В комнате раздвинули стол, уставили закусками, мелькали лица в телевизоре. Женщины носили из кухни широкие блюда с колбасой и салатами. Потом все уселись и начали пить за меня: провожали в армию.
Было на этих проводах все как должно: грустные родители, любящая девушка, которая обещала ждать два года, несколько друзей-призывников. Я сидел во глаґве стола и пил стопку за стопкой, глядя в Светкины огромные глаза. Двадцать девятого ноября - ровно через два года - я обещал вернуться...
Потом я часто, засыпая в кашляющей и сопящей казарме, вспоминал этот вечер, слова, которые говорили мне и которые говорил я. Все было важно. Мне казалось, что чувства, испытываемые всеми нами при расставании, - исключиґтельно высокие, а сами события - трагические.
Однако время шло. Обкатанные его течением, многие представления мои измениґлись, и теперь я не могу с уверенностью сказать, какими красками был окрашен тот вечер, что чувствовал я сам и те, кто был рядом. Так что писать приходится обо всем подряд - важном и неважном, трагическом и смешном. Время разберет...
Из дневника в записной книжке:
"29 ноября. Проводы кончились. В 14.00 мы идем на стадион, где собирают призывников. Опаздывали: мать нервничает, а я - нет. У ворот - два милиционера. Нас, у кого повестка "с вещами", - в баскетбольный зал.
Четыре автобуса. Тронулись. Одно такси не отставало долго. В автобусе кто-то вытащил бутылку портвейна. Передают по рукам.
Сборный пункт. Обыскали. Отбирают вино и водку. Огромный зал. Нас построили. Одеты все, как на массовку в спектакле по пьесе Горького "На дне".
Выкрикивают какие-то команды каждому району. Наконец, Тушинский. Накормили. Еды ожидал худшей. Показали фильм "Новенькая", про гимнасток.
Медицинский осмотр. Везде движение, как в бане. Из Тушино "покупатели" отобрали 9 чеґловек. В одном из залов спала команда, в которую меня включили".
Еще месяц назад, едва получив повестку, я начал собирать вещи и купил записґную книжку. Обложка у нее из искусственной кожи - то ли "под крокодила", то ли под панцирь черепахи. Чтобы не пропало даром житейское добро, которое старшие называют жизненным опытом, я решил записывать свои наблюдения и разные события. А потом - представлял я - как-нибудь летним вечером в Москґве лениво открыть стертые за два солдатских года страницы и зачитаться, завзґдыхать тревожно и потянуться за сигаретой...
Пол в этих залах, где мы спали, был покрыт бледным линолеумом. Сборный пункт - совершенно особые помещение, похожее сразу на Дворец культуры, военкомат и вокзал. Лестничные площади, коридоры, холлы с желтеющими в любое время гоґда растениями были набиты призывниками. Здесь ожидали сортировки и отправґки, увиливали от строевых занятий во дворе, пытались достать водку и спали.
Мы с суетливым пареньком из Тушино уместились на салатовом столе, который в мебельных рекламных проспектах называют "журнальный"... В полумраке деґжурного освещения я иногда просыпался, во сне понимая, что начинаю сползать по пластмассе. Проснувшись, каждый раз все вспоминал, и ноющая неопределенґность опять на меня наваливалась. Хотелось куда-то спрятаться или залезть, наґпример, под одеяло в своей домашней кровати. Укрыться с головой, согреться и выдумать, что одеяло защитит, как силовое поле из фантастических книжек.
Но тут же вспоминал, что были проводы и что кровать моя далеко. Закрывал глаза и слушал храп или сопение призывников. Громче всех получалось у двоих ребят, спавших на трибуне: фанера резонировала, будто они лежали на гитаре. Первый раз я ночевал в таком обширном помещении, и с этой ноябрьской ноґчи два года так и провел в коллективе. Может быть, поэтому до сих пор ловлю себя на стремлении к одиночеству. Недобрал в свое время.
На этом я хочу закончить невеселую главу. Здесь важно вот что. С призывной ноґчи я долго буду плыть как утопленник, открыв глаза в гибельный поток. И не скоґро еще начну оглядываться на берега, впервые подумаю о цели. И уж тем более не скоро стану размышлять о таких неясных вещах, как моя бумажная черепаха.
В дороге
Мой очерк, который опубликовала "Комсомольская правда" ("Я - военный зодчий") уже после дембеля, начинался так:
"Эшелон шел без остановок. Кончились бесконечные построения, суета... Ниґкто не называл номер нашей команды. Мы ехали служить. И хотелось наконец собраться с мыслями, представить себе, что же это такое - армия.
А в нашем вагоне стоял шум. Ребята допытывались у сержанта, в какие войска мы попадем и далеко ли от Москвы".
В нашем вагоне было тихо. Мои будущие сослуживцы необъяснимо молчали, глядя в темные окна, только сержанты время от времени делали нервные замеґчания. Мы ехали в сидящем вагоне и потому понимали, что недалеко. Кажется, в Горький, но никто точно не знал. Ясно было только, что везут в стройбат, так как у скрытных сержантов в петлицах были "трактора".
За окном летели мутный снег и пятна неярких железнодорожных лампочек. Говорить не хотелось. Люди мы были разные, но общее, что собрало и объединиґло, тоже было: старше 18 лет, нет детей и не поступили ни в один институт.
Не хотелось также и спать. Я все почему-то вспоминал Казанский вокзал, куда нас по темноте привезли из сборного пункта. Люди, лавки, чемоданы. Яркие проґжектора над путями делили вокзальный мир на черное и белое, а темные шпалы лишь усиливали черноту. "Надо же, какая тьма", - вертелось у меня в голове.
На нас оборачивались встречающие и провожающие, люди, для которых появиґлось вдруг одно общее определение - гражданские. Смотрели кто с недоумениґем, кто с улыбкой, кто безразлично. Сержанты шли по бокам и сзади, как будто огораживая нас, и казались еще строже и подтянутее, чем были, потому что внуґтри четырехугольника с невидимыми границами переваливались и покрикивали мы - в затрепанных шапках и телогрейках, в коротких пальто, с рюкзаками и сумками, для которых нашёлся наконец случай быть удалёнными из дома.
Через два с половиной года я увидел около Белорусского вокзала таких же обоґрванных ребят и с недоумением смотрел несколько секунд, пока вдруг не вспомґнил: ведь это же призывники! И я тоже вот так нес на плече тощий рюкзак, и на меня оборачивались, а я удивлялся - неужели не ясно, что люди в армию идут? Откинувшись в вагонном кресле, я ехал с полузакрытыми глазами, будто младеґнец в коляске, не ведая, куда везут. Коротко стриженый парень - сосед слева - вдруг заговорил, улыбаясь:
- Слушай, а ты кем был на гражданке?
- Журналистом, - тоже улыбаясь, ответил я.
- Звучит, - сказал парень.
- А ты кем?
Парень подумал немного, словно подбирая точное слово, и сказал:
- Архитектором.
Если быть точным и правдивым, то я полтора месяца после школы внештатно сотрудничал в газете, строча мелкие новости в "Последнюю колонку", а мой соґсед, как выяснилось позже, был исключен из строительного техникума. Но таґкие подробности не важны в новой жизни - очень нужно иметь в душе что-то успокаивающее, надежное. И тогда вечером, натянув одеяло на голову, мечтаешь или видишь во сне, как ты был журналистом или архитектором.
В Горький мы приехали ночью. Мелькнул мимо вокзал. "Покупатели" нас сразу погрузили в крытые машины и повезли по заснеженным улицам. Видел я тольґко темные спины соседей и снег на полу кузова. Кто-то курил. А потом фары уткнулись в ворота со звездами. Приехали...
И стало даже легче от определенности. Мы не попали ни в Казахстан, ни на Кавказ. Учиться будем в сержантской школе стройбата. До Москвы недалеко, в перґвое же увольнение - домой.
Детский сад
- Рота, подъем! Сорок пять секунд сроку!
- Первый взвод, подъем!
- Второй взвод, подъем!
Второй взвод - мой. И сорок пять секунд - мне. Я падаю на длинного литовца, который спит в первом ярусе, прыгаю в брюки, наматываю комом портянки и одґновременно протискиваюсь в гимнастерку. Ремень хватаю зубами и бегу к выхоґду, сшибаясь с последними из бегущих. У дверей цепляю рукой шапку, какая осґталась, и выскакиваю из казармы на асфальт со снегом, уже выпавшим за ночь. Толкаюсь в свое отделение и замираю, еще ничего не успев подумать и понять.
- Рота! Напра-во! Бегом - марш!
И пока еще не в ногу, но уже через три шага мы бухаем: раз-два, раз-два. На "раз" - левыми, на "два" - правыми. После теплой казармы и постели бьет озноб, половиґна пуговиц не застегнута. Скрипит снег, холодно, и тут мы начинаем просыпаться. Это про таких, как мы, в армии говорят - поднять подняли, а разбудить забыли. Бух-бух, бух-бух - мы бежим к туалету.
- Внимание, рота! Три минуты... И строиться в обратном порядке!
Для того чтобы это сделать за три минуты, нужны опыт и сноровка - очень уж тесно от товарищей вокруг. Мы бежим по ледяному полу длинного сарая-туалета и на ходу учимся тому, что умели вроде бы еще в пеленках... В коллективе все делается иначе, чем индивидуально. Конечно, мы воспитаны в духе коллектиґвизма, но все же строй - его сияющая вершина, и к ней-то как раз подгоняют нас теперь умелой рукой сержанты.
- Первый взвод, становись!
- Второй взвод, становись!
- Рота! Бегом - марш!
Побежал. Успел.
Зеленый забор начинает движение. Ничего тяжелее бега я не знаю. В работе, если устают руки, переносишь упор на ноги или плечи. Но бег! Куда перенести тяжесть? С правой ноги на левую? Но я только это и делаю. Я бегу. Вместе со всеми задыхаґюсь, тупею от боли в голодном боку, потом в груди. Каждое утро я тупею от боли, и она постепенно тупеет от меня - мы становимся с каждым утром покладистее.
Я учусь дышать и не наступать на ноги соседям, учусь не бояться тошноты. Я не вижу ничего вокруг и потом не вспомню, как выглядела дорога вокруг части и где в заборе ворота. Хотя пробежал здесь больше пятидесяти километров.
Бег заканчивается каждый раз неожиданно. Командир взвода поворачивает с круга на аллею к нашей казарме, и мы немного сбавляем скорость, в утренней темноте натыкаясь друг на друга. Слепят прожектора, мы бьем сапогами - раз- два-раз-два, - пока наконец не звучит:
- На месте! Раз-два-раз-два... Стой! Раз-два...
Я потому так тщательно описываю утро, что от него зависит, каким будет день. От роты поднимается пар, вокруг - согревшиеся от самих себя люди, бодрые, ко всему готовые и даже довольные - самое тяжкое позади. Поэтому крик дневальґного от тумбочки принимается легко:
- Рота, для утреннего осмотра становись!
Мы выстраиваемся в две шеренги в спальном помещении и снимаем шапки, как по дореволюционной команде "На молитву!".
Что можно осмотреть у солдата? Это знает сержант. Мы выкладываем в шапки все из карманов, расстегиваем воротники гимнастерок. Лица умыты, бляхи и саґпоги еще с вечера начищены. Мне кажется, что рота блестит, как коробка пластґмассовых солдатиков.
- Та-а-ак... Пуговицы собираем? - Сержант Кныш подошел к одному из москвичей - Тольке Рубачеву, крепкому скуластому парню, и роется в его шапке. - Пуговицы мы собирать не будем. Мы их будем пришивать. Сегодня курсант Рубачев перед вечерней прогулкой спорет и пришьет пуговицы на гимнастерке три раза. Ясно, курсант Рубачев?
- Так точно!
- Очень хорошо, что вы такой понятливый.
И он уже роется в другой шапке, выуживая что-то, чего у солдата быть не должно. Он вертит в пальцах фотографии наших родных и девушек, которые нас обеґщали ждать. Он разворачивает наши носовые платки и проверяет их чистоту. Конечно, и мы кое-чему уже научились. У каждого есть чистый носовой платок в специально сшитом целлофановом пакете. Платок в нем можно носить идеґально чистым хоть два года.
И вот сержант Кныш стоит передо мной.
Первые дни я с безысходностью и тоской ждал этой минуты. Не потому, конечно, что носил что-то "такое" или черными нитками подшивал подворотничок. И не поґтому даже, что тревожился о записной книжке, которую младший командир мог прочесть. Так уж получилось, что до армии меня не обыскивали - даже мама не выґворачивала карманы в поисках спичек. И вот каждый раз что-то, будто противясь, дрожало у меня внутри, когда сержант Кныш сопел над моим носовым платком или рассматривал фотографию Светки. Однажды он даже показал ее другому сержанту, сказав: "Посмотри вот".
На седьмом или восьмом осмотре я уже относился к этой процедуре равнодушно. Хотя прошло всего несколько дней, я вспоминал о Светке с удивлением, а себя вспоминал с недоумением: каким был важным и интересным, взрослым.
На второй же день, когда мы постригли друг друга наголо, а после бани надели форму (пока без погон), я потерялся среди мокрых раздевалочных скамеек. Ребята стали абсолютно неузнаваемыми и одинаковыми. Я не мог найти своего, уже ставшего знакомым "архитектора" и еще двух-трех человек из Тушино. Даже в панике был, потому что уже успел зацепиться за них, как цеплялись мы все первое время друг за друга, завязывая короткие необходимые дружбы.
Утренний осмотр - возможность оценить себя посторонними глазами. На сапоґгах много крема, воротничок подшит криво, на бляхе - белые следы асидола. Смотрит на меня сержант Кныш и говорит сквозь зубы:
- Детский сад...
Нам уже хорошо объяснили здесь, что все мы - салаги зеленые. Я даже сам отметил, как мы по-мальчишески вчера обрадовались погонам и званию "курсант". Перекусив нитку, я там же, в бытовке на подоконнике, написал первое письмо родителям - бодрое, краткое. Кончалось оно так: "Писать некогда, к соґжалению, надо многое сделать, напишу, как будет возможность".
Я хочу особенно остановиться на этих словах. Всю предыдущую перед повесткой "с вещами" жизнь, хотя бы половину каждого дня я занимался личными деґлами. Карантин сразу показал, что можно прожить целые сутки делами коллекґтива. Поправляя на себе зеленую гимнастерку, я всматривался в листок на стеґне - распорядок дня и все никак не мог поверить: личное время - полчаса вечером. Впрочем, пока еще нет и восьми часов утра.
- Рота, строиться на утренний тренаж! - кричит дневальный.
И мы опять строимся, равняемся и замираем. Строй - единственная форма суґществования молодого бойца. Всей ротой чистим сапоги, делаем зарядку, поем, спим, слушаем командиров, убираем снег с асфальта. Даже выскочив в перерыґве между занятиями в туалет, я нахожу в просторном сарае два-три десятка бойґцов нашего батальона и их дружелюбные взгляды.
Едим мы, конечно, тоже как в строю.
- Рота! Строиться на завтрак!
Грохая сапогами, мы идем к одноэтажной столовой.
Запе-вай!
объявляет старшина.
Раз-два... Раз-два... И из двухсот голодных глоток вырывается:
"Уходил я в армию в ноябре.
Провожала милая на заре.
На заре! На-а заре!
Провожала милая на заре-е!.."
Наши милые спали в это время теплым утренним сном. И не успевали они досмотреть даже четверть самого маленького сна, как мы уже возвращались в роту. У постылой тумбочки переминается с ноги на ногу еще не евший скучный днеґвальный второй смены и смотрит на часы: не пора ли подавать команду строитьґся - развод на занятия.
Дневальные назначаются из нас каждый день и имеют много обязанностей - в основном по очереди моют полы. Но один из троих всегда стоит около тумбочки при входе в роту. На боку у него - штык-нож, а в тумбочке - служебные теґтради и надкусанный ломоть старого хлеба, оставляемый на голодную ночь. Дневальный у тумбочки должен отдавать честь входящим офицерам и выкрикиґвать команды по распорядку дня. Так что, если бы командир и забыл посмотреть на часы, от тумбочки своевременно донесется:
- Рота! Приступить к первому часу занятий.
Как будто до этого мы ничего не делали.
И начинается "Курс молодого бойца" в классах. Учимся один час, другой, третий, четвертый, пятый и шестой... Запоминаем наставления и оружие, фамилии начальников и многое другое, что мне, кстати, ни разу потом не пригодилось, учим, ничего не понимая и засыпая за теплыми партами. Оживление вызывает только пистолет, который наш взводный - лейтенант Линница - пускает по ряґдам посмотреть и потрогать.
Наш белоусый командир знает и умеет все. Он называет любой пункт уставов и красиво показывает все строевые приемы, даже такие сложные, как поворот на ходу. Утром, когда мы бежим, он обычно тянет за ремень одного или двух отстающих.
И нас он знает на два года вперед. Сейчас, например, еще немного - и мы заснем. Поэтому взводный выводит нас на плац и начинает занятие по строевой подготовке (строй хорош, только когда подвижен). Каждый из нас должен одновременно и так же красиво, как командир, выполнять строевые приемы. Даже повороты на полном ходу на девяносто градусов. Направо или налево, в зависиґмости от команды.
Идут годы, но в моей памяти так и остался припорошенный снегом плац, развевающиеся полы шинелей и удары большого барабана, отбивающего такт солдатской жизни. Я ничего не забыл из "детского сала" и лаже сейчас могу на полном ходу делать красивые крутые повороты.
Но пока в жизни мне это не пригодилось...
Новые шаги к месту назначения
Шла третья неделя службы. Мы уже успели привыкнуть к строевому распорядку и тешимся надеждой, что через полгода наше воспитание завершится двумя-тремя сержантскими лычками на погонах и правом не мыть полы в последуюґщей службе. Однако армейская жизнь распорядилась иначе.
Ещё с первого дня ходили слухи, что многие из нас здесь не задержатся. Что в карантине отсеивают лучших, наиболее пригодных к командирской службе, а остальных отсылают в далекие военно-строительные отряды. Я верил слухам, но задумываться о переезде в другое место было неприятно: новые порядки, новые люди, всякая неизвестность. Я готов был на трудную строевую жизнь в сержантской школе вместо возможной свободы в степи или лесу неизвестного гарнизона.
Все два года, как только ползли слухи о переменах, я замечал у себя и у других солдат желание удержаться на месте, сидеть, не задумываясь о другом, может быть - лучшем, месте своего назначения. Хотелось обжиться, привыкнуть к каґзарме, насколько можно привыкнуть к казарме, вообще закрепиться, будто нас терзала вековая мечта человечества перейти, наконец, от кочевья к оседлости. Поэтому день отъезда наступил неожиданно.
В класс вошел старшина, попросил у лейтенанта Линницы разрешения прочесть список на получение суточных в дорогу. "Это какая ж дорога?" - думал я, глядя на тающий снег под зеркальными сапогами старшины и ожидая в списке букву "Г". А через минуту вместе с половиной взвода встал, оглянулся на цветные плаґкаты с автоматом Калашникова в разрезе и пошел строиться на улицу. Выстреґлить из автомата мне было не суждено.
Последний день перед отъездом был смутным, полным тоски, как 29 ноября на сборном пункте. Я задумчиво прошел по безлюдным дорожкам среди казарм - впервые один, не в строю и не бегом. Ярко синели скамейки в курилках, блестела ограда из арматуры, покрашенная белой краской, вдоль чисто выметенных дорожек, отсвечивали железные щиты с картинами армейской жизни и выскаґзываниями. Одно из них я помню до сих пор: ""Труд, труд! Как я чувствую себя счастливым, когда тружусь!" - Лев Николаевич Толстой".
Может быть, эти слова запомнились потому, что через некоторое время мне пришлось немало потрудиться. И, задыхаясь от работы, выплевывая изо рта песок, я никак не мог понять великого писателя, потому что отнюдь не чувствовал себя счастливым.
Так под зимним солнышком пришел я в штаб - расписаться в ведомости о получении суточных денег на питание. Штаб был у самых ворот части, в двухэтажґном здании. На втором этаже около знамени стоял старшина, и я спросил, как пройти в бухгалтерию. Старшина ничего не сказал, даже бровью не повел. Я поґвторил вопрос, но, не дождавшись ответа, прошел дальше в коридор.
Уже потом, изучая Устав гарнизонной и караульной службы, я узнал, что знамя полка - это пост номер один, а часовому запрещается спать, сидеть, прислоняться к чему-либо, читать, петь, разговаривать, есть, пить, курить, оправлять естественные надобности, принимать от кого бы то ни было и передавать кому бы то ни было какие-либо предметы, досылать без необходимости патрон в паґтронник.
Ничего удивительного, что старшина молчал.
Найдя кассу, я расписался в ведомости перед окошечком, положил назад привязанную на веревке ручку, но денег не получил - их отдали офицеру, который должен нас сопровождать. Вздохнув, я независимо прошел мимо знакомого старшины (который вслед мне посмотрел огненными глазами) и вернулся в каґзарму.
Здесь чувствовалась некоторая вольность и даже почти анархия: курсанты не пришивали подворотничков, не мыли полы, а просто сидели на табуретках. Некоторые чуть ли не посвистывали. Да и не странно было бы посвистывать от пеґчали! Не подошли мы в командиры. Кто по здоровью, кто по дисциплине. Уезґжаем в дальние края. И несколько человек даже тихонько спорили, куда можно уехать за пять суток, потому что по суточным выходил примерно такой путь. Я тоже начал спорить и робко предположил:
- Можно за пять дней приехать и на Кавказ...
Вечером мы завязали в полотенца мыло, зубные щетки и пасту, бритвы и кисточки, а потом неровным строем без песен пошли в физкультурный зал.
Из дневника в записной книжке:
"10 декабря. Ничего изменить нельзя. Подавленное настроение. Опять те же грузовики, что нас сюда привезли. Выехали за ворота КПП. Навсегда! В машине дует. Все молча курят. Проносится грязный снег на обочине - вновь дорога".
Мы едем
В мои представления об армии обязательно входило вот это: блестят рельсы, каґчаются дощатые стены теплушки, на разъезде солдаты гремят котелками, прыґгают на подножку. Сутки, вторые, третьи... "По вагонам!" Все это из фильмов. Как армия - обязательно война. А раз война, значит, полустанки, котелки с киґпятком и все остальное.
Но мы ехали в гражданском поезде, целиком заняв один из вагонов. Сто оглядывающихся после двухнедельной казарменной трёпки лысых ребят, которые еще и присяги не приняли. С дороги я писал родителям:
"Стоим в Новосибирске. Только что нам дали вагон и посадили. Я в списке восьмой, и мы вдевятером заняли первое купе. Ехали из Горького до Рузаевки, потом до Челябинска, потом до Новосибирска. И вот четвертый поезд: Новосибирск - Ташкент. Но мы выйдем где-то в середине. (Сейчас кто-то пустил по вагону слух, что едем в Самарканд, строить жилые дома вместо старого города, но за трое суток называлось уже столько разных мест - от Гагр до Владивостоґка.) В вагоне более-менее свободно. Я занял вторую полку. А вот вчера спал на полу. Но не ропщу. Ведь в Уставе сказано: "Солдат обязан стойко переносить все тяготы и лишения воинской службы". Вот я и переношу".
Главной тяготой дороги, о которой родителям я, конечно, не написал, было злое презрение сопровождающих нас сержантов. Через несколько дней им предстояґло увольнение в запас, и эту командировку они рассматривали как генеральную репетицию вольной жизни. Они все время пили и по очереди избивали дневальґных, назначенных следить за порядком: не выпускать нас из вагона, а в туалет - по особому распоряжению тех же сержантов. Кто-то пытался доказать, что надо выпускать курить, что очень хочется, но наши командиры завели "бунтовщика" в свое купе и там с помощью кулаков "вправили мозги".
В тот день нас накормили один раз. Раздали кефир и творожные булочки, которые мы сожрали за мгновение. Ужина сопровождающие не организовали, и засыпалось трудно.
Утром опять хотелось есть. Когда поезд тянулся через Уральские горы, я смотрел с верхней полки на маленькие домики вдали, и мне страшно хотелось туда. Мне представлялось, как там тикают ходики на стене, солнце светит на сосноґвые половицы, а в печи стоят ши или чугунок с картошкой. Хотелось жить там и никуда не ехать.
Я прятался в свои ощущения весь день. В вагоне под нижней полкой я нашел обрывок толстого журнала, кажется "Сибирские огни", и с величайшим наслаждеґнием его читал. В журнале не было ни начала, ни конца, к тому же в нём печаґтался роман с продолжением, но я не жалел об этом. Просто радовался до слез, что вот написаны буквы, из них возникают слова, которые я так остро чувствую. За две с лишним недели для такого роскошного занятия ни разу не нашлось меґста между плотно пригнанными шестеренками сержантской школы. Роман был прекрасен. Я запомнил автора и название, которые были проставлены на каждой странице, и поклялся прочесть его на гражданке, потому что ничего лучше я не читал за восемнадцать лет.
Вернувшись через два года, я однажды вспомнил с легкой иронией о своей клятґве и, будучи в студенческой библиотеке, взял этот номер журнала. Пролистал это серое произведение, рассказывающее суконным языком о буднях сибирской деревни. Я не удивился, а лишь вздохнул - в то время я уже учился на подготовительном отделении университета и знал из философии, что всякое восприятие субъективно.
А объективность восприятия по дороге к новому месту службы, название которого считалось военным секретом, было сильно подорвана голодом. Во второй день пути нас кормили опять лишь раз - в засаленной столовой промежуточной станґции. Есть хотелось все сильнее; раньше мне как-то не приходилось так голодать.
Вместе со всеми я начал понемногу шуметь, кричать даже, но все смолкали, стоило подойти сержанту. Кроме кулаков и авторитета желтых лычек этому способґствовало и наше настроение. Как-никак мы отдыхали. Ни рвущихся портянок, ни плаца. Даже неминуемый утренний бег был теперь лишь за окнами вагона. Я засыпал, просыпался, смотрел на бегущие перелески, дома у заснеженных заборов и опять засыпал от уютного тепла. Но через некоторое время сон обрывался - тошнило от голода.
Четвертый день, когда я написал родителям письмо, был самым тяжелым. Нас наґкормили, как и прежде, только поздним завтраком. Сержанты все время пили и заґкусывали, а старший лейтенант, который вроде бы нас сопровождал, в вагоне воґобще не показывался. В Новосибирске, как только мы перебрались в новый поезд, он мимоходом заскочил к проводнице, да так и остался в служебном купе, выходя только иногда по нужде или послать сержантов с поручением в вагон-ресторан. Мы совсем проелись. Если кто-то приносил в вагон хотя бы пачку печенья, ее тут же разрывали. Впрочем, счастливец, купивший ее. ел еще по дороге из вагоґна-ресторана. Мой товарищ - Толька Рубачев - потом мне признался, что за этот короткий путь съел всухую пачку печенья и две булочки. Думаю, я съел бы и три, и четыре булочки всухую, но денег у меня не было.
Вася Гвоздиков, маленький вертлявый паренек из Дубны, нашел на полу в тамбуре десять рублей и вернулся с добычей: три бутылки портвейна и разная еда. в основном булочки. Об этом быстро узнал весь вагон, и к нам потянулись поґлузнакомые "сослуживцы". Разнесся слух, что пассажиры охотно купят электроґбритвы, часы и даже солдатские шапки.
В ближайшие два часа были распроданы все предметы роскоши и даже несколько казенных полотенец. Сержанты лежали пьяные, лишь изредка поднимая гоґловы на шум и хлопанье двери. В вагоне стало веселее, где-то закурили, когда вдруг случилось важное происшествие: вошла тетка-продавщица с пирожками. Вино только подогрело аппетит. Несколько печеньиц, которые пришлись на пуґстой желудок, не утолили голод, так что пирожки мы бы купили с удовольствиґем. Но где взять пятнадцать копеек? Полотенца гражданское население поезда больше не покупало. Тетка вошла незамеченной, но вдруг запела: "Пирожки, пирожки!" Толстый парень из Одинцово, по фамилии Лизняк, моргая небольґшими глазками, вдруг закричал:
- Пусть жрать купят! Пьют на наши деньги, пусть купят пирожки!
Один из сержантов встал, пошатываясь, и закричал, встав в проходе вагона:
- Кто базарит? Иди сюда!
Лизняк замялся, но вместо него к первому купе двинулась вся орущая толпа. В узком проходе образовалась пробка, и толпа застряла. Если бы не это, с мучителями наверняка бы расправились. Но судьба распорядилась иначе. Разгоряченные схваткой, мы и не заметили, как поезд остановился.
- Какой город? - спросил кто-то в тамбур.
- Курган!
- Курган! Пошли на перрон! К коменданту! - закричали и заговорили все. - Выходи строиться на улицу!
Мы начали выскакивать с подножек и строиться на платформе под белыми вокзальными прожекторами. На утоптанном снежку рядом с нами вдруг оказался майор с эмблемами железнодорожных войск. В тот вечер повезло не только наґшим сержантам, но и старшему лейтенанту.
- Товарищ майор, - закричали вокруг, - как пройти к коменданту города?
- Что за честь? Где ваш командир? - спросил майор, поворачиваясь в разные стороны.
- Сволочь он! Сука! - истерично закричали из середины строя. - Под трибунал его! Звездочки, как перышки, слетят!
Майор больше вопросов не задавал и поднялся в вагон, где оставалось человек десять, не присоединившихся к бунту. Они, видимо, все объяснили, и через минуту на перрон вывалился наш помятый лейтенант, застегивая на ходу пуговиґцы гимнастерки, и что-то прокричал.
Вокзальный шум перекрыло нашим воплем. Мы махали руками, свистели, некоторые, кто поближе, даже плюнули в сторону командира, и он снова начал заґстегиваться, еще быстрее.
Все спрашивали майора, как пройти к коменданту; майор отечески отвечал, что коменданта в этом городе нет, нужно остаться в вагоне, а он, майор, сообщит в часть, где сопровождающих примерно накажут.
В толпе начались сомнения. Кто-то уже хотел возвратиться, тем более что оставґшиеся в вагоне приветливо махали руками, показывая, что нужно вернуться наґзад, и даже Лизняк, моргая маленькими глазками, уже оказался на подножке и тоже призывно махал.
Наконец мы расслышали голос лейтенанта, который кричал:
- Ребята! Ну хотите, я перед вами на колени встану! Ну, ребята!..
Стали жалеть, потоптались еще немного и пошли в вагон.
Поезд тронулся, оставляя позади заснеженные платформы и город Курган, где, по словам майора, не было комендатуры. Еще не скрылись последние фонари города, как нас накормили. И разговаривать стали вежливо. Пассажиры с интересом на нас посматривали. А может быть, просто так казалось оттого, что мы чувствовали себя победителями...
"Конечная"
Чтобы не пугать читателя, хочу сказать: глава получила свое название не потому, что мы прибыли к месту назначения.
"Конечная" называлась станция, куда мы приехали на пятые сутки, и называлась так потому, что дальше рельсы не были проложены. Когда кто-то еще о Семипаґлатинском вокзале сказал "Конечная", мне сразу вспомнилось сотни раз слыґшанное в московском метро: "Конечная. Поезд дальше не пойдет, просьба освоґбодить вагоны".
Можно было перейти в Москве на противоположную платформу и ехать назад. Со станции, куда нас привезли, ехать назад предстояло не скоро. Отрезвевшие задумчивые командиры не могли купить нам обратных билетов - не для того везли. В темной степи поезд вдруг остановился, автоматчики проверили документы, и мы, поняв, что попали в какую-то закрытую зону, проехали до "Конечґной" тихие и настороженные.
Военный городок, куда мы попали, строился в сороковых годах, сразу после войны, когда надо было испытывать первую атомную бомбу. Потом нам рассказывали, как мерзли первые строители, грелись, бегая вокруг землянок, делили последние сухари. Когда, наконец, испытания прошли успешно, было много наґгражденных. Говорили, что где-то даже есть памятник или обелиск в честь этоґго события.
Первой бомбой, как известно, дело не кончилось. Городок рос, но для испытаний появились далекие площадки в степи, а здесь (жители городка говорят "На берегу") обосновались гражданские люди, офицерские семьи и воинские части, которые в других местах почему-то не нужны.
Мы втиснулись в два автобуса, и скоро одна из таких частей приветливо раскрыла сваренные из труб ворота. Это был учебный комбинат. Командиры не долго выбирали нам призвание: прочитали список и объявили, что до буквы "Т" - сантехники, а остальные - каменщики и штукатуры. И с этого дня мы четыре месяца изучали свои профессии, а одновременно - уставы и строевую.
Летит редкий снег, ветер на плацу, а я, подняв одну ногу (ходить мы учились "по разделениям", по половинкам шага), пытаюсь тянуть носочек в сапоге и запоминаю: полдюймовая труба - 15 миллиметров, три четверти дюйма - 20... И есґли бы кто-то спросил, предпочтение каким фланцам надо отдавать - стальным плоским приварным или стальным приварным встык, я, ударив подошвой по бетону, ответил бы: "Приварным встык, потому что такие фланцы имеют один сварной шов!"
Из письма родителям, 18 декабря:
"Служить здесь лучше, чем в сержантской школе. Хоть и ветер, но Иртыш красивый, а вокруг степь, совершенно чистая. Кормят лучше, "стариков" тоже нет, да и не такой строгий распорядок. Кроме того, получу строительную специальность. Живем в трехэтажном здании, рядом - учебный корпус с классами, до туалета не надо бежать двести метров. Вот только с сигаретами тяжко. Все уже искурили, а купить не на что, все деньги ухнули еще в дороге. Но скоро нам дадут положиґтельные 3 р. 80 к., что денег не высылайте, вполне хватит на сигареты, а больше тратить не на что.
Времени свободного здесь больше, но все же только сегодня смог написать. Сообщаю наконец свой обратный адрес. Он тоже временный - на четыре месяца. Кстати, через одиннадцать дней будет месяц, как я призвался".
Я прослужил всего двадцать дней! Мне казалось тогда, что это много. Каждый день на карманном календаре протыкал иголкой (так незаметнее, а то командиґры не разрешают считать дни).
Я бросил письмо в фанерный ящик около тумбочки дневального и выскочил в курилку перед корпусом. Здесь уже мерзли мои сослуживцы, цыганя друг у друга окурки.
- Оставь покурить-то! - сказал я Сережке Степанову.
- Будешь четвертым, - согласился Степанов, с наслаждением затягиваясь.
- Ладно! - обрадовался я и сообщил: - Двадцать дней прослужил!
Степанов, который призвался из Орехово-Зуево на две недели раньше меня, лиґхо надвинул шапку почти на самые глаза и сказал:
- Салага! Не считай дни, считай бани!
- Сам салага, - ответил я. но подумал: а бани-то прошло всего две!
И настоящая служба пока не началась! Вроде бегаем, ходим, даже на поездах два раза передвигались, а до дела никак не доберемся. И что за дело-то?
Школьное утро
На улице страшный холод. Пошмыгивая носом, Вася Гвоздиков побежал в темноте к учебному корпусу - посмотреть, нет ли на термометре пятидесяти градуґсов. Слепят прожектора. От направленного света больно глазам и как-то еще хоґлоднее. Вася возвращается и говорит - сорок пять. Значит, зарядка будет.
На фоне черного неба светятся окна соседней трехэтажной казармы. Строятся роты. Кто-то курит в строю, пока нет сержанта. И мы ждем своего.
Ко всему мы уже здесь привыкли. Каждый вечер тренируемся по многу раз и уже научились вскакивать и одеваться, пока у старшины горит в руках спичка. Если бы дни службы считались по отбоям и подъемам, наша рота уволилась бы в запас примерно в середине марта следующего года.
Про упражнение "отбой-подъем" надо сказать отдельно. По идее высших командиров подобная тренировка должна была лишь научить нас быстро одеватьґся, но у низших командиров она превратилась в средство коллективного наказаґния, поощрения и, в конечном счете, управления. В середине дня, после обеда, "отбой-подъем" бодрит; перед сном - успокаивает. Ляжет рота после десятого отбоя и ждет с трепетом: вскакивать или нет? Старшина пройдется по коридору между коек, откашляется где-то в темноте и скажет:
- Внимание, рота!.. Напра-во!
Дружный пружинный звон отвечает ему, и с нежным чувством - ласковое что- то подумаешь о старшине - засыпаешь без снов и памяти. Куда-то пропал дом и Светкины глаза. Казанский вокзал, Горький.
Главное качество молодого солдата - шустрость. "Вы у меня будете летать, как пчелки", - сурово говорит старшина Петренко. И его поддерживает сержант Путинцев: "Вы должны метаться".
И мы метались даже во сне. Постоянное напряжение нервов выработало почти у всех в роте рефлекс: просыпаться до подъема. Минуты за две до шести утра вздрагиваешь и просыпаешься, словно кто-то толкнул. В роте темно, освещены только тумбочка дневального и коридор. Сержанты уже оделись (их дневальный будит за пять минут до подъема), дежурный по роте говорит кому-то:
- Через минуту.
Дневальный свободной смены жужжит в бытовке электробритвой, другой - медґленно одевается. Эти две минуты запрессованы в наши тела, как бикфордов шнур - только поднеси огонь. Мы замерли, напряглись и готовы сорваться пряґмо в сапоги и гимнастерки.
Тянутся последние секунды, дежурный подходит к выключателю, и вместе со
вспыхивающим светом кричит дневальный:
- Рота, подъем! По полной форме!
Одеяла летят на спинки кроватей, рокочут тысячи пружин, а потом - грохот сапогов по лестнице на улицу. И вот мы ждем сержанта. Старший сержант Петренко командует:
И под звуки утренней передачи из Москвы мы спотыкаемся на неровном льду, толкаем друг друга в темноте и бежим на стадион. На невидимых столбах гремят репродукторы:
Представить страшно мне теперь,
Что я не ту открыл бы дверь,
Другой бы улицей поше-ел.
Тебя не встретил, не наше-ел.
В Москве, откуда тягучим голоском напевал удачливый артист, - три часа ночи. После бега и зарядки в темноте мы усталые, но довольные возвращаемся в казарму. Здесь льется теплая вода, пахнет мокрыми полами, на которых возятся
выделенные с вечера мойщики.
Мытье полов - дело не простое. Поливая пол из шланга, несколько человек гоґнят воду специальными швабрами с листовой резиной. Вслед за ними идут тряпщики, машущие по остаткам воды. Плеск, пар, мойщики белеют нательным беґльем и перекликаются, координируя работу на большой территории.
В последние дни перед окончанием этой школы я подсчитал, сколько гектаров поґлов здесь намыл, но потом бумажку потерял - много появилось более важных дел. Так и проходит служба: бег, зарядка, умывание, утренний осмотр одежды и веґщей в карманах, уборка территории, многочисленные "стройся-разойдись" - и на улице уже посветлело. Петренко проходит по чисто выметенной дорожке пеґред казармой и, набрав воздуха в легкие, выдыхает:
В субботу после вечерней поверки старшина Петренко посмотрел на молчаливые шеренги и сказал:
- Умеющие играть на музыкальных инструментах, выйти из строя!
Рота настороженно улыбнулась. Мы были не дураки и слышали, как подлавливают желающих отлынивать от учебы и работы. Художники потом рисуют тряпґками по мокрым полам, музыканты играют на унитазах и кранах в туалете, чтоб блестели. Но наш старшина качнулся на мысочках и добавил:
- Ко Дню Советской Армии роте приказано подготовить несколько номеров для концерта. Желающим - подойти завтра к канцелярии роты.
Тронув пальцем усы, наш стройный старшина еще раз качнулся на мысках и, повысив голос, скомандовал: