ним как русский патриот равнодушны?"
  
  "Нет, отчего? - не мог я не улыбнуться. - Разве патриотизм непременно предполагает невежество? Китс".
  
  "Китс?! - удивилась и обрадовалась Настя. - Не может быть!"
  
  "Отчего же не может?"
  
  "Оттого что... рассказывала я вам про свои три месяца в Британии? Я работала по программе Work and Travel109, и - так странно вышло - почти все три месяца, точней, два и три недели, просидела сиделкой, ухаживая за одним старичком, очаровательным дяденькой, совсем безобидным. А мой старичок, оказывается, был когда-то профессором словесности - и специализировался именно на Китсе! Он, наверное, не всегда помнил, как меня зовут, но любую из пяти "больших од" мог цитировать без запинки, с любой строфы! Меня тоже приохотил ко всему этому... Потом старичок тихо и мирно умер одной ночью, и вот, я вернулась! Иногда захожу в церковь да ставлю свечку за помин его души, хоть никому об этом не говорю, вот вам первому рассказала. А что именно из Китса? Интересно, совпадёт ли..."
  
  ""Ода к греческой вазе", конечно! - откликнулся я. - Хотите, прочитаю вам последнюю строфу?"
  
  "Нет! - рассмеялась девушка. - Не надо! Я не принимаю это в качестве ответа!"
  
  "Почему? - искренне удивился я. - В ней - весь смысл того, зачем люди занимаются историей!"
  
  "Может быть, только какое мне дело? Как бы вам объяснить? "Ода к греческой вазе" - такая безупречная, ровная, классическая, заслуживающая заучивания поколениями будущих школьников и "достохвальная", словами Мыши из "Алисы", что... просто скучно! Она - очень красивая, не спорю, прямо как та ваза, которую описывает, но она - не личная, понимаете? Представьте, что хорошенькая девочка, совсем молоденькая - вот вроде вашей Марты, например: как она на меня сегодня смотрела, боялась, прожжёт взглядом! - совсем молоденькая, говорю, попросит вас прочитать любовное стихотворение, а вы ей в ответ разродитесь "Мадонной" Пушкина! Вот что такое ваша "Ода к греческой вазе", понятно?"
  
  "И между тем Владимир Тендряков в "Весенних перевёртышах" умудряется именно "Мадонну" Пушкина сделать лирической темой текста", - заметил я.
  
  "Руки прочь от Тендрякова! - шутливо воскликнула Настя. - Тендряков - моя юношеская любовь. Но даже ему я бы не простила "Мадонну" или "Греческую вазу", если бы он за мной ухаживал".
  
  "А я за вами не ухаживаю!" - простодушно пояснил я.
  
  "Я заметила! - иронически отозвалась собеседница. - Это мне приходится..."
  
  "Что ж, - негромко сказал я, - если вы против "Греческой вазы", тогда - "Ода к соловью"".
  
  Не знаю, поверите ли вы, но мне не очень легко далось это признание. Скажете: не Бог весть что за признание, но... именно финалом "Оды к соловью" с его тремя "Прощай!" завершалось письмо Аллы Мережковой, самое последнее, которое она мне прислала. Поэму, которую назвал, я думал сберечь как некий тайник души - и всё же... решил рискнуть. Риск в моих глазах был огромен, как он имеется всегда, когда вы другим людям открываете такие тайники, а они, неспособные оценить их значение для вас, проходят через них, оставляя следы от сапог своего равнодушия. Что ж, размышлял я, если Настя оттопчется по мне такими сапогами, большой беды не будет: добавлю лишний седой волос себе в бороду да навеки зарублю на носу тютчевское Silentium!110, которое давно бы пора мне взять в качестве девиза! При общении с молодыми женщинами в первую очередь.
  
  Настя не сразу ответила. Я даже глянул на неё искоса. Девушка продолжала идти, глядя прямо перед собой, и зачем-то прикусила губу.
  
  "А какая строфа?" - спросила она тихо, серьёзно.
  
  Я, чуть помолчав, начал читать с шестой строфы, подрагивающим голосом, неуверенно, так же, как пловец входит в холодную воду.
  
  Darkling I listen; and, for many a time
  
  I have been half in love with easeful Death,
  Call"d him soft names in many a mused rhyme,
  
  To take into the air my quiet breath;
  
  Now more than ever seems it rich to die,
  
  To cease upon the midnight with no pain,
  
  While thou art pouring forth thy soul abroad-
  
  Настя молчала, и я глянул на неё искоса. Будто дожидаясь этого взгляда или не в силах выносить паузы, девушка
  
  - я совершенно не ждал этого от неё, и было для меня её чтение словно вспышка молнии, словно "Я; и увы увидите"111 в Евангелии от Марка! -
  
  подхватила:
  
  In such an ecstasy!
  
  Она произнесла это слово как [ˈɛk.stə.saɪ], именно так, как оно звучало во времена Вордсворда, Шелли и Китса, в те времена, когда оно ещё рифмовалось c die, в те высокие времена, когда экстаз был рифмой к Смерти, а не к таблетке дешёвого наркотика. И продолжала:
  
  Still wouldst thou sing, and I have ears in vain-
  
  To thy high requiem become a sod.112
  
  Мы и до того шли черепашьим шагом - и тут остановились.
  
  Слёзы стояли в её глазах, полуоткрытые губы подрагивали, а в её лице я вдруг провидел многие будущие годы, горести и скорби.
  
  "Господи, - произнесла Настя, не пряча и не смахивая слёз, - зачем я только... Просила, называется, искренности - допросилась на свою голову! Ты ведь сам как этот... соловей поэзии! Умрёшь однажды ночью, ни от чего, от мыслей, а мне что с этим делать?"
  
  И, только выговорив всё, она спрятала лицо в ладони. Новые, диковинные слова, и её бесстрашное "ты" тоже было в духе "Я" шестьдесят второго стиха четырнадцатой главы самого короткого из четырёх Евангелий. Следовало, конечно, обнять её - но я не решился: мне показалось такое объятие кощунством. Ну, и неуважением к личному выбору, само собой: кто, как не она, мне всего лишь три дня назад писала: "I am not yours, and will never be yours!"113?
  
  Я сделал единственное, что мог сделать честный человек, не перейдя границ порядочности: снял с себя пальто и накинул на её плечи. Я тем апрельским вечером одет был ещё вполне по-мартовски, а она - уже по-майски.
  
  "Спасибо! - всхлипнула Настя. - Давно бы мог догадаться..."
  
  До её дома мы дошли молча. У самого подъезда Настя обернулась ко мне.
  
  "Надеюсь, Андрей Михайлович, вы не подумали, что я это всё говорила всерьёз?" - спросила она, отдавая мне пальто, широко улыбаясь.
  
  "Я ничего не думаю... но мне сейчас физически больно от твоих слов!" - признался я.
  
  Какой-то короткий горячий вздох вырвался из неё - и, шагнув ко мне, пройдя последний разделяюший нас шаг, Настя меня обняла.
  
  Почти сразу - секунды через две - она отпустила меня и скрылась за дверью подъезда, не прощаясь.
  
  Весь путь от её дома до своего я тоже проделал пешком, счастливый и озабоченный. Совершилось ли? - спрашивал я себя. - Следует ли довериться сегодняшнему как рассвету будущего счастья, или оно - случайность? Да, невозможно теперь Настю называть "моей аспиранткой", никуда уже не годно про неё слово "аспирантка", но что, если мы просто опьянились музыкой и поэзией, а завтра наступит похмелье? Как теперь читать её гневное сообщение от третьего дня? Неужели просто положиться на мудрость отца Нектария, который намедни предлагал мне никогда ни одной женщине не верить полностью?
  
  О, как бороздят сердце некоторые слова! Отчего так редко люди понимают, какую огромную тяжесть несли на себе романтические поэты девятнадцатого века, отчего мы само слово "романтизм" превратили в пошлейший синоним коммерческого ухаживания? Эта их тяжесть была тяжестью постоянного со-звучания иным, нездешним вибрациям, что, полагаю, почти невыносимо делать год за годом. И нет, неправ Честертон, который в своём эссе о Франциске Ассизском упрекает Китса в неготовности умереть в полночь! Некоторые же слова - действительно пустышки, и лучше было бы для их авторов никогда не писать их... Пойдёмте-ка, милостивый государь, подышим воздухом! - предложил Могилёв, неожиданно оборвав сам себя. - Вспоминать всё это сладко, но требует известных душевных сил, а я уже не очень молод, как и вы, конечно...
  
  На улице уже стемнело, и выпавший ранее град успел растаять. В саду Андрея Михайловича, невидимый, пел чуть припоздившийся - начало лета - соловей. Мы без слов переглянулись и негромко рассмеялись.
  
  [27]
  
  Молитва об Алексее Николаевиче Толстом
  
  Господи, прости Алексея Николаевича Толстого,
  
  написавшего лживую пьесу
  
  о моём царственном зяте.
  
  Дай ему возможность
  
  закончить своё хождение по мукам:
  
  верю, что он уже осознал страшную силу неправдивых слов.
  
  Прости нас всех,
  
  когда мы пишем слова,
  
  за которыми нет правды.
  
  Правда есть красота, и красота есть правда.
  
  Пусть нашу жизнь озарит их свет!
  
  Ты - источник всей красоты и всей правды!
  
  Надели нас мудростью, чтобы видеть Твою красоту,
  
  и мужеством, чтобы слышать Твою правду.
  
  Пусть наш путь к Тебе будет коротким и простым,
  
  как слова этой молитвы.
  
  Аминь.
  
  
  Глава 7
  
  
  [1]
  
  Моё новое посещение Андрея Михайловича началось с работы над текстом: накануне я отправил ему наброски нескольких глав романа, который вы сейчас читаете, а, уже придя, вручил их в бумажном виде. Черновик был в несколько раз меньше итоговой версии, и всё же стопка бумаги, толщиной в средний диплом, вызвала его улыбку.
  
  - Поглядите, ваши "Голоса" ещё окажутся толще нашего сборника, - заметил он, проглядывая черновик. - Не думайте, это не критика: ни в малейшей мере не хочу остудить ваш энтузиазм!
  
  - А... стиль изложения вас устраивает? И - содержание? - решил я уточнить.
  
  - Стиль - вещь неприкосновенная, как бы отпечаток человека, и в него я вторгаться не могу, - ответил Могилёв. - Мы ведь тогда увидели множественные судьбы столетней давности через цветные стёкла своих собственных умов, ну, а вы видите нашу историю через такое же цветное стекло своей личности. Это множественное преломление мыслей и событий человеческой субъективностью и называется жизнью, из него и состоит культура. Что до содержания - я был бы более лаконичен и, если бы писал о себе сам, точно не уделял бы такого внимания событиям моей биографии. Они на фоне русской революции просто ничтожны...
  
  - Вот и замечательно, что вы не пишете эту историю сами! - возразил я. - Они наполняют текст энергией. Даже скажу, что они как раз и будут интересны читателю в первую очередь. Они - та наживка, облизнувшись на которую, читатель заодно и заглотит...
  
  - ...Некоторый объём историософии?
  
  - Если хотите.
  
  - Конечно, хочу, - отозвался собеседник с юмором. - Какой историк этого не хочет! Да, понимаю: в конце концов, именно детективно-любовный элемент "Братьев Карамазовых" заставлял читателей проглатывать сопутствующую философско-религиозную часть. Но мне любопытно: наш разговор, который происходит прямо сейчас, тоже войдёт в текст вашего романа?
  
  - Обязательно, - подтвердил я.
  
  - И... не боитесь вы обнажать перед читателем вашу внутреннюю кухню, так откровенно признаваясь, что занимательность вам нужна с сугубо просветительской целью? Он ведь ещё, пожалуй, обидится...
  
  Я хмыкнул:
  
  - Ну, не каждый читатель доберётся до седьмой главы! Я делю книгу на главы: один вечер с вами - одна глава... Затем, это не совсем правда. Невозможно читать большой текст, находясь умом в области чистой мысли: нужно чередовать с юмором, борьбой, интригой. Они тоже - цвета в палитре нашей жизни.
  
  - Согласен! - признался собеседник. - Более яркие... и, пожалуй, более грубые.
  
  - Да, - подтвердил я. - Но с точки зрения их грубой яркости я не могу соперничать с некоторыми современными русскими авторами, которые, к примеру, не стесняются описывать половой акт человека с машиной во всех подробностях. И даже не пытаюсь!
  
  - Я бесконечно этому рад! - рассмеялся Андрей Михайлович. - Если бы вы промышляли такими вещами, я бы вас и на порог не пустил... И, коль скоро я могу быть отчасти спокоен за то, что и как вы пишете, не перейти ли нам к утру шестнадцатого апреля? Так вышло, что всю ту среду у нашей лаборатории так и не дошли руки до её прямого предназначения и дела, хотя намерения были. Но я забегаю вперёд....
  
  [2]
  
  - В тот день, - начал рассказ историк, - я встал рано, да и накануне поздно заснул: не спалось! Встал рано - и, не проверяя сообщений от студентов в соцсети, сел за письмо Насте. Писал я на английском: использовать родной язык мне было как-то особенно неловко, а английское you хотя бы позволяло обойти проблему выбора между "вы" и "ты". Погода подыспортилась, небо затянуло; кажется, и дождик накрапывал, но всё это не могло победить моего весенне-радостного настроения! Правда, и беспокойства, конечно. Как дальше общаться с этой девушкой? Что именно случилось вчера? Вот... извольте! - Андрей Михайлович протянул мне телефон с текстом на экране. - Нашёл своё то давнишнее письмо!
  
  С экрана его телефона я прочитал:
  
  Dear Nastya,
  
  I am at a loss how to start this letter, or whether I shall write it at all, or whether this "Dear Nastya" doesn"t sound too familiar.
  
  Something important has happened yesterday; something that I wish would have its development . . . Is it not too selfish of me to wish such things?
  
  I admire everything about you, Nastya-a simple thing to say to a beautiful young woman. It is more than just this feeling of attraction, though, which drives me to write this letter. Your recitation of Keats"s poem struck a deeply hidden chord within me that I believed would never sound again. For a moment, it made me believe that our future together is not wholly improbable.
  
  Shall I reject this hope? I am very close to rejecting it when remembering your short message which said that you will never be mine, and so on.
  
  I want to respect your freedom; I want you to be happy for the length of your life; I don"t wish you to do something you would regret later on-and this is exactly why I am stopping short before saying to you the tenderest words I can say. I believe the choice should be yours.
  
  Please ignore this letter if you already feel uneasy when remembering yesterday"s walk to your home. I promise never to return to this subject if this is how things are.
  
  A. M.114
  
  [3]
  
  - Подписался я, как вы заметили, инициалами имени и фамилии, - продолжал Могилёв после того, как я вернул ему телефон. - Подпись в виде фамилии мне показалась слишком холодной, а имя - чрезмерно близким, назойливо-фамильярным, словно пьяный попутчик в трамвае, который начинает травить вам анекдоты. Кто знает: вдруг она и вправду уже успела пожалеть о своём коротком объятии у подъезда её дома? И ведь часть моего ума прекрасно понимала, что вовсе это не так! Но вы же знаете, наверное, и сами, что иногда части ума, более всего нам нужные, полностью парализуются... А как разговаривать с ней теперь, даже как к ней обращаться, на "ты" или на "вы", я и тем более ума не мог приложить!
  
  Меж тем, отсылая это письмо, я едва ли не в ту же самую минуту получил другое - от Алёши. Открывая его, я немного поёжился: вы вероятно, понимаете, почему? Но Алёшино письмо было совсем не о том, о чём, я боялся, могло бы быть. Извольте, вот и оно!
  
  Государь, извините за просьбу, которая на фоне всего прочего может казаться маловажной, да так оно и есть - маловажная. Я был рукоположен, а служить не могу: негде. В Вашем доме, в котором мы были в воскресенье, на втором этаже можно обустроить домóвую часовню. (Словом "церковь" это назвать нельзя: престола ведь нет! И алтаря. И обустроить его в короткий срок невозможно, и догматические проблемы такого обустройства...) Да, это крайне нескромно с моей стороны - писать это всё, осознаю прекрасно. Но, Господи, к кому же мне ещё обращаться! И - ведь Страстная неделя!
  
  Если Вы скажете "да", я сделаю сегодня объявление о завтрашних службах Великого четверга. Большого числа посетителей не жду, да и, откровенно говоря, готов к тому, что вовсе никто не придёт, и буду служить в пустом храме. (Часовне, исправляю сам себя.) Так и не решил о причастии. Нет лжицы, нет потира, нет дискоса; опять же, и престола нет, но для меня и это не главное. Очень мысль о совершении евхаристии дерзновенна с моей стороны? Поймите: кого же мне ещё спросить? Хоть полное право Вы имеете мне не отвечать: у Вас и своих забот хоть отбавляй... Уже задаю такие вопросы, а до сих пор не знаю Вашего ответа. Конечно, "Нет" я тоже приму со смирением. Едва ли не с облегчением! Облегчение вроде того, когда, знаете, влюбишься в девочку, начнёшь строить разные планы о жизни с ней, и вдруг получаешь отчётливый ответ: она не твоя! Вот и ладно, а то проблем не оберёшься... Простите за такое сравнение: никакого иного не пришло на ум. Извините за то, что моё письмо звучит очень по-юношески. Может быть, нарочно сейчас пишу по-юношески: чтобы у Вас не рождалось ложной мысли о моей "не по годам умудрённости".
  
  О. Нектарий
  
  - Вот! - улыбнулся Могилёв, когда я поднял глаза от телефонного экрана. - Один-единственный намёк он себе, как видите, позволил, верней, не намёк, а так, нечаянно высказалось... О, как я его понимал! Ведь и я бы, получи я от Насти окончательное "Нет", тоже испытал облегчение, но и опустошение, а чувство полноты жизни стóит, знаете, любой тяжести, про облегчение же мы говорим, только чтобы себя утешить... Да, знаю, не аскетические мысли! Но ведь и я не аскет! Что же до событий семилетней давности - относительно сегодняшнего дня то есть, - в их начале я, пожалуй, и был им, точней, был "аскетом поневоле". Но, как вы видите, всё поменялось к середине апреля... Тем жальче было Алёшу!
  
  Разумеется, следовало отвечать "Да", и я, написав это "Да", дальше в одной строке пояcнил, что хотел бы более подробно обсудить устройство домашней часовни при личной встрече.
  
  [4]
  
  - А, расправившись с коротким ответом, поспешил проверить беседу лаборатории, - рассказывал Андрей Михайлович. - В ней между делом произошло много нового. Самым главным событием стало вот какое: Гучков, то есть, виноват, Марк, ещё накануне, во вторник, предложил в качестве новой площадки для работы свою комнату в коммуналке! Эту комнату он снимал вместе с приятелем, но приятель недавно съехал, и Марк временно жил один. Хотя, кажется, у Лины были виды к нему переселиться, а Кошт не возражал...
  
  Собственно, выбор-то имелся между, снова, моей дачей и этой одинокой комнатой, хозяин которой честно предупредил, что и сама она невелика, и мест для сиденья в ней недостаёт: тем, кому не хватит двух кроватей да одинокого стула, придётся, пожалуй, довольствоваться "цыганскими", то есть садиться на пол. Иван, однако, уже создал голосование, и в этом голосовании победила комната, правда, с минимальным перевесом.
  
  Я почувствовал тогда укол совести за то, что, увлечённый личными переживаниями, оторвался от коллектива. Разыскав телефон Марка в записной книжке преподавателя, я немедленно позвонил ему и с ходу предложил забрать с моей дачи нужное количество табуретов. "Гучков" с ходу же согласился - и я почти сразу увидел его сообщение в групповой беседе о том, что начало сегодняшней работы сдвигается на половину одиннадцатого утра.
  
  Мы договорились встретиться в Зимнем в девять, чтобы пешком дойти до моего дома, а, возвращаясь, в руках донести до посёлка полдюжины табуретов - по три на человека, не тяжело, - и уже оттуда вызвать такси с большим багажником. Так и вышло - всё это, конечно, проза жизни, и не знаю уж, кому она интересна! До дачи мы добрались без всяких приключений, разве что Кошт, подняв воротник своей кожанки, пару раз пожаловался вполголоса на дрянную погоду.
  
  Приключения, если можно их назвать так, начались на нашем обратном пути. Едва мы успели выйти из дачного посёлка, как на мой телефон поступил вызов с незнакомого номера.
  
  Номер принадлежал родительнице одного из студентов сто сорок второй группы. Имени и отчества я не запомнил, да она и не назвалась по имени-отчеству, а представилась "мамой Влади", словно её "Владя" до сих пор посещал детский сад. Я, отчего-то вспомнив Марину Влади, не сразу понял, что речь идёт о молодом человеке. Господи, ну скажите, как педагог, читающий лекции на потоке, должен вспомнить из тридцати-сорока студентов одного-единственного Владю, да ещё на основе его детского, лепетного имени, и почему все эти мамочки не могут взять в толк такую простую мысль? Тем более что были в том потоке, припоминаю, два Владислава и один Володя.
  
  "Мама Влади", уточнив, точно ли я Андрей Михайлович, с места в карьер заявила, что она очень огорчена, очень! Чем же? А вот чем: я из-за каких-то своих педагогических фантазий, что ей пояснили на кафедре, отдал свои предметы читать молодой аспирантке, девочке с ветром в голове, которая именно по причине своего ветра в голове не может должным образом подготовить будущих бакалавров к экзамену. Её Владя страдает ни за что ни про что! Где же, спрашивается, моя ответственность и мой долг Учителя с большой буквы?
  
  О неистребимая сила мещанства! Кажется, есть люди, вокруг которых будет рушиться мир, бушевать война - а они так и продолжат беспокоиться о себе или о том, чтобы их драгоценный Владя получил нужную оценку! Да и не об этой оценке они волнуются, а вот, требуется им всегда и везде взять, не упустить того, что им уже пообещали, того, что им принадлежит по праву. Отдайте! Моё! А самое пошлое здесь то, что средний мещанин - совсем не абсурдный, не откровенно-карикатурный тип. Смеяться над ним нельзя, потому что и он сам себя воспринимает всерьёз, и другие его поведению тоже не улыбаются. Мещанин всё изучил, про всё знает, прочитал корешки всех книг, и, чтобы получить своё, вполне ловко использует выражения вроде "Учитель с большой буквы", "клятва Гиппократа", "святой долг", "будущие поколения", "вера отцов наших", "бессмертный подвиг" и подобные.
  
  "Анастасия Николаевна - хоть и молодой, но, уверен, очень грамотный педагог", - сухо сказал я в трубку.
  
  "А почему вы в этом так уверены? - возразила мне "мама Влади". - Эта ваша Анастасия Николаевна заваливает их самостоятельными и ничего им не рассказывает! Красиво это с её стороны? И с вашей стороны тоже - поставить вместо себя эту девочку-припевочку?"
  
  "Видите ли - виноват, не знаю, вашего имени-отчества... - я сделал паузу, чтобы собеседница могла их назвать, и, не дождавшись, продолжил: - Видите ли, сударыня, в будущем не только вашему... Владиславу - которому, кстати, сколько: двадцать один, двадцать два? - но и всем выпускникам бакалавриата придётся делать свою работу именно самостоятельно. Если, конечно, вы не будете его до глубокой старости водить за руку..."
  
  "Вы мне хотите сказать, что я плохая мать?!" - взвилась "мама Влади".
  
  "Я? - поразился я. - Я ничего вам не хочу сказать. Я вам не духовник и не игумен, и за вашу душу никакого попечения не несу".
  
  "А за него несёте!" - парировала дамочка. - И что это вы мне хамите тут?"
  
  "Вы так считаете? - уточнил я с иронией. - А моя здравая мысль вам кажется хамством?"
  
  Марк, стоявший неподалёку - мы остановились - и слушавший наш с ней разговор тоже не без иронии - динамик у меня был громким, - вдруг протянул руку к моему телефону.
  
  "Дайте-дайте, вашбродь, не бойтесь... Здравствуйте, женщина, - насмешливо начал он в трубку. - Женщина, а вам... - кто говорит, спрашиваете? Да вот, однокурсник вашего Влади. Я, кажется, даже представляю эту бледную личность... Женщина, а вы его не с ложечки кормите? Не "Агушей"? А вы, извините за вопрос, когда он девочку захочет, будете рядом стоять и помогать советами? Девочки-то у Влади, небось, нет? Хотите, расскажу, почему? Вот ты, блин! - вдруг искренне огорчился он. - Трубку повесила!"
  
  Мы рассмеялись.
  
  "Вам за эту дурную бабу не намылят холку?" - с беспокойством уточнил Кошт.
  
  "Не думаю, - отозвался я. - Хотя кто ж знает! Семь бед - один ответ".
  
  "А хорошо, что у нас в группе нет таких невзрачных типов, верно?"
  
  "Само собой! - согласился я. - Я и в прошлом году уже разглядел, что вы зубастые".
  
  "Да! - подтвердил Марк. - Вы нам как куратор пришлись просто в масть".
  
  "Боюсь, правда, - продолжал я, - что пара человек в вашей группе вам всё-таки кажется невзрачными, Марта, например..."
  
  "Да нет! - не согласился он. - В этой девочке - уйма всего, и она какая угодно, но не бесхребетная. И очень жалко, что..."
  
  Фразы он не закончил.
  
  "Что жалко?" - спросил я слегка пересохшими губами - и заставил себя повернуть голову в его сторону, посмотреть на него.
  
  "Да так, ерунда! - вдруг смутился он под моим взглядом (до того я ни разу не видел, чтобы Марк смущался). - Показалось - и вообще не моего ума дело..."
  
  Я не набрался духу спросить, что именно ему показалось - да и никуда бы не завёл этот разговор, если уж сам он его бросил.
  
  [5]
  
  - Мы прошли по берёзовой роще ещё немного, - вспоминал Могилёв, - и мой телефон зазвонил снова! Опять незнакомый номер.
  
  "Здравствуйте! Вы - Андрей Михайлович?" - поприветствовал меня мужской голос в трубке.
  
  "Я, - подтвердил ваш покорный. - С кем имею честь? Вы тоже, извините, родственник одного из моих студентов?"
  
  "Не студентов, а вашей аспирантки, - сообщил мне молодой мужчина. - И не совсем родственник, а так..."
  
  "Вы - Антон? - вдруг догадался я. - Молодой человек Насти", - шепнул я своему студенту.
  
  "Вы и имя моё знаете? - поразился Антон. - Да уж... А я хотел спросить: у вас на кафедре так принято - делать студенток и аспиранток объектами домогательств?"
  
  Я грешным делом чуть не рассмеялся, потому что, если учитывать поведение моего прямого начальника, ответ "да" не был бы такой уж неправдой. Вовремя прикусил язык. И зачем-то включил телефон на громкую связь, хотя, кажется, голос в трубке и так было слышно. Антон как раз начинал говорить что-то откровенно хамское:
  
  "Дядя, ты там, случаем, не с ума сошёл? Седина в бороду - бес в ребро, да? Ты зачем девчонке присел на уши?"
  
  (""Девчонке", - подумал я с грустью. - Уж девушке двадцать пять лет, а она всё для него "девчонка"! И до конца жизни ей останется. Или я слишком плохо о нём думаю?")
  
  "Сидел бы ты ровно на жопе и не тянул кое к кому загребущих ручек! - развивал свою мысль Антон, причём без гнева, а с такой, знаете, абсолютно ницшеанской уверенностью в своём превосходстве по всем статьям. - А то, знаешь, можно ведь и получить по своим граблям! Ты что, думаешь, если ты кандидат наук, так тебе уже лицензию дали на всех симпатичных тёлочек в радиусе километра? Я тебя огорчу: это не так, дядя! Сюрприз, да? И крепостное право тоже отменили: опаньки, неожиданность, прикинь?"
  
  ("Зачем он звонит, чего добивается? - думал я. - Как отвечать? С вежливой иронией? Так ведь не поймёт, посчитает слабостью. В том же стиле? Пожалуй - но как неприятно, однако! Надо ведь ещё припомнить все эти слова из моего советского дворового детства. И как глупо...")
  
  Меня, однако, опять выручил Марк. Он без всяких слов властно протянул руку за моим телефоном, почти вынул его из моей ладони. И объявил невидимому собеседнику:
  
  "Слышь ты, хамло! Рот свой за... рот, я сказал! Закрыл! К тебе приехать? Тебе табло починить, чтоб не светилось? Давай адрес! Адрес, ебобоша, говори, щас дядя доктор приедет, полечит тебе говорильник!.."
  
  Антон, как я сумел понять, предпочёл обойтись без любезно предложенной врачебной помочи и отключился.
  
  "Я искренне восхищён вашим умением разговаривать с людьми, Марк, - заметил я, принимая обратно телефон из рук нашего "Гучкова". - Нет, правда! Я бы не нашёлся: так метко, и с юмором. И каждому своё, подходящее".
  
  "Ну уж, скажете тоже, - буркнул Марк, довольно ухмыляясь. - Но что-то, погляжу, тяжкая у вас стала жизнь, ваше благородие! Хоть охрану к вам приставляй, чес-слово..."
  
  Ещё метров пятьдесят мы продвинулись по лесной тропинке, когда -
  
  - и как раз в месте нашего воскресного земского собора, на котором был рукоположен Алёша -
  
  - мне резко стало дурно.
  
  Так, знаете, бывает: потемнение в глазах до слепоты, будто мозгу не хватает кислорода. Пару раз со мной случалось похожее и раньше.
  
  "Что такое? - встревожился Марк. - Сердце?"
  
  Я, кажется, простонал что-то невнятное, держась руками за берёзовый ствол. Осторожно присел на заботливо поставленный им для меня табурет. Сгорбил спину и положил руки на колени в "позе усталого кучера".
  
  "У вас нитроглицерин с собой?" - деловито уточнил мой студент. Видимо, он посчитал, что я старый "сердечник", который предусмотрительно носит с собой лекарства.
  
  "Ничего нет... To cease upon the midnight with no pain115", - пробормотал я строчку из вчерашнего стихотворения.
  
  "Что-что?"
  
  "Так... Сан-Иваныч, вы бы зажгли папироску?" - попросил я, стремясь этим обращением к нему по имени его героя взять бодро-шутливую ноту.
  
  "Александр Иванович" проворно зажёг "папироску" и вложил её в мою правую руку. Я несколько раз глубоко втянул носом резкий табачный дым. Полегчало. Никому другому, впрочем, этого "лекарства" не советую, да и вообще не беру на себя смелость никогда и никому советовать никаких лекарств.
  
  "Кажись, получше? - серьёзно уточнил "Гучков". - Ну, слава Богу! А то ведь вы совсем позеленели..."
  
  Он взял один табурет из своего штабеля и сел напротив меня. Некоторое время мы посидели молча.
  
  "Давно хотел спросить вас... - начал Гучков несколько чужим голосом. - Вы на меня не очень злитесь?"
  
  "За что?" - не понял я.
  
  "Как же! - пояснил он. - За второе марта".
  
  "А! - я слабо улыбнулся, поддерживая со своей стороны эту странную игру (или, может быть, не совсем игру). - Шульгин меня тоже спрашивал, на прошлой неделе... Да нет же! Я всех-всех простил... кроме Рузского, кажется. Уж вас-то и вовсе в числе первых, Сан-Иваныч! Вы мне никакого большого зла не сделали".
  
  "Рузский, как показало время, проявил себя как пошлый хорёк, - подтвердил Гучков. - Очкастая крыса. Да, понятно, "о мёртвых ничего кроме хорошего"... ну вот и ничего о нём. А про меня... - он вздохнул. - Я просто не успел причинить вам большого вреда, ваше величество! Знаете, наверное: были планы сослать вас в монастырь..."
  
  Я негромко рассмеялся:
  
  "Монастырь! Разве монастырь - зло? Монастырь - это, мой милый, счастье..." Я едва не добавил, что прожил десять лет в монастыре очень счастливо, но, подумав, не стал: это было бы смешением разных исторических реальностей.
  
  "Ну и... ладно. Облегчили..." - Гучков - или, пожалуй, уже Марк - достал из кармана мятую тряпку неопределённого цвета и яростно в неё высморкался, как бы подводя черту под разговором.
  
  "Идти можете?" - уточнил он своим обычным тоном - и после моего кивка, не слушая моих протестов, отнял у меня мой штабель из трёх пластиковых табуретов, взяв их в свободную руку.
  
  [6]
  
  - В такси, - продолжал мой собеседник, - Марк позвонил Аде и лаконично сообщил, что, мол, царю стало плохо: что-то с сердцем. Именно этим звонком и объяснялись, видимо, трогательно-встревоженные лица моих студентов, собравшихся у подъезда дома. Они, представьте, едва не бросились помогать мне выйти из машины, словно я был тяжело ходячий инвалид! Мне пришлось немного замедлить шаг и чуть крепче обычного хвататься за перила лестницы, иначе бы их, пожалуй, просто обидело моё здоровье. Сказать по правде, я и без того никакой утренней энергии, вдохновившей письмо Насте, после этих двух неприятных телефонных бесед уже не чувствовал.
  
  В тесноватой комнате Марка они отвели мне единственный стул, сами рассевшись кто-где: табуреты как раз пригодились. Марта, которая, оказывается, ходила за лекарствами, дала мне стакан воды и таблетку валидолу, бесстрашно вложив её в мою руку - это не вызвало ни улыбок, ни перешёптываний. Я безропотно выпил эту таблетку.
  
  Кошт коротко и с юмором пояснил группе, что сердце у меня прихватило из-за двух позвонивших мне с утра "ебобош" - прекрасное словечко, не так ли? - чем вызвал новые сочувственные восклицания.
  
  "Мои хорошие, перестаньте! - взмолился я. - Смотрите: я живой, здоровый и невредимый, а в без малого сорок лет не бывает так, чтобы совсем ничего не болело... Расскажите мне лучше про ваши вчерашние "переговоры"! Всё интересней, чем делать из меня великомученика и преизрядного паки страдальца".
  
  Выяснилось, что итога вчерашней беседы наших "активистов" с Бугориным ещё никто, кроме них самих, не знает. Ада, немного и неосознанно рисуясь, начала свой рассказ. Неосознанно рисуясь, говорю я, потому что, кажется, только в своей родной стихии, политической, эта девушка в себе обнаруживала некоторую женственность.
  
  Итак, рассказывала Ада, Бугорин встретил их в своей пустой квартире и после холодных, осторожных, малозначащих слов решил сначала действовать нахрапом. Он принялся читать проповедь на тему "А какое вы имеете право?.." и в ходе этой проповеди распалял сам себя. Ну да, отметил я в уме: есть за ним эта привычка.
  
  Марк слушал его с насмешливой полуулыбкой, скрестив руки на груди ("Он был очень хорош, красавец просто!" - заметила Ада к вящему неудовольствию Акулины) и на какой-то особенно высокой или громкой ноте оборвал этот монолог мыслью о том, что Владимир Викторович не в том положении, чтобы на них орать. Сейчас они, пояснил мой студент, уйдут и не вернутся, а ему, Бугорину, останется ждать повестки в суд или вызова к следователю.
  
  (Я скосил глаза на Марту. Девушка слушала Аду внимательно, сосредоточенно, не отводя красивых печальных глаз, прикусив нижнюю губу.)
  
  Что ж, заведующий моей кафедрой на этом месте решил перейти от давления к торгам, в духе "Вы оставляете в покое меня, немолодого усталого человека, а я не трогаю вас двоих, хотя определить ваши фамилии и создать вам проблемы при защите диплома совершенно несложно".
  
  (На этом месте некий неслышный выдох облегчения будто пролетел по комнате: пока рисковали дипломами не все, а только двое.)
  
  Этого недостаточно, пояснила Бугорину Ада. Вы не только нас не трогаете, но и не трогаете больше вообще никого - в известном смысле. И от должности декана, которой домогаетесь сейчас, тоже отказываетесь. Вы не понимаете своего положения! У вас слишком высокий антирейтинг, с таким антирейтингом руководить факультетом - это неуважение к нам, студентам. А кроме того, у нас есть свидетельские показания девушек, которые готовы подтвердить, что вы не просто склоняли их к сожительству, но и пробовали насильно удерживать, прямо в этой квартире!
  
  "Да не было такого!" - вдруг возмутилась Марта.
  
  "Да?! - немедленно парировала Ада. - А кто тебя хватал за руки?!" Марта густо покраснела.
  
  "Пожалуйста, по возможности деликатнее, - пробормотал я. - То, что мы обсуждаем чужую личную историю при всех - не самое хорошее дело..."
  
  При словах "свидетельские показания" Владимир Викторович ещё немного "подсдулся" и как бы посерел. Он потерял способность договариваться и обсуждать что-либо. Он уставился перед собой и на любую обращённую к нему фразу бормотал в разных вариациях:
  
  "Вы ничего не докажете. Не было ничего. Ложь. Неправда. Не докажете. Ничего не было".
  
  "И тут, - рассказывала Ада, энергичная, почти счастливая, - на меня нашло вдохновение! Я поняла, что нельзя терять момента! И с ходу, не советуясь с Марком, я ему влепила ультиматум! Я обозначила ему наше "условие-минимум" и "условие-максимум". А сроку дала - сорок восемь часов! После, сказала я, готовьтесь не меньше чем к студенческим акциям перед главным зданием, прямо под окнами ректората! Или сразу перед дверью..."
  
  [7]
  
  - В комнате, - вспоминал Могилёв, - стало совсем тихо.
  
  "И что же... было дальше?" - робко спросила Лиза. Марк пожал плечами.
  
  "А дальше мы ушли, - пояснил он. - Будто что другое оставалось! Она ведь шальная, только гляньте на неё! У неё от её активизма крышу-то совсем сносит! Она мне и выхода другого не дала! Ну, или "он", чёрт бы "его" совсем побрал..."
  
  "Что, наш "Керенский" прямо так и сможет организовать митинг через два дня?" - вполголоса усомнился Иван, ни к кому не обращаясь.
  
  "Да легко! - откликнулся "Керенский". - Кстати, меня уже пригласили на интервью на "Голос провинции", вы в курсе? Иду к ним после обеда".
  
  "Гадкое радио", - пробормотал Алёша.
  
  "Гадкое! - согласилась Ада. - Но, знаешь, мне выбирать не приходилось, на другое не позвали. А в бою все средства хороши".
  
  Марта - этого никто не ждал - вдруг встала со своего места.
  
  "Вы не понимаете! - заговорила она высоким, дрожащим голосом. - Вы не понимаете, какую огромную глупость собираетесь сделать! Зачем я только вчера голосовала "за"... Как вы можете сравнивать эту... мелочь, обычную житейскую мелочь, которая могла со мной случиться и даже не случилась, с... хаосом, а хаос - будет, если так пойдёт и дальше!"
  
  "Бедная, милая, - произнёс я, глядя на неё, будто думая вслух, но отчётливо. - Ты всё же пошла по стопам "Вечной Сонечки", как этому ни сопротивлялась".
  
  Не уверен, что кто-либо обратил внимание на мои слова, потому что Ада, к нашему общему изумлению, подошла к Марте, взяла ту за руку, усадила вновь и, сев рядом - ей освободили табурет, - принялась что-то шептать на ухо, поглаживая руку. Это было так удивительно, так неожиданно именно от неё, так... по-женски! Ну, или по-мужски, не могу судить...
  
  "Никакого большого хаоса не будет, - прокомментировал Марк, хмурясь. - Будет, как его, цирк с конями. Кончится, скорей всего, пшиком: побузят и разбегутся. Бугра, когда пойдёт такая музыка, наверное, турнут. Ну, царя, само собой, тоже - хотя тут как повезёт..."
  
  "...А нам всем на защите устроят знатный гевалт, - закончил Герш. - Значит, судьба!"
  
  Ада отвлеклась от Марты и быстро провела ладонями по лицу жестом умывающегося человека, будто стремясь вытереть покрасневшие глаза.
  
  "Никакой судьбы, - ответила она сухим голосом. - Человек сам кузнец своего счастья и несчастья, простите за лозунг. Если сейчас Андрей Михайлович скажет, что он против, то я всё отменю".
  
  "Господь с вами! - отозвался я, разведя руками. - Я не скажу. Не такие уж плохие условия вы ему предложили, и, знаете, пришло время моим коллегам хотя бы немного учиться разговаривать со студентами и слышать студентов. "Гевалт" в ваш адрес меня, правда, беспокоит, вы его не заслужили..."
  
  "А вы, государь, не заслужили из-за нашего активизма рисковать своей карьерой", - пробормотал Алёша.
  
  "Да, - негромко согласилась Марта. - И испытывать боли в сердце..."
  
  Я нечаянно посмотрел на Ивана: тот переводил взгляд с одного на другую и будто о чём-то думал, что-то соображал...
  
  [8]
  
  - Тут снова, как на грех, зазвонил мой телефон, будь он совсем неладен!
  
  "Дайте его мне, - почти прорычал Кошт. - Кто б там ни был, я его предупрежу, что ноги ему вырву и в зад засуну".
  
  Я, однако, отказался от этого заманчивого предложения, а взял трубку сам, при этом нажав кнопку громкой связи.
  
  Звонила Суворина, которая, не дав мне и слова сказать, начала настойчиво, приказным тоном:
  
  "Андрей Михайлович, напоминаю вам, что жду вашего отчёта о деятельности группы завтра после обеда!"
  
  "Помню", - немногословно подтвердил я.
  
  "Очень рада, что помните! Заодно и на приказе распишетесь: о том, что ознакомлены..."
  
  "Что ещё за приказ?" - озадачился я. Но "временная начальница" уже положила трубку.
  
  "Вашбродь! - весело окликнул меня Марк, когда я закончил этот звонок. - А давайте я завтра на факультете устрою микродиверсию? И будет им не до ваших отчётов!"
  
  "Как это - микродиверсию?" - не понял я.
  
  "Ну - дрожжи в туалет спущу! - охотно пояснил Марк. - Или масло разолью в коридоре. Или замочную скважину залеплю "холодной сваркой". А это, считайте, всё: замóк накроется медным женским тазом! Дверь сутки будут менять, не меньше".
  
  "Нет-нет! - поразился я. - Господь с вами! Ничего такого, честное слово, не нужно. Правильно про вас предсказал Сергей Карлович: ещё шаг, и вы окна станете бить!"
  
  "Может, и станем, - холодно подтвердила Ада. - Меня больше беспокоит этот самый приказ, который вас просят подписать. Как вы думаете: на выговор? Они пошли на вас в атаку?"
  
  Я невесело усмехнулся:
  
  "Ну, уж едва ли на премию..."
  
  Ада меж тем, не тратя лишних слов, подошла к единственному окну и набирала чей-то номер. Оказалось, Настин. Вот староста группы уже разговаривала с моей аспиранткой - использую слово за неимением лучшего, ставлю рядом с ним мысленный знак вопроса - и вежливо просила её зайти на кафедру, а то в деканат, и по возможности разузнать: что за приказ издан Ангелиной Марковной по мою душу? Настя пообещала всё выяснить в скором времени.
  
  Альфред, который всё это время молчал, откашлялся и заявил:
  
  "У меня есть идея! Но прежде чем её озвучить, я бы отлучился... А где здесь, извините, э-э-э, места общего пользования?"
  
  "В конце коридора направо", - коротко пояснил Марк.
  
  Мы не успели проводить выходящего Альфреда взглядом, как телефон старосты группы сигнализировал о новом сообщении.
  
  "Анастасия Николаевна прислала фото, - пояснила Ада. Близоруко щурясь, она попробовала увеличить фотографию на экране, и, справившись с этим, воскликнула совсем не женственно:
  
  "Мать - вашу - за - ногу!"
  
  Без долгих слов она протянула мне свой телефон. На фотографии распоряжения, которое было размещено прямо на доске объявлений, рядом с расписанием занятий - невиданный, можно сказать, случай, - я прочитал, что мне действительно объявлен выговор: за грубое пренебрежение профессиональной этикой при работе с аспирантами Кафедры отечественной истории. Учитывая, что аспирантка на кафедре в тот момент числилась ровно одна, несложно было догадаться, при работе с кем именно я пренебрёг профессиональной этикой.
  
  "Ада была совершенно права, - грустно подтвердил я всем, возвращая девушке телефон. - На меня пошли в атаку. Ещё два снаряда - и "уноси готовенького", как пел об этом мой тёзка, Андрей Александрович Миронов".
  
  [9]
  
  - Тут, - рассказывал историк, - заговорили едва ли не все, вразнобой, и в этом галдении прошли несколько минут. Девушки требовали от старосты прочитать им полный текст приказа, если можно - вслух, а выслушав, возмущались: что себе позволяет эта старая грымза! Тщетно я взывал к ним о том, что мою пожилую коллегу не следует называть старой грымзой! Меня, кажется, и вовсе никто не слушал. Я превратился в нечто вроде полкового знамени, которое, конечно, берегут, защищают, но с которым никому не приходит в голову разговаривать. Впрочем, так почти всегда и бывает едва ли не с любым монархом. Мужскую часть больше интересовала возможность микродиверсии, а Марк с увлечением расписывал её варианты. Иван, единственный, кажется, прохладно заметил, что все эти планы - мальчишество, подростковые игры, мелкое хулиганство: чего мы, в самом деле, добьёмся, закупорив замочную скважину у кафедральной двери, да хоть у всех аудиторий на факультете? Только хуже сделаем. Ада объявила, что если до этого мига ещё сомневалась, то теперь решилась окончательно: по истечении срока ультиматума и при отсутствии ответа от Бугорина новая "акция" обязательно состоится! А право определить формат "акции" она оставляет за собой. Кто именно примет участие в демонстрации, девушка пока знала не очень отчётливо, но я почти не сомневался, что с её политической харизмой она наберёт участников за пять минут. Да вот, она уже, на моих глазах, вербовала новых "активистов" - прямо из членов лаборатории! Кто-то, смеясь, отнекивался, а Лина, например, заявила, что, конечно, присоединится. Марк, понятно, тоже не отказывался, да и Тэда идея как будто забавляла...
  
  Как, любопытно, Владимир Викторович должен выполнить условия ультиматума при согласии хотя бы на "требование-минимум"? Дать некие гарантии своего благонравного поведения на будущее? Письменные, чего доброго? И что, интересно знать, наш "Керенский" хотел, чтобы завкафедрой написал в своей расписке? Все эти разумные, взрослые и скучные вопросы я, правда, даже и не пробовал задать: куда мне было справиться со стихией! А стихия бунта, даже вот такого, миниатюрного, крошечного, - именно стихия, доложу вам! Человек, несомый этой волной, себе не принадлежит, и много-много если сумеет устоять на своей доске для сёрфинга.
  
  Алёша ответил на звонок и, коротко с кем-то поговорив, вышел из комнаты. И то: его сердце клирика наверняка страдало от стремительной потери нашим собранием всей и всяческой благолепности.
  
  Вернувшийся из "места общего пользования" Штейнбреннер, раскрыв рот, всё пытался что-то сказать, но его, похоже, подготовленное и обдуманное высказывание никто и не собирался слушать. Какое там! Куда же интересней мозговать о способах диверсии или о готовящейся забастовке, виноват, "акции"! (Тэд, развеселившись, предлагал своей сестре всё новые варианты протеста: например, нарисовать на стене перед дверью ректората большой фаллос, а ниже оставить скорбно-жалостливую надпись в дореформенной орфографии, нечто вроде: "Сей дѣтородный членъ господинъ Бугоринъ покладаетъ на чувства воспитанниковъ".) Диверсанты несчастные, петруши недоверховенские, попы гапоны... Эх! А говорят, что изучение истории хоть на грамм прибавляет человеку ума! Куда там...
  
  Винить, однако, следовало только себя. Ада предлагала всё остановить несколько минут назад - а я постеснялся, и, спрашивается, почему? Потому, наверное, что считал, будто их протест примет более благообразные формы. Как наивно с моей стороны...
  
  Марта, приблизившись ко мне в общей суматохе, шепнула:
  
  "Неужели ничего нельзя сделать?"
  
  Мы отошли к окну, за которым серело весеннее дождеватое небо. Я развёл руками, сокрушаясь:
  
  "Да что здесь можно сделать! Вы же видите, какие они неуправляемые..."
  
  "И времени - только два дня, даже меньше, - продолжала девушка, грустно кивнув. - Надо было мне тогда, год назад, соглашаться и молчать..."
  
  "Нет, нет, ни в коем случае!" - воскликнул я немного темпераментней, чем хотел. Марта поблагодарила меня слабой улыбкой.
  
  "Скажите, - предложила она, - а если я напишу письмо... например, Президенту?"
  
  Я тоже улыбнулся: что ж, это было очень по-православному, по-русски: в беде прибегать к самому царю, to our gracious Sovereign116, как восклицает Катерина Ивановна Мармеладова в переводе, кажется, Констанс Гарнетт.
  
  "Президенту - не Президенту, но, может быть, ректору университета?" - предложил я.
  
  "А... это поможет?" - наивно спросила Марта.
  
  "Ни малейшего представления не имею! - честно признался я. - Что ж, если не поможет, то..."
  
  "...То, не дай Бог, дойдёт до битья окон, - грустно подытожила девушка. - Или до похабных рисунков. И всех отчислят. А то, я бы за такое отчисляла. И вас уволят тоже..."
  
  В это время дверь комнаты открылась. Это вернулся Алёша, а за ним - вошла Настя, для которой он спускался, чтобы открыть подъездную дверь! Все, смолкнув, обернулись к ней.
  
  [10]
  
  - Настя, запыхавшаяся, пробовала сложить свой мокрый зонтик и всё никак не могла с ним справиться. Отец Нектарий рыцарски перехватил его, собрал да так и остался с ним стоять. Вода капала с зонта на дешёвый линолеум.
  
  "Я отменила занятия, точней, отпросилась, - пояснила юный преподаватель. - У Сергей-Карлыча отпросилась: сняла с доски эту гадкую, гадкую, отвратительную бумажку, и пошла прямо с ней к нему в кабинет, и там разрыдалась, и он меня сразу отпустил, а студентов, у которых была лекция, сказал, займёт: они будут куда-то носить мебель, или ещё что, не знаю... Вот, взяла такси..."
  
  (Выглядела она, скорей, так, что не такси взяла, а едва ли не бежала всю дорогу.)
  
  "Бог мой, Настенька, - пробормотал я. - Стоило ли плакать из-за такой мелочи?"
  
  Девушка, услышав это, словно поёжилась. Мы встретились глазами. Она виновато улыбнулась и поскорей снова отвела взгляд.
  
  "Анастасия Николаевна! - насмешливо в общей тишине обратился к ней "Керенский". - Вы нам не поясните, какое такое неэтичное поведение в работе с вами проявил Андрей Михайлович? Может быть, предлагал вам стать его временной любовницей в обмен на какие-то блага, как другой всем здесь известный персонаж?"
  
  Спрошено было, конечно, с иронией, верней, с очевидным сарказмом: с возмущением абсурдностью формулировки, тем возмущением, которое приглашает любого честного человека к себе присоединиться. Дескать: ну, разве не ерунда?! Видите, почему мы все здесь кипим? Но Настя так и застыла, ошарашенная. И, понимая, что её замешательство выглядит крайне сомнительно, крайне для меня невыгодно - что ж, и впрямь я такое предлагал?! - залепетала:
  
  "Да нет, какой любовницей, как вам не стыдно... Это было свидание просто, и я его первая пригласила... Ну да, я виновата, я сама дала повод для... всяких домыслов..."
  
  Вся группа, кажется, так и ахнула. Я вновь приметил очень внимательный, зоркий взгляд Ивана в сторону моей аспирантки. Посмотреть на Марту я отчего-то побоялся.
  
  "Ой, какая я дура, - пробормотала Ада, явно сконфуженная. - Я не знала про ваше свидание - извините!"
  
  "Как же ты не знала, когда она тебе вчера сама сказала?" - усмехнулся Марк.
  
  "Но я ведь думала, это понарошку! - попробовала оправдаться староста. - Вот же глупо... Простите, я не хотела!"
  
  "Ваше величество, возьмите табурет, - пришёл Алёша на помощь моей аспирантке. - Вот, один лишний... Мы тут как раз обсуждаем - да ничего не обсуждаем, а просто заболели протестом на всю голову, и лечиться здесь никто не хочет!"
  
  "Ваше преподобие, позвольте! - возразил ему Альфред, который наконец-то получил возможность высказаться. - Как лечить это общее истерическое или истероподобное состояние, я, разумеется, не знаю, хотя с огромным интересом наблюдаю его в качестве социолога - при том, правда, что у меня нет фундированной академической подготовки в области социологии, - но имею совершенно конкретное предложение в отношении нашего, э-э-э... избранного монарха! И я бы озвучил его уже давно, если бы мы не превратили сегодняшнее заседание в азиатский базар. А предложение вот какое: давайте отправим Андрея Михайловича в командировку!"
  
  [11]
  
  - И тут же, - вспоминал историк, - наш "Милюков" пояснил нам, немного опешившим, все достоинства его идеи. Во-первых, мне, говорил он, следует поправить здоровье, а поскольку моё недомогание вызвано, видимо, душевными волнениями за успех дела, то и стóит мне взять своего рода перерыв в занятиях. Во-вторых, находясь в командировке, я не обязан буду предоставлять регулярных устных отчётов in corpore117, да и вообще стану на время неуязвим для всякого рода административных домогательств. В-третьих, возможностей предотвратить акцию протеста, направленную в адрес одного злоупотребившего своими полномочиями лица, он прямо сейчас, зная характер Альберты Игоревны, не видит, да и не считает такой протест полностью упречным, учитывая, что именно другая сторона в своей борьбе первая перешла границы приличий, придав исключительно частному событию характер служебного проступка. Но если и когда такая акция состоится, руководителя лаборатории лучше бы с ней диссоциировать и не делать его объектом возможного обвинения в закулисной оркестрации студенческого акционизма (эту кошмарную конструкцию из трёх прилагательных, четырёх существительных и трёх нанизанных друг на друга родительных падежей Альфред выговорил абсолютно невозмутимо, с видом, показывающим, что именно такие выражения и используют в повседневной речи все приличные люди). А командировка, опять-таки, для этого подходит лучше всего.
  
  "Идея отличная", - заявил Иван неожиданно и громко.
  
  "Да, отличная! - согласилась Ада. - Деньги-то всё равно нужно осваивать, а то зависли мёртвым грузом. И у меня камень с души! Правда, давайте лучше отправим царя подальше на то время, когда мы..."
  
  "...Будем устраивать бунт, - подсказал я ей. - Знаете, Сан-Фёдорыч, ведь девяносто семь лет назад именно так и было! Кстати, вы помните, куда вы все меня спровадили непосредственно перед февралём семнадцатого?
  
  "В... Могилёв, что ли? - поразился Кошт, невольно улыбаясь этой забавной рифме. - Куда ж ещё? Только это не мы вас туда спровадили, вашбродь, а вы сами туда навострили лыжи!"
  
  "Пожалуй! Не буду спорить, - согласился я. - Вот и "в этот раз" пошлите меня в Могилёв. Никогда не бывал в городе, название которого совпадает с моей фамилией, и, если сейчас не съезжу, когда ещё придётся?"
  
  [12]
  
  - Само собой, - пояснил мне историк, - имелась логика в том, чтобы съездить именно в город, бывший вплоть до февральского переворота местом расположения Ставки верховного, то есть непосредственно последнего государя! Открывалась возможность поработать в местных архивах - да просто пройти теми же самыми улицами, отозваться на разлитые в воздухе ускользающие флюиды прошлого...
  
  "Неужели Андрей Михайлович поедет в Могилёв один?" - спросила Настя. Все повернулись к ней, а она под соединёнными взглядами начала приметно краснеть.
  
  "Конечно, не один! - пришёл ей на помощь Марк. - Царь-надёжа у нас - словно дитя малое! Ну, не совсем уж дитя, - исправился он, - но кому-то надо находиться рядом, чтобы и таблетку, случись что, подать, и гавкнуть на местную ебобошу. Думаете, на моей малой родине нет ебобош? Ну, вот всё и решилось: я буду сопровождающим".
  
  "Логика в этом есть! - согласилась Ада. - В Белоруссию в качестве помощника должен ехать белорус. Нам, конечно, жаль расставаться с боевым товарищем, даже на время... Марк, я могу воспользоваться твоим компьютером?"
  
  "Лестно, лестно, - проворчал Кошт. - Так, небось, не навсегда со мной прощаетесь? Пожалуйста".
  
  При общем несколько заинтригованном молчании Ада присела рядом со мной за стол; включив компьютер, вышла на сайт Российских железных дорог, зашла в свой личный кабинет и проверила рейсы до пункта назначения.
  
  "Билеты на ближайшие дни есть и от нас до Москвы, и от Москвы до Могилёва, - объявила она. - Но вот какая неприятность: в обратную сторону осталось только купе".
  
  "Я бы предпочёл выкупить купе на двоих целиком, даже из личных средств, если на то пошлó, - вдруг признался я. - Путь неблизкий, и несколько часов быть обречённым находиться в замкнутом пространстве с посторонними людьми..."
  
  "Ваше величество, само собой! - оживился Тэд. - Но если вы всё равно собрались выкупать два лишних места, не поехать ли ещё двоим? Это будет минимально приличная свита! Какой же монарх путешествует без свиты!" - говоря это, он обернулся к Насте и широко ей улыбнулся.
  
  Та вздохнула и призналась:
  
  "Спасибо, добрый человек... а я не могу поехать! Кто же заменит лекции? Андрей-Михалычу и так выговор влепили по моей милости".
  
  "Тогда кто-то ещё? - воскликнул Тэд без всякого уныния. - Государь, у вас есть предпочтения? Я вот тоже в Могилёве никогда не был..."
  
  Я улыбнулся и поблагодарил своего студента за идею путешествовать вчетвером. Имелась у меня вот какая тайная мысль: чем больше студентов я возьму с собой, тем меньше примет участие в готовящейся "акции протеста" или даже хоть косвенным образом окажется в ней замазано. А то, что акция состоится, зная характер Бугорина, можно было предположить с вероятностью... ну, скажем, процентов в восемьдесят.
  
  Я прибавил, несколько сумбурно, что моё иррациональное желание почувствовать "флюиды истории" требует хотя бы минимальной мистической настроенности, но, коль скоро я сам никаким даром воспринимать сверхобыденное не обладаю, хотел бы, чтобы в моей свите был не только "телохранитель", но и "мистик". Борис, например.
  
  "Государь, я не великий мистик! - откликнулся Герш. - Но благодарю вас за ваш выбор и, само собой, не отказываюсь".
  
  "А четвёртое место, - вдруг вмешалась Ада, - должно быть разыграно в лотерею, то есть через жребий среди тех, кто уже выступил с докладом. Это будет справедливо! Я понимаю, что Борису хотелось бы ехать с Лизой, но, например, Феликсу, то есть, чёрт, моему братцу, тоже хочется побывать в Могилёве, и наверное, мне самой будет спокойней, если он в пятницу, когда начнётся протест, окажется далеко отсюда и не сможет рисовать фаллосы под дверью ректора! - переждав общие смешки, она уточнила: - Никто не против жребия?"
  
  "Не только не против, а поддерживаю, - решительно заявил Иван. - Итак, жребий тянут четыре человека: Матильда, Феликс Феликсович, великая княгиня, Милюков. Хотел узнать: мне все здесь доверяют подготовить бумажки для жребия? В любом случае, у меня нет никакого интереса кому-то подыгрывать! Я ведь всё равно остаюсь как начальник штаба".
  
  Возражений не поступило.
  
  Все мы наблюдали, как Иван вырвал из своего блокнота чистую страницу, сложил её вчетверо и разорвал на четыре равные части, предварительно несколько раз проведя ногтём по сгибам. Попросив ручку, он нанёс на каждой из бумажек загадочные лаконичные отметки.
  
  "Для чего ты помечаешь все?" - поразилась Ада.
  
  "Чтобы никто не мог присмотреться к единственной правильной, - спокойно пояснил Иван. - Одну - "галочкой", а три оставшиеся - "крестом". Но для верности ещё их сомну, - он скомкал каждую в небольшой шарик. - Та кружка на полке - можно мне её взять?"
  
  Марк подал нашему начштаба большую кружку объёмом в добрых пол-литра (кто-то отпустил шуточку про её размер).
  
  Иван, сложив бумажные шарики в кружку, перемешал их.
  
  Мы все сидели по кругу, и из четырёх названных Марта, если двигаться по часовой стрелке, была к нему всех ближе. Вот почему, наверное, Иван протянул ей кружку первой.
  
  Марта достала свой жребий, развернула его - и всем нам безмолвно показала большую "галочку".
  
  [13]
  
  Автор на этом месте издал неопределённое восклицание.
  
  "Вот-вот! - согласился Могилёв. - Для меня это тоже стало сюрпризом. Кажется, я даже пробормотал об этом вслух.
  
  "И я не ожидала", - ответила Марта вполголоса, видимо, мне. Но на меня она не смотрела, а не сводила глаз с Ивана. Продолжая на него смотреть, девушка выговорила загадочную фразу:
  
  "Надеюсь, ты понимаешь, что делаешь?"
  
  "Я-то здесь при чём? - поразился Иван, поднимая брови. - Это случай. Провидение, как бы сказал... отец Нектарий".
  
  "Да, - согласилась его собеседница. - Провидение..."
  
  Мне, свидетелю их разговора, было очень неуютно, если не жутковато. Надо бы, размышлял я, подойти к Алёше, чтобы - а, действительно, для чего? Попросить его поехать вместо девушки? Он не согласится...
  
  Возможно, не один я оказался смущён. Вот и Настя, кашлянув, мужественно произнесла:
  
  "В том, что Марта поедет четвёртой, нет ничего плохого. Должна же быть женщина в коллективе!"
  
  ("Ну да, ну да, - пришла мне в голову ироничная мысль. - Я уже так немолод, в их глазах, не исключая Настиных, что, глядишь, совсем занедужу, придётся, к примеру, сидеть рядом, менять компрессы, а из Марты - отличная сиделка, она словно рождена для тихого и терпеливого сочувствия. Нет, надо приложить все силы, чтобы не заболеть! Эх, почему не Тэд вытащил "галочку"?")
  
  "Согласна, - подтвердила Ада. - Для неё весь наш активизм особенно неприятен, по ней даже заметно. Если ей достанется за всё, что мы затеваем, это будет совсем нечестно. Я поэтому рада!"
  
  Марта как будто хотела ей что-то ответить - но, подумав, ничего не сказала. Повернулась к её брату, словно желая предложить поехать ему, словно прочитав мою мысль, вот уже и рот открыла - но промолчала снова.
  
  "Я поддерживаю сестру, - невозмутимо ответил Тэд на её невысказанное предложение. - Всё в порядке, Матильда Феликсовна. Да и, главное, самое-то большое веселье намечается у нас, а не в уездном белорусском городишке!"
  
  "Губернском, - как-то механически поправил его Штейнбреннер. - Сейчас Могилёв - областной центр".
  
  Ада, услышав от своего младшего брата про "намечающееся веселье", вздохнула. Поглядеть на неё, так она и сама была не особенно рада задуманному. Но, понятное дело, не отказалась бы от своих планов ни за что! Верная своей чести и революционному долгу.
  
  [14]
  
  - Теперь же временно ускорю темп своего рассказа, - предупредил меня Андрей Михайлович. - Решения были приняты, оставалась рутина. Ада заявила, что прямо сейчас, отложив все иные дела, займётся этой рутиной: будет покупать билеты, бронировать места в гостинице и прочее - а заодно уж просит всех участников поездки сообщить ей номер своих паспортов, да и в принципе подсесть поближе. Выполнит эту работу и после уйдёт, чтобы поспеть к назначенному ей интервью на местном радио. Иван же в качестве "начальника штаба" волен решить, продолжит ли группа сегодня работать или, может быть, распустится.
  
  "Вот здорово, повесили на меня всех собак! - полупритворно возмутился "генерал Алексеев". - Как мне прикажете продолжать работу, когда половина занята совсем другим? Только если собираться вечером - но, знаете, уже и настроения нет. Сегодня останавливаемся, даже не начав. Завтра прошу всех быть здесь в девять утра! Ваше величество, понимаю, что вы умом уже в своей Ставке, но всё же найдите для меня пару минут, передайте дела! Что мы должны делать во время вашего отсутствия? В какой очерёдности?"
  
  Я кивнул, и мы с Иваном вышли в коридор коммунальной квартиры, а затем, чтобы не мешать никому, - и вовсе на улицу, став недалеко от подъезда.
  
  Итак, мой студент на время командировки "оставался за старшего", но, поскольку официально лабораторию нельзя было хоть на время лишить надзора педагога - это, пожалуй, грозило мне новым выговором, - мы решили, что в глазах кафедры старшей будет всё же считаться Анастасия Николаевна, и она же возьмёт на себя не очень приятную обязанность взаимодействия с Сувориной. ("Государыня императрица после отъезда супруга в Ставку тоже ведь, помнится, осталась "на хозяйстве", - пришло мне на ум. - Даже министров принимала".)
  
  Другие участники лаборатории меж тем выходили из подъезда и прощались с нами на сегодня. Вышла и моя аспирантка.
  
  "Анастасия Николаевна, вы-то мне и нужны! - обрадовался Иван. - Государь решил, что на время его отсутствия вы его замещаете. Чисто формально, для начальства! И здесь несколько вопросов. Первый: как мы сообщим о его отъезде теперешней завкафедрой, то есть, вообще-то, врио? Второй: вы ведь отчёты два раза в неделю сдавать не будете? Или будете? Можете и не сдавать: вас никто пока не обязывал. А когда обяжут, ещё подумаем. Вас, в отличие от Андрей-Михалыча, не уволить: вы не сотрудник, а аспирант, и кому надо терять аспирантов? Третий и самый главный: мне необходим ваш свежий взгляд на сборник. "Мостики" между отдельными фрагментами - справки и так далее - всё время писал руководитель проекта, но в поезде с ним, возможно, связи не будет, а если будет, на телефоне не поработаешь. Не могли бы теперь вы это делать? Или хотите поручить мне? Но тогда мне нужно знать ваши требования... Я знаю, что много спрашиваю и вас задерживаю! - заторопился он, перехватывая беспомощный Настин взгляд в мою сторону. - На ходу такие вещи решать плохо. Мы можем с вами встретиться отдельно?"
  
  ("Откуда в нём и говорливость взялась! - подумал я с каким-то неудовольствием. - Не припоминаю, чтобы этот молчун так бойко, оживлённо и долго кому-то что-то рассказывал!" Моё неудовольствие было, конечно, совершенно неизвинительным: все заданные Иваном вопросы звучали полностью разумно и требовали решения.)
  
  "Товарищ Керенский просил передать, что он вас уже заждался, - вклинился отец Нектарий, который стоял рядом, так сказать, в очереди. - А я, государь, тоже вас жду. Вы мне после покупки билетов уделите пять минут?"
  
  Я, наскоро попрощавшись с Настей и Иваном, успел сказать девушке, что надеюсь списаться с ней вечером, и вместе с Алексеем поспешил назад, в комнату нашего "Гучкова". На лестнице мы с Алёшей ничего друг другу не сказали, хоть я, в какой-то момент остановившись на лестничной площадке, и посмотрел на него выжидающе. Он предпочёл этого не заметить - или действительно не заметил. Включением Марты в мою "свиту" он, похоже, был смущён не меньше моего, той крайней степенью смущения, при которой только и остаётся делать вид, будто вовсе ничего не произошло. Ну, или я просто додумываю это всё за него. Может быть, и вовсе не было никакого смущения - одна смиренная отрешённость. Да, собственно, перед чем смирение и от чего отрешённость? Как будто важно, какие именно студенты сопровождают педагога в его командировке?
  
  [15]
  
  - В комнате между тем была только Ада: Марк куда-то ушёл, оставив нам ключ от комнаты, но просил его дождаться, - рассказывал мой собеседник. - Староста пояснила, что отпустила всех остальных, собрав с командирующихся их паспортные данные. Билеты в сторону Могилёва с пересадкой в Москве она уже забронировала: на пятницу. ("Страстную пятницу", - пришла машинальная мысль.) Я отдал девушке свою банковскую карту, на которую оргкомитет конкурса начислил мне энную сумму, и сообщил, что для посещения города с его музеями и архивами нам хватит, пожалуй, двух дней. Выехать назад мы можем в ночь с Пасхи на понедельник. Гостиница? Самый недорогой четырёхместный номер, но и здесь я доверял ей полностью, и ещё раз поблагодарил её за любезное содействие.
  
  "Не за что... Вы, кажется, не в восторге от моего ультиматума? - уточнил наш "Керенский", хмурясь.
  
  "Я потому считаю его поспешным, - ответил я так же серьёзно, - что Владимир Викторович его не примет! А ваша "попытка бунта", конечно, прольётся на вуз этакой освежающей грозой, но никакого камня не сдвинет - ведь не дождь, не гром и не молния движут камни. И как бы невинные не пострадали от этой грозы - а пострадает вся ваша группа. Мой начальник вполне ещё всем вам может испортить..."
  
  "...Оценки в дипломе? - парировала Ада. - Как это мелко по сравнению..."
  
  "О, я не знаю, чтó мелко, а чтó значительно! - возразил я. - У меня нет весов, чтобы взвесить. Знаете, что Марта сказала мне сегодня? Что если б знала, к чему всё придёт, она бы год назад не отвергла его пошлых ухаживаний. А после молчала и не призналась бы ни одной живой душе.
  
  Ада горестно сжала губы.
  
  "Вот! - пробормотала она. - Вот именно для того, чтобы никто никогда не смел даже и думать о таком, не смел..."
  
  "...Жертвовать собой? - уточнил я. - Разве это можно запретить?"
  
  "А вам - неужели нравится такая жертва? Неужели, если б она к вам пришла за советом год назад, вы бы ей предложили молчать?"
  
  "Нет, конечно!" - испугался я.
  
  "Но значит - вы тоже на нашей стороне! - неожиданно и с какой-то радостью вывела она. - На стороне защиты человеческого достоинства перед лицом произвола!"
  
  "Предпочитаю не быть ни на чьей..."
  
  "А так не всегда выходит! - гнула своё она. - Иногда нужно определяться!"
  
  "Ада, милая, - тихо заметил я. - Всё было бы хорошо, если б вы и такие как вы не забывали, что выше человеческого достоинства, то есть пошло-человеческого, вульгарно-человеческого, находится его, человека, ангельский образ".
  
  Мы немного помолчали.
  
  "А я не забываю, - откликнулась она, тоже негромко, без горячности. - Я этот "ангельский образ", которого сама не вижу и не чувствую, принимаю как гипотезу, как нравственный закон внутри нас, который ведь стоит на чём-то невидимом. Я, если бы была верующей, поклонялась бы Неведомому богу. Откуда это, кстати?"
  
  "Деяния апостолов, глава семнадцать", - подсказал отец Нектарий.
  
  "Ну и хорошо, что "Деяния", а не Герберт Маркузе, - усмехнулась девушка. - Но я знаю одно: сначала пусть будет человеческое достоинство, а потом ангельский образ".
  
  "Великое множество святителей не согласились бы с вами... но мне, грешному человеку, так и хочется согласиться! - признался я. - Только окна не бейте - хорошо?"
  
  Ада обозначила улыбку самыми кончиками губ, видимо, показывая этой улыбкой, что попробует удержаться, но обещать не может.
  
  "Вина моя, - вдруг вступил в разговор Алексей, внимательно нас слушавший. - Совет, о котором говорится, должен был дать именно я, год назад. Но сколько мне было год назад - двадцать? Никто не бывает старше самого себя. И какой совет? До сих пор не знаю, что должен был бы сказать..."
  
  Мы с Адой переглянулись.
  
  "Это ещё здесь при чём? - буркнула девушка. - У вас, в вашей Церкви недостойных, так принято, что ли, - брать вину за всех и каждого? Вон, за Барака Обаму ещё покайся, за вторжение в Ливию! Ладно, господа христиане! - заторопилась она. - Вы бы отошли в сторонку? Мне уже скоро уходить, а билеты сами себя не купят. Побеседуйте там о своём, церковном! Мне нужно минут пятнадцать".
  
  [16]
  
  - Девушка вернулась к сайту железных дорог, а мы с Алёшей действительно отошли в угол комнаты.
  
  "Горячо одобряю вашу мысль про службу в Великий четверг! - зашептал я ему. - В желании служить литургию не вижу ничего кощунственного, но - в часовне? Ведь, действительно, алтаря нет, и престола, и жертвенника, и как это можно канонически, даже технически - ума не приложу! Ограничьтесь "часами", первым, третьим, шестым, девятым! Не смею, конечно, настаивать..."
  
  "Нет-нет, - поторопился он согласиться, - Я принимаю со смирением и с облегчением..."
  
  "Ну и славно... Если буду сам, - продолжал я, - то привезу пару икон, чтобы из одной комнаты сделать подобие часовни, а вообще, недорогие печатные иконы, софринские, есть в любой иконной лавке..."
  
  "То есть предполагаете, что и не будете? - Алёша всмотрелся в меня и вдруг смутился: - Зачем это я, однако, допытываюсь: моё ли дело? Сам ведь готов был служить в пустом храме. Тем более, государь, - он улыбнулся ещё меньше, чем Ада, еле приметно, раздвинув губы на миллиметр - что сейчас вы, кажется, вступили в несколько розовый период, который я предсказал ещё в воскресенье, и до того ли вам? Не думайте, я не прозорливостью своей похваляюсь! - оговорился он. - Просто здесь для постороннего всё читается как открытая книга..."
  
  Я, тоже юмористически поджав губы, что могло сойти за улыбку, передал ему ключ от нового дома.
  
  "Смотрите: "Керенскому" - банковскую карту, мне - ключ, - чуть насмешливо попенял он мне. - Этак всего себя раздадите по частям, словно древнеиндийский Пуруша".
  
  "Широкий у вас круг чтения, отец Нектарий! - поддел я его. - То Рамакришна, то, теперь, Упанишады. Вот уж в Московском патриархате не преминули бы вам поставить иноверческую литературу на вид!"
  
  "Потому и раскольничаю", - отозвался он полушутливо-полусерьёзно.
  
  Всё нужное было сделано, ключ передан, а меж тем я продолжал глядеть ему в глаза со своим тайным беспокойством, в эти невозмутимые православные глаза, в которых никакого беспокойства не читалось. Или читалось, имелась на самом их дне тревожная искорка? Высмотрев эту искорку, я заговорил - словно с высокого берега прыгнул в холодный пруд:
  
  "Очень меня сегодня смутило, что именно Марта вытащила "галочку". А уж от её фразы, созвучной той, тайновечерней, обращённой Христом к Иуде, и вовсе мороз пошёл по коже".
  
  Алёша чуть поднял брови.
  
  "Вы считаете, Иван мог сжульничать с этим жребием? - уточнил он, внешне совсем невозмутимо (да, возможно, и внутренне спокойный). - Зачем бы? А проверить, кстати, совсем не трудно..."
  
  На цыпочках, чтобы не мешать Аде, он приблизился к полке над рабочим столом и снял с полки ту самую пол-литровую кружку. Вернулся тихим шагом ко мне.
  
  И обескураженно показал её содержимое: пуста! Три оставшихся бумажных шарика, которые мы ожидали там найти, исчезли.
  
  "Теперь, боюсь, мы никогда не узнаем", - озабоченно заметил я.
  
  "Пожалуй, - согласился Алёша. - Только и беспокоиться об этом не нужно. Мы с вами разве какие-то искушённые интриганы, которые готовы жизнь положить за успех своей интриги? Всё устроится как нельзя лучше: всё в руках Божьих. Надо же Ему доверять хоть чуть-чуть! Кстати, предвосхищая ваш вопрос, не хочу ли я поехать в Могилёв вместо Марты: искренне благодарю, но нет. Всё делается своим чередом, как надо, и я в этом убеждён не меньше, чем в том, что у меня в эту минуту две руки и две ноги".
  
  "Да уже и поздно! - подала голос староста. - Извините, что подслушала вашу высокодуховную беседу, граждане церковники. Билеты куплены, номер забронирован. Посадочные талоны и бронь пришлю сегодня. Если что сделала не так - не обижайтесь!"
  
  [17]
  
  - Я попрощался со своими студентами и отправился домой, - говорил Андрей Михайлович. - Дверь я открыл своим ключом - у нас было заведено запирать на ключ, - но мама оказалась дома и радушно предложила мне пообедать, коль скоро я пришёл "с работы" так необычно рано.
  
  Подав мне первое, она села за стол напротив меня. Хоть мама и не подпирала подбородок рукой, но в целом это напомнило мне разговор с Мартой накануне. Кто, размышлял я, больше похож на мою маму: Марта или Настя? Невозможно определить сразу: имелось в ней что-то от них обеих... И почему меня занимают такие мысли?
  
  "Ты ничего не рассказываешь о том, как живёшь", - посетовала она.
  
  "Терпимо, - ответил я, улыбаясь. - Вот, собрался в командировку в Могилёв.
  
  "Для чего?"
  
  "Архивы... или, скорей, просто ощутить дух места, genius loci118. Царская Ставка. Отдохнуть, может быть, сбежать от работы дня на четыре".
  
  "И то: ты измученно выглядишь".
  
  "Так ведь никто не молодеет", - заметил я, может быть, несколько неосознанно-жестоко. Мама только вздохнула.
  
  "Ты знаешь, - продолжила она, - я говорила с отцом недавно... Может быть, нам разменять квартиру на две "однушки"?"
  
  "Квартиру? - я даже ложку отложил. - На две "однушки" двухкомнатную не получится... Что вдруг?"
  
  "Нам... - мне, то есть... Мне неловко: ты, из своей превратно понятной, что ли, деликатности, даже девушку к себе не хочешь привести. А мы бы вели себя тише воды, боялись бы спугнуть! Правильно и сам говоришь, что никто не молодеет..."
  
  Я негромко рассмеялся:
  
  "Мама, ты прелесть!.. Нет, ничего не нужно. Вы дали мне половину суммы, необходимой на дом, и я за это бесконе..."
  
  "Холодный!" - возразила она.
  
  "Да что ты драматизируешь, прямо в стиле Диккенса?119 Было бы ещё ради кого его отапливать..."
  
  "А что, совсем не для кого?" - с надеждой вгляделась она в меня.
  
  "Всё... сложно", - уклончиво отозвался я современным штампом.
  
  "Тебе не нужно было уходить в монастырь, - неожиданно вывела мама. - По крайней мере, не на десять лет. На месяц, трудником, и хватило бы. На три месяца, если очень хотелось. Ты ведь не монастырский тип, Андрюша! Хотя Бог тебя знает, кто ты такой, в самом деле..."
  
  "Я и сам, веришь ли, нет, добрался до этого вывода, - ответил я, может быть, с малой долей иронии. - А хорошо, что всё-таки вышел из него, правда? Лучше поздно, чем никогда".
  
  Мама промычала что-то неопределённое.
  
  "Это я во всём виновата", - пробормотала она.
  
  "Ты? - весело изумился я. - Что-то новенькое! Какой-то день удивительных покаяний в стиле старца Зосимы сегодня".
  
  "Я, я, конечно! Тем, что не сказала тебе, что всё ерунда полнейшая. Замужняя женщина - эка невидаль! То, что она мужу своему рассказала, - это особенно была дурость с её стороны, дурная дурость, зловредная просто..."
  
  Я странным образом обнаружил, что меня никак не саднит произошедшее шестнадцать - к тому моменту - лет назад. Столько воды утекло, что вот, можно было это спокойно обсуждать с мамой на кухне.
  
  "А как же? - удивился я, хотя без всякой горячности, даже с юмором. - Что же она, по-твоему, должна была делать: совершать тихий блуд?"
  
  "Да, тихий, если хочешь! Да, тихий блуд! Всё лучше, чем ломать жизнь мальчишке".
  
  "О, "ломать жизнь", какое слово!"
  
  "Да, ломать, не смейся! По-твоему, строить? То-то она так много настроила, что ты теперь к женщине и подойти боишься!"
  
  "Это не совсем так..."
  
  "Да? - обрадовалась она. - А как? Ты ведь ничем не делишься..."
  
  "Мама, скажи, пожалуйста... - я решил спросить её то, что, вопреки моей воле, уже настойчиво поворачивалось в моей голове. - Скажи: кто будет, по-твоему, лучшей женой для уже немолодого мужчины - вот вроде меня, например: - энергичная женщина лет двадцати пяти, очень умная, талантливая, или тихая, скромная православная девочка? Вопрос чисто теоретический".
  
  "Вот как! - весело хмыкнула мама. - Да ты даже перебираешь? Ну, кто бы мог подумать, ну, Андрюша... Что ты меня спрашиваешь? Что бы я ни сказала, всё равно ошибусь. Тебе решать. А не хочешь привести к нам, познакомить с нами свою женщину лет двадцати пяти?"
  
  "Н-нет, наверное, не прямо сейчас..."
  
  "...Ну, или тихую, скромную, православную?" - продолжала она.
  
  "Нет, не дай Боже!" - вырвалось у меня. Мама рассмеялась в голос:
  
  "Смотри, ты сам и ответил! Только - ох, Андрюша! - извини за бесцеремонный совет, но ты, очень прошу, не затягивай! А то уплывёт у тебя из-под носу и та, и другая..."
  
  "Я, подумай только, сегодня утром впервые за многие годы, если даже не за всю жизнь, проявил нечто вроде осторожной инициативы, - решил я пооткровенничать. - Как, знаешь, кот или ёж входит в воду, сначала трогая лапкой".
  
  "Вот и молодец, - одобрила она меня. - Вот и дальше не теряйся. И не лапкой, а сразу - плюх!"
  
  [18]
  
  - Воодушевлённый этим материнским напутствием, - повествовал Могилёв, - я сразу после обеда, укрывшись в своей комнате, рискнул позвонить Насте. Но никакого разговора не сложилось. Мы поздоровались друг с другом - и оба не знали, что говорить. Винить, само собой, следовало меня: это я не продумал разговора наперёд. Смелость, лишённая ума, берёт города только в пословице. Да и чтó бы я мог сказать? Пригласить её на новое свидание? Но магия прошлого вечера едва ли повторилась бы, и, кроме того, в тридцать девять лет почти разучиваешься делать то, что умел в двадцать. (А умел ли я и в свои двадцать ухаживать за девушками? Нет, наверное. В моём бурном коротком романе с Аллой вся инициатива изошла от неё, о чём я, кажется, уже вам рассказывал.) Поторопить с ответом на моё письмо? Но торопить с ответом на такие письма просто неприлично...
  
  "Простите меня: я сам не знаю, зачем позвонил! - признался я наконец.
  
  "Нет-нет, я рада!" - испугалась девушка.
  
  И снова мы молчали.
  
  "Мы... ведь ещё увидимся завтра? - спросила она с нехарактерной для неё робостью. - Перед вашим отъездом?"
  
  "Конечно, - подтвердил я. - Если только вы сами этого захотите".
  
  "Если вы..."
  
  С некоторыми трудностями и спотыканиями мы попрощались. Записать бы тот наш разговор полностью - вышла бы, боюсь, комедийная сцена, хоть никто из нас не улыбнулся. Помнится, Олег Янковский где-то ближе к концу захаровского "Мюнхаузена" проповедовал необходимость улыбаться, так как, дескать, все глупости в жизни делаются с серьёзным выражением лица. Вот уж не знаю! Должен кто-то сказать и слово в защиту серьёзности в наше время безогульного фарса, всеобщей клоунады и предельного карнавализьма, языком Михаила Бахтина. Глупости? Мы уж слишком боимся их совершать. В наше время даже подросток боится совершать глупости, вы заметили? И даже ребёнок: поколение насквозь рациональных маленьких бюргеров, не способных перелезть через забор, потому что, перелезая, можно порвать новые штаны! Человеку в его развитии необходимо, сущностно потребно совершить некоторое количество искренних глупостей! Впрочем, зачем я сам стал в позу проповедника? Мне не идёт: я и в служении-то запрещён. И кому проповедую: вам? Вы и так со мной согласны. Или вашему читателю? Те читатели, что доберутся до нашего теперешнего разговора, тоже, наверное, не окажутся в числе врагов серьёзности, верно? А ещё доложу вам, что любая положительная, ясная, отчётливая проповедь - это в каком-то смысле очень смешное дело. Нужное, благое! Но смешное. Мир неотчётлив, так как же ей не быть в этом мире смешной? Проповедь претендует на обладание краткой и окончательной истиной, а истина никогда не бывает ни краткой, ни окончательной, поэтому, вновь, как не улыбнуться любому, кто встаёт за кафедру проповедника?
  
  Через два часа на мою электронную почту пришло письмо от Насти, по сравнению с её короткими телеграммами - просто образец развёрнутого высказывания. На английском языке. Полюбопытствуете? Вот оно, пожалуйста!
  
  [19]
  
  Dear Mr Mogilyov,
  
  I have no idea if I am right adressing you as "Mr Mogilyov" or if I shall promptly write "Andryusha" instead. This is very embarrassing...
  
  "It was the nightingale," true enough, to quote from Shakespeare. (I am not sure about the accuracy of my quote, and about the accuracy of my punctuation either.) "But not the lark."
  
  Nightingales only sing at night.
  
  Do you think you can be a lark that welcomes the sunrise? Because, as you very insightfully put it, I am still young, and very much so. I cannot - sorry to say that - spend the whole of my life talking about poetry or people who, all of them, are dead by now.
  
  I can assure you that - my courage now when I am writing it almost takes my breath away - that I love you very much - as a sister. I never stopped doing this... Which is not what you exactly want, right? Neither do I see this goddamn "sisterly love" of mine as a good basis for a proper relationship.
  
  Oh, if only you could be a little bit more energetic! But no; to be more energetic in your case means to denounce your own self. By becoming more energetic, you will stop to be yourself, the person I know - and love - as a sister. I don"t consider a short affair with this other person, with someone I never knew before, an option. Not at the moment.
  
  Deep sigh...
  
  Do you think you can come up with a solution? Cannot something possibly be done, Mr Mogilyov, sir? Or shall I call you Andryusha? No, I shan"t. Sorry for this "Andryusha," and sorry for yesterday"s embrace. It now feels like a lump in my throat, and I am on the verge of tears.
  
  Please forgive me for this somewhat cruel letter. What else do you think could I have written! I am not someone who enjoys writing long texts. Writing an email to me was a bad idea from the very beginning. You forced me into a corner and gave me only one option, which was my saying that I do doubt your ability to "become a lark," metaphorically speaking, even though my "sisterly love" for you is still there - which, I am sorry to say, doesn"t change anything.
  
  Nastya
  
  P. S. Do you know that Ivan basically tried to make love to me these past hours? He was of course very polite, and civil, and all that. Still, I don"t think I am mistaken about his intentions. Very funny, isn"t it?120
  
  [20]
  
  - Получив это письмо, - открыл мне Андрей Михайлович, - я и сам едва не очутился on the verge of tears, то есть, по-простому, сам едва не заплакал крупными, немужественными, коровьими слезами! Значит, конец, точка! Настя сказала всё верно, назвала вещи своими именами, осталась честной до последней буквы. Действительно: окажись я "порешительней", откажись я от безусловного уважения к чужой свободе воли, я бы, возможно, и добился "тактических успехов". На что мне были эти глупые и пошлые успехи! Более "решительный" я, более вульгарный я был бы, вероятно, куда менее привлекательной личностью. И, коль скоро такой новый человек мне самому был малосимпатичен, с чего бы он стал симпатичным Насте?
  
  В её просьбе "придумать что-то" я увидел простую вежливость, эмоциональное обезболивающее: чтó здесь, господи боже мой, можно было придумать?! А интересно устроен человек, правда? Ещё месяц назад - какое там, ещё неделю - никаких надежд на эту девушку у меня не имелось, и, конечно, мне нетрудно было самому перед собой изображать аскета. Над чем же я убиваюсь, глупое существо? Так, или примерно так, я утешал себя в тот день.
  
  Оставаться в коробке комнаты казалось невозможным. Я вышел на улицу и брёл куда глаза глядят, пользуясь неожиданным выходным. Присаживался на подвернувшуюся кстати уличную скамейку, отдыхал, снова шёл дальше. Помню, даже добрался до реки - или пруда - и долго сидел почти у самой кромки воды, на изогнутом, растущем едва не параллельно земле стволе какой-то ветлы.
  
  Жаворонок, жаворонок... Почему, действительно, я не жаворонок? Ну, наверное, потому что совсем другая птица! Есть прекрасная симфоническая поэма английского композитора Ральфа Воана Уильямса под названием "Взлетающий жаворонок", The Lark Ascending. Написана она, что примечательно, была в год начала Первой мировой. Вспомнил про эту поэму я, уже когда вернулся домой, разыскал в Сети и принялся слушать через наушники, улёгшись на кровати навзничь.
  
  Но остановил минут через семь: у меня бешено, мучительно забилось сердце. В "Жаворонке" Уильямса есть всё, от чего оно может забиться у немолодого человека: и чистота юности, и тоска по несбывшемуся, и вневременнóе как яркий контраст историческому, и неясная нота утраты. Ну, или вычитал, выслушал я в этой музыке то, чего в ней нет и никогда не было - оно и неважно, впрочем. Нервы совсем ослабли, никуда не годились! Ещё немного, пришло на ум, и действительно начну пользоваться нитроглицерином, словно заядлый "сердечник"...
  
  Измученный этими глупыми, глупыми волнениями, которые не имеют ни малейшего отношения к нашему сборнику, которые мне даже неловко вспоминать - не подумайте, однако, будто я отрекаюсь от них, будто хочу вычеркнуть из жизни, вовсе нет! - я заснул и проспал часа два. Мне приснился некий милосердный, но неясный сон: будто некто утешал меня, успокаивал и говорил, что всё ещё будет хорошо... Кем был мой невидимый собеседник или собеседница, я, проснувшись, так и не смог понять.
  
  А поздним вечером - уже около одиннадцати, наверное - я получил ещё одно письмо, совсем короткое. От Марты.
  
  - Как? - удивился автор. - Она ведь обещала никогда больше вам не писать?
  
  Могилёв развёл руками, слабо улыбаясь. Риторически спросил:
  
  - Люди меняются, и кто из нас - полный хозяин своим решениям?
  
  [21]
  
  Как удивительно может повернуться жизнь! Я ведь и не надеялась... Но видели Вы силу одной-единственной сосредоточенной мысли? (Боюсь сказать "молитвы", чтобы не прозвучало фальшиво, но, может быть, и молитвы.) Боюсь - но Вы меня не бойтесь. Я ничем Вам не помешаю, и я Вам, Государь, никогда не сделаю никакого зла, пожалуйста, верьте. Я отойду в сторону по первому слову, как та Матильда. Нет, не как та. Как тогда.
  
  * * *
  
  - Я бы призадумался, получив такое письмо! - воскликнул автор, в который раз возвращая телефон рассказчику.
  
  - Ох, что вы говорите очевидное! - с юмором отозвался Андрей Михайлович. - Но меня, само собой, успокаивала мысль о том, что мы едем в Могилёв вчетвером. Кроме того, когда меня кто-то просит ему верить, я имею обыкновение верить. Иначе ведь - и жить нельзя!
  
  Последнее, пока не забыл: вечером в беседе группы Алёша лаконично сообщил, что завтра на даче государя, в его домóвой часовне, в пять часов вечера проведёт службу. Желающие могут присоединиться. Никакого отклика это объявление не получило. Ну вот, правда, я написал ему, что восхищаюсь его настойчивым следованием долгу. Ах, как грустно! Вот и Алёша был пронзительно одинок - и Марта - и Ада - и, наверное, Настя тоже - и все мы, все мы...
  
  [22]
  
  - Наш "рабочий" четверг действительно начался в девять утра, - вспоминал историк. - Ох, и тяжко это - спозаранку являться на чужую лекцию и садиться, образно говоря, за ученическую парту! Но перетерпеть стоило хотя бы потому, что следующие за четвергом четыре дня нашей командировки, с восемнадцатого по двадцать первое апреля, виделись своеобразным отдыхом, в любом случае, возможностью на время выпасть из круговращения слишком насыщенной здешней жизни.
  
  Иван, облюбовав место у окна, за которым так и моросил весенний дождь, делал доклад о генерале Алексееве. По случаю и ради соответствия характеру персонажа он в тот день оделся в подпоясанную ремнём белую солдатскую гимнастёрку, которая, признаться, крайне ему шла. В этой гимнастёрке он сам, с его неулыбчивым лицом, узкими губами, чуть впалыми щеками, короткими волосами, казался вовсе не "равнодушным аутистом", а так сказать, бойцом, мужественным армейским профессионалом, который не привык размениваться на мелочи. Иван, забыл сказать, носил очки, как и его персонаж, и почти такого же фасона, но и эти очки не портили впечатления. "Вот кто вполне способен быть "посмелей", когда нужно", - подумал я с лёгким и иррациональным чувством неприязни, разглядывая его ладную, прямую фигуру. Настин постскриптум я ещё вчера не принял всерьёз, верней, не вчитался - не до того мне было! - а сейчас вспомнил. Что ж, и Бог с ними. Совет да любовь, как говорится.
  
  Настя, однако, с утра не пришла... А уж в четверг, мой методический день, когда ей не приходилось заменять моих лекций, могла бы! Впрочем, какое мне дело? Ада тоже отсутствовала: видимо, вовсю готовилась к завтрашней "акции протеста".
  
  Разумеется, я был несправедлив к своему студенту: Иван звучал как хороший, толковый, вдумчивый лектор. Менее многословный, чем Альфред, но не менее добросовестный, дотошный, внимательный к деталям. Всю переписку Алексеева и Родзянко - Родзянки, как его склоняет Солженицын: до семнадцатого года многие так склоняли эту фамилию - Иван воспроизвёл сжато, но чётко, да и вообще все события отречения, с двадцать седьмого февраля по злосчастное второе марта, представил с точностью до часа, едва не поминутно. Он как следует поработал с источниками и давал множественный взгляд очевидцев - великий князь Александр Михайлович, барон Штакельберг; Воейков, Гучков, Шульгин, Керенский, Родзянко; генералы Данилов, Лукомский, Иванов, Рузский, Саввич, Тимановский; полковник Мордвинов - на едва ли не любое происшествие тех дней, он держал эти взгляды в памяти каждый и легко жонглировал ими, он словно плёл из этих воспоминаний сложную ткань...
  
  Одно, впрочем, было сомнительным в докладе Ивана: при всей своей разработанности, тщательности, полифоничности он не предлагал никаких оценок и не содержал выводов. Сам докладчик, осознавая этот недостаток, в конце специально оговорился, что цели сделать окончательные выводы он себе отнюдь не ставил. Да и возможно ли их сделать?
  
  [23]
  
  - Итак, - рассказывал Могилёв, - Иван, закончив свой сухой, умный, ясный доклад, коротко нам кивнул и проследовал к своему табурету.
  
  Штейнбреннер откашлялся:
  
  "Кхм!.. - начал он. - Я не могу не отдать должного основательности проделанной Иваном работы: возможно, это самый качественный аналитический материал из всех, которые мы слышали в рамках проекта, включая даже мой собственный. Но, если пользоваться уже установившейся в группе терминологией, остаётся открытым вопрос про, эм, белые пятна этой конкретной биографии. Или они отсутствуют?"
  
  Иван пожал плечами.
  
  "Я их не обнаружил, - ответил он без особого выражения. - Может быть, потому что и не искал. Да и вообще со стороны видней. Или, может быть, их на самом деле нет".
  
  "Ну как нет? - тут же возразил Борис. - Я сходу несколько назову! Вот одно: был ли у государя шанс сопротивляться? Имелась ли в конце февраля семнадцатого возможность что-либо сделать, если бы случилось чудо, если бы на его месте оказался не он сам, а некий политический гений?"
  
  "Вопрос имеет место, - прохладно согласился Иван. - Но это - не моя история. То есть не история Михаила Васильевича".
  
  "Это наша общая история, - тихо проговорила Лиза. - А вот, разрешите, я добавлю: может быть, Аликс кое в чём была права? Я, наверное, несправедливо к ней отнеслась в конце шестнадцатого: не мне, не мне было судить, не я несла её тяжесть..."
  
  "В чем права?" - как-то подозрительно сощурился Иван.
  
  "А в совете, который дала Ники четырнадцатого декабря! - бесхитростно пояснила Лиза. - Она ему предлагала князя Львова, Милюкова и Гучкова сослать в Сибирь. Вдруг этим, если б он её послушал, всё ещё можно было бы спасти?"
  
  Наши "Гучков" и "Милюков" переглянулись. Альфред усмехнулся, а Марк даже рассмеялся.
  
  "Смех смехом, - продолжил он, - но, что скрывать, заговор мы готовили. Один под моим руководством, другой под руководством князя Львова. Ну, эту ничтожную личность, этого сусального деда я никогда всерьёз не воспринимал... А ещё, помнится, Штюрмера называли "святочным дедом", я сам и называл - глупо, каюсь! Штюрмер, конечно, тот ещё был фрукт, но на фоне Львова - прямо управленец, профессионал, талантище! Ладно: меня царь-батюшка уже простил, намедни, а кто старое помянет..."
  
  "Я бы вас, Александр Иванович, так легко не простила, - неожиданно выдала Лиза. - Я бы о вас молилась, а простить - подождала бы".
  
  "Елисавета Фёдоровна, Господь с Вами! - пробормотал смущённый, даже шокированный Алёша. - А впрочем... впрочем, никого не сужу..."
  
  Марк передёрнул плечами:
  
  "Дело ваше, матушка! - откликнулся он, помрачнев. - Хотя знаете, услышать именно от вас было странно, как-то и... неуютно совсем. А белое пятно биографии Ивана, простите, генерала Алексеева, просто не пятно, а целая простыня, вот какое: насколько он сам был вовлечён в заговор? Михаил Васильич, что скажете? Ведь ни словом не обмолвились!"
  
  "Алексеев", опешив - или нарочито демонстрируя, что удивлён, - откинулся к стене. Округлил глаза. Заявил:
  
  "Я подчинился давлению обстоятельств! Что вы мне, любезный, шьёте нарушение присяги! На себя бы лучше посмотрели..."
  
  "Нет, извините, - парировал "Гучков", даже с какой-то болезненной раздражительностью, непонятно откуда взявшейся. - Про себя я и так всё знаю, но я был политиком, политики присяги не приносят! А вы, ваше превосходительство, принесли!"
  
  "Вы, Александр Иванович, присяги не приносили, а согрешили всё равно, - заговорила Марта, достаточно неожиданно для всех. - Знаете, чем? Вы себя посчитали умней всех людей, живущих в России. Вы думали, что посадите на престол цесаревича, а дальше всё прекрасно устроится само. Вы не замечали, что ваша критика подгрызала самые корни государства - и когда всё дерево повалилось, полетел с него и бедный гемофилический мальчик, и династия, и вы все скопом! И дошло в тридцатых, при большевиках, до людоедства в некоторых губерниях. Вот что вы устроили! Довольны? Это гордыня, Александр Иванович! Это гордыня..."
  
  "Гучков" повернулся к нашей "Матильде", слегка обалдело раскрыв рот. Прежде чем он успел что-либо сказать, "Милюков", снова кашлянув, начал хорошо поставленным лекторским голосом:
  
  "Никакого желания не имею в чём-либо винить своего бывшего коллегу по Думе и первому временному кабинету! "Подгрызали корни", по меткому выражению Матильды Феликсовны, мы все, не он один, а христианские грехи и добродетели - вообще вне поля нашего рассмотрения. И в бедного Михаил-Васильича тоже не собираюсь бросать камня! Но - надеюсь, он не обидится меня за это, - оставив в покое все евангельские метафоры, я всё же считаю нужным обозначить зону неопределённости, и она - едва ли не важнейшая. Вот эта зона: каким образом следует квалифицировать его действия в дни отречения и несколько раньше - юридически? Не морально, не религиозно, а вот - именно юридически? И должен вам сказать, что..."
  
  "А я, Павел Николаевич, не понимаю, почему это важно, - перебил его Иван необычным, надтреснутым, не своим голосом, с явным неудовольствием, актёрским или настоящим (звучало оно, правда, как настоящее). - Вас это беспокоит как чисто теоретическая проблема? Связанная с вашей любимой областью, в которой вы специалист? Так эта область, извините, не всем тут интересна. Вы влезли на вашего любимого конька исторической юриспруденции и теперь погоняете?"
  
  "Ваше высокопревосходительство, я Милюкова очень даже понимаю, хоть не поверил бы никогда, что это скажу! - вклинился "Шульгин". - Нет, это не чисто теоретическая проблема! В ней символизма не меньше, чем отвлечённой теории. Вы, после отрешения осознав свою ошибку, попробовали на Юге России "зажечь свечу" Добровольческого движения. А ваши последователи из вас сделали настоящую икону. Так вот, мы хотим знать: целокупна ли эта икона, или в ней изначально содержалась трещина? Есть ли пятна на одном из наших белых знамён? И, когда они есть, не значит ли это, что Белое Движение было обречено с самого начала? Но если оно в духовном смысле было обречено, стоило ли зажигать эту свечу и умножать число смертей русских людей? У нас в эмиграции стало штампом вам возносить осанну за вашу "одинокую свечу". Может, не осанну следовало возносить, а проклятия?! Пусть не проклятия, ведь о мёртвых aut bene, at nihil121 - но тогда хотя бы nihil, а не bene?! Да вы ведь и не умерли, вот вы перед нами, живее всех живых!"
  
  "Алексеев" встал со своего табурета.
  
  "Я не понимаю! - воскликнул он с нехарактерной обычно для него энергией. - Не понимаю, почему вы все, хотя сами замазались в грязи и крови по локоть, накинулись именно на меня и лепите из меня какого-то Иуду! Смотрите, это плохо для вас кончится!"
  
  [24]
  
  - Тэд, - припомнил Андрей Михайлович, - на этом месте громко щёлкнул хлопушкой-нумератором, то ли для того, чтобы привлечь внимание, то ли чтобы дать своим коллегам возможность осознать: они заигрались.
  
  "Остыньте! - крикнул он. - Выдохните носом! А ну, все вместе со мной: вдохнули и выдохнули! На дворе - две тысячи четырнадцатый, а не тысяча девятьсот восемнадцатый! Вам об этом не сказали?
  
  Я в этот момент рассмеялся каким-то мелким смехом и, смеясь, закрыл лицо ладонями.
  
  "Господи, какой я молодец, - пояснил я свой смех. - Как хорошо мы все нырнули в историю! Вот уж в самом деле педагог-новатор..."
  
  Лина тоже фыркнула смешком, за ней Марк - и уже смеялся каждый.
  
  Отсмеявшись, мы стали соображать коллективным разумом, что делать дальше. Выходило, как ни крути, одно: суд над генералом Алексеевым. Феликс заикнулся было об эксперименте - повторении знаменитой сцены в вагоне поезда "А" второго марта. Но Штейнбреннер убедительно возразил: а в чём ценность? Спектакль ради спектакля? Сцена эта историками изучена под микроскопом: мы знаем, кто что говорил, с точностью едва ли не до минуты, и кто где сидел, с аккуратностью едва ли не до сантиметра. Борис робко предложил: если представить себе альтернативную ветку истории? Если вообразить, что государь не отречётся?
  
  Пришлось мне взять слово и пояснить: выхода у "меня" - мысленно заключаю местоимение в кавычки - действительно не было! Меня, фактически, тогда прижали к стенке.
  
  Я перечислил группе пять причин, которые "меня" - снова кавычки - в те дни сломили полностью.
  
  Во-первых, измена собственного его величества конвоя, в Петрограде перешедшего на сторону "красных бантов".
  
  Во-вторых, приезд в числе делегатов Временного комитета Государственной Думы верного монархиста Шульгина.
  
  (Борис низко опустил голову.)
  
  В-третьих, невероятная грубость генерала Рузского, который откровенно предлагал "сдаваться на милость победителя", не вернул дворцовому коменданту "моей" первой, от половины третьего, телеграммы наштаверху, кричал на него и на членов свиты, даже, кажется, и на меня повысил голос. Этот человек изменил - уже, явно, и вовсе своей измены не стеснялся.
  
  В-четвёртых, мнение Николаши - великого князя Николая Николаевича, - включённое в телеграмму Алексеева от второго марта семнадцатого за номером 1818. "Другого выхода нет", - писал Николаша. "Даже он!" - с горечью заметил "я" - кавычки - в тот день, кажется, Воейкову.
  
  И в-пятых, говорил я, вы забываете об особом мнении генерала Сахарова, которое, правда, государю так и не передали. Тут немного отвлекусь и доложу вам, что эта телеграмма Сахарова Алексееву в моих глазах имеет совершенно особое значение! Я так много думал над ней, что нечаянно даже выучил наизусть. Мне прочитать отрывок из неё по памяти? Извольте!
  
  Я уверен, что армии фронта непоколебимо стали бы за своего державного вождя, если бы не были призваны к защите родины от внешнего врага и если бы не были в руках тех же государственных преступников, захвативших в свои руки источники жизни армии. Переходя к логике разума и учтя создавшуюся безвыходность положения, я, непоколебимо верный подданный его величества, рыдая, вынужден сказать, что, пожалуй, наиболее безболезненным выходом для страны и для сохранения возможности биться с внешним врагом является решение пойти навстречу уже высказанным условиям, дабы промедление не дало пищи к предъявлению дальнейших, еще гнуснейших, притязаний.
  
  - Знаете, какое сочетание для меня является здесь ключевым? - оживлённо говорил Могилёв. - "Источники жизни!" Генерал Сахаров отчётливо понимал, что требования Родзянко, фактически, преступны, что просьба наштаверха всем командующим фронтов высказать своё мнение граничит с государственной изменой. Но при этом в руках у Временного комитета Государственной думы находились "источники жизни" армии - её снабжение, попросту говоря. А ведь ни одна армия мира не может воевать голодной, раздетой и разутой. Кроме того, снабжение - это и винтовочные патроны, и снаряды для пушек, а одним штыком тоже много не навоюешь... Итак, Сахаров склонял голову перед грубым давлением, поднимал руки перед приставленным к виску револьвером. То, что понимал фактический командующий Румынским фронтом - формально он был только помощником командующего, румынского короля Фердинанда I, - итак, то, что понимал он, конечно, понимал и государь. Второго марта - уже не на кого было опереться.
  
  - А признайтесь, Андрей Михайлович: неужели государственный гений не смог бы найти выход из ситуации? - спросил на этом месте автор рассказчика. - Никого не спрашивая, ехать в Москву, объявить её царским манифестом новой столицей, Временный комитет - преступниками, собирать вокруг себя верные части, превратить Кремль в крепость?
  
  Рассказчик улыбнулся:
  
  - Будто я сам об этом не думал! Говорю, на всякий случай, от своего собственного имени. Но если думал я, то и мой исторический визави к этой мысли наверняка примерялся. Рассуждения о его недалёкости, мягкотелости, малообразованности - какие они, в сущности, пошлые! Не потому пошлые, что, дескать "возводят хулу на страстотерпца", нет, а просто потому, что основаны, по большому счёту, на либерально-большевистском мифе. Факты и документы эти домыслы опровергают. Что до возможности бежать в старую столицу и именно её делать своей "опричниной", по образцу Иоанна Четвёртого - слово "опричнина", напомню, означало не только специальное войско, но и территорию, - так вот, взвешивая эту возможность, он, мучительно желая избежать гражданской войны, выбирал из двух зол - меньшее. Ну, или ему так казалось...
  
  - А этот выбор действительно был выбором меньшего из зол?
  
  - Ох, откуда же мне знать! - вздохнул Могилёв. - При всех тогдашних условиях, в той реальной обстановке, наверное, да. Но, повторюсь: я не знаю! Боюсь, и никто никогда этого не узнает. Где такие весы, чтобы это взвесить? Кто способен их сконструировать?
  
  [25]
  
  - Итак, - продолжал историк, - эксперимент мы отвергли. Оставался суд. Но вот формат суда заставлял поломать голову.
  
  Кто, если поразмыслить, мог судить генерала Алексеева? Или "белая", или "красная" сторона. По сути же - ни те, ни другие. Сам государь через несколько дней после отречения попал под арест, который закончился, как всем известно, подвалом Ипатьевского дома. Какой уж был из него судья! Представители "белой мысли" в эмиграции? Но для них генерал Алексеев как, по сути, создатель Добровольческой армии, как некто, кто зажёг свою "одинокую свечу", оставался героем, едва ли не "иконой", если вспомнить определение моего студента, а на иконах не бывает пятен. Кроме того, Алексеев скончался в Екатеринодаре в восемнадцатом году, итак, для эмиграции он оказывался ещё и погибшим воином белого движения, а мёртвые сраму не имут.
  
  Но и большевикам судить Алексеева не пришло бы в голову. Почему, спросите? Да потому что он, один из генералов Белой гвардии, по сути был одним из военачальников государства - ну, псевдогосударства, быть может, - с которым молодая Советская Россия находилась в состоянии войны. По общим нормам генералов армии неприятеля не судят. С ними просто сражаются. История знает едва ли не единственный пример суда над офицерами державы, проигравшей в войне, это - Нюрнберский трибунал. Но и генералов армии Вермахта судили за военные преступления, а вовсе не за исполнение ими своих обязанностей. Михаил Васильевич себя никакими военными преступлениями не запятнал.
  
  Что ж, исторический суд, суд "в костюмах" отпадал. Шульгина - точней, его философское наследие - в рамках нашего проекта судили, если вы ещё помните, люди-идеи или, точней, люди-архетипы. Но что было уместно в отношении одного из главных идеологов монархизма, для генерала царской армии никак не подходило.
  
  Тогда мне пришла в голову вот какая мысль. По разным причинам, сказал я группе, мы находим неудобным судить Алексеева от имени наших персонажей. Что, если нам судить его от нашего собственного имени?
  
  (В скобках: одной из причин делать именно так, не названной, но той, которую все держали в уме, было глубина спонтанного погружения в образ участников лаборатории, а также родившаяся в результате неожиданная ожесточенность. Осторожней надо с этим историческим театром, и очень вовремя Тэд щёлкнул своей хлопушкой.)
  
  Да, мы отказались от этого формата в самом начале, продолжал я, и отказались из соображений неуместности: кто - мы, и кто - наши подсудимые? Но ведь намечаемый суд вовсе не собирается исследовать вопрос моральной вины начальника штаба верховного. Нам интересен, как верно отметил Альфред, чисто юридический аспект: была ли нарушена генералом воинская присяга? И вот здесь мы вполне можем высказаться - в качестве историков. Конечно, наши мелкие личности на фоне фигур того времени выглядят бледно, мы рядом с ними - карлики на фоне гигантов. Но ведь и карликам разрешается иметь своё пигмейское мнение. И кошка может смотреть на короля.
  
  Что ж, мы уже собрались было поставить мою мысль на голосование - и здесь нас всех удивил Альфред.
  
  Наш "Милюков" взял слово и заявил: он, с одной стороны, не против суда, и даже в предложенном формате. С другой, едва ли кто-то сформулирует позицию обвинения этого суда подробней и детальней, чем он, Штейнбреннер, уже сделал это в своей статье...
  
  "Когда хоть ты успел?" - поразился Иван, глядя на него взглядом, в котором не чувствовалось большой симпатии.
  
  "Вчера вечером, - пояснил Альфред со скромным достоинством. И продолжил: так не лучше ли нам всем сначала выслушать его статью, которую он готов прочитать? Именно это он и собирался предложить в ходе нашей несколько чрезмерно оживлённой дискуссии, когда его перебили. После могут быть высказаны мнения как "за", так и "против", а уже по завершении полемики следует определить виновность или невиновность Алексеева голосованием, по возможности - тайным, хотя он лично вовсе не настаивает на тайном и готов к открытому.
  
  "Нет уж, я попрошу тайное! - несколько резко возразил Иван. - Пусть после никто не говорит, что на него давили".
  
  Других возражений не поступило. Ну, а коль скоро слушать статью - дело более простое, чем готовиться к суду, идея Альфреда была тут же проголосована и принята. Наш "профессор" вышел к лекторскому месту, где до него стоял "наштаверх".
  
  [26]
  
  Виновен ли Алексеев?
  
  
  В свете внимания современного общества к последним годам существования Российской Империи особый интерес приобретает проблема персональной ответственности за отречение Николая II каждого из участников и активных действующих лиц этого события. Среди всех них генерал Михаил Васильевич Алексеев, начальник штаба верховного главнокомандующего, видится почти что ключевой фигурой.
  
  Позволим себе ради привлечения внимания читателя сосредоточить, даже с ущербом для смысла, предмет настоящей статьи в одном броском вопросе, в сокращённом виде также вынесенном нами в заголовок.
  
  
  Имеется ли личная вина генерала Михаила Васильевича Алексеева в отречении Николая II и, если она имеется, то какова степень этой вины?
  
  
  Оговоримся, что в исследуемом предмете нас интересует преимущественно не религиозный и не этический, а почти исключительно юридический аспект дела. Принимая это во внимание и ради избежания бессмысленных спекуляций, ради, так сказать, сужения области поиска перефразируем наш вопрос:
  
  
  Мог ли в случае провала февральского мятежа генерал Алексеев предстать перед судом Российской Империи и быть осуждён за государственную измену или нарушение воинской присяги?
  
  
  Забегая вперёд, скажем, что ответ на этот вопрос не может быть дан однозначно, так как будет зависеть от способа рассмотрения проблемы, от, так сказать, избранной нами юридической парадигмы - и, безусловно, от решения смежных проблем, решить которые окончательно на современном уровне исторического осмысления темы не представляется возможным.
  
  Вот одна из таких смежных проблем: являлась ли Российская Империя в феврале 1917 года самодержавным государством по образцу, если угодно, азиатских деспотий или конституционной монархией?
  
  Выбор первой альтернативы предполагает, что император в качестве источника высшей власти и высшей законности, как всевластный правитель и верховный судебный арбитр, фактом своего отречения освободил Алексеева от воинской присяги и "помиловал" его в качестве возможного - или действительного - преступника. (Оставляем за скобками настоящей статьи вопрос о юридичности самого этого отречения, который в современной историографии, как известно, является дискуссионным. При этом в указанной дискуссии мы безусловно занимаем позицию сторонников его легальности, рассматривая этот государственный акт как допустимую дерогацию.)
  
  Выбор второй требует от нас внимательного изучения действий генерала Алексеева в конце февраля - начале марта 1917 года.
  
  Ниже - несколько фактов.
  
  1. Запрашивая своей циркулярной телеграммой No 1872 от 10:15, 2 марта 1917 г., мнение о необходимости отречения у командующих фронтами, Алексеев безусловно выходит за пределы своих полномочий и нарушает если не букву, то, как минимум, дух присяги [Отречение, 163].
  
  2. В конце 1916 года князь Георгий Евгеньевич Львов посещает Алексеева, который поправляет здоровье в Севастополе, чтобы склонить его участвовать в готовящемся заговоре. Алексеев отказывается, так как в плане Львова речь идёт о цареубийстве. Однако, что характерно, Николая II он не ставит в известность об этой беседе [Кобылин, 180]. Такая "забывчивость", без всякого сомнения, является нарушением и буквы, и духа воинской присяги.
  
  3. Предложенный Временным комитетом Государственной Думы проект отречения, по свидетельству Родзянко, готовится в Ставке в офицерской среде [Кобылин, 234]. Вообразить, что начальник штаба верховного не знает об этом проекте, не представляется возможным. Итак, о проекте отречения, о готовящемся заговоре Алексеев знал, но не сообщил, и это, разумеется, составляет нарушение присяги.
  
  4. Император, осведомлённый о волнениях в расквартированных в Петрограде резервных и формирующихся частях, просит начальника штаба верховного усилить Петроградский гарнизон гвардией. Тот "забывает" об этой просьбе [Кобылин, 182]. Налицо прямое неисполнение распоряжения верховного главнокомандующего, что в условиях военного времени составляет преступление.
  
  5. Именно телеграмма Алексеева от 28 февраля 1917 г., не согласованная с императором, фактически остановила продвижение "карательного отряда" Николая Иудовича Иванова, направленного Николаем II в Петроград для усмирения беспорядков [Кобылин, 284]. Речь идёт уже не о неисполнении приказа, но о прямой отмене приказа императора, и только академический характер этой статьи мешает нам отметить это очевидное преступление множественными восклицательными знаками.
  
  И последний факт, который расположим вне списка. Уже после отречения Николая II Алексеев исполняет распоряжение Гучкова не передавать армии последний, "прощальный" приказ императора, хотя для нового режима этот приказ Николая II, не содержит никакой опасности, призывая солдат и офицеров сплотиться вокруг Временного правительства. Обратим внимание на то, что в рамках продолжающего действовать законодательства - а оно продолжает действовать до тех пор, пока новым режимом не установлены новые законы или юридические нормы - начальник штаба верховного главнокомандующего подчиняется непосредственно верховному главнокомандующему, но не военному министру [Кобылин, 335]. Такой отказ выполнить просьбу бывшего императора, разумеется, сам в себе не составляет ни государственной измены, ни нарушения присяги, поскольку сама она "упразднена" актом отречения. Но он характеризует личность Алексеева, одновременно давая своего рода ключ к разгадке его мотивов.
  
  Михаил Васильевич Алексеев - это генерал, в последние месяцы существования империи заискивающий перед новыми центрами силы, осведомлённый о возможной смене власти, готовящийся к такой смене. Нормы простой человеческой порядочности - мы отдаём себе отчёт о неюридичности таких норм, но не можем на них не сослаться - требуют от лица, готовящего государственный переворот, даже сочувствующего возможному перевороту, отказаться от занятия любой сколько-нибудь значимой государственной должности, а также от связанных с занятием этой должности выгод и преимуществ. Профессиональный революционер, терпящий лишения от властей, может вызывать уважение. В противоположность такому революционеру сообщник заговорщиков, осведомлённый о подготовке переворота, но продолжающий пользоваться доверием первого лица государства, как минимум, не пробуждает симпатии.
  
  Трагедия Алексеева - если в рамках научно-популярной статьи уместно это выражение - состоит в чрезмерном, безоговорочном доверии лидерам готовящегося мятежа. Телеграфный диалог Алексеева и Родзянко ясно показывает, как "матёрый политический лис", не связанный представлениями о недопустимости лжи, обманывает "бесхитростного генерала". Не вовсе бесхитростного, если принять во внимание названные выше факты, но, бесспорно, введённого в заблуждение как относительно масштаба мятежа, так, в особенности, и относительно степени управления мятежом бывшими заговорщиками (Родзянко и Гучковым). Осознав обман со стороны Родзянко, Алексеев новой циркулярной телеграммой пробует перехватить власть, взять её в руки своего рода коллегии командующих. Его попытка терпит поражение, как в итоге терпит поражение и Добровольческая армия - новое и последнее начинание Алексеева. Православные верующие на этом месте могли бы описать его обречённую неудачливость как отсутствие благословения на дела того, кто предал доверие Помазанника.
  
  Воздерживаясь от религиозных характеристик личности Алексеева со своей стороны, отметим, что биография этого исторического лица остаётся исключительно любопытной в свете как понимания политических настроений среди высшего командного состава армии в последние годы существования Российской Империи, так и в свете причин генезиса Февральской революции.
  
  
  Библиографический список
  
  
  1. Отречение Николая II. Воспоминания очевидцев. - Красная газета, 1990. - 177 с.
  
  2. Кобылин, В. С. Анатомия измены. Император Николай II и Генерал-адъютант Алексеев. - СПб: Царское дело. 2011. - 448 с.
  
  [27]
  
  - "Милюков" закончил чтение, не забыв огласить список литературы, и, с каким-то щеголеватым достоинством поклонившись, вернулся на своё место, - рассказывал Андрей Михайлович. Мы все немного помолчали.
  
  "Я от тебя не ждала, Альфред! - заговорила Марта. - То есть меня не статья удивила, не её тщательность, а то, что ты... занимаешь позицию".
  
  "И меня это удивило тоже, - добавил Иван, внешне бесстрастный. - Но, в отличие от Марты, в неприятную сторону. Где же, извините, объективность и академизм?"
  
  "Милюков" уставился на него, немного выкатив глаза. Произнес, наконец, как будто с долей юмора - нечто, для Штейнбреннера совершенно нехарактерное:
  
  "Да вы ошибаетесь, Михаил Васильевич! Именно попытка быть сколь возможно объективным и заставила меня прийти к этим выводам".
  
  "Ваша работа, Павел Николаевич, носит реферативный, ученический характер, - бросил ему "Алексеев". - Никакой самостоятельности в ней нет. Вы пересказываете Виктора Кобылина".
  
  "Во-первых, - с достоинством возразил ему "Павел Николаевич", - я не скрываю своих источников. Во-вторых, я просто сократил своё время, прочитав одну монографию и один сборник вместо поиска и сведéния вместе разрозненных данных, что, согласитесь, и сложно было сделать за несколько часов. А в-третьих, я не могу понять: разве названные факты стали хуже оттого, что материал кто-то собрал и изучил до меня? Что, они как-то от этого обесценились?"
  
  "Павел Николаевич позабыл ещё один факт, очень яркий, - заговорил наш "Керенский". - А я, например, хорошо помню и в мемуарах написал, что вы, Михаил Васильич, пятого марта семнадцатого послали Родзянко телеграмму с просьбой направить в Ставку представителей новой власти для сопровождения государя в Царское Село. Вы хоть осознаёте, о чём вы, по сути, просили? Об а-р-е-с-т-е человека, которому давали присягу!"
  
  "Михаил Васильич" перевёл взгляд на Аду. Выговорил:
  
  "Я, Сан-Фёдорыч, разве в этом ошибся? Что мне ещё оставалось, по-вашему? Этот вопрос нельзя было пустить на самотёк! Я о нём же заботился!"
  
  "Мы бы и сами сообразили, не глупее вас, - буркнул "Александр Фёдорович". - Но вам не терпелось: побежали впереди паровоза. И ещё нашим делегатам честь отдавали, стоя на перроне! Просто позор какой-то..."
  
  "А меня знаете что удивляет? - присоединился к беседе Борис. - Иван рассказал нам с утра так много, завалил, можно сказать, информацией - а ничего из того, о чём говорит статья Альфреда, мы в его докладе не услышали..."
  
  Марк хмыкнул, как бы показывая своим смешком, что его это как раз не удивляет. "Алексеев" повернулся к нему.
  
  "Вы меня подозреваете в тенденциозном подборе фактов, Александр Иваныч? - спросил он совсем неродственно. - В научной недобросовестности?"
  
  "Господь с вами, мой сахарный! - опешил "Александр Иваныч". - Что вы сегодня, правда, на людей кидаетесь как дикий зверь! Я вообще помалкиваю..."
  
  "Нет, нет, вы все неправы! - горячо начала Лиза без всякой внешней связи с предыдущим - вот она даже встала. Подошла к окну, сжимая руки на груди. - Зачем я, правда, сказала, что не простила бы Гучкова? Всех надо простить: и Гучкова, и Алексеева, всех на свете! Да, здесь могло совершиться предательство, нам показали это ясно, беспощадно. И что же, что теперь? Сам апостол Пётр предал Христа, а после раскаялся. Чтó, никто никогда не думал о предательстве, не стоял на пороге? Почему мы берём на себя право не прощать того, кто раскаялся? Будем милосердней, пока у нас есть силы..."
  
  Слёзы уже бежали по её щекам. Марта подошла к ней и, полуобняв, что-то шепнула на ухо. Вывела в коридор.
  
  "Я должен заметить, - насмешливо заговорил Иван, - что, кажется, мы с Альфредом, который в нашей группе всегда был голосом здравого смысла и беспристрастности, теперь, кажется, поменялись ролями".
  
  "А я должен возразить и сообщить, что это не так, - парировал Штейнбреннер со спокойной иронией. - Могу вам аргументированно объяснить, почему именно".
  
  "Тихо, тихо, что ты его задираешь? - одёрнула его Лина, как-то очень проницательно: она сегодня сидела тихая, присмирелая, и за всем внимательно наблюдала. - Он же сейчас с катушек слетит! Гляди, он уже на грани!"
  
  Иван как-то передёрнулся.
  
  "Ничего подобного, - отвесил он Лине. - Другим же нашим юным дамам, которые сейчас вышли, хотел бы заявить, что лично я ни в чём не раскаиваюсь. Странная идея - делать меня ответственным за поступки какого-то царского генерала, к которому я не имею никакого отношения, вы не находите?"
  
  "Гимнастёрку тогда зачем надел?" - вдруг вылепил Марк. Иван открыл рот, чтобы ему ответить, и так и сидел с открытым ртом секунд пять. Но никакого ответа не сообразил, а вместо этого громко, для всех, произнёс:
  
  "Что это мы тянем кота за хвост? Статья прочитана, мнения высказаны, полемика завершилась. Хотя и жалкая полемика, конечно! Ни одного аргумента по существу! Перед будущими читателями сборника стыдно... Прошу голосовать по обозначенному вопросу! Верните кто-нибудь тех, двоих!"
  
  "Мы бы и рады голосовать, ваше превосходительство, - заметил Алёша. - Только мы не понимаем процедуры!"
  
  Иван кисло поморщился:
  
  "Ну, какая тут процедура! Напишите на бумажке "виновен" или "невиновен", скатайте в шарик и бросьте в урну, то есть в кружку, ту, вчерашнюю".
  
  Члены лаборатории зашуршали, разыскивая бумагу или прося соседа поделиться половиной листа.
  
  "Это не урна: я из неё пью, - проворчал Марк, подходя к полке и снимая с неё свою пол-литровую кружку, в которую он заглянул, перевернул и бесхитростно заметил: - Вот чудеса! А вчерашние-то жребии куда делись?"
  
  На несколько секунд настала полная тишина.
  
  Иван встал с места - даже вскочил, распрямившись, как пружина.
  
  "Вы с ума сошли? - закричал он: это был, по сути, настоящий крик. - Меня подозревают в том, что я подтасовал жеребьёвку? В чём ещё - в том, что я ем младенцев на завтрак? Какой вам сборник? Вы... вы больные, все! Вы сборище истероидов! Идите вы все... к лешему! Голосуйте без меня, творите что хотите! Вон, обращайтесь к Настеньке, делайте её "начальником штаба", пусть она вам редактирует текст!"
  
  И, выкрикнув всё это, он быстро вышел из комнаты, а если не хлопнул дверью, то по чистой случайности.
  
  Лина подавилась смешком:
  
  "Да, сборище истероидов - это здесь, конечно, мы! - заметила она. - Ну, поздравляю вас, товарищи истероиды! - обратилась она к группе. И ко мне: - Предлагаю, Андрей Михалыч, сборник переназвать: что такое "Голоса перед бурей"? Скукота! А будет у нас "Вопли сборища истероидов"!"
  
  "Грешно смеяться над больными людьми", - пробормотал Алёша. Он наверняка это высказал в простоте сердца, искренне, не припомнив "Кавказской пленницы" и того, что эту фразу произносит один из пациентов сумасшедшего дома. Но другие краем сознания это помнили. Марк расхохотался в голос, за ним и я, и нас было не удержать. Да, грешно, спору нет, но, думаю, именно этот смех на том свете нам простится.
  
  [28]
  
  - После демарша Ивана, - вспоминал Могилёв, - работа группы над сборником в тот день, по сути, и закончилась. Время, во-первых, шло к обеду, и я вспомнил, что мне ведь нужно успеть на факультет, чтобы представить Сувориной очередной отчёт, будь он неладен! (Марк вызвался довезти меня на мотоцикле.) Марта тоже сообщила, что после обеда собиралась уйти по своим важным делам, и как раз думала "отпроситься". Оставшиеся семеро в отсутствие "начштаба" работать не хотели категорически, и вовсе не из лени. Смех смехом, но они, похоже, приобиделись.
  
  "Нет, извините, вашбродь! - принялся объяснять мне наш белорус. - Нам тут, вы сами слышали, заявили, что мы все - полные бараны!"
  
  "Ага! - подтвердила Лина. - Один Ванечка в белом пальто стоит красивый".
  
  "Ну, а если мы бараны, - продолжил Марк, - то бараны книг не пишут! Они пасутся на лугу и кричат: бе-е-е! Ме-е-е!"
  
  "Ну, выберите себе другого секретаря проекта!" - растерялся я.
  
  "Нет уж! - возразил Марк. - У нас монархия, вы его и назначайте".
  
  "А лучше не назначайте, - прибавила Лина.
  
  "Да! - согласился Кошт. - Поглядим, возьмётся наш Иоганн за ум сегодня-завтра, или ему плевать на нас с высокой колокольни!"
  
  Потолковав ещё немного, мы договорились, что мои студенты обязательно дадут мне знать, если к концу дня или к началу завтрашнего Иван официально откажется от своей "должности", и в этом случае действительно изберут кого-нибудь другого. Работа секретаря такого коллективного сборника не видна постороннему глазу, но крайне важна. Расшифровка даже одной диктофонной записи - это всегда сколько-то человеко-минут труда, выражаясь суконным языком, и уж редко меньше получаса. А есть ведь ещё написание вставок, сносок, биографических справок! Я и понятия не имел, как Иван с Настей вчера уговорились разделить редактуру сборника, вообще ничего не знал об их разговоре, кроме этой глупой строчки в постскриптуме Настиного письма о том, что, мол, юноша пробовал за ней ухаживать. (Вот новая забота! Да какая забота? - снова осадил я себя. Не всё ли мне равно?) Никого они, наверное, не выберут, а на мою аспирантку как на самую старшую всё и повесят, к гадалке не ходи. Эх...
  
  Я попросил мою "свиту" завтра быть на вокзале за полчаса до отхода поезда, не забыв с собой паспорт, и объявил коллективную работу на сегодня законченной. На этом мы и разошлись.
  
  [29]
  
  - На факультет я поспел к концу большой перемены, - говорил историк. - Дверь в кабинет начальника на нашей кафедре была чуть приоткрыта. Я постучал по этой двери, услышав "Можно!", открыл её, сделал шаг вперёд - и заморгал, пытаясь понять, не сплю ли я, не ошибся ли, так сказать, реальностью.
  
  В кресле начальника сидела Печерская!
  
  "Заходите, заходите, что вы остолбенели! - приветливо окликнула она меня. - Удивляетесь тому, что я тут расселась?"
  
  "Мягко сказать", - подтвердил я.
  
  "Это ровно на день, - пояснила она. - Сувориной нездоровится, вот она и попросила её заменить. Врио врио - смешно, да? Позвонила Владимиру Викторовичу, он подтвердил. Чем вы пришли меня порадовать?"
  
  "Так ведь, Юлия Сергеевна, не порадовать, а с отчётом, - откликнулся я каким-то крестьянско-старческим, кряхтящим голосом. - Вот, если хотите: за период с начала работы группой были подготовлены докла..."
  
  Печерская замахала на меня руками, едва не смеясь:
  
  "Хватит, хватит, верю! Вы большой трудяга и выдумщик, нам за вами не угнаться. Рапорт приняла, вольно! Марковна, небось, и заболела, чтоб только не видеть вас лишний раз: такую вы ей оскомину набили... Да садитесь же!"
  
  Я сел за длинный стол для совещаний, поставленный, по советской ещё моде, перпендикулярно начальственному. Некоторое время мы смотрели друг на друга несколько выжидающе, ничего не говоря.
  
  "Вы, наверное, хотите меня спросить про ультиматум, который активисты поставили Бугорину?" - догадался я наконец. Печерская подняла брови.
  
  "А они ему поставили ультиматум? - уточнила она и, взяв из канцелярского набора ручку, на секунду прикусила её кончик крепкими, крупными, красивыми зубами. - Интересно... И когда истекает срок?"
  
  "Сегодня вечером или, может быть, завтра утром".
  
  "И если он не... - а он не?.."
  
  "Понятия не имею, что будет, если он "не"! - признался я. - Что-то готовится, но что, они и сами, похоже, не решили..."
  
  "Ну - это его дело! - неожиданно легко закончила с темой моя коллега, откладывая ручку в сторону. - Он большой мальчик, должен сам справиться. Думаю, что ничего у них не выйдет, так, клоунада. Это в ближайшей перспективе неприятно, а в дальней - аппарат всё перемелет. Знаете, почему ещё думаю, что ничего не будет? Владимир Викторович идёт на место Яблонского. Сейчас уже почти наверняка".
  
  "А Балакирев?" - рискнул я спросить.
  
  "А Балакирева, - охотно пояснила Печерская, - я видела недавно, и он подтвердил, что снимается с гонки, потому что ему все эти игры остопи... осточертели, побережём ваш нежный слух".
  
  "Может быть, это говорит о том, что он порядочный человек?" - не удержался я от вопроса. Моя коллега холодно хмыкнула:
  
  "Для меня, - пояснила она, - это говорит лишь о том, что он не проявил характера... Значит, вот так. Других кандидатов на декана особо нет, поэтому один скандал погоды не сделает. Только, чур, я не предсказательница! Понимаете, к чему я всё это начала? Вот это место, куда я сейчас присела, - она немного подпрыгнула на кожаном кресле, - скоро освободится. Вы помните ещё наш мартовский разговор?"
  
  "Удивительно, что вы помните! - поразился я. - Уж столько воды утекло..."
  
  "Я? - тоже слегка удивилась и почти приобиделась собеседница. - Я никогда не забываю таких вещей. Заведующий кафедрой избирается, как вы знаете, на Учёном совете, но из кандидатов, предложенных самой кафедрой. Если кандидат - один, то и выборы вполне себе советские. А рекомендует кандидатов или одного кандидата кафедра на своём заседании, решение пишем в протокол. И здесь у нас, Андрей Михалыч, образовалась проблемка, которой никто не ждал. Суворина ведь тоже хочет быть новым начальником! Посидела эти дни в кресле - ей понравилось. Понятное дело, что ей сто лет в обед... но поглядите, ещё и нас с вами переживёт! Это живучая порода. Пошепталась я с девочками, с каждой по отдельности, кто за кого, и выходит, что разделяются голоса почти поровну. Знаете, почему так? Потому что вы занимаетесь новаторством, а она - политикой! То есть попросту сидит здесь и ездит всем по ушам о том, какой вы мерзкий тип. И не то чтобы ей все поверили, а знаете, просто как бы сдались. Легче поверить, чем разбираться. Всегда легче делать по шаблону, чем вникать. С ней, если утвердят её, будем работать по шаблону. С вами, все боятся, будем вникать, творить всякое такое... - она неопределённо повела рукой в воздухе, - вот что вы сейчас со своими примерно. А это тоже некомфортно: у всех семьи, дети, утомление..."
  
  "Что ж, ей, выходит, и быть завкафедрой", - согласился я хоть с неким неприятным чувством, но неожиданно легко.
  
  "А вы так легко сдаётесь? - воскликнула Печерская. - Огорчаете. Разочаровываете! У нас на кафедре нечётное число сотрудников, вы в курсе? Нечётное число пополам не делится".
  
  Она примолкла, выжидая.
  
  "И... ваш голос будет решающим?" - догадался я.
  
  "Бинго! - рассмеялась моя коллега. - И трёх лет не прошло, как он сообразил".
  
  И снова замолчала.
  
  "Вы при этом... захотите от меня взамен какой-то услуги?" - наконец осознал я то, что человек, более искушённый в карьерных играх, понял бы с самого начала.
  
  Печерская кивнула, еле сдерживая улыбку. В это время прозвенел звонок к началу третьего сдвоенного занятия.
  
  "Сейчас нас беспокоить не должны, но всё же, Андрей Михалыч, не в службу, а в дружбу: подойдите к двери, пожалуйста! - попросила моя собеседница. - Там в ней ключ. Вы закройте и ключ поверните, если нетрудно. Спасибо! А теперь возвращайтесь..."
  
  Сама она встала из кресла и, слегка покачивая бёдрами, прошла к столу для совещаний. Села ровно напротив меня.
  
  "Будут у меня мелкие просьбы: нагрузка, спецкурсы, - начала моя коллега будничным тоном. - Это легко уладим. Я бы хотела, Андрей Михайлович, чтобы мы с вами встретились однажды в другой обстановке. То есть не просто ужин со свечами, а всё, что обычно бывает после. Вы ведь понимаете?"
  
  У неё, кажется, ни один мускул не дрогнул в лице, пока она поясняла мне своё условие.
  
  Я откинулся на спинку стула. Подумав, решил спросить:
  
  "Вам зачем это, Юлия Сергеевна?"
  
  "Ну, как зачем! - Юлия Сергеевна издала короткий смешок. - Вы мужчина ещё не старый, видный, одинокий. Как на вас этот мундир хорошо сидит! А я - девушка тоже одинокая, свободная..."
  
  "Вам ведь... не только ради этого нужно?" - вдруг осенило меня.
  
  "Не только, - прагматично кивнула Печерская. - А приятно поговорить с умным человеком! Мне вообще и нужно-то только один раз. Дальше как пойдёт: сами ещё попросите... Читали Андре Моруа, "Письма к незнакомке"? Знаете его Теорию золотого гвоздя?"
  
  "Нет, не читал, но могу догадаться, - пробормотал я. Мне всё стало ясно в одну секунду, будто в тёмной комнате включили свет. Между мужчиной и женщиной после физической близости возникает известное доверие, почти дружба, почти созависимость, которая, как рассчитывает женщина напротив меня, с моей стороны будет больше: я ведь в её глазах существо более эмоциональное и хрупкое. С такой зависимостью уже неудобно отказать своему "товарищу по постели" в какой-нибудь мелкой просьбе. И поссориться неудобно. И много чего другого неудобно сделать. А вот направляться этим "товарищем" в нужную сторону, особенно когда "товарищ" - человек более энергичный, выходит как-то само собой".
  
  "Что - шокированы?" - уточнила коллега с юмором, но и с лёгким беспокойством. Я показал ей ладони, шутливо поднимая руки.
  
  "Нет, не шокирован! Предложение деловое - и в своём роде честное. Да, - усмехнулся я, - это, конечно, не Кобург и не соловей..."
  
  "А при чём здесь Кобург и соловей? - немного оторопела Юлия Сергеевна. - Я что-то пропустила?"
  
  "Нет, я так, в рифму мыслям... Ничего, о чём бы сожалели! Условия мне ясны, и благодарю вас, Юленька Сергеевна, за откровенность и прямоту. Но вы мне разрешите над вашим предложением подумать хотя бы пару дней, а лучше все четыре? Как раз хотел предупредить, что уезжаю в командировку до следующего вторника, в Белоруссию, поработать в архивах".
  
  "Ах вы, фантазёр: в Белоруссию, надо же... Можно, кстати, просто Юля: уже весь язык свой стёрли о моё отчество. Что ж, Андрей-Андрюшенька, думайте! - белозубо улыбнулась она. - Но только не затягивайте, ладно? События-то развиваются быстро! Яблонский на пенсию может уйти не в июне, а на днях. Мне нужно поэтому с девочками заранее побеседовать, и я не понимаю, беседовать ли с ними или подождать. Ступайте, господин полковник, ваше высокоблагородие! Жаль, до революции не было военной формы для женщин: мне бы пошла... Отоприте дверь и прикройте её, как была, сантиметров на десять, хорошо?"
  
  [30]
  
  - После кафедры, - продолжал Могилёв, - я отправился домой, где на скорую руку приготовил и съел свой одинокий обед. А ведь отец Нектарий, припомнил я, сегодня вечером служит в домóвой часовне, которую обустроит у меня на даче! Стóит ли мне оставаться на службе, я ещё не решил, но помочь ему ощутил большое желание. Собрав кое-что, что могло бы пригодиться молодому батюшке, я вызвал такси до Зимнего.
  
  Дверь в дом была открыта, и Алёша уже хозяйничал наверху. Четыре оставшиеся в доме табурета он перенёс на второй этаж и поставил их у стены, видимо, изобразив из них "скамью для немощных прихожан".
  
  "Ой, я и не ждал, что вы приедете!" - обрадовался он мне.
  
  "Да вот... - я даже слегка смутился. - Не решил - может быть, ещё и уеду, - но давайте пока вам помогу... Привёз служебник да две иконы, свои личные. Надо бы нам, коль скоро нет иконостаса, хоть полочку для них смастерить, правда? Пойду поищу, что нужно..."
  
  Вернувшись из сарая с необходимым, я занялся полочкой.
  
  "И свечи тоже привёз, около дюжины! - припомнил я, прикручивая металлический уголок к стене. - Только выставить не на что..."
  
  "Спасибо... Видите, не зря я всё затеял! - отозвался Алёша. - Церковь из двух человек - уже церковь".
  
  "И даже из одного".
  
  "И даже из одного, - согласился он. - Хотя уже и не из одного! Исповедь ведь тоже таинство, то есть покаяние? Вчера исповедовал..."
  
  "Кого?" - не удержался я от вопроса.
  
  "Её величество, - бесхитростно сообщил батюшка. - Или, правильней сказать, высочество".
  
  "Почему высочество?" - удивился я, смекнув, конечно, что говорит он об "Александре Фёдоровне", то бишь о Насте.
  
  "Ну, потому что вы двое ведь ещё не венчаны, - пояснил отец Нектарий с лёгкой улыбкой. Я не мог не рассмеяться - но, погрустнев, ответил ему:
  
  "Боюсь, уже и не будем. Вчера получил от "её высочества" письмо, которое ставит окончательную точку".
  
  "А вы не бойтесь! - ободрил он меня. - И про письмо знаю... Помните мою мысль о том, что ни одной женщине никогда не следует в таких делах верить полностью, которую вам ещё угодно было назвать "мизогиничной" и "ужасом феминисток"? Собственно, эта исповедь тоже... я не имею права нарушать тайну, конечно! - спохватился он. - Но, думаю, тут не будет никакого раскрытия тайны исповеди, если скажу, что её высочество мне позвонили очень, очень взволнованные одним своим "жестоким решением". Так волновались, что насилу мог успокоить. Да я и не успокаивал, конечно: священник - не подружка. Просто дал ей выплакаться и пояснил: что нам сейчас кажется невозможным, при вере, молитве и милости Божией обязательно будет возможным, пусть ни секунды не сомневается в этом. И прочитал разрешительную. Думаете, по телефону неканонично?"
  
  "Первая исповедь по телефону произошла девяносто семь лет назад, - заметил я. - Тверской губернатор Николай фон Бюнтинг каялся епископу Арсению. А наутро был убит большевиками... Многие священники, правда, и до сих пор говорят, что по телефону допустимо лишь в случае смертельной опасности. Даже не просто многие, а устоявшееся мнение".
  
  "Человеку смертельная опасность грозит всегда! - возразил Алёша. - Мы можем выйти из дому и не вернуться вечером. Открытый люк, оголённый провод, автомобиль, глыба снега с крыши, тромб, инсульт... Поэтому, когда острая потребность есть... Осуждаете?"
  
  "Ни капли! - честно ответил я. - Ни капли, но в который раз думаю: как вам тяжело придётся в церкви Московского патриархата с такой самостоятельностью и свободомыслием!"
  
  Юный батюшка грустно покивал головой.
  
  "Да и не ехать же мне было на встречу с ней поздно вечером! - привёл он ещё один довод в пользу исповедания по телефону. - Иван и без того её вчера совсем замучил своими "рабочими вопросами"..."
  
  "Да, Иван..." - я помрачнел.
  
  "Выглядит отлично! - похвалил юноша мою импровизированную полочку. - А иконы какие красивые... Ну, пусть стоят, не будем трогать! - решил он. - Может быть, оставим обогреватель работать и пройдёмся немного по улице?"
  
  Мы так и сделали: спустились, заперли дом и, выйдя с участка, медленно побрели по дорожке садоводческого товарищества, чем-то самым малым - пожалуй, чрезмерной серьёзностью, со стороны выглядящей немного комично - напоминая о. Павла Флоренского и о. Сергия Булгакова с известной картины Михаила Нестерова.
  
  "Да, Иван! - воскликнул мой спутник, подхватывая брошенную было нить разговора. - Не столько его беседа с Анастасией Николаевной меня беспокоит, даже и вовсе не беспокоит, сколько..."
  
  "...Его сегодняшний нервный срыв?" - попробовал я угадать.
  
  "Он - и, скорее, весь его духовный облик... "Духовный облик" - очень высокопарное сочетание?"
  
  "Не думаю, - откликнулся я, - и, потом, надо ведь говорить каким-то словами: может быть, любыми, первыми, что подвёртываются под руку... А каков его духовный облик? Он позитивист? Агностик? Ницшеанец какой-нибудь?"
  
  "Все три определения близки, но все три летят мимо, - ответил Алёша. - Не потому, что не годятся, а потому, что неважны. Иван, - задумчиво выговорил собеседник, - это человек, который очень любит людей..."
  
  "Да-а?!" - изумился я.
  
  "...Но только абстрактной, головной любовью, - закончил он мысль. - Любит как существ, не похожих на себя, как мальчики любят девочек за непохожесть. Иван, думаю, не человек вовсе, а какой-нибудь дух скалы или бывший демон..."
  
  "Серьёзно? Вновь воплотившийся? Вы так ощущаете мистически?" (Уже спросив это всё, я хотел напомнить молодому клирику, что идея перевоплощений с узкоортодоксальным учением Церкви никак не сочетается - но жаль было тратить на это время. Да и что учение Церкви? Мы, страшно сказать и помыслить, в прошлое воскресенье основали новую. Ах, как удобно...)
  
  "Нет, не мистически, просто думаю, - пояснил Алексей. - Куда мне до мистицизма! Иван мучительно хочет быть человеком, но у него не очень это получается, потому что в сердце он к чувствам других людей глубочайшим образом равнодушен, неповинно равнодушен. Нечто вроде эмоционального дальтонизма. Его срыв сегодня - это как бы крик: "Любите меня, я же один из вас! За что вы все меня ненавидите?!""
  
  "Но его никто не ненавидит... кажется?"
  
  "Конечно, - подтвердил собеседник. - Это просто такой лёгкий озноб, который мы, люди, чувствуем в присутствии существа другой природы. Может быть, уже повернём назад?"
  
  "Само собой... И что же можно сделать ради Ивана?"
  
  "Сие не мне известно, государь, - отозвался Алёша как будто с ноткой юмора. - Я - всего только поп крохотной, раскольничьей и врéменной Церкви. А должна, однако, Церковь, Московского патриархата в том числе, заниматься всеми: и теплокровными, и хладнокровными, и тем, что на Земле, и тем, что в соседних мирах! Быть истинно вселенской".
  
  "Но не занимается и не является, хотите вы сказать?"
  
  "Ещё бы! Наша - по очевидной причине краткости жизни: мы - как бабочка-однодневка. А материнская - из-за глубокой успокоенности в прошлом. Мир изменился и человек изменился, незнаемыми ранее страшными искушениями опалён современный человек, как - или примерно как - сказал Бердяев! А на форуме православных клириков "Дiаконникъ" по сей день толкуют о том, прилично ли не надевать брюки под подрясник, и, если неприлично, прилично ли, чтобы они были не чёрного цвета! Тоска!.."
  
  "Кстати, а я ведь вам привёз и подрясник, и рясу! - обрадовался я тому, что чем-то ещё оказался полезен. - Свои собственные, монашеские. Если будут длинны, прихватим внизу булавками, никто и не заметит".
  
  "О, государь! - весь просветлился Алёша. - Бесконечно благодарен... И чему радуюсь аз грешный? Сам только что витийствовал про обрядоверие и готов был служить в одной епитрахили поверх свитера! А сказали про подрясник - и сразу облегчение. Глупо, глупо устроен человек..."
  
  [31]
  
  - Когда мы вернулись, я помог Алёше облачиться, и мы самую малость поспорили о степени моего участия, - рассказывал Андрей Михайлович. - Молодой батюшка предлагал мне будущую короткую службу отслужить самому: я ведь рукоположен в иереи и не извергнут из сана! Я возражал о том, что в служении я запрещён. Он указывал, что всяческие прещения, наложенные на меня иерархами Русской православной церкви Московского патриархата, к Церкви недостойных относиться ни в коем случае не могут: здесь я сам являюсь архиереем и первопастырем. Я отклонял сомнительную честь архиерейства, говоря, что, как бы там ни было, приняв на себя царское служение, я автоматически перестал быть клириком: простой здравый смысл этого требует, и лишь древние языческие империи видали священников-царей, а христианскому "микрогосударству" это неприлично. И даже дьяконом быть не могу, нет уж, увольте! (Это к Алёшиной мысли оставить для меня рясу, которая таким образом служила бы мне дьяконским "стихарём", а самому облачиться в подрясник, видимо, с епитрахилью.) Где же это видана такая бессмыслица и нелепица - рясу надевать на гражданское платье! В лучшем случае я соглашался быть чтецом, верней, исполняющим обязанности чтеца и "хора" по совместительству. Такой "исполняющий обязанности" даже клириком в строгом смысле не является и, конечно, может остаться в мирском всё время службы.
  
  Пока мы судили и рядили об этих вещах, снаружи послышался шум автомобиля и звук открываемой калитки. Поспешив спуститься и выйти на крыльцо, я обнаружил, что к нам пожаловали Алёшины "прихожане" в составе целых четырёх человек - невероятно! Они приехали сюда на такси: Лиза, Борис, Тэд, а последним был - кто бы вы думали?
  
  - Марта? - предположил автор.
  
  - А вот и не угадали! - рассмеялся Могилёв с довольным видом. - Четвёртым был - "Гучков"! Марк Кошт, то есть. У меня и самого глаза на лоб полезли, когда я его увидел.
  
  "Марк Аркадьевич, какими судьбами! - воскликнул я. - Вы ведь атеист?"
  
  "Я, эт-самое, агностик, - пояснил мне Кошт. - Агностиков из вашей Церкви не гонят взашей поганой метлой, нет? А ещё я русский человек всё-таки..."
  
  Алёша тоже вышел на крыльцо и радушно приветствовал собравшихся. Лиза же едва не в ладоши захлопала, увидев его в подряснике, и потребовала от всех немедленно признать, что облачение ему идёт, правда?
  
  Что ж, мы поднялись наверх, в "домóвую часовню", и в два голоса отпели-отчитали час первый, третий, шестой и девятый. "Часы", сравнительно с литургией, считаются службой несамостоятельной, едва ли не "детской". И очень хорошо: не изучают же в детском саду высшую математику. Вот вам дерзновенная, почти еретическая мысль: не надо бы церковную жизнь новоначальным верующим, особенно юным, начинать прямо с литургии... Никому свою мысль не навязываю! Даже осознаю как православный её ложность, даже почти раскаиваюсь в ней... Но что поделать, когда она не выходит из головы!
  
  А после молодой батюшка - представьте себе только! - сказал небольшую проповедь. Разумеется, проповедь есть часть литургии, и никогда раньше не слышал, чтобы её произносили во время "часов", но ничего плохого или антихристианского я в этом как бывший клирик не обнаружил: никто ведь не возбраняет пастырское слово в часовне. Если же говорить о других молящихся, то они, редкие гости храма, едва ли даже осознали необычность происходящего: для них она прозвучала как самое естественное дело.
  
  - У вас нет, случаем, текста этой проповеди? - спросил автор. Андрей Михайлович развёл руками:
  
  - Увы! Мы тщательно записывали и сохраняли всё, что имело отношение к будущему сборнику, но ведь эта служба напрямую к нему не относилась... Потом, я и диктофон отдал Ивану! А Ивана на службе не было, да и чудо бы случилось, если бы он появился. Но где-то в середине тихо вошла Настя. Вошла - и не встала, а проследовала к нашей скамеечке для "пожилых, недугующих и уставших" у задней стены, словно показывая, что она здесь - не вместе со всеми, а наособицу. Что ж, святое право...
  
  После я спрашивал Алёшу, не сохранил ли он текста проповеди. Увы! Он её не писал, а всю составил в уме.
  
  - А не помните ли вы, о чём она была, хоть приблизительно?
  
  - Конечно, помню! - охотно подтвердил историк. - Об обнажённости человеческого страдания.
  
  Счастье, говорил нам юный батюшка, часто делает человека фальшивым, в любом случае непроницаемым для чужих взглядов, да и самого человека подслеповатым. А вот страдание, напротив, совлекает с нас все маски, снимает с духа все одежды. Редко-редко кто в страдании останется настолько невозмутим, настолько стоек, чтобы и вовсе никак не выдать своей внутренней боли. Подобная стойкость - едва ли не первый шаг к святости. Большинство же обнажается, показывая не просто себя, а себя-хуже-чем-он-есть, исподнего себя. Такое обнажение граничит с неприличием. Но пусть мы удержимся от того, чтобы кого-то когда-либо хоть словом упрекнуть в этом неприличии. Будем очень осторожны в обращении со всяким человеком, будем деликатны, будем даже нежны, когда это требуется. Закроем глаза на чужую наготу, а если можем, прикроем её, так же, как Иафет и Сим прикрыли наготу отца. Тогда кто-то другой окажется достаточно милосерд, чтобы однажды прикрыть и нашу обнажённость. Каждый из нас в общем, вселенском смысле одинок, нищ, беден и наг со времени Адама, с самого грехопадения человека. Наша забота друг о друге - то малое, что делает выносимым наше существование на Земле.
  
  - Какая непростая и неожиданно глубокая проповедь для - сколько было вашему студенту, двадцать один? - для столь молодого человека! - поразился автор этой книги. - И при этом даже будто не вполне христианская, вопреки отсылкам к Ветхому Завету. Я не говорю "не христианская", - поспешил я объяснить свою мысль. - Именно "не вполне". Думаю, она рождает - рождала бы у махрового ортодокса - чувство, похожее на то, что появляется при чтении "Столпа и утверждения истины", места, где Павел Флоренский уподобляет христианский вечный покой буддийской Нирване. Знаю, я плохо говорю... но вы понимаете, о чём я?
  
  - Полностью! - согласился со мной Могилёв. - Ваше замечание очень тонкое. Мне и самому что-то подобное пришло тогда в голову... О книге отца Павла, о её каноничности, в православии есть разные мнения. Епископ Феодор, в миру Александр Поздеевский, ректор Московской духовной академии и современник Флоренского, "Столп" исключительно хвалит. Епископ Никанор, другой современник - в миру Николай Кудрявцев, - напротив, изругал его как только можно. Архиепископ Феофан, личный знакомый Распутина - в миру Василий Быстров, - тоже счёл, так сказать, краеугольным камнем современного модернизма, и, думаю, не нужно вам объяснять, что "модернизм" в устах клирика - это не похвала... Но согласитесь же: хорошо, что в саду Православия цветут и странные, причудливые, редкие цветы! В данном случае говорю про отца Павла, а вовсе не про Алёшу, который от Православия своей "раскольничьей хиротонией" сделал мужественный и для него самого мучительный шаг в сторону.
  
  Кстати, сделав его раз, он уже не боялся делать и другие. Вот угадайте, например, чем завершилась служба! Отец Нектарий с лёгкой улыбкой спросил Лизу: не хочет ли она прочитать свои, записанные в особый блокнот, молитвы? Нечто положительно нетрадиционное, не разу не слышал о таком начинании в православном приходе. Только у протестантов, кажется, существует подобное. Ну, недаром же Штейнбреннер приклеил Церкви недостойных ярлык православного лютеранства!
  
  Элла согласилась и, выйдя перед нами, чистым, ясным голосом отчитала свои молитвы, написанные к тому времени, включая и самую последнюю, "об отрекшихся генералах". Батюшка коротко благословил паству, и на этом четверговая служба завершилась.
  
  - Знаете, о чём думаю? - осторожно начал автор.
  
  - Об... искусительности всей этой истории для настоящего православного? - предположил мой собеседник.
  
  - Вы полностью угадали!
  
  - Угадал, потому что, конечно, и сам размышлял об этом, - пояснил Андрей Михайлович. - Для насквозь церковного человека, верней, для "махрового ортодокса", пользуясь вашим выражением, есть простой способ: смотреть на всё, что мы делали, как на секту. Инициатива её создания - моя, вина, следовательно, тоже вся на мне, и, определив, кто виноват, можно и покончить с этим!
  
  - Но что вы скажете тем, кто является не "махровым ортодоксом" а просто честным верующим? Какой угол зрения предложите им? - продолжал допытываться я от него. - Есть в вашем опыте нечто безусловно симпатичное, но ведь Церковь как целое может развалиться, если каждый приход позволит себе такие смелые эксперименты? Мнение не моё: просто предвосхищаю возможные мысли...
  
  Могилёв обозначил небольшую ироническую улыбку.
  
  - Может развалиться, - согласился он. - Может и не развалиться. Кто знает? Мы, православные, так боимся церковного новаторства, что никогда и не попробуем... Это шутка. Какой угол зрения я бы предложил для сочувствующих нам людей, вы спрашиваете? Ну, вот такой, например: посмотреть на наш "опыт" как на своего рода детскую церковь. Детскую - в духе, детскую - для духовных детей. То самое определение, с которого я начал свой рассказ. Пожалуй, так?
  
  Автор вздохнул, не вполне соглашаясь. Действительно: как можно было Алёшу, или Марту, или даже Лизу в вопросах веры считать ребёнком? (Марта, правда, на той службе отсутствовала: не поэтому ли? Я хотел задать вопрос Могилёву, но постеснялся.) "Детская служба", "детская церковь" - все эти определения являлись неполными, недостаточными, не охватывающими суть феномена. Понятно, что и слово "секта", которым мой собеседник вначале попробовал от меня отделаться, тоже никуда не годилось. Что ж: предлагаю над загадкой того, чем именно была Церковь недостойных, поломать голову читателям! Тем из них, у кого есть к этому склонность и интерес.
  
  [32]
  
  - Служба завершилась, - вспоминал рассказчик. - "Прихожане" подошли к Алексею сказать ему спасибо. (Марк, правда, не подошёл, но издали показал ему поднятый вверх большой палец: дескать, молоток!) Лизе, снова ставшей ребячливой собой - невероятно было вообразить, что это она несколько минут назад так вдохновенно читала молитвы! - пришла в голову шальная мысль о групповой фотографии с молодым батюшкой, и мы, конечно, её поддержали. Да, понятно, для моих студентов это всё было больше мероприятием, развлечением, social event122 и поводом сфотографироваться, чем некоей острой духовной потребностью. Ну, а разве плохо? Религия - широкая вещь: в ней находится место и для пламенной аскезы, и для такого рода "облегчённых служб". Впрочем, мне, бывшему клирику Московского патриархата, эта служба вовсе не показалась облегчённой. Другому, возможно, и показалось бы: сколько людей, столько точек зрения.
  
  Затем мы спустились вниз, чтобы на крыльце сделать ещё одно фото. Марк начал придумывать на ходу и озвучивать планы на остаток вечера для всей честнóй компании: кафе, или кино, или шашлык, который можно пожарить прямо здесь, на участке. Алёша робко пробовал заметить, что шашлык в Страстной четверг - это совсем уж варварство и не по-христиански. Борис возразил: шашлык - да, но вот общая трапеза именно в Великий четверг в качестве памяти о Тайной Вечере действительно имеет смысл. Поэтому...
  
  "С вашего позволения! - несколько прохладно перебила всех Настя. - Я не собираюсь ни есть шашлык, ни в кафе. Я приехала в основном для того, чтобы поблагодарить отца Нектария - спасибо, батюшка! - а сейчас уже уезжаю. Государь будет так добр проводить меня через рощу до посёлка?"
  
  Разумеется, я "был так добр" и попрощался со своими студентами: с Лизой и Алёшей, которому ещё раньше оставил ключ, - до следующей недели, с Марком и Борисом - до завтрашнего полудня.
  
  Через дачный посёлок мы шли молча. Уже в роще моя аспирантка заговорила - легко, спокойно, отстранённо:
  
  "Я, наверное, должна извиниться перед вами, Андрей Михайлович, за вчерашнее немного резкое письмо. Но я, вы, наверное, понимаете, и не могла написать ничего другого".
  
  "Я прекрасно понимаю, Анастасия Николаевна! - отозвался я так же отстранённо. - Оно вовсе не резкое, напротив, почти милое. И, действительно, что ещё вы могли написать! Ну, и давайте оставим эту тему".
  
  "А... простите, что спрашиваю, - она глянула на меня искоса. - А вы не пробовали... ничего придумать?"
  
  Я медленно помотал головой. Пояснил:
  
  "Увы, здесь ничего не придумать. Я не могу отменить пятнадцати или двадцати прожитых лет, которые отменить необходимо, чтобы мне стать жаворонком. Хоть я вчера и пробовал его послушать, чтобы проникнуть в загадку того, как можно им стать".
  
  "Кого послушать?" - не поняла она.
  
  "Есть одна симфоническая пьеса, написанная в тысяча девятьсот четырнадцатом, - пояснил я. - Впрочем, вы о моей попытке, наверное, скажете: зачем слушать людей, которые всё равно давно умерли! Ну, вот и я тоже не смог, выключил: как-то защемило сердце..."
  
  "И... в каком часу вы его слушали?"
  
  "Около восьми. А что так?" - удивился я вопросу.
  
  "Нет, ничего, я просто тоже почувствовала... Потому и позвонила Алёше, о чём он наверняка вам уже успел рассказать небылиц с три короба..."
  
  "Он упомянул сам факт исповеди, - подтвердил я. - Но без подробностей".
  
  "Без подробностей?"
  
  "Само собой: любые подробности - тайна исповеди".
  
  "Ах, как... жаль! - вырвалось у неё. - Ну и... ладно", - девушка еле приметно вздохнула. И продолжила без всякой связи с предыдущим:
  
  "Знаете, думаю, Марта вам будет прекрасной женой! И удачно, что она едет. То есть извините, конечно, что я так бесцеремонно вас к ней сватаю, - добавила Настя со смешком. - Но она совсем не такая, как я, она девушка серьёзная, порядочная, без ветра в голове, настоящая сестра милосердия..."
  
  "То есть я уже так неважно выгляжу, что мне нужна именно сестра милосердия", - улыбнулся я краем губ.
  
  "Я этого не сказала, и не надо на меня обижаться на пустом месте! Хотя обижайтесь, что там..."
  
  "Я не обижаюсь! - чистосердечно ответил я. - Более того, даже согласен с такой моей аттестацией".
  
  "Вот и очень плохо, что согласны! - строго выговорила моя аспирантка. - Именно потому, что вы согласны, я и... Ай, какая разница! И ещё, кажется, девочка по вам сохнет: нехорошо её огорчать, грех!"
  
  "Я, с вашего позволения, всё же подумаю, Анастасия Николаевна, - отозвался я. - Всё-таки даже на самых порядочных девушках не женятся просто из вежливости".
  
  "Ах, извините, я не хотела советовать! - вспыхнула Настя. - И вообще это не моя забота".
  
  "Ну-ну, всё в порядке, - примиряюще добавил я. - А вообще, это забавно: вы уже второй человек сегодня, который так или иначе промышляет о моей личной жизни и пробует её устроить".
  
  "Первый - отец Нектарий, конечно?"
  
  "Нет, вовсе нет! Одна моя коллега женского пола".
  
  "Расскажите, интересно!" - попросила собеседница.
  
  "Такое немного неловко рассказывать..."
  
  "Нет уж, пожалуйста! Я настаиваю!"
  
  "Хм! - засомневался я, но про себя подумал: а что бы и не рассказать? - При условии категорической непередачи дальше, Анастасия Николаевна!"
  
  "Анастасия Николаевна" дала мне торжественное обещание молчать как рыба, и я, поколебавшись, передал суть своей беседы с Печерской. Без деталей, только смысл её предложения - ну и, само собой, сохранив анонимность того, кто его сделал.
  
  Я думал, Настю мой рассказ несколько позабавит - мы, мужчины, вообще иначе относимся к этим вещам, - но она нахмурилась, прикусила нижнюю губу. Призналась:
  
  "Но это - очень цинично! Очень... А вы ещё боитесь назвать имя этой... не подберу слова, беспокоясь о её "чести", и просите меня молчать: конечно, по-рыцарски, но так глупо!"
  
  "Быть рыцарем никогда не глупо... Да нет же: почему цинично? - возразил я. - По сравнению с теми ужасами и жестокостями, которые бывают в жизни, это - почти честная сделка. Или даже без всяких "почти"".
  
  "Вон как - честная сделка! - она метнула в меня сердитый взгляд. И тут же исправилась: - Хотя какое у меня право на вас сердиться! Это в высшей степени не моё дело... И вы, конечно, согласитесь? Ну да: карьерный шанс! Соглашайтесь, соглашайтесь..."
  
  "Я час или два сегодня взвешивал это предложение, обдумывал всерьёз, - ответил я после небольшой паузы. - Нет, я не соглашусь".
  
  "Да?! - Настя даже растерялась. - Как нерасчётливо! Потому что это противоречит вашим... христианским ценностям?"
  
  "Нет, не совсем поэтому, - пояснил я. - Разумеется, в святоотеческом смысле это блуд, кто бы спорил, но в отношении незамужней женщины и неженатого мужчины такой грех - несравнимо менее тяжкий, чем... чем-то, что я совершил в молодости и потом, по лестной версии Алёши, замаливал десять лет".
  
  "А... можно мне узнать, почему тогда?"
  
  Я помолчал перед тем, как ответить, - и произнёс суховатым, несколько отчуждённым голосом.
  
  "Потому что я не хотел бы предавать. Об отрекшихся сегодня была очень выразительная молитва моей свояченицы, вы ведь сами её слышали, Анастасия Николаевна. Во время этой молитвы и решил окончательно".
  
  "Предавать? - не поняла моя аспирантка. - Кого, что?"
  
  "Соловья".
  
  "Соловья?" - испугалась она. Мы остановились.
  
  "Так точно, сударыня, соловья, - продолжил я, не глядя на неё. - Нашу позавчерашнюю прогулку, ваше лицо, которое вы ко мне обратили тогда, ваше единственное объятие, которое вы мне подарили - и даже нечто более тонкое, что заставило Китса писать те строки, а нас читать их. Я понимаю, что этого больше не будет, коль скоро я не жаворонок. Ну, что поделать! На свете есть разные птицы".
  
  Здесь я всё же решился посмотреть на неё.
  
  В глазах девушки стояли слёзы и, осознав, что я вижу эти слёзы, она поднесла ладони к лицу.
  
  "Господи боже мой, - прошептала она. - Господи мой боже".
  
  И ещё несколько секунд мы простояли, не шевелясь, пока Настя сдавленным голосом не попросила меня - так и не отнимая рук от лица! - ради всего святого и если только есть у меня хоть капля совести, mister Mogilyov, sir123, оставить ещё сейчас одну.
  
  Я уточнил, верно ли понял эту странную просьбу, и, получив категорическое, даже гневное подтверждение, решил её исполнить.
  
  Пройдя метров пятьдесят, я обернулся. Настя стояла всё на том же месте, не шевелясь, и всё так же держала руки у лица.
  
  Что ж, дорогой мой, на том заканчивается мой сегодняшний рассказ! "Я вернулся домой и начал упаковывать вещи", почти дословно вспоминая концовку одной из глав "Возвращения со звезд" Станислава Лема, на этом волнения того четверга для меня завершились. Хотите, кстати, прочитать молитву Лизы, которая меня побудила ответить Насте так, как я ответил?
  
  [33]
  
  Молитва об отрекшихся генералах
  
  Господи боже наш,
  
  прости отрекшихся от моего царственного зятя в час великих испытаний:
  
  генерала Алексеева и весь сонм отрекшихся генералов,
  
  а также Гучкова, марионетками которого они были.
  
  Они поступили малодушно,
  
  но жестоко от простых людей требовать подвига.
  
  Мы все отрекаемся.
  
  Нет, глядя с Твоих высот, ни одного, кто бы не отрекался от блага.
  
  Мы бросаем, словно изношенную одежду,
  
  если не близких, то своего государя,
  
  если не государя, то свою веру,
  
  если не веру, то пронизанные Твоим светом убеждения юности.
  
  Мы не признаём Тебя в Твоих множественных формах
  
  и, не признав, отрекаемся от Тебя.
  
  Сам апостол Пётр, сей камень, на котором Ты поставил свою Церковь,
  
  отрёкся от Тебя.
  
  Не казни нас за то, что мы не сумели быть святей Твоего апостола!
  
  Иногда в своей милости Ты даёшь нам прожить заново то, что уже проживали.
  
  Подай нам силы в этот второй раз не совершить бесчестья
  
  и не отречься от Тебя повторно!
  
  Подай нам любовь, чтобы быть милосердными друг к другу,
  
  включая и тех, кто не был достаточно чист, чтобы не отречься.
  
  А нас самих
  
  сделай, если желаешь, безвестными, незначимыми, ничтожными:
  
  всё это мы перетерпим,
  
  если Ты позволишь нам не отречься от Тебя,
  
  если Ты пошлёшь нам великий, чудесный, бесценный дар:
  
  качество верности.
  
  Аминь.
  
  
  Глава 8
  
  
  [1]
  
  - А вы знаете, что у меня завтра день рождения? - ошеломил меня Андрей Михайлович в мой очередной приезд к нему. - Одновременно и жена с дочкой возвращаются: они каждый год гостят у родителей неделю-другую.
  
  - Вот-те раз! - поразился я. - Что же вам подарить?
  
  - Дарить ничего не нужно, Господь с вами! - попросил историк. - Приезжайте сами. Вы будете лучшим подарком. То есть не вы сами, - улыбнулся он, - а ваша книга, которую вы пишете. Особенно для тех, кто изредка собирается у меня по таким дням...
  
  - Она ведь не дописана!
  
  - Эка беда! Начата - уже большое дело. И приезжайте, если можно, часа на два раньше обычного - хорошо? Сегодня, если Бог даст, расскажу вам про нашу командировку, а завтра - конец истории. Ну-с, на чём мы остановились в прошлый раз? На вечере четверга, семнадцатого апреля, верно?
  
  [2]
  
  - В тот вечер, - продолжил Могилёв, - уже ничего важного не случилось. Я прикинул примерную программу двух дней. Собрал в дорогу небольшую, лёгкую сумку: разные бытовые мелочи, аптечка, пара книг. Меньше вещей - меньше работы таможне. По той же причине - прохождение пограничного контроля - ехать я решил не в полевом кителе с погонами флигель-адъютанта, а в гимнастёрке РККА образца тысяча девятьсот сорок первого года, без знаков различия в петлицах. Её я купил года за два до того уж не припомню где, поддавшись извинительному, наверное, для историка желанию. Гимнастёрка РККА от гимнастической рубахи образца последнего царствования по покрою практически не отличалась. Наш последний государь уже после отречения, как частное лицо, частенько именно солдатскую рубаху носил в качестве верхнего платья, так что, думаю, после него это никому не зазорно.
  
  Утра пятницы - того самого дня, в который Ада собиралась устроить свою "акцию протеста" - я побаивался и ждал с неприязнью. И самым утром восемнадцатого апреля вдруг понял, что не хочу знать об этих событиях ничего! Ни слова, ни звука. Знать означало, вероятно, ужасаться, нести эмоциональный груз без физической возможности что-либо изменить. А если считать, что на мне в качестве куратора и руководителя проекта ещё лежала ответственность за группу сто сорок один, свежие новости могли означать, к примеру, необходимость что-то немедленно решать, скажем, ехать в отделение полиции, чтобы вызволять из него "активистов", если уже до этого дошло - то есть отменять командировку, спешно возвращать за полцены уже купленные и такие недешёвые билеты... Сообразив всё это, я отключил телефон.
  
  Дневной поезд из нашего областного центра на Москву отходил без девяти два. Я успел спокойно пообедать, а перед самым выходом не утерпел - глянул одним глазом в беседу нашей лаборатории.
  
  Сообщений было ровно четыре, все - от "Керенского". Звучали они, если мне не изменяет память, примерно так:
  
  Протест сорван! Главное здание закрыто, занятия отменили!
  
  (Самое раннее, утреннее.)
  
  Кто предатель?!
  
  (Более позднее.)
  
  Срочно нужен ватман, маркеры, скотч! Все сюда! Жду съёмочную группу.
  
  (Ещё одно. Сразу за ним - новое.)
  
  Извините, ошиблась чатом.
  
  Прочитав это всё, я почувствовал просто колоссальное облегчение! Могло и вовсе не быть никакого "предателя": любое учебное учреждение изредка закрывают на день-другой. Недосмотрел, скажем, с утра повар в столовой, отравился кто-то несвежей рыбой - и закрыли до выяснения обстоятельств весь корпус. Или Марк не утерпел и всё-таки вывел из строя водопровод. Или потолок обвалился в одной из аудиторий. Так что нет никакой нужды подозревать злой умысел! В глазах Ады, конечно, злой, а в моих - добрый.
  
  Ватманы и "съёмочная группа" меня слегка беспокоили, конечно, но всё-таки одними ватманами много не навоюешь! Да ещё при запертом здании. Нет, пока не оставил нас своей милостью Господь...
  
  [3]
  
  - Моя "свита", - рассказывал собеседник, - уже ждала меня на вокзале. Все оделись практично, неброско, включая и Марту тоже. На девушке, если мне не изменяет память, были в тот день чёрная водолазка и чёрные джинсы: рабочий костюм актёра на репетиции. Ни грамма косметики, ничего, даже отдалённо напоминающего Матильду (я, увидев это, вздохнул с облегчением). Ну, кроме цвета волос, конечно: волосы, покрашенные в чёрный цвет, так просто не высветляются.
  
  До Москвы мы ехали плацкартом, эта поездка длительностью три часа и двадцать минут прошла без всяких приключений. Я и Марта читали. Марк подбивал Бориса сразиться в картишки и, наконец, уговорил (мы уступили им столик у окна). Наш еврей продул нашему белорусу три раунда в "дурачка" - они играли на какие-то ничтожные деньги, десять рублей, кажется - и заявил, что такое кино ему не нравится, баста! Да и вообще, не Бог весть какое интеллектуальное времяпрепровождение, для культурного человека даже несколько постыдно. Правда, дорожные шахматы в качестве дальнейшего развлечения Герш тоже отверг как "исключительно страстную игру". Марк только вздохнул: он, бедняга, никаким чтением не запасся.
  
  "Марта, что читаешь?" - обратился он к девушке в поиске занятия.
  
  ""Розу мира" Даниила Андреева", - ответила та лаконично.
  
  "А о чём пишут? Интересно?" - допытывался Марк.
  
  "О методах воспитания человека облагороженного образа, - пояснила Марта, не отрываясь от книги. - И прибавила, чуть насмешливо: - Тебе вряд ли понравится".
  
  "Чой это?" - подобиделся Кошт. А Герш, ни к кому не обращаясь, произнёс:
  
  "У меня с отцом Нектарием на днях вышла любопытнейшая беседа о том, был ли Даниил Андреев собственно православным мистиком".
  
  "Я знаю, - коротко откликнулась девушка. - Я потому и взяла на заметку. Тоже пытаюсь разобраться".
  
  "И к каким выводам приходишь?" - заинтересовался Борис. Марта пожала плечами.
  
  "Сложно сказать! - призналась она. - Как совместить с учением Церкви - не понимаю. Вот хотя бы этот его временный брак для совсем молодых людей, сроком на три года. То есть даже не брак, а, по сути, так, помолвка. Но с возможностью рождения детей, то есть, выходит, и не помолвка совсем. Какая православная девушка согласится? Но многие и согласятся, пожалуй..."
  
  "А что, православие не допускает половую жизнь после помолвки?" - озаботился Борис.
  
  "Строго говоря - нет, - пояснила Марта. - Но после обручения грех - меньше, конечно. Правда, это чуть разные вещи - помолвка и обручение. Опять же, многие батюшки и пары с детьми обручают: всё лучше, чем сожительство. Ну, а у Андреева - совсем другой взгляд на брак, трёхступенчатый. Принять пока не могу. Хотя и задумываюсь..."
  
  "Как-то так вышло у вас, православных, - заметил Марк вполне всерьёз, без насмешки, почти хмуро, - что каноны идут своим чередом, а жизнь - своим. Прихожан-то растерять не боитесь?"
  
  "Вера - не массовое дело, Марк, - спокойно отозвалась девушка. - Это не соревнования социалистических ударников и не футбольный матч на стадионе. Мы? Мы, православные, ничего не боимся. Хотя православная ли я? Вот в чём вопрос..."
  
  "Марта, скорее всего, думает о том, что, войдя в Церковь недостойных, как бы сделала временный шаг за пределы Православия, верней, Православия Московского Патриарха, - пояснил я немного оторопевшему белорусу. - А поскольку она человек исключительно честный и верный, уже сделав этот шаг, она до конца эксперимента от новой церковной принадлежности не откажется. Потому и спрашивает себя, кто она".
  
  "Спасибо, государь, - тихо поблагодарила девушка. - Именно так и есть. Вы очень хорошо всё объяснили".
  
  "Эх! - вздохнул Кошт. - А вы, вашбродь, чем пробавляетесь? Историческое что-нибудь?"
  
  "Нет, беллетристика, - любезно откликнулся я. - "Степной волк" Гессе. В который уж раз перечитываю".
  
  "А можно мне глянуть? Разрешите?" - загорелся Марк. Я без сопротивления отдал ему книгу, запомнив страницу. Марк, захлопнув, вновь открыл книгу - наугад - и принялся читать вслух, самое неудачное, на мой взгляд, место:
  
  ""А потом, когда я пришел в очень хорошее настроение, он, с горящими глазами, предложил нам учинить втроем любовную оргию. Я ответил резким отказом, такое было для меня немыслимо, но покосился все-таки на Марию, чтобы узнать, как она к этому относится, и хотя она сразу же присоединилась к моему ответу, я увидел, как загорелись ее глаза, и почувствовал ее сожаленье о том, что это не состоится..." Ух ты, ёжкин мамай! - присвистнул он. - Какие вы интересные книги читаете, ваше благоро..."
  
  Тут Марта, к нашему общему удивлению, выхватила "Степного волка" из рук Кошта и - подумайте! - несильно треснула его книгой по лбу. После возвратила её мне, будто ничего не случилось.
  
  "Извините, государь, - попросила она. - Это же сущий ребёнок, а детей надо терпеть. Такие уж мы вам достались!"
  
  И снова углубилась в чтение "Розы мира".
  
  [4]
  
  - Моё описание остатка дня пятницы дальше вынужденно становится несколько фрагментарным, - пояснил Андрей Михайлович. - Поездка по железной дороге - дело монотонное... Оттого вместо поминутного её изображения сосредоточусь на трёх небольших ярких пятнах.
  
  Около половины девятого вечера мы уже были в поезде, отходящем из столицы нашей страны на белорусский Могилёв. Разместившись в одном из плацкартных "отсеков", мы решили поужинать и выложили каждый свои припасы на столик у окна. Марта тоже поделилась тем, что взяла с собой, но от еды отказалась, ограничившись чаем: Страстнáя пятница. Сам я съел два ломтика чёрного хлеба, смазанные растительным маслом и посыпанные солью, которые предусмотрительно приготовил заранее: пища, в рамках обычного, немонашеского поста вполне позволительная даже и в такой день. Я и Марте предложил свой немудрящий бутерброд, но она с благодарностью отказалась: по её словам, ей просто кусок не шёл в горло.
  
  Борис заварил себе стакан лапши быстрого приготовления кипятком из поездного титана: еда тоже вполне постная. Марк в качестве "агностика" - ну, или попросту обычного русского человека, даже, пожалуй, народа, в своей массе невоцерковлённого - нарезáл хлеб и колбасу острым складным ножом. Как, любопытно, он его пронёс через рамку металлоискателя? При этом он весело рассказывал нам про сегодняшнюю неудавшуюся "акцию". Наши "протестанты" - он среди них - в десять утра уткнулись в запертые двери главного корпуса, что заставило Аду рвать и метать. Съёмочная группа нашего местного телеканала должна была приехать через несколько минут - и какую жалкую картинку представляли собой эти запертые двери! Присутствие телевизионщиков для меня стало, конечно, новостью. Кстати, ватман и скотч потребовались именно для них. Прилепив лист ватмана на главный вход, Ада написала на нём крупными буквами:
  
  БОИТЕСЬ НАС?!!
  
  На этом выразительном фоне она и дала интервью, упирая на то, что руководство вуза испугалось протеста - настолько, что лишило сегодня студентов знаний, позор! - и лишь после этого немного успокоилась. Эх, отчего любые политики так быстро скатываются в демагогию? Вопрос, конечно, риторический.
  
  "Кто же интересно, "стуканул"?" - задумчиво спросил Герш, прихлёбывавший свой суп через край стакана.
  
  "Ну, так тебе и признаются!" - насмешливо протянул Кошт.
  
  "Да, так и признаются, - спокойно отозвалась Марта, не отрываясь от книги. - Это была я. Я вчера ходила на приём к ректору".
  
  Услышав установившееся молчание, она всё же прикрыла книгу, обвела нас всех глазами.
  
  "И мне совершенно всё равно, чтó вы об этом думаете", - прибавила она.
  
  "Марта Александровна, мы думаем только хорошее! - поторопился я ей на помощь. - Я, по крайней мере. Тем более, что это едва ли не я вас надоумил... Вы, может быть, спасли всю вашу группу от отчисления!"
  
  "Я хотела бы надеяться, - подтвердила "Марта Александровна". - Государь, спасибо".
  
  "Царь, конечно, всегда за всех заступается! - собрался с мыслями Кошт. - Но Ада, если честно, имела полное право считать это..."
  
  "...Предательством? - спокойно уточнила девушка. - Что же, пусть".
  
  "Ну, не надо бросаться такими словами! - присоединился Борис. - Марта ещё позавчера объявила, что она против "акции", её нельзя поэтому считать предательницей всерьёз. Но всё-таки, даже при самых её благих намерениях, которые мы, конечно, ценим: неужели нельзя было предупредить о своей встрече с ректором? Не по-товарищески вышло!"
  
  Марта пожала плечами.
  
  "Я не знала, чем всё это закончится и чего я сумею достичь, - объяснила она. - Потому и не предупреждала".
  
  "Достичь? - озадаченно уточнил Марк. - А... чего именно ты хотела достичь, кроме срыва протеста?"
  
  "Я не имею права говорить, потому что до сих пор не уверена, получится ли, хотя Афанасий Иванович и пообещал мне кое-что, - ответила девушка, называя имя и отчество ректора вуза. - Я рассказала ему, почему группа бунтует, в том числе и прошлогоднее, подробно. Он был поражён, возмущён, рассержен, кажется, искренне. Он добрый человек, и его задела вся эта история. В понедельник станет ясно".
  
  Сказав это, она раскрыла свою книгу и продолжила её читать.
  
  "Марта, ты потрясающая, - задумчиво проговорил Герш. - Ты - настоящий сундук с загадками. Ты - Россия глазами Уинстона Черчилля".
  
  "Да, я тоже так думаю", - пробормотала девушка, и я в первый раз за тот день увидел на её лице слабую улыбку.
  
  [5]
  
  - Второе "событие", если можно его так назвать, произошло примерно через полчаса после первого. Общий разговор к тому времени угас: Борис и Марк обменивались отдельными вялыми репликами. Мой телефон неожиданно прожужжал. Я углубился в чтение сообщения от Насти. Помню его, кажется, наизусть, благо и было в нём всего восемь предложений.
  
  Now that you are away I already miss you. I know, it is very stupid of me to write such things, especially after my last letter to you, but my letter cannot cancel the fact that I miss you AWFULLY. What you said yesterday about being faithful to "your nightingale" went straight to my heart. It was very, very painful for me to hear that, and I cannot hold back my tears even now when I am writing this message. Did I hurt you very much with my letter? Please forgive me if I did, even though I still subscribe to it. Do I, actually? I wish I knew . . . 124
  
  Кажется, я улыбнулся, читая это всё, хотя, конечно, без всякого торжества, несколько горькой улыбкой. Не знаю, она ли запустила дальнейшее, но девушка, сидевшая напротив, вдруг подняла на меня глаза. Почувствовав давление её взгляда, я не мог не посмотреть на неё.
  
  "Это - от Аликс?" - спросила Марта. Впрочем, какая Марта! У меня мурашки пошли по коже: от Марты в ней не было ничего. Превращение, как и в случае Лизы-Эллы, совершилось в один миг.
  
  "Да", - подтвердил я, даже не успев подумать.
  
  "И что же она тебе пишет?"
  
  "Что скучает... Это не очень меня обнадёживает, увы! - пришлось мне пояснить. - Ещё позавчера я получил от неё письмо, которое, так сказать, ставит точку и лишает меня всяких надежд".
  
  Сами можете судить: мой ответ являлся косвенным доказательством её преображения. Разве стал бы я свою личную жизнь обсуждать со своей студенткой?! И не только мой ответ: вы можете вообразить "ты" в адрес педагога от такой скромной девушки, как Марта?
  
  Зрачки в карих глазах напротив расширились.
  
  "Я очень рада, - тихо сказала Матильда. - Знаю, что грех такое говорить, но узнать про её письмо я была очень рада".
  
  Марк кашлянул, как бы напоминая нам, что мы здесь не одни: видимо, ему было совсем неловко за этим наблюдать.
  
  "Марта перевоплощается в своего персонажа изумительно, - прибавил Борис. - Даже немного жутко".
  
  "Простите, мы вас смутили! - ответила девушка, повернувшись к нему. - В любом случае, я не имела права обращаться к государю на "ты" при посторонних. Извините! Больше не повторится".
  
  [6]
  
  - И, наконец, третья небольшая история ждала нас уже около десяти вечера. Борис нашёл себе занятие: он что-то писал в блокнот: путевые заметки, или мысли, или, может быть, стихи. Да у него было и несколько книг, предусмотрительно загруженных на телефон. (Как это, всё не могу взять в толк, молодёжь воспринимает большие тексты с телефона? Впрочем, конечно, дело привычки.) Я дочитывал последнюю главу, сказав себе, что после залезу на верхнюю полку и попробую поспать. А вот Марк всё искал, чем бы заняться. Пробовал играть сам с собой в дорожные шахматы (скучное, полагаю, занятие, если только вы не профессиональный шахматист). Ушёл в тамбур, чтобы позвонить какой-то родственнице, живущей в Могилёве. Вернулся. Прошёлся по вагону, ища компании. Снова возвратился к нам.
  
  "Там, у туалета, водку пьют, - сообщил он. - Я, может, и пролетарий, но не настолько, чтобы пить водку с незнакомыми мужиками. Слушайте, вам не надоело читать, дамы и господа? Сейчас свет выключат, глаза испортите! Давайте играть в города?"
  
  "У меня есть подсветка, - отозвалась Марта, имея в виду специальный аккумуляторный фонарик, крепившийся прямо на книгу. И продолжила, с еле заметной долей иронии: - Давайте! Воркута".
  
  "Да ну тебя! - возмутился Кошт. - Ты на что намекаешь: я, по-твоему, сиделец? Или такой же тупой, как тот бандюган, которого играет Савелий Крамаров?"
  
  "Обратите внимание, - заметил Герш, - что, в отличие от директора детского сада, государь даже не пробует нас воспитывать, облагораживать наш образ, читать нам мораль и прочее. За что мы ему, разумеется, бесконечно благодарны".
  
  "С вашим возрастом работать такими топóрными методами, как чтение морали, немного поздно, - заметил я юмористически. - Вы ведь все уже взрослые люди".
  
  "И поэтому ваше величество махнули на нас рукой?" - уточнил Борис, тоже с юмором.
  
  "Да вовсе нет! - удивился я. - Просто и ваша учёба, и наш эксперимент идут к обозримому концу, не сегодня и не завтра, но уже скоро. Восемнадцатое апреля на дворе. И едва ли мы продолжим общаться после вашего выпуска! Хотя кто знает... Чему и не надо огорчаться: такова жизнь, в жизни мы постоянно переходим с одной ступени на другую. Об этом есть прекрасные стихотворные строчки у Гессе, которые наизусть, к сожалению, не помню...125"
  
  "Вот! - обрадовался Марк. - Вот и интеллектуальный разговор складывается! А то уткнулись как сычи в свои книжки: разве это гуманно по отношению к страждущему товарищу, который сейчас от скуки на стену полезет? Батюшку-то не слушали вчера, то есть отца Нектария, про гуманизм к голым людям? Давайте тогда читать друг другу стихотворения! Я хоть сам не великий чтец, но вас послушаю".
  
  "Просто так читать? Без объяснения, с места в карьер?" - удивился Борис.
  
  "Ну да - первое, что придёт в голову! - подтвердил Кошт. - Кто смелый?"
  
  Марта вдруг с шумом захлопнула свою книгу - мы даже испугались: того, например, что она рассердилась и хочет теперь нам высказать, что о нас думает.
  
  Но нет. Невидяще глядя в мою сторону - то есть не совсем на меня, а мимо меня или, может быть, через меня, куда-то вдаль, - девушка начала читать по памяти:
  
  Не избегай; я не молю
  Ни слёз, ни сердца тайной боли,
  Своей тоске хочу я воли
  И повторять тебе: "люблю".
  Хочу нестись к тебе, лететь,
  Как волны по равнине водной,
  Поцеловать гранит холодный,
  Поцеловать - и умереть!
  
  У меня от её чтения, кажется, все волосы на теле стали дыбом. Фет. Как точно она угадала с одним из самых чтимых мною поэтов! Конечно, не угадывала специально - но как ознобно совпало! И тон голоса, его сдержанная сила. И содержание...
  
  "Я вижу, там, над туалетом уже горит зелёный огонёк, - добавила она совсем прозаически, после короткой паузы. - Пойду умоюсь".
  
  Мы переглянулись после её ухода. То есть переглянулись два моих студента, а я от неловкости даже боялся посмотреть на них. Хотя, казалось, мне-то что, и разве нечто особенное произошло?
  
  "Да-а, - протянул Марк. - Такой Марты мы ещё не видели".
  
  "И никто не видел", - прибавил Борис.
  
  Он, кажется, хотел сказать что-то ещё, и именно мне, уже и рот раскрыл, встретился со мной глазами. Смутился, замолчал.
  
  "Ну же! - ободрил я его. - Вы, Василий Витальевич, верно, собираетесь меня предупредить, чтобы я был крайне осторожен?"
  
  "Нет!" - испугался "Василий Витальевич".
  
  "Он, наверное, совсем другое вам хочет сказать, - вдруг заметил "Гучков". - Прямо противоположное".
  
  "Противоположное?" - изумился я.
  
  "Ещё бы! - подтвердил собеседник. - Ведь "принцесса Гессенская" вам отказала, как мы сегодня подслушали. Вы ничем ей не обязаны. А она, Матильда, тоже девушка свободная: отец Нектарий умыл руки".
  
  "И ещё ей все сочувствуют, - добавил наш "Шульгин". - Знали бы вы, как ей все в этом сочувствуют!"
  
  "Я ведь порядочный человек", - пробормотал я.
  
  "А никто и не утверждает обратного, государь, - возразил "Шульгин". - Никто и не думает, что вы, так сказать, злоупотребите в стиле Эраста из "Бедной Лизы". Просто тот же отец Нектарий вспомнил бы на этом месте вторую главу Бытия: "И сказал Господь Бог: "Нехорошо быть человеку одному" ". Это, само собой, не наше дело! Мы просто наблюдаем со стороны и огорчаемся..."
  
  Я тяжело вздохнул. Продолжать этот разговор мы не могли: Марта-Матильда вернулась и весело предложила нам собрать наши подстаканники, чтобы сдать их проводнику - будто ничего не случилось, будто не было только что этого бросающего в дрожь стихотворения Фета.
  
  [7]
  
  - Пограничный контроль мы прошли во сне, даже не заметив его, - рассказывал историк. - Возможно, спящих беспокоят выборочно... Рано утром нас разбудил проводник: до Могилёва оставалось минут сорок. Мы с Марком спустились на нижние полки. Борис и Марта уже проснулись и свернули свои постели.
  
  "Доброе утро! - поприветствовала нас девушка обычным, будничным тоном. - Я могу всем принести чаю - нет, не нужно?" (Я вежливо отказался, предлагая лучше позавтракать по прибытии, на вокзале.) "А знаете, - продолжала она, - ведь в ночь на Страстную субботу часто снятся особые сны... Вам всем что-нибудь снилось? Если хотите, я расскажу свой..."
  
  "Ну давай, - буркнул Кошт. - Занятие так себе, но другого всё равно нет. Только ты осторожней, не горячись".
  
  "Мне снилось многое, - начала Марта, кивнув, - но ясно помню только два сюжета. - Первый: прежде чем стать человеком, до жизни, я будто была башней. Башней... страдания. Или, может быть, каменной богиней, статуей, которая выслушивала человеческую боль, перед которой молились одинокие, несчастные, брошенные. И вот, словно Русалочка из сказки, я захотела родиться в мире людей, чтобы самой всё это испытать... Полная ерунда, правда? - улыбнулась она смущённо. - А после - другое. Будто половину этой жизни - больше! - я провела как гусеница. Недумающая многоножка, которая только ест и спит. Будто недавно я окуклилась. И вот теперь жду, когда можно будет выйти из своего кокона, развернуть крылья. Их разворачивать страшно... но очень, очень хочется!"
  
  Борис кашлянул и, не дав установиться общей неловкости, заговорил сам:
  
  "Вот и мне тоже снилась... всякая ерунда! Первое: будто на даче государя мы созвали - я, собственно, созвал, - некий синедрион, собрание выдающихся мужей древности и современности. И скромность места так явно не соответствует достоинству всех собравшихся, что мне крайне неловко! А они даже и не замечают, удивительные люди... Второй сон - вот только что, перед тем, как проснулся. Мир стал бурным морем, страны раскололись и выглядят словно тонущие острова. Я лечу над этим морем в образе красивой белой птицы, то ли буревестника, то ли индийского гуся, и изредка издаю крики, сам не понимая, чтó они значат. Но кто-то слышит эти крики, для кого-то они являются сигналом, побуждением к чему-то... Как странно! И не спрашивайте, почему индийского! Понятия не имею... После я нахожу небольшой островок и приземляюсь на него. На островке стоит Кристофер Ишервуд - обычная сонная аберрация ума на основе обрывков услышанного раньше - и просит у меня прощения за то, что оказался плохим моим правнуком, не поборол своей пошлой привязанности к мужчинам. Почему правнуком? Да откуда ж мне знать! "Ах, ладно! - отвечаю я ему. - Я тоже многих привязанностей не поборол. Будем милосердней друг к другу, как заповедовал отец Нектарий". И глажу его крылом по голове..."
  
  Мы все негромко посмеялись. Марк шумно выдохнул.
  
  "Не люблю я этого дела, но придётся и свой рассказать, уж если пошла писать губерния! - продолжил он беседу. - Тоже видел сегодня целый вагон всякой чуши собачьей. Одно: будто я призван в чужую армию. Или даже уже отслужил, и у меня в военнике запись о том, что проходил службу в армии иностранного государства. Тот ещё кошмар! Чуть не проснулся... Другое: будто я встретился с Сан-Иванычем, настоящим. И не где-нибудь, а в аду. Котлов там нет, и черти - совсем не такие, как на картинках. Чертей-то, признаться, мне и не показали. Ад выглядит как полустанок, или вокзал, или склад с уймой хлама, а сам Гучков на себя уже не очень похож, но как-то понимаю, что это именно он. Просит меня молиться за него. Я отвечаю: какой из меня молитвенник! А он мне, знаете, со слезами: хотя бы какой-нибудь! Знали бы вы, Марк Аркадьевич, как любое слово достигает... И отчество моё назвал, ты подумай! После я сам становлюсь им и начинаю таскать снарядные ящики с клеймом ВПК126. Ящиков этих чёртова туча, а мне говорят, что пока все не перетаскаю, мой срок не кончится. И после этого - ещё один сон. Встречаю вас, вашбродь, на фронте в какой-то штабной землянке. Да и не вас, наверное, а того, исторического. И беспокоит меня: есть ли у нашей страны особое оружие? Что сделано для защиты? А вы - или он - мне улыбаетесь и говорите: всё, мол, в порядке. Показываете маленькую медную табличку с тремя кнопками. Это, я соображаю, и есть ядерный чемоданчик, царская версия. Жмёте на самую верхнюю. И в небо летят ракеты! Но не современные, а такие вот, которые только и были до семнадцатого года, вроде ракет для фейерверка. Взрываются и разбрасывают красивые искры. А я думаю с тоской: "Беда! Он ведь способен только запускать салюты! Больше ни на что этот царь не годится! Дитё! Правильно мы решили его сместить и в монастырь упрятать..." Но испытываю к нему почти умиление, как к глупому ребёнку... Не обидно звучит, нет?"
  
  "Господь с вами, Марк Аркадьевич! - едва не рассмеялся я. - Почему мне должно быть обидно? У меня нет этой медной дощечки, и салютов я тоже не запускал".
  
  "Нет, неверно! - возразил Герш. - Вы устроили яркое короткое представление на нашем факультете. А про вашего визави тоже не спешил бы с выводами. Сигнальные ракеты - это не "Искандеры", но они тоже нужны: они освещают путь. Трагедия того нашего государя, предреволюционного, была в том, что от него ждали боевых ракет, а он умел запускать только сигнальные. Он обозначал смыслы и пути, которые были совсем не ко времени: разворот в Азию, интерес к Дальнему Востоку, железная дорога до Романова-на-Мурмане, христианские ценности как святыня и опора для общества... Вот вроде бы и надо ему за эти искорки, хоть они не пришлись к эпохе, сказать спасибо, а не смеяться над молодым крымским прокурором за её якобы "царебожие", правда?"
  
  "Да, это умно! - согласился я. - Сам я над Натальей Владимировной никогда не иронизировал, не думайте. Ну, а из своих сегодняшних снов помню только один. И тоже, смешно сказать, исторический! Хотя как посмотреть... Я должен перенести цесаревича через ручей или горную реку: у него очередное обострение его болезни, он не может ходить. Боюсь повредить ему, но через реку перебраться нужно. В ней - множество водорослей, а на конце этих водорослей растут, простите, глаза, и они смотрят на нашу переправу совершенно бесстыже, видят её совсем не тем, чем она является... Там же, во сне, я понимаю: это - символ: я должен для него сделать что-то, что он сам сделать не может. Чувство большой жалости..."
  
  "А какой это был царевич: наш или Алексей Николаевич?" - вдруг спросила Марта.
  
  "Так ведь и нашего зовут Алексеем Николаевичем! - улыбнулся я ей. - Они в моём сне отчего-то не разделялись, так что затрудняюсь вам ответить..."
  
  "О, государь! - прочувствованно произнесла девушка. - Я ведь тоже, как и вы, очень его люблю. Но я не могу перенести его через этот ручей, и я не представляю, что его ждёт, если он останется на этом берегу. Может быть, монашество. А он даже ни одной девушки не узнал: как жалко! Как я была бесконечно заторможена всё это время! Почему я только в двадцать один год окуклилась? - она коротко спрятала лицо в ладони, напоминая Настю в берёзовой роще намедни. - Простите, я ненадолго выйду, - добавила она, вставая. - И то: скоро прибудем, надо же умыться..."
  
  Снова она нас покинула. Марк как-то неопределённо крякнул, а Борис задумчиво поскрёб ногтём щёку.
  
  "Марта словно пороховая бочка, даже страшно находиться рядом, - заметил он. - И зачем так драматизировать? Царевич живой, здоровый, и совсем ничем не хромает, и в монастырь тоже пока не собирается. Просто есть люди, которым мало интересны девочки... и мальчики тоже, не подумайте! - оговорился он сразу. - Именно аскетического типа, как она верно сказала. Ну, или она просто не в его вкусе".
  
  "Девчонка и сама не знает, чего хочет, - добавил Марк. - "Я его очень люблю" - как вам? Значит, любит, если так говорит, не по-сестрински, а даже по-женски. Как у неё, интересно, совмещается... Но что ж тогда она весь месяц щёлкала клювом? Да и он простофиля... Вот поглядите, ваше благородие, что бывает, когда люди слишком усложняются! Проще надо быть, и всё делать в своём возрасте. Надо не половое воспитание в школах вводить и не резинку объяснять как натягивают, это все сами сумеют, а надо, чтобы в каждой школе была специальная такая бабёнка, которая бы с девочками говорила за мальчиков и за жизнь. Только вот где найдёшь таких? Эх, беда..."
  
  [8]
  
  - Прибыли в Могилёв мы рано утром и, немного подумав, решили дойти до нашей гостиницы, чтобы оставить вещи, а после гулять по городу налегке, - вспоминал Андрей Михайлович. - "Вещи" в подлинном смысле слова, правда, имелись у одной Марты: нас стеснял только её небольшой дорожный чемодан на колёсиках. Все остальные ехали почти без багажа, но женщинам, в отличие от нас, мужчин, требуется масса разных бытовых мелочей ради обустройства своего гнёздышка, а это гнёздышко они способны свить где угодно. Марк подал шутливую идею сдать её чемодан в камеру хранения. Девушка выразительно посмотрела на нашего "Гучкова" как на полного дурака: мол, как же тогда она будет им пользоваться? А я выразил джентльменскую готовность помочь ей донести этот чемодан. Марта поблагодарила, но отказалась, и, выдвинув складную ручку, покатила его за собой.
  
  Долго ли, коротко ли, но мы добрались до нашей гостиницы, верней, "мини-отеля", как она называется на её собственном сайте. Марта, заметил я с некоторым удивлением, перед самым входом в здание накинула на голову платок. Я даже хотел спросить, зачем ей это понадобилось, но удержался.
  
  Приветливая администратор за приёмной стойкой напомнила, что заехать мы можем с часу дня, разрешила до того времени оставить чемодан, предложила сразу зарегистрировать нас и выдать нам карты гостя. Спросила, однако, паспорта, все четыре, и тщательно переписала паспортные данные в особую тетрадь (в Белоруссии вообще несколько строже относятся к документам, чем в нашей стране). Скользнула любопытным взглядом по Марте и, увидев её чёрный свитер, православный платочек, как-то сразу потеряла к ней интерес. А я это заметил и внутренне восхитился моей студенткой. Неужели девушек и вправду с рождения учат таким хитростям? Нет, конечно, просто они в разы сообразительней нас в области социальной мимикрии. Но при этом, сразу пришло мне на ум, год назад Марта платка не надела бы...
  
  Итак, наша бронь подтверждалась, но - вот незадача! - заказанный четырёхместный номер не был готов. Нам предлагали взять вместо него два стандартных, девятый и двенадцатый, почти за ту же сумму. Это ведь ещё и удобнее, правда? Кого куда записать?
  
  "Позвольте нам подумать..." - растерялся я. Мы отошли от стойки, чтобы немного посовещаться. Я хотел спросить своих студентов, согласны ли мы на эти условия или хотим поискать другую гостиницу - но и рта раскрыть не успел.
  
  "Я не буду заселяться с Борисом в один номер, - невозмутимо заявила Марта. - Из-за Лизы, неужели неясно? Что она там себе вообразит? И с Марком тоже не буду, из-за Лины. Извините, мальчики, ничего личного, я о вас же забочусь. А про Андрей-Михалыча дурного не подумают. Ну вот, мы всё и решили. Кто-то против?"
  
  Марк шутливо поднял вверх ладони: мол, никто. Протестовать мог бы именно я: вот ещё напасть на мою голову! Но объяснить, почему именно я против, никакой возможности не имелось. Стихотворение Фета? Просто образец художественной литературы, и никому не возбраняется читать вслух русскую классику. Да была она и права, конечно: ни Лизе, ни Лине любой другой вариант совсем бы не понравился.
  
  Администратор, слышавшая разговор, кивнула с еле заметной улыбкой и записала наши фамилии в соответствующие разделы в своей тетрадке. Я оплатил номера и заодно обменял у неё сколько-то русских рублей на белорусские (ещё старые, дореформенные, со множеством нулей), по не особенно выгодному курсу, но что оставалось делать! Нам вручили карты гостя, которые, как объяснили, необходимо будет предъявить, если вдруг нас остановит милиция. Не то чтобы это часто происходит, но мало ли... ("Хорошо всё же, что мы пришли сюда прямиком с вокзала!" - сообразил я.) Ключи от номеров нам обещали дать после обеда.
  
  [9]
  
  - Освободившись от вещей, мы задумались, с чего лучше начать в городе, название которого так забавно совпадает с моей фамилией, - говорил историк. - Кстати, иные русские фамилии вроде Ростовы, Смоленские и так далее - указание на принадлежность их носителей к древнему роду, родоначальники которого некогда были князьями в соответствующих городах. Думаю, правда, не в моём случае, да и столицей отдельного княжества Могилёв, насколько знаю, никогда не был... Я пояснил своим студентам, что никакой строго научной цели перед командировкой мы не ставим. Будет достаточно с нас, если мы выполним программу-минимум: два музея в субботу и два-три в воскресенье. Работа в архивах, увы, отпадала. Ещё утром прошлого дня я попробовал уяснить себе, что именно можно поискать в могилёвских архивах - их несколько, - и с этой целью написал пару электронных писем, позвонил по нескольким телефонным номерам, указанным на официальных сайтах... Без успеха, и на письма мне тоже не ответили. Да и неужели получилось бы мне, постороннему человеку, в провинциальном архиве наткнуться на некую сенсацию, просмотренную прошлыми поколениями внимательных исследователей? Чудеса в современной историографии слишком редки, чтобы всерьёз на них надеяться.
  
  Что ж, мы взяли такси (пешком выходило долго) и для начала отправились на Буйничское поле - мемориал под открытым небом на месте ожесточённых сражений Красной Армии и Вермахта в сорок первом году. Ещё раньше, в первую Отечественную, то есть в войну тысяча восемьсот двенадцатого года, здесь состоялась схватка корпуса Николая Раевского с французами. Три полукруглых арки входа, в центре - часовня из красного кирпича, восьмиугольная в плане, строгой запоминающейся формы. Нашего "Гучкова" восхитили орудия под открытым небом и особенно трофейный танк с балочным крестом на башне, достаточно небольшой по меркам современной техники. И то: "тридцатьчетвёрку" почти каждый видел, а немецкие танки в русских музеях - редкое явление. Марк тут же полез на это изделие гитлеровской промышленности с просьбой его сфотографировать. Просьбу мы уважили, конечно, но Борис и Марта его восторга не разделили: они здесь ходили тихие, сдержанные, осторожные. Не знаю, что именно их впечатлило: число ли погибших на табличке на стене часовни - больше восьмидесяти двух тысяч, - или общая атмосфера этого поля, так обильно политого кровью русского человека. Впечатлило и меня, а ведь я профессиональный историк! Моё восприятие таких мемориалов должно бы притупиться. Нет же, не притупляется - а наша суетливая современность с обзорной площадки при той часовне, напротив, кажется невероятно мелкой. И столь же ничтожными - разговоры о ненужности сопротивления злу насилием в духе Льва Николаевича. Толстого при этом я очень люблю, даже преклоняюсь перед ним - но только, простите, не в его качестве религиозного философа.
  
  Дойдя до Симоновского камня - прах Константина Симонова был по его желанию развеян здесь, - девушка положила ладонь на поверхность валуна и стояла, закрыв глаза, верную минуту. Не могу сказать, почему именно тут: может быть, ей просто хотелось остановиться, подумать, почувствовать место. "У неё ведь особое, одухотворённое лицо, - подумал я тогда. - Уже совсем взрослое. Да, простоватое, как у многих русских людей, как и у меня, пожалуй, но когда оно подсвечивается изнутри неким чувством или мыслью, то насколько выразительным, даже красивым становится! Вот как сейчас, например... Эх, Алёша, хороший мой мальчик, что ж ты, правда, оказался простофилей? Или ещё не всё для тебя потеряно?"
  
  [10]
  
  - После Буйничского поля вроде бы сам Бог велел нам идти в этнодеревню, или в "Белорусскую деревню XIX века", как она официально называется, - продолжал Могилёв. - Музей - не музей, скорее, новодел, в котором воссоздан старый белорусский быт и, в отдельных избушках, некоторые ремёсла: гончарное, кузнечное и так далее. Этнодеревня - всего в паре сотен метров от военного мемориала, и мы уже почти направились туда, когда вдруг сообразили посмотреть в Сети часы работы. Увы: комплекс открывался только с одиннадцати утра!
  
  Что ж, нам не оставалось ничего другого, кроме как поискать адреса работающих с раннего утра кафе или столовых. Одно из них мы в итоге и нашли - где-то на проспекте Мира. Работало оно аж с семи, а на часах была, к счастью, половина восьмого.
  
  В начале девятого мы уже входили в кафе, где смогли наконец позавтракать. А после отправились на пешую прогулку по центру города. Сфотографировались у знаменитого Звездочёта - то есть по могилёвским меркам знаменитого. Прошлись по "пешеходной" Ленинской улице. Магазины только-только начинали открываться, и мы заходили в любой, который убирал табличку "Закрыто" с двери или поднимал рольставни: чем-то ведь нужно было занять себя до десяти! (В десять начинал работать первый музей: исторический, остальные - на час позже.)
  
  Наше внимание привлёк магазин сувениров или подарков, который назывался, кажется, "Шчырая майстэрня". Только не спрашивайте меня, что это значит в переводе на русский язык! - рассмеялся рассказчик. - Не скажу, потому что и сам не знаю...127 И вот в этой "Шчырой майстэрне" - а может быть, я ошибаюсь и путаю её вывеску с соседней, уже запамятовал, - в любом случае, в одной из сувенирных лавок произошло небольшое, но примечательное событие.
  
  Мы рассматривали витрины: Марк - ножи, Борис - сувениры ручной работы, а Марта - разнообразные ювелирные безделушки: броши, кулоны, серьги, колечки... (И кто бы подумал, что ей это будет интересно!) Вот она уже и примеряла одно на палец: из простого металла и с дешёвым полудрагоценным камешком вроде сердолика или розового кварца. Вдруг вся как осветилась.
  
  "Андрей Михайлович, смотрите! - радостно позвала она меня. - Тут есть кольцо с вашей фамилией!"
  
  Я подошёл ближе. Не с моей фамилией, а с названием города, конечно. Имелся вариант с белорусским написанием (Магiлёѓ) и с латинским (Mogilev). Последнее было явно неточным: всякий, неравнодушный к правильной записи фонетического облика слова, предпочёл бы Mogyliov или Mogilyov. Но какой смысл спорить с традицией! Говорю "традицией", потому что это неточное написание латиницей давно закрепилось. Колечко из простого металла вроде латуни, так называемое "безразмерное", то есть разомкнутое, чтобы пришлось впору почти на любой палец. А девушка между тем загорелась: на неё нашёл шалый стих. Вот она уже спрашивала меня:
  
  "Вы ведь... Простите, пожалуйста! Вы можете мне его купить?"
  
  "Какое?" - уточнил я, улыбаясь.
  
  "Оба! Одно - для меня, а другое - тоже для меня, но чтобы я его подарила вам!"
  
  Герш и Кошт, переглянувшись, негромко рассмеялись.
  
  "Ах, вы!.. - обернулась на них Марта в полушуточном гневе. И прибавила: - Мне совершенно всё равно, что вы об этом думаете! Ну, я же не виновата, что не успела разменять деньги, а белорусские рубли есть только у Андрей-Михалыча! Я отдам деньги, обязательно!"
  
  Я, со смехом отказавшись от её предложения вернуть мне деньги, уже оплачивал покупку, от которой я бы не обеднел.
  
  "Очень хорошо... - прокомментировала девушка. И скомандовала: - Ну, а теперь подарите, пожалуйста, мне моё колечко! Нет, не так! Наденьте мне его на палец!"
  
  Она проворно протянула мне левую руку и прибавила тихо, со значением:
  
  "Безымянный..."
  
  Меня так и бросило в жар от этого "Безымянный..."! Но ведь - на левую руку, с другой стороны? Отказаться не было никакой возможности. И мои студенты, и продавщица - все глядели на нас двоих с весёлым интересом. Отказ означал, что я принял слишком серьёзно её странную игру. Поэтому я послушно надел на безымянный палец Марты (Матильды?) кольцо с сердоликом.
  
  "А мне разрешите вручить вам ваш подарок! - распорядилась Марта. - Нет! Левую руку, пожалуйста!" Я и глазом моргнуть не успел, как на моём пальце красовалось кольцо с фонетически неточной записью моей фамилии английскими буквами.
  
  "Это... что-то значит?" - наконец обрёл дар речи "Шульгин". Марта развернулась к нему с весёлым недоумением. Сделала забавно-круглые глаза.
  
  "Какой... странный вопрос! - ответила она. - Как тебе только пришло в голову спрашивать такие вещи?"
  
  "Ну, а всё же?" - поддержал наш "Гучков" своего коллегу по первому февральскому кабинету.
  
  "Если это даже что-то и значит, мы вам не скажем, - отозвалась Марта. - Хорошо? В конце концов, государь может снять своё кольцо в любой момент. Я его не неволю..."
  
  [11]
  
  - Ленинская улица, - говорил мой собеседник, - вывела нас к Ратуше. Её высокая башня была видна издали, но мы как-то не обращали на неё внимания. А тут вышли на площадь Славы - и башня встала перед нами во весь рост.
  
  Марта увидела её будто впервые. Девушка так и застыла. Стояла верных полминуты, и мне вдруг пришло в голову, как она сама похожа на эту башню. Словно в подверждение моим мыслям моя студентка произнесла, почти прошептала очень странное:
  
  "Здравствуй, сестра..."
  
  "Почему сестра?" - опешил Марк.
  
  "Вы забыли сон, который Марта рассказала нам сегодня утром", - пояснил я.
  
  "А ещё мне припоминается, - добавил Борис, - что русский мистик Даниил Андреев всерьёз считал, что значимые архитектурные памятники тоже имеют душу. Почему бы им тогда в новой жизни не воплощаться среди людей?"
  
  "Какой новой - вот же она стоит, ничего с ней не случилось!" - недоумевал Марк.
  
  "Это новодел, - пояснил я. - Воссоздана по фотографиям всего шесть лет назад. Старую, повреждённую немецкими бомбами, разобрали в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году".
  
  "Вон оно что... - протянул Кошт. - Ну, вполне себе, значит, сестрёнка..."
  
  "Мы ведь можем войти?" - попросила девушка почти жалобно.
  
  Внутри могилёвской Ратуши сейчас находится Музей истории города. Было без нескольких минут десять, но касса уже работала.
  
  Минут за сорок мы осмотрели небольшой и уютный музей с его хартиями, картинами, ростовыми фигурами, старым оружием, часовым механизмом. Справились бы и быстрее, если бы я не фотографировал тщательно каждую вещь, надеясь после без спешки пересмотреть свою "добычу", чтобы набрести на мысли, идеи, находки... Увы, большинство экспонатов относились ко времени великого княжества Литовского и поэтому для целей собственно нашего исследования оказывались малоинтересны.
  
  Затем мы поднялись на смотровую площадку: опоясывающий здание по восьмиугольнику балкон где-то на половине высоты постройки. Вид на Днепр открывался изумительный. Марта негромко рассмеялась.
  
  "Боже мой! - пояснила она свой смех. - Это - словно уменьшиться до размера большого пальца и встать у самой себя на макушке! Или на уровне пояса. Поверить не могу..."
  
  "А у вас, государь, какие ощущения?" - поинтересовался Борис, тоже с улыбкой. Я улыбнулся в ответ, признавшись:
  
  "Да никаких особых, Василь-Витальевич! Если Марта, кто знает, действительно могла быть связана с этим городом, то я в прошлой жизни царём точно не рождался! Но что касается токов, флюидов, гения места... Знаете, "башня страдания" вовсе не кажется мне таким уж глупым именем! Камень ведь тоже способен впитывать излучение множества человеческих воль, разве нет? То есть если обслуживаться сугубо мистическим языком. А эта земля видела страдания много, с избытком... То, что старая башня была разобрана и построена новая, с иголочки, пожалуй, и не так скверно?"
  
  "Ещё бы! - потвердила Марта. - А то и я бы не родилась... то есть если допустить, что мой сон - правда, что я его не сочинила!"
  
  "Зачем бы ты его сочинила?" - удивился Марк. Девушка пожала плечами:
  
  "Мало ли, - ответила она уклончиво. - Показаться более интересной, например..."
  
  "Да уж куда там "более"! - буркнул Кошт. - Ты нас второй день подряд удивляешь. Откуда хоть что взялось!"
  
  "Но если на минутку допустить, что Марта действительно была архитектурным сооружением, прошлой версией этой башни, - продолжил Герш, - то у меня возникает вопрос: отчего в этой жизни она православная, не католичка?"
  
  Девушка уставилась на него с весёлым изумлением.
  
  "Ты только и задаёшь сегодня, что странные вопросы, - пояснила она через пару секунд. - Да потому, что в Архангельске нет католических храмов, представь себе! Нет, а вот что вам скажу: если вдруг я всё же когда-то была башней, не обязательно этой - или статуей, памятником, - то мне понятно теперь, отчего до недавнего времени я и на мальчиков совсем не смотрела, и об одной области жизни, так интересной большинству людей, совсем не волновалась. Вот всё и сходится!"
  
  "Ну да, ну да, - пробормотал Кошт. - Какой в камне эротизм? Давайте, вашбродь, попросим вот эту индуску, чтобы она нас сфотографировала, а?"
  
  [12]
  
  - И мы действительно обратились с этой просьбой к женщине индийской внешности, но в чисто европейском костюме: единственному на тот миг, кроме нас, посетителю смотровой площадки. Дама откликнулась охотно, дружелюбно. Судя по её акценту, она была не из Индии, а из Британии. Там, как вы и сами знаете, тьма-тьмущая натурализованных индусов, вот хоть нынешний министр финансов по имени Риши Сунак...
  
  Вернув нам телефон, женщина, несколько колеблясь - как бы взвешивая, не переступит ли её вопрос границы такта, - всё же спросила:
  
  "You know, you must be a remarkable person, someone special, judging from-everything. Sorry to ask, but-who are you, actually?"128
  
  Я уж собирался пояснить, что мы - достаточно заурядная группа из преподавателя и студентов, но Марк меня опередил. С чудовищным акцентом, но с полной серьёзностью он бросил:
  
  "He is our czar."129
  
  "I beg your pardon?"130 - дама явно растерялась.
  
  "Not a czar, in reality,"131 - пояснил я, вежливо улыбась. - "I only happen to be a-a prince, let us use this term, of a very small principality of Mogilyov, which, strangely enough, also is my second name. The three young persons here are my retinue."132
  
  "Is this-official?"133 - англичанка индийского происхождения всё не могла понять, шутим ли мы или говорим серьёзно.
  
  "Of course!"134 - снова вклинился Марк. - "He even bears a special ring which says that he is the prince of Mogilev. Just look at this!"135 - он потряс в воздухе моей левой рукой, ухватив её за запястье.
  
  "Not exactly official,"136 - добавил я ради полной справедливости. - "We are not officially recognised by any other country. You may see us as rebels."137
  
  Женщина, изменившись в лице, пробормотала, что она никак, никак не ожидала так спонтанно встретиться c лидером, э-э-э, местных антиправительственных... повстанческих... Опасение не задеть другого человека у этой симпатичной, впрочем, мне нации возведено в столь высокую степень, что они и слова не могут сказать в простоте. Уточнила, что означает моя военная форма и почему на ней отсутствуют знаки различия. Я пояснил, что свои погоны снял, чтобы не вводить в искушение the local militia138 - это, кстати, вполне соответствовало действительности. Британка покивала с серьёзным видом. Попросила разрешения со мной сфотографироваться. Спросила моё полное имя. Andrey Mogilyov139, ответил я, а для близких людей просто Prince Andrew140 или Your Highness.141 (Марк и Борис уже едва не смеялись в кулак: они прилагали чудовищные усилия, чтобы сохранять серьёзность. У Марка даже вены вздулись на лбу.) Для убедительности я показал ей свой паспорт. Увидев мою фамилию, женщина уверилась во всём окончательно: действительно назвала меня Your Highness и посетовала на то, что совершенно не знакома с тонкостями этикета. Вот, например, прилично ли мне пожимать руку при встрече и при прощании? Да, невозмутимо пояснил я. В моей свите есть только один человек, который целует мне руку, но она делает это чисто по своему желанию, а вовсе не из необходимости следования этикетным нормам (Марта глубоко покраснела и отвернулась). Дама долго, долго трясла мою руку - и, наконец, поспешила уйти, пробормотав, что, как ни крути, такие встречи для неё являются slightly embarrassing142: не каждый ведь день сталкиваешься с князьями...
  
  Мы ради приличия прождали целую минуту, прежде чем позволили себе наконец рассмеяться.
  
  [13]
  
  - Время, - вспоминал "князь Андрей", - приближалось к полудню, и мы решили пообедать в одном из кафе, которых в районе площади Славы - добрая дюжина. Название утаю, чтобы не делать заведению лишней рекламы: мне показалось, что мы там переплатили... Да и что кафе? Кафе, столовые и магазины в любом городе появляются и исчезают, и не они делают историю.
  
  В кафе мы болтали о том и о сём, снова вспоминали смуглую даму из Британии, беззлобно подтрунивали над Марком и его могилёвской родственницей: мол, вовсе она не пожилая и не вполне ему родственница, а то и совсем не родственница, и что Лина скажет по этому поводу... Мы были расслаблены, наслаждались хорошей погодой, отсутствием необходимости заниматься рутиной (ведь и творческая работа с какого-то мига становится рутиной), обедом... Мои юные коллеги, кстати, этот обед ели за мой счёт: начиная с сегодняшней покупки двух сувениров для Марты я уже превысил лимит подотчётных средств, выделенных оргкомитетом конкурса, и дальше платил из своих. Им я, правда, решил этого не говорить. Если так пойдёт и дальше, думал я с грустью, то плакали мои небольшие сбережения, а с ними - надежды этим летом соорудить камин или провести в недавно построенный дом любое другое отопление... И для кого, правда, отопление, если Настя дала мне от ворот поворот? Пишет, что скучает... Очень мило, только ведь это "скучает" на хлеб не намажешь! Кстати, на Настино сообщение я, само собой, дал ответ ещё в пятницу: сердечно поблагодарил и сказал, что очень тронут. Вот, собственно, и всё, что прилично было ответить...
  
  Мы уже заканчивали свой слегка затянувшийся обед, когда сообщение на телефон пришло Марку: громкое, звонкое, назойливое. Тот углубился в чтение - и всё читал, читал, не говоря нам ничего. Читал и хмурился... Борис пока ещё весёлым тоном попросил озвучить, что его так озадачивает. Марк лишь отмахнулся. Пробормотал нечто невнятное.
  
  "Мне... надо бы сделать звонок, - прибавил он. - Тарифы, наверное, будут конские, ну что уж! Извините, я, наверное, выйду. Не дожидайтесь меня, занимайтесь, чем вам нужно. Куда вы дальше?"
  
  Я пояснил, что дальше у нас по плану Краеведческий музей, а после, если будут силы и желание, мы дойдём ещё до Музея этнографии. Новый пункт назначения от нашего кафе находился, кстати, в двух шагах. Кошт хмуро кивнул:
  
  "Да, хорошо! Идите, я вас догоню!"
  
  Несколько странно это звучало, и странным, конечно, было то, что он не поделился с нами содержанием обеспокоившего его письма... Но мало ли, в конце концов, какие личные проблемы могут быть у человека!
  
  Я заплатил по счёту, и мы направились в новый музей. По дороге я заметил, что Марта прихрамывает, и обеспокоился: почему? Натёрла ногу, пояснила девушка с извиняющейся улыбкой. И немудрено: мы ведь ходили пешком по городу больше шести часов, за вычетом времени на завтрак и обед! (У меня и у самого ноги гудели.) От моего предложения купить ей пластырь она с благодарностью отказалась: дескать, ничего ужасного.
  
  В гардеробе Краеведческого музея вышла новая ерунда: отсутствующий "Гучков" позвонил нашему "Шульгину". Тот поговорил по телефону - правда, больше слушая, чем собственно говоря, отвечая односложно - и объявил нам с несколько виноватым видом, что возвращается в кафе, из которого мы только что ушли. А после? А после в гостиницу. Им вдвоём нужно обсудить кое-что, но рассказать мне, чтó это, они пока не видят возможности. Нет, и никакой опасности никому не угрожает! Просто, если вкратце, Ада сообщила Марку, что Иван предложил группе немного причудливую идею, и группа бурлит... Всё это начинало беспокоить. Какую причудливую идею? - попробовал я вытащить из своего студента, но ничего, однако, не добился. Борис не хотел делиться подробностями и выглядел потерянно. Да подробностей, кажется, он и сам не знал...
  
  "Государь, отпустите его! - тихо сказала Марта. - Никакой беды нет. Ничего страшного ни с нами, ни с вами не случится. Ну, что самое плохое может произойти? Вас уволят? Вы найдёте себе другую работу. Нашей группе не дадут дипломов? Если они действительно учудили что-то совсем скверное, тогда не дадут. А вы-то чем виноваты, даже если они пустились во все тяжкие? Я и тем более невиновна. Я сделала что могла..."
  
  Это, конечно, звучало как голос самого разума. Да и не было возможности у группы "пуститься во все тяжкие!" Суббота в моём бывшем вузе - выходной день, а в выходной никакого большого протеста не сотворишь.
  
  Мы отпустили Герша и начали нашу молчаливую экскурсию по залам Краеведческого музея. Я вновь добросовестно фотографировал едва ли не каждый экспонат. А девушка - девушка всё приметнее хромала.
  
  "Нет, дорогуша, так нельзя!" - возмутился я наконец.
  
  "Я сильно вам мешаю?" - откликнулась она тихо.
  
  "Не мешаете, но просто сердце кровью обливается на вас смотреть! Пойдёмте на улицу".
  
  Перед Краеведческим музеем имелись три уличные скамейки (думаю, и имеются: едва ли за семь лет с ними что-то произошло). Я посадил Марту на одну из них и немного бесцеремонно попросил её снять туфлю с левой ноги. Так и есть! Открытая кровавая ссадина.
  
  "Милая моя, в путешествие надо ехать в кедах, кроссовках, но никак не в таких узких туфельках!" - сокрушился я.
  
  "Я думала, разносятся..." - пролепетала она.
  
  "Думала она... То такие умные письма пишет, а то такой простой вещи не может сообразить! Сидите здесь, - распорядился я. - Пойду поищу аптеку. Нужен йод, вата, пластырь, а то, пожалуй, и бинт".
  
  [14]
  
  - Я обернулся за полчаса, - рассказывал Андрей Михайлович. - Вернувшись к одинокой Марте, я принёс не только всё, что назвал выше, но и пластиковые тапочки-босоножки, которые купил в магазине разной дешёвой всячины. Ногу такие обхватывают только спереди, и оттого пятку ими не натрёшь. Девушка так и просияла, увидев меня.
  
  "Я думала, вы не придёте!" - призналась она с облегчением.
  
  "Что-о?!"
  
  "Ну, бросите меня здесь, такую неумёху, зачем я вам сдалась, и буду домой добираться одна! А я бы просто здесь осталась, волкам на съедение..."
  
  "Вы... сможете обработать ранку йодом сами?" - спросил я, решив проигнорировать её мысль про волков.
  
  "Я была бы не против, если бы вы это сделали... Но пусть, ладно, давайте, - покорно согласилась Марта. - А забинтовать поможете?"
  
  Я молча перебинтовал её ногу. Примерил на неё одну из купленных тапочек.
  
  "Вы как хорошо угадали мой размер!" - похвалила меня девушка.
  
  "Не угадал, а прочитал на вашей обуви".
  
  "А другой бы не прочитал... Я ваши тапочки сохраню и буду надевать по торжественным случаям".
  
  "Ну вот ещё, что за глупости!"
  
  "Конечно, глупости! - легко согласилась она. - Но я в них теперь сто километров пройду, честно!"
  
  "Ага, конечно, - буркнул я. - Двести. Никуда вы не пойдёте, моя хорошая! Сейчас вызову такси, и поедем в гостиницу. А там на горшок и в люльку".
  
  Разумеется, такие простонародно-грубые присловья выговариваются у нас тогда, когда мы очень смущены, не нужно вам этого объяснять.
  
  [15]
  
  - Наш номер, - припоминал историк, - был самым обычным для гостиницы средней руки. Отдельный санузел с душем, платяной шкаф, телевизор на стене, небольшой стол с единственным стулом, две прикроватные тумбочки и
  
  - Господи ты Боже мой, так ведь и поседеть недолго!
  
  - двуспальная кровать.
  
  Марта, не обращая на эту кровать ни малейшего внимания, невозмутимо спросила меня, можно ли ей воспользоваться душем, занять его минут на двадцать. Само собой, подтвердил я. Итак, она ушла в душ, забрав и свой чемодан на колёсах, а я поспешил исследовать эту злополучную кровать. К счастью, всё оказалось не так страшно: та была составлена из двух стандартных коек, которые рассоединялись без особого труда. Я потратил минут пять, чтобы передвинуть эти койки как можно дальше друг от друга, а прикроватные тумбочки поставил между ними.
  
  И нет, никуда всё-таки это не годилось - спать в одном номере с молодой девушкой! Надо будет попроситься в номер к "мужской части нашей делегации", авось, не откажут мне переночевать у них Христа ради, хоть бы и на полу. А вот ещё: сегодня - Страстная суббота, почти во всех православных храмах едва ли не весь день идут службы, которые завершатся полунощницей, а за ней незадолго до полуночи начнётся пасхальная утреня. Можно идти в ближайший храм хоть сейчас и оставаться там хоть до часу ночи. Несколько невежливо, пожалуй... но зато совсем неупречно.
  
  Не пора ли мне, однако, навестить Бориса и Марка? - сообразил я вдруг. И не выяснить ли о предложении Ивана, заставившем всю лабораторию закипеть? Разумеется, стоило! Вырвав лист из ежедневника, я оставил девушке записку о том, что, дескать, ушёл на четверть часа, и поспешил к юным коллегам своего пола.
  
  [16]
  
  - Борис на мой стук открыл мне почти сразу, - припоминал Андрей Михайлович. - В номере он был один.
  
  "Василь-Виталич, я могу воспользоваться вашим туалетом? - спросил я с долей юмора. - А то, представьте себе, Матильда Феликсовна заняла душ, и когда выйдет, неизвестно..."
  
  "Государь, сколько угодно! - откликнулся Герш и, тоже не без юмора, прибавил: - Вам, как говорит известный анекдот, это позволительно везде".
  
  Выйдя из туалета, я наконец спросил то, что хотел спросить в самом начале:
  
  "А где Марк? И чтó вообще произошло, почему вы двое от нас спрятались?"
  
  "Марк ушёл к своей не то родственнице, не то знакомой, - пояснил Герш. - "И разве я сторож брату моему", как сказал бы Каин? Грустно, однако - повторять вслед за Каином... - он вздохнул. Предложил после короткой паузы: - Да вы садитесь! Вот хоть сюда... Ну, а чтó случилось, я, ваше величество, вам сказать ещё не могу. Мы, видите, и сами точно не знаем, что случилось, верней, как на это реагировать. Противоречивые сведения приходят..."
  
  "Но никто не умер, не заболел, не задержан полицией?" - нетерпеливо спросил я.
  
  "Нет-нет! - успокоил меня мой студент. - Ничего такого".
  
  "Ну и слава Богу... А вы можете хоть намекнуть мне, в чём суть дела?"
  
  "Намекнуть? Конечно. Коротко: группа заспорила о дальнейшей судьбе проекта, и есть две точки зрения на то, как надо поступить. Вот и всё!"
  
  "Звучит несколько сомнительно! - признался я. - Неужели из-за этого Марк стал бы звонить в Россию? И какая здесь может быть дальнейшая судьба? Мы отправляем сборник в оргкомитет, и вся недолга! И потом, это ведь я - автор всей задумки. Разве о судьбе проекта нельзя было посоветоваться со мной, хоть ради приличия?"
  
  "Не пытайте меня, государь! - взмолился "Шульгин". - Я вам пока не имею права ничего рассказывать! Вы и сами в любом случае всё узнаете - не позже понедельника".
  
  "Какое неприятное чувство - понимать, что от тебя что-то скрывают! - заметил я. - И кто? Собственные студенты, которым ты ничего плохого не сделал!"
  
  "А мне, думаете, приятно? - парировал он страдальческим тоном. - Мне ещё и хуже - гораздо хуже! Моё положение очень глупое: я ведь поехал с вами в том числе и ради того, чтобы защитить вас, спасти от ошибочного, в корне ложного шага символического отречения! А вы, однако, упрямо и настойчиво к нему идёте, словно этакий пасхальный агнец..."
  
  "Какого ещё отре... Я иду? - изумился ваш покорный слуга. - Упрямо и настойчиво?"
  
  "Ну, не я же! И оно, возможно, станет лучшим выходом... Но само то, что мне приходится вам это предлагать, мне! И снова! Ужасно... - "Василь-Виталич" горестно помотал головой. - Ужасно..."
  
  "Да объясните же мне! - почти вскричал я. - Объясните, а то я ни бельмеса не понимаю!"
  
  "Нет, нет... - тихо пробормотал собеседник. - Не объясню, даже не просите. Может быть, не будет ничего, может быть, они просто раздули там из мухи слона. Апрельская истерия, весеннее обострение, безумное чаепитие Алисы и Болванщика... Что может спасти мистическую судьбу русской монархии, так это ваше абсолютное пренебрежение к ритуальным жестам и ваша полная непредсказуемость, государь. Вот хоть сегодня: ваша помолвка с Матильдой Феликсовной сводит одну из проблем на нет, уничтожает, так сказать, на корню..."
  
  "Что?!" - мне подумалось, будто я ослышался. Или это собеседник заговаривался, путая реальность со сном?
  
  "Ну, а как ещё мы должны были увидеть ваш обмен кольцами?" - объяснил он.
  
  "Да нет же, Василий Витальевич, дорогой мой! - запротестовал я. - Если вы так это увидели, то, извините меня, вам надо выписать очки! Простая шалость с её стороны, не больше!"
  
  "Вашими бы устами да мёд пить... А моими что, интересно? "Горький óцет одиночества // В Ночь Пасхальную я пью. // Стародавние пророчества // Пеленают жизнь мою", - продекламировал он. - Фёдор Сологуб. Глядите, и я умею читать стихи к случаю, не только Матильда Феликсовна... А как меня беспокоит главковерх! - вдруг перепрыгнул он в своих мыслях совсем на другое. - Ведь он подтасовал жеребьёвку, не иначе!"
  
  "Вы это знаете наверняка?" - озадачился я.
  
  "Нет, не наверняка, за руку его никто не поймал... Ну, а как ещё?"
  
  "Но для чего?!"
  
  "Ах, как вы бесконечно наивны, ваше величество! - поразился наш "Шульгин". - Бесконечно! Как же ему строить куры Александре Фёдоровне, когда вы путаетесь под ногами? Ну, и зная, что Матильда Феликсовна в это время тоже не будет сидеть сложа руки... Пустое, всё пустое! Хотел спросить вас, государь: можно ли некрещёному еврею присутствовать на пасхальной службе? Я ведь и правда даже не крещён..."
  
  "Я могу вас крестить прямо сейчас, если никакой иной возможности вы не видите", - пробормотал я.
  
  "Нет, нет! - испугался Герш. - Очень польщён, только наш эксперимент закончится, а мне с этим крещением что делать? Но на службу собираюсь пойти. А когда возгласят: "Христос воскресе!", буду скорбно молчать. Потому что воскрес ли воистину сей удивительный и талантливый ребе, я не знаю. Вы мне не возбраните?"
  
  "Не возбраню... Постойте, дайте догадаюсь: вы... не совсем трезвый?" - сообразил я вдруг. Правда, и соображать не надо было: початая бутылка красного вина стояла на подоконнике.
  
  "Да нет же! - возразил Борис. - Два бокала. Ну, три... Что такое два бокала вина для иудея, да ещё в Шаббат? Норма! Даже если и три... А широк русский человек, правда? Включая и русского иудея: и Шаббат хочет соблюсти, и в Храм Божий попасть. Так сказать, и гефилте фиш съесть, и... но опустим скабрёзности в духе Кристофера Ишервуда, которого я сегодня видел во сне и даже гладил белым крылом по голове..."
  
  Вздохнув, я попрошался с "русским иудеем": не то чтобы я брезгую "употребившими" людьми, но всерьёз с ними разговаривать невозможно ни о чём. Вернулся в девятый номер.
  
  В номере мой телефон сигнализировал о новом сообщении. Сообщение было от Насти.
  
  Ivan told me that you are sharing the same two bed hotel room with Matilda. Is it true?! Not that I care but - are you aware of what you are doing?! You must reply me - at once! IMMEDIATELY!143
  
  "Ага, конечно, - проворчал я, отключая телефон и подходя к единственному окну. - Немедленно. Тут же. Только свистни. Ты ведь сама, голубушка, мне объявила, что тебе нужен жаворонок - вот и поищи себе жаворонка! Верно пишешь: тебе-то что за дело? С этого и надо начинать, этим и заканчивать..."
  
  "И какая болтливая сорока, любопытно, принесла Ивану новость на своём хвосте, неужели еврей с белорусом? - продолжал я думать. Нелепая, но тревожная догадка пришла мне в голову: - Неужели Ада, поражённая тем, как мы распределились по номерам, теперь перебаламутила всю группу на предмет того, что и меня, старого патриархального абьюзера, надо "свергнуть", а не только Бугорина? Не этим ли объясняется конспиративное поведение тех двоих? Не по этой ли линии раскололась лаборатория? Ой, да ради Бога! Делайте что хотите..."
  
  За моей спиной открылась и закрылась дверь: Марта вышла из душа.
  
  [17]
  
  Здесь автор должен сделать паузу и пояснить, как появились два последующих фрагмента под номерами 18/1 и 18/2. Оба эти фрагмента являются двумя разными вариантами последующих событий.
  
  Андрей Михайлович рассказал мне, что произошло дальше. Я же нашёл его рассказ не вполне правдоподобным в одной версии реальности или, может быть, слишком откровенным в другой. Вот почему был написан альтернативный фрагмент. Я вовсе не собираюсь признаваться читателю, какая из двух редакций соответствует рассказу Могилёва и какая является художественным вымыслом. В любом случае, даже если читатель и определит это самостоятельно, я должен оговориться, что не имею ни малейшего представления о степени достоверности переданного собеседником. Возможно, именно мой "вымысел" является большей правдой, чем "историческая версия". У моего историка в этом конкретном случае имелись причины оказаться не вполне достоверным, а у меня есть причины оставить в тексте романа оба фрагмента. Эти причины становятся ясны ниже.
  
  [18/1]
  
  - Марта вышла из душа в каком-то простеньком банном халатике. (Кстати, вполне приличном, но этот её домашний вид меня поразил и ужаснул: вот, девушка уже не стесняется ходить при мне в халате! А что дальше будет?)
  
  Застыла. Недоумённо, почти страдальчески подняла брови. Спросила:
  
  "А зачем вы раздвинули кровати?"
  
  "Как это - зачем?" - опешил я.
  
  "Ну так - зачем? - она прошла к своей койке, присела на неё. Принялась тереть мокрую голову полотенцем. Отложила полотенце в сторону. - Неужели вы думали, что я вас заподозрю в... Знаете, это даже обидно - то, что вы считаете, будто я так плохо о вас думаю!"
  
  Какой абсурдный разговор! Вот меня обвиноватили без всякой вины - и за что?!
  
  "Марта Александровна, но, в самом деле!.. - запротестовал я. - Это ведь простой здравый смысл..."
  
  "Какая я вам "Александровна"! - возразила девушка почти гневно. - Какой ещё здравый смысл?"
  
  "Такой, - принялся я объяснять, сгорая от стыда, конечно, - что мы, мужчины, устроены несколько иначе и хуже владеем своими физиологическими импульсами, и... да неужели не ясно!"
  
  Представьте себе моё положение, милостивый государь! Своей собственной студентке объяснять эти вещи! Дай вам Бог, чтобы вы никогда, никогда не оказались в похожей ситуации.
  
  Марта замерла секунды на три, полуоткрыв рот, глядя на меня.
  
  "Дурацкая идея - нам заселяться в один номер, дурацкая изначально! - возмущался я, верней, пробовал возмутиться: не хватало энергии. - Но есть прекрасный выход: я просто перееду в двенадцатый и сделаю им "пролетарское уплотнение", хорошо?"
  
  "Тише, остановитесь, - попросила меня девушка. - Для чего вы мне это всё рассказываете?"
  
  "Что значит "для чего"?" - не понял я.
  
  "Да, для чего?" - она уселась на своей кровати, подвернув ноги под себя, с прямой спиной, в той позе в которой высиживают свои службы буддийские монахи в Японии. - Почему вы думаете, что я испугалась бы того, о чём вы говорите?"
  
  Час от часу не легче...
  
  Марта достала из своего кармана носовой платок, встала и, подойдя к настенному телевизору, принялась протирать его от пыли без всякой надобности.
  
  "Я вас так люблю, - услышал я её очень негромкий голос, - что мне кажется, даже если бы вы меня ударили, я бы этого не заметила".
  
  Вот и она, вслед за Алёшей, пересказывала "Первую любовь" Тургенева, хотя едва ли думала о ней сейчас, да, может быть, и никогда не читала.
  
  Меня что-то кольнуло в груди. Я тяжело, грузно осел на кровать. Прислонился спиной к изголовью. Марта услышав это, обернулась - бросилась ко мне, села рядом. Спросила заботливо, осторожно:
  
  "Сердце?"
  
  Я кивнул, закрыв глаза. И продолжил:
  
  "Нет, не сердце, не физически, то есть. Просто стыд. Я ничем, абсолютно ничем не заслужил такой любви. Никто её не заслужил. Её вообще невозможно заслужить на земле, Марфа".
  
  Марта, которую я назвал Марфой, то ли оговорившись, то ли вполне сознательно, взяла мою руку и медленно, бережно принялась её гладить, будто успокаивая меня, как успокаивают больного ребёнка. Жаль, я хотел использовать эту руку. В обе руки проще спрятать лицо, когда слёзы просятся сами собой.
  
  ...Кажется, я заснул тогда: в конце концов, я очень устал, и в поезде накануне спал плохо. Проснулся я уже после захода солнца. Марта дремала, подложив под голову сложенные ладони.
  
  "Я собираюсь в храм", - сказал я ей шёпотом. Она тут же проснулась, села на постели:
  
  "Какой?"
  
  "Ближайший, Трёх Святителей".
  
  "А я как же?"
  
  "А ты стёрла ноги в кровь: куда тебе?"
  
  "Я могу пойти в твоих тапочках..."
  
  Не знаю, с какого момента той субботы мы перешли на "ты". Не было, собственно, никакого особенного момента: просто у неё так сказалось. Ну, и что же? В конце концов, нас никто не слышал, да и пóшло в Великую субботу всерьёз настаивать на этикетных тонкостях. И, кроме прочего, у неё ведь было моё разрешение говорить мне "ты", написанное моей собственной рукой.
  
  "Ну, конечно! - возмутился я этой идее. - В банном халате ещё поди, Марфуша".
  
  "Нет, правда! - она уже, улыбаясь, примерялась к своей мысли всерьёз. - Они очень прилично выглядят, почти как босоножки, никто и не заметит..."
  
  Я только вздохнул...
  
  Что ж, мы собрались и отправились в храм Трёх Святителей. Всё остальное, кроме "тапочек", на девушке было безукоризненным: длинная "православная" юбка и косынка на голове.
  
  В храме мы отстояли бесконечно долгое субботнее повечерие - оно, как вы знаете, и всегда такое долгое в Страстную субботу, оно своими пятнадцатью паремиями воспоминает страдания Христа, поэтому достойно и верующим пострадать хоть немного. Затем началась полунощница, за ней - пасхальная служба.
  
  После второго или третьего возгласа "Христос воскресе!" Марта шепнула мне на ухо:
  
  "Мы можем выйти?"
  
  Я кивнул, и мы поспешили на улицу.
  
  "Душно?" - спросил я с беспокойством.
  
  "Нет, не душно... Мне просто уже достаточно на сегодня. Сердце так бьётся, что больше уже не надо, хватит. Я вернусь одна..."
  
  Разумеется, я не мог отпустить её одну и, невзирая на все протесты, пошёл провожать девушку до гостиницы. Таким образом мы оба в пасхальную ночь остались без причастия. Догматически оно было и верно, пожалуй: мы оба не исповедовались накануне, а без исповеди к причастию подходить дурно, как знает даже ребёнок. Впрочем, нам ведь не в чем было исповедоваться! Оговорился просто так, на всякий случай...
  
  Марта взяла меня за руку, а я не препятствовал: после воскресения Христа, после "Смерть, где твоё жало? Ад, где твоя победа?", после короткого вовращения человека в освобождённое от греха состояние - единожды в году - невозможно возбранить такую малость.
  
  В нескольких метрах от входа в гостиницу Марта остановилась и, отпустив мою руку, стала напротив меня. Её безмолвный взгляд говорил: неужели сейчас всё закончится? И не только это он говорил, конечно: до сих пор с неким трепетом я вспоминаю всю глубину этого взгляда, весь его объём совершенно незаслуженной мной любви.
  
  Я сделал к ней шаг вперёд - она послушно, радостно шагнула навстречу - я её обнял. В конце концов, как говорят британцы, I owed her that much.144 Мы стояли так верных три минуты. Сердце у неё действительно билось совершенно неистово, это было почти слышно... Я отпустил её наконец - она освободилась с мягким вздохом.
  
  Молча мы вернулись в свой номер, где я заснул, даже не успев раздеться. У меня не было сил идти в двенадцатый, стучаться к моим студентам и просить меня приютить где-нибудь на полу. Ах да: и Марта ведь тоже предупредила меня, засыпающего, что смертельно обидится, если я только попробую это сделать...
  
  * * *
  
  Собеседник замолчал и откинулся на спинку кресла, смежив веки.
  
  - Это очень трогательная история - заметил автор. - Очень трогательная, но, кажется - простите меня великодушно! - кажется, не вполне правдоподобная.
  
  Историк открыл глаза и уставился на меня с весёлым изумлением.
  
  - Вот, например, сколько времени у вас занял путь от гостиницы до храма? - спросил я.
  
  - Двадцать минут или, может быть, полчаса, обратно немного дольше, потому что шли медленней... Почему это важно?
  
  - И неужели... о, извините ещё раз! - оговорился я. - Говорю без всякого желания поймать вас на противоречиях. Но... вы позволите?
  
  - Да, конечно! - подтвердил Могилёв.
  
  - Я всего лишь хотел спросить: неужели девушка, которая стёрла ноги в кровь, была способна пройти пешком всё это расстояние в домашних тапочках?
  
  - Не обе ноги, а только пятку на одной ноге, - возразил собеседник. - У этих босоножек не было задника и они не могли натереть ногу, о чём я, кажется, уже вам говорил...
  
  - Я понимаю ваши причины, Андрей Михайлович: они такие рыцарские, такие возвышенные...
  
  - Вам кажется, что я что-то скрыл?! - поразился он. - Исказил реальность?
  
  - Нет, нет, Боже упаси! - запротестовал я. - Даже если и так, в вас за это никто не кинет камня...
  
  - Ну, вот и я так думаю, - подтвердил историк.
  
  - ...Но предчувствую, - закончил я мысль, - что читатель будет немного разочарован.
  
  Могилёв хмыкнул.
  
  - А какое мне дело до вашего читателя и его нелепых фантазий? - спросил он с юмором.
  
  - Вам, действительно, никакого, - согласился я. - А вот книге надо продаваться...
  
  - Что же вы предлагаете?
  
  - Позвольте мне написать вторую версию событий того вечера! - попросил автор. - И я бы вставил её в текст как "альтернативную гипотезу". Пусть именно читатель гадает, чтó на самом деле произошло.
  
  - Тут и гадать не надо: то, что я вам рассказал, и есть чистая правда, полная, без изъятий... Воображаю себе эту "гипотезу", однако!
  
  - Я покажу вам текст второй версии и без вашего разрешения включать её в роман не буду, - пообещал я.
  
  - Мне-то зачем? - поразился Могилёв. - Отправьте его Марте!
  
  - Марте?!
  
  - Ей, кому же ещё! Я дам вам адрес её электронной почты. И если уж она не возбранит вашу "историческую фикцию" - вот ещё глупость придумали! - тогда будь по-вашему.
  
  Как вы можете уже догадаться, Марта Александровна не возбранила моё отступление от исторической правды, в связи с чем и появился следующий фрагмент за номером 18/2.
  
  [18/2]
  
  Предупреждение от автора: тем, кого устраивает версия событий, изложенная во фрагменте 18/1, читать 18/2 совершенно не обязательно.
  
  - За моей спиной раздался шум открываемой двери: Марта вышла из душа.
  
  Назвать её Мартой оказалось бы ошибкой, конечно. На девушке было новое платье, приталенное, расширяющееся книзу, оставляющее открытым плечи и шею, почти полностью белое, но с тёмно-красной каймой по подолу. Губы она чуть тронула помадой, веки - тенями и ресницы - тушью.
  
  Иными словами, это была Матильда Феликсовна собственной персоной. Или, может быть, особый, невиданный сплав их обеих: девять частей Матильды и одна - Марты, так, как это происходит в бронзе, где девять частей меди и одна олова дают амальгаму с не бывшими ранее качествами металла. Я, обернувшись, так и застыл на месте.
  
  "Вам нравится моё платье?" - спросила девушка тихо, серьёзно - или почти серьёзно: краем губ она всё же улыбалась.
  
  "Очень необычное", - ответил я, не говоря ни "да", ни "нет".
  
  "Неужели? - она склонила голову набок. - А знаете ещё кое-что? В Иерусалиме уже был полдень. Уже сошёл Благодатный Огонь, уже совершилось чудо. Христос воскресе!"
  
  "Воистину воскресе, - пробормотал я. - Христосоваться145, наверное, всё-таки не будем..."
  
  Матильда звонко рассмеялась и бесстрашно подошла ко мне. Протянула мне какую-то бумагу.
  
  Я, взяв, развернул её. Это было моё собственное письмо, написанное ей от имени последнего государя где-то две недели назад, в начале апреля. "Что бы со мною въ жизни ни случилось..." и далее по тексту. Как много времени прошло с тех пор! Целая вечность...
  
  "Ваше величество, вы признаёте всё, что вы здесь написали?" - спросила меня девушка.
  
  Я ещё раз перечитал текст. Ничего крамольного, кажется... Кивнул.
  
  "Всё-всё? - уточнила она. - До последнего слова?"
  
  "Ну да, а как же!"
  
  "В таком случае... можно мы просто сядем и посидим немного?" - попросила она.
  
  Мы так и сделали: я присел на свою кровать, а она - на свою. Целую минуту, наверное, мы сидели и смотрели друг другу в глаза. Как много любви было в этих карих глазах напротив!
  
  "Ники, - шепнула девушка, - ты будешь так добр пойти проверить, заперта ли дверь? Хотя нет, я сама это сделаю..."
  
  Итак, она снова назвала меня на "ты". Что ж, надо отвечать за слова! Я сам ей это позволил, да ещё и в письменном виде. Собственно, позволил не я и не ей: госпоже Кшесинской, если верить её мемуарам, разрешил это последний государь. Незаметный факт биографии людей, живших век назад, таинственным образом приобретал значение в моей жизни.
  
  Матильда вернулась и снова села на своё место. Порывисто вздохнула.
  
  "Я не знаю, когда я тебя полюбила, - заговорила она. - Может быть, в ту пятницу двадцать третьего марта тысяча восемьсот девяностого, после твоего смешного вопроса "Вы, наверное, из таких кружек дома не пьёте?". Или когда ты в начале апреля дал мне то
  обжигающее письмо. Или когда я узнала, что ты десять лет провёл в монастыре, замаливая ошибку юности. Это неважно: это всё сливается у меня в один миг..."
  
  "А как же Алёша?" - спросил я тихо. Матильда слегка округлила глаза.
  
  "Алёша? - переспросила она. - Никакого Алёши сейчас нет. Он ещё целый век не родится".
  
  Возразить этому было сложно...
  
  Девушка пересела ко мне и провела рукой по моему лбу, будто проверяя, живой ли я, настоящий ли и не собираюсь ли убежать куда-нибудь. Я, кажется, отпрянул и, в любом случае, вздрогнул.
  
  "Вот здорово! - улыбнулась она, но при этом чуть обиженно нахмурилась. - Я пришла к любимому человеку и жениху, а он меня боится!"
  
  "Жениху?" - не понял я.
  
  "Ну да! - подтвердила она с ясным, невинным видом. - Мы ведь были помолвлены сегодня".
  
  "Ах, вот как это называется... Почему же я этого не понял?"
  
  "Ты никогда ничего не понимаешь! - возразила она. - На тебя вообще нельзя надеяться в таких вещах!"
  
  Я хотел было возразить, что помолвку таковой считать нельзя, если свидетели не понимают, что совершилась именно помолвка. Но прикусил язык: кто знал, как именно посмотрели на случившееся свидетели?
  
  "Нет, ты не понимаешь, правда! - шепнула девушка, и на миг в ней проглянула Марта - одна десятая Марты, четверть Марты. - Милой против воли не будешь, и ты своё кольцо можешь снять прямо сейчас, вот в эту секунду. А можешь только для того, чтобы надеть венчальное..."
  
  Мы оба примолкли. Я как-то машинально положил руку на грудь. Сердце билось, сильно. Но, кстати, что, если она права? Марта - замечательная девушка, и будет прекрасной женой. И всё же - куда мы так торопимся? О, какие выразительные, какие горячие глаза! И дверь заперта. Так мы быстро дойдём до беды...
  
  "Маля, - начал я с нелёгким сердцем (она просияла, услышав это имя), - я должен тебе сказать то, что уже говорил раньше, в январе девяносто третьего: я очень не хотел бы, чтобы ты совершила ошибку, о которой будешь жалеть после и в которой раскаешься..."
  
  "Ах, какая глупость! - возразила она. - Ты всё о том же, и тогда уже надоел. Ты думаешь, мне это важно? Нет, хоть я и готова. Нет: я всего лишь хочу быть любимой тем, кого я люблю. Разве это такой большой грех? Положи руку на сердце и скажи мне: разве это грех?"
  
  Что-то, наверное, мелькнуло в моём лице - и на неё тоже словно упала некая озабоченность.
  
  "Больше всего меня беспокоит та, другая, - продолжила девушка осторожно, почти робко. - Вы с ней... расстались окончательно?"
  
  Я пожал плечами.
  
  "Вот, ты не знаешь - до сих пор не знаешь! - упрекнула меня Матильда. - А ведь если, не дай Бог, она к тебе переменится, ты снова уйдёшь к ней, правда? Разве остановят тебя мои детские колечки? Всё повторяется. Как жаль... - она бессильно уронила руки на колени и полуотвернулась от меня. Её глаза быстро наполнялись слезами. - Как жаль..."
  
  Мне нужно было бы, руководствуясь всеми представлениями о порядочности, промолчать - но я просто не мог. Я взял её бессильно лежащую, покорную руку, и поднёс к своим губам...
  
  * * *
  
  Могилёв откинулся в кресле и закрыл глаза. Мы молчали некоторое время.
  
  "Думаю, остаток того дня передавать во всех подробностях нет никакого смысла, - снова начал он. - В конце концов, это личная история... К вашему и ваших читателей облегчению должен заметить, что мы не перешли одной важной черты, хотя, видит Бог, мы были в какой-то момент опасно близки к тому, чтобы её перейти. Оглядываясь на произошедшее, хочется, конечно, приписать это своей честности, но благодарить нужно не меня, а Марту: ей ведь ничего не стоило тогда меня соблазнить, если бы она всерьёз задалась этой целью. Но здесь замечу как бы в скобках, что даже если это и случилось бы, я и в этом случае не считал бы возможным бросить в неё камня. Моя позиция здесь более чем двусмысленна и исключает возможность всякого морального суда - напротив, это я являюсь подсудимым, - но если бы даже я во всей этой истории был не действующим лицом, а сторонним наблюдателем, я и тогда не мог бы осудить то, что произошло бы от избытка юной женственности, а вовсе не как следствие некоего коварного расчёта. Вина в этом случае лежала бы на мне, хоть и без всякого моего промышления, как она в таких случаях и всегда должна лежать на мужчине, о чём очень проницательно заметил однажды отец Нектарий... Вы понимаете, надеюсь, что у меня попросту не хватило бы смелости говорить вам об этом всём, если бы вина на мне действительно лежала? Но, впрочем, - вдруг смутился он, - даже и в этом виде совершенно не представляю, как можно публиковать то, что я вам сейчас понарассказывал. Это ведь для ваших ушей, а не для всеобщих!"
  
  "Что же делать? - беспомощно спросил я. - Вашу историю нельзя вынуть из романа, он без неё просто рассыплется..."
  
  "Ничего подобного! Да пусть лучше уж и рассыпается в таком случае".
  
  "Постойте, Андрей Михайлович! - осенило меня. - Верно же говорят, что лист нужно прятать в лесу! У меня есть предложение: я напишу другой вариант, альтернативный, и мы предложим читателю оба!"
  
  "Хм! - задумался собеседник. - Это не так глупо, как может показаться... Но в таком случае у меня будут для вас два условия. Первое: представьте оба варианта Марте Александровне на её рассмотрение! Я не успокоюсь, пока она не скажет: "Да". А если она скажет: "Нет", что ж, так тому и быть... И второе, которое я бы назвал категорическим: пожалуйста, изобразите меня, моих студентов и наш сборник как литературную мистификацию, как вашу собственную выдумку. Нас никогда не было в действительности, слышите?"
  
  "Мне будет жаль это делать! - признался я. - Но соглашаюсь: должны ведь люди узнать о вашем эксперименте, хотя бы и таким способом!"
  
  "Моя частная жизнь к эксперименту не относится!" - парировал Могилёв.
  
  "Увы, это не совсем так! - возразил я. - Или совсем не так".
  
  Историк только вздохнул.
  
  [19]
  
  Мы с Андреем Михайловичем выпили чаю и поболтали о разном, маловажном, после чего он продолжил рассказ:
  
  - Утром - Марта ещё спала - я вышел на улицу, чтобы подышать свежим воздухом. Мне пришла в голову идея заодно написать, а то и позвонить кому-то из оставшейся в нашем городе части лаборатории, чтобы наконец выяснить, что так тщательно скрывали от меня вчера наш иудей и наш белорус. Алёше? Это было бы естественней всего... Но по очевидным причинам я не хотел звонить Алёше. Альберте, может быть? Аде я доверял и, конечно, у неё всё сразу узнал бы из первых рук. Но староста группы находилась непосредственно в центре событий, и звонок ей означал бы моё немедленное и грубое вовлечение в происходящее, необходимость, вероятно, сразу принимать решения, не откладывая в долгий ящик. А я ведь рассматривал свою командировку как некоторый отдых, как шанс отключиться от кафедральных интриг и "протестных будней" наших студентов! Нет, требовался кто-то близкий, но стоящий несколько на обочине... Лиза подходила лучше всего.
  
  Я набрал её номер и, только когда она взяла трубку, с раскаянием сообразил, что будить человека в начале десятого утра в воскресенье несколько неприлично, кто-то любит поспать и подольше, о чём и забормотал смущённо.
  
  "Ники, я так рада тебя слышать! - радостно положила она конец моим извинениям. - Христос воскресе!"
  
  "Воистину воскресе, Элла! - отозвался я с облегчением. ("Вот, и эта меня называет на "ты", - конечно, не мог я не подумать. - Ну, хоть по-родственному...") - У меня есть... есть некоторое беспокойство по поводу, э-э, вашего начальника штаба". (Я начал не со средоточия своего беспокойства, а с его окраины.) "Он вчера рассказал Аликс всякие небылицы, так что она начала мне писать и настойчиво спрашивать: правда ли, мол, я заселился с Матильдой в один номер?"
  
  "А что, это действительно небылицы?" - весело полюбопытствовала моя aunt-in-law146 (увы, нет в русском языке такого слова).
  
  "Видишь ли, так совершенно случайно сложилось, что это - чистая правда..." - пришлось мне признаться.
  
  "...Но Аликс эту правду знать не обязательно, - подхватила Элла. - Не думай, я понятливая! Или ей нужно знать? У нас говорят, что моя сестрица сама с тобой рассталась и сама виновата..."
  
  "Как, и об этом уже говорят?" - поразился я.
  
  "Да о чём только не говорят! Так мне молчать или сказать ей?"
  
  "Пока не стóит", - осторожно откликнулся я.
  
  "Хорошо! - на другом конце провода еле слышно вздохнули. - И ты, конечно, хотел бы, чтобы я выяснила у Ивана, кто ему проболтался? Я попробую..."
  
  В это время на улицу вышел Марк - покурить - и кивнул мне. Я поблагодарил девушку и поспешил закончить наш немного странный разговор. Как искренне и бескорыстно она принимала во мне участие! Не только во мне: в Матильде в первую очередь. Элла будто забавлялась мыслью о том, что сейчас, через сто лет, можно попробовать переписать ту не вполне удачную историю. Действительно ли неудачную? - вот в чём вопрос! И необходимо ли её переписывать? А может быть, и следует? Для последнего нашего государя совершенно немыслима была другая жена, кроме Насти... то есть, тьфу ты, кроме Александры Фёдоровны! Но я ведь не монарх, верней, моё микроскопическое "царствование" кончится через несколько дней, и я превращусь в сугубо частное лицо. С Настей прощаться совсем не хотелось, и её "Господи мой боже!" в берёзовой роще отозвалось во мне очень глубоко. Но ведь за этим "Господи мой боже!" ничего и не последовало? Верней, последовала одна короткая телеграмма о том, что она "ужасно скучает" и не знает, готова ли подписаться под своим письмом о жаворонке и соловье прямо сейчас. Миленькая, так пора бы уже знать! События иногда развиваются быстрей, чем мы хотим...
  
  А было ли мне дело до того, кто именно "сдал" меня Ивану? Один из живущих в двенадцатом номере, не иначе. Что ж, зная, кто из них недостаточно надёжен, я смогу опереться на второго. Или не смогу. Я запаздывал, оказывался не вровень чему-то, происходящему вдали от меня, о чём даже не имел ясного представления. Вот и Николая Александровича в последние дни февраля семнадцатого наверняка посещало то же самое неприятное чувство...
  
  Мы договорились с Марком, что все вчетвером встретимся в кафе за завтраком в десять утра.
  
  [20]
  
  - Мы так и сделали, - вспоминал Могилёв. - При гостинице действительно было не то кафе, не то столовая. На "завтрак для постояльцев" мы уже опоздали, но завтрака мы, признаться, и не заказывали, а купить что угодно за отдельную плату нам никто не возбранял. Заняв столик на четверых, мы изредка перебрасывались малозначащими фразами, а больше даже молчали: нам, почти всем, было неловко (всем - по разным причинам). Одна Марта спокойно ела свой кулич, воспользовшись для его разрезания складным ножом белоруса, который тот ей любезно предложил (местные туповатые ножи никуда не годились).
  
  Борис решил разрушить эту неловкость и плюхнул в общий разговор своё:
  
  "Знаете, ваше величество, вчера её высочество энергично пробовали от меня узнать, в каком именно составе мы расселились по нашим номерам!"
  
  "Хм! - хмыкнул Марк. - И от меня тоже".
  
  "И что вы ей ответили?" - спросил я озадаченно.
  
  "Я? - уточнил Кошт. - Ничего. Я, вашбродь, в чужую жизнь без спросу не лезу".
  
  "А я, - пояснил Герш, - попытался дозвониться отцу Нектарию. Но не вышло! Тогда написал её высочеству небольшое письмецо, что она совсем зря беспокоится: Андрей Михайлович - человек исключительно порядочный, так что совершенно немыслимо представить ничего такого... Напрямую, правда, на её вопрос не ответил".
  
  Марта положила нож.
  
  "Ах, как жаль! - произнесла она, как мне показалось, с юмором. - Надо было ответить и сказать правду".
  
  Кошт откинулся на спинку стула, уставился на неё, полуоткрыв рот:
  
  "Какая ты смелая стала! - заметил он не то с иронией, не то восхищённо. - С чего бы?"
  
  Девушка бесстрашно посмотрела на него - так бесстрашно, что он и сам смутился, отвёл взгляд.
  
  "С того, - пояснила она, - что вы сами всё слышали, ещё позавчера, в поезде. Аликс отвергла государя! Она не желает быть его жизненной спутницей. Какое теперь у неё право спрашивать, как мы расселились? Что это за бесцеремонность с её стороны? Чтобы у неё такое право снова появилось, она должна кое-что поменять в своей голове - или в сердце. Когда поменяет, тогда пусть и задаёт свои вопросы".
  
  "Ну да - если к тому моменту не окажется поздно их задавать, - пробормотал Герш с еврейской проницательностью. - А кто, интересно, её надоумил?"
  
  "Иван", - ответил я лаконично.
  
  "Любопытно, а Ивану кто нашептал? - развивал мысль Борис, повторяя моё собственное беспокойство. - Честное слово, не я!" Он перевёл осторожный взгляд на Марка.
  
  "Вы совсем обалдели! - возмутился тот. - Я, господа, доносчиком никогда не был! Особенно о том, что не является моим собачьим дело!"
  
  Я испугался, что сейчас именно Марта со своей невозмутимостью скажет: это именно она написала Ивану (чтобы досадить Насте, например). Но Марта пояснила:
  
  "Я Аликс никакого зла не желаю. Я её уважаю, хоть, прости Господи, и не то чтобы люблю. Да и мелочно - писать об этом. Я ответила бы, если бы она меня спросила напрямую. Но она не спросила, и я не ответила".
  
  "Да ведь и я ничего Анастасии Николаевне не ответил! - пришлось добавить мне, коль скоро ваш покорный оказывался единственным "подозреваемым". - Даже отключил телефон, включил только сегодня утром. И уж, само собой, я не стал бы писать Ивану!"
  
  Мы переглянулись между собой, все четверо.
  
  - Так кто же сообщил Ивану, как вы думаете?! - воскликнул автор на этом месте. - Извините за то, что перебиваю!
  
  Андрей Михайлович развёл руками:
  
  - Хотите мою догадку? - спросил он, улыбаясь. - Никто! Он сам догадался. Да и как он мог не догадаться, если в этом, собственно, и состоял его план, мыслью о чём поделился со мной наш иудей, когда я накануне зашёл к нему в номер?
  
  - Но зачем Ивану вдруг понадобилась Настя? - не понял автор. - Из... зависти?
  
  - Не вдруг! - возразил Могилёв. - Вы ведь помните, я рассказывал вам ещё и раньше про взгляды, которые он на неё бросал? Да и постскриптум "письма про жаворонка" тоже давал понять, что Иван не терял времени даром... Зачем? Рискну высказать странную догадку: ради вочеловечивания.
  
  - Вочеловечивания?
  
  - Именно: ради прочувствования того, чтó есть человек. Допустим, он вообразил, что Настя может его спасти, вывести из его вечной отсоединённости от других людей - разве невероятно? Впрочем, ваша догадка о зависти тоже... Не хочу о ней размышлять, и не хочу даже примеряться к этим мыслям: предпочитаю, пока есть возможность, думать о человеке лучшее.
  
  Возвращаюсь к своему рассказу! Мы, все четверо, обменялись взглядами, и я, не желая длить эту неловкую паузу, продолжил:
  
  "А признайтесь мне всё же: что это вы так усиленно скрывали от меня вчера? Что это за тайна, которую я не должен знать?"
  
  "Никакой тайны, государь, - пробормотал Борис, несколько меняясь в лице. - Чепуха, мелочь, чушь собачья! Суворина вчера встретилась с оставшейся частью группы и кое-что им предложила. Они раскололись пополам и до сих пор обсуждают".
  
  "И... что же это за предложение?" - попробовал я уточнить.
  
  "Пока ничего не ясно, - хмуро разъяснил Кошт. - Понимали бы, сами уж давно бы сказали".
  
  "Вы зря беспокоитесь, - сочувственно проговорил Борис. - Неужели вы считаете, что группа перекинется с вашей стороны на сторону Сувориной? И это после протестов, после ультиматума Владимир-Викторычу? Вы правда слишком плохо думаете о людях..."
  
  "Но если лаборатория, как говорите, раскололась пополам, значит, кто-то уже перекинулся?" - допытывался я.
  
  Марк и Борис переглянулись. Оба как-то синхронно пожали плечами. Ничего мне не ответили. Я не стал настаивать: это было бы бестактно...
  
  [21]
  
  - Наш поезд на Москву уходил в десятом часу вечера, - вспоминал историк. - Никаких особенно значимых событий в то воскресенье больше не произошло. Мы сдали номера и, добравшись до вокзала, отдали чемоданчик Марты в камеру хранения. Посетили Музей Масленникова (местную художественную галерею): этот музей, если вам интересно, изображён на купюре достоинством двести рублей Национального банка Республики. (Я добросовестно фотографировал всё подряд, чтобы иметь хоть какое-то оправдание для нашей командировки.) Зашли в Музей этнографии на улице Первомайской, или же вулiце Першамайскай, дом восемь - он оказался совсем крохотным. Пообедали в кафе. Добрались до Этнографической деревни, куда не попали вчера, и Марк купил в "Доме кузнеца" кованый нож. У него был какой-то свой способ проходить с ножами через вокзальные рамки металлоискателя - впрочем, убранный в багаж, нож как будто считается разрешённым к провозу в поезде. Не могу вам, однако, за это ручаться, и сам ничего такого в путешествия не беру.
  
  Марта вдруг объявила, что позаботилась и о вечерней культурной программе: у неё оказались на руках два билета в кинотеатр "Радзiма" (по-русски "Родина"), и два - в Могилёвскую областную филармонию. Ума не приложу, когда она успела их купить! Разве что заранее... Или улучшила минутку на вокзале? Не было возможности взять в одно место: поясняла девушка извиняющимся тоном. Что ты, что ты! - успокоил её Борис. Неудивительно, прибавил он, что незадолго до концерта почти все билеты раскупили. Марк тоже и бровью не повёл (хорошие всё-таки у меня были студенты!). Им двоим достался кинотеатр, а концертный зал - нам с Мартой. Мы договорились встретиться уже на вокзале за полчаса до отхода поезда.
  
  "Можно мы не пойдём на концерт? - попросила меня девушка, когда мы остались одни. - Это так глупо - тратить на него время..."
  
  Я кивнул.
  
  Мы снова отправились гулять по городу. Сидели на набережной Днепра на скамье. Шли дальше - и ушли достаточно далеко от центра, так что едва успели вернуться вовремя. Я обеспокоился её ногой. Не имеет значения, пояснила Марта, кротко улыбаясь.
  
  Осторожно, деликатно, не спеша она расспрашивала обо мне - и так же медленно, аккуратно, словно распутывая или, наоборот, завязывая незримые нити, говорила о себе. "Матильда" в ней почти не проглядывала - лишь изредка, во взгляде, в улыбке мелькало нечто от великой русской балерины. И к лучшему, пожалуй, что девушка оставалась собой?
  
  "А мы ведь... когда-нибудь, через много лет, ещё вернёмся сюда? - неожиданно спросила она. - В город, где обручились?"
  
  Через много лет... Значит, она вполне представляла себя наше будущее вдвоём, и через много лет - тоже! Я остановился, чтобы переждать, пока успокоится сердце (что-то оно действительно начало шалить последнее время). Ответил ей: может быть, всё может быть...
  
  Через много лет... Но разве я сам уже не привыкал к ней, не начинал в ней видеть близкого человека? Невозможно было устоять перед её "тихим штурмом". И нужно ли? Настя, похоже, свой выбор сделала, едва ли не в эти самые часы, думалось мне, она делает свой выбор, приглядываясь к Ивану в его роли "жаворонка". И ради Бога. Да, в конце концов, просто унизительно в таких делах быть просителем: мне не шестнадцать лет, а я и в шестнадцать им не был.
  
  Единственная мысль горько саднила меня: Алёша! Обидеть Алёшу было как обидеть ребёнка, причём своего собственного. Правда, последние дни перед нашим отъездом он словно уже и показывал всем своим видом, что отпускает мысль о Марте. Даже ведь, если помните, написал мне что-то вроде: "Прикипишь к девочке, а она, оказывается, не твоя - ну и слава Богу!" Само собой, писал он о возможности совершить евхаристию, но уж больно красноречиво вышло... При всём при этом есть, разумеется, разница между тем, что мы пишем или говорим вслух, и тем, что думаем и чувствуем внутри себя, - извините за эту банальность.
  
  Во время нашей прогулки я пару раз с нелёгким сердцем пробовал навести Марту на разговор об Алёше - но она каждый раз отвергала мои попытки одним и тем же способом: медленно поводила головой из стороны в сторону и подносила палец к губам, глядя мне прямо в глаза. Снова эти бездонные карие глаза напротив! Ваш покорный слуга явно не заслуживал этой юной любви, что тоже не могло не тревожить. Но разве любовь вообще заслуживают? Одна из жестоких и грубых несообразностей мира в том и состоит, что любовь ни с чем несоразмерна. Можно отвергнуть эту несправедливость, как и любую несправедливость на земле, и вслед за Иваном Карамазовым "почтительно возвратить Господу Богу билет". Но это означает, если быть совершенно честным, самоубийство - или, как минимум, отказ от существования в истории и от своей судьбы в ней, превращение в голого сферического общечеловека, который живёт фантазмами и производит тоже одни фантазмы вроде прекраснодушных рассуждений о слезе ребёнка, а как доходит до реальной жизни, убивает отца или иным способом отправляет свой народ и свою родину в мусорный бак. Не знаю, впрочем, понятно ли я изъясняюсь...
  
  - Вполне, - подтвердил автор. - Я и сам об этом много думал.
  
  [22]
  
  - Без чего-либо, достойного упоминания, прошли наша посадка в поезд и путешествие до Москвы, бóльшую часть которого мы, разумеется, проспали. (Марта, к примеру, забравшись на верхнюю полку, заснула почти сразу.)
  
  События разворачивались не в нашей маленькой группе, а вдали от нас, что стало ясно после того, как Лиза прислала мне несколько длинных сообщений. Я ответил, и между нами завязался "телеграфный диалог", как это называли сто лет назад.
  
  В самом первом девушка рассказывала, что выяснить "источник" Ивана она не смогла, но, позвонив Анастасии Николаевне, узнала к своему изумлению, что Иван был у той вчера после обеда, и как бы даже не дома, и провёл у моей аспирантки часа полтора. ("Какое мне дело!" - досадливо подумал я. Узнать это было, конечно, неприятно: ведь если "у неё дома", то уже и родителям представлен? Молодой, да из ранних...)
  
  Лизу тоже так возмутила эта прыткость, писала она второй "телеграммой", что она немедленно сообщила о ней старосте группы в порядке своеобразной жалобы. В работе лаборатории Лиза сегодня не участвовала. Почему? - спросил я. Да потому, ответила мне девушка, что пропади они все пропадом! Она не хочет их видеть, слышать, знать!
  
  Я только вздохнул: вот уж права поговорка, по которой "кот из дому - мыши в пляс"! Стоило уехать на несколько дней, и вот уже в коллективе устроилось нечто вроде раскола.
  
  Алёша в этом расколе, кажется, присоединился к меньшинству, которое не хотело "видеть, слышать и знать". По крайней мере, поясняла Лиза, радостно хотя бы то, что сегодня поздно вечером он наконец нашёлся, включил телефон. Алёша был за городом, где-то на полпути между нашим областным центром и другим городом области, некогда славной и упомянутой в домонгольских летописях столицей отдельного княжества, а теперь райцентром, уснувшим провинциальной дрёмой. До самого древнего города с его монастырями юноша, однако, не доехал, хотя обронил в телефонном разговоре, что в один из монастырей как раз и собирается, а, выйдя из электрички, решил ночевать в лесу, в палатке. Если взял с собой палатку, значит, захотел так ещё раньше? (Он же совсем неспортивный мальчик, обеспокоился я, куда ему ночевать в палатке! Он ведь и костёр, пожалуй, развести не сумеет, а в апреле и ночи холодные...) Его душа, как остроумно пояснила мой корреспондент, позаимствовав выражение у одного современного писателя, остро просила кислорода. Вот новая напасть! В связи с чем, интересно? У меня в голове сразу выстроилась цепочка, возможно, ошибочная: после разговора с "наштаверхом" моя аспирантка звонит отцу Нектарию в качестве духовника (не будущее ли обручение с Иваном обсудить, интересно?!) и пробалтывается ему о том, что Марта заселилась со мной в один номер. После этого Алёшиной душе и понадобился воздух! Какой хаос, какое безобразие! (И как неловко, как жгуче стыдно...) Нет, нельзя оставлять большой проект на чужое попечение.
  
  Не позвонить ли мне Алексею напрямую? - размышлял я. Вот прямо в его палатку, которую он, наверное, уже успел поставить? Но я не собрался с духом. Да и что бы я ему сказал?
  
  [23]
  
  - Поезд из Могилёва прибыл в Москву около половины седьмого утра понедельника, - повествовал Андрей Михайлович. - На календаре было двадцать первое апреля. Поезд из Москвы до нашего города отходил в начале одиннадцатого утра и прибывал в третьем часу пополудни.
  
  Я, отчасти в шутку, предложил пройти расстояние между Белорусским и "нашим" вокзалом пешком: это заняло бы у нас не больше полутора часов, а сидеть на вокзале в ожидании поезда, как всем известно, - бесконечно тоскливое занятие. Марта согласилась сразу. Борис вопросительно посмотрел Марка, тот - на Бориса.
  
  "Мы, с вашего позволения, поедем на метро, - сообщил Герш. Находились за два дня".
  
  "Спасибо", - сложила Марта одними губами.
  
  Кошт проявил исключительную и обычно несвойственную ему любезность, взяв у девушки чемодан. И то, идти с чемоданом девяносто минут несподручно.
  
  Пешая прогулка продлилась все два часа. Мы, сказать правду, никуда не спешили. На последнем отрезке пути до вокзала, с которого отходил поезд до нашего города, Марта [снова]147 взяла меня за руку. Мне кажется, за эти два часа я смирился с поворотом своей судьбы окончательно. И что значит "смирился"? Смиряются с чем-то дурным. Ни у кого не повернулся бы язык назвать эту девушку чем-то огорчительным. Неожиданным, незаслуженным - это да. Да вот ещё: как теперь посмотреть в глаза Цесаревичу?
  
  Впрочем, придётся ли ещё смотреть ему в глаза? Как многое осталось от лаборатории? Не обнаружим ли мы, вернувшись, что и творческая группа, и сам проект, говоря образно, лежат в руинах?
  
  [24]
  
  - Напомню, что последний отрезок пути мы ехали в купе, так как все плацкартные билеты ещё на прошлой недели оказались проданы, - рассказывал Могилёв.
  
  Первая половина пути прошла без приключений. Марта, сидящая справа от меня на одной со мной полке, вязала: совершенно естественное женское занятие, то есть естественное для позапрошлого века, конечно. Я рассматривал фотографии из Музея Масленникова и пытался вдохновиться хоть одной, чтобы написать по её мотивам некое художественно-историческое эссе и таким образом сделать хоть крохотный вклад в общий сборник. Вот, к примеру: одно из полотен напоминало своей пестротой, многофигурностью и тревожностью "Бесов" Достоевского (к сожалению, табличка с именем автора не вошла в снимок, а отдельно сфотографировать я её забыл). Человек с руками, сложенными на груди, и страдальческим лицом, медсестра в белом халате, ладонь внутри головы, рыжая дама в алом платье с глубоким декольте, на заднем плане - оружие, полусвёрнутое красное знамя с непонятной символикой, зловещее солнечное затмение в фиолетовом небе... Связать ли "Бесов" с революцией семнадцатого года? Но уж сколько раз связывали до меня, и указание на такую связь стало общим местом! В общем, эссе не шло... Борис и Марк, сидевшие напротив нас, переписывались с кем-то, установив свои телефоны на беззвучный режим. После получения одного сообщения Марк как-то особо поугрюмел. Молча показал его Гершу на экране своего телефона. Не сговариваясь, оба встали, чтобы выйти.
  
  "Куда вы?" - даже слегка испугался я.
  
  "В вагон-ресторан", - лаконично пояснил Кошт.
  
  На часах, действительно, было за полдень, но... вагон-ресторан? Не проще ли купить у проводника вагона чаю да пачку печенья, чем переплачивать втридорога? Их дело, конечно...
  
  Марта проводила взглядом закрывшуюся дверь и обернулась ко мне.
  
  "Мне это очень не нравится! - прошептала она. - Мне отчего-то очень тревожно. Знаешь, что нам нужно сделать? Отключить свои телефоны и уходить отсюда, прямо сейчас!"
  
  "Господи, Марфа, какой вздор, - только и нашёлся я с ответом. - Зачем, почему?"
  
  "Потому что у меня предчувствие..."
  
  Я задумался. Наше бегство будет, конечно, безосновательным и невероятно глупым, но... может быть, довериться ей в этот раз? "Доверишься раз - всю жизнь так и будешь подчиняться её причудам и нелепым страхам!" - возразил внутренний голос. Ответить внутреннему голосу, то есть попросту взвесить основательность этой мысли, я не успел.
  
  [25]
  
  - Дверь снова пошла вбок. Борис и Марк вернулись, - продолжал Андрей Михайлович.
  
  "Что-то быстро вы из ресторана - или закрыт?" - улыбнулся я.
  
  "Даже не ходили, - отрубил Марк. - У нас разговор к вам, ваше величество. Может быть, вы сможете нам помочь".
  
  Надо же: целое "величество"! - подумал я. На такое титулование он никогда прежде не расщедривался, "царь-надёжа" - это уж в лучшем случае.
  
  Мои студенты сели: Кошт - прямо напротив, у окна, Герш - наискось от меня.
  
  Марк тяжело вздохнул и объявил, что, как они ни хотели, как ни откладывали, приходится им со мной кое-чем поделиться.
  
  И начал свой рассказ, который ради экономии времени передам в третьем лице. Замечу, кстати, что мой студент был ясен, точен, почти немногословен.
  
  Марк рассказал, что утром субботы временно исполняющая обязанности завкафедрой вызвала через мою аспирантку на кафедру отечественной истории всю группу сто сорок один, всю, то есть, оставшуюся часть этой группы.
  
  На кафедре, пригласив студентов в кабинет начальника и заперев дверь, она предъявила моим юным коллегам ультиматум, верней, целых два ультимативных требования, не связанных друг с другом и друг другом никак не обусловленных.
  
  Первым требованием было вот какое. Могилёв - то есть ваш покорный - должен передать руководство проектом одной из своих коллег. Скажем, Дарье Николаевне Синицыной, молодой и несколько невзрачной женщине, протеже Сувориной и бывшей её дипломнице, которая, видимо, оставалась благодарна своему некогда научному руководителю и, в любом случае, едва ли бы "вышла из послушания".
  
  Отказ от этого требования, пояснила Ангелина Марковна, приведёт к тому, что защита дипломов в формате творческих работ будет всей группой провалена, а подготовить обычный диплом они за оставшееся время вряд ли успеют. Могут, конечно, попробовать, кто же им мешает? Да, "неудовлетворительно" за выпускную квалификационную работу - это исключительный случай, но именно здесь, именно с ними, именно в отношении их безалаберного руководителя она готова идти до конца. Коллеги её поддержат. И да, лишь изъятие проекта из рук "методологического анархиста", хотя, признаться, и несколько поздно это делать, ещё может спасти сборник - от осмеяния на общероссийском уровне, а кафедру отечественной истории - от позора. Итак, вовсе не о себе она заботится, а им, будущим историкам, стыдно приписывать ей, педагогу с огромным стажем, эгоистические, корыстные и иные пошлые мотивы!
  
  Второе требование оказалось ещё лаконичней: я должен написать заявление об увольнении по собственному желанию с открытой датой. Она, Суворина, ещё подумает, когда дать ход моему заявлению и стóит ли это делать вообще. Но, безусловно, сохранит в надёжном месте. Я слишком неуправляем, кто бы что ни говорил обо всех моих педагогических или научных талантах (которые, правда, тоже сомнительны). Какой же руководитель потерпит настолько хаотический элемент?
  
  Невыполнение этого требования с моей стороны приведёт к отчислению Анастасии Николаевны Вишневской из аспирантуры. Какая здесь связь? Самая прямая! "Могилёвщины" на кафедре стало слишком много. Не только я сам осмеливаюсь являться на работу в своих вызывающих белогвардейских эполетах, дерзаю учить жизни своих пожилых коллег, но ещё и мои воспитанницы, мои, с позволения сказать, научные выкормыши ходят с полуобнажённой грудью, расстёгивают пуговицы на блузке по щелчку моих пальцев, ведут себя так, как молодым учёным просто постыдно себя вести! Это пора прекращать! В конце концов, они ведь тоже как будто не испытывают к моей аспирантке очень уж тёплых чувств, или она ошибается?
  
  Что ж, закончила Суворина, даже и улыбаясь: её условия обозначены. Выбор - за ними, верней, за руководителем проекта, а ему неплохо бы и прислушаться к "юным коллегам", которых он так усердно обхаживает, своих настоящих коллег списав в утиль. Никакого насилия, никакого принуждения!
  
  [26]
  
  - Группа, по словам Марка, хотела послать мою временную начальницу по матушке сразу, не откладывая в долгий ящик, - вспоминал Могилёв. - Но слово на правах старшего взял Иван. Иван удержал общее негодование и объявил, что, безусловно, лаборатория услышала и поняла оба предложения. Они будут обсуждены, а те или иные решения - приняты в ближайшие дни.
  
  На протяжении субботы, воскресенья и утра понедельника семь оставшихся подданных нашего крохотного могилёвского княжества думали, что же им делать. Вначале, как несложно угадать, побеждала революционная точка зрения: никаких компромиссов, никаких уступок, "война до победного конца"! Но вот, более разумные, более практические соображения стали постепенно брать верх...
  
  Соображения эти заключаются вот в чём: принуждать меня к отказу от проекта или, тем более, к написанию заявления об увольнении с открытой датой группа, разумеется, не считает возможным. Это было бы "полным позором" и поступком совершенно низким. Но вот поставить меня в известность о требованиях Ангелины Марковны... Грустно, спору нет, но ведь и апрель подходит к концу? Важно ли, кто с формальной точки зрения закончит сборник, кто будет упомянут в качестве главного редактора? Может быть, государь всё же найдёт возможность совершить некоторую жертву ради общего блага, которую ведь его исторический визави тоже однажды совершил?
  
  В понедельник около полудня сторонники "здравого подхода" победили окончательно, о чём немедленно и сообщили нашему белорусу. Само собой, группа раскололась: четверо "за" то, чтобы сообщить мне об условиях Сувориной, двое "против" и один "воздержался". И раскол этот тоже неприятен: он так некстати... Может быть, мой добровольный отказ от проекта восстановит добрую атмосферу, да и вообще будет меньшим из двух зол? Никому ведь не хочется получать "неуд" за выпускную квалификационную работу: так же, пожалуй, им и дипломов не дадут...
  
  Ну вот, подытожил Марк, вздохнув, теперь я знаю положение дел. Он сам вовсе не одобряет того, что группа решила передать мне ультиматумы Сувориной. А уж поведение Ангелины Марковны он и вовсе осуждает, и - пусть я не сомневаюсь в этом - не он один! Но - что же ещё ему оставалось? Решение теперь за мной, верней, оба решения.
  
  [27]
  
  - Я закрыл глаза и откинулся к стенке купе, - говорил мой собеседник. - Как странно, думал я: в жизни едва не каждого человека, который занимается историей последнего государя, рано или поздно появляется его личное второе марта. Вот они сидят напротив меня, словно Гучков и Шульгин в том вагоне литерного поезда...
  
  Бог мой, вдруг сообразил я, и почувствовал своего рода озноб: да ведь эти двое и есть именно Гучков и Шульгин!
  
  И даже сидят они ровно на своих местах, именно там, где сели девяносто семь с небольшим лет назад. Гучков - через столик у стены вагона, напротив, Шульгин - наискосок.
  
  Не хватает только генерала Рузского - пренебрежём им - да Фредерикса ровно напротив Шульгина: человека верного, бесконечно преданного - и совершенно неспособного помочь. Впрочем, почему не хватает? Девушка рядом со мной безусловно верна - и тоже помочь мне совершенно не в состоянии.
  
  Я открыл глаза и встретился взглядом с Шульгиным.
  
  "Я бесконечно подавлен, ваше величество, - скорбно произнёс Василий Витальевич. - Как вышло, что именно я, давший себе зарок никогда более не принимать вашего отречения, снова оказываюсь в этом же проклятом вагоне, в той же самой ненавистной точке истории! Об этом я думал всю Великую субботу. А потом осознал: мистерия не в том, чтобы развернуть этот поезд. Не нам это совершить! Русская мистерия, как и любая, состоит в том, что государь совершает повторяющееся: раз за разом приносит свою жертву. Видимо, это нужно для натяжения неких незримых нитей, для таинственной работы механизма! А мы только наблюдаем за этим действием царственного механика глазами побитой собаки".
  
  Это верно: именно такими глазами он и глядел на меня.
  
  Я грустно улыбнулся. Заметил:
  
  "Слишком много громких слов, Шульгин: всё это можно сделать проще..."
  
  "Вам нужно время, чтобы подумать?" - уточнил Гучков.
  
  "Ещё предложите помолиться, Сан-Иваныч, как тогда... Нет, ни малейшего, - ответил я. - Мистерия, как назвал происходящее ваш коллега, - это не то событие, во время которого колеблются или долго думают. У вас есть бумага, надеюсь?"
  
  Шульгин, кивнув, протянул мне два заранее заготовленных аккуратно сложенных листа бумаги. "Именно два! - отметил я про себя. - Значит, тоже не сомневается".
  
  Достав ручку из своей сумки, я написал на первом:
  
  Считаю возможнымъ передать руководство "Голосами передъ бурей" ____________________________.
  
  
  А. М. Могилёвъ
  
  
  "Пожалуйста, - пояснил я, вручая эту записку Гучкову. - Прочерк на месте фамилии, так как у тех, кто просит, семь пятниц на неделе. Пусть назначают, кого хотят".
  
  Кстати, "еры" в этой записке, то есть твёрдые знаки, я оставил как некий шик, насмешку, лихость, как папиросу, которую перед расстрелом невозмутимо докурил Николай Гумилёв. Недопустимо, знаю сам, сравнивать с расстрелом такую сущую житейскую мелочь, как отстранение от проекта, знаю сам о неуместности моего сравнения, знаю и, едва сказав, уже этой неуместности устыдился.
  
  На втором листе я написал заявление об увольнении по собственному желанию, тоже, кстати, в дореформенной орфографии. Подумалось: если не пожелает отдел кадров принимать такое, мне же и лучше.
  
  Гучков передал обе бумаги Шульгину и тот, внимательно изучив их, убрал в свою сумку. Оба встали в проходе.
  
  "Нам неловко и грустно", - объявил Шульгин с непроницаемым лицом.
  
  "Да, - подтвердил Гучков. - Мы вас покинем на несколько минут. Мы должны сообщить о ваших решениях..."
  
  "...Народу и новой власти", - предположил я окончание фразы с некоторым юмором.
  
  "Так точно", - подтвердил он без тени улыбки.
  
  Не говоря больше ничего, оба вышли из купе. Дверь закрылась.
  
  [28]
  
  - Марта, - вспоминал Андрей Михайлович, - только и ожидая их ухода, развернулась ко мне, глядя на меня своими невозможно большими глазами.
  
  Она глядела на меня, наверное, целую минуту, я отвёл глаза первым. Всякий раз, решая вновь на неё посмотреть, я обнаруживал всё тот же прямой, ясный, неуклонный взгляд.
  
  Несколько раз она порывалась заговорить, но как будто не находила слов, или голос ей отказывал.
  
  "Как это славно, что она оказалась рядом! - думал я между тем. - У моего визави после принятия решения под рукой не было никого, кроме Воейкова - и он пошёл в купе к Воейкову и разрыдался у него на груди. Я рыдать, конечно, не буду: не от царства же отрекаюсь! Не дождётесь, ещё чего..."
  
  Марта наконец протянула руку - я дал ей мою, правую - она взяла её в обе свои и сжала так сильно, что это было даже больно.
  
  "Я тебя не оставлю, - прошептала она. - Я не представляю, что теперь должно произойти, чтобы я тебя оставила".
  
  Ещё мы так сидели, тихо, не шевелясь, уж не могу сказать сколько времени. Марк с Борисом всё не возвращались. Ну, сообразил я, им будет теперь крайне неудобно ехать со мной в одном купе. Сейчас, скорей всего, они пойдут в вагон-ресторан, как уже грозились, и отсидятся там до самого прибытия, благо и осталось-то часа полтора - или меньше? Или переждут это время в тамбуре. Да, в конце концов, если пройдут весь поезд, наверняка сыщут они два свободных места.
  
  Нашу тишину нарушил короткий сигнал: мне пришло сообщение. Секунд через сорок настойчиво дало о себе знать ещё одно. Марта отпустила мою руку и поглядела на меня вопросительно. Вздохнув, я потянулся за телефоном.
  
  [29]
  
  - Итак, - передавал события того дня Могилёв, - сообщений действительно было два. Первое - от Печерской, крайне лаконичное.
  
  Андрей Михайлович! Позвоните мне, когда сможете, а лучше бы пораньше! И без свидетелей, пожалуйста! С уважением, Ю. П.
  
  Я пояснил Марте, что это - от коллеги по кафедре, сущие пустяки, не стóит и внимания обращать - сейчас-то особенно!
  
  Второе пришло от Насти: не лаконичная телеграмма, а настоящее маленькое письмо. Минутку, я попробую его найти в памяти телефона: такие сообщения я сохраняю... Вот оно, извольте!
  
  Your Majesty,
  
  Sir,
  
  My dear little darling,
  
  My treasure,
  
  My sunshine,
  
  
  The day before yesterday, Ivan told me you are going to "abdicate," that is, to discard your project, that you have as good as done it. He tried to portray it as your weakness, and he also said I needed someone who is much stronger.
  
  
  Enough of him.
  
  
  These days, I kept thinking about you and what I had written to you some days before till my head went round.
  
  
  You know what? I arrived at one simple conclusion. I don"t need any lark. Larks are many. My nightingale is one. I cannot betray him.
  
  
  Too late, perhaps, considering Matilda etc.
  
  
  Today, I"ll be there at the train station when your train arrives in order to meet you and - with your permission, sir - not to leave you any longer.
  
  
  If, however, it is too late for me to write all these things - as I am afraid it is - I"ll just watch you two from a distance, and I"ll wish all the best to you and your young bride, and I"ll perhaps stay right there on the spot, and I"ll weep my eyes out till there are none left.
  
  
  It would serve me right.
  
  
  Shall I come, or do you wish to spare yourself the sight of me?
  
  
  Alix148
  
  [30]
  
  - Закончив читать её письмо, - вспоминал историк, - я не мог не улыбнуться. Ах, Настя, Настя! Как мило, как даже пронзительно, как, действительно, чуть-чуть слишком поздно. И от этого - с привкусом горечи. Разумеется, я решил для себя на это сообщение ничего не отвечать.
  
  Марта, однако, всё это время не сводила с меня глаз, и от неё не укрылась моя улыбка. Лучше бы я не улыбался...
  
  "Аликс?" - тихо уточнила девушка. Я кивнул.
  
  "Дай мне свой телефон", - попросила она так же негромко, но совершенно неуклонно.
  
  "Не дам - зачем тебе? - возразил я. - Её письмо уже не имеет значения, да оно ещё и на английском, ты всё равно не поймёшь".
  
  "Какая ерунда! - возмутилась она. - Я умею читать по-английски, зря я, что ли, изучала его в школе, да ещё и в вузе сколько-то лет? Дай, пожалуйста... Дай - очень тебя прошу!"
  
  После короткой шуточной борьбы - не мог же я всерьёз бороться со своей невестой! - она завладела моим телефоном и принялась читать Настино письмо.
  
  Я с тревогой наблюдал за ней, и чем дальше - Марта изучала текст медленно, одними губами или, иногда, шёпотом проговаривая отдельные слова, - с тем большей тревогой. Слабые следы улыбки пропали с её лица почти сразу, и оно становилось с каждой секундой всё серьёзней, пока мера этой трагической серьёзности не начала выглядеть ужасно.
  
  Бессильно девушка выпустила телефон из своих пальцев. Встала с места и спиной прислонилась к двери купе. Я вышел к ней и стал напротив. Так мы стояли некоторое время.
  
  Губы её дрожали, будто она силилась что-то сказать. А я лихорадочно думал, что следует сказать мне. Вот уже почти придумал, но Марта меня опередила.
  
  "Дай руку, - попросила она. - Нет, не эту, левую".
  
  Послушно я протянул ей левую руку.
  
  Дальше случилось то, о чём до сих пор не могу вспоминать без некоторого ужаса - хотя сколько лет прошло! Марта медленно сняла с моего безымянного пальца кольцо с моей фамилией.
  
  Сняла со своего колечко с сердоликом.
  
  Положила оба кольца на мою ладонь.
  
  Своей рукой сомкнула мои пальцы поверх.
  
  "Вот и всё, - произнесла она. - Конец помолвке. Её не было".
  
  Я не сразу нашёлся со словами. Да и что можно было возразить, особенно этому бескровному, белому лицу! Никогда я раньше не видел столько душевной боли в лице одного человека. Причём боли - сознательной, добровольной. Может быть, и вправду была она до своего рождения некоей башней или статуей, впитывавшей чужую боль, если не в Могилёве-на-Днепре, то в Индии или в Ассирии.
  
  Пришли, наконец, и какие-то слова на мой пересохший язык.
  
  "Как ты можешь? - спросил я с укором. Само собой, укорять было не за что: невозможно укорять за жертву, никому нельзя запретить подвиг, что я сам же и объяснял Аде на прошлой неделе. Всё это, поверьте, я прекрасно понимал уже тогда, хоть надеялся, что нота укора её остановит. - Сам Христос не может сделать бывшее небывшим, Марфа. Как же ты говоришь: "Её не было!"? Разве ты Бог?"
  
  Девушка помотала головой. Улыбнулась краем губ. Она ещё нашла силы улыбнуться: поразительно.
  
  "Я не Христос, конечно, - подтвердила она. - Я даже не сидела у Его ног, когда Он пришёл к нам в гости. Я тогда суетилась на кухне. И всё-таки меня Спаситель тоже назвал по имени. Целых два раза".
  
  Ах да, вспомнил я почему-то: ведь и отца Павла - Флоренского - Господь тоже позвал по имени дважды.
  
  Марта между тем сняла своё пальто с вешалки и уже застёгивала его на себе.
  
  "Я выйду на следующей станции", - объявила она.
  
  "Ты с ума сошла! - запротестовал я. Мы ведь, напоминаю, путешествовали не в электричке, и следующей станцией, последней перед нашим городом, был тот самый райцентр - некогда столица самостоятельного княжества, - куда вчера направился Алёша, куда он, бедный, так и не доехал, заночевав в палатке. - Что ещё за..."
  
  Марта приложила палец к губам.
  
  "Там живёт моя подруга, которую я уже целый год не видела, - пояснила она. - Близкая, настоящая. Она старше меня на два года, вернулась в родной город, когда закончила вуз. Мне просто надо кому-то выплакаться: это обычное, человеческое, это пройдёт. Не провожай меня! Пожалуйста... И не смотри на меня так: у меня всё сердце переворачивается, ещё немного, и я останусь. Но только я не останусь, милый: я уже пообещала, что не встану у той, другой, на пути. Я не могу нарушить обещания, это бесчестно".
  
  Открылась и снова закрылась дверь купе.
  
  Нет нужды говорить, что Марта забыла свой чемодан. Или, кто знает, оставила сознательно: бывают времена, когда совсем не до чемоданов. Я сумел ей после его вернуть, но это, как говорится, уже другая история.
  
  [31]
  
  - Марта ушла, - рассказывал Андрей Михайлович. - Не знаю уж, действительно ли в райцентре у неё жила близкая подруга или она сочинила эту подругу из сострадания ко мне. Да и то: как бы ей было находиться рядом после разрыва помолвки? Борис и Марк тоже не вернулись в купе вплоть до самого прибытия поезда на конечную станцию. Они путешествовали налегке и, в отличие от неё, не оставили в купе никаких вещей.
  
  Не знаю, сколько я сидел в полном остолбенении, совершенно один. Только что случившееся проворачивалось перед моими глазами снова и снова. Какое белое, неживое лицо! Как душно было в этом купе, какая невыносимая, давящая тяжесть в груди!
  
  Помню, что нечаянно, даже не заметив этого, я сжал свой указательный палец зубами, а после, обнаружив следы на нём, некоторое время рассматривал их с любопытством, будто именно эти следы могли мне дать какую-то разгадку или представляли собой Бог весть какое интересное зрелище. Вот ведь и она моего начальника тоже укусила за палец...
  
  Так продолжалось, наверное, четверть часа. Поезд успел остановиться на предпоследней станции, а Марта - сойти с него. Тут, наконец, некто светлый посетил мои мысли. Я понял, чтó нужно сделать - и вот уже набирал номер Лизы.
  
  "Элла, - заговорил я в трубку, даже не дав ей времени меня поприветствовать, - пожалуйста, слушай очень внимательно. Матильда сошла с поезда в..." (Я назвал город.) "Позвони цесаревичу и заклинай его всем, что только есть святого на земле, чтобы он, если ещё не там, немедленно ехал туда и разыскал её. Номер телефона Матильды я пришлю тебе сейчас же".
  
  "Что случилось? - испуганно уточнила девушка. - Вы поссорились?"
  
  "Нет: она решила отойти в сторону, чтобы не стоять на дороге у Аликс, - пояснил я. - Как и сто двадцать лет назад, или сколько там прошло... Прямо сейчас я бы не терял ни минуты. Ты сумеешь?"
  
  "Я поняла, и я всё исполню как нужно, - пообещала мне тётя Элла. - Если не дозвонюсь ему, поеду сама".
  
  "Спасибо, но лучше бы именно ему... Когда ты всё сделаешь, ты... смогла бы написать и прислать мне молитву? - попросил я внезапно. - Молитву о тех, кто причиняет другим боль без всякой своей вины? И за тех, кому её причиняют, тоже?"
  
  "Я попробую, Ники, - ответила собеседница. - Верь мне, я всё сделаю".
  
  И она сдержала слово. Поезд уже подходил к нашему городу, когда у меня на телефоне оказалась её молитва.
  
  [32]
  
  Молитва о причиняющих боль
  
  Господи Боже наш!
  
  Жизнь нельзя прожить без боли.
  
  Весь Твой чудный мир, который Ты оставил нам,
  
  мы превратили в клубок боли,
  
  пульсирующий раскалённый шар.
  
  Дай нам мудрости никогда не причинять ненужной боли.
  
  Пошли нам корпии и бинтов, чтобы перевязать чужие раны.
  
  Дай нам быстрого раскаяния в той боли, которую мы причинили без всякой необходимости.
  
  Дай нам твёрдости руки хирурга приносить боль ради чужого блага.
  
  Дай нам мужества переносить нашу собственную.
  
  Дай нам величайшей любви принимать на себя боль ради чужого счастья
  
  и величайшего смирения склоняться перед чужой жертвой.
  
  В Твои мудрые руки мы предаём себя
  
  и знаем, что они не причинят нам никакой ненужной боли.
  
  Мы примем счастье и страдание, радость и боль -
  
  - всё, что исходит от Тебя.
  
  Пусть мы станем мудрее с каждой новой болью
  
  и не оглупеем от каждой новой радости.
  
  Позволь нам быть мудрым лекарем там, где это необходимо,
  
  и сестрой милосердия там, где это возможно.
  
  За всё благодарим Тебя!
  
  Аминь.
  
  
  Глава 9
  
  
  [1]
  
  Дорогой неизвестный мне автор,
  
  Сердечно благодарю Вас за Ваши два "фрагмента". Они пробудили память о моей короткой юности, которая кажется уже такой далёкой... Из своих умственных четырнадцати лет я почти сразу шагнула в двадцать один. Не совсем сразу, правда: у меня был тот апрель. Короткий, но для православной матушки вполне достаточный.
  
  Обе ваших "версии" написаны вполне целомудренно и почти лестно для меня, обе они недалеки от правды. Мой совет: сохраните их обе.
  
  Даже на расстоянии и не видя Вас, я чувствую Ваше внимание и любовь к Вашим героям. Немного странно - ощущать себя героиней романа. Ничего выдающегося, что это оправдало бы, я не совершила... Вы думаете по-другому? Ну, конечно. Поставила бы "улыбочку", если бы наш бывший государь не отучил нас от этих знаков куцей мысли.
  
  Я рассказала о том, что Вы делаете, Лизе, которая осталась моей близкой подругой. (Надеюсь, Вы не в обиде.) Она - другим, и теперь Ваш роман заинтересовал бывших "могилёвцев". Мы хотим с Вами познакомиться. Учитывая, что наступающий день рождения А. М. приходится на воскресенье, может быть, у нас это и получится. В Вас тоже есть какая-то историческая жилка. Люди с этой жилкой не обязательно умнее или добрее прочих и не обязательно счастливей, но они способны не пропускать кое-что важное... Только не убегайте завтра слишком рано!
  
  Марта Орешкина
  
  [2]
  
  Вокруг дома Андрея Михайловича совершились любопытные изменения. На участке стоял автомобиль. Была снята деревянная крышка с некоей деревянной формы размером метр на метр и сантиметров тридцать высотой, которую я раньше отчего-то считал законсервированной клумбой - она оказалась детской песочницей. В песочнице деловито строила целый замок из мокрого песка, поливая его при необходимости из ведёрка, серьёзная девочка лет четырёх-пяти. Сам Могилёв сидел рядом в кресле-шезлонге, прикрыв глаза: он напоминал немолодого кота, греющегося на солнце. Или не кота, а более крупного хищника, который подумывает об уходе на покой... Пусть и не льва, но, например, барса или леопарда. Барс изредка давал девочке советы, то есть даже и не советы, а так, пояснения: дескать, то, что она делает, похоже на крепостную стену средневекового замка, которая против артиллерии XIX века уже не выстоит... Нельзя было сказать, шутит он или говорит серьёзно. Девочка прислушивалась. Мне тут же захотелось стать детским писателем - автором книги с названием вроде "Барс и...".
  
  "Арина", - представил мне свою дочь Могилёв. Арина, отложив лопатку, со спокойным достоинством протянула мне руку. Я осторожно пожал её, присев на корточки.
  
  Женщина лет тридцати с небольшим в рабочих джинсах и домашнем свитере как раз спускалась с крыльца дома и приветливо со мной поздоровалась.
  
  "Здравствуйте... Анастасия Николаевна?" - рискнул я предположить имя. Могилёв с женой обменялись взглядами и рассмеялись. "Анастасия Николаевна" с улыбкой подтвердила: да, это именно она. А я, значит, тот самый знаменитый автор?
  
  Автор, разумеется, принялся отрицать свою "знаменитость", а жена рассказчика - шутливо протестовать. Узнав же о том, что последняя глава моего текста не написана, она предложила мне не терять времени и объявила, что отдаёт her better half149 в моё распоряжение на час-другой. За Ариной, дескать, она и сама присмотрит, находясь на участке, да и не надо особенно присматривать: та - не комнатная собачка. Арина с серьёзным видом, не меняя выражения лица, подтвердила: нет, она не собачка, не черепашка и не хомяк. Потому что, прибавила девочка, подумав, хомяки замков строить не умеют. Они умеют только рыть норы.
  
  [3]
  
  - Настя ждала меня на перроне, - начал рассказ Могилёв, когда мы снова устроились в знакомых креслах. - А я, признаться, про неё совсем забыл! Верней, не так: я не верил, что она меня встретит. Я совершенно искренне полагал, что полностью одинок и всеми оставлен. Каждый из нас склонен преувеличивать меру своих несчастий, так уж устроен человек... Да я ведь и не ответил на её сообщение, как она просила! Тоже не удержалось в голове, да и любая надежда на личное счастье виделась дикой и неуместной в том душном купе... Кстати, я и чемодан Марты едва не забыл, вспомнив о нём в последнюю секунду, но это просто к слову.
  
  И вот, обнаружил к своему радостному ужасу, что в пяти метрах от меня стоит "её высочество принцесса Гессенская", прижимая воротник плаща к щеке каким-то недоверчивым жестом Уты из собора в Наумбурге: осунувшаяся, с кругами под глазами, даже как будто похудевшая, за четыре дня пробежавшая путь от человека-вне-истории до человека-в-истории - и этим бесконечно дорогая. И, кажется, не только этим...
  
  Я подошёл к ней. Девушка продолжала пытливо заглядывать мне в глаза.
  
  "Ты один?" - спросила она едва ли не шёпотом. Я подтвердил это кивком головы.
  
  Настя высвободила руку - ту, которой придерживала воротник - и, протянув, провела ею по моей щеке.
  
  "Я бы тебя обняла. Но боюсь..." - призналась она.
  
  "Чего?" - не понял я.
  
  "Да всего на свете! Кто знает, что будет дальше..."
  
  Я думал было обнять её сам, но решил повременить: в ней появилась какая-то хрупкость, которую до того я у неё видел только раз, во время нашей памятной вечерней прогулки. Если всё в её письме - правда, то с этим ещё успеется. А если - фантазия? Люди ведь так часто обманывают себя, так часто опережают события в своём нетерпении сердца. Если вы думаете похвалить меня за удачное выражение, то спешу вас разочаровать: я его заимствовал у Стефана Цвейга. Рекомендую его роман "Нетерпение сердца" каждому. Вы тоже читали? Как приятно...
  
  Моя спутница взяла меня за левую руку, чтобы нам вместе пройти через вокзал. Знала бы она, какое кольцо находилось на этой руке меньше двух часов назад... И прекрасно, что Настя не знает, сказал я себе, мысленно благодаря девушку, вышедшую на предыдущей станции (о, как я всё-таки виноват перед нею, хоть и без вины!). Узнает позже, когда сила переживаний этой поездки уляжется... Её рука держала меня так осторожно, будто я мог в любую секунду высвободиться, будто она давала мне понять, что сохраняет за мной это право. Вот, и она тоже боялась... Нет уж, лучше ничего не рассказывать про свою короткую помолвку! И чемодан в моей правой руке - мой собственный, разумеется. Мало ли какие могут быть причины у мужчины средних лет взять в двухдневную поездку чемодан, в котором, судя по его весу, спрятался даже дорожный утюг!
  
  Впрочем, Настя ничего не спросила меня о чемодане, хоть и покосилась на него. Как благоразумно с её стороны.
  
  [4]
  
  - В такси, которое она вызвала сама, мы тоже молчали некоторое время, - вспоминал Андрей Михайлович. - Девушка вдруг спросила меня, глядя прямо перед собой:
  
  "Do you still love me?"150
  
  Я ответил утвердительно. Настя прикусила губу, силясь то ли не рассмеяться, то ли не расплакаться.
  
  Но плакать она всё же начала. Вот, правда, и закончила: встряхнулась, повернулась ко мне с улыбкой.
  
  "Поразительно, - заговорил ваш покорный, - как тебе вошло в голову, всё, что ты мне написала! Ты за четыре дня проделала путь, который, мне казалось, ты никогда не пройдёшь".
  
  "Путь - от дурочки до умной женщины?" - уточнила Настя, улыбаясь.
  
  "Ну, я не назвал бы это именно так, - уклонился я от прямого ответа. - И отчего сразу "дурочки": каждая девушка имеет право... ах, ладно. Ума не приложу: как это получилось? И не то чтобы я какое-то особое приобретение, скорее, совсем наоборот..."
  
  "Оставим тему того, приобретение ты или нет, - попросила меня Настя. - Во избежание моего рукоприкладства к твоей царственной особе".
  
  "Я, собственно, уже отрёкшийся монарх, - пояснил я, - то есть частное лицо..."
  
  "Да, - подтвердила она, - об этом я тоже слышала. Как это получилось, ты спрашиваешь? Расскажу позже. Люди вроде Даши Синицыной или твоей "Юленьки Сергеевны" сказали бы, что я этот путь прошла из зависти к другой. Ты, надеюсь, понимаешь, что это не так? Я Матильде совсем не завидую: дай Бог ей всего на свете, мужа-красавца, деток... и хватит о ней, а то не удержусь, скажу грубость, а она, бедняжка, не заслуживает. Если доля зависти и была, то в виде сожаления о потере. Ведь это я тебя первая заметила! - так какое право она имела сваливаться на тебя ниоткуда со своими письмами, вышитыми погонами и глазами испуганной лани, будто до неё здесь никого не стояло? И почти сразу она пошла в атаку - прямолинейно, бесцеремонно, в своём старом стиле. Она ведь и в Белоруссии времени зря не теряла, правда?"
  
  "Нет-нет, - примирительно ответил я. И добавил: - Ты очень несправедлива, Настя, и зря на неё наговариваешь! Марта очень скромная девушка, очень православная, а со своим историческим образом разотождествилась почти полностью".
  
  "Я, знаешь, тебе не совсем верю, - безапеляционно сообщила мне Настя, - то есть даже ни одному твоему слову, зная твоё рыцарство и всё остальное. Но я, Mr Mogilyov, sir151, согласна с тем, что каждый имеет право на свой скелет в шкафу, при том условии, что ключ от шкафа в надёжных руках. Нет, неужели ничего не было? - вдруг встревожилась она. - Честное слово? Я почти разочарована... Поклянись!" (Я, кивнув, размашисто перекрестился; кстати, за окном как раз мелькнула и церковь.) "Ну-ну, - скептически прокомментировала спутница, возможно, увидев эту церковь краем глаза. - И, само собой, я тебя не удерживаю, - добавила она. - Ты можешь прямо здесь остановить такси и отправляться к своей "очень скромной православной девушке", которая, конечно, и помоложе меня, чего там..."
  
  В этот момент мой телефон зазвонил. Настя замерла и вся обратилась в слух, словно гончая, услышавшая зайца.
  
  Звонила Печерская - и с первых секунд, попеняв, что я не ответил на её сообщение, объявила мне, что мне крайне желательно явиться на кафедру прямо сейчас, ведь, что греха таить, все сбиты с толку, весь коллектив в растерянности, почти испуган! Чем испуган? - не понял я. Как? - поразилась коллега. Разве я не знаю? Владимир Викторович ушёл. Куда ушёл? - не сообразил я сразу. Ушёл совсем, пояснили мне: ушёл с должности, ушёл "в никуда". Да, по собственному желанию, но она доподлинно знает про звонок от Афанасия Ивановича, после которого и было написано заявление. Разговор между ними произошёл бурный, хоть это и между нами, Андрей Михайлович. Ах, знали бы вы, какие обвинения руководитель вуза обрушил на голову нашего уже прошлого начальника, и причём ни за что! Хорошо, пусть и не совсем "ни за что", где-то Владимир Викторович, возможно, и перегнул палочку - неужели сразу нужно за это распинать человека? Кто из нас без греха? Взгляд на некоторые события зависит от угла зрения, так почему надо было выбирать именно определённый угол? Многие, чуть ли не все подозревают, что всё - именно моих рук дело, точней, моих верных "абреков и кунаков". (Я едва не рассмеялся в голос: ну, конечно, Марта прекрасно подходила под описание абречки и куначки!) Даже Суворина, хоть и остаётся пока врио, немного поджала хвост. Именно в ближайшие дни, как бы не часы, и решится, кто станет новым заведующим кафедрой! Слишком, слишком беспечно я отношусь к своей карьере и к "историческим шансам", которые мне даёт жизнь! Так когда же я обрадую коллектив своим присутствием?
  
  "Юленька Сергеевна, - ответил я примирительно, - я только что с поезда, поэтому хочу пообедать, принять ванну да выспаться. Посещение родной кафедры сегодня не входит в мои планы. Ах да, извините, совсем запамятовал: на тот вопрос, который вы передо мной поставили давеча, мой ответ - "Нет". И после этого "Нет" стоит точка. Не обессудьте! А что до "исторических шансов", то, знаете, должность руководителя структурным подразделением провинциального вуза - это не императорский престол, поэтому ваша несколько громкая фраза мне не кажется подходящей. Тоже прошу меня понять и простить. Сожалеете? Ну, а я не очень. Да, и вам всего хорошего..."
  
  "Вот кого нужно опасаться, а не Марты! - шутливо заметил я, положив трубку. - Вот кто может пойти в атаку "прямолинейно и бесцеремонно"!"
  
  "Я ей пойду в атаку! - пообещала мне Настя тем же тоном. - Я ей кудри-то её повыдергаю... "Кудри вьются, кудри вьются..." - знаешь такой стишок?"
  
  [5]
  
  - Я не уследил, какой адрес назначения назвала девушка, - продолжал рассказывать Могилёв, - и понял, что такси едет в посёлок Зимний, лишь когда мы миновали центр города. Зачем? - поразился я. Затем, пояснила мне Настя, что меня едва ли не с утра ждут мои "подданные": они всё это время продолжали добросовестную работу над сборником, который уже близится к завершению. Но ведь руководство проекта передано Даше Синициной, то есть, пардон, Дарье Николаевне, моя-то теперь какая об этом забота? Нет же, пояснила мне спутница: всё не совсем так, как я думаю, и, возможно, меня ждёт сюрприз, на что ей намекнула Ада... Я неопределённо хмыкнул: какие ещё сюрпризы могли мне преподнести все эти, кхм, максимы-полупредатели?
  
  - Максим-полупредатель - историческое имя? - перебил на этом месте рассказчика автор. Историк улыбнулся.
  
  - Можно с натяжкой и так сказать, - добродушно ответил он, - только, боюсь, из области альтернативной истории! Но, в любом случае, даже полупредатели заслуживают человеческого прощания с ними - если, конечно, они сами к нему стремятся. Эти прощания бывают эмоционально болезненными, но пока у нас есть душевные силы, прятать от них голову в песок - не по-мужски: так или примерно так я убеждал себя. Ну, а поглядывая на девушку рядом со мной, вспоминал нечто евангельское: про купца, продавшего всё и купившего единственную жемчужину. "Её высочество" стоила всех этих волнений, хоть я пока боялся поверить в наш с ней "союз" окончательно.
  
  В посёлке мы пообедали - в новом торговом центре имелось и до сих пор имеется кафе, - после чего Настя взяла с меня торжественное обещание о том, что не позднее сегодняшнего вечера или, на худой конец, завтрашнего утра мы вернёмся сюда, чтобы выбрать здесь кухонную утварь, занавески на окна, лампы и торшеры, мебель, пару напольных ковриков... Для чего?! - изумлялся я. Как для чего?! - не понимала она. Для нашего общего дома, конечно! В доме нет отопления, принялся я объяснять - но сдался под её напором и дал такое обещание.
  
  В нашу Freie Hochschule Mogiljow152 - кто-то за время нашей командировки действительно изготовил такую записку на входную дверь, Альфред, не иначе, - итак, в дом, где сейчас находимся, мы вошли в начале пятого (дверь не была заперта) и, оставив верхнюю одежду в прихожей, вступили в "класс".
  
  "Могильчане" уже ждали нас и при нашем появлении, словно первокурсники, поднялись с мест. (Я обнаружил, что некто сколотил ради замены отсутствующих табуретов три простецкие деревянные скамьи, одну из которых, недалеко от входа, оставили для нас. Неужели это Алёша плотничал? Алёши, правда, не было, как и Марты. Ну да, сообразил я: они оба сейчас - в районном центре и, дай Бог, давно встретились. Иван тоже отсутствовал. "Гучков" и "Шульгин" уже, однако, успели приехать раньше нас и тоже нас встречали.)
  
  "Благодарю вас, садитесь, - пробормотал я смущённо. - К чему такие церемонии? Тем более в отношении сугубо частного человека... Я, кстати, удивлён тому, что Даша, виноват, Дарья Николаевна не с вами, вернее, тому, что вы не с ней и не на факультете... Или я чего-то не понимаю?"
  
  По семи собравшимся пробежал какой-то шепоток, они обменялись взглядами.
  
  "Вы ему так и не сказали?" - громко возмутилась Ада.
  
  "Да нам просто к слову не пришлось!" - принялся оправдываться Марк.
  
  "И нам стало стыдно", - добавил Герш. Ада между тем уже подошла к нему решительным шагом и протягивала руку.
  
  "Дай сюда - дай мне те две бумажки, дай немедленно!" - потребовала она. Получив от Бориса два моих "отречения", она разорвала их, оба, на четыре части и брезгливо метнула обрывки на пол.
  
  "Государь! - объявил мне её брат с дурашливо-церемонным поклоном. - Вы не поняли, что произошло в поезде, и простите за то, что держали вас в неведении до этой самой секунды. Это был
  эксперимент!"
  
  [6]
  
  - "Эксперимент? - уточнил я, ещё не веря. - Надо мной? - и немного нервно смеясь, добавил: - Ах, какие же вы поганцы... Какие вы бессовестные рожи..."
  
  Группа загудела, причём говорил, кажется, каждый, и все они разноголосо упрекали меня: как я мог, как мне только хватило цинизма посчитать их всех крысами, бегущими с корабля! Я оправдывался: а чтó, чтó ещё мне оставалось думать? Когда мы все выговорились и отсмеялись (а кто-то даже и всплакнул), они начали мне наперебой рассказывать ход событий четырёх прошедших дней.
  
  Итак, неудавшийся протест в прошлую пятницу, видимо, действительно "исполнил чашу терпения" Ангелины Марковны. Ну, или просто совпали два события во времени: Суворина сообразила, что именно во время моей командировки она способна поставить мне два своих ультиматума, не опасаясь особых последствий. Бугорин на фоне студенческих протестов - кошмара любого администратора её наверняка поддержал бы и, в любом случае, не осудил бы её пусть даже слегка излишнего рвения, которое всегда можно было бы оправдать искренним беспокойством о благе родной кафедры вообще и его, Владимира Викторовича, в частности. А при самом скверном развитии событий моя временная начальница всегда могла бы сказать, что студенты её просто не так поняли. Да и разве можно верить этим бессовестным существам, уже замеченным в антиобщественной активности?
  
  Ультиматумы - именно с теми условиями, которые утром того дня обозначил мне Марк - действительно были предъявлены, и мои студенты на самом деле попросили время на размышление. А дальше начиналась история, которую мне рассказали только в понедельник.
  
  Бурное обсуждение выявило, что Иван - единственный сторонник "невмешательства", единственный, кто предлагал дать мне знать об условиях Сувориной и возложить ответственность за оба решения на меня самого. Иван упорно не мог понять, отчего его насквозь разумная мысль вызывает дружное неприятие: ведь это был способ сохранить их общий труд!, и не естественно ли из двух зол выбирать меньшее? Но тут Тэда Гагарина посетила идея.
  
  Коль скоро мы все, говорил Тэд, готовы ради верности своему монарху пожертвовать своими дипломами, то разве не имеем мы права узнать, насколько он окажется верен нам, своим подданным, и будет ли он способен пожертвовать ради наших дипломов строчкой в своём резюме? Иными словами: отречётся ли "царь" ради блага своего "народа" от "престола", то бишь от руководства проектом, или вцепится в него мёртвой хваткой, сказав: пропадай они все пропадом, мне мои интересы дороже?
  
  Что ж, вопрос был справедлив, и добрая половина группы едва ли не сразу согласилась с тем, что испытать меня, конечно, стóит. Если я, выбрав отречение, окажусь верным общему благу, тогда и они решат быть верными мне "до самого конца". Если же нет, тогда и им будет справедливо подумать о своих интересах в первую очередь.
  
  Двое восприняли идею такой пробы в штыки, и этими двумя предсказуемо оказались Элла и отец Нектарий ("Спасибо, мои хорошие", - сказал я мысленно). С предательством даже заигрывать опасно, пояснял Алёша, даже в шутку его изображать не годится. Иван, напротив, пробовал развивать мысль дальше: ну как действительно последует отречение, так не пропадать же ему всуе? Упоминание в качестве составителя в сборнике и некая почётная грамота - это ведь такая сущая мелочь для мыслящего человека... А про деньги ты забыл? - совершенно резонно возразила ему Ада. Денежное вознаграждение от оргкомитета, который Андрей Михайлович в результате отказа от своего участия должен будет передать "Дашуле" (так они за глаза называли мою младшую коллегу), ты ему вернёшь из собственного кармана?
  
  Иван пробовал объясниться. Его, мол, не так поняли: Дарья Николаевна вполне заслуживает суммы, пропорциональной длительности её руководства проектом, то есть, учитывая, что лаборатория вышла на финишную прямую, совсем небольшой... Между делом он снова успел взвинтить себя и снова поставил вопрос о доверии группы к нему. Доверяют ли ему в качестве "начальника штаба", чёрт побери, или уже нет? Если нет, то изберите другого секретаря проекта, и дело с концом!
  
  А и изберём! - вдруг пообещал Штейнбреннер, до того избегавший противостояния с ним. Думаете, это так сложно, Михаил Васильевич? В семнадцатом году вы тоже думали о своей незаменимости, да просчитались! Они обменялись дальнейшими колкостями, но, в общем, их удалось утихомирить.
  
  В ту субботу группа ничего окончательно не постановила и угрюмо продолжила заниматься Александрой Михайловной Коллонтай. Окончательное голосование решено было отложить на утро следующего дня.
  
  Иван, однако - как теперь уже всем известно - не терял времени даром и для обсуждения вопроса "сепаратным способом" решил встретиться с Настей в её качестве временной формальной руководительницы лаборатории. Об этой встрече присутствующая здесь Анастасия Николаевна может рассказать и сама. Им же известно, что "начштаба" изобразил "её высочеству" моё отречение как дело уже сделанное, как нечто, на что я почти согласился, на что соглашусь наверняка, зная мой характер и принципы - да вот, уже согласился по последним, ещё непроверенным, сведениям... (Дело, напоминаю, происходило в субботу, когда я ни сном ни духом не знал о суворинских ультиматумах.) Её высочество, взволнованные всем происходящим, Ивану в итоге указали на дверь - Анастасия Николаевна, браво! - но своему духовнику - отцу Нектарию - всё же позвонили. Именно поведение Ивана, его "неверность", его "беспринципное честолюбие", да и весь общий разлад Алёшу так взволновали, что он, выключив телефон, пропал на целый день. ("Хорошо, когда только так! - подумал я на этом месте. - Но не одним же беспокойством о моём будущем "отречении" поделилась Настя с Алёшей, и не только поведение Ивана могло его потрясти... Как деликатно мои студенты умолчали то, о чём, действительно, лучше публично не говорить!")
  
  Лаборатория продолжила работать в воскресенье, но напряжение уже чувствовалось в воздухе. Лиза, кажется, и вовсе не присоединилась: дескать, делайте что хотите, только без меня. Между Иваном и прочими то и дело проскакивали искры. Наконец, туча сгустилась, а искры превратились в молнию. Молния сверкнула, когда Ада, получив сообщение от Лизы, успевшей позвонить Насте и узнать про вчерашний визит Ивана, бросила тому упрёк в моральной нечистоплотности, тот же в ответ ядовито возразил, что она и сама уже второй день подряд изменяет своим принципам. Осуждая связи между преподавателем и его студентками, нужно, дескать, быть последовательной, а не пристрастной, возбраняя их одним и закрывая глаза на других. Либо определённые табу являются священными для каждого педагога, либо этих табу не существует - и тогда отчего все взъелись на Бугорина? ("Я не сообразила, что ответить!" - призналась Ада с потерянным видом и быстро, не задерживая взгляда, глянула на сидевшую рядом со мной Настю: мол, обсуждалось ли это между нами?, примирились ли мы с ней, если было, о чём примиряться?, не сморозила ли она, Альберта, сейчас лишнего? "Её высочество", кажется, и бровью не повела.) Но хоть староста группы и не нашлась с ответом, все остальные так и ахнули от этого выпада, острие которого было направлено, конечно, в мою сторону. Ахнули - и дружно набросились на Ивана, упрекая его в клевете. Иван же, весь белый от гнева, объявил: если группа отказывается признавать реальность и предпочитает жить в мире сочинённых ею фантазий, он с такой группой не желает иметь ничего общего. Так ведь лаборатория и историческую реальность подменит в пользу чего-то, во что всем хочется верить! Тут же "начштаба" объявил о том, что снимает с себя секретарскую работу, и снова "хлопнул дверью" - в этот раз, может быть, окончательно. А группа переизбрала новым секретарём Аду, которая со вздохом подчинилась. Со вздохом, потому что возвращение к этим обязанностям явно мешало её "общественному активизму".
  
  Ещё раньше, поясняла Ада, Марта прислала ей короткое сообщение с просьбой до поры до времени не совершать никаких новых "акций", а дождаться понедельника. Именно поэтому окончательное решение об эксперименте после долгих колебаний до понедельника и отложили. Но в понедельник невозможно уже было откладывать дальше. При всех Ада написала Марку, дав ему добро на "мою проверку".
  
  И вот, не успело пройти и четверти часа после того сообщения, как пришла сногсшибательная новость: Бугорин уходит с должности заведующего кафедрой по собственному желанию! О чём группа и поспешила дать знать двум нашим горемыкам. Вообразите же теперь их положение, Андрей Михалыч! История усложнялась тем, что в детали "моего испытания" был посвящён только Марк, а Борис полностью поверил в происходящее. Ему в качестве верного монархиста решили не открывать, что всё происходит понарошку: он узнал об этом лишь около часу назад. Представьте, говорил мне "Шульгин", моё смущение и обескураженность, государь! Я снова, второй уже раз, вынудил отречение у своего монарха - и снова узнаю, что это действие было поспешным, глупым, лишним! Ведь после ухода Бугорина позиции назначенной им Сувориной на кафедре очевидно слабели, позиции руководителя проекта, напротив, укреплялись, и сдаваться ей без боя не имело смысла - но, погляди ж ты, он уже сдался...
  
  Герш, получив в тамбуре поезда последние новости, теперь стыдился мне показаться на глаза, ну, а наш белорус тоже не хотел бросать товарища в трудную минуту, вот почему эти двое действительно, как я и угадал, перебрались в вагон-ресторан и отсиделись там до самого прибытия поезда на конечную станцию. Они даже успели "накатить по сто грамм", и Бориса, непривычного к водке, развезло (впрочем, сейчас он был покаянен и трезв как стёклышко).
  
  Прибыв в город, оба прямиком отправились сюда (лаборатория всё время моего отсутствия так и собиралась у меня на даче; Алёша перед своим паломничеством в монастырь в соседнем городе передал ключ старосте группы). Ну, а спустя всего полчаса и его величество пожаловали...
  
  [7]
  
  - "Я охотно вас прощаю и во второй раз, Шульгин, - объявил я, едва не смеясь (а кое-кто, глядя на несчастного Бориса, смеялся и в голос). - Да, положа руку на сердце, и нечего прощать: вы увидели в этом "отречении" мистерию, жизненно необходимую для работы таинственного механизма русской истории, и не ваша вина, что эта мистерия обернулась фарсом, срежиссированным нашим "Юсуповым"... Только давайте, если можно, попробуем избежать третьего раза, хорошо? Конечно, если следовать вашей теории о повторяемости ритуалов, - прибавил я ради справедливости, - избежать всё равно не удастся: не мы с вами, так другой Шульгин снова положит на стол проект отречения, и другой государь снова его подпишет, и так до скончания веков... Ну-с, дамы и господа, не пора ли нам остановиться на сегодня?
  
  Предложение было принято с энтузиазмом, да и то, часы ведь уже показывали начало шестого. Ада, правда, заявила, что огорчена: она с самого утра дожидалась суда над собой - над своим персонажем то есть, - и вот он снова откладывался! Но мы все убедили её, что такие сложные дела, как суд, лучше всё же совершать с утра, и, в любом случае, на свежую голову.
  
  Студенты прощались и расходились, словно по некоему негласному уговору стремясь поскорей оставить меня и Настю одних. Через пятнадцать минут все они ушли.
  
  "Неужели ты всерьёз предлагаешь сейчас идти в торговый центр и покупать занавески, фужеры и прочую мещанскую дребедень?" - спросил я с сомнением свою невесту.
  
  "Это не мещанская дребедень, а то, что нужно для жизни! - возразила она. - Но нет, не сейчас... Завтра тоже будет время! - прибавила она с коротким смешком. - И послезавтра, и ещё после... Нет... Погуляем немного, если ты не против? Здесь ведь можно пройти к Реке?"
  
  Я кивнул.
  
  Если покинуть территорию садоводческого товарищества с другой, противоположной берёзовой роще стороны, тропинка через луг действительно приведёт вас к Реке. Солнце уже клонилось к закату, когда мы вышли. Настя молчала некоторое время - но неожиданно для меня, может быть, и для себя, начала рассказывать:
  
  "Твои студенты ведь знают не всё: только то, о чём я сама вчера пожаловалась Лизе. Хотя ведь и жаловаться у меня особых оснований не было. Мы, девочки, часто жалуемся, именно для того, чтобы нас было жальче, чтобы мужественные лохматые мужчины брали в руки палеоисторический топор и шли воевать с врагом. Всем это известно, и все постоянно попадаются в эту ловушку. А ведь Иван мне не враг! Или всё же? Вот слушай: он явился ко мне в субботу, чтобы обсудить "рабочие моменты и судьбу проекта" - и причём напросился ко мне домой. Мама была дома как на грех - ну, или к счастью: возможно, её присутствие его сдерживало. Я представила его ничего не понимающей маме - только потом сообразила пояснить, что это студент пришёл на консультацию - и побыстрей закрылась с ним в своей комнате. Меня его нахрапистость даже сначала восхитила, ведь другой мой знакомый, думала я... ну, опустим.
  
  А Иван и дальше не терялся, он сразу перешёл к сути. Суть была в том, что он искренне желал - и сейчас желает, наверное - проекту нового, более эффективного руководителя. Ты, говорил он, - человек монашеского склада. Не могли ведь десять лет в монастыре не наложить на тебя отпечатка, да люди и не уходят в монастырь просто так, если какая-то струна в них не отзывается на всё монастырское. Ты отрешён от мира! Вся отечественная история лично для тебя - один из способов бегства от жизни в её полноте и красочности: говорю так цветисто, потому что припоминаю его собственные слова. Даже этот проект для тебя - способ испытать совершенно безопасный, стерильный эстетический восторг и чувства, близкие к настоящим, но без последствий настоящих чувств: невозможно ведь всерьёз жить жизнью людей, которые уже умерли, принимать их беды очень близко к сердцу, пускать их в свою судьбу так, что их гравитация начинает искажать события личной жизни. Я слушала и понимала, что это - мои собственные слова, что неделю назад подписалась бы под каждым.
  
  Невозможно, продолжал он, ну, или тебе так думалось. Когда же стало ясно, что - очень возможно, когда проект захватил всех - вот, для примера, хоть Марту, через которую с каждым днём всё больше прорастает Матильда, - ты предпочёл сбежать в отпуск, в командировку, в другую страну. И так ты будешь поступать всегда: и с важными проектами, и с карьерными возможностями, и с женщинами, которые тебя полюбят... Дай Бог, рассуждал Иван, чтобы тебе попалась та, которая сумеет с тобой справиться путём полного растворения в тебе, отказа от своей личности - вот кто-то вроде Марты, которая, кажется, уже куёт железо, пока оно горячо...
  
  Здесь я его прервала и попросила пояснить, почему он считает, что Марта "куёт железо". Он ответил: как же! Это легко предугадать из её выразительного, готовного согласия с результатами подтасованной жеребьёвки, которое ведь я и сама наблюдала. Меня неприятно удивило признание про жеребьёвку, и я, конечно, спросила: зачем вы её подтасовали, отчего открываете мне это так смело и без всякого стыда? Иван пояснил с невинным лицом: да из сострадания к Марте! И, возможно - он предвосхитил мой вопрос, который я, правда, стыдилась задать, вопрос о том, почему меня нельзя было пожалеть, - возможно, из сострадания ко мне: хирург ведь тоже из сострадания приносит боль. Или я не согласна с ним, что этот начинающийся роман принёс бы мне в итоге куда бóльшую боль, что мы с тобой - слишком разные люди?
  
  И снова он будто повторял мои мысли! Верней, мои, но только недельной давности. Почему недельной, ты спросишь, и как я пришла к своему жестокому письму про жаворонка и соловья? Видишь ли, даже это письмо... Ты его понял как глухую стену, а в стене оставалась дверь. Перечитай - и увидишь. Мы, женщины, так поступаем очень часто: громко говорим: "Нет", и сразу после, шёпотом: "Может быть..." Мне всё хотелось, чтобы ты начал наконец за меня бороться! Но я не взвесила... Часа три после его отправки я была очень довольна, даже горда собой - вон какую штуку удумала! - и вдруг меня пронзило, дошло до сердца, что это ошибка, что ты, с твоей старомодной сдержанностью, с твоим уважением к чужой свободе воли, его примешь буквально. Я оставила приоткрытой маленькую дверку, но кто мне сказал, что ты захочешь через неё пролезать? Ты и не захотел. Как это оказалось больно! Словно поставить в казино все наличные деньги и проиграть их. Я однажды играла в казино, настоящем - я тебе рассказывала? Ну, и что же мне оставалось? Только слать вдогонку ещё одно, признаваться, что всё было глупостью и даже неправдой - но какая девушка добровольно так сделает? Только та, которая и первого не напишет - кто-то вроде Марты, например. Я знаю, она тебе писала совсем другие письма... Может быть, я и решилась бы на такое самоуничижение - или нет, скорее, нет... Да и как тут было решаться! "Поезд ушёл", как говорят русские люди: ты уехал на этом поезде в Белоруссию, а "скромная православная девочка" превратилась в охотницу и заняла с тобой один номер... Нет-нет, не протестуй: я понимаю теперь, что Иван всё выдумал! А если и не выдумал, то будь поумней: запри этот шкаф и не отпирай его никогда, хорошо?
  
  Иван разложил мне логически, со всеми возможными доказательствами, что я тебя потеряла - и к счастью для меня, к счастью! Да и без его доказательств было очевидно... Самое кошмарное: он говорил всё то, что я говорила и сама себе. И не только говорил: он смотрел так, как я давно хотела, чтобы на меня смотрели, он был вежлив и настойчив, он меня бесстрашно пригласил на свидание и пояснил: хоть мы с ним ещё друг от друга далеки, психологически, человечески, он приложит все силы для того, чтобы эта дистанция каждый день сокращалась. Он будет читать мои любимые книги, слушать мою любимую музыку... Стыжусь сказать, но в нём что-то есть! Что-то воинственное и непреклонное. Я в какой-то миг едва не сдалась. Ты заметил, что в современном мире и для юной девочки, и для женщины нет ничего, что ей объяснило бы, почему ей не нужно быстро сдаваться? Не только таких "сдавшихся" никто не осуждает, а все ими восхищаются! Почти ни одного фильма, почти ни одной мало-мальски интересной книжки, которые бы сказали: так не нужно! Carpe diem153, словами мистера Китинга из "Общества мёртвых поэтов" - о, какой он пошляк, этот ваш мистер Китинг! Все уже полвека ему аплодируют, а не замечают, какой он на самом деле в этой сцене пошляк! Вот только "Дневник Бриджит Джонс", фильм для домохозяек, говорит: не спеши, девочка, наломаешь дров... "Дешёвая киноподелка", - Настя изобразила в воздухе кавычки, - учит тому, как надо жить, а "бессмертный киношедевр" - тому, как не надо. Смешно, правда?"
  
  Девушка примолкла и заговорила спустя некоторое время.
  
  "Тут... твои студенты сочинили легенду о том, что я Ивана будто бы прогнала, чуть ли не метлой. Очень лестно, очень! И так мило с их стороны в это верить... Но на самом деле я его не прогоняла. Я попросила время, чтобы подумать. И после его ухода думала часа два. Уж не знаю, простишь ли ты мне когда-нибудь эти два часа... Но не будем: у тебя ведь тоже наверняка есть на совести и тот номер в могилёвской гостинице, и, наверное, какая-нибудь прогулка наедине с "очень скромной, очень православной"...
  
  Тогда я, кстати, тебе и написала свой гневный вопрос: мол, не упали ли вы с сеновала, милостивый государь, не приложились ли головушкой - тащить своих учениц в койку? Твоей свите тоже написала: можешь вообразить себе моё состояние, если я сочинила такую глупость! Никто мне не ответил, а мне стало стыдно. Ты, похоже, был потерян...
  
  Вдруг я решилась и позвонила отцу Нектарию, рассказала ему про визит Ивана: быстро, энергично, не давая себе времени опомниться. Я надеялась, что он меня успокоит как всегда... Ничего подобного! Алексей всё выслушал и ответил каким-то слабым, больным голосом: он не думал, что интрига "начальника штаба" зайдёт так далеко. Если я действительно верю во всё, сказанное мне Иваном, то помочь мне нечем. Но если на секунду допустить, что сказанное Иваном - правда, то он, Алёша, меня заклинает не беспокоить ни меня, ни Марту до понедельника. Это попросту дурно...
  
  В его ответе я услышала и обречённость, и отказ от меня, и осуждение: мол, "эту уже не спасти", и возмутилась - чудовищно! Уже после того, правда, как повесила трубку. И просто из чувства протеста я решила: пойду на свидание с Иваном! Вот вам, получите! Я уже взяла в руки телефон, чтобы ему позвонить..."
  
  На этом месте Настиного рассказа мы вышли к реке и даже спустились к самой кромке воды. На прибрежном песке лежала перевёрнутая вверх дном лодка. Девушка, проведя по ней рукой и убедившись, что не испачкается, села на эту лодку, лицом к закату, и ещё помолчала немного.
  
  "...Но здесь, - продолжила она, - кто-то заступился за меня на том свете. Может быть, старичок, за помин души которого я иногда ставлю свечку... И этот кто-то будто сказал внутри меня тихим голосом, неотличимым от голоса моих собственных мыслей: отчего бы, пока я ещё не совершила этот непоправимый звонок, мне хоть раз в жизни не послушать "Взлетающего жаворонка"? Того, что в прошлую среду - среду ведь? - я почувствовала на расстоянии, хоть никогда не слышала. Пьеса умершего композитора с заурядной фамилией, конечно, соловьиная, а не жаворонковая, и если я сейчас скажу Ивану "да", в моей жизни пойдёт совсем другая музыка... Я нашла её в Сети, нашла наушники. И я, в отличие от тебя, добралась до конца. Хорошо, что меня никто тогда не видел! Когда весной тают пруды, иногда лёд заливается водой полностью. Вот именно такое, по ощущениям, у меня от слёз было лицо...
  
  И не позволяя себе передумать, я взяла телефон и написала Ивану: "Нет". Без дальнейших объяснений. А после добавила его номер в "чёрный список". Про то, как еле дождалась понедельника, промолчу.
  
  Вот таким образом, мистер Могилёв, - притворно вздохнула она, - я и упустила своего жирного жаворонка, а осталась с..."
  
  "...Тощим и невзрачным соловьём?" - предположил я, улыбаясь.
  
  "Именно, - подтвердила Настя. - Вас удовлетворяет моё объяснение, милостивый государь? А ещё ты стоишь против солнца, и я плохо вижу твоё лицо. Даже немного боязно..."
  
  Я протянул ей руку, помогая встать. Здесь, как вы понимаете, обнять её было уже совершенно уместно и невозбранно. Но о дальнейшем пишут только авторы вроде Колин Маккалоу, а вы ею не являетесь, поэтому для вас разумно, позволительно и справедливо дальнейшее опустить, согласны?
  
  [8]
  
  - Но если вы думаете, что события понедельника на этом закончились, вы ошибаетесь! - продолжил Андрей Михайлович после небольшой паузы. - Домой я пришёл едва ли не в одиннадцатом часу вечера и дверь, как у нас было заведено, открыл своим ключом. Свет на кухне горел: моя мама угощала кофе - кого бы вы думали? - Аду Гагарину!
  
  "Этот молодой человек, староста группы, хотел уйти, узнав, что ты ещё не вернулся, но я его не отпустила", - пояснила мама, улыбаясь. Ада, услышав "молодой человек", и бровью не повела: ей, возможно, даже приятно было это услышать. Я не стал объяснять, что приключилось небольшое недоразумение, а вместо этого попросил "молодого человека" пройти ко мне в комнату.
  
  "Простите, это бестактно с моей стороны - приезжать так поздно и не предупредив, - хмуро начала девушка. - Чтó говорите, сесть? Спасибо. Вы не против оставить только настольную лампу и выключить люстру? Отчего-то яркий свет режет глаза, чувствуешь себя словно на допросе. Собственно, про допросы... Я не имею никакого права спрашивать вас, но всё же спрошу, а вы решайте сами, отвечать мне или нет. Вы можете сказать мне, что... что произошло в Белоруссии между вами и Мартой?"
  
  "Какой вопрос!" - я успел рассердиться на Аду, прежде чем вспомнил, что я же сам и уполномочил её внутри нашего "могилёвского княжества" вести расследования любого рода. Да, наш "имперский следователь" не терял хватки.
  
  "Ну, я предупреждала", - обронила она.
  
  "Вы ведь... вас интересует, простите за уточнение, только... один аспект, верно?" - догадался я.
  
  "Вы очень проницательны".
  
  "В таком случае могу вас успокоить, Алексан-Фёдорыч: именно в том смысле, который Вы имеете в виду, - ничего. Бог уберёг".
  
  "Вот, снова! - упрекнула она меня, при этом посветлев лицом. - Снова вы возводите... то есть не возводите, а, наоборот, приписываете Ему свои заслуги. Зачем "Бог", если это вы сами сопротивлялись и успешно справились с собой?"
  
  "Именно Бог, милостивый государь, - ответил я серьёзно. - Я, разумеется, "сопротивлялся", выражаясь вашим языком, но грош цена была бы моему сопротивлению, если бы, к примеру, Марта оказалась немного более реши..." На этом месте я прикусил язык.
  
  "Так это от неё исходила инициатива?" - холодным, деловым тоном уточнил мой "следователь".
  
  "Послушайте, какое это имеет значение, и особенно сейчас!"
  
  "Для меня - имеет. Ведь мне, сохраняя объективность, в отсутствии которой, как вы знаете, меня уже упрекнули, нужно было бы осудить или вас, или её. А я за вчерашний день поняла, что сделать этого не могу, что это в высшей степени не моё дело. Если же я потеряла свою объективность, то я в качестве следователя - ничтожество, и расследование моё - мыльный пузырь, и вся моя "борьба за права студентов" тоже..."
  
  "Я бы не сказал", - возразил я.
  
  "Неужели? - улыбнулась Ада. - Даже удивительно от вас, такого традиционалиста... Меня, если быть честной, спасла просто случайность: ведь это случайность - то, что вы, простите за выражение, удержались на краю? Да, я сохранила лицо сама перед собой, но какое я право имею прятаться за эту случайность, даже, можно сказать, чудо..." (Я не мог не улыбнуться на этом месте: Ада наверняка не заметила, что такая характеристика совершившегося и несовершившегося в Могилёве для меня и Марты звучит почти обидно. Ей явно было не до деликатностей.) "А ведь случилось и... второе чудо. Хотите знать, какое?"
  
  Я кивнул.
  
  "Сегодня, - продолжила девушка, помолчав, - когда эти двое приехали без Марты, я забеспокоилась - сразу. Сразу и позвонила ей. Марта взяла трубку и ответила, что она в другом городе, с Алексеем, и что всё уже в порядке..."
  
  Я облегчённо выдохнул, и мой вздох от неё не укрылся.
  
  "Вот, - прокомментировала она, - значит, и вы боялись... разного. Я немедленно стала думать: отчего уже? И как она успела там оказаться, если поезд прибывает без четверти три? Только если вышла на предпоследней станции, тогда всё сходится. Зачем? Почему? Как она вас оставила, учитывая и её монархические чувства, и этот... начинавший между вами роман?"
  
  "Уже закончившийся", - пояснил ей ваш покорный слуга.
  
  "Да, хорошо... Тут как раз вы приехали и отвлекли меня от этих мыслей. Но я и вечером всё не могла успокоиться, спрашивала себя: как это произошло? И вдруг сообразила: да из-за потрясения! Марту - потрясло это общее предательство. Я способен понять: я же сам был когда-то монархистом, я семнадцатого октября испытал к вам за ваш манифест чувство тёплой благодарности, почти обожания... Чтó, вам странно слышать? И после этого потрясения она ведь могла... разве не могла она что-то сделать над собой?"
  
  "Марта - слишком православная и слишком благоразумная для таких глупостей", - произнёс я то, что за этот день произносил уж не знаю сколько раз, даже язык стёр об это клише.
  
  "Ай, ладно вам! - скривился собеседник. - Вы меня просто успокаиваете, государь. Очень, конечно, мило с вашей стороны... Вы сами-то разве верите? Если бы не поразительное, совершенно
  чудесное явление Алёши - как так совпало? - то кто знает, чем бы закончилось?"
  
  Я только собирался сказать, что именно я немного поспособствовал этому "чуду", уже и рот открыл - но, подумав, решил ничего не говорить.
  
  "Меня спасло чудо, - продолжал наш следователь, - но на чудеса нельзя рассчитывать всерьёз. Случись с ней что - я оказался бы виновен. Не будь моего ультиматума - не было бы ответных требований от Сувориной, и никому бы не пришла в голову эта "игра в предательство". Подумайте: ради чего всё затевалось? Ради неких абстрактных студенток, которые могут в будущем стать жертвами домогательств декана? Да, само собой, если объяснять себе логически, рационально, но разве рациональные мысли руководят человеком, даже если он сам верит, что он насквозь разумен? Меня не отпускала картинка того, как Бугорин хватает эту девочку за её тонкие запястья - вот отчего всё... А если бы случилась беда - зачем это всё было? Вот почему я напросился к вам в гости, хоть это и поздно, и вообще совершенно неприлично".
  
  Собеседник помолчал и продолжил:
  
  "Я... собираюсь завтра утром объявить при всех, что в рамках вуза заканчиваю со всем и всяческим активизмом. И, может быть, мне вообще нужно отказаться от... любой политики, навсегда? Хоть это и будет против моей природы, это - как отрéзать часть себя. Но... в чём меньше вреда для других людей? Что вы скажете?"
  
  Мне пришлось тщательно подумать и взвесить каждое слово, прежде чем я произнёс:
  
  "Я одобряю первое. Про второе, Алексан-Фёдорыч, вы должны решить сами. Должны ведь существовать люди, которые борются за лучший мир, существование человека без них станет слишком бесцветным! В любом случае, что бы вы ни решили, думаю, вы уже не превратитесь в грубого, прямолинейного публичного манипулятора с чёрно-белым зрением. Ваш сегодняшний... ужас - ведь это был ужас, да? - кажется, оставил внутри вас некую борозду. Вы можете никому и никогда о ней не рассказывать - и, к счастью, вам не в чем каяться, вы ничего дурного не совершили! - но сохраните этот ожог, прикасайтесь к нему изредка, особенно перед всяким вашим желанием начать новую борьбу за справедливость. Тогда, верю, вы сделаете ещё много хорошего..."
  
  Мой собеседник медленно кивнул и одними губами сложил: "Спасибо". Ещё некоторое время мы посидели в полумраке и тишине моей комнаты, ваш покорный и амальгама из двух человек, живущего и умершего, напротив. Какое странное слово - "умерший", правда? Неточное до лживости: разве можно вообразить себе прекратившуюся жизнь? Можете ли вы представить себе такое? Вот и я не могу...
  
  Ада вдруг встряхнулась, объявила с виноватой улыбкой, что час уже поздний и что ей неловко меня задерживать. Я проводил её до прихожей.
  
  [9]
  
  В прихожей - её правильней было бы назвать холлом: большое помещение "в два света", то есть с двумя рядами окон, соединявшее лестницей первый этаж дома со вторым, - итак, в холле послышались шаги, стук каким-то предметом, голоса - женский и детский. Кажется, Анастасия Николаевна пыталась уговорить дочку оставить внизу пластиковую лопатку и не тащить её наверх: та именно этой лопаткой стучала по ступеням лестницы.
  
  "Арина очень упрямая! - вздохнул Могилёв. - Понять бы ещё, в кого... Извините, я ненадолго отлучусь. А вы, чтобы вам не скучать, можете пока ознакомиться с письмом Алёши, которое мне пришло утром вторника, двадцать второго апреля. Минутку... вот и оно! Если я задержусь, проглядите уж кстати стенограмму последнего суда в нашем сборнике - он лежит на столе. Мои студенты все тогда тщательно к нему подготовились, кто-то даже конспект выступления сделал..."
  
  [10]
  
  Государь,
  
  Вы можете читать без всякого страха, дальше - только благодарность.
  
  Я не знаю, чтó именно случилось в Белоруссии и, наверное, не хочу знать. Почему "наверное?" - без всяких "наверное"! Если даже вообразить, что когда-то какой-то исследователь заинтересуется историей нашего проекта, поднимет все старые письма, опросит участников, доберётся до сути дела, опубликует свою "диссертацию", та вдруг станет известной и я увижу её на полке книжного магазина - я и тогда её не куплю. Незачем, незачем многое знать человеку! Марта пару раз была на грани признания, и я каждый раз, подсмотрев её собственный жест, подносил палец к губам. Мы благополучно прошли настроение, в котором она порывалась поделиться со мной своими тайнами, и больше к нему, думаю, не вернёмся. Должны ведь быть у человека и тайны. И не только это мы прошли.
  
  Вчера Марта напрямую спросила меня, вижу ли я в будущем её своей женой. Мне неловко, что именно ей пришлось задавать этот вопрос: не таковы мирские пути и мирские взгляды на то, кто должен делать такое предложение... Разумеется, я сразу согласился. (Вы ведь мне не возбраните мою поспешность?) Удивительно вовсе не то, что я согласился, а то, что - мне странно это писать - без сокрытого от моих глаз она, вероятно, никогда не задала бы мне этого вопроса. Ну, само собой, не предложил бы и я ей выйти за меня замуж первым: из мужской гордости или, правильней, из своей некоторой неукоренённости в миру, из желания наблюдать мир со стороны. А она раньше не поторопила бы меня из - Бог весть чего! Женское сердце - тайна, и одна из тех, которые даже и не всегда следует разгадывать. Только неким человекознатцам, мастерам душ человеческих вроде умудрённых старцев или великих, без фальши великих писателей дозволено проникать в иное. (В том, что я сейчас пишу, много поэзии, а значит, правды меньше - но и правда здесь тоже есть.) Если, однако, и не проникать, то позволю себе догадку о том, что короткий роман её юности вдохнул в неё дерзание... Хотя зачем я гадаю? Совсем и не так могло всё быть, а просто всю поездку Вы вели с ней долгие разговоры и исподволь внушали евангельское "да прилепится человек к жене своей"154, и в итоге внушили, и она поверила. Имейте в виду: я предпочитаю верить именно в это. Credo, quia absurdum155, но в этом же и суть нашей веры, пусть даже до скончания века над ней насмехаются иваны и все прочие агностики.
  
  Ещё раз тихим голосом и с великим смирением я говорю Вам: спасибо.
  
  О. Нектарий
  
  [11]
  
  СТЕНОГРАММА
  сценического эксперимента No 11
  
  "Суд над Александром Фёдоровичем Керенским"
  
  ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  
  Александр Фёдорович Керенский, подсудимый (исп. Альберта Гагарина)
  
  Председатель суда (исп. А. М. Могилёв)
  
  Обвинитель (исп. Альфред Штейнбреннер)
  
  Защитник (исп. Елизавета Арефьева)
  
  Присяжные заседатели (исп. Анастасия Вишневская, Эдуард Гагарин, Борис Герш, Марта Камышова, Акулина Кошкина, Марк Кошт, Алексей Орешкин).
  
  ПРЕДСЕДАТЕЛЬ СУДА (встаёт). Дамы и господа, судебное заседание объявляется открытым. Мы судим Александра Фёдоровича Керенского. Возможно - даже и вероятно, - это наш последний суд. Предлагаю провести его от имени людей современности, то есть попросту нас самих. Эту идею мы уже хотели использовать в суде над генералом Алексеевым, который, увы, не состоялся... Впрочем, отчего сразу "увы"? Наши неудачи - тоже часть истории, хотя бы и только нашей. Не будучи сейчас связанным со своим историческим прототипом, каждый из вас волен выступить от себя лично. Я даже и нашему "подсудимому" предлагал сделать так, но он - употребляю это местоимение условно - с благодарностью отказался: кому-то ведь требуется произнести последнее слово, а сам Александр Фёдорович, который давно уже в иных мирах, за себя заступиться не может, оттого ей приходится, единственной, сегодня пожертвовать объективностью и сохранить вовлечённость в образ. Да и невозможно, сказала мне Ада, "вдруг" оказаться объективной по отношению к человеку, внутри ума которого ты находился почти месяц, которому отчасти подражал и действиями которого - едва ли не вдохновлялся... Также не связаны мы, оставаясь людьми современности, необходимостью строго следовать юридическим нормам. Предлагаю поэтому всем присяжным заседателям высказаться по очереди, хоть в обычном суде это и не принято, после обвинителю и защитнику - подвести итог, а подсудимому в самом конце дать последнее слово. Анастасия Николаевна, Вы - первая в алфавитном списке! (Садится.)
  
  ПРИСЯЖНЫЙ ЗАСЕДАТЕЛЬ No 1 (встаёт). У меня не было времени ознакомиться с жизнью и личностью Александра Фёдоровича подробно... но в момент "митинга", устроенного Адой - виновата, Альбертой Игоревной - в студенческой аудитории, я словно наблюдала этого персонажа своими глазами. Та же фигура, та же причёска, даже как будто взгляд тот же, и то же выражение лица, которое нам известно по фотографиям. Мне странным образом кажется, что когда Альберта Игоревна доживёт до преклонных лет, тон её голоса совпадёт с тем характерным тоном, немного высокомерным, растягивающим звуки, который почти каждый здесь знает по интервью Керенского на Radio Canada. Знаю, что всё это звучит бездоказательно, что нельзя на основании актёра делать вывод о герое - но на какой же ещё основе мне делать этот вывод? Отец Нектарий однажды напомнил мне труднопостигаемую мысль Павла Александровича Флоренского, мысль о том, что символ - не чистая условность: он мистически представляет собой символизируемое, а знак - обозначаемое. Может быть, я и ошибаюсь, как ошибался и отец Павел, но имею ведь я право на ошибку, говоря от себя лично? А если я не ошиблась, то вернусь к похожести актёра и прообраза. Совпадает, мне кажется, даже риторика, и даже цели одни и те же. Назойливая мысль и того, и другого, их идея-фикс, движущая сила их жизни - мысль о справедливости, которая немедленно и чудесно устроит лучший мир, о создании свободного от человеческих изъянов, разумного, безупречного общественного устройства, в масштабах страны в одном случае, в пределах пока ещё факультета - в другом. Эта идея - вдохновитель любой революции и, взятая в чистом виде, она не кажется мне дурной. Полагаю, что многим другим она такой как раз и покажется, ведь худое, но уже существующее, лучше прекрасного, но не достигнутого. Именно я с этим, наверное, и не соглашусь... Виновен ли Керенский? Я понятия не имею - я ведь даже не сумела бы сформулировать обвинение против него, да и не моё это дело. Кажется, последняя государыня тоже не посчитала его виновным: он ей показался "отзывчивым и порядочным", хоть до личного знакомства с ним у неё сорвалось в адрес Керенского немало злых слов. Безусловно, порядочность и отзывчивость - это качества и Альберты Игоревны, не только её героя: первое наблюдал каждый, а второе она тщательно прячет от чужих глаз... Я говорю немного сумбурно и по-женски. Ну, может быть, кто-то скажет лучше! (Садится.)
  
  ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Эдуард Игоревич, вам слово!
  
  ПРИСЯЖНЫЙ ЗАСЕДАТЕЛЬ No 2 (встаёт). Я тоже хотел бы избежать длинного монолога, а обращу внимание только на одно: как говорится, рыбак рыбака... Исторический Керенский - великий актёр. Его поведение, его манера держаться перед людьми, его публичные речи и поступки - полностью актёрские. Что не означает или не обязательно означает их фальши: речь идёт о той степени актёрства, когда исполнитель верит себе сам. В один миг вождь Февральской революции кричит, протягивая руку в сторону министра царского правительства Протопопова: "Не сметь прикасаться к этому человеку!", как бы изливая на него всю меру брезгливости и гнева, видя в нём ядовитое насекомое. А через пару секунд, когда опасность для Протопопова быть растерзанным толпой миновала, дружелюбно приглашает его: "Садитесь, Сан-Дмитрич!" В какой же момент он искренен? В том-то и дело, что - в оба! Александр Фёдорович вовсе не стремился никого обманывать: он гипнотизировал сам себя, и такой была сила его самогипноза, что и всю страну он на короткое время заставил себе поверить.
  
  Никакого внешнего актёрства в моей сестре нет: к театру и всему, связанному с ним, она относится с презрением. Но в ней есть - замечено совершенно правильно - то же свойство, что было у исторического Керенского: дар самовнушения. Не хочу быть моралистом: ни моему персонажу, ни мне это ни к лицу. Не хочу, но всё-таки скажу: актёрское самовнушение - опасная вещь! Наверное, оно необходимо для лидера восстания. Наверное, оно полезно для иных политиков. Наверное, оно ужасно для государства, если во главе государства нечаянно оказывается актёр. Носитель этого дара слишком быстро уверяет себя в том, чего нет на самом деле. Виновен ли Керенский? Думаю, что как общепризнанный вождь Февральской революции он несёт свою долю ответственности за всё, случившееся в его бытность министром Временного правительства, сначала юстиции, потом военно-морским, а после и при его премьерстве: за все нелепости и безобразия с конца февраля по конец октября семнадцатого, за ту беспечность и слабость правления, которая дала в итоге разлиться океану крови. Возможно, оговорюсь, и я неправ, да и не мне разбрасываться камнями: я ведь и сам был участником протеста, увидев в нём всего лишь весёлый карнавал, как, полагаю, события февраля семнадцатого увидели очень многие их участники. Падает ли от вины Керенского какая-то тень на мою сестру, его, так сказать, живой человеческий символ? Здесь, к счастью, я имею право воздержаться: каждому позволено не свидетельствовать против близких родственников, а моё свидетельство "за" будет сочтено необъективным. На этом закончил. (Садится.)
  
  ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Василий Ви... простите, Борис Менухович, пожалуйста!
  
  ПРИСЯЖНЫЙ ЗАСЕДАТЕЛЬ No 3 (встаёт). Да-да, ваша честь, я понимаю, почему вы оговорились: наградила же меня судьба таким отчеством... Политика Керенского мне несимпатична так же, как в итоге стала она несимпатична и моему персонажу. К Альберте Игоревне эта антипатия, конечно, не относится, и не относится она к личности самого Керенского, человека, в общем, честного, гуманного, даже культурного. Увы, иногда и культурные люди проявляют политическую распущенность. Белая идея, которую защищал мой визави, которая мне и самому кажется естественной, - это идея иерархии и порядка. Любая революция под предлогом установления фальшивого равенства создаёт хаос, и этот хаос, как верно только что заметил Эдуард Игоревич, слишком часто оказывается кровавым. Но надо попробовать подняться над своими антипатиями и признать простую вещь: и революция не происходит без причин. Дикость, неряшливость управления, злоупотребления, барство - всё это может зайти за край, и вот тогда вспыхивает пожар. Как винить огонь этого пожара? Он - стихия, которая не способна размышлять, и наши аргументы для него ничтожны, как и нашего суда, приговора или оправдания он просто не заметит. Керенский, выражась языком одного русского мистика - чуть не назвал его своим сокамерником по Владимирской тюрьме, но, увы, сам я чести беседовать с ним не удостоился, - итак, Керенский, говоря мистическим языком, оказался одним из человекоорудий революции. Как можно судить того, кто становится орудием и будто бы рукой самой истории? Тут мы имеем дело с чем-то почти трансцендентальным. Сам Александр Фёдорович, насколько мы все знаем, не совершил никакого большого личного зла, так что и судьба его ничем серьёзным не наказала, позволив ему без особых тревог дожить до преклонных лет. Идеализм? Ну что же, революция невозможна без идеализма, да и вообще история не движется вперёд без идей: без них она сразу выпадает во внеисторическое коровье существование, в тысячелетнее царство мещанина. Альберта Игоревна, кажется, тоже не успела совершить никакого значительного зла, даже не разбила ни одного окна или лампочки... к счастью, к счастью! (Смешки.) Вот, кажется, и всё, что мне приходит на ум! (Садится.)
  
  ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Марта Александровна?
  
  ПРИСЯЖНЫЙ ЗАСЕДАТЕЛЬ No 4 (встаёт). Благодарю, ваша честь! Я хотела бы присоединиться к Анастасии Николаевне и сказать более простым, чем она, языком, что судить - не женское дело. Хотела бы - и не могу. Мне говорить особенно трудно, потому что я сама - как бы на месте того народа, в отношении которого исполнилась, словами говорившего до меня, мера дикости, злоупотребления и барства, того народа, который Керенский бросился защищать искренне и самозабвенно, и в "маленьком бунте" Ады я вижу те же самые возвышенные и милые мне мотивы. Ада проявила ко мне доброту, как и настоящий Александр Фёдорович однажды проявил доброту к моему персонажу, а забывать доброту нехорошо. К уже отрекшемуся государю он тоже оказался добр, давайте и это не забудем. Поверьте, что я не равнодушна к Керенскому - к обоим "Керенским", историческому и нашему, - что моё сердце почти на их стороне! Есть только одно горе во всём этом: прямая и - простите - туповатая справедливость слишком часто не берёт в расчёт тонкого, сложного, запутанного. А ведь наша жизнь почти всегда сплетается из тонкого, сложного и запутанного! Вот отвлечённый пример: надо ли защищать молоденькую секретаршу, которой руководитель фирмы сделал непристойное предложение? Конечно, надо! Нужно ли ограждать юных девочек от таких предложений? Ещё бы! А как поступить, если девочка признаётся: была одна минута, когда она себе пообещала, что в будущем готова будет его полюбить, хотя бы за то, что никто больше его не полюбит? Топор революции разрубает все такие несправедливости, но разрубает он их по-живому, а требуется не разрубать их - развязывать, бережно, осторожно, каждый по-особому, а не укладывая в типовую схему. Керенский и люди, подобные ему, - великие схематизаторы, и потому они оказываются невинными преступниками, невинными - но преступниками. Вот столько я скажу, и не больше. Как хорошо, что я не настоящий присяжный заседатель, что от моего суда не зависит судьба ни одного, ни другой! (Садится.)
  
  ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Акулина Сергеевна, прошу!
  
  ПРИСЯЖНЫЙ ЗАСЕДАТЕЛЬ No 5 (встаёт). Первый раз в жизни, кажется, я не сержусь на полную форму своего имени. Оно народное, но в том, чтобы быть народом, нет ничего позорного. Стоило кой-чему поучиться, чтобы это понять, - ну, да не сразу умнеет человек! К сути дела. Керенский - балабол, никчёмное существо, адвокатишко, гнилая "левая" интеллигенция, псевдосоциалист, демо-версия Милюкова с массой дешёвого пафоса и слабой головой. А голова политику нужна не только, чтобы в неё кушать! Как я осудила Милюкова, так же осуждаю и Керенского, хотя и осуждать не за что: после этого болтуна власть не могла не достаться большевикам. И вроде бы от себя говорю, не от Алексан-Михалны - а всё равно приятно! Теперь - про похожесть Керенского на нашу Аду, про которую сегодня все заладили. Никакой похожести, кроме внешней, не вижу. Что вы все так прицепились к этой похожести? Если я, например, похожа на Сашу Грей, как говорят некоторые, так это не значит, что я вам... ладно, не будем оскорблять ваших ушей, медамы и мусье, особенно тех, которые тут православные. Знаете, в чём ещё непохожесть, самая главная? Керенский - фанатик, Ада - договороспособная. Керенский - тип с пустой башкой, который сто вещей начинал - ни одного не кончил, а у Ады всё в её голове разложено по полочкам, и не было такого, чтобы она взяла на себя дело и забыла. Вот что я вам хотела сказать, мальчики и девочки, а кому не понравилось - извиняйте! (Садится.)
  
  ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Марк Аркадьевич, есть ли вам что сказать?
  
  ПРИСЯЖНЫЙ ЗАСЕДАТЕЛЬ No 6 (встаёт). Тяжёлую задачу вы передо мной ставите, ваше благородие! Как суд над Милюковым выходил судом надо мной, так и сейчас тем более... Керенский - успешное, удачное человекоорудие революции. Гучков - её неудавшееся орудие, её крот, рыхливший для неё почву. А как выросло дерево, госпожа революция взяла этого крота в белы ручки, повертела, обнюхала да и выбросила в мусорное ведро. И объём зависти второго к первому ещё никто не посчитал и не взвесил... Но Гучкова, однако, сейчас отставим: в нашем проекте он всё прятался за чужие спины, так и перепрятался, потому и не заслужил, чтобы долго о нём тут... Как это мы все извернулись, что начинали судить Керенского, а судим нашего товарища, Аду Гагарину? За то, наверное, что оба - "бузотёры"? А без бузотёров, господа хорошие, жить нельзя: на то и щука в море... но не будем превращать этот суд в семинар по русским народным пословицам. Да и интересно получается: бунтовали все вместе - теперь вдруг бунтовщики превратились в присяжных заседателей, а своего лидера посадили на скамью подсудимых. Самим-то не смешно?
  
  Назад к Керенскому. Этот "гражданин свободной России" совершил много просто глупостей, и если начать их перечислять, так до утра не закончим. Но патриотом он, как ни странно, тоже был, и остался им после семнадцатого года: для меня это многое искупает. Как он красиво ответил Клемансо, отменившему приглашение на парад для русского посла! Прямо в стиле Евгений-Максимыча156, который развернул самолёт над Атлантикой. Про патриотизм Ады не знаю, но никаких больших глупостей она не наделала, а сегодня утром так и совсем пообещала нам, что заканчивает свою "классово-революционную борьбу", ставит в ней жирную точку, вы все это слышали. Судить нам её не за что, и не выросла у нас судилка. Вот, значится, какое моё мнение! (Садится.)
  
  ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Спасибо. Отец Нектарий?
  
  ПРИСЯЖНЫЙ ЗАСЕДАТЕЛЬ No 7 (встаёт). Сказано многое, и боюсь повториться, злоупотребляя общим терпением. Но и не это главное. Я не имею права судить Керенского - или, тем более, его "воплощённый символ", нашего товарища по лаборатории - от своего собственного имени. Почему, спросите вы? Да потому, что судить другого человека от себя означает согласиться с тем, будто у нас, недалёких и грешных, есть право на нравственный суд над кем-то, кроме себя. А ведь мы про нравственный суд говорим, не уголовный: чтó умершему - уголовное разбирательство, и какую власть любой уголовный суд любой страны имеет над умершим? Альфред, знаю, не согласится и поспорит, бывают ведь и посмертные реабилитации, но они нужны родственникам, не душе, я же высказал мысль как своё убеждение, не ради спора.
  
  Я не осуждаю Керенского, но и пострадавших от рук этого безрукого - простите за каламбур - правителя, проклинавших его по ночам, я тоже не могу осудить. Да, совершил он немногое, в жестокостях не замечен, наоборот, отмечен желанием не пролить ничьей крови, включая кровь политических врагов: желание прекрасное, редкое и для политика удивительное. Но бездействие перед лицом хаоса для мирского владыки - это тоже деяние, а в Божьих глазах, думаю, и такое деяние преступно. Правда, "нет власти не от Бога" - но это место из Послания римлянам слишком уж много цитировалось и слишком уж часто лжетолковалось, поэтому позволю себе поставить на полях Священного Писания именно в этом месте тонкий, еле заметный карандашный знак вопроса. История - ещё не Бог, а сумма наших воль, хотя изредка ими водит и рука Божья. Мы всей страной, всеми предыдущими поступками или потаканием чужим поступкам, празднословием и нытьём в феврале семнадцатого года выслужили себе именно Керенского: по мощам и елей.
  
  При всём, что я сейчас сказал, есть и то, что примиряет меня с этим персонажем: его самоотверженность, его беззлобие, наконец, его религиозность. Уезжая из России, он берёт с собой одну-единственную вещь: иконку, подаренную пожилой супружеской парой Болотовых. Да, вера Керенского - во многом, до наивности, детская, и Христа-то он видит "героем-революционером", но, при всей наивности, пошлости в его вере нет, она - искренняя. А богословская незрелость Керенского не тождественна всё же прямой глупости: он ведь был, пусть и малоспособным, поверхностным, но учеником Владимира Соловьёва и Николая Лосского, последнего - в буквальном смысле: слушателем его курса. Выражение Марты "невинный преступник" кажется мне очень точным, но я бы его перефразировал, верней, сдвинул ударение: если и преступник, то невинный: политический идеалист, полностью искренний в своём идеализме и в своём служении добру, как он сам его понимал. Оттого и помиловал его Господь, пару раз спасая чудесным образом, а если сам Господь его помиловал, то нам его проклинать совершенно негоже.
  
  Про Аду скажу только, что она все четыре года была нам отличной старостой. Мысль отца Павла о том, что символ таинственным образом и есть обозначаемое, которую сегодня вспомнила Анастасия Николаевна, я нахожу применительно к сегодняшнему суду остроумной - но не более. И на этом закончу. (Садится.)
  
  ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Слово предоставляется обвинителю!
  
  ОБВИНИТЕЛЬ (встаёт). Спасибо, ваша честь! (Со вкусом откашливается.) Вина Керенского - это крайне примечательный законоведческий вопрос, практическая иллюстрация некоторых теоретических положений юриспруденции.
  
  Первый выступающий уже справедливо отметил, что предъявить ему обвинение, сформулированное юридическим языком, более чем затруднительно. И это вопреки всем событиям или, верней, процессам между февралём и октябрём семнадцатого, в которых Александр Фёдорович, казалось бы, повинен непосредственно. Деградация и развал армии; продолжение войны, участие России в которой после отказа от определённых прежним режимом целей войны стало очевидной бессмыслицей; упразднение полиции и жалкие попытки создания вместо неё милиции, пресловутых безоружных гимназистов с белыми нарукавными повязками; упразднение прежней системы территориального управления и надежда на то, что революционный народ в своей высокой сознательности устроится сам, как-нибудь, породив на местах некое советское или полусоветское самоуправление; арест и удержание под стражей полицейских чинов, огромное большинство которых ничем кроме службы прежнему режиму не провинилось; амнистия заключённых, включая уголовных преступников... Факты общеизвестны, общеизвестны и их последствия. Временное правительство - прямой виновник всего происходившего, а огромную долю вины за действия этого правительства, безусловно, несёт Керенский в качестве его министра юстиции с февраля по начало мая, военно-морского министра - с мая по июль, министра-председателя - с июля по октябрь.
  
  Но здесь мы сталкиваемся с любопытнейшей законоведческой коллизией! Суть её в том, что руководителям государства согласно общепринятым нормам и сложившейся практике не могут быть вменены в вину их действия на своём посту, даже совершенно неграмотные, "безрукие", как выразился наш уважаемый клирик, - коль скоро эти действия совершались в соответствии с законами и коль скоро не доказана корыстная личная заинтересованность субъекта.
  
  Керенского называют "трёхрублёвым адвокатом", но это, простите, всего лишь речевой штамп, пущенный в обиход его противниками. До революции наш герой выступал защитником на политических процессах общероссийского размаха, являлся звездой своего рода. Вот хотя бы один факт: стараниями Керенского в процессе по делу "Дашнакцутюн", или Армянской революционной партии, оправдано девяносто пять обвиняемых из ста сорока пяти! Это, уважаемые коллеги, говорит, что Александр Фёдорович всё же кое-что понимал в юриспруденции. Он был законником, и, наверное, поэтому хотя бы бессознательно соизмерял свои поступки с юридическими нормами. Оттого в сугубо уголовном смысле наш подсудимый чист как младенец: он не нарушал законов, а действовал в рамках полномочий, хотя и установленных экстраординарным, дерогативным способом. Давайте, кроме того, осознаем, что его действия на посту министра юстиции были, по сути, законотворческими инициативами, а государственная инициатива по созданию юридической нормы не может быть нарушением нормы. Собственно, у меня есть небольшая, всего на пять страниц, статья, где я демонстрирую, почему это именно так, и я всегда готов поделиться ею с желающими...
  
  Остаётся вопрос, является ли преступлением участие в свержении правящего режима. Парадокс в том, что право не может существовать без государства, в безвоздушном пространстве, а любая удавшаяся революция как бы "обнуляет" правовую систему государства. Да ведь императорская Россия сдалась без боя, даже в лице монарха, который второго марта семнадцатого не только подписал своё отречение, но и ради проформы назначил князя Львова главой Временного правительства. На Керенского в его качестве министра юстиции этого правительства через назначение Львова как бы ложится отсвет прежней, имперской легитимности. Новая, революционная легитимность им была обретена, когда он сумел провести своё вступление в должность министра юстиции через Совет рабочих и солдатских депутатов: не через Исполком этого Совета, а непосредственно через Совет, обратившись к этой чёрно-серой толпе напрямую. Керенский как министр правомочен со всех сторон, оттого его действия в качестве министра, а позднее премьера должны быть иммунны от уголовного преследования. Само собой, сомнительна вся система права, созданная "демократической Россией" в период с февраля по октябрь, этим псевдогосударством, степень государственности которого была немногим больше степени похожести на государство нашего "могилёвского княжества". Но что делать! Другого государства у нашего народа тогда не имелось.
  
  Подведу итог своему выступлению. Господин Керенский искренне хотел блага новой демократической России и всеми силами, до изнеможения, "приближал" это благо как умел, не руководствуясь никаким мелким честолюбием или тем более корыстно-денежными мотивами. "Умел" он его "приближать" - история это продемонстрировала - не особенно хорошо, но ведь должностных лиц нельзя судить за неумелость, даже при катастрофических последствиях такой неумелости! Судить следует их начальство, Керенского же на пост министра-председателя вынесла, так сказать, народная любовь. Сами мы - если, безусловно, собравшиеся чувствуют связь с собственной нацией, - повторюсь, сами мы его и назначили, "выслужили", пользуясь метким выражением отца Нектария, оттого вопрос его вины должны обратить сами к себе. Будь у меня вкус к цитированию Священного Писания, я не преминул бы вспомнить "Кровь его на нас и на детях наших"157 - но здесь я явно захожу не в свою область, да и не могу сказать с уверенностью, насколько применительно к деятелям Февральской революции уместна эта евангельская цитата.
  
  А теперь позволю себе как бы возразить тому, что я сам только что сказал о неумелости Керенского, но не в качестве некоей риторической фигуры, а в качестве "микроозарения" своего рода, так как, поверьте, эта мысль пришла мне в голову буквально только что. Говоря о его якобы неумелости, зададимся вопросом: ктó бы справился лучше с этим клокочущим народным морем? Ктó оказался бы более искусным пловцом в волнах революционного хаоса? И мой персонаж, и персонаж Марка Аркадьевича закончили этот заплыв раньше срока, а персонаж Бориса Менуховича с февраля по октябрь так и вообще почти всё время простоял на берегу, пробыв в составе кабинета ровно день. Своей "хлестаковщиной", своим актёрством, своей "истерией на грани нездоровья" Керенский придавал затянувшейся революции хотя бы видимость законности и порядка. Благодаря этой видимости, этому тонкому волоску легитимности Россия худо-бедно семь месяцев подряд продолжала вести войну с сильным, технологически превосходящим её противником. Если вспомнить об отсутствии каких-либо средств принуждения у бесконечно слабого, слабейшего в нашей истории правительства, эти семь месяцев кажутся чудом. Вынужден взять свои слова о "неумелости" обратно и снять перед Александром Фёдоровичем воображаемую шляпу. Нет, господа, не нам кидать камень в его огород!
  
  Всё дальнейшее выходит за рамки суда над Керенским и касается Альберты Игоревны, от рассуждений по поводу протестной активности которой я, вне всякого сомнения, воздержался бы, если бы ряд замечаний уже не были высказаны до меня. Действия нашей уважаемой старосты не пересекли границы юридически упречного, не составили административного правонарушения и даже нарушения внутренних норм университета. Нигде в Уставе нашего вуза, который я тщательно изучил из чисто академического любопытства, не указано запрета для студентов на создание или публикацию неофициального "преподавательского рейтинга" и даже не предусмотрено никакой ответственности за срыв учебных занятий - что, безусловно, само по себе нелепость, но не я повинен в её возникновении. Циники, вероятно, скажут, что только срыв протеста в минувшую субботу удержал госпожу Гагарину от, простите, потери юридической невинности, но, как бы там ни было, никого нельзя судить за несовершённое, это - абсолютная аксиома. Dixi158, как говорили латиняне. (Садится.)
  
  ПРЕДСЕДАТЕЛЬ СУДА. Наш прокурор взял на себя обязанности адвоката, что очень неожиданно, даже радостно - и оставляет меня в полном недоумении: что же в таком случае делать дальше? Если даже обвинитель не поддерживает обвинения, то не пора ли нам закончить суд?
  
  КЕРЕНСКИЙ. Протестую, ваша честь: неужели вы оставите меня без последнего слова? (Встаёт.) Перед началом заседания я просил меня не щадить. Я был готов к тому, что меня обвинят - я уже заранее искал аргументы в свою защиту. Речь прокурора лишила меня всех доводов: он сказал то, что я мог бы сказать и сам, только грамотней и убедительней. Я обезоружен - обезоружена! Сколько я себя помню, я думала и жила - думал и жил - идеей справедливости. И что теперь, она оказывается не главной? А вместе с оправданием этот суд возлагает на меня какую-то невидимую ответственность, даже тяжесть: ведь того, на ком нет никакой вины, не судят. Меня же судили и, хоть оправдали, целых два раза назвали "невинным преступником" - это мне запомнилось, это упало внутрь, это не даст мне покоя до тех пор, пока я сама - сам - себя не оправдаю или не осужу. Боюсь, придётся осудить... С таких неприятных мыслей, может быть, начинается путь религиозного мистицизма, который мне почти отвратителен. На этом пути нет никакой ясности: сплошной хаос, исступление чувств и прочее... гадкое мракобесие! Гляжу на эту дорогу, по которой пока не сделала ни одного шага, и тяжело вздыхаю. Но из честности перед собой надо пробовать и её. (Слабо улыбается.) Спасибо! И за все милые слова, которые вы мне сегодня сказали, а я их совсем не ждала, спасибо тоже. (Неожиданным быстрым движением подносит к глазам бумажный платок.)
  
  ПРЕДСЕДАТЕЛЬ СУДА. Последнее заседание "суда истории" проекта "Голоса перед бурей" объявляется закрытым!
  
  [12]
  
  Могилёв между тем вернулся ко мне и добавил несколько слов к тому суду. В частности, вспоминал он, группа приветствовала его последние слова аплодисментами, и со стороны могло показаться, что аплодисменты звучат в адрес неожиданно расчувствовавшейся Ады, да так оно, возможно, и было.
  
  "Да ну вас, черти лысые, - пробормотала девушка, стараясь скрыть смущение. - Вот, даже жалко, что всё заканчивается, - поторопилась она перевести разговор в деловую плоскость, - потому что, верите ли, нет, Андрей Михалыч, "Коллонтайшу" мы разобрали за выходные, а меня закончили только что. Сегодня утром поглядела количество знаков, и, оказывается, нужный объём есть! Даже "с горкой"!"
  
  "Так Гучков пролетел мимо кассы? - поразилась Лина. - Ну, ясное дело, на то он и рассчитывал, лодырь! Ах ты ж хитрый жучара!.." Эту характеристику сопроводили смешки.
  
  "В том, что наш "Сан-Иваныч" пролетел мимо кассы, выражаясь языком нашей очаровательной большевички, имеется известный символизм, - философски заметил Борис, - ведь и с настоящим Гучковым случилось то же самое... Но что мы будем делать сейчас? Неужели просто разойдёмся?"
  
  "У нас есть два объявления! - весело сообщила Марта. Девушка сидела вместе с Алёшей на одной скамейке, и по их взглядам или словечкам, которые они украдкой обменивались, как-то сразу становилось ясным, что они уже вместе. - Первое: мы... но это должен вот он сказать".
  
  "...Мы объявляем о своей помолвке, - закончил за неё Алёша, улыбаясь (он, кстати, сегодня пришёл в мирском). Само собой, это было встречено новыми аплодисментами, едва ли не более шумными. Несколько на англосаксонский манер, но Бог с ним... Лиза, сидевшая по левую руку от меня, склонилась к моему уху и весело прошептала:
  
  "Не совсем то, что я хотела... но это не значит, что я не рада!"
  
  "Я, наверное, должен объяснить, как это случилось, почему - так быстро, - продолжал Алёша, - но, видит Бог, я и сам этого не понимаю!"
  
  "...Тогда я поясню, - весело заговорила Марта. Тут замечание в скобках: никакой Матильды в ней не просматривалось совсем, и всё-таки она, по сравнению с началом апреля, изменилась - невероятно. - Дело в том, что сидящие здесь господа и товарищи меня поленились поставить в известность о своём эксперименте. Ну, или просто побоялись, зная, что я его не одобрю. Поэтому всю сцену отречения нашего государя я приняла за чистую монету. Это общее предательство так меня поразило, что у меня не было сил ехать в поезде дальше, и я вышла на ближайшей станции. Сидела на привокзальной скамье в оцепенении, с какой-то полной обрушенностью внутри, уж не знаю, сколько, может быть, полчаса, а может быть, и два, и думала только одну глупую мысль: зря я здесь сижу, сейчас ко мне, такой заметной, приклеится какой-нибудь ухажёр, а я ведь совершенно беззащитна, в этом-то состоянии. И вот, какой-то наглый тип действительно стал напротив..."
  
  "...И наглым типом оказался я", - пояснил Алёша со смехом.
  
  "И это было, - продолжила девушка, - как чудо, как спасение, которого не ждёшь, как выход из преисподней!" (В её глазах блеснули слёзы.) "Я бросилась ему на шею и этим, кажется, сильно смутила, но... но дальше опустим".
  
  "Разумеется, мы не собираемся затягивать с венчанием и официальным браком, - закончил "цесаревич". - Нас беспокоят только некоторые чисто бытовые трудности, но их, надеюсь, мы скоро преодолеем..."
  
  ("Какая деликатная версия! - подумалось мне на этом месте. - Ведь никто никогда не сможет упрекнуть Марту в том, что она не сказала правды, например, о мотивах своего выхода на той станции. Это именно та правда, та её часть, которую нам всем благотворно услышать. Что за умница!")
  
  "Так, а второе объявление какое?" - прагматически вспомнил Марк, когда отзвучали поздравления (и даже предложения собрать для будущей молодой семьи некие "подъёмные", от чего оба они всеми силами принялись отнекиваться, и поэтому мы временно оставили затею).
  
  "Второе? - Алёша слегка растерялся. - Видите ли, про второе и не знаю, нужно ли вслух... Если коротко, то Иван написал мне вчера ночью письмо, несколько личное... но в самом конце он категорически настаивает на чтении перед группой. Я, правда, всё равно сомневаюсь... Сегодня утром, перед началом, показал государю, и тот думает, что это желание можно уважить..."
  
  "Тогда читать, конечно! - высказался Тэд. - Мы - монархия или как?" Остальные тоже высказались за чтение, и Алексей своим мягким, приглушённым голосом озвучил этот документ. Я в тот момент, повинуясь некоему наитию, включил диктофон - и ту запись сохранил, хотя к нашему сборнику ни малейшего отношения она не имела. Верно, вас дожидалась! Отправлю вам её сегодня вечером.
  
  [13]
  
  Отец Нектарий,
  
  так у меня и не получилось, за все четыре года, с тобой поговорить, и, наверное, теперь не получится. Я к тебе, если помнишь, даже на исповедь записался, а после передумал. Ну, глупо сейчас передумывать второй раз, да и некогда, да и некстати. Пишу письмо. Можешь считать его исповедью, публичной, если хочешь. Имелись ведь в православии такие юродивые, которые одобряли именно публичную исповедь, а в раннем христианстве вообще было нормой. Хотя какое мне дело, чем ты это будешь считать? То, что однажды написано и отправлено другому, уже чужое, распоряжайся этим как хочешь.
  
  Знаешь, меня не оставляет ощущение, что однажды мы уже беседовали с тобой о Боге, чёрте и дьяволе, сидя в трактире в каком-то среднерусском городишке со смешным названием... Полная и очевидная глупость: я вообще не сторонник идеи перевоплощений, как и любой такой малодоказуемой идеи, а уж мысль о перевоплощении литературных героев, "фиктивных людей", которые никогда и не жили, и совсем смешна. Это просто наше подсознание, пропитанное отечественной традицией, подкидывает нам такие благочестиво-глупые картинки. Хотя Марфуша, наверное, одобрила бы.
  
  Всю жизнь, сколько себя помню, я пытаюсь достучаться до людей, обратить их внимание на себя, сделать им что-то полезное или приятное. Безнадёжно, потому что я устроен как-то по-другому, иначе, чем они. Есть старый философский трюизм о том, что, мол, никто не знает, как именно другие люди воспринимают цвет, который лично мы называем красным. Но я рискну предположить, что большинство видит красный хотя бы в оттенках красного: розовым там, оранжевым, бордовым. А я - сразу зелёным, или не вижу вообще. (Я говорю образно: я не страдаю дальтонизмом. Вдруг и это тоже требуется пояснять.) Все мои попытки ведут в тупик. Я искренне хочу быть патриотом, пишу длинную и обоснованную статью о целесообразности патриотизма - её выбрасывают в мусорное ведро. Я пробую добиться симпатии красивой девушки, совершенно честно желая ей только хорошего - от меня избавляются как от дырявого носка, одним коротким словом. Я бескорыстно пытаюсь устроить чужую личную жизнь - и та, которой я помогаю, не желает сказать обычного спасибо, хотя она - такой человек, который, наверное, и кошке скажет спасибо. Получается, Иван Сухарев мельче кошки. Я делаю всё, чтобы наш коллективный труд, наши общие усилия не пропали, - никто не хочет этого оценить, это почти неугодно, потому что пришло от меня, создаётся моими руками. Может быть, у меня на голове растёт какое-то дерево с фигами Баха или некий безобразный чёрный рог, который виден всем, кроме меня?
  
  Про фиги Баха отдельно, и прости за глупый каламбур. Были ведь у Баха и неудачные вещи, которые, однако, ему никто не ставит в вину, а мне ставят в вину любую мелочь, да и не ставят - просто отшатываются от меня, словно я Ганнибал Лектор, тот самый монстр из "Молчания ягнят", который способен вырвать язык полицейскому, а после, весь в крови, получать эстетическое наслаждение от одной из вариаций Гольдберга. Заявляю всем, что не только это не так, но что я и самым обычным способом никого не убил, ничьего убийства не замышлял и не замышляю. Боюсь, что даже здесь мне не вполне поверят... Какое мне дело!
  
  Один из "добрых людей" пересказал мне твою проповедь о наготе страдания. Вот тоже поразительная вещь! Я знаю о практической этике христианства больше любого из вас - вспомни мой доклад на третьем курсе, - но меня никто не хочет слушать. Мой младший... (чуть не сказал "братец") коллега произносит благоглупость для домохозяек - все им восхищаются. Зачем мне твоё милосердие? Я его не отталкиваю и не оплёвываю, даже благодарю за него, но куда мне его приставить? Милосердие не даёт ответов на глубиннейшие вопросы, и никогда оно их не даст. "Рациональных ответов", возразишь ты, но кому нужны другие? Тем человек и отличается от животного, что отшлифовал своё сокровище разумности, а вы, сентиментальные обскурантисты, все как один стремитесь выкопать для этого сокровища яму, чтобы поскорей похоронить его и пропеть над ним "Со святыми упокой".
  
  Если ты был достаточно проницателен, чтобы понять, что "обнажённые люди" тоже не просто так совлекают с себя одежду и скачут голышом, то поймешь, почему у меня нет никакого желания видеть кого-либо из группы, с которой я проучился четыре года. Некоторые вещи причиняют боль, даже если это и смешная боль в глазах любителей копать ямы для ума и достижений рациональности. Да, к счастью, и не нужно. Госэкзамены мне разрешили сдавать с другой группой. Мой диплом почти готов - тот самый, выросший из курсовой о практической этике христианства. В субботу я разговаривал с врио заведующей кафедры и был ей полностью поддержан. Если у вас всех есть право на защиту в виде "творческой работы" (и кого вы предъявите в виде такой работы - самих себя, что ли?, Марфуша снова наденет чёрное платье с вырезом, а ты - ряску с чужого плеча?), если у вас есть такое право, то есть и у меня право защищать свой диплом традиционным способом. Вероятно, вы все снова увидите в таком решении "предательство" - о, как мы все любим бросаться громкими словами! И даже найдёте достаточно христианского милосердия, чтобы "простить" вашего группового "иуду" - только, скажите мне на милость, какое отношение к собственно христианству имеет ваша недосекта имени господина Могилёва, в которую вы все поспешили вляпаться? И грешно, и предосудительно, и, возможно, даже противозаконно.
  
  Чувствую, что я снова распоясался и снова "скачу в голом виде", поэтому надо поскорей закончить. Я прошу и даже настойчиво требую, чтобы моё письмо было прочитано перед всей группой. Разумеется, принудить тебя я не могу: ты снова можешь выбрать путь "мудрого прощения" и "благостного молчания". Твоё дело, но мне будет жаль.
  
  Со сдержанной благодарностью к тебе лично и with no special regards159 ко всем остальным,
  
  Иван Сухарев
  
  [14]
  
  - После окончания чтения, - рассказывал Андрей Михайлович, - мы все немного помолчали, слегка пристыженные: той пристыженностью, знаете, когда неловко за другого. Кто-то вздохнул. Марк крякнул что-то неопределённое и пояснил:
  
  "М-да... тут и не надо ничего говорить".
  
  "Стремление отсутствующего и, видимо, покинувшего нас навсегда члена лаборатории изобразить мотивы всех его бывших коллег сектантски-иррациональными само является иррациональным, - вдруг начал Штейнбреннер. - В любом случае, никакого строго логического анализа оно не выдерживает. Начать можно хоть с того, что сам обиходный термин "секта" - слишком общий, неопределённый, оценочно окрашенный и откровенно пейоративный, чтобы пользоваться им всерьёз в установлении научной истины, поэтому, разумеется, встаёт вопрос академической беспристрастности того, кто пользуется им... Но, знаете, меня гораздо больше беспокоит другой казус: институция нашей псевдогосударственности или микрогосударственности, которой, в конце концов, предполагалось иметь только темпоральный характер. Не то чтобы я опасаюсь юридических последствий, но не следовало бы сейчас, с учётом завершения проекта, точней, того, что мы находимся в двух шагах от такого завершения..."
  
  "Следовало, Альфред, следовало бы, - тут же согласился я, прервав его предложение с переусложнённым синтаксисом. - Если хотите, мы даже совершим некий ритуал, из самых простых. Боюсь спрашивать, но... может быть, кто-то из вас нечаянно сохранил мою картонную корону, которой где-то в начале апреля вы меня короновали?"
  
  "Я сохранила! - просияла Лиза. - Правда, в сложенном виде..."
  
  Моя "корона", то есть, попросту, картонный ободок, в несколько раз сложенный, была извлечена из её сумочки. Расправив её, насколько это получилось, и возложив на себя, я поднялся с места и объявил:
  
  "Дорогие "могилёвцы"! Всё в этой жизни заканчивается, даже тысячелетние царства. Вот пришёл конец и нашему крохотному княжеству, которому история изначально отвела не больше двух-трёх недель. С некоторым огорчением, но и с облегчением слагаю с себя этот венец и отныне становлюсь обыкновенным частным лицом. С этого мига наше княжество перестаёт находиться в настоящем и оказывается крохотной песчинкой истории".
  
  С этими словами я снял свою корону - послышалось несколько вздохов, может быть, немного "актёрских" - и хотел передать её в руки Алексея.
  
  "Нет уж, с какой стати ему? - вдруг бойко возразила Лиза. - Я её изготовила, я хранила её всё это время, я и заслужила теперь её сохранить".
  
  Улыбаясь, я передал картонный ободок ей, и девушка, сложив его по уже имеющимся линиям сгиба, проворно убрала "венец" в свою сумочку.
  
  "Сейчас, государь, самое время прочитать стихотворение Гессе, которое вы вспоминали в поездке, разве нет?" - предложил Борис.
  
  "Даже и не знаю, - отозвался я задумчиво. - Беда в том, что я его просто не помню наизусть! Да и что нам всё повторять за немцами - неужели у нас не найдётся своего текста?"
  
  "У меня найдётся! - сообщила Лиза. Выйдя перед всеми и раскрыв блокнотик, она прочитала последнюю записанную в нём молитву.
  
  [15]
  
  
  Молитва об окончании
  
  Господи Боже наш!
  
  Научи нас бесстрашно начинать новое,
  
  ступать там, где ещё никто не ступал,
  
  проводить первую борозду по никогда не паханной земле.
  
  Научи нас столь же бесстрашно завершать то,
  
  для чего пришло время завершиться.
  
  Человеческие ухищрения
  
  способны продлевать жизни, срок которых исполнился,
  
  но только ценой новых страданий.
  
  Посылая нам достоинство лекаря
  
  и милосердие медсестры,
  
  внуши нам, чтобы мы не продлевали чужих страданий понапрасну.
  
  В Твоём таинственном саду
  
  никогда не отцветает ни один цветок,
  
  ничто в Твоих руках не завершается полностью,
  
  но только непостижимо преобразуется.
  
  Так и мы, когда нам придёт срок уйти,
  
  не умрём, но всего лишь чудесным образом изменимся,
  
  ведь любовь, которая одушевляла нас,
  
  слишком редка и драгоценна,
  
  чтобы даже малая часть её могла исчезнуть.
  
  В это мы верим,
  
  и это - горячий источник нашей веры.
  
  Аминь.
  
  [16]
  
  - Настал тот миг, - вспоминал историк, - когда все суетливо поднимаются с места, обмениваются адресами и телефонами, обещают не терять друг друга из виду и чаще встречаться... Тэду вдруг пришла в голову идея попросить у меня "автограф" или любую другую памятную надпись - но только непременно в дореформенной орфографии! Я, конечно, согласился - и вот они все выстроились ко мне в очередь со своими тетрадями или блокнотами.
  
  "Послушайте, - объявил я, поставив точку в последней записи, - а ведь мне тоже хотелось бы получить от вас на память какой-нибудь пустяк в виде пары стихотворных строк или, скажем, простейшего рисунка! Неужели вы откажете мне в такой малости?"
  
  Идея рисунка оказалась всем по душе, причём кто-то предложил, чтобы каждый нарисовал самого себя в виде некоего лаконичного символа. В моём ежедневнике преподавателя к концу учебного года осталось - вы не поверите! - ровно десять чистых листов. Извольте, я сниму его с полки... Глядите, прошу вас! Если хотите, я даже сделаю фотографии этих листов и отправлю вам на почту...
  
  Мой собеседник сдержал своё обещание, вот почему автор способен теперь сказать несколько слов об этих "знаках личности", большинство из которых в художественном отношении небрежны или откровенно неумелы, но ведь и не это важно: студенты Андрея Михайловича изучали историю, а не изобразительные искусства.
  
  Итак, вот описания этих эмблем, в том порядке, в каком они идут в блокноте Могилёва.
  
  Альфред Штейнбреннер: лупа, лежащая на раскрытой книге, и небольшое символическое изображение весов сверху.
  
  Акулина Кошкина: лежащий в чьей-то ладони булыжник ("орудие пролетариата"?), на котором символически обозначены глаз с длинными ресницами и полураскрытые губы ("и камни возопиют?").
  
  Марк Кошт: схематичный человек, который в глубокой задумчивости, подперев подбородок рукой, сидит на длинном деревянном ящике с маркировкой в виде серпа и молота.
  
  Эдуард Гагарин: клоун, жонглирующий тремя мячами, с улыбающейся маской, которая съехала набок, открывая лицо в профиль. Это лицо печально.
  
  Альберта Гагарина: меч, разрубающий решётку.
  
  Борис Герш: летящий белый лебедь (или, может быть, индийский гусь), которому его же автор с юмором прибавил еврейскую кипу и пейсы. Лебедь летит по направлению к горному пику с развевающимся флагом. На флаге вместо символа - знак вопроса.
  
  Елизавета Арефьева: равноконечный христианский (или медицинский) крест на рыцарском щите.
  
  Марта Камышова: пересечённое христианским крестом сердце. У креста есть чёрточки, указывающие на то, что крест - именно православный (впрочем, они совсем небольшие, как будто автор рисунка никак не хотела подчёркивать своего православия).
  
  Алексей Орешкин: горный пик (примечательное совпадение с рисунком Герша), к вершине которого ведёт извилистая тропка. На самой вершине пика - небольшая церковка или часовня.
  
  Иван Сухарев - страница осталась пустой (и в этом, разумеется, тоже есть свой символизм).
  
  [17]
  
  Андрей Михайлович, глянув на часы, спросил:
  
  - Вы не против помочь мне кое-что вынести на улицу из кладовки? Гости-то будут совсем скоро, меньше чем через полчаса.
  
  - Ваши коллеги по работе? - попробовал угадать автор. Рассказчик хитро улыбнулся:
  
  - Не совсем... Да, Бог мой, вы ведь их знаете каждого! - пояснил он, и, видя моё недоумённое лицо, добавил:
  
  - Сто сорок первая группа! Я ведь говорил, что они могут приехать сегодня, вы забыли? Видите ли, у них установилась традиция каждые два-три года в июне навещать меня: нечто вроде вечера встречи выпускников. Не всякий раз это выходит, но в этом году мой день рождения удачно пришёлся на воскресенье, да ещё и вы своим романом всех заинтриговали...
  
  Я помог своему собеседнику вынести на улицу мангал, длинный складной стол и табуреты. ("Неужели - те самые?" - не удержался я от вопроса. Могилёв подтвердил, что часть табуретов - действительно "исторические".) После мы остались на улице, хозяин дома снова устроился в уличном шезлонге, а я присел на крышку уже закрытой песочницы и дослушал конец истории проекта.
  
  - Остаток вторника, среду и половину четверга той недели я, не покладая рук, редактировал получившийся сборник. Работы было невпроворот, но мне по доброй воле помогали Лиза, Борис и, немного меньше, староста группы. Настя тоже была рядом, но в вычитке и дописывании текста участия почти не принимала. Она всё это время хлопотала по хозяйству, покупая мебель несколько более удобную, чем пластмассовые табуреты или деревянные лавки, а также светильники, полочки на стены, занавески на окна, ковровые дорожки на пол, превращая нежилое помещение в, можно сказать, уютное семейное гнёздышко. Столовую, которую мы тогда избрали в качестве рабочего и жилого пространства, уже к воскресенью было не узнать! Пару раз Настенька оказалась настолько самоотверженна, что доставила грузы на грузовом такси, бесстрашно путешествуя с водителем в кабине. Откуда, спросите, она брала деньги? Из моей апрельской зарплаты, отданной ей ещё раньше за замену учебных занятий. Свои личные она, конечно, тоже тратила.
  
  В среду, двадцать третьего апреля, группа сто сорок один без всяких проблем закрыла весеннюю сессию. Тут помог чистый случай: дело в том, что после увольнения Бугорина, принимавшего у четвёртого курса один из экзаменов, этот экзамен следовало передать кому-то другому - и передали его мне. Всей творческой лаборатории я выставил оценки по предмету Бугорина "автоматом" без всяких, даже малейших угрызений совести. Впрочем, напротив фамилии Ивана в экзаменационной ведомости уже красовалась "пятёрка" - и подпись Сувориной.
  
  Работу над сборником я успел закончить почти на неделю раньше срока, вечером четверга, и отправил готовый текст в оргкомитет в воскресенье, двадцать седьмого апреля, внеся на выходных последние, чисто косметические правки.
  
  Я так торопился ещё и потому, что на десять утра пятницы было назначено нечто среднее между коллективным отчётом лаборатории о проделанной работе и предзащитой дипломов моих студентов. Суворина сообщила группе об этом через Настю, пренебрегая тем, что я уже вернулся из командировки - ну, или моя начальница просто не хотела со мной общаться... Разумеется, даже один печатный экземпляр получившегося текста оказался бы для них хорошей поддержкой, внушая уважение всякому, кто возьмёт его в руки, хотя бы своим объёмом - по крайней мере, мне так думалось. Ровно один сборник я к вечеру четверга сумел распечатать и отдать на переплёт в одну из городских типографий, с возможностью забрать заказ ранним утром пятницы.
  
  Однако вечером четверга мне позвонила Печерская и сообщила неприятную новость: коль скоро пятничное мероприятие - в гораздо большей мере именно предзащита и, так сказать, смотр моих студентов, я на нём присутствовать не имею права! Иначе, дескать, слишком легко будет моим подопечным спрятаться за мою широкую спину, а наш педагогический коллектив хочет посмотреть, чего каждый из них стóит без моего заступничества. Мне же следовало появиться к полудню, потому что на полдень назначалось заседание кафедры. На это заседание выносились кроме рутины и два важных вопроса: во-первых, мой личный отчёт о руководстве проектом и моём, так сказать, "творческом методе", во-вторых, рекомендация Учёному совету вуза конкретной кандидатуры на должность заведующего нашей кафедрой.
  
  Что ж, следовало слушаться... Я немедленно перезвонил Аде и огорчил её тем, что завтра с утра своих юных коллег поддержать не сумею. Обмолвился между делом, что, по моим ожиданиям, Ангелина Марковна в ближайшую неделю-две, заручившись кафедральной рекомендацией, будет назначена моей постоянной начальницей.
  
  "Не будет", - хмуро прокомментировала девушка.
  
  "А что так?" - улыбнулся я в трубку.
  
  "Да просто предчувствие... И, это самое, Андрей Михайлович, вы "Родную сторону" давно не открывали? Купите завтрашний номер да почитайте!"
  
  "Родная сторона" - это, как вы знаете, одна из городских газет, которая в наш век электронных СМИ до сих пор, однако, выходит, и даже, что удивительно, немаленьким тиражом.
  
  "Ада, бедовая голова! - воскликнул я. - Чтó вы снова учудили?! Вы же дали торжественное обещание перед вашими товарищами отойти от всякого активизма, ещё во вторник утром!"
  
  "Дала! - подтвердила Ада. - А интервью я дала раньше, в понедельник... Не волнуйтесь, всё будет в лучшем виде!"
  
  [18]
  
  - И всё, - вспоминал Могилёв, - действительно устроилось едва ли не в лучшем виде! Ладно, пусть и не в лучшем - но не в самом скверном: все мои студенты получили дипломы, а ваш покорный избежал немедленного увольнения. Впрочем, я забегаю вперёд...
  
  Итак, к десяти утра пятницы, двадцать пятого апреля, участники лаборатории, хоть и без своего руководителя, явились на кафедру отечественной истории почти в полном составе (отсутствовал один Иван). Суворина встретила их и предложила пройти в кабинет начальника.
  
  Мои студенты переглянулись - и отказались.
  
  Ада в качестве старосты пояснила: они, как им передали, приглашены на предзащиту, а не на взбучку, головомойку или выговор. Предзащита - событие публичное, поэтому они желают, чтобы всё происходило в общей части кафедры, в "преподавательской", а не за закрытыми дверями. А Штейнбреннер процитировал какой-то параграф устава вуза, позволяющий им настаивать на этом желании.
  
  Хорошо! - согласилась Ангелина Марковна. Вам же хуже...
  
  Взяв из рук Ады свеженапечатанный сборник - мы с ней встретились в типографии утром, - моя начальница принялась листать тот, после - открывать наугад и зачитывать первое, что ей попадалось на глаза, сопровождая читаемое саркастичными комментариями вроде следующих:
  
  - Какую ценность для науки имеют ваши фантазии о том, что могло бы случиться, но не случилось?
  
  - С чего вы взяли, что читателю будут интересны ваши рассуждения о мотивах деятелей того времени, и кто вам дал смелость рассуждать об этих мотивах?
  
  - Кто это вам сказал, что Александра Коллонтай украла шубу у Матильды Кшесинской? Ах, она сама, в "Воспоминаниях"? И вы обращаете внимание на эти ничтожные, пигмейские мелочи, пренебрегая историческими процессами и закономерностями? Не ожидала!
  
  - Что за жанр для молодого учёного - эссе?
  
  - Что это за детские "стишки в прозе" или, возможно, "продукты сектантской деятельности"? (Про молитвы, написанные Лизой.)
  
  - На весь сборник - два-три текста исследовательского характера, да и те, по существу, реферативные, основанные на паре источников, а кое-где источники и вовсе не указаны!
  
  - Кто это всё придумал? Можете не отвечать...
  
  - Ненаучная фантастика, хуже фантастики! Вам не дают покоя лавры братьев Стругацких? Так те хотя бы описывали выдуманное средневековое государство и благоразумно оставили в покое отечественную историю!
  
  - Вы работали почти месяц - и родили только эту чепуху? Да не совестно ли вам, мальчики и девочки?
  
  И, отложив сборник в сторону, Суворина подвела итог: она будет удивлена, если их, с позволения сказать, коллективная творческая работа заслужит в июне больше, чем "тройку". Альфред, правда, может вытянуть на "четвёрку с минусом", прибавила она как бы в порыве объективности, и оговорилась: это всё - её собственное мнение, которое, разумеется, она своим коллегам не собирается навязывать... Ну-с, есть ли им что сказать в свою защиту?
  
  До поры до времени всё это действительно напоминало публичную порку, потому что другие мои коллеги приходили - да так и оставались, с любопытством наблюдая за "разгромом кафедрального прожектёра" - меня - "и его прожекта".
  
  И тут мои студенты заговорили.
  
  А кто вам сказал, милостивая государыня, осведомился Борис (Суворина так и выпучилась на него, услышав это "милостивая государыня"), что вы являетесь судиею произведённого? Кто вы, собственно говоря? Временный заместитель начальника кафедры провинциального вуза, "инспектор народного училища", выражаясь дореволюционным языком. С чего вы вообще взяли, что до семнадцатого года вас бы сочли хоть сколько-нибудь интересным собеседником?
  
  И я добавлю, Василий Витальевич! - продолжил Тэд. - Опыт руководства у госпожи Сувориной - меньше двух недель, но она уже впала в административный раж, словно тот дьячок, что выгнал почтенное английское семейство из русской церкви в Лондоне. (Это "Василий Витальевич" тоже, думаю, произвело впечатление.) Неужели она не замечает, как бы это помягче, нелепости своего самодурства?
  
  Я хоть и сам социалист, - заметила Ада, - но большевистская, верней, псевдобольшевистская риторика, которую мы сейчас услышали, в сочетании с чисто левацкими, дешёвыми приёмами обесценивания оппонента вместо ответа ему по существу заслуживает названия обычной политической демагогии.
  
  Верно! - присоединилась Лина. - Конечно, псевдобольшевистская: товарищ Ленин не опускался до такого!
  
  Да, Александра Михайловна, да, Алексан-Фёдорыч! - вступил Алёша. - Но доля ответственности и на вас, разумеется. Безбожная советская власть установила безбожную методологию, разлучив науку с эстетическим и этическим чувством. Это позорное разделение, уже достаточно ветхое, нам сейчас пытаются выдать за сияющую вершину современной научной мысли, да ещё и обвиноватить нас, взывая к нашей совести. Как нелепо в своей сути звучит воззвание к совести в устах атеиста, который ведь даже не способен ответить, чем является совесть, откуда она происходит, какое таинственное сочетание атомов способно породить это чудо! Не-атеист же никогда не называл бы молитву "дрянным стишком в прозе".
  
  Конечно, Ангелина Марковна может сейчас спрятаться за свой агностицизм, заметил Борис: за это пошло-избитое клише современных полуобразованцев, за эту негодную защиту, которая у девяти из десяти является оправданием лени собственного духа. Но вот ему было бы неловко учить других, публично заявляя об этой лени!
  
  Так они перебрасывались репликами, даже, наверное, с явным удовольствием, находясь внутри своих персонажей. Большинство моих студентов после признались мне, что чувствовали особое вдохновение, глубочайшее погружение в образ, были, пожалуй, на пике своей формы! Высказаться успел каждый и каждая. Мои коллеги слушали их, раскрыв рты, и - кто знает! - не заподозрив ли массового помешательства? Когда же это поднадоело, студенты вышли, причём наш "Милюков" ещё успел иронично заметить, что благодарит своих учёных коллег за интересную и содержательную беседу. Этот комментарий в отношении тех, кто не сказал ни слова, звучал, конечно, почти издевательски.
  
  В целом же, - поспешил оговориться Могилёв, - такое прекословие студентов своим педагогам совсем не кажется мне чем-то отрадным! Я был почти огорчён узнать о нём. Я не оправдываю их поведения! Но и осудить - язык тоже не поворачивается. Да и попробуем поглядеть на случившееся с другой стороны. Допустим - скажем осторожное "может быть", - что через моих студентов тогда нашу реальность созерцали их визави в истории: подлинные Милюков, Коллонтай и прочие. Наверное, нет ничего удивительного в том, что этим людям моя коллега с её "административным ражем" и высокомерным начётничеством показалась мелковата?
  
  [19]
  
  - Предполагаю, - хмыкнул историк, - что Ангелина Марковна после ухода группы готова была взорваться и разбранить всех сотрудников на чём свет стоит. Как они, растяпы, могли стоять, разинув рты! Но не успела: Ада вернулась и, положив на один из кафедральных столов стопку свежих номеров "Родной стороны", вежливо посоветовала уважаемым преподавателям прочитать материал на второй странице. После чего и ушла окончательно.
  
  В большом, едва не на разворот, интервью с Адой, которое та дала корреспонденту газеты ещё до того, как сложила оружие утром вторника, была затронута масса тем. Оно, это интервью, впечатляло хотя бы тем, что вовсе не дышало подростковой непримиримостью, не сводило сложные вопросы к куцым лозунгам, а читалось как беседа двух взрослых, разумных, почти сдержанных людей. Но, между прочим, было упомянуто важнейшее: те два ультиматума, которые моя временная начальница в субботу, девятнадцатого апреля, предъявила группе для последующей передачи мне. С газетной страницы эти ультиматумы выглядели, конечно, неприглядно... Бог знает, почему наша местная пресса решилась пропустить такой материал, ведь обычная провинциальная газета редко-редко поднимает острые темы! То ли после выхода сюжета на региональном телеканале в газете посчитали, что теперь и им невозбранно, ведь "куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй", то ли корреспондент-мужчина проникся сочувствием к Аде, а редактор не вчитался, то ли, что тоже вероятно, руководство издания имело зуб на руководство вуза и только дожидалось случая.
  
  Вопрос предзащиты моей группы сразу как-то ушёл на второй план: газеты-то разобрали, по экземпляру досталось каждому. А полдень приближался, тут и я появился на факультете.
  
  "Вы слышали, как Суворину пропесочили в "Родной стороне"?! - поймала меня за рукав Печерская в коридоре, в нескольких шагах от кафедры. - Нет? Вы хоть понимаете, чтó это значит? Ой, не прикидывайтесь невинным, вам не идёт! Ваших же, ваших рук дело! Слушайте, я вас начинаю бояться! Снаружи лопух-лопухом, Василий Блаженный, а метит в дамки!"
  
  Но у меня не было времени ни обидеться на "лопуха", ни разуверить её в том, что я не целюсь ни в какие дамки: Суворина, несколько поблекшая, выглянула в коридор и попросила нас не задерживать остальных.
  
  [20]
  
  - Заседание началось, - рассказывал мой собеседник, - и началось сразу со стычки: Ангелина Марковна несколько визгливо потребовала от коллег убрать со стола газеты как посторонние предметы, не относящиеся к делу. Печерская немедленно и злобно огрызнулась, заявив, что у нас, слава Богу, не тирания, а она, Ангелина Марковна, хоть и пытается из себя строить Ивана Грозного, но пока стáтью не вышла. Врио завкафедрой с оскорблённым достоинством, поджав губы, опустилась в своё кресло.
  
  Решили текущие вопросы и добрались до моего отчёта. Мне подумалось, что сдерживаться или прятаться за малозначащие фразы уже не нужно: пан или пропал. Я поднялся и начал рассказывать о нашей работе - не так подробно, как вам, конечно, но давая полную характеристику методу погружения в том виде, в каком мы его поняли и воплотили в жизнь. Мне кажется, я говорил не без вдохновения: на меня глядели заинтересованно, даже, кто-то, с дружелюбными улыбками... Суворина на середине моего рассказа встала, и, объявив о том, что у неё болит голова, просила продолжать без неё. Вышла и больше не вернулась до конца заседания, как и вообще не вернулась на кафедру в тот день.
  
  Печерская тоже улыбалась, подведя итог моему отчёту словами вроде следующих:
  
  "Увлекательно! Андрей Михайлович - новатор, изобретатель и почти что подвижник, мы все это хорошо знаем. Но в чужих руках его метод не сработает, он - слишком авторский. Рекомендовать для широкого распространения преждевременно. Заимствовать отдельные элементы для семинарских занятий - почему бы и нет... Предлагаю поблагодарить нашего коллегу за проделанную работу, а его отчёт о работе лаборатории принять, о чём записать в протокол. Ну, а в отсутствие временно исполняющей обязанности мы вынуждены вести заседание дальше, и напомню всем про важнейший вопрос на сегодня! Секретарь Учёного совета просил дать выписку из протокола уже в понедельник! Кого же мы рекомендуем на должность завкафедрой?"
  
  Сотрудники кафедры начали переглядываться, боясь, каждый без исключения, высказаться первым. Наконец зазвучали робкие мнение в духе: Ангелина Марковна, разумеется, имеет огромный стаж... и её заслуг никто не отрицает... хотя, с другой стороны, какие уж такие заслуги, ведь даже и учёной степени у неё нет... и в свете недавней публикации рекомендация именно её может быть воспринята, в том числе главным корпусом, как некая сознательная политика, почти как противостояние... ведь Афанасий Иванович уже чётко обозначил свою позицию, попросив Бугорина положить заявление на стол, значит, коллеги, могли быть не просто эмоции, не просто жалобы, но факты, факты, и представьте себе значимость фактов, если заслуженного человека просят уйти в никуда... в конце концов, времена меняются, надо изредка прислушиваться и к общественности, не говоря уже про ректорат... никто от неё не отрекается, но ради блага самой кафедры: очень долго мы все будем отмываться от комьев грязи, которые в нашу сторону уже полетели... и действительно, она надавила на сорок первую группу несколько грубо, избыточно грубо, в этом не было никакой необходимости, тоньше надо делать такие вещи... и вынуждать своего коллегу написать заявление с открытой датой просто из личной обиды или там уж из-за ссоры по поводу симпатий кого-то к кому-то... и нереалистичен был её ультиматум: как отчислить аспиранта, если он добросовестно учится и выполняет план исследования? - не говоря уже о том, что Анастасию Николаевну сейчас совершенно невозможно отчислять: кому-то следует передать освободившуюся после ухода Бугорина нагрузку или же распределить её между всеми, но как распределишь, и так ведь все пашем словно проклятые, у кого-то и полторы ставки, а у кого-то и больше... да ещё и научная деятельность, и кураторство, хоть бы новое начальство облегчило жизнь, а Ангелина Марковна, при всём уважении к ней, не облегчит, наоборот, по струнке при ней ходить будем... разве у нас тут казарма?
  
  Само так вышло, что все головы повернулись в мою сторону, все глаза уставились на меня. Ещё бы: это ведь я в их умах был "могущественным закулисным лидером протестов", некоронованным королём студенческого активизма, который руками своих "абреков и кунаков" сначала прямого начальника заставил уйти, а теперь вот и рекомендацию Сувориной делал почти невозможной - неужели из собственных карьерных амбиций?, ну да, разве можно сомневаться?
  
  Я, улыбаясь, продемонстрировал коллегам поднятые вверх ладони и пояснил:
  
  "Мои дорогие, вы на меня глядите так, будто вот эти самые руки все эти дни только и дёргали за невидимые ниточки... Юлия Сергеевна сегодня назвала меня "новатором и почти подвижником": бесконечно лестно! И, разрешите вас заверить, в качестве такового "новатора", хоть моё новаторство и сомнительно, я в начальники вовсе не стремлюсь! Сергей Карлович прекрасно объяснил мне однажды, что творческие фантазии и даже любой выход за пределы очерченных порядков на любой административной должности могут оказаться настоящей бедой, и я к нему охотно готов прислушаться. А хотите моё мнение? Именно Юлия Сергеевна и будет вполне способной заведующей кафедрой. Она энергична, честолюбива в хорошем смысле, но и меру знает, и откровенных грубостей тоже себе не позволит, и лишнего не потребует, а потребует необходимое, так ведь кто-то должен это делать. Предлагаю голосовать за то, чтобы рекомендовать Учёному совету её кандидатуру".
  
  Вздох облегчения пронёсся по коллективу, а Печерская просто просияла: будь у неё возможность, она подошла бы ко мне прямо там и расцеловала бы! Вопрос был поставлен на голосование почти сразу и проголосован единогласно.
  
  [21]
  
  - Что ж, - признался Андрей Михайлович, - мне осталось рассказать об истории проекта совсем немногое. Позвольте-ка мы с вами сходим до ворот да откроем их... Вот так. Оргкомитет присудил нашему сборнику второе место: мне выплатили положенную премию и дали возможность бесплатно опубликовать книгу. Все почётные грамоты, направленные в наш адрес, произвели впечатление: состоялось ещё одно совещание, узким составом, на котором новая заведующая кафедрой, уже утверждённая в должности, предложила всем студентам сто сорок первой группы, принимая во внимание обстоятельства, выставить за выпускную квалификационную работу "отлично" honoris causa160. Кажется, эту латинскую формулировку ей подсказал Сергей Карлович, который, между прочим, в тот год остался на должности декана. Согласитесь, латинское honoris causa звучит куда солиднее, чем невзрачное русское "автоматом"? Вещам необходима красивая упаковка, мы же, русские, из века в века ленимся её найти и называем её отсутствие духовностью, если неточно процитировать одного современного писателя... Наш сборник - я вслед за Адой, по её, можно сказать, почину, дал пару интервью местным СМИ, - так вот, наш сборник был замечен, и мне поступило предложение о работе из негосударственного вуза, причём достаточно лестное: с возможностью сразу возглавить кафедру. В этом частном вузе я действительно проработал пару лет, пока не сменил область деятельности полностью, но это уже совсем другая история...
  
  В июне Марта и Алёша венчались: нет необходимости говорить, что на их венчании была вся группа, включая самых махровых атеистов. Даже Иван пришёл в храм и постоял в отдалении, ни к кому не приближаясь. И да, разумеется, группа всё-таки собрала для них "подъёмные"!
  
  Мы с Настей тоже хотели венчаться, оттого какое-то время обсуждалась возможность "двойного венчания". Но вот беда: семилетнее прещение на церковный брак, наложенное на меня митрополитом после моего выхода из монастыря, к тому времени ещё сохранилось! В итоге мы ограничились гражданской росписью, тоже в июне. Борис предлагал договориться с местным ребе и устроить наше бракосочетание в синагоге. Верите ли, нет, некоторое время мы почти всерьёз рассматривали эту мысль...
  
  Вот ещё: Штейнбреннер написал мне любопытнейшее письмо, где пространно рассуждал о том, что самороспуск "могилёвского княжества", безусловно, состоялся, а вот в отношении Церкви недостойных аналогичного акта проведено не было, да и не может быть он проведён, коль скоро Алёшина хиротония совершилась через монарха нашего "псевдогосударства" в его качестве внешнего епископа, монарх же сложил с себя сан, и оттого Алёшино священническое достоинство в рамках установленной деноминации продолжает действовать. Разумеется, говорил Альфред, он вторгается здесь в область церковного права, в которой малосведущ, да почти совершенно невежественен, но, возможно, мне будет интересен ход его мыслей и весь этот религиозно-исторический курьёз... В качестве курьёза передаю и вам.
  
  Хотя почему непременно курьёза? Если вдруг Алёша поссорится со своим священноначалием - он был рукоположен за это время - и будет извергнут из сана, то у него всегда останется...
  
  
  [22]
  
  
  Договорить мой собеседник не успел: на территорию через ворота, весело просигналив, закатился автомобиль, а секунд через тридцать после него - другой. Не знаю уж, договорились ли заранее выпускники Могилёва приехать вместе или просто совпали по времени.
  
  Бывшие студенты высаживались, разгружали багажники, приветствовали Андрея Михайловича, появившуюся на крыльце дома Анастасию Николаевну (она успела переодеться в платье), друг друга. Женщины, не тратя слов попусту, принялись накрывать на стол, расставляя на нём пластиковую посуду.
  
  Я глядел на каждого с нескрываемым интересом: вот, значит, какие вы на самом деле! Этот кряжистый дядька, косая сажень в плечах, не может, наверное, быть никем, кроме Марка? А эта красивая еврейская пара - ведь Борис и Лиза? А эта уверенная в себе дама, должно быть, Лина? А женщина со строгим лицом, действительно смахивающая на Керенского, - наверняка Альберта Игоревна? А молодой батюшка с женой - Алёша и Марта, разве нет?
  
  Да и они на меня поглядывали с любопытством. Могилёв, видя их внимание ко мне, представил меня собравшимся, и я заслужил пару восторженных восклицаний.
  
  - Угадайте нас по именам! - предложила мне Лиза. Я немедленно назвал её имя, а после, хоть и не совсем уверенно, - всех остальных. Каждая моя догадка сопровождалась шумными одобрительными возгласами, а в конце мне охотно похлопали.
  
  - Вы сегодня нам ещё почитаете из вашего романа, хорошо? - попросила Лиза. - Вот, отличное развлечение...
  
  Марта сделала испуганно-круглые глаза.
  
  - Я буду осторожен, - шепнул я ей, улучшив минутку. - Ничего про командировку Андрея Михайловича я читать не собираюсь.
  
  Жена Алексея Николаевича поблагодарила меня улыбкой и кивком головы.
  
  Между тем лёгкое белое вино уже разлили по пластиковым стаканам, и вся компания, собравшись вокруг стола, потребовала от своего бывшего педагога тост! Возможно, у них было так заведено.
  
  - Вы же знаете, что я терпеть не могу тосты! - смеясь, возразил он. - Точно так же, как и любой из вас, и будто отыгрываетесь на мне за печальную детско-подростковую повинность произносить тосты на семейных торжествах. Ну да, на ком же вам ещё отыграться... Будьте покойны, я проявлю милосердие и никого не заставлю говорить в ответ! Но сам всё-таки скажу.
  
  Дамы и господа! - продолжил он, подняв стакан. - Пьер Безухов в похожей ситуации - тоже где-то к концу повествования - рассуждал просто о благости жизни. Я собираюсь с ним заочно поспорить, хоть кто я ему, и кто он мне? Я не считаю любую жизнь благой, более того, меня смущает всякая жизнь, которая не укоренена в истории. Да, такое укоренение ещё само по себе не делает нас ни хорошими, ни чистыми. Но вот отсутствие этих корней слишком легко превращает человека в пустое и невесомое существо, в перекати-поле, в кого-то, кто бездумно произносит слова о братстве всех людей, мантры о всеобщей любви и доброте, но сам проще простого теряет человеческий облик, превращается в хищное животное. Это едва не случилось с ивой из книги, которую недавно читал Арине... Знаете, у тёзки Бориса Менуховича, детского писателя Заходера, есть поэма под названием "Почему деревья не ходят": глубокий текст, который настойчиво советовал бы и детям, и взрослым, текст о "великой, древней тайне, // непосильной для деревьев". Только старый мудрый еврей и мог написать такую притчу под видом детской сказки... Едва ли мы с вами постигнем тайну страдания или даже приблизимся к её разгадке: такие тайны разгадываются святыми, а кто из нас свят? Но оставим наши корни в земле, в той русской земле, на которой стоим. Тогда, есть надежда, наша макушка через много лет коснётся неба. Вот, кажется, и всё, что я хотел вам сказать по случаю!
  
  Собравшиеся наградили этот тост негромкими аплодисментами.
  
  - Вам надо посадить на участке ещё несколько саженцев, Андрей Михалыч, - с женской прагматичностью заметила Марта. - По ограде, например. Только не иву, конечно: яблоньку, вишенку. Хвойные иногда тоже хорошо принимаются...
  
  Конец
  
  2 декабря 2021 г. - 5 мая 2022 г.
  Правка от 30 ноября 2023 г.
  
  
  Примечания
  
  
  1 Союз мастеров игры (лат.)
  
  2 Причины, по которым я избегаю географических подробностей, станут ясны дальше (прим. авт.).
  
  3 сама по себе, в чистом виде (лат.)
  
  4 "Гений и Богиня" (англ.)
  
  5 Евангелие от Луки, 10:41-42.
  
  6 Книга Иова, 38:4.
  
  7 Разрешение на отступление от канонов в исключительном случае (прим. авт.).
  
  8 "Опустим" (фр.).
  
  9 Извините мой французский (англ.).
  
  10 Посреди этой тишины и горести,
  В эти дни недоверия
  Может быть, всё ещё может быть изменено - кто знает?
  Кто знает, что завтра придёт
  На смену нашим видениям,
  Что будет судить наше прошлое? (англ.)
  
  11 "Хорошо темперированный клавир" (прим. авт.)
  
  12 Хоть и не считаю возможным нарушать повествование списком источников, не вижу препятствий поместить основные источники, с которыми работали студенты Могилёва, в сноске (прим. авт.).
  Библиографический список
  Альмединген, Марта Эдит. Неразорванная связь. [Almedingen, Martha Edith. An Unbroken Unity.]
  Барклэй, Флоренс. Через тайную калитку. [Barklay, Florence. Through the Postern Gate.]
  Бунин, Иван Алексеевич. Окаянные дни.
  Воейков, Владимир Николаевич. Воспоминания.
  Воррес, Йен. Последняя великая княгиня.
  Генбури-Уильямс, Джон. Николай II, каким я его знал. [Hanbury-Williams, Sir John. Nicholas II, As I Knew Him.]
  Гессе, Германн. Степной волк.
  Глобачёв, Константин Иванович. Правда о русской революции.
  Гришин, Дмитрий. Сергей и Елизавета.
  Данилов, Юрий. Мои воспоминания о Николае II.
  Дэн, Лили. Последняя царица.
  Жильяр, Пьер. Тринадцать лет при Российском дворе. (Gilliard, Pierre. Thirteen Years at the Russian Court.)
  Земляниченко, Марина. Великая княгиня Елизавета Фёдоровна - путь к лику святых.
  Иконников-Галицкий, Анджей Анджеевич. Литерный "А".
  Керенский, Александр Фёдорович. Россия на историческом повороте. Мемуары. [Kerensky, A. F. The Kerensky Memoires. Russia and History Turning Point.]
  Кобылин, Виктор Сергеевич. Император Николай II и генерал Алексеев.
  Коллонтай, Александра Михайловна. Воспоминания, дневники.
  Кшесинская, Матильда Феликсовна. Воспоминания. [Неизданный] дневник.
  Лернет-Холенья, Александр. Пилат.
  Мартынов, Александр Павлович. Моя служба в Отдельном корпусе жандармов.
  Маклаков, Василий Алексеевич. Воспоминания.
  Миллер, Любовь. Святая мученица.
  Милюков, Павел Николаевич. Воспоминания.
  Мультатули, Пётр Валентинович. Господь да благословит решение моё.
  Отрешение Николая II (cборник) / Гучков, Дубенский, Мордвинов, Лукомский, Рузский.
  Радзинский, Эдвард. Николай II.
  Распутина, Матрёна. Распутин. Почему? Воспоминания.
  Розанов, Василий Васильевич. Апокалипсис наших дней. Опавшие листья. Чёрный огонь.
  Романов, Александр Михайлович (вел. кн.). Воспоминания.
  Романов, Николай Александрович (Е. И. В.). Письма.
  Романова, Александра Фёдоровна (Е. И. В.). Письма.
  Солженицын, Александр Исаевич. Красное колесо.
  Старцев, Виталий Иванович. Александр Иванович Гучков рассказывает.
  Флоренский, Павел Александрович. Детям моим. Воспоминания прошлых лет.
  Церетели, Ираклий. Кризис власти.
  Шульгин, Василий Витальевич. Дни. Годы. Пятна. Тени, которые проходят. Три столицы. Тысяча девятьсот двадцатый. Что нам в них не нравится.
  Шульгин, Василий Витальевич, Маклаков, Василий Алексеевич. Переписка.
  Юсупов, Феликс Феликсович. Воспоминания. Конец Распутина.
  Аудиоматериалы
  Керенский, Александр Фёдорович. Интервью на Radio Canada (1964).
  Видеоматериалы
  Перед судом истории (1964).
  Операция "Трест" (1967).
  
  13 Потому что это приносит удовольствие, Берти (англ.).
  
  14 Прошу прощения (англ.).
  
  15 Ваше величество! (англ.)
  
  16 отход от основного сюжета (англ.)
  
  17 НИКОЛАЙ. Дорогая Алиса!
  АЛИКС. Ты можешь говорить по-английски, Ники, милый. Если хочешь, конечно.
  НИКОЛАЙ. Милая Элис! Ты должна знать - что моя любовь к тебе - безгранична. Самое время - мне наконец узнать - узнать - твоё окончательное решение. Я не могу выносить этого - колебания - больше. Вот ведь правда позор!
  АЛИКС. Разве я не сказала тебе раньше, что совершенно не могу перейти в православие? Ты это осознаёшь?
  НИКОЛАЙ. Ты считаешь - мою религию - ни... - ниже своей?
  АЛИКС. Я не сказала ничего такого. Я не богослов. Единственная беда твоей религии - то, что она слишком уж почитает мучеников. Я не хочу быть мученицей, Ники, милый! Я хочу жить обычной жизнью и быть счастливой самым заурядным способом. Ты считаешь, это пошло с моей стороны? Ники, мне очень жаль! (Подойдя к Наследнику, проводит рукой по его лбу, убирая с него прядь волос. Тот отшатывается.) Даже сейчас я прекрасно вижу, что стала бы непопулярной у твоих соотечественников, если бы ты на мне женился. Считай это предчувствием. Ты бы тоже стал непопулярным у своего народа, и всё из-за меня. Ты пробовал бы всеми силами защитить свою старую жёнушку, и эти твои соотечественники в итоге убили бы нас в каком-нибудь сыром подвале. Грязные бандиты! Видишь, я называю их грязными бандитами, и я в принципе не очень люблю людей. Плохое качество для царицы, но мне не преодолеть себя. Ничего хорошего не выйдет из нашей помолвки. Твоя "маленькая К.", о которой ты мне рассказал на днях, будет очень рада и предложит тебе все утешения, которые ты заслужил. (С чувством.) Аж сердце переворачивается - глядеть на то, как ты страдаешь, мой мальчик! Пожалуйста, считай себя свободным от всех обещаний, что ты мне дал. Последнее... (Она целует его в лоб.) И - прощай! (Выходит.)
  
  18 "Последнее свидание" (англ.)
  
  19 "Последняя встреча" (англ.)
  
  20 То есть в виде буквы "П" (прим. авт.).
  
  21 Ей потребовалось два года преследований, весьма, правда, пристойных, чтобы убедить исключительно сдержанного Николая сделать её своей любовницей, и только ещё через полгода их отношения были консумированы (англ.).
  
  22 сведение к абсурду (лат.)
  
  23 Ваше (или Твоё) солнце восходит - завтра оно воссияет (англ.).
  
  24 знак & (прим. авт.)
  
  25 Матфея, 13:11 (прим. авт.)
  
  26 "Я умираю!" (нем.)
  
  27 Вы знаете, Император отрёкся от престола (фр.).
  
  28 "Неразорванная связь" или "Ненарушенное единство" (англ.)
  
  29 Молитва во время битвы
  Отче, зову Тебя!
  Дымомъ объяты, гремятъ батареи,
  Яростно молнiи вьются, какъ змѣи...
  Крѣпкiй вождь браней, зову Тебя!
  Отче, веди меня!
  Отче, веди меня
  Къ славной побѣдѣ, иль къ смерти героя!
  Господи, воля Твоя надо мною!
  Боже Всесильный, веди меня!
  Я признаю Тебя!
  Я признаю тебя --
  Въ сладостномъ шелестѣ листьевъ древесныхъ,
  Въ громѣ сраженiй и въ буряхъ небесныхъ...
  Блага источникъ, я признаю Тебя!
  Благослови меня!
  Благослови меня,
  Боже, своею десницей святою!
  Я упадаю во прахъ предъ Тобою...
  Къ жизни иль къ смерти, благослови меня!
  Отче, я чту Тебя!
  Отче, я чту Тебя!
  Не для корысти я мечъ обнажаю:
  Благо отчизны я имъ защищаю...
  Боже, въ часъ битвы молю тебя!
  Отче, прими меня!
  Отче, прими меня,
  Если паду я подъ громомъ орудiй,
  Съ кровiю жизнь изольётся изъ груди...
  Ты мой Господь! Тебѣ предаю себя!
  Отче, зову Тебя!
  Пер. Ф. Б. Миллера (прим. авт.)
  
  30 В составленном А. М. Могилёвом сборнике сохранилась стенограмма этого сценического эксперимента. Первоначально я планировал привести его в тексте, но решил ограничиться сноской. Текст размещён ниже (прим. авт.).
  
  СТЕНОГРАММА
  сценического эксперимента No 4
  
  "Венчание на царство Николая Александровича Романова"
  
  ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  
  Е. И. В. Николай Александрович Романов (II) (исп. А. М. Могилёв)
  Митрополит Палладий (Раев) (исп. Алексей Орешкин)
  Дьякон (исп. Эдуард Гагарин)
  Народ (исполняют оставшиеся участники группы)
  
  МИТРОПОЛИТ Благочестивейший Великий Государь Наш, Император и Самодержец Всероссийский! Понеже благословением Божиим и действием Святаго и Всеосвящающаго Духа и Вашим изволением имеет ныне в сем первопрестольном храме совершиться Вашего Величества Коронование и от святаго мира помазание; того ради по обычаю древних христианских Монархов и Боговенчанных Ваших предков, да соблаговолит Величество Ваше в слух верных подданных Ваших исповедать Православную Кафолическую Веру. Како веруеши?
  
  ГОСУДАРЬ. Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, ви́димым же всем и неви́димым. И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единороднаго, И́же от Отца рожденнаго прежде всех век; Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу, И́мже вся быша. Нас ради человек и нашего ради спасения сшедшаго с небес и воплотившагося от Духа Свята и Марии Девы и вочеловечшася. Распятаго же за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша, и погребенна. И воскресшаго в третий день по Писанием. И возшедшаго на Небеса, и седяща одесную Отца. И паки грядущаго со славою судити живым и мертвым, Егоже Царствию не будет конца. И в Д́уха Святаго, Господа, Животворящаго, И́же от Отца исходящего, И́же со Отцем и Сыном спокланяема и сславима, глаголавшаго пророки. Во едину Святую, Соборную и Апостольскую Церковь. Исповедую едино крещение во оставление грехов. Чаю воскресения мертвых, и жизни будущаго века. Аминь.
  
  МИТРОПОЛИТ. Благодать Святаго Духа да будет с тобой. О еже благословитися Царскому Его венчанию благословением Царя царствующих и Господа господствующих; о еже укреплену быти скипетру Его десницею Вышняго; о еже помазанием Всесвятаго Мира прияти Ему с небес к правлению и правосудию силу и премудрость; о еже получити Ему благопоспешное во всем и долгоденственное царствование; яко да услышит Его Господь в день печали, и защитит Его имя Бога Иаковля; яко да пошлет Ему помощь от Святаго, и от Сиона заступит Его; яко да подаст Ему Господь по сердцу Его, и весь совет Его исполнит; яко да подчиненные суды Его немздоимны и нелицеприятны сохранит; яко да Господь Сил всегда укрепляет оружие Его; о покорити под нозе Его всякаго врага и супостата; о еже благословитися Царскому венчанию и Супруги Его Благочестивейшей Государыни Императрицы благословением Его же Царя царствующих и Господа господствующих. (Крестит преклонённую голову Государя. Возлагает на неё крестообразно руки.) Господи Боже наш, Царю царствующих и Господь господствующих, иже чрез Самуила пророка избравый раба Твоего Давида, и помазавый его во царя над людом Твоим Израилем: Сам и ныне услыши моление нас недостойных, и призри от святаго жилища Твоего, и Вернаго Раба Твоего Великаго Государя, Его же благоволил еси поставити Императора над языком Твоим, притяжанным честною Кровию Единороднаго Твоего Сына, помазати удостой елеом радования, одей Его силою с высоты, наложи на главу Его венец от камене честнаго, и даруй Ему долготу дней, даждь в десницу Его скипетр спасения, посади Его на престоле правды, огради Его всеоружием Святаго Твоего Духа, укрепи Его мышцу, смири пред Ним вся варварские языки, хотящие брани, всей в сердце Его страх Твой, и к послушным сострадание, соблюди Его в непорочней вере, покажи Его известнаго хранителя святыя Твоея кафолическия Церкви догматов, да судит люди Твоя в правде, и нищия Твои в суде, спасет сыны убогих, и наследник будет небеснаго Твоего Царствия. Яко Твоя держава, и Твое есть Царство и сила во веки веков.
  
  ДЬЯКОН (Народу и Царю). Главы ваша Господеви приклоните!
  
  Все склоняют головы.
  
  МИТРОПОЛИТ. Тебе Единому Царю человеков подклони выю с нами, Благочестивейший Государь, Ему же земное царство от Тебе вверено: и молимся Тебе, Владыко всех, сохрани Его под кровом Твоим, укрепи Его царство, благоугодная Тебе деяти всегда Его удостой, воссияй во днех Его правду и множества мира, да в тихости Его кроткое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и честности. Ты бо еси Царь мира и Спас душ и телес наших, и Тебе славу воссылаем Отцу и Сыну и Святому Духу ныне и присно и во веки веков.
  
  Митрополит берёт в руки корону и передаёт её Государю, который возлагает её на себя.
  
  МИТРОПОЛИТ. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь. "Видимое сие и вещественное Главы Твоея украшение, явный образ есть яко Тебя, Главу Всероссийского народа венчает невидимо Царь славы Христос, благословением Своим благостным утверждая Тебе владычественную и Верховную Власть над людьми Своими. Аминь! Сокрашённый чин венчания на царство свершён.
  
  31 обескуражить и подавить своим знанием (англ.)
  
  32 Душка Аликс, не пойти ли нам уже, чтобы не опоздать на сегодняшнюю вторую сессию? (англ.)
  
  33 золовка, свояченица, невестка (англ.)
  
  34 Элла! Господи... Так рад тебя видеть (англ.).
  
  35 Знал бы ты, как тяжело мне далось сюда приехать (нем.).
  
  36 Евангелие от Матфея, 27:25.
  
  37 Милый Ники, до свиданья (англ.).
  
  38 роковой женщины (фр.)
  
  39 христианки, но роковой (фр.)
  
  40 роковой, но христианки (фр.)
  
  41 равной во всех отношениях [настоящей] (лат.)
  
  42 "к ощущению", на основе чувств (лат.)
  
  43 Выслушаем и другую сторону (лат.).
  
  44 жертва за грех (ивр.)
  
  45 жертва повинности (ивр.)
  
  46 "Дамы [проходят] первыми" (англ.).
  
  47 Памятный крест на месте убийства вел. кн. Сергея Александровича на территории Кремля был восстановлен в 2017 году по инициативе Президента Российской Федерации (прим. авт.).
  
  48 Пусть Господь благословит Твой сон, даст тебе отдых, пошлёт сил, мужества и энергии, спокойствия и мудрости, а святая Дева сохранит от всех несчастий (англ.).
  
  49 Большое спасибо за Твою дорогую [мне] телеграмму (англ.).
  
  50 мягким злоупотреблением полномочиями (англ.)
  
  51 снисходительно-высокомерным отношением мужчины к женщине, предполагающим мужское умственное превосходство (англ.)
  
  52 белым цисгендерным мужчинам (англ.)
  
  53 старший [разработчик] (англ.)
  
  54 junior, младший [разработчик] (англ.)
  
  55 Do It Yourself - "Сделай сам" (англ.)
  
  56 Героиня романа "Рассвет мисс Джин Бро[у]ди" шотландской писательницы Мюриель Спарк и одноимённого фильма (прим. авт.).
  
  57 Я - учитель, во-первых, и в-последних, и под любым пунктом! (англ.)
  
  58 Как натуралисты наблюдали,
  У блох есть блохи, чтобы их кусали.
  А тех свои грызут извечности.
  Так продолжается до бесконечности (пер. с англ. Кота Базилио).
  
  59 света с Запада (лат.)
  
  60 Deutscher Akademischer Austausch-Dienst (прим. авт.)
  
  61 комната 4 (нем.)
  
  62 Витте (прим. авт.)
  
  63 то есть в кабинет министров (прим. авт.)
  
  64 Т. е. всеобщего, прямого, тайного и равного голосования (прим. авт.)
  
  65 государственный переворот (фр.)
  
  66 Государь (Сир) (англ.)
  
  67 Это - победа придворной партии, которая сосредоточена вокруг молодой царицы (нем.).
  
  68 Простите этот дурной жанр (фр.).
  
  69 То есть Босфор и Дарданеллы, доступ к которым Россия надеялась получить по итогам Первой мировой войны (прим. авт.).
  
  70 проекты общественной инициативы, создаваемые рядовыми участниками, "снизу", а не "сверху" (нем.)
  
  71 "Через тайную калитку" (англ.)
  
  72 Можем мы поговорить как два разумных человека? (англ.)
  
  73 Я только "за"! О чём Вы хотели поговорить? (англ.)
  
  74 Прекрасно! Господин Могилёв, извините заранее мою грубость - потому что я собираюсь быть грубой. Пожалуйста, не пытайтесь толковать ЧТО-ЛИБО ИЗ ТОГО, ЧТО Я СКАЗАЛА ВЧЕРА, как приглашение к более близким отношениям. Я не ваша - и вашей никогда не буду! Мой разрыв с Антоном не даёт Вам НИКАКОГО права лелеять КАКИЕ БЫ ТО НИ БЫЛО надежды! При всём при том мы можем быть друзьями.
  
  75 Уважаемая госпожа Вишневская, Анастасия Николаевна! Я это прекрасно понимаю. Не думаю, что когда-либо имел какую-то серьёзную надежду на наши отношения.
  Я продолжаю восхищаться Вашей энергией и чувством юмора. Мне не хватает слов благодарности за Вашу помощь мне в замене моих занятий в группах NoNo 142 и 143. Конечно, ваше юношеское отсутствие такта несколько упречно... Я продолжаю быть к Вам дружелюбным и готов буду помочь Вам, если потребуется. При всём вышесказанном я не думаю, что мы можем или должны быть друзьями в настоящем смысле слова. Давайте, с Вашего позволения, перейдём на более формальный тон, который предполагает использование имён и отчеств, обращение друг к другу на "вы" каждой из сторон, и так далее.
  Искренне Ваш,
  А. М. М. (англ.)
  
  76 Конечно! У Вас теперь более юные друзья женского пола, которые Вас снабжают погонами, смотрят на вас влюблёнными глазами или даже обещают расцеловать Вас перед всеми. Это так очевидно, так ясно... Я бы постыдилась! (англ.)
  
  77 расцеловать Вас перед всеми (англ.)
  
  78 У Вас нет права писать такое про Марту! Вы не знаете, что ей пришлось пережить! То, что Вы пишете, просто непорядочно (англ.).
  
  79 Вы хотите сказать, "про Матильду". Нет, я не знаю, что она пережила. Но ВЫ, похоже, знаете. Вы уже наслаждаетесь её полным доверием - и скоро насладитесь многим другим... Поздравляю, ваше величество! Вы в итоге получили, что хотели! Простите за то, что мешала, и за то, что вам понадобилось на это больше века (англ.).
  
  80 Этот разговор не имеет смысла. Думаю, мы должны его закончить. Мне за Вас стыдно (англ.).
  
  81 Пожалуйста, простите меня.
  Пожалуйста... я не знала, что это будет ТАК БОЛЬНО (англ.).
  
  82 Я не Ваша - и Вашей никогда не буду! (англ.)
  
  83 "Достоин!" (греч.)
  
  84 Свободная историческая высшая школа Могилёва (нем.)
  
  85 крепкая твердыня (нем.)
  
  86 странно сказать (лат.)
  
  87 "Кем был Григорий Распутин? Он был чистым и благородным человеком, подлинным сыном России, нашим Другом! Мог ли существовать распутинский заговор? Вздорная идея, больше и сказать нечего. Торжественно заверяю, что никаких предложений от невинно убиенного старца о насильственном отстранении от престола нашего милостивого Государя я никогда, никогда не получала! Смехотворно, как уже сказала. Должны ли быть наказаны князь Юсупов и великий князь Дмитрий [Николаевич]? Они должны быть и будут наказаны. Верю, что наш соверен, который добр, но справедлив, не простит их ужасных преступлений. Ни у кого нет права убивать, даже у принцев и великих князей (англ.).
  
  88 Римлянам, 13:1
  
  89 "Я до сих пор не подобрал ключа к Моцарту" (нем.).
  
  90 "Падение Романовых" (англ.)
  
  91 флешка, карта памяти, съёмный носитель (англ.)
  
  92 "...Значит, выпили жиды" (прим. авт.).
  
  93 Любовь Исааковна Аксельрод (1868 - 1946) - российская революционерка, философ и литературовед (прим. авт.).
  
  94 воспитательной работе (прим. авт.)
  
  95 важнейшего произведения (лат.)
  
  96 В. Л. Бурцев (1862-1942), русский публицист и издатель (прим. авт.)
  
  97 Врангеля (прим. авт.)
  
  98 Столыпина (прим. авт.)
  
  99 Владимир Митрофанович Пуришкевич умер в 1920 году (прим. авт.).
  
  100 Платье делает человека (нем.).
  
  101 под давлением необходимости (лат.)
  
  102 Имена одиозны (лат.).
  
  103 "Пробуждённой", "осознанной" (англ.). Речь идёт о совокупности современных трансгуманистических идеологем, которые будто бы должны разделять все "открывшие глаза" люди (прим. авт.).
  
  104 "Культурный марксист" (англ.), от "культурный марксизм": термин используется для описания совокупности современных трансгуманистических идеологем (мультикультурализм, феминизм, защита меньшинств, гендерная теория, борьба за уменьшение углеродного отпечатка, движение "Жизни чёрных важны", "культура отмены" и пр.), при этом отвергается защитниками этих идеологем, которые считают термин оскорбительным (прим. авт.).
  
  105 "Пробуждённые" (англ.), люди, хорошо владеющие терминологией и идеологемами "социальной справедливости" (см. также предыдущую сноску; прим. авт.).
  
  106 "Тигр, о тигр, светло горящий // В глубине полночной чащи!" (нем.).
  
  107 Bach-Werke-Verzeichnis, op. 1016 - Общепринятый список произведений [И. С. Баха], соч. 1016.
  
  108 платье "колокольчиком", узкое в талии, расширяющееся книзу (англ.)
  
  109 досл. "Работай и путешествуй" (англ.)
  
  110 "Молчи!" (лат.)
  
  111 Марка 14:62
  
  112 Я в Смерть бывал мучительно влюблён,
  Когда во мраке слушал это пенье,
  Я даровал ей тысячи имён,
  Стихи о ней слагая в упоенье;
  Быть может, для неё настали сроки,
  И мне пора с земли уйти покорно,
  В то время как возносишь ты во тьму
  Свой реквием высокий, -
  Ты будешь петь, а я под слоем дёрна
  Внимать уже не буду ничему (пер. Е. Витковского).
  
  113 "Я не Ваша - и Вашей никогда не буду!" (англ.)
  
  114 Дорогая Настя,
  я не знаю, как начать это письмо, и начинать ли его вообще, и правильно ли начинать его с "дорогая Настя".
  Что-то важное случилось вчера. Я бы хотел, чтобы это нечто продолжилось... Не слишком ли это эгоистично с моей стороны?
  Настя, меня всё в Тебе восхищает - такие вещи несложно говорятся молодой красивой женщине. Но не одно это чувство притяжения заставляет меня писать это письмо. Твоё вчерашнее чтение поэмы Китса задело внутри меня некую струну, которая, мне думалось, уже никогда не зазвучит. На какой-то миг оно заставило меня верить в то, что наше общее будущее не вовсе невозможно.
  Должен ли я отбросить эту надежду? Я очень близок к тому, чтобы её отбросить, вспоминая то, что Ты мне писала раньше.
  Я уважаю Твою свободу; я бы хотел, чтобы Ты была счастлива на протяжении всей жизни; я бы не желал, чтобы Ты совершила нечто, о чём пожалеешь после - и вот почему останавливаюсь в шаге от того, чтобы написать самые нежные слова. Я думаю, что выбор должен быть за Тобой.
  
  Пожалуйста, оставь без внимания это письмо, если тебе уже сейчас неловко вспоминать о вчерашней прогулке. Если всё именно так, обещаю никогда более не возвращаться к этой теме.
  А. М.
  
  115 И мне пора с земли уйти покорно (англ.).
  
  116 к нашему милостивому Самодержцу (англ.)
  
  117 телесно (лат.)
  
  118 гений (дух) места (лат.)
  
  119 "Холодный дом" - название одного из романов Чарльза Диккенса (прим. авт.).
  
  120 Уважаемый господин Могилёв,
  понятия не имею, правильно ли делаю, называя Вас "господином Могилёвым", или мне стоит звать Тебя Андрюшей. Очень это всё сбивает с толку...
  "То соловей", правда, если вспомнить Шекспира. (Не уверена в точности цитаты, как и в правильной постановке знаков препинания.) "То соловей, не жаворонок был".
  А соловьи поют только ночью.
  Способен ли Ты быть жаворонком, который радуется наступлению утра? Ведь, как Ты очень проницательно заметил, я ещё молода, очень молода. Я не могу - прости - потратить всю жизнь на разговоры о поэзии или о людях, которые сейчас все уже умерли.
  Могу Тебя заверить - и от моей смелости у меня сейчас перехватывает дыхание, - что я Тебя очень люблю - как сестра. Я и не переставала... А это ведь не совсем то, чего Ты ждёшь, правильно? Да и я эту "сестринскую любовь", чёрт бы её побрал, не вижу в качестве хорошей основы для настоящих отношений.
  Ох, если бы Ты был посмелей! Но нет: быть посмелей в Твоём случае означает отказаться от истинного себя. Став посмелей, Ты перестанешь быть собой, тем человеком, которого я знаю - и люблю - как сестра. Ну, а короткую интрижку с этим другим человеком, с кем-то, кого я никогда не знала, я сейчас не рассматриваю как вариант.
  Глубокий вздох...
  Может быть, Ты что-то придумаешь? Неужели ничего нельзя сделать, мистер Могилёв, сэр? Или мне называть Тебя Андрюшей? Нет, не буду. Прости за этого Андрюшу и за вчерашнее объятье. Прямо сейчас у меня будто ком в горле, и хочется заплакать...
  Прости мне это немного жестокое письмо. Ну, что ещё, по-Твоему, я могла написать! Я вообще - не писатель длинных текстов. Посылать мне письмо было изначально плохой идеей. Ты загнал меня в угол и оставил только один выход, а именно - сказать, что я честно сомневаюсь в Твоей способности, говоря иносказательно, обернуться жаворонком. Моя "сестринская любовь" никуда при этом не делась, но, увы, она ничего не меняет.
  Настя.
  P. S. Ты знаешь, что Иван сегодня, по сути, на протяжении нескольких часов пробовал мне строить куры? Конечно, он был очень вежлив, приличен и всё такое. И всё же думаю, что не ошиблась. Смешно, правда?
  
  121 или хорошее, или ничего (лат.)
  
  122 "общественным событием" (англ.)
  
  123 мистер Могилёв, сэр (англ.)
  
  124 Вот Ты уехал, и я уже скучаю. Знаю, что очень глупо с моей стороны - писать такое, особенно после моего последнего письма, но моё письмо не отменяет то, что я скучаю УЖАСНО. То, что Ты вчера сказал про соловья, мне дошло до сердца. Очень, очень мне больно было это услышать, и даже сейчас еле удерживаю слёзы. Я очень ранила Тебя своим [прошлым] письмом? Если это так, прости, хоть я от него не отказываюсь. А так ли это? Если бы я сама знала... (англ.)
  
  125 Андрей Михайлович пытается вспомнить стихотворение Германа Гессе под названием "Ступени" (Stufen) - прим. авт.
  
  126 Военно-промышленного комитета (прим. авт.)
  
  127 Название с белорусского переводится примерно как "Честная мастерская" - прим. авт.
  
  128 Знаете, вы, наверное, выдающийся человек, кто-то особый, судя по... всему. Простите за вопрос, но... кто вы, собственно? (англ.)
  
  129 Он - наш царь (англ.).
  
  130 Простите? (англ.)
  
  131 Ну, не царь, на самом деле (англ.).
  
  132 Я просто, так вышло, являюсь князем, будем использовать это слово, очень маленького Могилёвского княжества, и Могилёв, что странно, является моей фамилией. Три молодых человека - моя свита (англ.).
  
  133 Это - официально? (англ.)
  
  134 Конечно! (англ.)
  
  135 У него даже есть специальное кольцо, на котором написано, что он - князь Могилёва. Поглядите-ка! (англ.)
  
  136 Это - не совсем официально (англ.).
  
  137 Нас не признаёт ни одна страна. Можете считать нас повстанцами (англ.).
  
  138 местной милиции (англ.)
  
  139 Андрей Могилёв
  
  140 Князь Андрей (англ.)
  
  141 Ваше Высочество (англ.)
  
  142 слегка сбивающими с толку (англ.)
  
  143 Иван мне сказал, что ты заселился в один двухместный гостиничный номер с Матильдой. Это правда?! Не то чтобы мне не всё равно - но ты понимаешь, что творишь?! Ответь мне - сейчас же! НЕМЕДЛЕННО! (англ.)
  
  144 "Я возвращал долг" или "Я был ей это должен" (англ.).
  
  145 То есть обмениваться троекратными поцелуями в знак поздравления с Пасхой - прим. авт.
  
  146 жена дяди (англ.)
  
  147 Слово "снова" присутствует или отсутствует в зависимости от того, какого взгляда на события вечера субботы придерживается читатель (прим. авт.).
  
  148 Ваше величество,
  милостивый государь,
  мой милый,
  моё сокровище,
  мой луч света,
  позавчера Иван сказал мне, что Ты собираешься "отречься", то есть отказаться от своего проекта, и уже практически это сделал. Он пробовал изобразить это как Твою слабость, говорил, что мне нужен кто-то более сильный.
  Ну и хватит о нём.
  Все эти дни я думала о Тебе, о том, что написала Тебе несколько дней назад, пока у меня голова не пошла кругом.
  Знаешь что? Я пришла к одному простому выводу. Мне не нужен никакой жаворонок. Жаворонков много. Мой соловей один. Я не могу его предать.
  Может быть, слишком поздно, учитывая Матильду и прочее.
  Сегодня я приду на вокзал к прибытию Твоего поезда, чтобы встретить Тебя и - с Вашего разрешения, сударь - больше Тебя не оставлять.
  Если, однако, слишком поздно для меня писать это всё - боюсь, что так и есть, - я посмотрю на вас издали, пожелаю счастья Тебе и Твоей юной невесте, и, наверное, не сойду с места, и выплачу свои глупые глаза.
  Поделом.
  Мне прийти, или Ты не хочешь меня видеть?
  Аликс
  
  149 свою дражайшую половину (англ.)
  
  150 Ты меня ещё любишь? (англ.)
  
  151 господин Могилёв, сударь (англ.)
  
  152 Свободная высшая школа Могилёва (нем.)
  
  153 "Лови день", "Лови момент" (лат).
  
  154 Не вполне точная цитата из Евангелия от Матфея, 19:5 (прим. авт.).
  
  155 Верую, ибо абсурдно (лат.).
  
  156 Примакова (прим. авт.)
  
  157 Матфея, 27:25
  
  158 "Сказал" (лат.).
  
  159 "Без особых пожеланий" или "без особого уважения" (англ.)
   160 по совокупности заслуг (лат.)
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"