Гречин Борис Сергеевич : другие произведения.

Ужас русского инока

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    ""Ужас русского инока" - это вовсе не повесть, предназначением, долженствованием и замыслом которой является критика православной церкви. Она является размышлением о Церкви вообще (как сообществе верующих), о тех вызовах, которые духовные таланты ставят церковной традиции, о том, как традиция с этими вызовами справляется, а также о соотношении в церковной жизни мистического и каноничного, частного и общего. Возвращаясь к метафоре бойца, вспомним, что английское название рядового - private, и это неожиданно оказывается знаменательным. Каждый не только умирает в одиночку, но даже сражается в одиночку, потому что личные искушения, которые почти невозможно передать, ответственность за которых практически невозможно разделить с другим, - просто хрестоматийный пример "вещи в себе", при том сражается он всё-таки в общем строе. Наш частный духовный опыт, большой или малый, и наша частная битва при её успехе таинственным образом вливаются в резервуар общего блага (при неудаче, конечно, служат только нашей погибели)".

  Борис Гречин
  
  

Ужас русского инока

  повесть
  
  Ярославль - 2014
  
  
  УДК 82/89
  ББК 84(2Рос=Рус)
  Г81
  
  Б. С. Гречин
  Г81 Ужас русского инока : повесть / Б. С. Гречин - Ярославль, 2021. - 85 с.
  
  ''Ужас русского инока' - это вовсе не повесть, предназначением, долженствованием и замыслом которой является критика православной церкви. Она является размышлением о Церкви вообще (как сообществе верующих), о тех вызовах, которые духовные таланты ставят церковной традиции, о том, как традиция с этими вызовами справляется, а также о соотношении в церковной жизни мистического и каноничного, частного и общего. Возвращаясь к метафоре бойца, вспомним, что английское название рядового - private, и это неожиданно оказывается знаменательным. Каждый не только умирает в одиночку, но даже сражается в одиночку, потому что личные искушения, которые почти невозможно передать, ответственность за которых практически невозможно разделить с другим, - просто хрестоматийный пример 'вещи в себе', при том сражается он всё-таки в общем строе. Наш частный духовный опыт, большой или малый, и наша частная битва при её успехе таинственным образом вливаются в резервуар общего блага (при неудаче, конечно, служат только нашей погибели)'.
  
  ISBN: 978-1-310-94087-3 (by Smashwords)
  
  No Б. С. Гречин, текст, 2012
  
  

ПРЕДИСЛОВИЕ

  
  Отец Варлаам посоветовал мне записать кое-что из бывшего со мной, так, в назидание читающей братии, и появились эти записки, больше о них говорить нечего.
  Надеюсь, что отдельные несообразности и даже изъяны монастырской жизни не станут соблазном ни для кого из читающих. Я не хотел их упоминать в тексте, но в итоге оставил. Глупо в повести о (например) действующей армии скрывать, что казарма пахнет мужским пóтом. Того, кто желает быть солдатом, это не испугает, а тот, кто не желает им быть или стремится к уничтожению армии как института, всё равно отыщет недостатки: даже если найдёт один волосок, то увеличит его до каната под микроскопом своей трусости или своего недоброжелательства.
  Слово 'инок' в названии моих записок не указывает на степень монашествующего, а просто является обозначением любого монашества, монашества вообще. И генералу не стыдно назваться солдатом, ведь солдат он в первую очередь, а генерал во вторую. Отец Варлаам по сей день любит и меня, и иных своих чад называть иноками, что считаю благотворным и справедливым, ведь всякому монаху не о своей степени следует промышлять, а об уходе от мирского, в том числе, кстати, и от любого с монашескими степенями связанного честолюбия.
  Уже написав всё, я выяснил, что текст не имеет никакой разбивки, и потому, исключительно для удобства чтения, разделил на смысловые отрезки, номера которых указал в квадратных скобках. Деление это произвольно, всякий, кто не согласен с таким делением, пусть предложит собственное.
  
  Иеросхимонах Мелхиседек
  
  [1]
  
  Мои ужасы начались во вторник, двадцать шестого августа этого года, начались они ровным счётом на пустом месте.
  Наш Свято-Пантелеймоновский монастырь расположен на берегу озера, в древнем небольшом русском городе, в часе езды на автобусе от крупного областного центра в европейской части России. Городок в моём рассказе будет называться Костров, а областной центр - Рославль. Думаю, названия, хоть и слегка изменённые, достаточно прозрачны, и не думаю, что они важны. Разве в Сибири не могло это со мной случиться? И почему лишь со мной? Или со мной только? Бывают люди, которые притягивают... несчастья? Но не несчастье ведь: никакой боли или серьёзного огорчения со мной не совершилось. Нет: бездна - вот более точное слово. Пространство, разверзшееся перед умом. Но не могу, подобно Ломоносову, сказать, что она звёзд полна. Или полна? Или моё слабое зрение не видит этих звёзд? Но человеку естественно отступать перед неизмеримым.
  Вижу, что впадаю в пафос с каждой строкой. Надо бы мне писать как можно проще и по возможности лаконичней, и тогда найду сил это всё если не одолеть, то об этом рассказать.
  В Рославль я поехал, чтобы встретиться со старшим преподавателем Института развития образования Тамарой Ивановной Симановской. А встречался я с ней по благословению и послушанию отца игумена для того, чтобы готовить учебное пособие по 'Основам религиозных культур' для четвёртого класса.
  Я духовник. Это не призвание, это должность. Должность эта указана на табличке моего монастырского кабинета. Кстати, это хороший кабинет, светлый, почти роскошный. Название моей должности, говоря откровенно, кажется мне таким же неприличным, как нагой уд в общественном месте. Почему бы сразу не 'старец'?
  Духовник я уже три года, а должность духовника ввели лет пять назад, до того как-то обходились. Именно тогда я дерзнул сказать отцу Александру, нашему наместнику, о неблагообразии, о почти неприличии сокровенное делать публичным и выносить на золочёную табличку. Но мне было отвечено, что название - просто название, и что придумано оно умными людьми, поумней меня будут. Ведь суть не в том, чтобы 'духовнику' исповедовать всех и каждого. Нет, я почти никого и не исповедую, если не считать наших гимназистов да разных забредших дамочек, у которых вдруг проснулась острая минутная потребность в духовном.
  При монастыре имеется православная мужская гимназия. Конфессиональное, так сказать, учебное учреждение. Из этой гимназии прямая дорога в Рославскую семинарию. В гимназии я тоже преподаю, как несложно догадаться. Учу я русскому языку, русской литературе и основам гомилетики. Фактически 'духовник' монастыря - это не что иное, как школьный заместитель директора нашей монастырской гимназии по воспитательной работе. То, от чего меня тошнило в армии, то, чего я так не хотел в школе, в свою недолгую бытность школьным педагогом, меня именно в монастыре и настигло. Я не жалуюсь, впрочем. Не нужно великого ума или большого духовного дара, чтобы работать с гимназистами. Не нужно также мне в моём качестве школьного учителя ни особенного терпения, ни выдающихся нервов. В гимназии царит послушание, внешнее, по крайней мере. Старшеклассники заходят ко мне в кабинет по одному и 'исповедуются'. Это не всегда является, впрочем, полноценной исповедью, да и вообще... Да и вообще мыслимо ли всю тайну таинства, всю важность исповеди вместить в голову шестнадцатилетнего человека? Должна ли и может ли вообще вместить сие эта голова? Нет, послушайте, я серьёзно, серьёзно, как говорил Пётр Верховенский. Вот приходит ко мне этакий акселерат, баскетболист и ломающимся голосом, шмыгая носом, говорит что-то про девочек и поллюции. (И это ещё самые честные.) Мне это важно, как вы думаете? Или, может быть, ц-е-р-к-в-и важны его поллюции? У многих этих парнишек совершенно ложное восприятие себя как неких младших монахов, этаких недомонахов. Бог мой, но кому потребны н-е-д-о-монахи? Никому, решительно. Полдюжины человек из класса будет иереями, хорошими сельскими попами, остальные найдут светскую работу. И зачем мне тогда слушать про их псевдоаскезу, а им прикидываться пустынниками? Впрочем, пара человек из выпуска станет иноками. Но лучше бы им стать иноками как можно позже. Для них самих это лучше.
  Как известно, легко в чужом глазу узреть соломинку, а в своём бревно не всегда наблюдаем. Видя откровенное убожество и почти трогательную наивность, беспомощность этой молодёжи в духовных вопросах, мы должны задуматься: может быть, в глазах Отца нашего мы, даже лучшие из нас, не более чем такие парнишки, которые что-то лепечут ломающимся голосом, совершенно неверно понимая себя, свою роль и своё место в мире?
  О работе с Тамарой Ивановной Симановской рассказывать подробно здесь не хочу. Учебник, который мы делаем с ней, да и все учебники такого рода - равновесие между жалкими потугами на религиозность и стерильной светскостью. В итоге не выходит ни нашим, ни вашим. Будь я каким-нибудь философом от педагогики, ломал бы вокруг этого копья, доказывал бы с огненным взором, что педагогика без религии - безголовый урод. А я кто, положа руку на сердце? Отец библиотекарь, вот кто я, как меня называли очень долгое время, да и сейчас порой по старой памяти так кличут, а духовник из меня такой же отличный, как из штангиста балерина, как говаривал мой родной отец, но, точней, как из балерины штангист.
  Мы закончили обсуждение и совместную редактуру трёх глав в новом учебнике что-то час спустя после полудня, я решил до автовокзала дойти пешком, хоть путь неблизкий. Можно было ещё ехать на троллейбусе или взять такси. Спешности не было для того, чтобы карабкаться в троллейбус, а на такси денег хватило бы (кто-то из братии сказал, что, мол, отец Никодим живёт как воробей и по зерну в месяц тратит), но вот я мало хожу. У Лескова, великого нашего русского прозаика, в 'Мелочах архиерейской жизни' некий архиерей жалуется, что ему толком и гулять негде. Я не архиерей, а гулять и вправду негде. По монастырскому саду вот разве, но как-то это неприлично, а именно тем неприлично, что будет внушать молодёжи мысль, будто отец духовник прохлаждается. А ещё болтлив отец духовник, как старая баба, что и замечаю, перечитывая этот абзац. К чему так много написал о житейском? Я пошёл пешком.
  Первую половину пути было мне отчего-то на редкость радостно и покойно. Вот, думалось мне: я, монах, иду мирскими улицами, но от соблазнов мира далёк. Вот реклама, вот пошлость наспех срифмованных слов, вот пошлость полуобнажённого женского тела, которая летом в большом городе всегда встречается - а мне какое дело до всего этого? Блажен, кто монашествует. Мысль не новая, конечно, и на откровение не претендую. Вообще, пришло мне тогда в голову, что целый ряд западных отцов церкви не в силу огромной святости их стал известен, а просто потому, что эти люди сочетали религиозность с самонаблюдением, с умением описать и записать, что наблюдали. Патриотичная мысль, правда? Насколько справедливая, не знаю. Я злостным ненавистником католичества никогда не был, любителем, впрочем, тоже.
  Я шёл наискось, через какие-то дворы, и вот, после этой благостной мысли на другое переметнулся ум, а затем вдруг стало на редкость мне скверно. Физически, конечно, мне поплохело от духоты: был жаркий летний день, а на мне - чёрная ряса. (Который год хочу пошить летнюю лёгкую рясу, серенькую, скажем, но всё думаю, будет ли прилично. Отец игумен на летнюю рясу благословение дал, а отец Варлаам, мой духовник и, по сути, подлинный духовник для всей обители, - он лишь посмеялся. Вот и толкуй его смех как хочешь.) Физически - от духоты, но мне и нравственно стало невыносимо. Пришлось присесть во дворе пятиэтажного дома на скамейку у подъезда.
  Я вспомнил Анну, не знаю, с какой такой радости и по какой причине.
  Вспоминать, собственно, было нечего. Мы встречались в старших классах, и даже не поцеловал я её ни разу. Не поцеловал, но притом она знала о моей любви: я нашёл какой-то мучительный и нелепый способ это сказать. Запиской, наверное, что я ещё мог придумать. Теперь вспоминаю: нет, это было целое письмо. Я просил в нём прощения - за что, не помню - и кстати говорил, что люблю. Она меня никаким похожим признанием не подарила никогда, но переживала больно, мучительно. Потому переживала, что мне вздумалось на первом курсе влюбиться в некую Олю, не очень, кажется, далёкую девочку с модельной внешностью (прошу у неё прощения, если она эти строки прочитает, узнает себя и возмутится определением 'не очень далёкая', но ведь человек взрослеет, и, кем бы она сейчас ни была, на себя ту она наверняка не похожа). Влюбиться, и Анне об этом сказать. Очень по-юношески честно это было, казалось мне очень благородным, но и очень глупо, конечно. Анна перенесла это с прекрасным, при мне, самообладанием, а расстались мы сразу же: гордость её (или правильней назвать чувством достоинства?) не могла ей позволить быть чьей-то соперницей. О том, что её ранило известие сильней, чем она при мне это обнаружила, я узнал от общих друзей, почти случайно. Анна и сама была красавицей, впрочем, очень неспокойной красавицей, не входящей в формат красивости. Зачем эти подробности? Затем, что меня захлестнуло мучительное чувство вины.
  Для чего мне пришло в голову влюбиться тогда в Олю, ту светленькую девицу с кудряшками (чувство, прошедшее через год бесследно, в то время как иная любовь никогда полностью не зарубцовывается, больше того, она никогда полностью не уходит)? - думал я, сидя на той скамье, вытирая испарину со лба. Что мне мешало прикусить язык? Или, напротив, Бог уберёг? Ведь с Анной я был бы счастлив или несчастлив, скорей, несчастлив, но иноком точно бы не был. Может быть, само Провидение явилось в лице той Оли? Мы никогда не знаем, чтó благо для нас. Провидение вмешивается - и опрокидывает все наши построения. Мы стенаем - а то, что видели катастрофой, вдруг оказывается лучшим выходом. Не всегда, конечно. Иногда катастрофа - просто катастрофа. Едва ли я со своим темпераментом принёс бы Анне счастье. Девушка эта была очень влюбчива, но не легкомысленно, а мучительно, безоглядно, по-цветаевски, как бы вопреки самой себе, вопреки собственной гордости и сдержанности на грани стоицизма. Тяжёлый дар. И, конечно, в своём положении инока не далее как пять минут до того я одни блага увидел... А вот поди ж ты, сожалел. О том, наверное, что можно было найти иной, не столь мучительный выход, более гуманный. Несколько институтов регулируют жизнь человека: религия, мораль, государство. С точки зрения морали ничего скверного тогда я не совершил (напротив, признался честно, не обманывал девушку, а что из другой любви вышел пшик, так кто же знал наперёд?, я вот не знал), понеже с точки зрения государства, а вера наша такими воздыханиями и деликатностями вообще не занимается, ей оно как бы и неприлично. То самое, о чём я грубо написал выше: православной церкви, в отличие от всяких католических отцев с мордой сомнительной степени святости, нет дела до наших поллюций. Венчаны мы ведь не были с Анной. Да я и не был очень уж религиозен тогда, и вообще - кто подлинно религиозен в семнадцать лет? Святые разве что, которых горстка на миллион. Правда, помню, что сразу после признания, которое случилось на улице, на скамье в парке, Анна пошла в храм, попросив меня сопровождать её, и некоторое время там стояла перед иконой Богородицы. Был ли это просто жест, так сказать, намёк на глубокое оскорбление, или действительная потребность, или оба в равной доле, кто сейчас скажет? Уже на выходе из храма мы расстались, думая, что на время, но вышло, что навсегда. Мой тогдашний частный поступок попал в зазор между разными институтами, и ни одному из них до него не было дела, как и сейчас, по сути, им до него нет дела. Но там, где нет никаких институтов и установлений, всё же что-то присутствует, или нет? Христос? Очень высокопарно звучит, но если на секунду поверить, что - да, что Распятому есть дело до всего, до чего у церкви, государства, науки, искусства или семьи не доходят руки - то страшно, очень страшно.
   Некая молодая женщина, заметив, что мне плохо, забеспокоилась и вынесла мне из дому стакан воды. Спросила, не нужно ли вызвать 'Скорую'. Я учтиво поблагодарил, выпил воды, двинулся дальше. Платье делает человека. Будь на мне не ряса, а запущенная джинсовая куртка, прошла бы мимо, не заметив.
  Я добрался, наконец, до автовокзала, всё же взяв такси, купил билет на автобус до Кострова. На скамейке у платформы меня несколько отпустило. Я улыбнулся своему провинциальному гамлетизму и даже собрался съесть мороженое. Но тут уже автобус подали.
  Маршрут Костров-Рославль - это внутриобластной маршрут, автобусы по нему ходят старенькие, разномастные. Этот, например, вообще был городским, какой-то зарубежной марки. Бегал он по городским улицам где-то в Германии или Норвегии, затем его там списали и за копейки нам продали. Правда, наши умельцы переоборудовали, а именно, над каждым местом номер написали. К чести автостанции: билеты без номера на наш рейс не продают. Я сел на своё место. Мне повезло: оно оказалось одиночным. Мне не повезло: оно было развёрнуто к двум другим сиденьям. Но всё же посчастливилось: оба места напротив не заняли. Хуже нет вот этак сидеть лицом к лицу с незнакомым человеком. Нехристианское рассуждение, конечно. Но даже сам Христос заповедовал возлюбить ближнего своего, а вовсе не всех людей на земле, как учат буддисты и прочие любители духовно-ненаучной фантастики. А я не апостол, но всего лишь отец библиотекарь. Автобус почти уже тронулся, но притормозил, выдохнул, впуская запоздавшего пассажира, и снова тронулся. Тут я понял, что не повезло мне всё-таки. Напротив меня сели.
  По ногам попутчика (по тёмно-синей юбке, если быть точным) я понял, что это женщина и что в лицо ей смотреть не нужно согласно мудрому помышлению преп. Иоанна Кронштадтского, который в конце своей жизни такой святости достиг, что в каждой женщине видел лишь обыкновенное женское лицо. Но гордость - страшная штука. Я дерзновенно подумал, что если без особого волнения гляжу на полуобнажённые тела, то и сам отчасти сподобился того благотворного бесстрастия. Я посмотрел ей в лицо. И ужас стал моим ещё одним невидимым попутчиком.
  Девушка была очень похожа на Анну. Лгу: совсем, совсем не похожа! Или только в очень слабой степени похожа. Почти вовсе иные черты лица. Только некая духовная схожесть была: вот, например, это очень прохладное, почти горделивое спокойствие, за которым, видимо, лежало некое страдание и некая тайна. Сжатые губы, которые не хотят, чтобы их заподозрили в умении улыбаться. Как и у Анны, у неё были очень тёмные волосы, как и у той в шестнадцать лет - прямая чёлка. А весь наряд её был настолько нелепым, что, правда, впору было и нечаянно улыбнуться, и многие, думаю, улыбались. Долгая тёмно-синяя юбка с жёлтым цветочным орнаментом по краю. Белая блузка с воротом, расшитым синими нитями, так называемая 'вышиванка'. Две лежащие на плечах косы с синими бантами (последний раз я классе в пятом видел у девушек банты в косах) и не желающие сочетаться с прямой чёлкой, заплетённые будто нарочно ради комического эффекта. Прямо Пеппи Длинный Чулок, а не взрослая девушка. Тронутые тёмной помадой губы. Всё это ей шло не больше, чем корове седло, и мне подумалось, что - кто знает? - это камуфляж такой, попытка спрятаться? Или бунт против родителей? Но бунтуют лет в четырнадцать, а не... но сколько же ей? Меня отчасти успел отпустить мой ужас, потому что, ну правда же, сложно было не улыбаться, глядя на эту вышиванку. Но тут девушка поглядела мне в глаза.
  Я дерзких взглядов не боюсь. Я, уже приняв постриг, встречался и с дерзостью, и с бранью, и даже с угрозами со стороны мирян, чего я только не повидал. Я не из сахара сделан. А этот взгляд был тихий, осторожный, целомудренный. Медленный. Медленно она поднимала взгляд, чтобы на меня посмотреть, но уже подняв, не отводила. Говорю вам: нет русского человека, который бы не опасался монаха. Даже пьяный мужик в ночном автобусе, который взбешён при виде вашей рясы и грозится вас зарезать - он и то вас боится. Греха своего боится, и этим всё больше распаляется. Кто э-т-о-й дал такое бесстрашие? Так в глаза русскому иноку глядят или его самые близкие родственники, но у инока нет близких родственников, или какие-нибудь серийные убийцы, которым сам чёрт не брат. Я почти сразу закрыл свои глаза. Украинка она, что ли? - неслись в моей голове за закрытыми глазами мысли. Националистка? Не признаёт Московский патриархат, видит в нём сатанинское учреждение? Таких я тоже видывал. Хочет мне швырнуть в лицо оскорбление из надуманной головной вражды, как те три плясуньи-бесовки, которые в главном храме страны всем нам в лицо швырнули это оскорбление? А если так, то послужит это не к бесчестью церкви, а к её славе, потому что все враги наши, замышляя наше бесчестье, так или иначе служат нашей славе. И потому позорно отсиживаться за закрытыми веками. Я открыл глаза. Девушка всё смотрела на меня и тут - она протянула руку ко мне (я внутренне весь сжался), легко коснулась рукава моей рясы и, едва приметно ко мне наклонившись, тихо сказала:
  - Вы совершенно зря меня боитесь.
  - Я не боюсь, - ответил я внезапно севшим голосом.
  - Хорошо, не боитесь, - согласилась она. - Не меня: Вы меня опасаетесь, как будто за мной стоит невесть что: целый океан враждебной веры. Простите, Ваше преподобие, что испугала.
  - А Вы будто православный человек, чтобы знать обращение к иеромонаху? - хмуро спросил я. - Не нужно, кстати, 'преподобия', можно просто 'батюшка'.
  - Да, я крещена в православии.
  - Есть разница между православным и крещёным в православии. Зачем Вы так на меня смотрели? - проговорив это, я обрёл некоторую уверенность. Вот, не только ничего не боюсь, а и все точки над i расставляю.
  - Я... нескромно смотрела?
  - Нет, но очень... - я замялся и с трудом нашёл слово: - Очень бесстрашно.
  - Мне нужно бояться Вас?
  - Не нужно, зачем? Скорей, мне Вас нужно бояться. - Я усмехнулся.
  - Я Вам... напоминаю кого-то?
  - Да, мою... - тут волосы едва не встали дыбом на моей голове от этого несообразного кошмара, и я прервал себя с неудовольствием: - Послушайте, уважаемая, ведь Вы мне не исповедник!
  - Простите! Конечно, я Вам не исповедник. А Вы? Вы... можете меня исповедовать?
  - Я? Вас?!
  - Я только с этой целью и села в автобус, если сказать честно.
  - Но не в автобусе же! И Вы не могли знать, что сядете напротив... Вы ехали в обитель, да?
  - Да...
  - Очень... дерзкое желание, - признался я.
  - Почему, почему дерзкое? - воскликнула девушка.
  - Потому что, милый человек, как Вы себе представляете это? Каких книжек Вы обчитались, чтобы... К кому Вы обратились бы у нас со своей просьбой? Разрешите мне ещё сказать, что Вас, в Вашем наряде, могли бы погнать взашей, решив, что Вы смеётесь над братией. Так выглядят... участницы фольклорного ансамбля. А они не исповедуются.
  Я говорил эти неприятные, но простые, законные, справедливые слова и успокаивался. Кошмар оказался буффонадой, мне всё померещилось.
  - Почему Вы отказываете участницам фольклорного ансамбля в праве быть христианками? - спросила девушка строго, не улыбаясь.
  Я устыдился и пробормотал что-то невнятное.
  - Позвольте узнать, - продолжил я, собравшись со словами: - почему всё же к нам? Если Вы православный человек, что Вам мешает приходскому иерею исповедаться?
  - Я знала, что Вы это спросите, - ответила девушка. - Я была даже готова к вопросу. К отцу Симеону я пойти не могу - есть причины, а был ещё отец Леонид... но это тема для исповеди. Я не могу об этом говорить в автобусе.
  Я замолчал, сам скорбно сжав губы. То, что мне вначале показалось блажью, было, видимо, душевной потребностью. Душевную потребность нельзя, не по-христиански гнать в шею. Да и если представить, что девушка явилась бы к нам: ей или указали бы на выход, или всё-таки проводили бы в мой кабинет. Ведь я по должности - духовник. Могло и вовсе по-другому случиться. Девица могла приехать в нашу обитель и просто, никого не спросясь, зайти в административный корпус. Разве ей кто-то помешал бы? Нет: у нас часового с ружьём на входе не стои́т. Могла бы подняться на второй этаж. Пройти по всему длинному коридору. Увидеть табличку с надписью 'Духовник'. Злосчастная эта табличка! И в этом случае не миновать мне было бы исповеди. Всё же сделал я ещё одну попытку уклониться:
  - Я духовник скверный, - начал я, - а есть у нас исповедник очень опытный, отец Варлаам...
  - А отец Варлаам захочет со мной говорить? - спросила девушка.
  Это было без всякого коварства спрошено, наоборот, с некоторой тревогой. Дескать: подчиняюсь, покорствую, готова и к отцу Варлааму. Но, зная эксцентричность отца Варлаама... Я пожал плечами:
  - Понятия не имею. Хорошо. Но только простите меня великодушно: я Вас сегодня принять не могу. (Были у меня в самом деле на вечер дела, была и другая мысль: если блажь - то остудить эту блажь и не дать ей совершиться.) Простите ещё раз. Приезжайте в конце недели, если действительно видите потребность. В субботу, например, я после трёх свободен. Зовут меня отец Никодим, найдёте Вы меня в административном корпусе. Это двухэтажное здание с большим крыльцом и островерхой крышей. На втором этаже мой кабинет, на двери табличка с моим именем. Только разрешите дать Вам совет... Как зовут Вас, кстати?
  - Леся.
  - Я очень ценю Вашу национальность, Леся, и Вашу верность ей, но, пожалуйста, оденьтесь поскромней.
  Девушка растерялась, даже будто лёгкая краска появилась в её лице.
  - Мне Вас не в чем упрекнуть, - тут же пояснил я: - юбка у Вас должной длины, и никаких нескромных вырезов на груди нет, но всё вместе производит впечатление...
  - Клоунского наряда, да? - спросила девушка грустно.
  - Да, да! - подтвердил я. - Значит, - осенило меня, - Вы и сами понимаете. А зачем тогда...
  - Я не могу здесь, - сложила Леся одними губами.
  - Понимаю. Тогда...
  - ...Тогда прощайте, - помогла она мне и встала.
  - Куда Вы? - поразился я.
  - Я не солгала Вам, когда сказала, что только за одним и ехала. Я выйду на ближайшей остановке, чтобы вернуться.
  И она действительно вышла, благо, автобус действительно подошёл к остановке.
  Я ощутил угрызения совести, но, странно сказать, и облегчение. Такое облегчение, вероятно, чувствует актёр, которому по сценарию фильма нужно провести несколько минут в клетке со львом. Дрессировщик шепчет: 'Он смирный, он не тронет', да и лев - само христианское смирение, но к дьяволу такое смирение!
  
  [2]
  
  Весь оставшийся путь в обитель я размышлял, в чём беда, есть ли вообще эта беда. Может быть, и нет беды никакой? Леся, сидевшая напротив меня в автобусе, была просто-таки идеальной прихожанкой, идеальной 'духовной дочерью'. Славянка? Славянка. Патриотка своей нации? Ещё бы: кто другой в здравом уме вышиванку наденет. Но, кажется, политикой на голову не болеет. Православная? Православная (и, похоже, Московского патриархата). Вон, обращение 'Ваше преподобие' знает, а не лепит 'святой отец', как от большого ума делают некоторые наши соотечественники, наглядевшись фильмов про итальянскую мафию. Нескольких иереев назвала по именам. По-русски говорит прекрасно. Вежливая. Скромная. Приветливая. В меру умная, проницательная. (Нет, поправил я себя. Н-е в м-е-р-у проницательная.) Чего тебе ещё надобно, отче? Не насмешка ли то, что мы мечтаем о хороших, послушных, воспитанных 'духовных детях', но вот они являются - и мы бежим от этой мечты как от чумы? Чего я испугался? Может быть, весь ужас - лишь в моей голове, и дело только в неуловимой схожести с Анной, нет ни сверхобычного страдания за этим хорошеньким личиком, ни сверхобычной тайны, и даже с Анной схожести нет, а я её увидел грешным сознанием на пустом месте? Допустим, так: девочка поссорилась с мальчиком, нагрубила ему, теперь не знает, как помириться. Пошла вместо психолога к батюшке. Мысль хоть не слишком умная (не надо ни к тому, ни к другому идти, надо решать своим умом), но насквозь православная и уж явно не упречная. Итак, к батюшке, отцу Симеону, а тому по молодости или от смущения тоже нагрубила, или просто нашёл на девицу шалый стих, сказала приходскому иерею нечаянно глупость, а тот её отчитал, вот и все таинственные 'причины', по которым она ему теперь не исповедуется, и не надо из этого делать детектив. С отцом - как его там? - Леонидом вышла похожая петрушка. Ну, тогда поехала в нашу обитель и на первого попавшегося ей, ещё в автобусе, инока накинулась, потому как изголодалась по своему мальчику и поскорей ей хочется бальзама для своих душевных болячек. Нашла, право слово, исповедника: тот из меня ещё семейный психолог. Вероятней всего, уже всё она про своего мальчика решила, дружить дальше или расставаться, а просто ей нужна духовная санкция. Такое дело православный иерей, у которого много прихожанок, наблюдает сплошь и рядом. Эту потребность переложить ответственность на церковь даже режиссёр Павел Лунгин, человек, скорей, мирской, в своём фильме 'Остров' очень наблюдательно уловил. 'Батюшка, благословите на аборт!' Уж, надеюсь, не на аборт. Просто, просто может открываться этот ларец, зачем я жду некоего несчастья? Так. Но ведь и не умом я испугался этой Леси, а всей сутью, всей кожей. И это правда. Но и я - кто? Разве я - какой-то особый духовидец, чтобы доверять своей духовной интуиции? В нашей вере духовидцы вообще не в чести. А доверие ко 'внутреннему голосу', особенно пока ум не просвещён мудростью Христовой, - это ведь то ещё язычество, если трезво на него посмотреть.
  Едва пройдя 'проходную', я столкнулся на монастырском дворе с отцом Варлаамом и что-то слабо воскликнул. Тот остановился и спросил, поглядывая поверх очков:
  - Никак, по мою душу?
  - По Вашу, досточтимый отче...
  - Пойдём, - просто сказал отец Варлаам и, вытирая руки какой-то тряпицей, зашагал к своей каморке.
   Отец Варлаам - личность удивительная. Лет ему шестьдесят пять, то есть он почти вдвое меня старше. Внешне он производит впечатление благообразного колобка, как колобок, резво катается он по всей обители. Невысокий, широкий, крепенький, ладный, с красивой волнистой чёрной бородой, с зорким прищуром сквозь круглые 'чеховские' очки, которые носит лишь для точных работ, так как вдаль видит превосходно. Есть такие аскеты, что своим аскетизмом, граничащим с неряшеством, или, например, юродством пугают весь крещёный мир и даже всю братию. Отец Варлаам не из таких. С начальством и с большей частью братии он не юродствует, а общается (в основном) вежливо, разумно, внятно. По общему мнению отец Варлаам - человек бескорыстный, очень учёный и хоть не святой, но выдающийся. Но есть с ним две досадности: во-первых, отец Варлаам очень приметчив и временами пугающе откровенен, а в такой сложной, построенной из различных противовесов и недомолвок системе, как большой монастырь, откровенность - крайне опасная вещь. Когда же он говорит о Божественном, то излагает вещи почти еретические, в любом случае, не вполне ортодоксальные, да ещё таким прихотливым языком, которого впору напугаться. Есть и другой 'изъян': отец Варлаам - иосифлянин. Конечно, речь не про Иосифа Волоцкого, а про ленинградского митрополита Иосифа, осудившего 'сергианство'.
  Хоть я не для посторонних читателей пишу, а для своих, не могу полностью исключить, что однажды возьмёт в руки эти записки и досужий мирянин (хотя на что мирянам разбирать каракули клириков?). Для него одного, да ещё для малограмотных послушников, в семинарии не учившихся или учившихся плохо, и делаю пояснение. После смерти Святейшего патриарха Тихона, изумительного светоча нашей русской веры, и аресте патриаршего местоблюстителя митрополита Петра в 1925 году в гору пошёл митрополит Сергий, вначале местоблюститель патриаршего престола, а затем и патриарх. Неоднозначные вещи предложил митрополит Сергий, а именно: поминание в молитвах светской (сталинской) власти и отказ от поминания архиереев, репрессированной той же богопротивной властью. Этими предлагающими мало поводов для гордости предложениями добился он благоволения 'отца народов' и восстановления патриаршего престола. Относиться к патриарху Сергию можно по-разному. Мой, грешного человека, язык не поворачивается осудить Святейшего, который этой мерой, возможно, тщился кого-то спасти от безбожников. Есть, впрочем, мнение, что никого он таким образом не спас, а границы дозволенного ему Богом и людьми перешагнул и авторитет Русской православной церкви уронил. Мнение это умному иерею можно и дóлжно, на мой взгляд, иметь про себя. А можно излагать вслух, как делает отец Варлаам. (Называю его иереем, потому что он, как и я, иеромонах.) Понятно, что публичное оспаривание даже давних решений нашей церкви есть признание ошибочности действий нашего священноначалия. А с таким фрондёрством, вежливым, но до крайности упрямым, нужно ли пояснять, почему отец Варлаам - неудобная фигура в нашей обители, и в любой православной обители Московского патриархата будет неудобной фигурой? Нужно ли говорить, почему отца Варлаама, при всей его учёности, ни к чему наши монастырские власти не сумели приспособить, кроме как к бытности 'заведующим мастерской'? Вот вопиющая несправедливость: на моей, балбеса, двери - золочёная табличка 'Духовник', а отец Варлаам всего лишь заведует мастерской. Об этом я ему говорил и ему каялся, на что он, конечно, только посмеялся. Отшутился чем-то вроде 'всё по Промыслу Божию'. И ведь не поспоришь.
  В своей мастерской отец Варлаам себя чувствует прекрасно, и вот странное дело! - хоть возится и с канализацией, и со всякими перепачканными в машинном масле железками, а всегда выглядит ухоженно и чистенько, хоть тут же бери и снимай его на общую фотографию. Руками он умеет делать всё, что твой Платон Каратаев, всё - не очень изящно, но вполне надёжно. Во время óно потребность в мастерской была велика, сейчас обитель стала богаче, и острая нужда в мастерской пропала. Чем латать какую-нибудь ржавую трубу, проще поставить новую трубу из полипропилена, пригласив городских мастеров. Я думаю, отец Варлаам не очень огорчён тем фактом, что у него работы поубавилось. Себе дела он назначает сам, семеня по обители туда-сюда и высматривая поломки, понукать его не надо, кроме того, думаю, что отец игумен и не очень хочет его понукать, чтобы лишний раз не связываться с 'иосифлянином' и, паче того, чтобы не услышать вежливую по существу, но проницательную и бесцеремонную реплику в свой адрес. Так и выходит, что начальство его не тревожит. Чтó отец Варлаам делает в своей мастерской, свет под дверью которой горит порой глубоко за полночь, при его недюжинном уме и самых разных дарах? Неужели просто слушает радио да починяет чей-то сапог, за каковым (или другим схожим) занятием его всегда застаешь, если заглянешь к нему без предупреждения? Может быть, он пишет книгу? Истово молится? Поди спроси... Но меня и спрашивать не надо, я наперёд скажу, что для меня, грешного, отец Варлаам является духовным отцом. Знаю, что не для одного меня.
  - Садись, - повелел отец Варлаам, протерев той тряпицей, которую держал в руках, сиденье моего табурета. - Никак, исповедоваться надумал?
  Я вздохнул и принялся рассказывать всё, что успел написать выше.
  - Слушаю, слушаю тебя, инок, - бормотнул отец Варлаам, когда я дошёл до внезапного приступа дурноты, и, дойдя до двери, запер её на ключ. Мне пришло в голову, что иной раз дёрнешь дверь мастерской - а она заперта. Всегда ли это значит, что хозяин не на месте?
  Я закончил свой сумбурный рассказ.
  - Дурак ты, - задумчиво и без всякой злобности произнёс отец Варлаам.
  - Почему, отче?
  - Нипочему. По ком ты тоскуешь, думаешь?
  - Я разве сказал, что тоскую?
  - Конечно, говорил. Не подумал, а сказал. По Анне по твоей ты тоскуешь, только глупость это всё. Сколько, говоришь, ей тогда было?
  - Шестнадцать, как и мне.
  - А, так двадцать годов прошло. Аннушка твоя двух мужей сменила и двух дитёв родила. Ты её на улице встретишь, чай, и не узнаешь. Совсем и не по ней твоя тоска.
  - По ком же?
  - По Древлей Жене, - значительно произнёс мой исповедник.
  - По Древлей Жене? - беспомощно переспросил я. - А кто такая Древляя Жена?
  Поймите: есть для клирика Московского патриархата что-то жутковатое в том, чтобы в полутёмной каморке без единого окна слышать про Древлюю Жену и попутно размышлять о том, мистик ли его собеседник или слегка тронулся головой.
  - А не уразумеешь ты сейчас, инок: мысль твоя очень церковная, не вместит. Только и это ерунда всё. Потому что и не по ней твоя тоска. А по ком, знаешь? По Христу.
  - По Христу? - я вовсе растерялся, не зная, сердиться ли на это сообщение на грани богохульства, или улыбаться, или безмолвно внимать. - Христос-то при чём здесь, отец Варлаам?
  - Знамо дело, так и мыслит русский инок: про баб калякали, а тут Христос откуда ни возьмись. Христос - кто? - неожиданно воскликнул он иным тоном, требовательно, строго. - Отвечай!
  - Богочеловек, - ответил я, оробев.
  - Конечно, богочеловек. Не богомужчина, случаем, нет?
  - Нет...
  - И не богоженщина?
  - Нет! - вырвалось у меня в ужасе.
  - Правильно, потому что Христос - богочеловек целый. Во Христе половинное естество до целого восстановлено. А в тебе, инок, нет. Оттого и тоскуешь. А восстановления того есть два пути...
  Отец Варлаам примолк.
  - Какие же, отче? - робко спросил я, подождав некоторое время.
  - Мирской и монашеский, не валяй дурака, будто сам не знаешь. Или ждал, что я тебе тайны Афонския открою? Дулю тебе, инок, а не тайны Афонския.
  - Что же, отче: если тоскую до сих пор, плохой из меня монах вышел? - спросил я с некоторой горечью, сам не замечая, как, вслед за ним, начинаю говорить инверсиями.
  - Т-ы с-к-а-з-а-л, - прохладно ответил мне отец Варлаам известными словами Христа, обращёнными к Каиафе.
  Я пристыженно умолк и не сразу собрался для нового вопроса:
  - Отец Варлаам, что же теперь... Исповедовать мне?
  - Кого?
  - Лесю, о которой я говорил.
  - Сдаётся мне, что такая же она Леся, как я Мелхиседек. Исповедуй, коль хошь.
  - А не лучше ли к Вам отправить её на исповедь?
  - А мне зачем Мелхиседек твой? Я с царями не вожусь, у нас тута всё по-простому.
  - А... искушение? - спросил я со стыдом и тайным содроганием.
  - Искушение? Графа Толстого читал, отец библиотекарь? 'Отца Сергия' читал? Вот, значится, и поступай, как тебе светоч русской словесности велит и повествует. Как искушение приступит, бери, значится, топор и руби себе половой член.
  - Толстой про мизинец писал... - неуверенно возразил я.
  - Толстой про мизинец писал, а отец Варлаам наказует про половой член.
  - Смеётесь, отче? - спросил я с упрёком. - Я ведь не про половое чувство.
  - Смеюсь, конечно. Про половое или нет ты, во-первых, зарекаться всю жизнь не моги, потому что отцы пустынники не побеждали, а ты разве отец пустынник? Гордыня великая, и правильно сегодня сам рассудил, что гордыня. А ещё скажу: к святости стремишься?
  - И думать не смел! - воскликнул я.
  - Но стремишься?
  - Все стремимся в меру нашего убожества, отче!
  - А куда ж ты на святость покусился, если искушений не имеешь? Ум у тебя есть, отец Никодим, ум, то есть голова, вот на твой ум и надеюсь. Ступай, да через недельку приди. А то и раньше придёшь. Потешил старого человека.
  
  [3]
  
  В пятницу, 29 августа, у меня вновь были дела в Рославле. Я член Совета по взаимодействию с религиозными объединениями при Рославской мэрии. Да, такое вот несчастье. Выходя из мэрии, услышал я сигнал автомобиля, а затем увидел и мирянку, которая высунулась из окошка. Вот она приветливо машет мне рукой:
  - Отец Никодим! Раба Божия Анастасия! Помните?
  - Помню-помню, - улыбнулся я этой красивой женщине лет тридцати пяти за рулём внедорожника. - Вы у нас на экскурсии были, с детишками.
  - Да, а потом ещё на исповеди! - энергично подтвердила дама.
  - Про исповедь, извините, не помню, как рукой отшибло... - говоря так, не солгал, а действительно не помнил.
  - Вас подвезти? - спросила женщина.
  - Неужели Вам тоже в наши края? - удивился я.
  - Да ведь пятьдесят минут всего! Мне несложно.
  - Ну, подвезите, если несложно, - согласился я. - Буду благодарен.
  
  По дороге мы поговорили о том и о сём, о житейском и о более-менее суетном. Женщина умеренно хвалила политику властей и ругала либералов, я тактично поддакивал, про себя думая: всё это чудесно, хорошая моя, да ведь убеждения тогда чего-то стоят, когда ты сам размышляешь над ними, а не впитываешь с экрана телевизора в готовом виде. Анастасия вдруг притормозила, съехала на обочину, заглушила двигатель.
  - Отец Никодим, мне ведь вам, - она выдавила из себя короткий смешок, - исповедаться надо.
  - И вам тоже? - весело изумился я.
  - Что значит 'и мне тоже'? - растерялась она. - Я... извините, наверное, зря, не вовремя...
  - Нет, нет, хорошо, давайте! - одобрил я с воодушевлением.
  Исповедь заняла минут семь, хотя толкового рассказу было всего минуты на три. 'Раба Божия Анастасия' влюбилась в своего коллегу по работе, младше её на семь лет, и теперь не знала, что делать с этим чувством, которое нечаянно свалилось ей на голову.
  - Интима-то не было? - прохладно спросил я.
  - Нет-нет, батюшка, что Вы! - испуганно воскликнула женщина.
  И я в тот момент едва не прослезился. Бог мой, угораздило же эту дамочку такую ерунду забрать в голову! С её точки зрения, впрочем, это - событие, большое, волнующее, а я со своей монашеской колокольни весьма высокомерно смотрю на это как на ерунду. Так же и на мои переживания некто с высоты глядит и не может удержать улыбки.
  - Милая моя, - прочувствованно сказал я, - я хоть невеликий аскет, а напротив, человек крайне грешный, но я Вам очень простую вещь открою: через полвека и Вы, и Ваш коллега-красавец, и я тоже, конечно - все в землю ляжем. Вздумали о чём волноваться! Пишите ему письма, если очень невмоготу. Не допускайте ни в коем случае до греха. Будьте хорошей женой и матерью. И через год-другой у Вас эта напасть вы-вет-рит-ся.
  - А если не выветрится, батюшка? - испуганный, почти страдальческий голос, и глаза красные.
  - А на нет и суда нет. Через два года приходите. Исповедь Вашу принял, а епитрахили, как видите, на мне нет, разрешить не могу. Да Вам, если Вы мне не солгали, что плотского не было, и разрешать нечего. ('И я бы Вас прямо сейчас обнял да расцеловал', - захотелось мне добавить. Конечно, не добавил, поймёт ещё не так.)
  'Раба Божия', тяжело вздохнув, утерев слезу, тронула машину с места, а я просто блаженствовал. Если бы чёрту, который привиделся Ивану Карамазову, удалось воплотиться в семипудовую купчиху, было бы ему так же хорошо, как и мне тогда было хорошо.
  - Таким людям, как Вы, нужно ставить памятник, - сказал я вслух, а моя спутница зачем-то всхлипнула. Прощалась со мной она очень сердечно, взяла мой номер телефона (два года назад я ей уже давал свой номер, она потеряла, конечно) и спрашивала разрешения позвонить, если нужен будет совет. Конечно, я позволил. Ничего не позвонит, к гадалке не ходи. Вначале постыдится, а потом и повод пропадёт. И слава Богу. Какой у нас чудесный, замечательный, совестливый народ православный...
  
  Вот с этим прекрасным помышлением я проходил через 'проходную' (её у нас установили, чтобы выдавать простоволосым и одетым в брюки посетительницам монастыря временные юбки и платки), когда дежурящий на 'проходной' молоденький рясофор, брат Никита, меня окликнул:
  - Отец Никодим!
  'Отче' от молодых людей никогда даже в шутку не услышишь. Не умеет эта молодёжь ставить обращение в звательный падеж. Ничего-то не умеют, ничему не обучены... А кто учил, спрашивается? Мы и учили, мы и не научили.
  - Отец Никодим! Звонили Вам!
  - Кто звонил?
  Никита подсунулся в окошечко и со значением, понизив голос, едва удерживаясь от того, чтобы не заулыбаться во весь рот, ответил:
  - Леся.
  - Леся?! - как-то от этого имени мне быстро подурнело.
  - Да: звонила, да сюда попала. Племянница, что ли, Ваша какая? - с нарочитой, искусственной бесхитростностью, как можно небрежней спросил Никита.
  - Нет, не племянница, а видел в автобусе... - промямлил я. ('Как глупо, глупо, Господи!') - Собиралась на исповедь...
  Никита покивал с понимающим видом. Добавил:
  - Да-да: так просила передать, что придёт не в три, а позже, к пяти, и чтобы Вы не гневались.
  - Так и сказала: 'чтобы не гневались'? - глухо переспросил я.
  - Так и сказала, - Никита не выдержал и широко осклабился.
  - Чего улыбаешься, дурень! - рявкнул я. Парнишка тут же сделал испуганно-покаянное лицо и забормотал что-то в виде извинения. Я махнул рукой и пошёл прочь.
  
  Всё моё благодушие как корова языком слизала. Я затворился у себя в кабинете и до пяти пытался работать: готовиться к урокам в нашей православной гимназии, перекладывать какие-то бумажки, опять же и отец Александр две отчётных таблицы с меня запрашивал, а нужна отцу игумену эта отчётность от монастырского духовника как собаке пятая нога, но раз надо - значит, надо, и если отец духовник расслабится и по всей обители будет полупраздно перекатываться, как какой-нибудь отец Варлаам, - это не след, это я понимаю... Полпятого я осознал, что работать не могу. Не могу вовсе. Что творить молитву не могу тоже. Что бесцельно шатаюсь по кабинету, беру в случайном порядке разные мелкие вещи и перекладываю их на другое место. Очень осмысленное занятие. Я вышел в коридор, решив прогуляться и подышать воздухом.
  Батюшки светы! На стульях в коридоре перед моей дверью уселись трое семинаристов.
  Рославская семинария присылает нам этих лбов 'на практику', отец Александр, наш наместник, заключил такой договор, и всякий насельник обители, имеющий хоть самую небольшую должность, может их привлекать к своему делу. В конце 'руководитель практики' пишет характеристику, без которой ребятам в семинарии не выставят зачёт. Я, например, могу их привлечь к лекциям в гимназии или к работе духовника. Ага, сейчас, уже. Страстным желаньем пламенею, братие. Отец Варлаам эту публику тоже терпеть не может. О прошлом годе он, шутки ради, взял одного очень настырного практиканта и велел ему целый день прочищать тросом канализационные трубы в подвале. Помню, ещё учудил отец Варлаам, когда другому практиканту сказал: коли хочешь практики, то свечку станешь держать, пока я чёрту в зад полезу, а приходи ради этого в полночь на монастырское кладбище. Парнишка, конечно, не рискнул. История стала легендарной, её у нас пересказывают и перевирают на все лады. Желающих идти на практику в мастерскую нет уже второй год, а люди помягче, вроде меня, всё никак не могут отвадить это племя. Думаю, ясны причины, почему 'практикантов' оказывается больше, чем дел: мы всё умеем сами, а молодёжь только путается под ногами, проявляя к труду, который для нас составляет выбор всей жизни, полное равнодушие. Семинарскую молодёжь в массе своей интересуют хлебные местечки, на которых будто бы за освящение автомобиля или за получасовую требу 'батюшка' кладёт в карман две тысячи рублей. О спасении своей души эти горе-иереи думают столько же, сколько я - о социальных проблемах современной Камбоджи.
  - Чего вам? - хмуро спросил я. - Практики хотите? Практики нет. И не будет.
  - Точно нет, отец Никодим? - развязно уточнил самый бойкий из них. - Исповедей не намечается сегодня?
  Я даже рот распахнул.
  - Тебя, что ли, исповедником сажать? - собрался я, наконец, со словами. - Или вы сами на исповедь пришли?
  Ребята переглянулись с ухмылками и вразнобой забормотали: нет, мол, так просто... сидят... общаются... о духовном, гы...
  Я пожал плечами и отвернулся, запирая кабинет.
  - Если ко мне кто придёт, пусть подождут, - сказал я громко, не обращаясь ни к кому из них.
  - А кто придёт, отец Никодим? - переспросил меня тот же бойкий малец.
  - Я тебе кто - пророк Даниил, чтобы будущее предсказывать? - рассердился я и, не отвечая, сердито затопал по коридору. 'А ведь солгал! - подумалось мне. - Солгал! Ну, откуда им знать, что я солгал? Или знают? Недаром Никита сиял что твой чеширский кот...'
  
  Воздухом тоже не дышалось. Я прошёл в наш сад, сорвал яблоко с ветки, съел его, а, уже выплёвывая косточки, вдруг подумал о ветхозаветном символизме этого деяния. Так сказать, увидел Адам, что он наг, и устыдился. Воистину, неспокойному уму всё полно символов, и везде виноватому бесы чудятся. Я решил опоздать, вернуться в четверть шестого, но без пяти минут пять возвращался к своему кабинету стремительным шагом. Что если троица лоботрясов смотрит сейчас в окошко и наблюдает мою стремительность?
   Не знаю уж, наблюдали они или нет, но к моему возвращению все трое продолжали сидеть в коридоре, увлечённо тыкая пальцами в экраны своих дорогих телефонов, даже головы не подняли. 'Ничего здесь не забыли?' - хотел я их спросить, но удержался. Прошёл в кабинет, ничего не сказав, и первым делом отправил со своего сотового телефона короткое сообщение иеродьякону отцу Олегу, который у нас отвечает за порядок, дисциплину и благочиние:
  
  'Отче, не в службу а в дружбу: ко мне сейчас на исповедь должны прийти, а у меня трое лоботрясов собрались под дверью и уши развесили. Не пропишешь им лекарство?'
  
  Отец Олег ответил тем же способом, каким я известил его, и заверил, что уже приближается со своей спасительной медициной. Через три минуты я услышал его грозный бас в коридоре:
  - Вам что тут, мёдом намазано?!
  И в этот самый момент в дверь постучали.
  
  [4]
  
  Я подошёл, открыл дверь и молча впустил посетительницу, указав ей на простой венский стул перед моим столом.
  Девушка в этот раз оделась по-другому: чёрная юбка, тоже длинная, и чёрная блузка со стоячим воротничком, оставляющая руки открытыми до середины плеча. Лёгкий платок на голове она при входе сняла, рассыпав тёмные прямые волосы. Косы в прошлый раз искажали восприятие её лица, а теперь с удовольствием я наблюдал лоб, прикрытый высокой чёлкой, будто в радостном удивлении слегка изогнувшиеся брови, ясные и глубокие зелёные глаза, которые странно было найти у обладательницы почти чёрных волос, все прочие черты, сочетающие в мягком обводе лица, лишённого высоких и хищных скул, которыми так восторгаются иные, в рисунке бровей, в форме изящного носа с трепетными ноздрями, в линии то по-детски приоткрытых, то строго сжатых губ и почти ребяческую доверчивость, и девичью жертвенность, и решимость зрелой женщины. Макияжа в этот раз не было вовсе, меж тем была Леся в этот раз так ослепительно хороша, что страшно разуму и больно глазам было смотреть на неё, как больно смотреть на газовую сварку. Опустившись на стул, она сложила руки на коленях.
  - Я очень внимательно Вас слушаю, - произнёс я, откашлявшись.
  Девушка слабо улыбнулась:
  - Это так официально Вы сейчас сказали... Мне очень не по себе, батюшка, пожалуйста, не лишайте меня сил официальной прохладой, я и так не очень сейчас сильная... Но я не отнимаю Ваше время?
  - Нет.
  - И не отниму? Я не знаю, как надолго...
  - Нет. Прошу Вас.
  Девушка как-то порывисто вздохнула и продолжила:
  - С чего бы ни начать, всё будет очень, очень скверно, потому что... Два года назад у моей сестры появился жених...
  Я слегка пригорюнился, приготовившись слушать очередную мелодраму, которых за жизнь слышал десятки раз, если не сотню раз, и одновременно у меня отлегло от сердца.
  - Давайте угадаю, - поторопил я. - Вы влюбились в этого жениха - и пошло-поехало...
  - Д-да, верней... Я не 'влюбилась', как Вы сказали, батюшка, но чувствовала, что - верно, могу полюбить. Ещё несколько шагов - и случилось бы. Он оказался одним из очень немногих честных, искренних и большого сердца людей, которых я вообще встречала в жизни. И особенная деликатность в нём была, совершенно редкая в его профессии бизнесмена, директора фирмы, которую он прятал под нарочитой грубостью. И ещё его настоящая любовь к сестре, которую я тоже очень любила...
  - А что, сестра умерла? - спросил я грубовато. - Или Вы её разлюбили?
  Я нарочито сказал так, думая, что эти тонко натянутые струны ослабит некоторая грубость, а ослабить их никак не повредит, потому что лампы розового романтизма никогда не способствуют правильному освещению и правильной оптике.
  - Н-нет... Сестра не умерла, с ней всё в порядке, к счастью. Это я умерла.
  - Умерли для жизни, развлечений и всего суетного, Вы хотите сказать, - я улыбнулся. - Прекрасное заявление в Вашем возрасте, и очень убедительное. Сколько Вам, кстати?
  - Двадцать. Нет, - бесхитростно возразила девушка. - Я физически умерла.
  
  Я откашлялся и склонил голову набок.
  - Но вот Вы, как бы, если можно так выразиться, передо мной сидите, - заметил я, наконец. - А мы с Вами не в райских кущах. Или я говорю с духом?
  - Нет, не с духом... Пожалуйста, пожалуйста, не нужно лишней иронии! - воскликнула девушка с мукой. - Ведь Вы совсем не такой...
  Меня как ошпарило этим восклицанием.
  - Хорошо, - глухо пообещал я. - Но постарайтесь уж объяснить.
  
  - Я очень сильно хотела тогда умереть, - продолжала Леся. - После разговора со следователем... в чём меня подозревали, я и сама сейчас затруднилась бы сказать, но вот, случился тот разговор, - после него я подумала, что дальше я не вынесу, пришла самая пора...
  - Вы решили убить себя? - спросил я со смесью острой жалости и некоторой чисто монашеской брезгливости к греху, которым, слава Создателю, не болел сам.
  - Нет... Нет, я думала, что это само произойдёт. Я, кроме того, з-н-а-л-а, что это обязательно случится, стоит мне только захотеть...
  - И что же?
  - И это случилось. Я не могу сказать Вам о том коротком опыте, который пережила, когда связь с телом была расторгнута. Не потому, что высокомерно думаю, будто Вы не поймёте меня. Хотя... в общем, да, я думаю так, и у меня нет слов, чтобы рассказать его.
  Будь я каким-нибудь слесарем, я бы на этом месте присвистнул или у виска покрутил бы. А духовнику полагается молчать с приличным и серьёзным видом. Самое большее, спросить:
  - И что же было дальше?
  - Дальше я поняла, что нет, не желаю этого, и хочу вернуться. Мне удалось это, хоть и не без труда. Я очнулась.
  - Где именно Вы очнулись?
  - В морге, - девушка поглядела на меня беспомощно. - Разве я не сказала?
  
  Я встал, подошёл к окну и открыл его настежь. Увы, уличный зной не охлаждал, а было мне, верней, стало мне очень жарко.
  - Если Вы не лжёте мне, - сказал я (внутри себя хоть сомневаясь во всей истории, но с тревогой осознавая, что, возможно, никакого обмана нет, по крайней мере, сознательного обмана: уж слишком всё дико, чтобы быть хладнокровно рассказанной байкой), - то Вы сошли с ума.
  - Почему, Ваше преподобие, Вы не допускаете, что я не лгу Вам и не сошла с ума? - спросила Леся кротким, тихим голосом.
  - Потому, Ваша миловидность, я этого не допускаю, что если Вы не лжёте и не сошли с ума, то Вы своею волей, своим произволением воскресли из мертвых, уподобившись Распятому, Спасителю человечества - и Вы мне, мне, иеромонаху Русской православной церкви, изволите это рассказывать!!
  - Но кому мне ещё это рассказывать?! - воскликнула девушка, бледнея, и встала с места, сжимая руки на груди. Этот жест, этот вскрик меня окончательно уверил в том, что передо мной - не притворщица. Но если не притворщица, не пора ли звонить в психиатрическую клинику? Пусть сразу две машины присылают. За ней и за мной сразу...
  Братья! Не дай вам Бог когда ощутить, как вас знобит от ужаса.
  - Сядьте, пожалуйста, - попросил я совсем слабым голосом и сел сам. - Вам, Леся, в больничку надо, и мне туда же. Но, положим, я Вам поверил. И Вы, значит, каетесь в грехе самоубийства, который чудом одним только и искупили. Что же дальше случилось с Вами?
  Девушка медленно опустилась на сиденье.
  - Да это мало интересно, - пробормотала она, глядя куда-то вниз и наискось отсутствующим взглядом. - Я и рассказывать не хотела. Я тогда нашла какой-то халат, выбралась из морга, ночью взяла немного денег, о которых сестра не знала. Я решила на время, пока меня не забудут, переехать в другой город, а в дороге познакомилась с украинской семьёй. Прекрасные люди, очень добрые, они за пару месяцев до того потеряли дочку примерно моего возраста. Я очень в пути сдружилась с ними, а потом призналась, что документов у меня нет, и... и вот так я стала Лесей Петренко. Сейчас живу в России по виду на жительство, надеюсь на гражданство через пару лет.
  - Можно ли мне узнать Ваше настоящее имя? Я имею в виду, Ваше имя до Вашего... 'воскрешения'?
  - Меня звали Алиса, - тихо сказала девушка.
  - Да, - поражённо подтвердил я, заметив, что сделал в уме внезапный шаг к тому, чтобы поверить если не всему, то части. - Да, и если прав отец Павел Флоренский в том, что имя накладывает отпечаток даже на физическое начало, не говоря уж о духовном, то Вы очень, очень похожи на Алису. И хоть я Алис знаю мало и в основном по книгам, а именно лишь Алису из Страны Чудес, Алису Селезнёву, созданную Киром Булычёвым, лису-Алису из сказки про Буратино, да ещё, пожалуй, Алису Фрейндлих, я должен сказать, что Вы похожи на них всех. Вас отличает романтичность, бесстрашие и жажда нового, впрочем, не думайте, что последнее - обязательно похвала, потому что через новое приходят соблазны, а лиса - это вообще персонаж отрицательный. - Девушка слегка улыбнулась. - А фамилия Ваша была Петрова? - тут я улыбнулся тоже.
  - Нет, - ответила исповедуемая без улыбки. - Фамилия моя была Стейн.
  С этими словами она положила передо мной русский вид на жительство и русский паспорт с разными фамилиями.
  
  - Всё это доказывает только то, что когда-то у Вас был русский паспорт, а теперь Вы сменили имя, фамилию и гражданство, - сказал я, подталкивая к ней по поверхности стола изученные мной документы (имена в них соответствовали рассказу) и облизывая пересохшие губы. - Ваш авантюризм не доказывает ещё Вашего дара чудотворения.
  - Разве я... должна что-то доказывать? - растерянно отозвалась девушка. - Ведь вы... Вы не следователь, я надеюсь?
  - Нет-нет, не следователь, - подтвердил я. - Простите: Вы меня отчасти устыдили. В конце концов, если человек сам желает обманываться и сам себе верит, это его право. Но коль скоро я духовник, если Вы мне не отказываете в этом гордом названии, которое мне идёт не больше, чем Вам идёт имя Леся, то в чём же именно Вы исповедуетесь и каетесь?
  - В сомнении, - глухо сказала девушка, глядя перед собой в одну точку.
  - Сомнении в чём?
  - В ком. Во Христе. Какой странный вопрос, батюшка! - она подняла на меня глаза. - Как будто сомнение в ком другом или в чём другом имеет хоть какое-нибудь микроскопическое значение в нашей жизни!
  - Да, Вы правы, - согласился я. - Вы, чёрт возьми, так правы, что от каждой Вашей третьей фразы мороз идёт по коже. (Всякий может поверить мне, что мороз у меня действительно шёл по коже, если уж я, принимая исповедь, чертыхался.) А в чём именно Вы сомневаетесь? В том, что Христос - истинно Сын Божий?
  - Нет! Мне очень страшно и стыдно это говорить, но... (Девушка закрыла лицо руками.) В безгрешности.
  - Это Христос грешен, по-Вашему? - спросил я неродственно.
  - Я заслужила Ваш такой тон, конечно, заслужила! Но я затем и пришла, затем и каюсь, и разве моя вина, если я не могу взять в голову? - а я так хотела бы, чтобы эта мысль вообще не приходила мне в голову! Если и грешен, то одним-единственным грехом. Тем, в котором и я была повинна. Страшно Вам? Страшно?
  Алиса теперь смотрела мне прямо в глаза, едва не с вызовом, и глаза её сверкали.
  - А Вы, отче Никодиме ('У этой со звательным падежом всё в порядке', - механически отметил закипающий от холодного ужаса ум), не задумывались, ни разу ни думали Вы, что и этот грех сын Божий взял на себя? А почему? Христос желал Себя убить! Жертвуя Собой, разве знал Он про воскресение? Кто м-о-г знать? Скажите мне, кто во всём мире тогда м-о-г знать?! Я скажу Вам больше и ужасней: жертвуя Собой, Он в Своё воскресение - не верил. Мог надеяться, слабой, призрачной надеждой, но верить - как Он мог верить, когда не было ничего и никого, включая самого Отца, во что и в кого Он мог бы верить тогда и на кого опереться? Евангелист говорит, что в Гефсиманском саду капли пота, подобные каплям крови, падали с Его святого лба - а Вы говорите, будто Он верил и на что-то ещё мог надеяться? Разве л-а-м-а с-а-в-а-х-ф-а-н-и - это крик веры? Христос шёл на смерть как в пасть ада - но кто вообще хотел этой смерти? Бог, может быть, Вы скажете, желал этой смерти? Что за мысль, и как она до сих пор не разрушила христианство на мелкие части! Или человек желал её? Как позорно, ужасно - т-а-к низко думать о человеке! И отчего Он не подумал хоть на секунду, что смерть эта несправедлива к нам? Я девушка, я не понимаю много, скажите мне даже, что ничего я не смыслю, но одно я понимаю: если человек любит Христа - о, как я завидую той блуднице, которая касалась Его святых ног и могла их вытереть своими волосами! - то неужели человек не готов всей жизнью пожертвовать, чтобы избавить Его хоть от секунды Его крестной муки, от секунды, слышите? Почему нашу, нашу муку Он отверг и не пожелал взять, если уж возможен взаимный зачёт мук, как на каком-то безумном рынке? Почему, даруя всем свободу воли, Он в этот единственный раз нас лишает этой свободы? И как Он взял на Себя грехи, презрев благо всей Вселенной, Богом которой является, ради одной крохотной планетки, скажите? Где соизмеримость этой жертвы Бога всей Вселенной, всех звёзд и Млечного пути, в безжизненность которого я не поверю никогда, ради нашего жадного, неблагодарного и бесконечно мелкого земного муравейника? Взяв грехи, вручил нам в дар благодать и спасение. Но благодать - н-е в-е-щ-ь, и в руки она не берётся! Благодать есть тайна! Столь же великая тайна, как и страдание, и страдание тоже не низводится до вещи, которую берут и дают! И как мне верить в церковное учение, если жертва Его, которой любой человек, любящий Его, противится, которой любой человек, любящий Его, н-е ж-е-л-а-е-т, если жертва Его б-е-с-п-о-л-е-з-н-а? А она бесполезна, я говорю Вам! Потому что мир Его жертвы не принял. Люди ненавидят друг друга, люди стреляют друг в друга, люди только что не едят друг друга, хотя где-то в Сирии, на старой христианской земле, уже появились и людоеды, которые вырывают у врага сердце и пожирают его перед телекамерой. Где в этом мире я могу обнаружить благотворное действие жертвы Христа? Мир в несчастии, мир в боли и муках, мир в ужасе от самого себя.
  Последнее она сказала почти шёпотом и откинулась на спинку стула.
  - Вам нехорошо? - вдруг забеспокоилась девушка и для чего-то протянула мне свой головной платок своей чуть заметно дрожащей рукой.
  Я промакнул им лоб, на котором выступила испарина, и после зачем-то приложил его к глазам.
  - То, что Вы говорите - страшно и жутко, - заговорил я, - и хоть я не вполне даже понимаю, о чём Вы говорите, и всех Ваших доводов схватить не могу, потому что каждую минуту жизни о Млечном пути не промышляю и не знаю, как Бог свят, безжизнен ли он или совсем наоборот, но Вас мне жалко - бесконечно. Вы очень, очень заблуждаетесь, потому что если не заблуждаетесь В-ы, то неправы м-ы, и две тысячи лет церковь Христова являет миру разврат и соблазн, чему я, вот как Вы сказали, не верю и не поверю. Даже просто носить в груди то, что Вы носите, и не сойти с ума - не знаю, как это возможно, да и не знаю, не сошли ли Вы с ума на самом деле. Но я не судья Вам и не доктор, хоть и хотел бы врачевать Вашу беду. Бесполезна жертва Христа и бессильна, Вы говорите. В ужасе смотрит Христос на мировое зло, но может ли Он ему препятствовать? Он может лишь любить человека всею душою Своею и всем помышлением Своим и терпеливо ждать, пока рассеется туман злых страстей, кружащий нам голову, чтобы произнести тихие слова Своего откровения. Так же и я в ужасе гляжу на туман, охвативший Вашу головку, гляжу на него бессильно и могу лишь терпеливо ждать, потому что, видит Бог, очень...
  Я не закончил фразы, и славно, что так, не хватало ещё закончить её, чтобы этой фразе стать венцом нашего совместного безумия, но девушка поняла, что я желал сказать, потому что медленно, но неостановимо начала краснеть. Она опустила глаза - но всё краснела, и снова закрыла лицо руками.
  Одним движением бросив руки, она взяла с моего стола карандаш и лист бумаги и написала на нём несколько цифр.
  - Что это ещё такое? - спросил я; думаю, жизни в моём голосе было не больше, чем в положенной во гроб гоголевской панночке.
  - Мой телефон. Я хочу, чтобы у Вас он был.
  - То есть бери топор, отче Никодиме, и руби...
  - Что, простите? - не поняла девушка.
  - Нет, так. - Я криво улыбнулся. - Цитата из льва русской словесности. Ступайте, Леся. Не забудьте Ваши оба паспорта. И косыночку накиньте.
  
  [5]
  
  Утром воскресенья в трапезной за завтраком после произнесения общей молитвы, взяв в руки ложку, я понял, что все мои соседи по столу есть не начинают, молчат и глядят на меня. Что там соседи! Едва не весь стол на меня глядел.
  - Что такое? - спросил я.
  - Завидуем тебе, отец духовник, - благодушно и басовито пояснил отец Олег. - Красоток исповедуешь.
  - Ерунда! - возмутился я не самым уверенным голосом.
  Кто-то хмыкнул, кто-то повторил смешок, и это уже был настоящий смех, смеялись все, так что я, чувствуя, как подёргиваются мышцы лица, сам вдруг рассмеялся.
  После завтрака отец игумен попросил меня зайти к нему.
  Отец Александр - мужчина высокий, тучный, белокурый, с мощной крестьянской бородой, прямой, временами грубый и частенько гневливый. С порога, едва я зашёл в его кабинет, он спросил меня в лоб, упав в своё роскошное кожаное кресло:
  - То, что я думаю, отец библиотекарь?
  - Нет! - в ужасе воскликнул я. - Нет, отче, нет как Бог свят!
  Наместник лениво махнул косматой рукой, ухмыляясь в бороду:
  - Не мельтеши... Я тебе вот что скажу: если и то, что я думаю, то мне плевать. Вот так вот, слюной. - Отец Александр издал страшный звук, показывая, как надо набирать слюну, но не плюнул. - Плохо то, что публично, потому что мозгу у тебя как у кролика, отец библиотекарь, весь в книги ушёл. Если ещё раз будет публично и у нас, то отверну тебе бóшку, и всего делов. На швабру твою бóшку надену и в коридор поставлю для назидания потомства. И эпитафию напишу. 'Прохожий, рассуди из этого примера, сколь пагубна любовь и сколь полезна вера'. Не только ты Владимира Соловьёва читаешь, отец библиотекарь, ха-ха-ха! Умыл я тебя, да? Да! Думаешь, я тебя за этим вызывал? В мэрии когда будешь, так ты зайди в триста двенадцатый кабинет, к этому козлу, Андрееву. Что он козёл, понятно, говорить не надо, хотя вижу по твоим бараньим глазам, что тебя как мешком пришибли и ни хрена тебе непонятно. Ум витает в прелестях нэзалэжной. Повторяю специально для тебя: что он козёл - говорить ему не надо. Ты ему скажи: Андреич, твою маму в рот! Культурно, то есть, по-литературному скажи. Не изволите ли, Илья Александрович, чтобы мы отодрали Вашу дражайшую мамашу? Потому что полторы недели назад звонит мне этот козёл и сообщает...
  Чтобы не пересказывать всего: наместник дал мне ещё несколько ценных наставлений и указаний по взаимодействию со светской властью и на том отпустил.
  Я вышел от отца игумена и присел в коридоре на скамейку. К стилю его я давно привык, и, в конце концов, кисейных барышень тут нет, монастырь - это мужское братство. Но скверно было то, что вчерашнее все поняли очень плоско, даже предположили за мной грех, а ещё хуже - то, что никому до этого греха не было дела, как будто (усмехнулся я) отец библиотекарь - это такой безобидный очкастый кролик, поэтому и грешки-то его всерьёз принимать не стоит: ну, что может очкастый кролик сотворить ужасного?
  Вот коллизия: а кто, собственно, должен промышлять о моральном облике братии? В первую голову отец игумен. Но отцу игумену плевать слюной. Тогда отец духовник. А кто у нас духовник? Отец Никодим. А поелику отец Никодим сам себя воспитывать не может, то всем остальным и подавно плюнуть и растереть, но плохо то, что публично.
  Каюсь, каюсь: грешным делом я подумал в тот миг не на Никиту, на которого и следовало думать, а почему-то на отца Варлаама, в беседе с которым ведь намедни на пустом месте нафантазировал искушение - и вдруг это всё же он всем растрезвонил, будто ум отца духовника витает в прелестях нэзалэжной? Едва я про него подумал, как он сам и показался в коридоре со стремянкой на плече. Вот он уже поставил стремянку, проворно, как большой чёрный колобок, вскатился на самый верх и стал менять перегоревшую лампочку, искоса поглядывая на меня.
  - Что, инок? - произнёс он со своего насеста. - Голову намылили?
  - Нет, отче: просто пообещали отвернуть и на швабру надеть для назидания потомства.
  - На швабру? - он уже спускался со стремянки. - Что сурово как?
  - За публичность.
  - Публичность, публичность... женщина ты, что ли, не могу понять, что у тебя есть публичность, или инок Церкви Русской? Ты мне скажи: был грех или нет?
  Я непонимающе уставился на него.
  - Вижу, что не было, - заключил отец Варлаам, внимательно посмотрев мне в глаза. - А ну... помоги-ка стремянку снесть старому человеку!
  
  У себя в каморке он указал мне на табурет. Я сел и ждал, а отец Варлаам тем временем ел воблу. Как-то очень ловко и умело он её ел, так что ни крошки не оставалось на его бороде.
  - Вас что же за завтраком не было, отец Варлаам? - вдруг сообразил я.
  - Не было, потому что рассмеяться боялся, глядя на твою глупую физиономию, а грех.
  - Грех смеяться?
  - Над такими, как ты, смеяться грех, воистину. Воблы хошь?
  - Что? Нет, спасибо. Это потому грех смеяться, что я 'очкастый кролик'? В смысле, интеллигент вшивый? - спросил я с настырным самоуничижением.
  - Кроликов в ангельский образ не поставляют, а только людей. Насчёт вшей твоих ничего не знаю. Ежели сам обнаружил, так вычёсывай, а я в том не виноват. Ещё какие вопросы подельней задать хочешь ли?
  - Хочу. Честный отче, может ли человек воскреснуть из мёртвых своим произволением?
  - А ты подумай, после и спрашивай. Христос воскрес? Воскрес. Во Христе две природы, Божеская и человечья. Чтобы воскреснуть, помереть надобно. Или ты думаешь, что это Бог помер, не человек? Ницшеанцем заделался, что ль? Вот тебе и пояснение о том, что человеку всё возможно, особенно п-о-с-л-е Христа. Сам мог бы удумать такую простую вещь, а не спрашивать отца Варлаама.
  - Что говорите Вы, звучит жутко и неортодоксально, - признался я.
  - Чой-то неортодоксально? - обиделся отец Варлаам и уставился на меня исподлобья. - Ну-ка, поди докажи, что неортодоксально!
  - Нет-нет, - уклонился я. - Я в эристике не силён...
  - А не силён, так помалкивай про ортодоксию. Или чем ещё волнуешься?
  - Волнуюсь, досточтимый отче, волнуюсь! Волнуюсь и соблазняюсь тем, что Христос ни единого греха человеческого на Себя не взял, потому что страдание - не кусок колбасы, а вещь таинственная, и её отъять от другого или отдать другому невероятно, и особенно невероятно против воли этого другого, а той воли нет и не было!
  - Почему соблазняешься?
  - Откуда же мне знать, почему?
  - Не о том спрашиваю. Почему сразу называешь соблазном? Умён ты больно, инок, что такие вопросы ставишь, да и не очень умён, погляжу, что ответить не можешь. Что ты думаешь: Распятый чей-то грех на себя взял или кого спас? Ничесоже не взял и никого не спас.
  - Зачем же тогда? - спросил я со страхом.
  - Зачем - что?
  - Зачем вся крестная мука Его, рождение Его, всё - зачем?
  - Затем, что Он крестный путь человеку указал и открыл, что сим победиши. Всё. И ничего боле. И оно уже огромно. Это ты Мелхиседека своего исповедовал, что тебе в голову такие мысли полезли?
  - Д-да... - признался я.
  Отец Варлаам сощурился.
  - Хорошо ты живёшь, инок, - продолжил он после некоторого молчания, доев последний кусочек воблы и наливая себе квасу в гранёный стакан. - Хорошо, говорю, живёшь, про Божественное думаешь, над землёю мыслию воспарил. А я вот тебе тоже про исповедь одну расскажу, которую принимал...
  - А тайна как же?
  - А я тебе разве имена называю, олух ты Царя Небеснаго? Пришла ко мне, значится, на исповедь честная сестра, из... ну, не скажу, откуда. Матушка-игуменья услала девку далёко за какой-то надобностью, денег в обрез дала, возвращалась сестра пешком, оделась легонько, а тут погода собачья, ливень, да град, да холодина, да ветер. Шла дачами, постучалась в домишко, где окно горело - пустили обсохнуть. Хозяин дачи приветливый да разговорчивый попался, разговорами развлекал. Вначале скромницу из себя строила, только в ответ 'да' и 'нет', потом повеселела: посмеивается, щёчки порозовели, глазки горят...
  - Вы так рассказываете, будто сами там были, - не удержался я.
  - Почём тебе знать, может, и был... За жизнь погуторили, потом и поужинали. Глянули в окошко - дождь не смолкает. Постелил хозяин дачи ей на чердаке, а себе внизу, не бось. Только ведь ночью сама к нему пришла. Как рассуждаешь: грех или нет?
  - Рассуждаю, что грех.
  - Знамо дело, грех. А знаешь ли, сколько между грехом и исповедью времени прошло? Нет? Семь лет. Вот то-то.
  - И все эти годы никакого беспокойства у неё не было?
  - Я тебе о чём и толкую. Я тебе больше скажу: непонятно вообще, как исповедовалась. Ещё бы лет двадцать молчанкой промолчала.
  - Значит... и грехом не считала, пожалуй?
  - Пожалуй, что так.
  - Так... как ведь так можно жить, отец Варлаам? Наверное, причащалась каждую неделю?
  - А то.
  - Это, значит, не вера у неё была, а колбаса? - взволнованно выговорил я. - Досюда мне любо, а отсюда нет, отрежьте и унесите?
  Отец Варлаам усмехнулся.
  - Хорошо, инок, сказал. 'Колбаса-а...' - протянул он. - Вот же: иной раз дурень-дурнем, а иной раз и слово найдёшь.
  - Это я дурень? - оторопел я.
  - Ты: кто же. Не обижайсь. А почему, не спрашивай: и сам не знаю.
  - Вы мне... к чему про эту монахиню рассказали, отец Варлаам?
  - К тому, что женский ум самого Ирода переиродит, хоть она тебе мирянка, хоть нет.
  - Или Пилата перепилатит.
  - Нет, Пилата - это всё по мужской части. У бабы по истине сердце не сохнет. Так и запомни. И ступай уже - хватит лясы точить.
  
  [6]
  
  В воскресенье у нас, как и у многих, день, скорей, праздный. Впрочем, мелкие дела всегда найдутся, если искать. Я этих дел не нашёл, а отправился к себе в келью. Келья у меня отдельная: обитель не бедствует. При слове 'келья' перед глазами встаёт обиталище схимника: низкий сводчатый потолок, аскетическая обстановка, мерцание лампадки. У нас (не знаю, к сожалению или к счастью) ничего такого нет. Моя келья, как и другие - обычная комната с кроватью, столом и платяным шкафом, с верхним светом и настольной лампой. Телевизора у меня нет, но есть подержанный компьютер. Не знаю, рад был бы я аскетическому жилищу или огорчился. Монах о быте думать не должен, а мы, развращённые и мягкотелые люди, о быте только тогда не думаем, когда имеем минимальный комфорт, вот хотя бы в виде кровати и настольной лампы, а иначе начинаем жаловаться. Не знаю, как бы я запел в условиях, достойных настоящего подвижника. Да ведь и не претендую.
  Оказавшись у себя, я задёрнул шторы и лёг на застеленной кровати навзничь. Было мне муторно и тревожно. Муторно, во-первых, из-за своего утреннего 'позора'. Или зря даже написал слово в кавычках, или настоящим позор был-то? Ведь оттого, что разрешилось ко всеобщему смеху, подозрение менее позорным не стало. Только сейчас оно в меня и проникло, я понял, как меня задело за живое само подозрение, но больше подозрения, но значительней его - то, что никому, включая даже отца Варлаама, кажется, и дело не было до этого подозрения! Клали мы, дескать, большой болт на твой духовный облик, отец Никодим, и на табличку 'Духовник' на двери твоего кабинета два раза клали, потому и не волнуемся, ты только веди себя прилично. Это ведь все мы, значит, достаточно гадкий театр играем, в который не верим сами, а только обманываем простофиль, если додумать мысль честно и до конца.
  Ну и ладно: забудем, со смирением примем и умалимся. 'Так всю жизнь и будешь умаляться? - тут же пришла мысль. - Хватит ли смирения-то?'
  Мысли вытесняли одна другую. Отец Варлаам при внешней простоте своей - человек очень деликатный, поэтому показал, что даже сомнения не имеет. Но н-а-м-ё-к-о-м - обмолвился, что, пожалуй, имеет, потому что как иначе было понимать его увещевание о том, что баба самого Ирода переиродит? Значит - всё видел и предупреждал? Но что, что - всё?!
  И удумал же я, однако, про догматику спрашивать именно отца Варлаама! А кого мне ещё спрашивать было, не отца игумена же! Поди, вот, спроси, чтобы узнать, что Распятый ничесоже на себя из наших грехов не взял! Воистину, что девица, что мистик наш - два сапога пара. Если даже сердцем знать, что, может быть (а вдруг?), и правда, то разве легче на сердце от такой правды? Монаху, кольми паче преподавателю православной гимназии, на сердце от такой правды легко, которая догматически истинна, а не от той, что является личной, субъективной и недоказанной интуицией. На что мне эту интуицию, на какой хлеб намазать?
  Если духовник мой меня, дурака, предупреждает - так по делу, значит, предупреждает? Если беспокоится - так не просто так беспокоится? Про догматическую твёрдость его спорить можно, но уж в прозорливости его не сомневаемся ведь мы, а иначе зачем именно ему исповедуемся? Но и о чем, Бог мой, Христе Боже наш, о чём здесь вообще беспокоиться? Когда я был близок к тому, чтобы вымолвить Лесе это суетное и глупое слово - 'Гляжу на Вас бессильно и могу лишь терпеливо ждать, потому что, видит Бог, очень люблю Вас', - то ведь не в светском, пошлом смысле я это имел в виду, а исключительно в христианском! (Но и догадался же ты, отец Никодим, дубовая голова, молодой девушке про любовь говорить!) Девушка поняла смысл умолчанного. Поняла ли характер несказанного и его невинность? Вероятно, нет, иначе зачем покраснела? И вот самый мучительный вопрос: зачем мне свой телефон дала?
  Если бы желала регулярно исповедоваться (хоть, положа руку на сердце, отец Никодим, стал бы ты на месте девушки исповедоваться такому олуху царя Небесного, который прямо говорит, что помочь никак не может, а вместо этого что-то лепит про 'братскую любовь'?), если бы так хотела, то, напротив, мой телефон должна была взять. А м-н-е, духовнику, е-ё телефон брать вообще уж никак несообразно, ни в какие ворота не лезет. Как с лошадью в Большой театр идти. Для чего сделала такую глупость? Из женского сочувствия, положим. Да далось мне как собаке пятая нога её сочувствие! Неужели самой-то не ясно, как мне, служителю и монашествующему Русской православной церкви, оскорбительно её сочувствие?!
  Надо позвонить, думал я, лёжа на спине, и обругать её. Запретить категорически ныне и впредь раздавать свои телефоны клирикам. Потому что от такого сочувствия один шаг до погибели. До того вот самого, о чём меня отец Варлаам сегодня напутствовал, до 'сама к нему ночью пришла'. (Ведь не из своей жизни рассказал, нет?! - вдруг снова ожгло меня.) Да, надо позвонить, прямо сейчас. Или, ещё лучше, короткое сообщение написать. SMS. Короткое и гневливое. А не я ли, спрашивается, поучал своих гимназистов, про 'Бойтесь панибратства!'? Про 'Не вздумайте с прихожанами своими в социальных сетях травить баланду!'? Про 'И короткие сообщения, как иные горе-попы, им не пишите, избави Бог!'? А? Так надо же отвечать за слова делом, отец Никодим...
  В дверь постучали, пробормотали скороговоркой:
  - Гос-ди Исусе Христе, сыне Божий, помил-мя грешнаго...
  - Аминь, - отозвался я автоматически.
  Зашёл отец Олег, присел на стул, удивлённо глядя на меня, вопросительно кашлянул. Я даже не пошевелился.
  - Что обедать не идешь, отец библиотекарь? - спросил отец Олег. (Хоть я уже не библиотекарь, меня многие так продолжают называть по старой памяти, к 'духовнику' не привыкли.)
  - Занемог.
  - Да? - как-то не очень удивился он. - Лечись. Это... покаяться хочу, отец Никодим.
  - Что так, и почему мне?
  - Что напраслину на тебя подумал.
  - Когда это?
  - Про девицу. Мне... - он снова кашлянул. - Мне отец Варлаам встретился и пояснил, что не было греха.
  - Отец Варлаам тайну исповеди нарушил, - отозвался я неприветливо (а внутри-то, конечно, так и запело всё от радости!). - И вообще хватит о том.
  - Извиняешь?
  - Бог простит, а я и не сердился.
  - Так передать, что заболел, значит? - участливо спросил отец Олег. - У отца келаря лекарство спросить? Ты, кстати, температуру мерил?
  Я устало помотал головой:
  - До завтра оклемаюсь, а тебе спасибо на добром слове.
  Отец Олег вышел: боюсь, я произвёл впечатление, что моя 'болезнь' произошла от нравственных мук напрасно оклеветанного человека. Вот так, наверное, и создаются льстивые духовные биографии, а правды в иных не больше, чем в моей 'болезни'. Злая, однако, мысль.
  Полежав ещё минут десять с неспокойными мыслями, я протянул руку к телефону, который ношу в неприметном чёрном чехле на поясе рядом с чётками.
  
  'Надо сесть, - подумалось. - Неблагообразно разговаривать с мирянкой, в постели валяясь'. Я сел за стол. На том конце трубку уже взяли. Девичий голос произнёс:
  - Здравствуйте.
  - Здравствуйте, - сказал я с ужасом. Потому с ужасом, что мне сковало язык, и что говорить дальше, я понятия не имел. Я-то думал, что это будет обычная в меру суровая отповедь, а меня аж зазнобило.
  - Отец Никодим?! - будто испугалась и одновременно обрадовалась Леся.
  Мы оба помолчали. Наконец, девушка тихо произнесла:
  - Я ждала, что Вы позвоните...
  - Почему? - спросил я севшим голосом.
  - Просто...
  Снова мы помолчали, каждая секунда этого молчания была как полёт вниз очертя голову.
  - Я вообще не хотел звонить Вам, Алиса, - собрался я, наконец. ('Чёрт возьми, снова не пойми какая двусмысленность вышла!')
  - Так зачем же?
  - Отругать Вас, - сказав это, я, наконец, обрёл твёрдую почву под ногами. - Не дело клирику давать свой телефон. Нехорошо.
  - Почему? Потому что... простите, я ведь ничего в церковном этикете не понимаю...
  - Это по-человечески нехорошо, а не в смысле церковного этикета. Хотя и в этом смысле никуда не годится, чего уж...
  - Почему?
  ('Ну и почему, как ей объяснить, невинной дурёхе?')
  - Потому что... а Вы зачем его дали? Из... сочувствия?
  Девушка, помолчав, произнесла грустно:
  - Ужасный вопрос, правда? С какой стороны ни посмотри, я получаюсь свиньёй. Если из сочувствия, то ведь... оскорбительно для Вас, да? А если нет, то я бессердечный человек. Как мне отвечать, отец Никодим?
  Теперь мне пришлось примолкнуть.
  - Если Вы считаете, что нужно так, - взволнованно продолжила Леся, - то я никогда, никогда больше Вас не потревожу! А телефон этот уничтожьте.
  - Подождите, подождите, - промямлил я.
  - Хотите... Хотите, я прямо сейчас приеду к Вам? - внезапно предложила она полностью обратное, будто вылив на меня ведро горячей воды.
  - С ума Вы сошли?! - воскликнул я. - Зачем?!
  - Если Вы звоните, то, наверное, есть, зачем... Отец Никодим! Я плохая утешительница, я сама человечек слабый и больной, да Вы это видели... - у меня чуть отлегло от сердца, но снова я встретил горячий душ, когда она подарила: - Но Вы ведь ещё несчастней меня!
  - Нет! - снова крикнул я. И покаянно добавил: - Хотя откуда же мне знать...
  - Я приеду, приеду!
  - Куда Вы приедете, дорогуша! Вход в келейный корпус лицам женского пола запрещён, да и вообще...
  - У Вас на стороне, противоположной входу, в стене калиточка есть, она выходит к озеру...
  - Зачем Вы это мне говорите?
  Девушка рассмеялась.
  - Затем, что я буду там в девять вечера, раньше не смогу, а Вы - как хотите!
  В трубке раздались короткие гудки.
  
  Я положил телефон на стол. Уши у меня горели, будто меня только что поймали за кражей чужого кошелька.
  - Позор, - прошептал я пару раз. - Позор, позор.
  Ключ от 'калитки', то есть от низкой железной дверцы в монастырской стене у меня был. У всех членов администрации (отец наместник, отец благочинный, эконом, ризничий, казначей, келарь, наконец, духовник) есть такой ключ. Дело в том, что доступ в обитель прекращается в восемь вечера, а нас дела снаружи могут задержать позже этого времени, беспокоить же звонком дежурного брата каждый раз неудобно. Воспользовался я ключом пару раз, в совершенно невинных целях. Вот не пойду никуда! Зубами вцеплюсь в койку, а никуда не выйду! Найти, что ли, отца Варлаама да попросить, чтобы оборонил меня от греха? Да какого ещё греха?! Этак каждую вторую беседу с мирянкой грехом называй. Да что же ты врёшь себе, отец Никодим, что же ты заливаешь?! Балда ты, балда! Индюк ты турецкий, страус ты паршивый!
  Я разделся и лёг под одеяло. Меня вправду знобило. Бормоча в свой адрес всякие неблагообразные ругательства, я постепенно пригрелся и задремал, потом и вовсе заснул.
  Это был сладкий сон, в котором я думал лёгкую, радостную мысль, которая разом бы разрешила все мои волнения, да всё никак не мог ухватить эту мысль. Что-то открытое, светлое вертелось в уме, что-то вроде незабвенной памяти Алексея Константиновича Толстого, который чудесно и по-христиански провозвествует нам:
  
  Когда Глагола творческая сила
  Толпы миров воззвала из ночи,
  Любовь их все, как солнце, озарила,
  И лишь на землю к нам ее светила
  Нисходят порознь редкие лучи.
  
  Но не грусти, земное минет горе,
  Пожди еще - неволя недолга, -
  В одну любовь мы все сольёмся вскоре,
  В одну любовь, широкую как море,
  Что не вместят земные берега!
  
  Может быть, эти самые строки мне и грезились, принимая какие-то новые, несловесные, многоцветные формы. Пару раз я как будто просыпался, не открывая глаз, но открывать их и не хотелось, хотелось уловить те самые редкие лучи и проникнуть в их окончательный смысл, и я засыпал снова.
  Я проснулся внезапно, полностью, как вынырнул из воды, совершенно пустой, без единой мысли в голове. На часах было без четверти девять.
  - Чёртов Достоевский! - выговорил я вслух, громко. - Чёртов, чёртов, чёртов Достоевский, как он всё знал, подлец! Чёртов этот его Раскольников, который стоит на мосту, глядит на заходящее солнце, чувствует мир и покой и внутренне убеждает себя, что это был сон, морок, что никогда! - и потом, проходя через Сенную, видит Лизавету и знает, что пойдёт!
  
  [7]
  
  Даже выйдя во двор, я не был уверен, что пойду именно к калитке, но ноги шли сами. В конце концов, убеждал я себя, нужно просто сказать ей, чтобы ехала домой, что ждать меня сейчас незачем, и впредь тоже незачем. И до остановки проводить, пожалуй. Хотя и это лишнее.
  Алиса (или правильней звать её Лесей?) уже стояла на берегу озера. Услышав меня, она обернулась, осторожно ступая, подошла.
  Я выпрямился, закончив возиться с замком.
  - Несусветную глупость делаю сейчас, - признался я. - Хорошо, что уже солнце зашло, а то бы Вы видели, что я весь красный от стыда.
  - Пойдёмте по берегу, - ответила девушка.
  ('Да, это умно, - сообразил я, - а то кто из братии ненароком сунется через калитку'.)
  Мы действительно пошли по берегу и минуты три молчали.
  - Вы очень... браните меня? - начала Алиса.
  - Вас-то за что? - ответил я сухо. - Я сам должен был сообразить, что не выходить к Вам - самое умное.
  - Я очень... рада, что Вы вышли.
  - Что Вы хотите, Алиса? - спросил я мягко. - Чего Вы добиваетесь?
  Девушка остановилась, широко (сколько я мог видеть в темноте) раскрыла глаза:
  - Ничего! Видит Бог, ничего!
  - Пойдёмте дальше, - пробормотал я, и мы пошли дальше.
  - Вы правы в том, - заговорил я, немного собравшись с мыслями (сложно было поймать за хвост хоть одну), - что никакого утешения Вашего мне не нужно, а говорить об этом действительно стыдно.
  - Откуда Вы знаете, что не нужно, отец Никодим? Кстати, как Ваше светское имя, батюшка?
  - Николай Степанович... - я пожалел, что назвал мирское имя, едва сказав: это ведь новая ступень доверия, и вообще незачем мирянам знать наши мирские имена.
  - Почему Вы знаете, что не нужно? То, что 'стыдно' - не означает, что ненужно. И почему же обязательно стыдно? Сам Христос не чуждался детей, а мы настолько меньше Его, что нам и вовсе не стоит стыдиться.
  - В Евангелиях не сказано, что Христу были потребны дети.
  - Зачем же Он не воспретил им приходить к Нему?
  - Для них самих.
  - Да, но и для Него тоже. Один немецкий поэт - моя сестра очень любит его - говорит: Как быть, когда умру я, Боже? Как будешь без меня, Господь?
  - Я... понимаю, о чём Вы, но этой восторженности я страшусь. Это, наверное, кто-то из католиков написал, да?
  - Нет, это Рильке, он себя считал почти православным.
  - Ах, Рильке...
  - Кстати, он посетил Рославль во время путешествия в Россию.
  - Дёрнуло же его... Ну, пусть, пусть. Может быть, Христу и потребны были дети, да я ведь не Христос, конечно, да и Вы - только не обижайтесь! - Вы тоже не ребёнок.
  - Я не невинна, хотите Вы сказать?
  - Откуда же я знаю? - испугался я. - И какое мне дело?
  - Я на самом деле не невинна, - сказала Алиса глухим, низким, не своим голосом, вдруг жутко напомнив мне Анну. - Я бы Вам порассказала кое-каких вещей, да только лучше их не рассказывать.
  - Если они беспокоят Вас, то нужно.
  - Нет-нет, я со стыда сгорю. Я... если коротко, я одного мальчишку соблазнила, хотя, конечно, он и сам очень этого хотел. Я думала, что плоть - это всё безобидно, особенно если с безобидной целью, почти благородной. Но это даже с такой целью так гадко. Не физиологически - физиологически это приятно, я даже не ожидала, - а тем, что становишься животным женского пола.
  - Зачем Вы это всё рассказываете?
  - Понимаю: Вы сотни раз слышали такие вещи. Потому что я слишком хорошее впечатление произвела прошлый раз, нужно было исправить.
  - Вы?! Хорошее?!
  - Разве нет? - насколько я мог увидеть в темноте, девушка улыбнулась. Ночь была ясной, но молодой месяц едва прорезался.
  - Ужасное впечатление больного человека Вы произвели! - сказал я энергично и даже отчасти искренне.
  - Зачем же тогда Вы сегодня ко мне вышли? И зачем Вы тогда прошлый раз сказали мне, что очень меня...
  - Я ничего не сказал, - бесстрастно заметил я.
  - Но если подумали?
  Я тихо простонал и как был, в рясе, медленно опустился, сел в траву на берегу. Я был в большом напряжении во время этого тихого разговора, я очень старался сохранить лицо, но тут, когда мне указали на мою наготу, сил моих не осталось. Алиса села рядом, не поднимая ненужной паники, не хлопоча 'Что с Вами? Плохо Вам?!', понимая, видимо, что моя слабость - душевного свойства, и этим снова убеждая в проницательности, достойной отца Варлаама.
  - Нас не удивишь такими вещами, - заговорил я, чтобы говорить что-нибудь. - Это миряне пусть дивятся, а нам суетно. Многие мысли читают. Я, по крайней мере, нескольких видел.
  - Я и не хотела удивлять.
  - Это чисто христианское чувство, понимаете Вы? Чисто братское!
  - Наверное, - ласково согласилась Леся. - Но если бы даже нет, зачем Вы волнуетесь?
  Ничего себе разговорчики!
  - Если всё же именно 'да', - терпеливо продолжил я, - то нам вживую беседовать не обязательно. Давайте в духе общаться. А если я как грешный человек в духе беседовать не умею, то и незачем. Если же всё-таки 'нет', если случилась со мной такая беда, что я, старый дурак, красивой девушкой прельстился, то тоже ведь отсюда ничего не следует, и тоже разговаривать нам не нужно. Лучше бы поговорили с тем парнишкой.
  - Да, но словами мне с ним разговаривать не о чем, я поняла это дня через два.
  - Ну, немудрено, потому что душевно Вы его постарше будете, лет так на сорок.
  - Д-да, - задумчиво согласилась она. - Я могу быть учительницей, утешительницей, не знаю кем ещё, но я не хотела бы снисходить до любимого человека.
  - Идите в монастырь, если Вам в миру тесно. В женский, - на всякий случай добавил я, чтобы меня не заподозрили в сальности.
  Девушка не отвечала, задумчиво покусывая соломинку. Произнесла, наконец:
  - Я об этом думала, и даже думаю ещё, иногда, но... пока нет.
  - Понимаю: Вы молодой ещё человек.
  - Не 'сейчас нет', а, наверное, никогда - нет. Если бы я могла его построить сама...
  - А! - я улыбнулся. - Вам, если меньше чем матерью-игуменьей, то и суп жидок.
  - Д-да, - согласилась девушка без улыбки, - но не из-за супа. Вы сказали, что мне в миру тесно. Мне... везде было бы тесновато.
  Помолчав, я заговорил снова:
  - Я вообще католических житий не люблю, но есть одно житие, даже биография: девочки, которая в пятнадцать лет поступила в монастырь кармелиток, и в двадцать четыре уже преставилась. Это житие, конечно, очень сентиментальное, по крайней мере, с православной точки зрения: в нём есть что-то от девичьих альбомов с ангелами и розовыми цветочками. Но строго судить нельзя: как сказал, ей было пятнадцать лет. Она, подобно Вам, всё волновалась, всё её честолюбивое сердечко толкало её в разные стороны: то в миссионерство, то в мученичество...
  - Это Тереза Мартен? Я читала.
  - Да. А потом она успокоилась, поняла, что лучше ангельского образа ничего и быть не может, что другого искать совсем не нужно.
  - А Вы знаете, что Иоанн-Павел II признал Терезу Маленькую учителем церкви?
  - Нет, не знал. ('Поди найди другую девицу, которая такие вещи знает, когда я их сам не знаю', - мелькнула мысль.) Что такое 'учитель церкви'?
  - Это почётное звание. Учителей церкви за всю историю католичества не больше четырёх десятков наберётся.
  - Мне все эти католические регалии, ранги и чины мало интересны, - отозвался я с неудовольствием. Алиса рассмеялась, легко вскочила:
  - Покатайте меня на лодке!
  - Что?!
  - Пожалуйста, - тихо, задушевно попросила она. - Или хотя бы давайте спустимся.
  Невдалеке действительно темнел узкий деревянный причал, у которого покачивались четыре лодки. Одна из лодок была не на цепи с замком, а привязана простой верёвкой. Куда меня чёрт понёс? Отказаться меж тем было бы трусливо. Отказавшись, я признал бы, пожалуй, что всерьёз увлечён, всерьёз волнуюсь, вижу для себя в девушке искушение, а об этом и подумать было стыдно, не то что заговорить. Я осторожно ступил в качающуюся лодочку, протянул Лесе руку. Она, сойдя, сняла верёвку с колышка, и невидное глазу течение понесло нас от берега.
  - Возвращаться вплавь будем? - буркнул я.
  - Нет, тут на дне лежат вёсла, - отозвалась девушка, опустив руку за борт и погрузив пальцы в воду. - Есть такая гравюра, иллюстрация к известной сказке, где моя тёзка путешествует в лодке с...
  - С кем?
  - О Господи! - она вдруг расхохоталась, первый раз, звонко. - Пожалуйста, не подумайте плохого! С белой овцой...
  Я не сразу осознал, а затем и сам рассмеялся:
  - Спасибо, наградили!
  - Это очень-очень мудрая овца, - извиняющимся тоном бормотала девушка, еле удерживая смех. - Бывшая королева... Простите ещё раз...
  - Извиняйтесь, извиняйтесь теперь...
  - Это очень грустная глава, - девушка стала серьёзной. - Пожалуй, самая пронзительная. Алиса всё время тянется за водяными лилиями, но, едва сорванные, они увядают, и эти красивые цветы жалко до слёз. Как Вы думаете, пошлó бы мне имя Лилия?
  - Понятия не имею.
  - Вы так тонко проанализировали характер моего имени, а теперь и понятия не имеете? - улыбнулась Леся. - Простите. Я (она прерывисто вздохнула) неправильным, недолжным образом разговариваю с Вами. Веду себя словно девица, которая хочет соблазнить парнишку.
  - Это простая тренировка девичьих сил, которая происходит даже мимо Вашего ума и воли, - ответил я. - Это в Вашем возрасте извинительно.
  - Да, да, и я так рада, Николай Степанович, что за Вашими обетами Вы как за каменной стеной и смотрите на всё с нужным холодком. Вы иначе и в лодку бы не спустились. (У меня отлегло от сердца.) А меж тем Вы мне очень дороги. Я будто вижу в Вас саму себя, постарше - может быть, и поэтому приехала сегодня, чтобы ещё раз себя поразглядывать. Вот, а совсем не из сочувствия. Я небескорыстная, я совсем не праведница, до Терезы Мартен мне далеко как до вот этого месяца. Не стану на себя клеветать, что совсем плохая, но и не хорошая. То, в чём эта красавица... - а она была настоящей красавицей, Вы знаете?
  - Я бы не сказал так.
  - Просто не в Вашем вкусе, да и вообще, батюшка, Вам ведь как монаху нельзя судить о женской красоте! Вы не сердитесь, надеюсь?
  - Нет. Верно сказали.
  - ...То, в чём эта красавица могла найти покой - в самом сердце аскезы, - меня не успокаивает. Видимо, не потому, что я лучше, а как раз потому, что я хуже. Хуже и сложней. Раньше люди были цельней и лучше, а сейчас пошли избалованней, двойственней, тройственней. Это не достоинство, но что же делать с нами такими? Пусть и на нас Господь призрит. - Я негромко рассмеялся: выражение для игуменьи, а не для юной девушки, но сказано было с невозмутимой простотой. - Я многое что умею, а ещё больше хочу. Может быть, я Вас и затащила в эту лодку, чтобы нас категорически никто не слышал: в этом всём очень стыдно признаваться.
  - Умеете? Читать мысли?
  - Это одно из самых простых.
  - Воскресать из мёртвых? Вы... в прошлый раз правду мне рассказали?
  - Чистую правду. Это получилось лишь раз, и повторять я не хотела бы. Я хотела бы всем этим - служить! Поэтому мне быть простой монахиней 'не суп жидок', как Вы сказали, и не жемчуг мелок, но если игуменье ещё полезно читать чужие мысли, то простой сестре это точно неуместно.
  - Вы очень горды, а это качество дурное.
  - Вы думаете? - задумчиво отозвалась девушка. - Кто знает, но, может быть, и нет: гордиться можно тем, что тебе принадлежит, а я хорошо знаю, что всё это потерять легко, а вернуть своим усилием почти невозможно, и так со мной уже пару раз случалось.
  - Случалось, что Вы на время теряли свои способности?
  - Да.
  - Может, и к счастью?
  - Может быть. Но ведь и притча о талантах не просто так была сказана Христом, нет? Я не хочу понимать Евангелие как метафору. Если так, то это 'нечто' просто у меня на ответственном хранении, и оно должно...
  - ...Приумножиться.
  - Да хотя бы просто не быть закопанным! Но куда? Не идти же показывать фокусы в цирке? Может быть, ограбить банк, а деньги раздать бедным? Даже такие мысли приходили мне в голову. Но ведь деньги не делают бедных богаче.
  - Как и Ваши таланты.
  - Я и не считаю себя богатой. Я нищая, как царь Мидас. Если бы, думаю я иногда, на нас напали англичане!
  - Что?!
  - ...Началась бы столетняя война, нужно было бы убедить юного короля короноваться! А потом сама смеюсь. У нас уже есть царь, а что будет после - никто не знает, но моя помощь наследнику едва ли понадобится. Время девушки из Орлеана не пришло, а для монастыря кармелиток я не сгодилась.
  Мы снова примолкли. Я со вздохом достал вёсла и вставил их в уключины. Я грёб к берегу, а Алиса сидела напротив не шевелясь и глядела в воду. Воистину, думал я: когда является человек, которому духовник нужен по-настоящему, не от умствования и не от лени ума, тогда мы и терпим полное, сокрушительное фиаско.
  Мы причалили, я с некоторым трудом вскарабкался на мостки и протянул руку девушке.
  - Если Ваша вера крепка и желание служить нелицемерно, - негромко сказал я, едва она шагнула из лодки, - Господь обязательно умудрит Вас и укажет, где Вам трудиться. Если Он действительно Вам дорог, положитесь на него, и Вы не останетесь без руководства.
  - Вы очень хороший человек, Николай Степанович, - ответила мне девушка. - Дай Бог, чтобы Вы не ошиблись, но если даже ошиблись, я вижу в Вас то мужество, которое мне вселяет надежду. Спасибо Вам! Прощайте! Или до свиданья, как выйдет...
  - Подождите! - окликнул я её, когда она уже пошла прочь. Девушка обернулась, стоя от меня шагах в восьми. - Как Вы вернётесь домой?
  - Возьму такси, у меня есть деньги.
  - И... где вы разглядели моё мужество?
  - Скорей, стойкость. В том, что, не имея ни одного доказательства, не наблюдав ни одного чуда, Вы сохраняете веру.
  - А Вы? - воскликнул я. - Вы - сохраняете веру?
  - Не знаю, - отозвалась девушка еле слышно. - Разрешите уже идти.
  В этот момент за монастырской стеной громко, хрипло залаял Фараон, и я, чертыхаясь, поспешил к калитке, чтобы поскорей пройти внутрь и успокоить собаку.
  - Тихо, тихо! - прикрикнул я ещё из-за калитки. - Свои! Фараоша, совсем ополоумел? Совесть потерял?
  Поднявшись в свою келью, я усмехнулся:
  'Это тебя впору спросить. А ты, отец Никодим, совсем ополоумел?'
  Уже сотворив вечерние молитвы и забравшись под одеяло, я понял, что сохраняю в груди какое-то робкое, стыдное счастье. Отчего? Оттого, что греха не совершилось? Оттого, что не совсем опростоволосился, а подал какой-никакой совет? Всё это были вполне резонные, но недостаточные причины для счастья...
  
  [8]
  
  Первое сентября было понедельником, в этот день каждый год начинаются занятия в нашей православной гимназии. Светской обрядности мы, что очевидно, не признаём, поэтому Первое сентября для нас, педагогов, не 'праздник знаний', а обычный учебный день.
  Уроки в старших классах идут 'парами', то есть по два одинаковых урока. В одиннадцатом классе начинается преподавание гомилетики. В порядке эксперимента в выпускном классе введены основы гомилетики и основы догматического богословия. В конце концов, у нас конфессиональная школа, имеем право.
  Пятым и шестом уроком у меня как раз и стояла гомилетика. Класс я хорошо знал: нормальные парнишки, звёзд с неба не хватают, но полдюжины из них после семинарии, пожалуй, станет вполне нормальными клириками.
  Урок я начал с общих правильных слов и призывов.
  - Искусство проповеди, - рассуждал я вслух, - вещь очень сложная. Кто из вас читал Фаулза? Впрочем, большой надежды нет - а советую, молодые люди. Не в ущерб основной учёбе, конечно. В романе 'Дэниел Мартин' герой Фаулза вспоминает своего отца, англиканского священника, который всегда, что бы ни случалось в мире, читал исключительно абстрактные проповеди на абстрактные темы. Так, дорогие мои, не годится. Банальные вещи говорю вам, да? Но кто-то должен вам сказать и эти банальности. Проповедь не рождается как лекция, она по сути своей - не монолог, хотя внешне и выглядит как монолог. Проповедь вырастает из ответа на вопрос, из проблемы, иногда из беды. Либо вопрос, с которого начинается проповедь, задают вам прихожане, либо вы задаёте их сами себе, либо его задаёт жизнь. Поверьте, что те вопросы, которыми мучаетесь вы, занимают и других людей. Если вы себе вопросов не задаёте, потому что у вас есть готовые заученные ответы из учебника догматического богословия, вы, возможно, будете хорошим теологом, но плохим проповедником. Представьте себе, что вы готовитесь к первой проповеди. Предложите мне хороший вопрос! Кто умеет задать хороший вопрос, уже умеет половину.
  Класс не отозвался, пятнадцать пар глаз наблюдали меня в основном старательно, но с умственным усилием.
  - Хорошо, - согласился я. - Если у вас нет вопросов, они есть у меня. Есть ли кто-нибудь достаточно смелый, чтобы выйти к доске и отвечать на вопросы 'прихожан'?
  Дима Ильин потянул руку и вперевалочку пошёл к доске. Парнишка в сером свитере крупной вязки, спокойный, прагматичный, неглупый, из обычной бедной семьи. Вероятно, сан и собственный приход станут для него тем, что принято называть 'социальным лифтом'. Я сел за его парту.
  Чёрт ли меня дёрнул или кто ещё, но только первый мой вопрос оказался таким:
  - Зачем совершилось Распятие и чем вы докажете, что жертва Христа не была бесполезна?
  Димка захлопал глазами, в классе раздался сдержанный смешок.
  Скоро, однако, он собрался с мыслями и ответил уверенно, предсказуемо, догматически точно:
  - Распятие совершилось, поскольку так возлюбил Бог мир, что отдал сына своего единородного, дабы всякий верующий не погиб, но имел жизнь вечную. Иоанн, глава три, стих шестнадцать.
  Я отмахнулся рукой.
  - Это все знают, в этой аудитории, по крайней мере... Почему мы можем утверждать, что Распятие не оказалось бесполезным? Ч-т-о и-з-м-е-н-и-л-о-с-ь в м-и-р-е, - я выделил эти слова голосом, - после крестной жертвы? Что именно, если зримых, материальных, да, может быть, и духовных следов Распятия в сём мире мы не видим? Преступления, как вы видите, остались преступлениями, войны - войнами, общественное неравенство едва ли не больше, чем во время Христово, возрастания добродетели мы не наблюдаем. Где живой плод деяний Христа и Распятия Его? А если плода нет, оно не оказалось ли ненужным?
  Класс притих.
  Дима думал целую минуту или полторы, я не торопил. Наконец, он ответил, включаясь в правила игры:
  - Уважаемые прихожане, братья и сёстры! ('Сестры', - подсказал кто-то. Ильин досадливо поморщился.) Я человек простой, духовную академию не заканчивал. Вы говорите, что жертва Христа ничего в мире не изменила. Как же не изменила? Вот стоят храмы, монастыри с золотыми куполами. Скажете, что и у язычников были храмы. Но язычники верили в разных рогатых божков, а мы-то во Христа веруем! И, спросите, почто нам эти храмы? А затем, что в них достойные, верующие люди могут укрыться от житейских бед, в храме на время, а в монастыре и на долгий срок. Где раньше было это сделать? Негде. А теперь есть где. Вот так!
  В классе раздался одобрительный гул, оживление. Я слегка опешил. Ответ был лакированным, благообразным, но если благообразие отбросить, достаточно циничным.
  - Так ли нужно понимать вас, батюшка, - спросил я прохладно, - что благодаря Христу у вас, клириков, есть теперь кусок хлеба с маслом и крыша над головой, и в этом основная польза Распятия?
  Дима Ильин глядел на меня удивлённо.
  - Да, - ответил он, наконец, проигнорировав вторую часть вопроса. - А что в этом плохого? У д-о-с-т-о-й-н-ы-х людей есть этот кусок хлеба с маслом, я же сказал. А недостойные и сами отсеются.
  - Что значит 'достойные'? - недоверчиво спросил я.
  - То и значит! - поразился парнишка моему дремучему непониманию. - Чтобы человек трудолюбивый был, чинопоследование знал, по бабам, извините, не шлялся. И ему хорошо, и приходу польза.
  - Приходу-то чем польза? - уныло уточнил я, чтобы хоть что спросить.
  - Личным примером. Да и то, отец Никодим! - оживился Ильин. - Вы же сами, небось, сразу после семинарии постриг-то приняли, нет? - Кое-кто, обеспокоившись, зашикал, но большинство с интересом слушало. - Это я не в упрёк Вам, не подумайте! Хороший человек отец Никодим, достойный. А сломали бы ему в армии, например, челюсть - и где был бы отец Никодим? И кто бы нас уму-разуму учил? - Дима широко заулыбался. Раздались смешки: мол, извернулся, парнишка, и на вопрос ответил так, что крыть нечем, и елеем смазал.
  - Садись, Димочка, - буркнул я. Прошёл к столу преподавателя и сел, подперев подбородок ладонями.
  Класс снова притих. Кто-то отважный спросил:
  - Ильин что-то не так сказал?
  - Всё вы, ребятки, сказали так, что не подкопаешься, - отозвался я. - Только я после вуза год отслужил в армии и четыре в школе отработал. А семинарии я никакой не заканчивал. Заканчивал педагогический вуз.
  Я поднял взгляд на класс. В глазах у одних стояло сочувствие, у других - искреннее недоумение ('Чего же так мучаться было?'), у третьих - что-то вроде восхищения ('Смотри-ка, батька даже семинарии не кончал, а в монастырь пролез и шишкой заделался!'). Я вздохнул и продолжил:
  - В общем, пытливость ума проповедника важна, но чего Бог не дал, того и не родишь, потому начнём мы с простейших примеров...
  
  После обеда я вернулся к себе в келью в достаточно удручённом состоянии. Наивным дитём я отнюдь не был, про прагматизм будущих клириков я без того хорошо знал, более того, ведь каждый год я наблюдал этот прагматизм. Ребята вроде Димы Ильина станут, если пройдут всю дорожку, ведущую к рукоположению, хорошими приходскими попами. Произведут трёх-четырёх ребятишек, станут совершать требы, напутствовать, отвечать на вопросы в меру своего понимания, все прихожане будут ими довольны. И никогда не явится к ним полусумасшедшая девушка с английским именем и не задаст дерзновенных своих, опрокидывающих христианство вопросов. А если и явится, если и задаст такие вопросы, пошлют они эту Лесю подальше лесом. И будут, пожалуй, правы. Или, без долгой рефлексии, затащат в койку. И тоже будут пра... вот дьявол! Только к таким, как я, являются подобные девицы. Может быть, это со мной что не так?
  
  День, несмотря на начало осени, был жарким, после обеда меня сморило, и я решил соснуть полчаса.
  Долго, долго я буду помнить тот сон!
  Снилось мне, как это водится во всех проклятых снах, что я проснулся и лежу на своей постели, а на единственном стуле в моей келье расположился, обернувшись ко мне, некий старик в причудливой одежде.
  - Как вы сюда вошли, уважаемый? - говорю я строго, но при этом краснею, соображая, что гость-то одет, а я валяюсь в нижнем белье.
  Вскочив с кровати, несколько суматошно натянув подрясник, я прибираю постель, сажусь на неё и повторяю свой вопрос.
  Не могу сейчас сказать, понимал ли я тогда, что сплю, или нет. Как будто краем сознания и понимал... но, с другой стороны, всё вокруг, кроме старика, выглядит так привычно, знакомо, что поневоле усомнишься!
  А старик одет по-настоящему дерзко. Босые старческие волосатые ноги до колена ничем не прикрыты, на тело же накинута то ли цигейка, то ли овчина мехом наружу. Мех изначально был белым, но от времени посерел и вытерся.
  На голове старика - причудливый шлем, из которого в обе стороны вырастают два крупных витых рога наподобие бараньих. В какие-то минуты мне видится, что шлема нет, а рога растут прямо из стариковской головы, и, удивительное дело, мне не кажется всё это о-ч-е-н-ь странным. Точней, рассуждаю я про себя, если рога действительно растут из головы, это, конечно, необычно, но если это шлем, то всё проще простого, так оно и должно быть! Это так же элементарно, как то, что достойные люди находят прибежище в монастыре, крышу над головой и кусок хлеба с маслом.
  - Вы кто? - повторяю я, но уже тише, так как мне приходит на ум, что человек, в сущности, неплохой, если уж он пробрался в монастырь и сидит на моём стуле.
  Старик смотрит на меня исподлобья своими слегка навыкате глазами и отвечает:
  - Я? Я овечка Божья. Я Добрая Овца Христова. А вообще можем с тобою на 'ты'.
  - Вон как, - бормочу я. - А я тогда кто?
  - Ты? Понятия не имею. Но ты - не я.
  - Логично, - соглашаюсь я.
  - А знаешь, что из этого следует?
  - Что же?
  - То, что ты самозванец, мой милый. Ты уж не обижайся, пожалуйста. Не люблю огорчать людей. Но вынужден говорить тебе эту неприятную правду. Ты не имеешь права кататься с Алисой в лодке.
  - Да очень надо! - возмущаюсь я. - Она сама пригласила, было это единственный раз, и больно мне нужна теперь та лодка!
  - Не нужна, говоришь? - щурится старик. - Так ты всё за раз успел?
  - Что-о?!
  Старик потешно, но одновременно и с угрозой качает рогами: мол, не надо кипятиться, а не то...
  - Нет, ты не кричи, молодой человек, - продолжает он. - Алиса плавает на лодке с Овцой и срывает цветы удовольствия. Что есть цветы удовольствия, разумеешь сию аллегорию? Мальчики, конечно. Она ведь сама тебе в том призналась.
  - Да, - потерянно лопочу я. - Призналась.
  - Едва сорванные, тут же они вянут. Что сие значит? Смерть, тлен и скрежет зубовный. Но даже за минуту той радости готовы невинные лишиться жизни. Что же до тебя, вижу не мальчика, но человека зрелого. Недаром же ты год отслужил в армии и четыре проработал в школе, отец библиотекарь. Вполне, вполне ты годишься на роль Доброй Овцы Христовой. - Он слегка наклоняется ко мне и шепчет, от него пахнет луком: - Земной отец Не даёт чинов за овец. А Небесный отец Всё отдаст за овец! Понимаешь?
  - Понимаю.
  - Желаешь стать Доброй Овцой?
  - Я... подумаю.
  - А тут и думать нечего. Всё время будешь плавать с мадмуазелью в лодке.
  - Да, тогда, пожалуй, хочу.
  - То-то же, - он лукаво подмигивает мне. - Как же Распятие бесполезно? Где бы раньше было это сделать? Негде. А теперь есть где. Ну, решился?
  - Решился.
  - Надевай рога.
  - Что?!
  - Рога, говорю, мои надеть надо. А шерсть сама вырастет.
  - Поверх рясы вырастет?
  - Поверх рясы.
  - Как же... беспомощно лопочу я. - Вот так вот возьмёт сама и вырастет?
  - А то.
  - Слушай, дед, - вдруг начинаю я сомневаться, - а ты не того... не бес, случайно?
  - Я-а-а?!
  С этими словами глаза старика округляются, лицо вытягивается и превращается в морду с волчьим оскалом.
  - СЛУШАЙ МЕНЯ, - говорит страшилище чудовищным голосом.
  Что я должен услышать, я не дослушал. Кошмар достиг своей крайней точки и я, сделав рывок, тяжело дыша - проснулся, в той же самой келье, где секунду назад разговаривал с Доброй Овцой.
  
  'Надо позвонить Алисе, - пришла спросонья первая мысль, - и всё рассказать ей. Это её рук дело, не иначе'.
  Холодный пот прошиб меня от этой мысли, едва я проснулся окончательно и действительно надел подрясник. Моего безумия, кстати, достало на то, чтобы заглянуть под стул и посмотреть, не осталось ли под ним клочков шерсти.
  Шерсти не было. Это ум у меня был разорван в клочья. Ведь, здраво рассуждая, этот тип не так уж и неправ. Отвлечёмся вовсе от типа, будем рассматривать мысль как чистую абстракцию. Алиса знает своё место в моём сердце и сама сказала, что я ей тоже очень дорог. Для парнишек вроде Димы Ильина обитель - это тихая гавань. А я сам уже настолько потрёпан бурей, что буду вечно отстаиваться в гавани?! Я, что, интеллигент вшивый, а не нормальный мужик?! Я мужик в первую очередь! А во вторую уже всё прочее. Я ещё не старый человек, я нигде не пропаду. Ну-ка, глянь на себя в зеркало: чем ты нехорош? Нос прямой, взгляд строгий. Ростом не карлик, сложения не тщедушного, и голос, говорят, приятный, и глаза твои многим нравились. Бороду укоротить, пару зубов подлечить - и вполне себе ещё жених...
  Я прижал руки к лицу, чувствуя дикость всех этих мыслей. Затем поспешно вышел из кельи и отправился разыскивать отца Варлаама.
  
  [9]
  
  Верных полчаса я шатался по монастырскому двору, путаясь под ногами таджиков, которые вели у нас ремонт, и вид, наверное, имел самый взлохмаченный. Наконец у меня достало ума повторно вернуться к мастерской и ещё раз постучаться.
  Открыли мне сразу.
  Отец Варлаам, стряхивая с передника металлическую стружку, сурово и неродственно глядел на меня сквозь круглые очки.
  - С кого стружку снимали, отче? - спросил я самый идиотский вопрос, который только мог.
  - Тэ-тэ-тэ, да у тебя, инок, глаза-то совсем шальные... - протянул он. - Подь сюды.
  Я вошёл и плюхнулся на табурет напротив.
  - Отец Варлаам, - начал я срывающимся голосом, в котором едва не стояли слёзы, - святейший отче, благословите... Прошу Вас ходатайствовать перед отцем наместником о пострижении меня, негодного раба Божьего, во схиму.
  Эта мысль блеснула едва не в тот самый момент, когда я её произнёс, как луч надежды, как спасительный выход.
  Отец Варлаам открыл рот:
  - Ты, инок, каким зелием упился? - выдал он, наконец. - Чай, любовным напитком?
  - Что?!
  - Не ори, люди услышат, - грубо оборвал он меня. - Рассказывай давай.
  Я принялся рассказывать свой сон. Отец Варлаам слушал и оглаживал бороду.
  - Мистических видений сподобились, молодой человек, - процедил он с ехидством, когда я закончил. - Мистических видений-с, если только не врёшь. Алиса-то - та, давешняя? Которая Мелхиседек? - Я убито кивнул. - И что, вправду на лодочке с ней катался, или приблазнилось?
  - Ка-катался, - выдавил я.
  - Тю! Когда ж ты успел?
  - Вечером вчера.
  - Белорыбице, значит, проповедь читал?
  - Какой белорыбице? - испугался я.
  - Такой, что легенды про тебя ходят... Знаешь, как твою болезнь лечить? Взял бы я вот эту чушку, зажал бы да и двинул бы тебя промеж рогов.
  - Бейте! - сказал я с решимостью. - Бейте, коль надо!
  Отец Варлаам взял, но не чушку, а железную пятидесятисантиметровую линейку и с размаха треснул ей меня по голове. Не сказать, чтобы было больно, но от неожиданности я втянул голову в плечи.
  - Перепел ты! - сказал отец Варлаам с сердцем. - Перепел!
  - В смысле птицы?
  - Он ещё острит! В смысле любовного напитка перепил, балда!
  - Отче! - я встал. - Можете сколько угодно надо мной потешаться, но нижайше прошу Вас, даже и понимая дерзновенность просьбы, ходатайствовать пред отцом игуменом о моей схиме! Потому что иначе я отсюда навострю лыжи к чёртовой матери!
  - Что ты у меня чёртову мать поминаешь, матерщинник какой выискался?! Что ты мне заладил 'отче' да 'отче'?! - разгневался вдруг отец Варлаам, кажется, непритворно. - Ходатайство тебе нужно! Садись и нишкни! Напишу сейчас тебе... Ходатайство...
  Кряхтя, он пошарил по разным ящикам, нашёл лист жёлтой бумаги, что-то долго писал на нём простым карандашом и, закончив, сложил вчетверо.
  - На! И раскрывать не смей, а то сверну тебе твои рога бараньи! Что стоишь? Иди, ступай прямиком к наместнику... овца Христова!
  
  От отца Варлаама я действительно пошёл прямиком к отцу игумену и сразу был принят.
  - А, здравствуй, здравствуй, Францискус Ассизиенсис! - приветствовал меня отец Александр с порога. Отец наместник даром что человек грубый, а образованный, вот даже и латынь знает.
  - Почему я Ассизиенсис? - растерялся я.
  - Собакам и прочим гадам лесным кто вчера проповедовал, я, что ли? - ухмыльнулся наместник. - 'Храните веру, твари!' Ха-ха-ха! Епитимью-то наложил, а? С чем пришёл?
  Я безмолвно протянул ходатайство. Разумеется, по дороге я не открывал его, и потому по сей день не знаю, что в нём было написано.
  Внимательно прочитав и поцокав языком, отец Александр отложил бумагу в сторону, уставился на меня:
  - Рассказывай!
  - Про что рассказывать?
  - Про сон рассказывай.
  Я как можно протокольней передал содержание сна, избегая упоминать Алису по имени и называя её Прекрасной Девой. Всё же и такой рассказ произвёл нужное впечатление. Наместник слушал, и глаза его весело круглились.
  - Чин, говоришь, обещал баран-то тебе дать, от Небесного Отца? - поинтересовался он под конец.
  - Да, - сухо подтвердил я.
  - Отец Никодим! Коля! Ты что курил, а?
  Я только поморщился.
  - Сам-то как считаешь про это?
  - Считаю, что бесы, и нижайше прошу о схиме, отец Александр.
  - Ну етить же твою налево! - шумно воскликнул отец игумен. - Один у меня поп был нормальный, да и тот с катушек съехал. Совсем съехал или ещё ничего? Могёшь соображать самую малость? Потому что я тебе вот что скажу: отец Вонифатий скоро на покой пойдёт. Кого мне благочинным делать?
  - Не меня же?
  - Ну, ежели ты совсем уже бараном стал, то баранов во благочинные не ставят, конечно! А только если тебя в схиму постричь, то сам понимаешь, что схимник - это говно-администратор. - Отец игумен выжидающе замолчал. И я помалкивал.
  - Так и будем в молчанку играть?! - крикнул отец Александр, осердившись. - Ты подумай: зачем нам схимник? Есть у нас уже один... блаженный! Добро бы ты действительно на воздусех парил! А ты на старца не тянешь, Коля, не тянешь! Что думаешь своей башкой: старцам-то бесы снятся или нет?
  - Окончательно отказываете, отче?
  Отец игумен внезапно сник. Запустил пятерню в бороду.
  - Я не отказываю, - сказал он неожиданно спокойно. - Не отказываю, а размышляю. Схима есть подвиг и венец жизни иноческой, а ты, Ассизиенсис, не больно того... готов к венцу-то. А я тебе сейчас... послушание дам. Поедешь к родственнице моей в Рославль и примешь у неё исповедь. Вот тебе, - он размашисто накалякал номер на листе, протянул мне, - телефон. Скажешь ещё по телефону, что отец Александр кланяется и конверт посылает.
  Я даже рот раскрыл: до того неожиданно это было.
  - Когда нужно ехать, отец игумен? - собрался я.
  - Да хоть сегодня бери да поезжай, ежели тебе горит.
  - Мне горит?!
  - Мне, что ли? Ты что это, пререкаться со мной вздумал? Поди уже вон отсюда, мистик хренов, схимник пальцем деланный! Слышь! Ты не уходи, я тебя спросить хочу! Если в схиму пострижём, три варианта имени есть для тебя! Епафродит, Епихарий или Павсикакий! Епафродитом будешь?
  - Как прикажете, отец Александр, - равнодушно отозвался я.
  - Мавродий вот тоже ничего имечко, - продолжал он посмеиваться, - Или Пелагей. Гей-гей-Пелагей!
  - Как прикажете, - повторил я.
  - Марш отсюда, Епафродит! - прикрикнул отец наместник. - В смирении упражняешься? Доупражняешься, что по шее тебе тресну кулаком, не посмотрю, что ты духовное лицо!
  
  [10]
  
  Женщина на другом конце провода звалась Леной. Я старательно воспроизвёл веленное, а именно неясную мне фразу про поклон и конверт. Странно звучала эта фраза, но я предпочёл не задумываться. Свойство христианина - доверие, а постоянные сомнения и подозрения оставим чёртовым язычникам.
  Лена вроде бы слегка удивилась моему звонку, но меж тем мы быстро договорились на семь часов вечера.
  Отец келарь, по счастью, в воскресенье вечером собирался в Рославль на своём грузовичке (в штате монастыря было два автомобиля, этот самый 'УАЗ-Фермер' с четырьмя пассажирскими сиденьями и машина отца настоятеля), я ехал с ним, а домой рассчитывал успеть на последний автобус.
  Женщина жила в самом центре города, на улице 1917 года. Я явился минут на десять раньше нужного времени. Лена открыла мне сама и, отступив вглубь, иронически улыбнулась, оглядывая меня с головы до ног. (Я надел поверх рясы епитрахиль, потому что на исповедь же ехал. Конечно, и клобук тоже.) Сама она, дама за тридцать, была в зелёной футболке и серых обтягивающих штанишках до середины икры, в которых, наверное, позволительно совершать утренние пробежки в парке, но едва ли очень прилично принимать гостей (если только не близкую подругу), тем более незнакомого клирика. Все эти вещи были ей на размер меньше, чем нужно, будто она носила их последние лет семь и за это время раздалась вширь. Так, думаю, и было. На голове в светлых волосах оказались бигуди, по одному с каждой стороны. Эти бигуди мне увиделись вершиной неприличия и оскорбительности. Я сдержался, впрочем, только поджал губы. Лена тоже хотела мне что-то сказать, но тоже ничего не сказала, лишь посторонилась, пуская внутрь.
  - Тапочки берите... Чаю или сразу... к делу?
  - Я бы предпочёл сразу к делу, - сухо ответил я. ('Как же она такая вот будет исповедоваться? - мучила меня мысль. - Может, хоть бигуди снимет? Сказать ей? Как будто неудобно. А ронять таинство в грязь таким отношением разве удобно?')
  - За мной идите, - пригласила меня женщина.
  Мы прошли в комнату, оказавшуюся почему-то спальней. Женщина присела на кровать и будничным движением начала стягивать с себя майку.
  Поистине, эти записки нужно было бы назвать не 'Ужас русского инока', а 'Ужасы русского инока', с ударением на множественное число, и из многих мой тогдашний ужас был не самым малым.
  - Что вы делаете?! - завопил я дурным голосом.
  Лена так поразилась, что даже замерла. Затем вновь приспустила футболку, глядя на меня во все глаза.
  - Что вы кричите? Вас, что... не предупредили?
  - О чём - предупредили?
  Она смотрела на меня в упор и вдруг рассмеялась, фыркая в кулачок:
  - Нет, вы правда не знали? То-то я смотрю, что вы в облачении... Вообще-то всех ваших предупреждают.
  - Наших? - тупо переспросил я. - А... много наших?
  - Два монастыря, и ещё... разные, кто сам от себя ходит.
  Я поискал глазами стул, нашёл его, пододвинул к себе и сел. Лена не проявляла ни тени смущения.
  - Меня действительно никто не предупредил, - сказал я устало. - И что это вообще за бред такой? Поверить не могу. Не укладывается в голове. Два монастыря...
  Я глянул на неё: она хмурила брови. Мы снова уставились друг другу в глаза.
  - Вы на меня смотрите как на... вавилонскую блудницу какую-то! - вдруг рассердилась Лена. К чести её скажу, что в этот момент она наконец покраснела, причём по-настоящему, густо. Продолжая говорить, она вынула из волос бигуди. - А ведь я верующий человек, между прочим! Я вам больше скажу! Я церковнослужитель!
  Я так и рот распахнул.
  - Церковнослужитель? - наконец, обрёл я дар речи. - Вы... на клиросе, что ли, поёте?
  - На каком ещё клыросе, нет! - Она встряхнула волосами. - Вот э-т-и-м вот и служу. Два монастыря, это самое...
  - ...Окормляете, - иронично помог я ей со словом.
  - Окормляю, - согласилась женщина, впрочем, краснея всё больше. - И про деньги мне не надо! За отпевание тоже деньги берут!
  - Да я разве вас упрекнул?
  - Нет, а смотреть так не надо!
  - Послушайте, Лена... Вы слово 'блуд' слыхали когда-нибудь?
  - Не надо мне про блуд, слышите! - она всерьёз начинала сердиться. - Блуд - это вообще про другое. А это не блуд!
  - Что же?
  - Что? - она вдруг успокоилась, усмехнулась. Глянула на меня искоса. - Это-то? Пар выпустить.
  Нет, вы на самом деле не понимаете, насколько это важно, батюшка? - настойчиво продолжила она, видя, что я ничего не отвечаю.
  - Пар-то выпустить?
  - Да! Я вам про церковнослужителя не шучу. Я же всё понимаю, всё! Если лично у вас раньше не было потребности, так не надо превозноситься над другими! Человек ко мне придёт, выпустит пар, раз в год, может быть...
  - И что?
  - И не думает! Не представляет! Сосредотачивается на своём! А я на своём. Вы вот как ко мне приехали? Кто вас надоумил?
  - Мне отец Александр дал послушание.
  - Видите! - разулыбалась она. - Послушание! Послушание, говорят вам!
  - Так это же обман...
  - Что обман?
  - Меня на исповедь посылали.
  - Про исповедь - да, а про послушание - не обман. Да и даже про исповедь - не обман. Это так... фигура речи. Когда девушка говорит: 'Я пойду попудрить носик', все же понимают, куда она идёт. А вы ведь не мальчик! Отец Александр, значит, разглядел, что вам того... нужно.
  - Как это он так сумел разглядеть? - усмехнулся я.
  - Так и разглядел, - просто объяснила женщина. - Он мне звонил и рассказал, что вам черти снятся.
  - А что, после... не будут сниться?
  - Конечно, не будут! - поразилась Лена. - Алкоголь ещё помогает. Только это некрасиво. Пьяным ходить - фу! Водка - это просто жидкость, химия. А я человек, православная женщина. Ну что, батюшка? - она чуть откинулась, опираясь на локти, губы её дрогнули в улыбке. - Будем послушание исполнять?
  - Нет, я...
  - А вы не спешите, не спешите! Когда ещё случай будет? Хотите, я отцу Александру скажу, что не было ничего? И конверта не возьму. Хотите?
  Я хотел было ответить, но прикусил язык и задумался. В одном, как минимум, эта Лена была права: женщина или алкоголь - это ведь действительно способы воспрепятствовать, хотя бы временно, восприятию мистического. Значит, сколько-то времени можно будет не опасаться дурных снов и наваждений. Правда, тот ещё способ... Но, может быть, зря я собрался бросать камень в собратьев, тем более, что бросать камни в других - вообще последнее дело? И ещё - желание, которое так трудно избыть, а случай и в самом деле редкий...
  Я думал, а женщина глядела на меня с ожиданием. Додумать до конца я не успел: зазвонил мой телефон.
  - Я слушаю, - сдержанно сказал я, уже зная, что на другом конце - Алиса.
  - Николай Степанович, простите меня, но мне необходимо Вас видеть, срочно! - тревожно зазвенел в трубке её голосок. - Вы в Рославле?
  - Да, но... ('Какое 'но'? - возмутилась моя совесть. - Какое тут ещё может быть 'но'?')
  - Прошу Вас! Я у Вечного огня...
  - Хорошо, - согласился я. - Там и стойте. - И, подняв глаза на хозяйку, пояснил: - Мне нужно идти.
  Та невозмутимо пожала плечами:
  - Пожалуйста, конечно. - Уже в коридоре я кое-как затолкал епитрахиль под рясу, а она вышла меня проводить и наблюдала за мной насмешливыми глазами, держа губы полуоткрытыми. Наконец, сложила этими губами:
  - У вас вон и без меня нашлась... утешительница. Только что же вы, батюшка, отцу наместнику голову морочили? Нехорошо...
  Я хотел ответить чем-нибудь злым, но сдержался и только буркнул:
  - Всего доброго.
  - Ага! - отозвалась Лена. - И вам того же, отец Никодим.
  
  [11]
  
  Шёл проливной дождь, я раскрыл зонт. От дома, из которого я вышел, до Вечного огня ходу было три минуты. Уже издали я заприметил фигурку в чёрном. Я подошёл ближе.
  Алиса стояла, наверное, давно, была она в каком-то чёрном блестящем дождевике без капюшона и без зонта, её волосы от дождя слиплись и превратились в сосульки. Вид не для покорения мужских сердец, но сердце моё при её виде мучительно дрогнуло.
  - Возьмите мой зонт, - попросил я вместо приветствия.
  - Спасибо, не нужно.
  - Возьмите, да возь-ми-те же! Я Вам велю!
  - А у Вас есть право?
  - Я прошу Вас...
  Девушка, прикусив губу, действительно взяла зонт.
  - Почему Вы здесь? - задал я бессмысленный вопрос.
  - Зябко, греюсь...
  - Почему хотя бы не под крышей, почему... Пойдёмте в Кафедральный собор, он, думаю, не закрыт ещё!
  - Нет! - почти вскрикнула Леся. - Меня выгонят оттуда... да и Вас тоже.
  - Меня?! - поразился я. И призадумался: не ровён час, и выгонят. Собор-то - кафедральный, а я не его штатный клирик.
  - У Николы Рубленого есть большое крыльцо, - вспомнил я. - Пойдёмте, не здесь же мокнуть!
  До изящной церковки Николы Рубленого мы дошли за те же три минуты. Храм сейчас в ведении Рославской епархии, но отдан под реставрационные мастерские и закрыт почти всё время, службы в нём не проводятся. (И то: в центре Рославля изобилие храмов, половина из них пустует.) А зря. Мы спрятались под массивным крыльцом, я прислонился спиной к тяжёлой вечно запертой кованой двери, снял клобук, отёр со лба испарину. Алиса стала прямо передо мной.
  - Что Вы делали в городе? - требовательно спросила она.
  - Вам... интуиция Ваша говорит, что ли? - усмехнулся я.
  - Вы были с женщиной?
  - Отец наместник отправил меня исповедовать его родственницу.
  - Правда это?
  - Да, правда! Я же не знал, что она не родственница ему и что... ('Как глупо! - возмутилось всё внутри. - Стою и оправдываюсь перед девчонкой!' 'А и будешь оправдываться, будешь! - пришла другая мысль. - Какой ты инок, в самом деле? Не монашество, а чистый срам!')
  - Достаточно, не нужно! У вас... всё случилось?
  - Какое Вы право имеете задавать такие вопросы? - наконец, возмутился я вслух. - Нет, ничего не случилось, Вы раньше позвонили!
  Девушка отступила на шаг назад. Я с подозрением пригляделся к ней.
  - Это у Вас вода по щекам течёт или слёзы? - спросил я негромко.
  ('Нашёл чего спрашивать! - не унимался кто-то внутри меня. - Самый лучший вопрос для аскета, молодец, отец Никодим, браво!')
  Алиса покачала головой.
  - Почему Вы меня не попросили? - ответила она вопросом, так же тихо.
  Я не сразу понял, о чём она. Когда понял, зачем-то поднёс свободную руку к голове. Я затем эту руку поднёс, что почувствовал физически, как у меня волосы встают дыбом.
  - Что Вы говорите такое?! - почти закричал я.
  - Что я говорю? Русские слова. А что о-н-а, о-н-а вам говорила? Скажите мне: стыдится она этого... своего ремесла?
  ('О чём мы разговариваем?! С ума сойти, что происходит со мной!')
  - Не думаю, - признался я. Что уж, вопрос поставлен, нужно отвечать, не в молчанку играть же. - Пожалуй, скорее, гордится.
  - Вот!
  - Что 'вот'?!
  - Я бы не гордилась, конечно, но я тоже не стыдилась бы.
  - Неправда! Неправда, и не верю я ни одному слову Вашему! Вы бы на следующий день умерли со стыда.
  - Так уж и ни одному? - вдруг слабо улыбнулась девушка. Оглянувшись вокруг и не найдя никакой скамейки, она присела у одной из белых квадратных колонн, прислонившись к ней спиной, зябко кутаясь в свой дождевик. Я посомневался и опустился рядом в похожей позе, опираясь спиной на стену храма. Никогда бы не подумал раньше, что буду сидеть на крыльце православного храма в таком цыганском виде. Воистину, помутнение рассудка происходит с нами. Хорошо хоть, дождь всех прохожих прогнал с улицы.
   - Да, Вы правы, я умерла бы со стыда, - продолжила Леся. - Если бы только не...
  - Что?
  - Видите, Николай Степанович, я... - губы её дрожали, вообще всё лицо дрожало, она как-то всё не могла с ним справиться. - Я очень... привязалась к Вам, чтобы не использовать никаких других слов, которых ни я не люблю, ни Вы не любите. Помните нашу прогулку в лодке и наши отвлечённые разговоры, которые мы вели как абстрактные духовные существа? К сожалению, нет уже сил вести такие разговоры. Может быть, у Вас есть эти силы, а у меня все кончились. - Она снова покачала головой, будто упрекая меня.
  - За что? - шепнул я.
  - Как у Вас смешно волосы топорщатся, - улыбнулась девушка. - Неужели от страха? Полноте, нашли, чего бояться! Привязываются не за что-то, а ради чего-то. 'За что, за что?' Вы - единственный человек, который меня, наверное, понимает и мучается тем же, чем я мучаюсь, и не говорите, что не так. Разве мало?
  Я искривил губы в улыбке:
  - Чтобы меня ещё помучить, привязать хотите? Ибо страданиями душа человеческая возвеличивается, и прочее?
  - Нет! - воскликнула девушка. - Видит Бог, что нет! Разве мне му́ки Ваши нужны? Я бы Вам всё отдала: молодость, здоровье, жизнь! Нужно? Вы скажите!
  Я облизал языком пересохшие губы. Не только губы, а во всём горле пересохло. Прикрыл глаза.
  - А как же Ваши дары? - спросил я. - Есть ведь у Вас разные дары, и справедливо Вы говорили, что кому многое дано, с того многое Господь и спросит.
  - Гори они синим пламенем, дары эти! Что мне - дрожать над ними всю жизнь?
  Я поднял веки и посмотрел ей прямо в глаза. Так близко была эта девушка, что почти руку я мог протянуть и коснуться её лица.
  - Но это если я оставлю монашество, - сказал я, как бы размышляя вслух.
  - Да, - согласилась девушка. - Я бы не смогла быть 'монастырской жёнкой'. Читали Вы 'Карамазовых'? Оказывается, и тогда уже такие были. А если и смогла бы, то в самом деле со стыда бы умерла.
  - Выбор у меня небольшой, - продолжал я, размышляя вслух, всё глядя ей в глаза. - Или Вы, или схима.
  Леся вдруг ласково улыбнулась.
  - А Вы помните, что старец Зосима тоже был схимонахом? - спросила она.
  - Иеросхимонахом, - поправил я.
  - Точно, точно, я и забыла! Почему Вы говорите, что кроме меня схима для Вас единственный выход?
  - Потому что... Вы что думаете о бесах, Алиса? Кстати, спрашивать Вас мне очень стыдно.
  - Почему?
  - Потому что это моя профессия, а не Ваша, а чувствую, что знаю меньше малого дитяти.
  - Бог с ним, с профессией... Расскажите!
  Я рассказал свой сон, в котором видел 'Добрую Овцу'. Я думал, девушка улыбнётся хоть раз (ведь забавный сон, кроме всего прочего, разве нет?, достойный в своём абсурде юморесок Эдгара По), но не вызвал ни одной улыбки.
  - Бедный Вы, бедный... - пробормотала Алиса, когда я закончил. - Я очень, очень виновата перед Вами. Без меня бы Вы этих ужасов не знали.
  - Так уж сразу и ужасов? - я улыбнулся, но как-то криво. - Этак любого дурака можно записать в духовидцы.
  - Если больше не повторится таких снов, то и слава Богу.
  - А если повторятся?
  - Тогда правы Вы: или я, или схима.
  - Можно мне подумать хоть неделю? - попросил я.
  - Конечно! Вы ведь всё равно приедете в город - на это, на заседание?
  - Какое ещё заседание?
  - Ну как же, Совета по религиям при Президенте, которое будет десятого сентября?
  - А оно в Рославле будет? Первый раз слышу - и, наверное, нет, я птица невысокого полёта.
  - Очень, очень высокого! Если не сейчас, то в будущем... Вы... проводите меня домой? Здесь пешком полчаса.
  - Лучше бы такси...
  - Такси довезёт очень быстро, и мы очень быстро расстанемся...
  
  До дома приёмных родителей девушки мы дошли пешком. Выразительно и грустно посмотрев на меня у подъезда, она сложила зонт и протянула мне. Прекрасное её лицо вновь дрогнуло, губы будто хотели что-то произнести. Но Леся стоически сжала губы. Закрыла глаза. И, обернувшись, скрылась в подъезде.
  
  [12]
  
  На последний автобус я опоздал, а на такси до самого Кострова денег у меня не хватило. Пришлось ловить попутку. Ряса за то время, пока я расхаживал без зонта, промокла почти насквозь.
  Оказавшись у себя в келье поздно ночью, я понял, что простудился. Кое-как раздевшись, я завалился спать.
  Разбудил меня около трёх часов ночи собственный кашель, неприятный, саднящий. И лоб горел, и вообще всего меня знобило. Кашель, как я ни удерживал его, пробудил, наверное, и отца Вениамина, его келья рядом с моей. Тот постучал ко мне и встревоженно спросил, не нужно ли мне чего из лекарств? Я едва не прослезился от его доброты.
  Впрочем, из лекарств у отца Вениамина сыскался только коньяк, лекарство так себе. Я выпил рюмку и под его сочувственный шёпот снова повалился спать.
  Спал я очень плохо, приступы кашля перемежались сонным забытьём, во время которого самые дикие, странные сны накатывали.
  
  Снилось мне, к примеру, что сидит у моей кровати отец Варлаам - снова, снова жуткое это правдоподобие сна, будто вовсе я не заснул, а наяву сижу в постели! - и с нехорошим блеском в глазах (да он ли это вообще?) рассказывает новую историю из своей исповедальной практики:
  
  - Жила была девица одна, и навострилась она батюшке одному исповедоваться. Дщерью духовной заделалась. Долго ли, коротко ли, а вошла девица в возраст семнадцатилетний, явилось ей томленье плотское. Отчего, спрашивает духовник, так печалуешься? А оттого, отвечает, так печалуюсь, батюшка, что мужика хочу, ажно мочи нет. Ну, дочь моя, духовник отвечает, уныние - грех большой и неискупаемый, радоваться заповедовал нам Господь, а не печалиться, а от греха твоего лекарство есть. То, что назвала, оно и есть лекарство. Сам её, значится, и полечил. И так девице то лечение полюбилось, что...
  
  Я со вскриком просыпался. Что это за дьявольщина?!
  Стоило мне смежить веки - и вновь являлся отец Варлаам, если это был он, конечно, и продолжал мне повествовать:
  
  - А вот ещё случай был. Жила-была красавица юная одна, был жених у неё, наглядеться друг на дружку не могли. Ну, и подруга была у той девицы. Лицом та подруга не вышла. Уж двадцать второй годок идёт девке, а жениха всё нет. Жаловается, плачется она другине миловидной своей: до смерти, дескать, в девках так и просижу. Так слёзно жаловалась, что решила красавица от жалости великой помочь тому горю. Жениха своего подруге одолжить на разок придумала. Слово с него взяла, что на один только раз. Ну, юноша с пониманием: как же хорошему делу не подсобить. Явился; сотворили, что хотели. Погодя девка и говорит: не распробовала я чтой-то с первого разу. Ну, повторили, а потом и не раз. Во вкус вошли, милуются, веселятся. Тут и красавица наша явилась. Ах ты, кричит другине своей, дрянь такая, паскудная этакая стерва! Я тебе его на час одалживала, а уж третий минул! Та в ответ: я уговора не нарушала, а ты - жадина редкостная! Забери его себе, не убыло от него, а меня не любит никто! Сидят и ревут ревмя все трое. Ясна, инок, мораль тебе сего рассказа?
  
  Сделав усилие, я проснулся и на этот раз и сел на постели.
  - Слушай, отец Варлаам! - произнёс я вслух в темноте. - А с конём или кобылой никто из твоих духовных детей не сношался? Нет? А то ведь тоже знатный повод для морали!
  Кашель перебил мои бредовые рассуждения.
  Прокашлявшись, я снова задремал, и снова, как несложно угадать, видел во сне свою собственную келью.
  
  В этот раз на месте отца Варлаама сидел шахматный конь, здоровый что твой лось, и весело вращал глазами, скаля белые зубы.
  - Ты кто? - спросил я коня.
  - Я Белый Рыцарь, - ответило мне животное.
  - Очень приятно, - буркнул я. - А я Епафродит.
  Конь помотал головой. Как же у него шея гнётся, если он деревянный? - только и смог я подумать.
  - Ты не Епафродит, не надо врать, - сурово ответил мне зверь. - И я не Белый Рыцарь. Я Конь Блед.
  Я пригляделся: и в самом деле, был зверь почти прозрачным.
  - Из Откровения? - уточнил я недоверчиво.
  - А то.
  - Что ж ты и впрямь бледный какой, аж стену через тебя видно? Мало кушаешь?
  - Я вот пироги на костной муке люблю, - отвечал мне конь.
  - На рыбьих костях, что ли?
  - Зачем на рыбьих? На костях невинно убиенных иереев и монасей. Из тебя бы лепешку тоже я скушал бы с удовольствием.
  - Кто же всадник твой, Конь Блед, что кормит тебя такими вещами? - пробормотал я, поёживаясь от холода.
  - А то ты не знаешь? - Конь протянул ко мне свою морду, вблизи вовсе не такую дружелюбную, и, оскалив зубы, жарко прошептал:
  - Сталин!
  
  - Сталин! - вскрикнул я, просыпаясь. За окном уже светало.
  Вновь ко мне, уже без стука, заглянул отец Вениамин:
  - Всё хорошо, отец Никодим?
  Я обессиленно улыбнулся:
  - Тебе, отец Вениамин, кони из Апокалипсиса никогда не снились? Мне вот приснился один, только что...
  - Ты как хочешь, а я к пойду отцу келарю схожу! - решительно заявил отец Вениамин. - Поспи, Никодимушка!
  Он ушёл - я наново провалился в сон.
  
  На месте Коня Блед сидел теперь здоровенный Витязь в кольчуге и серебристом шлеме, странно напоминающем купол храма. Этот шлем даже венчал маленький крестик.
  - Ваше Святейшество? - с лёгким ужасом и немалым сомнением спросил я. Всем ведь известно, что крестом венчается лишь головной убор Святейшего Патриарха.
  Витязь не отвечал, сидел как истукан. Приглядевшись, я увидел, что лицо его совсем каменное. В буквальном смысле слова! Да и какое же это лицо! Это ведь... стена, стена из белого кирпича! Вместо глаз в этой стене - две чёрные бойницы, а на месте рта - квадратная дверца, прикрытая печной заслонкой.
  - Отчего у тебя на шлеме крест, воин? - спросил я с некоторым страхом. - Негоже это...
  Открылась заслонка, и гулкий голос отвечал мне:
  - А я пожрал её потому что. Вот на макушке и проросла.
  - Кого ты пожрал?
  - Церковь.
  - Какую церковь?!
  - РУССКУЮ! - страшно загудело из заслонки. - ПРАВОСЛАВНУЮ! ЦЕРКОВЬ!
  - А... людей? - спросил я шёпотом. - Людей ты тоже слопал?
  - Знамо дело.
  - И меня ты слопал?
  - А то.
  - Как же я вот сижу с тобой и разговариваю, если я у тебя в кишках? - усомнился я.
  Витязь не отвечал мне. Только вновь приоткрылась заслонка, и из неё с завыванием подул холодный ветер.
  
  Очнувшись, я увидел, как за время моего сна распахнулась форточка: это из неё тянуло холодом.
  Проклиная всё на свете, я добрёл до окна, закрыл форточку и запер её на крючок.
  Лёг в кровать я с намерением не заснуть и долго лежал, бессмысленно глядя в потолок. Сам я не заметил, как уснул опять. Верней, и не заметил, пожалуй, а понял, что вновь уснул, когда поднял голову и с содроганием увидел у себя на столе
  
  большую белую стрекозу.
  Огромное полутораметровое насекомое шевелило какими-то неприглядными усиками под страшными полусферическими глазами. Только осознав, что сплю, я перестал её бояться.
  - Ну, а тебя как зовут? - спросил я неласково, думая меж тем: 'Да что ж это такое! Что у меня тут - проходной двор? Я, между прочим, болею...'
  Стрекоза прошелестела крыльями и ответила чем-то вроде шёпота или шуршания:
  - Я Белая Стрекоза Любви.
  - Именно любви? - недоверчиво уточнил я. - Ничего ты не напутала, родная?
  - Именно любви.
  - А у меня ты что делаешь, и на что я тебе сдался?
  - На то, что я подарю тебе любовь, - угрозно зашелестела стрекоза. - Я научу тебя смеяться. Ты позабудешь про печаль и боль, ты будешь в облаках купаться.
  Я усмехнулся:
  - Вдохновляюще звучит. Почти как 'я нанесу тебе радость, я причиню тебе счастье'. Ну, а если я не хочу?
  - Тогда я пожру тебя.
  - Ну-ну. Только что приходил один и сообщил, что меня уже пожрал.
  - И я тебя пожру тоже.
  - Поглядим, как у тебя это получится... А что, разве стрекозы едят людей? Я думал, только других насекомых.
  - А ты превратишься в насекомое. В гадкое сладострастное насекомое.
  - Слышь, стрекоза! - крикнул я: мне это уже вовсе перестало нравиться. - Промежду глаз хочешь?
  - Дурак, - прошуршала стрекоза. - Ни рейхсканцлер, ни микадо не справились со мной.
  - Микадо? - усомнился я. - Он разве энтомологией увлекался? Может быть, Набоков?
  - Набокова я пожрала давно.
  - Теперь, значит, на меня нацелилась?
  'Надо прочитать молитву против бесов', - пришла в голову мысль. Опершись на постель и глядя насекомому прямо в его кошмарные глаза, я забормотал наизусть девяностый псалом:
  - Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится, речет Господеви: заступник мой еси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна: плещма Своима осенит тя, и под криле Его надеешися: оружием обыдет тя истина Его. Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи во тме преходящия, от сряща и беса полуденнаго. Падет от страны твоея тысяща, и тма одесную тебе, к тебе же не приближится: обаче очима твоима смотриши и воздаяние грешников узриши!
  
  Раскрылась дверь - вошёл отец Варлаам, а за ним следовала худенькая женщина-врач. Я закричал в голос. Да кто бы не закричал на моём месте! Ведь если вижу здесь врача - то, верно, вовсе не сплю, а если не сплю - что же, воочию я разговаривал с белой стрекозой?!
  - Ну, ну, - ласково склонился надо мной отец Варлаам (я лежал, оказывается, но если лежал, как же я увидел их входящих?). - Что тебе приснилось, дитятко?
  - Отец Варлаам, - слабым голосом спросил я, - Вы... не приходили ко мне ночью?
  Мой духовник и врач переглянулись.
  - Бредит, болезный, - сочувственно проговорил отец Варлаам, а врач понимающе покивала.
  Быстро и бодренько она велела мне сесть, выслушала мою грудь и спину стетоскопом, посмотрела моё горло, обрадовала тем, что я до ста лет проживу, выписала лекарства и была такова. Мы остались вдвоём.
  
  Я откинулся на спину и лежал, покашливая.
  Затем, обращаясь будто не к отцу Варлааму, а к невидимой аудитории, начал рассказывать свои сны. Отец Варлаам не проронил ни слова.
  Я закончил - он молчал.
  - Это бесы? - спросил я. Приподнялся и поглядел на него. Отец Варлаам смотрел на меня печальными глазами, ничего не отвечая.
  - Ты лучше скажи мне, инок, - заговорил он немного погодя: - оставляешь монашество или нет?
  - Откуда знаете, отче?
  - Исповедовал я Лесю твою и тогда уже загодя видел.
  - И что, что Вы скажете о ней?! - так и взвился я.
  - А мне что говорить? Я к ней в женихи не набиваюсь.
  - Да не про то ведь я! А про то: больна она или здорова?
  - А ты очень уж здоровый, инок? - он усмехнулся. - А вообще здоровых-то видал? Пред Господом все больны, не думал? Ты мне не расспросы устраивай, а ты на мой вопрос отвечай.
  - Не знаю, - сказал я честно.
  - Плохо отвечаешь.
  - Что так?
  - То, что ты человек уже женатый. Куда тебе за девицами бегать?
  - На ком это я женат?
  - На церкви, горе ты моё. А то не знал? Чтó ты от законной жены нос воротишь: лицом не вышла? А чтó, обижала она тебя? Не заботилась? Она тебе, Коля, верной женой была. И постель тебе дала, и щи сварила, а всего-то и хочет от тебя верности. Нехорошо так ни по-божески, ни по-человечески.
  Я снова вытянулся на постели и долго молчал. Заговорил, наконец:
  - Вот, отец Варлаам, поглядим по-Вашему. Завёлся у меня новый сосед, сосед-враг. А меня законная-то жена готова защитить от этого страшного врага? Есть у неё оружие, да не даёт она мне его в руки.
  - Ты мне про схиму твердишь? - догадался отец Варлаам. - А что: разве в миру так устроено, что женщины мужчин защищают? Не ты ли, отче Никодиме, жену свою защищать должен?
  - А если не умею?
  - Так подохнете оба!
  Он склонился ко мне:
  - Слушай меня, Коля. Девочка твоя, может быть, от бесов тебя и оборонит. А схима - оружие не Бог весть какое крепкое. Только я тебе вот что скажу: м-у-ж-ч-и-н-е з-а ю-б-к-у п-р-я-т-а-т-ь-с-я с-т-ы-д-н-о.
  - Что же Вы пытаете меня, отец Варлаам? - сказал я с упрёком. - Вы ведь всё уже решили за меня!
  - Неправда! - отец Варлаам встал. - Я тебе совет даю, а решай сам: я за тебя твою жизнь жить не буду. Ну, и хватит о том. Где, говоришь, врачиха-то рецепты оставила?
  
  [13]
  
  Я поправился к концу недели. В пятницу дверь моей кельи с шумом распахнул отец Александр.
  - Лежи, лежи! - прикрикнул он. Но я, конечно, всё же встал, тем более что лежал в подряснике поверх покрывала, которым застилаю постель. - Да ты здоровый как бычара, погляжу! - он вытащил стул и уселся на него, склонившись вперёд. - Говорят, ты этим самым, духовидцем заделался? Видения к тебе приходят, отец Никодим?
  - Ничего подобного.
  - Ну, вот и поедешь на совет в качестве духовидца, - подытожил наместник.
  - На какой совет?
  - При Президенте России, по взаимодействию с религиозными объединениями. Расширенное заседание в Рославле десятого. Меня, вишь, советник губернатора приглашал - как его, Кушнарёв, что ли? - а я ему сказал, что от нас отец духовник поедет. Больно мне, понимаешь, охота там полдня париться. Чего, отказаться хочешь? Нельзя, отец Никодим, никак нельзя! Послушание твоё где же?
  Я пожал плечами и пробормотал, криво улыбаясь:
  - Надеюсь, что там именно совещание будет, потому что если там будет такое же совещание, какой была 'исповедь' у вашей 'родственницы', отец Александр...
  Игумен расхохотался:
  - Сбежал от Ленки-то, Ассизиенсис? - ха-ха-ха! Ой, умора, не могу! Ты ведь тоже вроде блаженного у нас, как я смекаю. Не дрефь, отец Никодим, - он шлёпнул меня по колену, - там всё взаправду! Езжай, езжай! На людей посмотришь, себя покажешь. В схиму-то ещё не передумал? Пантелеймона уж наверняка пригласили. Вот, значит, разыщи его и в ножки бухайся. Благословит тебя владыка - будет тебе схима, а лесом пошлёт - так извиняй. Да, ещё! Закончится в пять вечера, так туда тебя отец Филарет отвезёт, а назад мы тебе такси вызовем.
  - Дорого же, отец игумен!
  - Ну ты подумай своей балдой, а? Выйдете вы все вместе, люди в авто сядут - а ты пешедралом почешешь? А добрые люди на тебя посмотрят да посмеются. Это, скажут, попик из Свято-Пантелеймоновского шурует на своих двоих, там потому что полные нищеброды живут. Так что ты не спорь с батькой! Всё! Лежи уже, поправляйся, и чтобы к среде был как огурчик!
  
  Расширенное заседание Совета, для которого в этом году федеральные власти избрали Рославль, проходило во вместительном Доме правительства (в здании администрации области). На пленарное заседание все участники собрались в актовом зале, и я оробел, видя такое количество высоких церковных чинов на единицу пространства, только Святейшего не хватало. Может, и Президент выступит? - подумалось мне.
  Президент не выступал, хотя в президиуме и сидели несколько крупных столичных чиновников, которые по очереди брали слово.
  В перерыве я быстро подошёл ко Владыке (митрополиту нашей епархии), невнятно, сбивчиво изложил свою просьбу и замер с бьющимся сердцем.
  Наш пожилой Владыка поглядел на меня особым, грустным и ласковым взглядом, губы его дрогнули будто для того, чтобы ответить. Но он ничего не сказал, а только поднял руку и благословил меня крестным знамением.
  Я склонился в глубоком поклоне и с волнением отошёл.
  'Что это было? - размышлял я до начала секции. - Позволение? Хочется верить. Жаль, что без слов. Но ведь не воспрещение же! Кому хотят воспретить, того ведь крестным знамением не благословляют?'
  Участников заседания разделили по секциям, я попал в секцию ? 3 под названием 'Традиционные ценности как духовная основа российской идентичности'. Слово 'идентичность' неприятно царапнуло мне ухо. Вполне можно было подобрать русский аналог, разве нет?
  В нашей секции оказалось всего два десятка человек, половина из которых делала доклады, а другая половина должна была почтительно их слушать. Выступали всё весомые люди: председатель совета муфтиев России Равиль Гайнутдин, генеральный секретарь конференции католических епископов отец Игорь Ковалевский, глава Российской епархии Армянской апостольской церкви епископ Езрас, какой-то хоть и не верховный, но очень важный раввин по имени Аарон Гуревич, буддист из высшего буддийского руководства с русским именем-отчеством Андрей Александрович и бурятской фамилией Бальжиров.
  Дали слово и нашему Владыке. Я подался вперёд. Увы: Владыка читал по бумаге, медленно, сбивчиво, да и, в довершение, не им написанные слова. 'Бедный! - подумал я с глубокой жалостью. - Уж человека таких почтенных лет можно было избавить от мероприятия, которое и молодым-то тяжко, разве нет? А молодые эти епархиальные секретари, чтó, не могли написать текст повыразительней? Для Владыки же писали! Отчего вообще половина всей работы делается в России спустя рукава? Браним государство, браним частный бизнес - а наш брат церковник берёт и стряпает такую халтуру!'
  Впрочем, ведь и другие выступления не очень меня воодушевили. Отец Игорь, например, настойчиво убеждал, что католики всего мира с надеждой смотрят на Россию: уж и не знаешь, обрадоваться или огорчиться этому упованию. Совершенно бледное впечатление оставил после себя буддист, ратовавший за всё хорошее и против всего плохого. Раввин Гуревич, крупный выразительный мужчина, рассуждал про развитие института полковых и тюремных священников убедительно и бойко, и всем его речь была хороша, да только о духовном он не сказал и полслова. А то, что капелланы нужны - разве кто спорит с этим? Заставила меня улыбнуться некая дама, сопредседатель президентского Совета по межнациональным отношениям, которая со светящимися глазами приветствовала нас так:
  - Здравствуйте, уважаемые духовные лидеры России!
  'Это я-то - один из духовных лидеров России? - подумал я скептически. - И почему, к примеру, отец Варлаам не сидит на моём месте? Нет, неприметны подлинные духовные лидеры. Да и, - ожгла меня мысль, - всегда ли духовные-то лидеры ходят в церковном?'
  Так слушал я, то забавляясь, то грустя, пока не вышел к кафедре митрополит Корнилий, глава старообрядцев.
  Очень худой, прямой как свеча, с белой бородой до самого пояса, он обвёл нас глазами и высоким старческим голосом возгласил:
  - Русь святая! Храни веру православную!
  Митрополит говорил, как и многие выступавшие, не Бог весть какие замысловатые вещи. Что-то вроде: Россия в теперешнем безбожном мире - последняя цитадель духовности. Староверы в России - самая крепкая духовная твердыня. Отсюда: староверы - чистейший для мира духовный оплот. Мысль крайне спорная, скажем искренне, но слушал я его как заворожённый, и не столько слова, сколько тон голоса. Такой запал, ей-Богу, самому протопопу Аввакуму сделал бы честь. А ведь ему за семьдесят, пожалуй!
  Заседание завершилось, наконец (и то: сколько ж можно!), участники спускались по широкой белой лестнице Дома правительства, а я подошёл к митрополиту.
  - Преосвященный владыко! - окликнул я его.
  Он, завидев меня, вытянулся и стоял очень прямой, смотря на меня с лёгким презрением, подобный небольшой, но смелой птице.
  - Приветствую и рукоплещу выступлению Вашему, но только разрешите спросить Вас? Вы... действительно веруете во всё, о чём говорили?
   Митрополит глядел на меня с немым изумлением.
  - Я, наверное, неловко выразился, - смутился я. - Я спрашиваю вот почему: старая вера, выходит, есть духовный центр всего мира?
  - Разумеется, - подтвердил он даже с недоумением. - А как иначе может быть? Надеюсь и верю, что могу спастись только в Истинной Христовой Церкви, которая есть Русская Православная Старообрядческая Церковь.
  - Я мирянами-староверами и чистотой их быта, твёрдостью их основ восхищаюсь, - признался я. - Но владыко! Ведь мир... мир изменился, и если их - ваш, то есть, - уклад распространить на весь мир, мы выбросим всё, что человек за это время хитро придумал, и на зло придумал, соглашусь, но и на добро тоже, выбросим, чтобы жить в простоте средних веков. Две трети мира так жить не захотят, а из оставшейся трети половина, пожалуй, и захочет - да ведь не сможет...
  - Тем хуже для мира, - отрезал митрополит Корнилий и продолжил спускаться по лестнице, я пошёл рядом.
  - Тем хуже для мира?
  - Да, тем хуже. Что Вы мне толкуете о математике всякой? 'Две трети, одна треть...' Да хоть одна сотая! Не жалко.
  - Совсем не жалко?
  - Совсем. Царство Божие зубами выгрызается. Вы мне, никак, про телевизор рассказываете, сей светоч разума и добра, что мир-то изменил? Уж не знаю, про какое такое добро вы говорите. Начнём с телевизора, а кончим порнографией. Ересью закончим. Арианством богомерзким. Или этой... Блаватской, прости Господи. У Вас у самого, честной брат, небось, телевизор в келье?
  - Нет!
  - Ну? - Он одобрительно улыбнулся в бороду. - Есть в вас и доброе, только всё ваше доброе - наше. - Мы, меж тем, уже выходили на улицу. - Знаете, что я вам посоветую? Перво-наперво возьмите всю волю и всё помышление ваше в кулак и...
  - Алиса! - воскликнул я, непочтительно прерывая главу всех старообрядцев.
  А как мне было не воскликнуть, когда вот стояла она, девочка, передо мной в десяти шагах и светло улыбалась мне, и как же, Господи, хороша была в тот миг!
  Краем глаза я отметил, с какой иронической улыбкой поджались губы, с какой насмешкой сощурились глаза митрополита Корнилия. Не простившись со мной и лишь еле заметно кивнув мне, он направился к своему автомобилю.
  
  [14]
  
  Я подошёл к девушке ближе.
  - Как Вы меня отыскали?
  Она рассмеялась:
  - Как будто сложно! Во всех газетах про ваше заседание написали. Подумала: а вдруг? Тем более что завтра уже буду далеко. Не нашла бы Вас здесь - вообще бы не увиделись...
  Я поискал глазами и нашёл своё такси (за минуту до конца заседания мне на телефон пришло сообщение с маркой и номером машины). Алиса тоже проследила мой взгляд.
  - Вы возвращаетесь на такси? - спросила она. - Можно мне напроситься с Вами? Не волнуйтесь: я не поеду до самого монастыря, но если мы по дороге остановимся в одном месте, буду ужасно Вам благодарна.
  Разве можно было отказать такой вежливой просьбе, которую, к тому же, так несложно исполнить?
  
  Девушка села на переднее сиденье и говорила водителю, куда ехать. С удивлением я увидел, что мы выехали из Рославля незнакомой мне дорогой. Свернули с трассы на грунтовку и ещё сотню метров проехали, остановились перед калиткой в одном из дачных заборов.
  - Не дожидайтесь нас, - сказал я шофёру. Тот невозмутимо кивнул.
  На участке стоял деревянный сруб с высокими окнами, с причудливой крышей. Алиса отперла дверь своим ключом. Я, недоумевая, вошёл внутрь вслед за ней.
  Мебели внутри почти не оказалось, если не считать скамей по стенам. Мы присели на одну из них.
  - Что это, Алиса? - спросил я полушёпотом.
  - Это храм.
  - Храм?!
  - Да. Храм... моего детства.
  - Причудливое же у Вас было детство...
  - Пожалуй, не детства, а юности. Мне его подарили, но об этом как-нибудь потом. Хотя когда же потом? Некогда - значит, и никогда. Я... - она порывисто вздохнула. - Я уезжаю, Николай Степанович.
  - Куда?
  - Не так важно, куда, но важно, что далеко.
  - Вы бросите Ваших родителей? Приёмных родителей, я хотел сказать.
  - Я ещё прощусь с ними. Я взрослый человек и нужна им не очень.
  - А со мной прощаетесь сейчас?
  Алиса замолчала, глядя на меня с той же пронзительной лаской и тоской, с какой сегодня глядел на меня Преосвященный Владыка Пантелеймон.
  - Вы можете поехать со мной, - выговорила она очень тихо.
  - Куда? Поясните мне, ради Христа, зачем Вы едете?
  - Потому что я услышала Голос.
  - Голос?! - я, говоря честно, в этот миг сильно испугался вероятности сумасшествия. - Чей голос?
  - Одного из Учителей.
  - Учителей? - переспросил я скептически, даже, пожалуй, иронически. - Наверное, одного из тех мудрецов, что скрываются в пещерах Гималаев?
  Алиса молча и не улыбаясь кивнула - во рту у меня пересохло и иронизировать расхотелось.
  Если бы сам отец Павел Флоренский всерьёз заговорил со мной о гималайских мудрецах, я, пожалуй, поднял бы его на смех. Но вот сидела передо мной девушка, эта девушка не лгала мне. Хоть и скверный человекознатец, такую простую вещь я мог увидеть. Безумной, пожалуй, могла она быть, но вот лгать бы не стала. Бог мой, не лгут накануне прощания человеку, которому готовы были отдать молодость и жизнь!
  - Можете Вы мне поручиться, что это... не болезнь Ваша? - спросил я почти шёпотом.
  - Как я могу Вам в этом поручиться? - ответила она так же тихо. - Ведь если я с ума сошла, мало стоит моё ручательство.
  - А если нет?
  - Вы не поверите ему, как и раньше не поверили.
  - Алиса! - воскликнул я. - Вы требуете...
  - Я не требую!
  - Вы ожидаете, чтобы за один миг я совершил огромный прыжок! ('Не меньший, - подумалось мне, - чем нужно совершить митрополиту Корнилию, чтобы понять и принять Русскую православную церковь Московского патриархата'.) И как совершать этот прыжок - а я прыгнул бы, я не из пугливых! - но как совершать его, если не знаешь точно, прыгаешь ли вверх или вниз, в пасть к дьяволу и к сумасшествию?!
  Девушка не отвечала мне, а лишь глядела на меня, я же видел, как её глаза полнятся слезами.
  - Не плачьте, пожалуйста, - попросил я. - Зря, зря я Вас обидел. Может быть, Вы правы, и существуют воистину гималайские учителя, и в добрый час тогда.
  - А Вы?
  - Вы знаете, что мне сказал отец Варлаам? - ответил я вопросом. - Что мужчине стыдно прятаться за юбку. Возможно, Вы воссияете в славе и увидите Христа воочию, а я до скончания эонов Его не увижу, больше того: может быть, паду и заслужу эпитафию Владимира Соловьёва, большого шутника, который словно про таких, как я, написал: 'Он душу потерял, не говоря о теле: её диавол взял, его ж собаки съели'. Но если и сожрут меня собаки, кони бледные и прочие... стрекозы любви, я буду знать, что сражался с ним своим оружием. Может быть, Вы сражаетесь не ради себя. Так ведь и я буду сражаться не только ради себя. А ради церкви, о которой тоже кто-то должен промыслить. Кто же позаботится о ней, бедной нашей церкви русской, если все убегут к гималайским мудрецам?
  Алиса, не смахивая слёз, несколько раз медленно кивнула, соглашаясь со мной и будто подводя разговору черту.
  После этого она вынула из сумочки запечатанный конверт и протянула мне.
  - Что это? - не понял я.
  - Завещание. Продавать этот дом я не хочу, а в далёкую страну с собой я его тоже не возьму. Я дарю его Вам. Делайте с ним что хотите. Хотите - перевезите в монастырь и приспособьте под часовню, хотите - подарите кому другому.
  - Завещание? - непонимающе переспросил я. - Вы, что, умереть собираетесь?
  Девушка рассмеялась:
  - Я ведь уже умерла, два года назад, Вы забыли? Теперь меня зовут Леся Петренко. А как будут звать через месяц, один Бог знает. Я не буду обнимать Вас - можно? Я уйду прямо сейчас, а Вы, пожалуйста, посидите здесь хотя бы минут десять. Не надо Вам наблюдать, куда я пойду, и идти за мной не нужно. У Вас есть свой путь и своё оружие.
  Я кивнул, закрыв глаза.
  Когда я вновь открыл их, девушки уже не было.
  
  [15]
  
  В конверте большого формата оказался один лист.
  Это было завещание, датированное одним из майских дней позапрошлого года, но написанное, вероятно, недавно. Обычными водяными чернилами и стальным пером: шариковых ручек Алиса, наверное, не любила.
  Я улыбнулся этому завещанию, такому беспечному. На простой бумаге, без нотариального заверения (правда, стояли подписи двух свидетелей), оно наверняка было спорным, если не ничтожным документом, а я ни с кем не собирался спорить. Впрочем, важно ли это вообще?
  Ещё продолжая держать завещание в руках, я зачем-то повернул лист набок - и тут испытал ужас не первый, но один из самых великих, пожалуй, за всю жизнь.
  На бумаге поверх и поперёк чёрных чернил чья-то невидимая рука принялась стремительно выводить большие красные буквы, которые сложились в послание:
  
  Дорогой читатель!
  Я не буду убеждать тебя в правдивости случившегося с тобой и в истинности пути, которым пошла Алиса. Ты выбрал свой путь. Склоняю перед ним голову.
  
  Буквы появились не все сразу, что ещё можно было бы объяснить химическими причинами, а именно так, как я описал, одна за другой.
  А вот бледнеть красные буквы начали все сразу, и через какую-то минуту пропали вовсе.
  - Почему нельзя было оставить их? - спросил я вслух и тут же понял, почему. Останься эти буквы - и у меня было бы своеобразное документальное подтверждение чуда. Но у чудес не может быть документальных подтверждений, в любом случае, тот, кто писал буквы (если только не мой воспалённый мозг написал их), вовсе не желал никаких свидетельств и очевидных доказательств.
  
  Я оказался в обители под вечер и сразу прошёл в кабинет к отцу Александру, у которого сидел отец Варлаам: что-то они обсуждали вдвоём, но при мне, конечно, примолкли.
  Наместник кивнул мне на свободный стул.
  Я присел и сдержанно, лаконично рассказал о заседании в Рославле, а также, после секундного колебания, пересказал и свою короткую беседу с митрополитом Корнилием.
  Рассказ о заседании отец игумен слушал с насмешливым и скучающим видом, а на моём разговоре с главой старообрядцев навострил уши - и очевидно оказался разочарован тем, что этот разговор так быстро и нелепо закончился. (О том, чтó его прервало, я, конечно, умолчал.)
  - Чтó, отец Никодим? - спросил он меня, заглядывая мне в глаза. - Нарочно, небось, рассказываешь? Боишься, что кто-то быстрей на тебя настучит? Торопишься принести мне на блюде повинную свою башку? Не так-то ты прост, каким себя лепишь!
  - И в мыслях не было. Да в чём мне, собственно, виниться?
  - Оно, конечно, так, что ни в чём... а всё же своеволие. Тебя кто полемику с раскольниками вести уполномочил?
  - Это была не полемика, а частная беседа, - ответил я сухо. - Я бы вообще мог о ней умолчать, отец Александр.
  - Хорош уже, отец библиотекарь! Чего ты щетинишься-то будто ёж? С этими баранами разговаривать не надо ни официально, ни частным порядком. А дифирамбы им петь про чистоту быта мирян ихних для клирика Московского патриархата тоже не большого ума дело. Если даже думаешь так, то держи при себе. Всё?
  - Да. Ах, нет! Преосвященный Владыка... благословил меня на схиму.
  - Ба! - с определённым неудовольствием поразился отец игумен. - Не врёшь?
  - Не вру. Рукой своей перекрестил.
  Игумен усмехнулся, весёлые огоньки запрыгали у него в глазах.
  - Епафродитом будешь или Павсикакием, не решил ещё? - спросил он. - Выбирай!
  - Мелхиседеком он будет, - вдруг подал голос отец Варлаам, улыбаясь одними глазами.
  - Как, Мелхиседеком? - развеселился отец Александр. - Ха-ха-ха, пять баллов! - Состроив постную мину, он добавил: - Ведь если отец Варлаам, человек опытный и твой отец духовный, такое имя предлагает, так надо же покорствовать, нет?
  - Пожалуйста, - легко согласился я. Отец игумен ещё раз фыркнул. Меж тем дверь кабинета распахнулась от небрежного стука и к нам ворвался молоденький послушник брат Иоанн.
  - Отец игумен! - крикнул он, переводя дух. - Там таджик один на крышу залез и песни распевает!
  - Нехай поёт, - добродушно отмахнулся наместник.
  - Так ведь матерные! - горько пожаловался брат Иоанн.
  - Ма-атерные?! - возопил игумен, поднимаясь с места грозным танком. - Я ему щас покажу мать-то его, Царицу-Богородицу! Я его, бл*дь, с крыши рогами вниз спущу, будет рогами землю рыть до самого Душанбе!
  Он вышел, широко ступая, брат Иоанн засеменил следом, мы остались с отцом Варлаамом вдвоём.
  
  Не знаю, что толкнуло меня, но едва дверь за братом Иоанном закрылась, я встал с места и опустился перед отцом Варлаамом в глубоком земном поклоне, коснувшись лбом холодного линолеума.
  - Встань, встань, - попросил он меня и улыбнулся: - За что благодаришь? Что от Епафродита тебя избавил?
  Я ничего не отвечал, а он, глядя мне в глаза, неспешно произнёс:
  - Просто сердце у тебя полно слёз, инок, и выхода ищет, вот ты мне и поклонился, а не будь меня, и каменному столбу поклонился бы.
  - Отче, желал спросить Вас, - ответил я на это.
  - Спроси, что ж.
  - Бывает ли так, что на ровном месте будто буквы появляются одна за другой, словно кто их пишет?
  - Будто сам не знаешь, что бывает? Мене, мене, текел, упарсин, книга пророка Даниила, глава пятая. Я вот тоже тебя об одном просить хотел.
  - Просите, отче!
  - А прошу вот о чём: называй-ка меня на 'ты', иеросхимонах Мелхиседек. Чай, уже и сам не мальчик, правда?
  
  КОНЕЦ
  2 октября - 8 декабря 2014 года
  Правка от 12 апреля 2021 года
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"