Гостюшин Анатолий Владимирович : другие произведения.

Бумажная черепаха

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  "На другой день я простился с генералом
  и направился к месту моего назначения".
   А. С. Пушкин
  
  Часть I
  
  
  Бумажная черепаха
  
  Духовой оркестр играет пьесу.
  Пьесу "Эскадрон проходит мимо".
  Дождь шуршит. Я прячусь под навесом.
  Духовой оркестр играет пьесу,
  Дождь стихает и проходит мимо.
  
  Дождь проходит, возникает ясность.
  Дымка утра ветром уносима.
  И пытаться задержать - напрасно.
  С каждым утром возникает ясность
  В том, что эскадрон проходит мимо.
  
  По упругой утренней дороге.
  На ходу разбрасывая гривы,
  Скачут кони. Бьют подковой ноги
  По упругой утренней дороге...
  Чей-то эскадрон проходит мимо.
  
  Я один. Я не несу потери.
  Все в порядке и - невыносимо!
  Но не побегу, не хлопну дверью.
  Нет! Хотя я полностью уверен
  В том, что эскадрон проходит мимо.
  
  
  Печальное начало
  
  В комнате раздвинули стол, уставили закусками, мелькали лица в телевизоре. Женщины носили из кухни широкие блюда с колбасой и салатами. Потом все уселись и начали пить за меня: провожали в армию.
  Было на этих проводах все как должно: грустные родители, любящая девушка, которая обещала ждать два года, несколько друзей-призывников. Я сидел во глаґве стола и пил стопку за стопкой, глядя в Светкины огромные глаза. Двадцать девятого ноября - ровно через два года - я обещал вернуться...
  Потом я часто, засыпая в кашляющей и сопящей казарме, вспоминал этот вечер, слова, которые говорили мне и которые говорил я. Все было важно. Мне казалось, что чувства, испытываемые всеми нами при расставании, - исключиґтельно высокие, а сами события - трагические.
  Однако время шло. Обкатанные его течением, многие представления мои измениґлись, и теперь я не могу с уверенностью сказать, какими красками был окрашен тот вечер, что чувствовал я сам и те, кто был рядом. Так что писать приходится обо всем подряд - важном и неважном, трагическом и смешном. Время разберет...
  
  Из дневника в записной книжке:
  
  "29 ноября. Проводы кончились. В 14.00 мы идем на стадион, где собирают призывников. Опаздывали: мать нервничает, а я - нет. У ворот - два милиционера. Нас, у кого повестка "с вещами", - в баскетбольный зал.
  Четыре автобуса. Тронулись. Одно такси не отставало долго. В автобусе кто-то вытащил бутылку портвейна. Передают по рукам.
  Сборный пункт. Обыскали. Отбирают вино и водку. Огромный зал. Нас построили. Одеты все, как на массовку в спектакле по пьесе Горького "На дне".
  Выкрикивают какие-то команды каждому району. Наконец, Тушинский. Накормили. Еды ожидал худшей. Показали фильм "Новенькая", про гимнасток.
  Медицинский осмотр. Везде движение, как в бане. Из Тушино "покупатели" отобрали 9 чеґловек. В одном из залов спала команда, в которую меня включили".
  
  Еще месяц назад, едва получив повестку, я начал собирать вещи и купил записґную книжку. Обложка у нее из искусственной кожи - то ли "под крокодила", то ли под панцирь черепахи. Чтобы не пропало даром житейское добро, которое старшие называют жизненным опытом, я решил записывать свои наблюдения и разные события. А потом - представлял я - как-нибудь летним вечером в Москґве лениво открыть стертые за два солдатских года страницы и зачитаться, завзґдыхать тревожно и потянуться за сигаретой...
  Пол в этих залах, где мы спали, был покрыт бледным линолеумом. Сборный пункт - совершенно особые помещение, похожее сразу на Дворец культуры, военкомат и вокзал. Лестничные площади, коридоры, холлы с желтеющими в любое время гоґда растениями были набиты призывниками. Здесь ожидали сортировки и отправґки, увиливали от строевых занятий во дворе, пытались достать водку и спали.
  Мы с суетливым пареньком из Тушино уместились на салатовом столе, который в мебельных рекламных проспектах называют "журнальный"... В полумраке деґжурного освещения я иногда просыпался, во сне понимая, что начинаю сползать по пластмассе. Проснувшись, каждый раз все вспоминал, и ноющая неопределенґность опять на меня наваливалась. Хотелось куда-то спрятаться или залезть, наґпример, под одеяло в своей домашней кровати. Укрыться с головой, согреться и выдумать, что одеяло защитит, как силовое поле из фантастических книжек.
  Но тут же вспоминал, что были проводы и что кровать моя далеко. Закрывал глаза и слушал храп или сопение призывников. Громче всех получалось у двоих ребят, спавших на трибуне: фанера резонировала, будто они лежали на гитаре. Первый раз я ночевал в таком обширном помещении, и с этой ноябрьской ноґчи два года так и провел в коллективе. Может быть, поэтому до сих пор ловлю себя на стремлении к одиночеству. Недобрал в свое время.
  На этом я хочу закончить невеселую главу. Здесь важно вот что. С призывной ноґчи я долго буду плыть как утопленник, открыв глаза в гибельный поток. И не скоґро еще начну оглядываться на берега, впервые подумаю о цели. И уж тем более не скоро стану размышлять о таких неясных вещах, как моя бумажная черепаха.
  
  
  В дороге
  
  Мой очерк, который опубликовала "Комсомольская правда" ("Я - военный зодчий") уже после дембеля, начинался так:
  "Эшелон шел без остановок. Кончились бесконечные построения, суета... Ниґкто не называл номер нашей команды. Мы ехали служить. И хотелось наконец собраться с мыслями, представить себе, что же это такое - армия.
  А в нашем вагоне стоял шум. Ребята допытывались у сержанта, в какие войска мы попадем и далеко ли от Москвы".
  В нашем вагоне было тихо. Мои будущие сослуживцы необъяснимо молчали, глядя в темные окна, только сержанты время от времени делали нервные замеґчания. Мы ехали в сидящем вагоне и потому понимали, что недалеко. Кажется, в Горький, но никто точно не знал. Ясно было только, что везут в стройбат, так как у скрытных сержантов в петлицах были "трактора".
  За окном летели мутный снег и пятна неярких железнодорожных лампочек. Говорить не хотелось. Люди мы были разные, но общее, что собрало и объединиґло, тоже было: старше 18 лет, нет детей и не поступили ни в один институт.
  Не хотелось также и спать. Я все почему-то вспоминал Казанский вокзал, куда нас по темноте привезли из сборного пункта. Люди, лавки, чемоданы. Яркие проґжектора над путями делили вокзальный мир на черное и белое, а темные шпалы лишь усиливали черноту. "Надо же, какая тьма", - вертелось у меня в голове.
  На нас оборачивались встречающие и провожающие, люди, для которых появиґлось вдруг одно общее определение - гражданские. Смотрели кто с недоумениґем, кто с улыбкой, кто безразлично. Сержанты шли по бокам и сзади, как будто огораживая нас, и казались еще строже и подтянутее, чем были, потому что внуґтри четырехугольника с невидимыми границами переваливались и покрикивали мы - в затрепанных шапках и телогрейках, в коротких пальто, с рюкзаками и сумками, для которых нашёлся наконец случай быть удалёнными из дома.
  Через два с половиной года я увидел около Белорусского вокзала таких же обоґрванных ребят и с недоумением смотрел несколько секунд, пока вдруг не вспомґнил: ведь это же призывники! И я тоже вот так нес на плече тощий рюкзак, и на меня оборачивались, а я удивлялся - неужели не ясно, что люди в армию идут? Откинувшись в вагонном кресле, я ехал с полузакрытыми глазами, будто младеґнец в коляске, не ведая, куда везут. Коротко стриженый парень - сосед слева - вдруг заговорил, улыбаясь:
  - Слушай, а ты кем был на гражданке?
  - Журналистом, - тоже улыбаясь, ответил я.
  - Звучит, - сказал парень.
  - А ты кем?
  Парень подумал немного, словно подбирая точное слово, и сказал:
  - Архитектором.
  Если быть точным и правдивым, то я полтора месяца после школы внештатно сотрудничал в газете, строча мелкие новости в "Последнюю колонку", а мой соґсед, как выяснилось позже, был исключен из строительного техникума. Но таґкие подробности не важны в новой жизни - очень нужно иметь в душе что-то успокаивающее, надежное. И тогда вечером, натянув одеяло на голову, мечтаешь или видишь во сне, как ты был журналистом или архитектором.
  В Горький мы приехали ночью. Мелькнул мимо вокзал. "Покупатели" нас сразу погрузили в крытые машины и повезли по заснеженным улицам. Видел я тольґко темные спины соседей и снег на полу кузова. Кто-то курил. А потом фары уткнулись в ворота со звездами. Приехали...
  И стало даже легче от определенности. Мы не попали ни в Казахстан, ни на Кавказ. Учиться будем в сержантской школе стройбата. До Москвы недалеко, в перґвое же увольнение - домой.
  
  
  Детский сад
  
  - Рота, подъем! Сорок пять секунд сроку!
  - Первый взвод, подъем!
  - Второй взвод, подъем!
  Второй взвод - мой. И сорок пять секунд - мне. Я падаю на длинного литовца, который спит в первом ярусе, прыгаю в брюки, наматываю комом портянки и одґновременно протискиваюсь в гимнастерку. Ремень хватаю зубами и бегу к выхоґду, сшибаясь с последними из бегущих. У дверей цепляю рукой шапку, какая осґталась, и выскакиваю из казармы на асфальт со снегом, уже выпавшим за ночь. Толкаюсь в свое отделение и замираю, еще ничего не успев подумать и понять.
  - Рота! Напра-во! Бегом - марш!
  И пока еще не в ногу, но уже через три шага мы бухаем: раз-два, раз-два. На "раз" - левыми, на "два" - правыми. После теплой казармы и постели бьет озноб, половиґна пуговиц не застегнута. Скрипит снег, холодно, и тут мы начинаем просыпаться. Это про таких, как мы, в армии говорят - поднять подняли, а разбудить забыли. Бух-бух, бух-бух - мы бежим к туалету.
  - Внимание, рота! Три минуты... И строиться в обратном порядке!
  Для того чтобы это сделать за три минуты, нужны опыт и сноровка - очень уж тесно от товарищей вокруг. Мы бежим по ледяному полу длинного сарая-туалета и на ходу учимся тому, что умели вроде бы еще в пеленках... В коллективе все делается иначе, чем индивидуально. Конечно, мы воспитаны в духе коллектиґвизма, но все же строй - его сияющая вершина, и к ней-то как раз подгоняют нас теперь умелой рукой сержанты.
  - Первый взвод, становись!
  - Второй взвод, становись!
  - Рота! Бегом - марш!
  Побежал. Успел.
  Зеленый забор начинает движение. Ничего тяжелее бега я не знаю. В работе, если устают руки, переносишь упор на ноги или плечи. Но бег! Куда перенести тяжесть? С правой ноги на левую? Но я только это и делаю. Я бегу. Вместе со всеми задыхаґюсь, тупею от боли в голодном боку, потом в груди. Каждое утро я тупею от боли, и она постепенно тупеет от меня - мы становимся с каждым утром покладистее.
  Я учусь дышать и не наступать на ноги соседям, учусь не бояться тошноты. Я не вижу ничего вокруг и потом не вспомню, как выглядела дорога вокруг части и где в заборе ворота. Хотя пробежал здесь больше пятидесяти километров.
  Бег заканчивается каждый раз неожиданно. Командир взвода поворачивает с круга на аллею к нашей казарме, и мы немного сбавляем скорость, в утренней темноте натыкаясь друг на друга. Слепят прожектора, мы бьем сапогами - раз- два-раз-два, - пока наконец не звучит:
  - На месте! Раз-два-раз-два... Стой! Раз-два...
  Я потому так тщательно описываю утро, что от него зависит, каким будет день. От роты поднимается пар, вокруг - согревшиеся от самих себя люди, бодрые, ко всему готовые и даже довольные - самое тяжкое позади. Поэтому крик дневальґного от тумбочки принимается легко:
  - Рота, для утреннего осмотра становись!
  Мы выстраиваемся в две шеренги в спальном помещении и снимаем шапки, как по дореволюционной команде "На молитву!".
  Что можно осмотреть у солдата? Это знает сержант. Мы выкладываем в шапки все из карманов, расстегиваем воротники гимнастерок. Лица умыты, бляхи и саґпоги еще с вечера начищены. Мне кажется, что рота блестит, как коробка пластґмассовых солдатиков.
  - Та-а-ак... Пуговицы собираем? - Сержант Кныш подошел к одному из москвичей - Тольке Рубачеву, крепкому скуластому парню, и роется в его шапке. - Пуговицы мы собирать не будем. Мы их будем пришивать. Сегодня курсант Рубачев перед вечерней прогулкой спорет и пришьет пуговицы на гимнастерке три раза. Ясно, курсант Рубачев?
  - Так точно!
  - Очень хорошо, что вы такой понятливый.
  И он уже роется в другой шапке, выуживая что-то, чего у солдата быть не должно. Он вертит в пальцах фотографии наших родных и девушек, которые нас обеґщали ждать. Он разворачивает наши носовые платки и проверяет их чистоту. Конечно, и мы кое-чему уже научились. У каждого есть чистый носовой платок в специально сшитом целлофановом пакете. Платок в нем можно носить идеґально чистым хоть два года.
  И вот сержант Кныш стоит передо мной.
  Первые дни я с безысходностью и тоской ждал этой минуты. Не потому, конечно, что носил что-то "такое" или черными нитками подшивал подворотничок. И не поґтому даже, что тревожился о записной книжке, которую младший командир мог прочесть. Так уж получилось, что до армии меня не обыскивали - даже мама не выґворачивала карманы в поисках спичек. И вот каждый раз что-то, будто противясь, дрожало у меня внутри, когда сержант Кныш сопел над моим носовым платком или рассматривал фотографию Светки. Однажды он даже показал ее другому сержанту, сказав: "Посмотри вот".
  На седьмом или восьмом осмотре я уже относился к этой процедуре равнодушно. Хотя прошло всего несколько дней, я вспоминал о Светке с удивлением, а себя вспоминал с недоумением: каким был важным и интересным, взрослым.
  На второй же день, когда мы постригли друг друга наголо, а после бани надели форму (пока без погон), я потерялся среди мокрых раздевалочных скамеек. Ребята стали абсолютно неузнаваемыми и одинаковыми. Я не мог найти своего, уже ставшего знакомым "архитектора" и еще двух-трех человек из Тушино. Даже в панике был, потому что уже успел зацепиться за них, как цеплялись мы все первое время друг за друга, завязывая короткие необходимые дружбы.
  Утренний осмотр - возможность оценить себя посторонними глазами. На сапоґгах много крема, воротничок подшит криво, на бляхе - белые следы асидола. Смотрит на меня сержант Кныш и говорит сквозь зубы:
  - Детский сад...
  Нам уже хорошо объяснили здесь, что все мы - салаги зеленые. Я даже сам отметил, как мы по-мальчишески вчера обрадовались погонам и званию "курсант". Перекусив нитку, я там же, в бытовке на подоконнике, написал первое письмо родителям - бодрое, краткое. Кончалось оно так: "Писать некогда, к соґжалению, надо многое сделать, напишу, как будет возможность".
  Я хочу особенно остановиться на этих словах. Всю предыдущую перед повесткой "с вещами" жизнь, хотя бы половину каждого дня я занимался личными деґлами. Карантин сразу показал, что можно прожить целые сутки делами коллекґтива. Поправляя на себе зеленую гимнастерку, я всматривался в листок на стеґне - распорядок дня и все никак не мог поверить: личное время - полчаса вечером. Впрочем, пока еще нет и восьми часов утра.
  - Рота, строиться на утренний тренаж! - кричит дневальный.
  И мы опять строимся, равняемся и замираем. Строй - единственная форма суґществования молодого бойца. Всей ротой чистим сапоги, делаем зарядку, поем, спим, слушаем командиров, убираем снег с асфальта. Даже выскочив в перерыґве между занятиями в туалет, я нахожу в просторном сарае два-три десятка бойґцов нашего батальона и их дружелюбные взгляды.
  Едим мы, конечно, тоже как в строю.
  - Рота! Строиться на завтрак!
  Грохая сапогами, мы идем к одноэтажной столовой.
  Запе-вай!
  объявляет старшина.
  Раз-два... Раз-два... И из двухсот голодных глоток вырывается:
  "Уходил я в армию в ноябре.
  Провожала милая на заре.
  На заре! На-а заре!
  Провожала милая на заре-е!.."
  Наши милые спали в это время теплым утренним сном. И не успевали они досмотреть даже четверть самого маленького сна, как мы уже возвращались в роту. У постылой тумбочки переминается с ноги на ногу еще не евший скучный днеґвальный второй смены и смотрит на часы: не пора ли подавать команду строитьґся - развод на занятия.
  Дневальные назначаются из нас каждый день и имеют много обязанностей - в основном по очереди моют полы. Но один из троих всегда стоит около тумбочки при входе в роту. На боку у него - штык-нож, а в тумбочке - служебные теґтради и надкусанный ломоть старого хлеба, оставляемый на голодную ночь. Дневальный у тумбочки должен отдавать честь входящим офицерам и выкрикиґвать команды по распорядку дня. Так что, если бы командир и забыл посмотреть на часы, от тумбочки своевременно донесется:
  - Рота! Приступить к первому часу занятий.
  Как будто до этого мы ничего не делали.
  И начинается "Курс молодого бойца" в классах. Учимся один час, другой, третий, четвертый, пятый и шестой... Запоминаем наставления и оружие, фамилии начальников и многое другое, что мне, кстати, ни разу потом не пригодилось, учим, ничего не понимая и засыпая за теплыми партами. Оживление вызывает только пистолет, который наш взводный - лейтенант Линница - пускает по ряґдам посмотреть и потрогать.
  Наш белоусый командир знает и умеет все. Он называет любой пункт уставов и красиво показывает все строевые приемы, даже такие сложные, как поворот на ходу. Утром, когда мы бежим, он обычно тянет за ремень одного или двух отстающих.
  И нас он знает на два года вперед. Сейчас, например, еще немного - и мы заснем. Поэтому взводный выводит нас на плац и начинает занятие по строевой подготовке (строй хорош, только когда подвижен). Каждый из нас должен одновременно и так же красиво, как командир, выполнять строевые приемы. Даже повороты на полном ходу на девяносто градусов. Направо или налево, в зависиґмости от команды.
  Идут годы, но в моей памяти так и остался припорошенный снегом плац, развевающиеся полы шинелей и удары большого барабана, отбивающего такт солдатской жизни. Я ничего не забыл из "детского сала" и лаже сейчас могу на полном ходу делать красивые крутые повороты.
  Но пока в жизни мне это не пригодилось...
  
  
  Новые шаги к месту назначения
  
  Шла третья неделя службы. Мы уже успели привыкнуть к строевому распорядку и тешимся надеждой, что через полгода наше воспитание завершится двумя-тремя сержантскими лычками на погонах и правом не мыть полы в последуюґщей службе. Однако армейская жизнь распорядилась иначе.
  Ещё с первого дня ходили слухи, что многие из нас здесь не задержатся. Что в карантине отсеивают лучших, наиболее пригодных к командирской службе, а остальных отсылают в далекие военно-строительные отряды. Я верил слухам, но задумываться о переезде в другое место было неприятно: новые порядки, новые люди, всякая неизвестность. Я готов был на трудную строевую жизнь в сержантской школе вместо возможной свободы в степи или лесу неизвестного гарнизона.
  Все два года, как только ползли слухи о переменах, я замечал у себя и у других солдат желание удержаться на месте, сидеть, не задумываясь о другом, может быть - лучшем, месте своего назначения. Хотелось обжиться, привыкнуть к каґзарме, насколько можно привыкнуть к казарме, вообще закрепиться, будто нас терзала вековая мечта человечества перейти, наконец, от кочевья к оседлости. Поэтому день отъезда наступил неожиданно.
  В класс вошел старшина, попросил у лейтенанта Линницы разрешения прочесть список на получение суточных в дорогу. "Это какая ж дорога?" - думал я, глядя на тающий снег под зеркальными сапогами старшины и ожидая в списке букву "Г". А через минуту вместе с половиной взвода встал, оглянулся на цветные плаґкаты с автоматом Калашникова в разрезе и пошел строиться на улицу. Выстреґлить из автомата мне было не суждено.
  Последний день перед отъездом был смутным, полным тоски, как 29 ноября на сборном пункте. Я задумчиво прошел по безлюдным дорожкам среди казарм - впервые один, не в строю и не бегом. Ярко синели скамейки в курилках, блестела ограда из арматуры, покрашенная белой краской, вдоль чисто выметенных дорожек, отсвечивали железные щиты с картинами армейской жизни и выскаґзываниями. Одно из них я помню до сих пор: ""Труд, труд! Как я чувствую себя счастливым, когда тружусь!" - Лев Николаевич Толстой".
  Может быть, эти слова запомнились потому, что через некоторое время мне пришлось немало потрудиться. И, задыхаясь от работы, выплевывая изо рта песок, я никак не мог понять великого писателя, потому что отнюдь не чувствовал себя счастливым.
  Так под зимним солнышком пришел я в штаб - расписаться в ведомости о получении суточных денег на питание. Штаб был у самых ворот части, в двухэтажґном здании. На втором этаже около знамени стоял старшина, и я спросил, как пройти в бухгалтерию. Старшина ничего не сказал, даже бровью не повел. Я поґвторил вопрос, но, не дождавшись ответа, прошел дальше в коридор.
  Уже потом, изучая Устав гарнизонной и караульной службы, я узнал, что знамя полка - это пост номер один, а часовому запрещается спать, сидеть, прислоняться к чему-либо, читать, петь, разговаривать, есть, пить, курить, оправлять естественные надобности, принимать от кого бы то ни было и передавать кому бы то ни было какие-либо предметы, досылать без необходимости патрон в паґтронник.
  Ничего удивительного, что старшина молчал.
  Найдя кассу, я расписался в ведомости перед окошечком, положил назад привязанную на веревке ручку, но денег не получил - их отдали офицеру, который должен нас сопровождать. Вздохнув, я независимо прошел мимо знакомого старшины (который вслед мне посмотрел огненными глазами) и вернулся в каґзарму.
  Здесь чувствовалась некоторая вольность и даже почти анархия: курсанты не пришивали подворотничков, не мыли полы, а просто сидели на табуретках. Некоторые чуть ли не посвистывали. Да и не странно было бы посвистывать от пеґчали! Не подошли мы в командиры. Кто по здоровью, кто по дисциплине. Уезґжаем в дальние края. И несколько человек даже тихонько спорили, куда можно уехать за пять суток, потому что по суточным выходил примерно такой путь. Я тоже начал спорить и робко предположил:
  - Можно за пять дней приехать и на Кавказ...
  Вечером мы завязали в полотенца мыло, зубные щетки и пасту, бритвы и кисточки, а потом неровным строем без песен пошли в физкультурный зал.
  
  Из дневника в записной книжке:
  
  "10 декабря. Ничего изменить нельзя. Подавленное настроение. Опять те же грузовики, что нас сюда привезли. Выехали за ворота КПП. Навсегда! В машине дует. Все молча курят. Проносится грязный снег на обочине - вновь дорога".
  
  
  Мы едем
  
  В мои представления об армии обязательно входило вот это: блестят рельсы, каґчаются дощатые стены теплушки, на разъезде солдаты гремят котелками, прыґгают на подножку. Сутки, вторые, третьи... "По вагонам!" Все это из фильмов. Как армия - обязательно война. А раз война, значит, полустанки, котелки с киґпятком и все остальное.
  Но мы ехали в гражданском поезде, целиком заняв один из вагонов. Сто оглядывающихся после двухнедельной казарменной трёпки лысых ребят, которые еще и присяги не приняли. С дороги я писал родителям:
  "Стоим в Новосибирске. Только что нам дали вагон и посадили. Я в списке восьмой, и мы вдевятером заняли первое купе. Ехали из Горького до Рузаевки, потом до Челябинска, потом до Новосибирска. И вот четвертый поезд: Новосибирск - Ташкент. Но мы выйдем где-то в середине. (Сейчас кто-то пустил по вагону слух, что едем в Самарканд, строить жилые дома вместо старого города, но за трое суток называлось уже столько разных мест - от Гагр до Владивостоґка.) В вагоне более-менее свободно. Я занял вторую полку. А вот вчера спал на полу. Но не ропщу. Ведь в Уставе сказано: "Солдат обязан стойко переносить все тяготы и лишения воинской службы". Вот я и переношу".
  Главной тяготой дороги, о которой родителям я, конечно, не написал, было злое презрение сопровождающих нас сержантов. Через несколько дней им предстояґло увольнение в запас, и эту командировку они рассматривали как генеральную репетицию вольной жизни. Они все время пили и по очереди избивали дневальґных, назначенных следить за порядком: не выпускать нас из вагона, а в туалет - по особому распоряжению тех же сержантов. Кто-то пытался доказать, что надо выпускать курить, что очень хочется, но наши командиры завели "бунтовщика" в свое купе и там с помощью кулаков "вправили мозги".
  В тот день нас накормили один раз. Раздали кефир и творожные булочки, которые мы сожрали за мгновение. Ужина сопровождающие не организовали, и засыпалось трудно.
  Утром опять хотелось есть. Когда поезд тянулся через Уральские горы, я смотрел с верхней полки на маленькие домики вдали, и мне страшно хотелось туда. Мне представлялось, как там тикают ходики на стене, солнце светит на сосноґвые половицы, а в печи стоят ши или чугунок с картошкой. Хотелось жить там и никуда не ехать.
  Я прятался в свои ощущения весь день. В вагоне под нижней полкой я нашел обрывок толстого журнала, кажется "Сибирские огни", и с величайшим наслаждеґнием его читал. В журнале не было ни начала, ни конца, к тому же в нём печаґтался роман с продолжением, но я не жалел об этом. Просто радовался до слез, что вот написаны буквы, из них возникают слова, которые я так остро чувствую. За две с лишним недели для такого роскошного занятия ни разу не нашлось меґста между плотно пригнанными шестеренками сержантской школы. Роман был прекрасен. Я запомнил автора и название, которые были проставлены на каждой странице, и поклялся прочесть его на гражданке, потому что ничего лучше я не читал за восемнадцать лет.
  Вернувшись через два года, я однажды вспомнил с легкой иронией о своей клятґве и, будучи в студенческой библиотеке, взял этот номер журнала. Пролистал это серое произведение, рассказывающее суконным языком о буднях сибирской деревни. Я не удивился, а лишь вздохнул - в то время я уже учился на подготовительном отделении университета и знал из философии, что всякое восприятие субъективно.
  А объективность восприятия по дороге к новому месту службы, название которого считалось военным секретом, было сильно подорвана голодом. Во второй день пути нас кормили опять лишь раз - в засаленной столовой промежуточной станґции. Есть хотелось все сильнее; раньше мне как-то не приходилось так голодать.
  Вместе со всеми я начал понемногу шуметь, кричать даже, но все смолкали, стоило подойти сержанту. Кроме кулаков и авторитета желтых лычек этому способґствовало и наше настроение. Как-никак мы отдыхали. Ни рвущихся портянок, ни плаца. Даже неминуемый утренний бег был теперь лишь за окнами вагона. Я засыпал, просыпался, смотрел на бегущие перелески, дома у заснеженных заборов и опять засыпал от уютного тепла. Но через некоторое время сон обрывался - тошнило от голода.
  Четвертый день, когда я написал родителям письмо, был самым тяжелым. Нас наґкормили, как и прежде, только поздним завтраком. Сержанты все время пили и заґкусывали, а старший лейтенант, который вроде бы нас сопровождал, в вагоне воґобще не показывался. В Новосибирске, как только мы перебрались в новый поезд, он мимоходом заскочил к проводнице, да так и остался в служебном купе, выходя только иногда по нужде или послать сержантов с поручением в вагон-ресторан. Мы совсем проелись. Если кто-то приносил в вагон хотя бы пачку печенья, ее тут же разрывали. Впрочем, счастливец, купивший ее. ел еще по дороге из вагоґна-ресторана. Мой товарищ - Толька Рубачев - потом мне признался, что за этот короткий путь съел всухую пачку печенья и две булочки. Думаю, я съел бы и три, и четыре булочки всухую, но денег у меня не было.
  Вася Гвоздиков, маленький вертлявый паренек из Дубны, нашел на полу в тамбуре десять рублей и вернулся с добычей: три бутылки портвейна и разная еда. в основном булочки. Об этом быстро узнал весь вагон, и к нам потянулись поґлузнакомые "сослуживцы". Разнесся слух, что пассажиры охотно купят электроґбритвы, часы и даже солдатские шапки.
  В ближайшие два часа были распроданы все предметы роскоши и даже несколько казенных полотенец. Сержанты лежали пьяные, лишь изредка поднимая гоґловы на шум и хлопанье двери. В вагоне стало веселее, где-то закурили, когда вдруг случилось важное происшествие: вошла тетка-продавщица с пирожками. Вино только подогрело аппетит. Несколько печеньиц, которые пришлись на пуґстой желудок, не утолили голод, так что пирожки мы бы купили с удовольствиґем. Но где взять пятнадцать копеек? Полотенца гражданское население поезда больше не покупало. Тетка вошла незамеченной, но вдруг запела: "Пирожки, пирожки!" Толстый парень из Одинцово, по фамилии Лизняк, моргая небольґшими глазками, вдруг закричал:
  - Пусть жрать купят! Пьют на наши деньги, пусть купят пирожки!
  Один из сержантов встал, пошатываясь, и закричал, встав в проходе вагона:
  - Кто базарит? Иди сюда!
  Лизняк замялся, но вместо него к первому купе двинулась вся орущая толпа. В узком проходе образовалась пробка, и толпа застряла. Если бы не это, с мучителями наверняка бы расправились. Но судьба распорядилась иначе. Разгоряченные схваткой, мы и не заметили, как поезд остановился.
  - Какой город? - спросил кто-то в тамбур.
  - Курган!
  - Курган! Пошли на перрон! К коменданту! - закричали и заговорили все. - Выходи строиться на улицу!
  Мы начали выскакивать с подножек и строиться на платформе под белыми вокзальными прожекторами. На утоптанном снежку рядом с нами вдруг оказался майор с эмблемами железнодорожных войск. В тот вечер повезло не только наґшим сержантам, но и старшему лейтенанту.
  - Товарищ майор, - закричали вокруг, - как пройти к коменданту города?
  - Что за честь? Где ваш командир? - спросил майор, поворачиваясь в разные стороны.
  - Сволочь он! Сука! - истерично закричали из середины строя. - Под трибунал его! Звездочки, как перышки, слетят!
  Майор больше вопросов не задавал и поднялся в вагон, где оставалось человек десять, не присоединившихся к бунту. Они, видимо, все объяснили, и через минуту на перрон вывалился наш помятый лейтенант, застегивая на ходу пуговиґцы гимнастерки, и что-то прокричал.
  Вокзальный шум перекрыло нашим воплем. Мы махали руками, свистели, некоторые, кто поближе, даже плюнули в сторону командира, и он снова начал заґстегиваться, еще быстрее.
  Все спрашивали майора, как пройти к коменданту; майор отечески отвечал, что коменданта в этом городе нет, нужно остаться в вагоне, а он, майор, сообщит в часть, где сопровождающих примерно накажут.
  В толпе начались сомнения. Кто-то уже хотел возвратиться, тем более что оставґшиеся в вагоне приветливо махали руками, показывая, что нужно вернуться наґзад, и даже Лизняк, моргая маленькими глазками, уже оказался на подножке и тоже призывно махал.
  Наконец мы расслышали голос лейтенанта, который кричал:
  - Ребята! Ну хотите, я перед вами на колени встану! Ну, ребята!..
  Стали жалеть, потоптались еще немного и пошли в вагон.
  Поезд тронулся, оставляя позади заснеженные платформы и город Курган, где, по словам майора, не было комендатуры. Еще не скрылись последние фонари города, как нас накормили. И разговаривать стали вежливо. Пассажиры с интересом на нас посматривали. А может быть, просто так казалось оттого, что мы чувствовали себя победителями...
  
  
  "Конечная"
  
  Чтобы не пугать читателя, хочу сказать: глава получила свое название не потому, что мы прибыли к месту назначения.
  "Конечная" называлась станция, куда мы приехали на пятые сутки, и называлась так потому, что дальше рельсы не были проложены. Когда кто-то еще о Семипаґлатинском вокзале сказал "Конечная", мне сразу вспомнилось сотни раз слыґшанное в московском метро: "Конечная. Поезд дальше не пойдет, просьба освоґбодить вагоны".
  Можно было перейти в Москве на противоположную платформу и ехать назад. Со станции, куда нас привезли, ехать назад предстояло не скоро. Отрезвевшие задумчивые командиры не могли купить нам обратных билетов - не для того везли. В темной степи поезд вдруг остановился, автоматчики проверили документы, и мы, поняв, что попали в какую-то закрытую зону, проехали до "Конечґной" тихие и настороженные.
  Военный городок, куда мы попали, строился в сороковых годах, сразу после войны, когда надо было испытывать первую атомную бомбу. Потом нам рассказывали, как мерзли первые строители, грелись, бегая вокруг землянок, делили последние сухари. Когда, наконец, испытания прошли успешно, было много наґгражденных. Говорили, что где-то даже есть памятник или обелиск в честь этоґго события.
  Первой бомбой, как известно, дело не кончилось. Городок рос, но для испытаний появились далекие площадки в степи, а здесь (жители городка говорят "На берегу") обосновались гражданские люди, офицерские семьи и воинские части, которые в других местах почему-то не нужны.
  Мы втиснулись в два автобуса, и скоро одна из таких частей приветливо раскрыла сваренные из труб ворота. Это был учебный комбинат. Командиры не долго выбирали нам призвание: прочитали список и объявили, что до буквы "Т" - сантехники, а остальные - каменщики и штукатуры. И с этого дня мы четыре месяца изучали свои профессии, а одновременно - уставы и строевую.
  Летит редкий снег, ветер на плацу, а я, подняв одну ногу (ходить мы учились "по разделениям", по половинкам шага), пытаюсь тянуть носочек в сапоге и запоминаю: полдюймовая труба - 15 миллиметров, три четверти дюйма - 20... И есґли бы кто-то спросил, предпочтение каким фланцам надо отдавать - стальным плоским приварным или стальным приварным встык, я, ударив подошвой по бетону, ответил бы: "Приварным встык, потому что такие фланцы имеют один сварной шов!"
  
  Из письма родителям, 18 декабря:
  "Служить здесь лучше, чем в сержантской школе. Хоть и ветер, но Иртыш красивый, а вокруг степь, совершенно чистая. Кормят лучше, "стариков" тоже нет, да и не такой строгий распорядок. Кроме того, получу строительную специальность. Живем в трехэтажном здании, рядом - учебный корпус с классами, до туалета не надо бежать двести метров. Вот только с сигаретами тяжко. Все уже искурили, а купить не на что, все деньги ухнули еще в дороге. Но скоро нам дадут положиґтельные 3 р. 80 к., что денег не высылайте, вполне хватит на сигареты, а больше тратить не на что.
  Времени свободного здесь больше, но все же только сегодня смог написать. Сообщаю наконец свой обратный адрес. Он тоже временный - на четыре месяца. Кстати, через одиннадцать дней будет месяц, как я призвался".
  
  Я прослужил всего двадцать дней! Мне казалось тогда, что это много. Каждый день на карманном календаре протыкал иголкой (так незаметнее, а то командиґры не разрешают считать дни).
  Я бросил письмо в фанерный ящик около тумбочки дневального и выскочил в курилку перед корпусом. Здесь уже мерзли мои сослуживцы, цыганя друг у друга окурки.
  - Оставь покурить-то! - сказал я Сережке Степанову.
  - Будешь четвертым, - согласился Степанов, с наслаждением затягиваясь.
  - Ладно! - обрадовался я и сообщил: - Двадцать дней прослужил!
  Степанов, который призвался из Орехово-Зуево на две недели раньше меня, лиґхо надвинул шапку почти на самые глаза и сказал:
  - Салага! Не считай дни, считай бани!
  - Сам салага, - ответил я. но подумал: а бани-то прошло всего две!
  И настоящая служба пока не началась! Вроде бегаем, ходим, даже на поездах два раза передвигались, а до дела никак не доберемся. И что за дело-то?
  
  
  Школьное утро
  
  На улице страшный холод. Пошмыгивая носом, Вася Гвоздиков побежал в темноте к учебному корпусу - посмотреть, нет ли на термометре пятидесяти градуґсов. Слепят прожектора. От направленного света больно глазам и как-то еще хоґлоднее. Вася возвращается и говорит - сорок пять. Значит, зарядка будет.
  На фоне черного неба светятся окна соседней трехэтажной казармы. Строятся роты. Кто-то курит в строю, пока нет сержанта. И мы ждем своего.
  Ко всему мы уже здесь привыкли. Каждый вечер тренируемся по многу раз и уже научились вскакивать и одеваться, пока у старшины горит в руках спичка. Если бы дни службы считались по отбоям и подъемам, наша рота уволилась бы в запас примерно в середине марта следующего года.
  Про упражнение "отбой-подъем" надо сказать отдельно. По идее высших командиров подобная тренировка должна была лишь научить нас быстро одеватьґся, но у низших командиров она превратилась в средство коллективного наказаґния, поощрения и, в конечном счете, управления. В середине дня, после обеда, "отбой-подъем" бодрит; перед сном - успокаивает. Ляжет рота после десятого отбоя и ждет с трепетом: вскакивать или нет? Старшина пройдется по коридору между коек, откашляется где-то в темноте и скажет:
  - Внимание, рота!.. Напра-во!
  Дружный пружинный звон отвечает ему, и с нежным чувством - ласковое что- то подумаешь о старшине - засыпаешь без снов и памяти. Куда-то пропал дом и Светкины глаза. Казанский вокзал, Горький.
  Главное качество молодого солдата - шустрость. "Вы у меня будете летать, как пчелки", - сурово говорит старшина Петренко. И его поддерживает сержант Путинцев: "Вы должны метаться".
  И мы метались даже во сне. Постоянное напряжение нервов выработало почти у всех в роте рефлекс: просыпаться до подъема. Минуты за две до шести утра вздрагиваешь и просыпаешься, словно кто-то толкнул. В роте темно, освещены только тумбочка дневального и коридор. Сержанты уже оделись (их дневальный будит за пять минут до подъема), дежурный по роте говорит кому-то:
  - Через минуту.
  Дневальный свободной смены жужжит в бытовке электробритвой, другой - медґленно одевается. Эти две минуты запрессованы в наши тела, как бикфордов шнур - только поднеси огонь. Мы замерли, напряглись и готовы сорваться пряґмо в сапоги и гимнастерки.
  Тянутся последние секунды, дежурный подходит к выключателю, и вместе со
  вспыхивающим светом кричит дневальный:
  - Рота, подъем! По полной форме!
  Одеяла летят на спинки кроватей, рокочут тысячи пружин, а потом - грохот сапогов по лестнице на улицу. И вот мы ждем сержанта. Старший сержант Петренко командует:
  - Рота! Равняйсь! Смирно! Левое плечо вперед - бегом марш!..
  И под звуки утренней передачи из Москвы мы спотыкаемся на неровном льду, толкаем друг друга в темноте и бежим на стадион. На невидимых столбах гремят репродукторы:
  Представить страшно мне теперь,
  Что я не ту открыл бы дверь,
  Другой бы улицей поше-ел.
  Тебя не встретил, не наше-ел.
  В Москве, откуда тягучим голоском напевал удачливый артист, - три часа ночи. После бега и зарядки в темноте мы усталые, но довольные возвращаемся в казарму. Здесь льется теплая вода, пахнет мокрыми полами, на которых возятся
  выделенные с вечера мойщики.
  Мытье полов - дело не простое. Поливая пол из шланга, несколько человек гоґнят воду специальными швабрами с листовой резиной. Вслед за ними идут тряпщики, машущие по остаткам воды. Плеск, пар, мойщики белеют нательным беґльем и перекликаются, координируя работу на большой территории.
  В последние дни перед окончанием этой школы я подсчитал, сколько гектаров поґлов здесь намыл, но потом бумажку потерял - много появилось более важных дел. Так и проходит служба: бег, зарядка, умывание, утренний осмотр одежды и веґщей в карманах, уборка территории, многочисленные "стройся-разойдись" - и на улице уже посветлело. Петренко проходит по чисто выметенной дорожке пеґред казармой и, набрав воздуха в легкие, выдыхает:
  - Рота, равняйсь! Смирно! Правое плечо вперед - шагом марш!
  И колонной по четыре мы идем в столовую.
  А там известно: масло съел - и день прошел.
  
  
  "Эти вечера мы будем вспоминать..."
  
  В субботу после вечерней поверки старшина Петренко посмотрел на молчаливые шеренги и сказал:
  - Умеющие играть на музыкальных инструментах, выйти из строя!
  Рота настороженно улыбнулась. Мы были не дураки и слышали, как подлавливают желающих отлынивать от учебы и работы. Художники потом рисуют тряпґками по мокрым полам, музыканты играют на унитазах и кранах в туалете, чтоб блестели. Но наш старшина качнулся на мысочках и добавил:
  - Ко Дню Советской Армии роте приказано подготовить несколько номеров для концерта. Желающим - подойти завтра к канцелярии роты.
  Тронув пальцем усы, наш стройный старшина еще раз качнулся на мысках и, повысив голос, скомандовал:
  - Внимание, рота! Отбой!
  Мы рассыпались в грохоте сапог, и по пути к своей табуретке, расстегивая пуговицы гимнастерки, я успел подумать: "Завтра подойду".
  Утром перед канцелярией роты стояли всего пять человек и, посматривая друг на друга, ждали Петренко. Знаком мне был только Рубачев. А с остальными, хоґтя и прожил в одной казарме почти полмесяца, не встречался ни разу. Мы сущеґствовали в строю - в составе отделения, взвода - и кроме стоящих рядом знали только видимых отовсюду командиров.
  Дверь канцелярии открылась, и старшина повел нас в ленинскую комнату. Кроме никогда не включавшегося телевизора и подшивки газеты "Боевое знамя" были здесь гармонь и гитара. Старшина рассадил нас вокруг себя и жестом приґгласил сыграть гармониста - Колю из города Орла (фамилии его я так и не узґнал) - невысокого паренька, которому, как мне показалось, больше всего недоґставало в армии картуза и небольшого зеркальца - расчёсывать чуб.
  Следующим выступил казах с домброй, которую он привез с собой из дому и с разрешения командования хранил в каптерке. Старшина послушал, сказал, что это хорошо - нам нужна разная музыка, и пригласил гитаристов.
  Мы начали уступать друг другу очередь, отнекиваться, пока Петренко, постучав пальцем по желтой деке гитары, не сказал: "Так. Слушаем по алфавиту".
  И заиграл Алимханов - высокий джигит с несколько, как мне показалось, высокомерным взглядом. Мы услышали знакомый с детства блатной бой "восьмерґкой" и такую же знакомую блатную мелодию, только слова были казахские. Алимханов повернулся к окну, с тоской глядя куда-то вдаль, спел куплетов воґсемь. Мы заскучали, даже казах, который слова понимал. По характерному подґвыванию можно было понять, что речь идет о тюрьме и воле.
  На девятом куплете старшина, постучав пальцем по столу, спросил:
  - О чем песня?
  - О любви, - заверил Алимханов. - Могу перевести.
  Старшина уклонился и гитару передал мне. Я удобно сел и, желая показать, что музыкант я получше предыдущего, сначала подстроил струны. Что именно пел я, сейчас уже не помню. Вероятно, что-то вроде "За собою школы двери тихо затворю. Эту первую потерю я с тобой делю". Всем понравилось, и гитару передаґли Рубачеву. Вот тогда я первый раз услышал его песню, которую много раз поґтом мы пели в пустом классе, а через несколько месяцев - в других казармах, в другом месте.
  Эти вечера мы будем вспоминать,
  Белизну берез и небо звездное.
  Если б можно было все забрать
  С собой,
  Стал богатым бы ты,
  Богатым бы стал...
  Прошло уже детство, как день, прошло.
  Осталось на сердце светло и тепло...
  И чтобы теперь вспомнить ту нашу школу, беззаботные вечера, мне достаточно устроиться с гитарой, взять лесенку до-мажор и поплыть в облаке слов и звуков:
  Если б можно было все забрать
  С собой,
  Стал богатым бы ты,
  Богатым бы стал...
  С Толькой Рубачевым мы потом часами говорили, почти никогда не споря, рассказывали о доме и своей прошлой жизни. Нам повезло: мы служили вместе и уволились в один день.
  Петренко одобрил репертуар каждого претендента на участие в "художественном представлении" и лишь Алимханову предложил вместо песен прочесть подходяґщие к празднику стихи на родном языке. Алимханов покачал головой и, как-то этак посмотрев на нас с Толькой, сказал:
  - Пусть они больше споют. Я по-русски плохо говорю.
  Мы пожали плечами и до 23 февраля через день собирались для репетиций. В эти вечера появилось время говорить на гражданские темы, петь, курить и смеяться в пустом учебном корпусе, и остальные курсанты, особенно умевшие игґрать и петь, но побоявшиеся старшины, нам крепко завидовали.
  Правильно, конечно, завидовали, но все-таки основное время мы несли тяготы службы вместе со всеми.
  
  Из дневника в записной книжке:
  
  "У нас в роте русские, белорусы, украинцы, казахи, татары, узбеки, немцы, армяне, евреи, эстонцы, латыши, литовцы, туркмены, буряты, корейцы, таджики, чеченцы, уйгуры, киргизы, мордвины, иранец, поляк".
  
  
  Девять часов ежедневно
  
  Старшина (читая):
  "Температура кипения воды - 90 градусов!..
  Курсант: "Сто, товарищ старшина!"
  Старшина (полистав конспект):
  "Ах, да. Это я с прямым углом с путей!
  Штатский анекдот
  
  Только в армии я по-настояшему понял, что такое учеба. Были потом университеты и различные курсы, где форма обучения заставляла забыть о цели. Потому сейчас, имея возможность сравнивать, могу сказать: самая честная учеба была в школе "На берегу".
  - Как же вас потом использовать? - спрашивал младший сержант Путинцев и напрягал скулы.
  Мы несли звание курсантов трудно, прогибаясь под главным принципом армейской учебы "Делай, как я!". Не затрудняясь теорией, наши преподаватели-серґжанты, показав что-то, спрашивали: "Ясно?" - на что в соответствии с уставом мы отвечали: "Так точно!" Нас нужно было быстро и крепко выучить строительґным специальностям, чтобы использовать для выполнения планов далекого коґмандования.
  За окном, ни разу не отдохнув, тянулся ветер по снегу или песку, у продовольственных складов леденели часовые, а мы пытались задержать в вечно сонных головах основы гидродинамики и теплотехники. Лишь иногда поднимались лиґца - когда младший сержант Путинцев, крепко стукнув ладонью по столу, доґставал из застекленного шкафа плакат и объявлял:
  - Общий вид клозетной чаши "Генуя".
  Мы вздрагивали и смотрели на клозетную чашу, похожую на те, что были вцементированы у нас в туалете.
  - А мы - сантехники-толчкисты! Любой из нас отладит унитаз! - шептал я тольґко что придуманную частушку соседу по парте Сережке Степанову.
  Сережка крутил головой и рисовал голых женщин на полях справочника молодого слесаря-сантехника. Женщины у него получались хорошо - Сережка один из немногих в роте был уже женат.
  - Встать! Сесть! Встать! Сесть! - командовал младший сержант Путинцев, наґпрягая мускулы лица. - С-с-салаги!..
  Трудный и нервный человек был наш преподаватель, отчего учеба проходила наґпряженно, как бы по-боевому. Если бы не это обстоятельство, пожалуй, она быґла бы совсем не похожа на любую другую.
  С первых дней в классе выделились лидеры и отстающие. Хорошо учились Рубачев, Степанов, Жук (исполняющий заодно и обязанности помощника каптерщика), хитрый и внимательный Лизняк. Пытался еще хорошо учиться Алимханов, но науки ему не давались из-за плохого русского языка, и он тогда стал гоґворить в курилке на переменах, что учатся только дураки и салаги, вот отправят работать, тогда с лопатой в руках все узнаешь.
  Мы занимались девять часов в день. Шесть часов до обеда, потом еще час и два часа самоподготовки. Самоподготовка проходила в том же классе с зеленой табґличкой "Слесари-сантехники. Группа 1". Разница была лишь в том, что в это время младший сержант Путинцев вообще ничего не объяснял, а только напряґгал скулы и покрикивал.
  Тянулись единообразные, как говорят прапорщики, дни. Подъем, учеба, отбой и в промежутках - неизбежный кросс, "отбой-подъем" и строевая подготовка до или после приема пищи. Уже через несколько дней этой жизни "На берегу" мы начали как-то осматриваться: перебрасываться словами в строю, даже сплетниґчать, а в теплых классах рисовать чертиков, посмеиваться и плеваться жеваной бумагой. Мы научились быстро чистить блестящие части своей одежды и подґшивать свежие воротнички, так что в личное время вечером удавалось покурить в специальной железной беседке и посмотреть программу "Время" по телевизоґру. Именно в эти минуты и жила рота настоящей жизнью, а учеба была только долгим темным перерывом между едой и вечерами.
  Вот и из классной жизни я сейчас не могу вспомнить ничего, кроме повторяющихся картин: Лизняк сворачивает трубочкой тетрадный листок и плюет жеваґной бумагой в Гвоздикова, прикрыв маленькие глазки от смеха. Гвоздиков смоґтрит но сторонам - кто плюнул. Пугливый курсант Парахатов стоит у доски и теребит грязную тряпку защитного цвета - пытается вспомнить незнакомое русґское слово - то ли фланец, то ли вентиль. Степанов нарисовал во весь тетрадочґный лист голую женщину и показывает кому-то сзади - сзади смеются. Младґший сержант Путинцев напрягает жилистую шею и бьет ладонью по уже потреґпанному столу:
  - Встать! Сесть! Встать!
  Картины можно ставить в любой последовательности и чередовать друг с друґгом. Если чередовать их достаточно долго, то тогда и получится картина наґшей учёбы. Шли часы, складывались в сутки, недели, а потом - тяжело и медґленно - в месяцы.
  
  
  Двадцать девятое января
  
  Мы с Толькой Рубачевым выпрыгиваем из казармы и через двор бежим к учебному корпусу. Вечер, поскрипывает снежок, мы вздрагиваем даже на бегу - моґроз градусов тридцать пять, а бушлаты разрешают надевать только в строй, на переход в столовую или в парк. Мы бежим репетировать.
  Рубачев дергает деревянную ручку двери учебного корпуса, и, стуча зубами, мы влетаем на второй этаж. В нашем классе с зеленой табличкой уже ждут Степанов и Гвоздиков, исполняющие в художественной программе "танец маленьких лебеґдей", и Жора Ермаков, по прозвищу Длинный, который прочтет свои стихи.
  В первый же вечер, вернувшись с репетиции, я рассказал об артистическом успехе, и половина нашего отделения бросилась в канцелярию роты.
  Верхом на парте, откинув вдохновенно голову, уже проигрывает свои припевки Коля из Орла.
  - Давайте скорее, - встречает нас Степанов. - Путинцев уже приходил, сказал, если будем тут балдеть, он нам тряпок пришлет.
  - Шлепает! - уверенно говорит Рубачев. - Нам Петренко приказ дал, он сам Путинцева на полы загонит.
  Путинцев не только наш преподаватель, он командир отделения, так что мыть полы ему не положено по уставу, но мы все-таки соглашаемся, довольные. Путинцев уж очень суровый человек. Он старше нас лет на пять, дома семья - жеґна и дочь Верочка, - а служить ему еще целый год.
  - Ладно, давайте танец прогоним, - говорит Рубачев.
  Наши "лебеди" надевают бумажные кокошники и встают в балетную позицию. Все они - мои земляки.
  Первый вопрос, который задают друг другу незнакомые солдаты, - откуда призвался? Я призвался из Москвы и очень удивлялся, что сразу же задавали еще один вопрос: из самой Москвы? Как выяснилось позже, это существенное уточґнение: призывники всего огромного Подмосковья тоже называли себя москвичаґми. Так, в нашем отделении собрались все земляки, за исключением неприметґного Акопяна родом из небольшого армянского городка. Степанов - из Орехово-Зуево, маленький Вася Гвоздиков - из Дубны, Лизняк - из Одинцова, Жора Ермаков - из Клина. В "самой" Москве были прописаны лишь мы с Рубачевым. Земляки подобрались шустрые, и у нас в отделении не было дня без происшестґвий. Еще перед присягой пропал однажды Гвоздиков и объявился только к веґчеру - неизвестный ефрейтор заставил его вымыть все полы в клубе соседней части. По специальному приказу старшины ("в целях совершенствования масґтерства и отработки приемов обращения с тряпками...") Вася еще пол месяца каждое утро мыл полы в нашей казарме. Тихий поэт Жора Ермаков был знамеґнит тем, что на одном из затянувшихся "отбой-подъемов" упал в сердечный обґморок, и к нему срочно вызвали молодую врачиху. Вся рота, затаив дыхание и свесившись с кроватей, смотрела, как женщина в белом халате подошла к постеґли Жоры, присела и долго с ним разговаривала. А он отвечал ей слабым голоґсом, греясь в лучах заслуженного внимания.
  Про Степанова и круглолицего Лизняка говорить даже нечего - они если не поґпадали в ЧП, то их организовывали. Лизняк, например, пустил еще перед Новым годом слух, что желающих воевать добровольно во Вьетнаме записывают у командира роты. Сделал он это хитро, так что виноватого не нашли, а к нашеґму майору тем временем обратилось человек пятнадцать волонтеров.
  Сегодня земляки исполняют "танец маленьких лебедей". Коля из Орла усаживаґется с гармошкой на первой парте, я подстраиваю гитару. Рубачев обхватывает за талию Степанова, тот - Гвоздикова, и под музыку Чайковского (в нашем исґполнении) они начинают плавно переступать и приседать. Это шуточный номер. Командир роты, наш майор, сказал, что это традиционный номер первой роты. "Всегда очень смешно", - заверил он.
  "Пам-пам-пам-пам, пара-рам-пам-пам!" - стараемся мы с Колей, и шуточный номер оттачивается до необходимой плавности.
  Сегодня двадцать девятое января - ровно два месяца, как я призвался. В два часа дня я вынул из кармана кусок сахара, оставленный с завтрака, и тихо захрусґтел. Почему-то именно так я решил отмечать каждый месяц - ровно в два часа, когда перешел за ворота стадиона с повесткой и вещами в старой сумке. Я вспоґминал проводы, дорогу и такси, которое не отставало долго, сборный пункт и Светку, которая обещала меня ждать.
  - Дай кусочек-то, - прошептал Лизняк. - Чего зажал?
  - У меня нету больше, - тоже прошептал я. - Один был всего.
  Лизняк улыбается маленькими глазками, мол, знаем, не дураки, и отворачивается.
  А я разозлился: надо же, услышал он - уши-то большие! Отчего-то я стеснялся рассказать о придуманном празднике.
  Лизняк тоже сейчас с нами. Петь и играть он не умеет, но вызвался помогать в оформлении - занавес, бумажные кокошники и так далее, - поэтому ходит на репетиции, объясняя всем, что это необходимо.
  Сейчас он рисует что-то мелком на доске и комментирует:
  - Степан, тебя Гвоздиков собьет. Смотри на ноги-то!
  Степанов смотрит на ноги, сбивается, и все останавливаются.
  Мы перестаем играть, а Лизняк улыбается:
  - Я же говорил, смотри на ноги!
  Толька Рубачев поворачивается к Лизняку, выпустив на минуту талию Васи, и поводит борцовским плечом:
  - Ты кончай. Или иди в роту.
  Лизняк делает удивленное лицо:
  - Да ты чего? - но понимает угрозу и миролюбиво говорит: - Ладно, пошутить уж нельзя.
  Мы начинаем снова, отрабатываем, чтобы нам с Рубачевым скорее перейти к песням. Двадцать девятого января я писал родителям:
  "Сейчас сижу в бытовке (это такая комната с зеркалами и утюгами), где только что подшился и побрился. А так учусь специальности, хожу в наряды, редактирую боевой листок, вообще, как приняли Присягу и кончился карантин, дел прибавилось.
  Посылки мне не надо. Уверен, что наполовину все будет не то: нельзя класть колбасу или другие портящиеся вещи. Конечно, ничего спиртного. Из консерґвов - только сгущенку. И гражданские вещи тоже нельзя класть. Перчатки мне ни к чему, нам выдали рукавицы. Носки, свитера и т.п. запрещены уставом ВС. Вообще, посылки лучше редко и маленькие.
  Ну, пока, целую вас обоих. Ваш сын солдат".
  Двадцать девятого января после репетиции я сидел в бытовке и внимательно смоґтрел на себя в зеркало. Возмужал, поправился, шея лысой головы начинается от скул, вид бодрый, хотя и голодный. Праздник мой был днем обыкновенным: мыґтье полов, скорый завтрак, классы, обед, строевой тренаж, самоподготовка... В общем, двадцать девятое число, каких впереди еще добрых два десятка.
  Писатель и окружающая его действительность
  Сережка Степанов толкнул меня, дремлющего за партой, локтем и протянул тетрадку:
  - Посмотри.
  Я думал увидеть новую группу женщин, но на первой странице было написано крупно и красиво: "Повесть". Я перевернул страницу и начал читать:
  "Коля жил в своей деревне, в старом доме. Его мать была служащая, трудящаяся женщина. У Коли много было дел по дому, но он все успевал и потом гулял с ребятами. Они ходили на речку и ловили раков и загорали. Около берега стоґяло большое дерево. Там висела тарзанка, и ребята с нее прыгали в воду. Во все стороны поднимались брызги".
  Такого текста было страницы две.
  - Это что? - спросил я Сережку.
  - Повесть, - шепотом пояснил он, косясь на Путинцева.
  С этого пасмурного дня мы начали писать повесть. Придумали и описали разваґлившуюся старую церковь, кусты около нее и скрытый среди них ход в подземеґлье. В нашей повести с утра до вечера светило солнце, тихо текла речка, мальчишґки строили запруды и самоловы, а потом искали и находили старинные клады. Писали мы так: один абзац Сережка, один - я. Повесть выходила из-за этого очень неровной, но приключениями была набита плотно. Только с криком днеґвального в пустом коридоре корпуса "Закончить второй час самоподготовки!" повесть останавливалась до следующего утра.
  Лучшее время у нас проходило на придуманных берегах. Я увлекался маленькиґми календариками, картинками, вырезанными из старых конвертов. Однажды в военторговской лавке мне посчастливилось купить набор открыток с репродукциями Левитана, и с тех пор я то и дело перебирал их под партой, подолгу разґглядывал, заложив между страниц устава. Однообразие внешнего мира настольґко обострило ощущения, что над картинкой от старого конверта можно было просидеть час без скуки. Легко предположить, что какой-нибудь образованный солдат мог бы придумать более продуктивное занятие. Не учившись еще в высґшей школе, я писал в записной книжке:
  "Суббота. Сегодня будет кино. Фильма ждешь весь день, но хорошие показывают редко. И потом все равно, как только кончается кино и включается свет, раздаютґся команды, сразу вспоминаешь, что такой жизни нет. Все меркнет, теряется ощуґщение цвета. А черно-белое кино, когда вспоминаешь, кажется цветным".
  Назло внешнему миру литературная жизнь в роте кипела. Кроме длинного Жоры Ермакова - уже признанного поэта - начал творить Лизняк. Однажды на перемеґне он дал нам со Степановым почитать красиво оформленную тетрадку с надписью цветными карандашами: "Аэросекс". Без вводных слов и завязки "Аэросекс" повеґствовал об отношениях мужчины и женщины. Женщина звалась стюардессой - это, видимо, и дало "аэро" в названии. Действие описывалось примерно так: "Его рука скользнула по упругому бедру стюардессы. Она покраснела, но не отодвинуґлась. Тогда он обхватил ее рукой за покорную талию и прижал к себе".
  Лизняк сел рядом с нами и, дав дочитать до самого-самого места, выхватил тетґрадку и засмеялся:
  - А! Балдеете? Балдеете?
  Ему понравилось, что мы стали просить тетрадку дочитать, и он, еще немного попрыгав, вернул нам "Аэросекс".
  Мы со Степановым дочитали цветную тетрадку и вздохнули. Причем Степанов, так как он был женат, вздохнул гораздо глубже. Искусство Лизняка толкнуло его к справочнику молодого слесаря-сантехника, где он вновь с яростью начал рисовать женщин.
  Я следил за его карандашом, а потом открыл свою тетрадь и на внутренней стороґне зеленой обложки стал рисовать пистолеты и кинжалы - единственное, что умел. За окном на плацу, сжав от холода челюсти, маршировал взвод, видимо провинивґшийся перед своим командиром. У самой двери, в противоположном углу, придуґмывал стихи Жора Ермаков, на второй парте, подперев ладонью толстые щеки, казалось, летел в своем аэроплане Лизняк. О девушке с черными глазами думал Алимханов, ничего не записывая, думали о доме Коля из Орла и Вася Гвоздиков. Только младший сержант Путинцев, припечатывая каждое слово, рассказывал о фасонных частях канализационных труб и о чем думал - неизвестно. Слава Боґгу, дневальный все ж кричит из темного коридора:
  - Закончить шестой час занятий! Приготовиться для следования на обед!
  
  
  Кушать хочется
  
  Солдат не свинья - все съест.
  Армейская шутка
  
  Хочется кушать. Даже не так. Хочется есть и жрать - много и часто. Сержанты выворачивают из наших карманов спрятанные куски засохшего хлеба, чтобы мы не страдали кишечными заболеваниями, но нам не грозят болезни. В наших жеґлудках пусто, мы бодрые, подтянутые, как молодые собаки, и всегда готовы что- нибудь утащить и съесть.
  Во время обеда наш стол потаенно выменивает у столовских на раздаче добавку. Пять сигарет - бачок второго. Пока старшина медленно и брезгливо за своим столом ковыряет жареную до хрупкости рыбу, мы снова принимаемся резво стуґчать ложками.
  В бачке - каша-кирзуха. Поев ее два нелегких года, я так и не понял, из чего ее готовят, такую крепкую и синюю. На вязкой поверхности плавает оранжевый комбижир, вызывающий изжогу, но во время обеда об изжоге забываешь и стараґешься ухватить побольше этого жира и мягких кусков сала, выращенного на свиґньях в гарнизонном подсобном хозяйстве. Свиньи питаются с нашей кухни - объґяснил мне однажды солдат-свинарь. Мы, в общем-то, доедаем то, что оставил на тарелках предыдущий призыв. Умный солдат-свинарь называл это явление круґговоротом еды в природе.
  Мы едим кашу-кирзуху со свининой молча и быстро, по-армейски говоря, рубаем. Старшина отодвинул рыбий хребет с хвостом, ссыпал сахар в алюминиевую кружку и размешивает столовой ложкой (других нет) темноватую жидкость без запаха - якобы чай.
  Наши ложки стучат еще быстрее, потому что учебный прием "делай, как я" униґверсален: перекур длится, пока сержант не бросит сигарету, обед - пока ест старшина. Чтобы не затруднять пролет пищи, я кладу клеклые куски хлеба в карман - на второй час самоподготовки.
  - Закончить прием пиши! Уборщикам снести посуду!
  Команда старшины не застает нас врасплох. Двое сидящих у края стола свободную посуду несут к амбразуре мойки. А пока рота выходит строиться на морозе и солнце, разбирая бушлаты, посмотрим, что же мы съели. Откроем таблицу "Нормы суточного довольствия. Вес в граммах".
  N№
  Наименование продуктов
  Вес
  1.
  Хлеб из муки ржан. или пшен.
  450
  2.
  Хлеб из муки пшен. 2 сорт
  400
  3.
  Мука пшеничная 2 сорта
  20
  4.
  Крупа разная
  120
  5.
  Макаронные изделия
  40
  6.
  Мясо
  150
  7.
  Рыба, сельдь
  100
  8.
  Комбижир, сало
  30
  9.
  Масло сливочное
  20
  10.
  Масло растительное
  20
  11.
  Сахар
  65
  12.
  Чай
  1
  13.
  Соль
  30
  14.
  Картофель
  350
  15.
  Капуста
  120
  16.
  Свекла
  40
  17.
  Лук репчатый
  30
  18.
  Коренья, зелень, огурцы
  40
  19.
  Морковь
  40
  20.
  Томат-паста
  6
  21.
  Лавровый лист
  0,2
  22.
  Перец
  0,3
  23.
  Уксус
  2
  24.
  Горчичный порошок
  0,3
  25.
  Сухой кисель
  30
  Двадцать пять компонентов наши повара ежедневно превращают в кашу: каша с водой и вареным садом, каша без сала и воды, картофельная каша, каша из макаронных изделии и кислая капуста, тушенная до состояния каши.
  В брошюрках ДОСААФ я читал, что есть несколько норм питания военнослужащих и каждая из них учитывает потребности организма в конкретных климатиґческих условиях. Есть паек горный, есть паек для воинов, которые служат в суґровых северных краях, есть паек лётный, подводный... Не знаю, как после горґного или лётного пайка, но у нас после обеда хочется есть.
  Еще в аккуратной столовой сержантской школы началось это несчастье: плотно наґбитый живот, а сытости нет. Уже во время обеда я каждый раз с отчаянием отмеґчал, как уходит из миски очередная каша, а на языке все змеится голодная слюна. Все собралось против молодого солдата - и сама еда, и железный режим, и вечґное движение ("Вы должны метаться!"), и даже традиция. Читая русские народґные сказки, то и дело встречаешь солдата, обязательное состояние которого - голод. Отсюда и каша из топора, и справедливое замечание "Русский солдат сметкой богат".
  Сережа Степанов на моих глазах однажды выкопал из твердой, как кость, земли картофелину, когда нам устроили субботник в подсобном хозяйстве на берегу Иртыша. Как он в грунте определил съестное, объяснить нельзя. Отделение тут же наковыряло почти полведра, развели костер, Вася Гвоздиков, покрутившись у ворот ближайшей части, вернулся с солью и буханкой хлеба, и скоро наше отґделение радостно обедало. Командир взвода, вернувшись от воды, даже руки опустил: "Откуда вы только всё берете?" И отошел, даже ругать не стал.
  Чего же ждать, когда взвод назначают в ночной наряд на кухню! Огромный зал пуст и тих. У входа - вытащенные для нас ведра, тряпки и швабры с резиной. Необъятный пол, черный от тысяч сапог, к утру должен быть желтым, как баскетбольная площадка. Всем взводом мы относим столы и лавки к темным окнам и одновременно ищем щель, в которую уборщики будут сгонять воду (в любом полу есть такие щели). Уборщики гонят туда жидкую грязь, и куда она благопоґлучно стекает - не наше дело, до дембеля слив не переполнится.
  Впрочем, на полы оставляют только одно отделение. Остальные - в кухню. Каґфель, как в общественном туалете, несколько зарешеченных дыр в полу, огромґные плиты и огромные баки с домкратами. Грязно, как на улице. От наших шаґгов тяжело бегут тараканы, с потолка капает то там, то тут.
  - Лизняк, Алимханов, примкнуть ко второму отделению для уборки помещения! - командует дежурный по кухне сержант. - Остальные - на чистку!
  Лизняк останавливается, не хочет верить, оборачивается на нас, надувая щеки. А мы, разведя руками - мол, судьба! - идем в потаенные глубины кухни, к черному ходу, где коридор ведет от двери к двери с заманчивыми словами под стекґлом: "Хлеборезка", "Склад сухопродуктов", "Овощерезка"...
  Дежурный по кухне ухолит к земляку-хлеборезу - попить чай с маслом и поговорить о дембеле, а нас столовские ведут по скользкому от жира полу к комнаґте с ревущей картофелечисткой, напоминающей стиральную машину, и выдают разнокалиберные ножи.
  - Подчищать глазки - плевое дело! - говорит толстый казах в гимнастерке, коґторая лоснится и давно изменила цвет, пропитавшись граммами не дошедших до котла жиров. Одежда всех столовских напоминает мне обмундирование каґкой-то другой, может быть даже враждебной нам, армии.
  Мы рассаживаемся вокруг пяти центнеров картошки, а столовский берет с соґбой Парахатова - вымыть полы в комнате отдыха - и будет после мытья рассказывать салаге-земляку о тонкостях службы, благодушно угощая его чаем. А Парахатов будет слушать рассказы и поддакивать в благодарность за сахар.
  Мы сидим вокруг картофельной кучи. Ревет цилиндр с корундовым покрытием внутри, мы ковыряемся в скользких картофелинах, а голод уже давно толкает к действиям.
  Первым не выдерживает Гвоздиков. Зашмыгав обезьяньим носиком, он говорит:
  - Чего сидим-то? Степан, ты чего сидишь?
  Степанов, счищая кожуру, оставленную машиной, поворачивается к нему:
  - Вася, я тебя за очистками не вижу. Голос слышу, а видеть - не вижу. Гвоздиков поджимает губы и быстро крутит головой:
  - Ты, Степан, большой. В три дня не обос..!
  Степанов, довольный результатом, смеется. Больше всего он любит подколоть Гвоздикова за его маленький рост.
  Обида на минуту отвлекает Васины думы. Но минута кончается, а голод - нет. Вася по-стариковски вздыхает и, ни слова не говоря, выходит из комнаты.
  Судя по желанию спать, уже около двух часов ночи. Ревет, захлебываясь грязной водой, крутящийся механизм. Мы ковыряемся своими ножиками в картофеле и ни о чем не говорим. Сыро, тепло, через час или полтора картошка кончится, и мы пойдем по морозцу в казарму - о чем говорить?
  Так проходит минут пятнадцать. Раскрывается дверь. На пороге, обняв бачок из- под второго, стоит Вася.
  - Кисель! - торжественно объявляет он. - Лизняк на мойке еще хлеба достал, сидит ест. И нам обещал.
  Хлеб с киселем - это очень вкусно и сытно, мы сразу бросаем свои ножи, а Ваґся уже идет на мойку и возвращается с двумя буханками, на ходу отковыривая корочку. Для конспирации отделение не выключает машину, садится тесным кружком и начинает макать ломаные куски хлеба в кисель. Нам весело от пищи, тепло, и завтра не будут поднимать на зарядку. И кажется, не желудок, а голову заполняет кисель с хлебом, хочется сидеть в мокрой теплоте и дремать.
  
  Двадцать девятое марта
  
  Январь, февраль и март.
  Одинаковые сутки сменяли друг друга, и новый день словно заступал в караул, приняв по описи ветер, холодное солнце над степью и нас, сидящих в классе или бредущих на практические занятия в техпарк к Иртышу. Здесь можно было заґбыться (по словам Достоевского, который, как и мы, служил солдатом в Семипаґлатинске), глядя в необъятный, пустынный простор, точно заключенный из окна тюрьмы на свободу.
  Рота выходит в сорокаградусный мороз, по-бандитски обматывая лица полотенґцами от ветра и молча идёт к Иртышу, чтобы вбивать кронштейны в специальґные учебные стены. А я застывал там с молотком в руках, смотрел и смотрел за забор, а потом в дневнике описывал холодное солнце и вольные просторы. Только об этом и нужно писать в дневнике, считал я, а не о мелочах ротной жизґни. Обдумывал каждое слово, стараясь писать без помарок и кратко. И делал все, чтобы никто не увидел написанного.
  Забегая вперед, могу сказать, что это удалось, как ни странно. За два года мой дневник никто не увидел, кроме самых близких друзей. Книжку я прятал в сапоґге на утренних осмотрах, носил в боковом кармане и трясся над ней постоянно. Я писал обдуманные слова, сам же по многу раз перечитывал, и мне все нравилось. Двадцать девятого марта я пометил:
  "11.00. На улице пасмурно. Сегодня - 4 месяца, как я призвался. Вот уже и весна. Время после карантина летит быстро. Все, что было вчера или месяц назад, отоґдвигается в памяти на одно расстояние. Время стало простым: что было и что есть. Сегодня в 14.00 я съем свои кусок сахара, чтобы отметить еще один месяц". В классе было так же серо и скучно, как в природе. За своей партой в углу тихо плакал Коля из Орла, а Путинцев делал вид, что не замечает. Вчера вечером Коґля получил письмо от своей жены. В письме была их общая фотография. Однаґко жена была вырезана ножницами, так что остался один Коля. Словами жена поясняла (видимо, не доверяя его сообразительности), что они не сошлись хаґрактерами, что возникли какие-то обстоятельства, и она теперь считает себя не Колиной женой, а чужой девушкой. Весь вечер Коля, горестно плача, ходил по роте и читал чуть ли не каждому письмо, так что к отбою ему сочувствовало все подразделение.
  Да! Как это ни печально, дома нас не очень-то ждали. В марте месяце, когда наґчинают бродить соки в деревьях, дрогнули первые ряды девушек. Каждый день в нашей роте то в первый, то во второй, то в третий, а то во все три взвода сраґзу приходили письма с невеселыми новостями.
  Писали друзья, подруги, родственники и сами девчонки. Письма девчонок, как правило, начинались радостными извинениями ("Прости, как написать не знаю. Напишу прямо: поздравь меня! Я влюбилась... Да, выхожу замуж... Ты помнишь Васю?.." и так далее). Вторая дружная волна таких писем прокатиґлась еще через год, а всего, могу сказать, забегая вперед, успешным браком закончилось только одно ожидание.
  У этой семьи я даже был в гостях, когда после армии ездил по Средней Азии. Сеґмья была дружная, они только построили свой дом, ждали ребенка и запушенґный сад корчевали под виноградник.
  Глядя на всхлипывающего Колю, я старался не думать о Светке, которая меня ждет в Москве. Да и сам Коля начинал уже надоедать. И старшина, которому Коля бросился на грудь (именно бросился и даже обнял его, воспользовавшись замешательством), сначала успокаивал его, а потом аккуратно, но твердо отстранился.
  Выслушал Колю и командир роты, но уже совсем сурово: на грудь не допустил и в отпуске отказал.
  Двадцать девятого марта под тихие вздохи и слезы я читал из-под парты историґческий роман "Принцесса Изабо" и, как над журналом в поезде из Горького, соґвершенно пропадал в придуманном тексте. Там были зубчатые стены из замшеґлых камней, опускался мост на цепях. Переступали лапками белые голуби по брусчатке внутреннего дворика. Между камней у стен пробивалась трава. Сюда выходила крытая галерея с аркадами. Когда солнце поднималось, можно было гулять в тени, опираясь ладонью на тесаный камень.
  В этой крепости я скрывался от военной службы почти весь март.
  После обеда, как напоминание о будущем, нам вдруг выдали специальную форґму ВСО - военно-строительных отрядов: у нее крой особый. Как мы поняли, чтобы удобнее было копать. Все стали подшиваться, клянчить у каптерщика эмґблемы. Я взял свою табуретку и пошел в бытовку.
  - Смотри-ка, - сказал Сережка Степанов, показывая пальцем на Колю, - зелеґный, как три рубля. И такой же дешевый.
  Коля очень тщательно следил за своей внешностью: смотрелся в зеркало, постоґянно одергивал гимнастерку, поправлял ремень. Получив новое обмундироваґние, подшился первым, оделся и теперь оправлял куртку ВСО, натягивая ее сниґзу, чтобы убрать складки. В примеривании новой курточки он совсем забыл о постигшем его горе, но сейчас перестал одергиваться и повернулся к Сережке:
  - Как же ты, Степанов... - губы его привычно задрожали, и на глазах появились слезы. - Ты ведь сам женатый...
  В бытовке сидело еще человек десять. Все подняли глаза от своих подворотничґков и посмотрели на Степанова. Тот затянул узел, перекусил нитку и кратко реґзюмировал, подняв голову:
  - Дешевый ты, Коля.
  С этого дня фамилия Коли была забыта и теми, кто её и знал. Уже перед дембеґлем я, валяясь на сопке около барака, услышал, как Долгополов - солдат новоґго призыва - кричал кому-то:
  - Машина с "Берега" приехала! Трое наших и Коля Дешевый!
  А двадцать девятого марта Коля больше ничего не сказал Степанову и ушел из быґтовки. Вечером он ходил по роте с повеселевшим лицом и показывал фотографию, которую брал с собой из дома. На ней был вырезан ножницами сам Коля, и теперь уже жена осталась с пустым местом. Фотографию он отправил в тот же вечер в даґлекий Орел.
  А для меня этот день закончился неожиданно: старшина вызвал в каптерку и поґказал посылку - мол, вскрывай. Я вскрыл. С солдатской непосредственностью описывал я родителям это событие:
  "Получил вашу посылку. Очень рад, особенно сигаретам. Спасибо и за остальное, но колбасу выбросили, рыбу тоже, грудинку туда же, яблоки, сгущенку, сок - все ушло не туда, куда надо. Посылку приносят в роту, старшина меня вызывает, и я ее отґкрываю. На моих глазах все изымается. В банках ничего нельзя, так как туда умудряются наливать спирт. Так что ничего такого посылать не надо..."
  Интересно, что я тогда всерьез думал, что старшина все выбрасывает. В каптерґке стояла урна, вероятно тщательно вымытая. Не дурак же был старший сержант Петренко, когда бросал в нее банку со сгущенкой, заявляя, что мои родители заґкачали туда спирт.
  В то время я еще по-школьному отделял начальников от подчиненных и не мог предположить, что и нашему гордому командиру-воспитателю подходит старая пословица - "Солдат добрый человек, да в запазухе у него хапун".
  Похрустывая в кармане пачечкой печенья, я вышел из каптерки. В тот день я поґследний раз отпраздновал куском сахара очередной месяц. После учебки эта роґмантическая привычка быстро прошла, и двадцать девятого апреля я даже не вспомнил о придуманной традиции.
  
  
  Последние дни в школе
  
  Из дневника в записной книжке:
  
  "3 апреля. Сейчас час тридцать ночи. Стою дневальным по роте. В подразделении храп, вонь, бормотание... Пишу прямо на посту. Осталось нам в учебке два дня. Завтра сдадим экзамены по теории и "абзац, мать вашу", как Путинцев скажет. Впереди ВСО. Что будем строить? А главґное - где? Вот что мучает. Двое из нашего призыва остаются в роте: каптерщик Гамбари и санинструктором - человек по фамилии Жук. Кончается наше армейское детство. Не дописана наша со Степановым повесть... Скоро опять в дорогу. А пока пора кончать, сменяться надо".
  
  Мы обжились. Как ни странно, привыкли все. В последние дни в учебном комґбинате мы вели себя уверенно и весело. В роте зазвучало слово "борзеть".
  - Ты смотри, какой оборзевший! - восклицал пораженный младший сержант Путинцев, глядя на Гвоздикова. - В чайной он сидел! А как в допнаряд, так его нет! Служба медом показалась?
  Пошмыгивая и почесываясь, Вася Гвоздиков бубнил в сторону:
  - Допнаряд, допнаряд... Показалась, показалась...
  - Отставить разговоры! - набирал воздуха в легкие Путинцев. - Бор-рзота!.. Могучие возможности языка давали ветвистую цепь однокоренных слов: обор- зение, борзость, приборзевание, борзеюший, оборзевший, борзой и так далее. Что значит живая речь!
  Академический же словарь дает только одно слово: "БОРЗОЙ. Тонконогий, быстрый в беге, с длинным поджарым туловищем и острой мордой (о породе охотґничьих собак)".
  Пора, пора! Рога трубят;
  Псари в охотничьих уборах
  Чем свет уж на конях сидят,
  Борзые прыгают на сворах.
  А. С. Пушкин. "Граф Нулин"
  Именно таким - тонконогим, быстрым в беге, с длинным поджарым туловищем и острой мордой - был курсант Жора Ермаков, когда старшина Петренко, раскачиваясь на мысках и заложив за пуговицу гимнастерки большой палец, укорял его, заключая:
  - Это, курсант Ермаков, борзость!
  Но что делать? Солдат, только обжился - сразу борзеть. На улице таял снег, показывая мокрую землю и возможность занять нас уборкой еще осенних окурков и мелкого солдатского мусора, но люди слонялись без дела. Перешли
  с сержантами на "ты", сидели на скамейках перед корпусом и грелись на солнґце. Мы начали курить в туалетах: усаживались на подоконнике и смотрели за горизонт, размеченный столбами электролиний. Где-то там нам скоро предстояло пропасть.
  Сентиментальное чувство вдруг охватило меня. Даже жалел об учебке, хотя горевать и не о чем. У нас появилось чувство превосходства над сержантами. У нас впереди - тяжелая работа, важное предназначение, а все, кто остается "На береґгу", - салаги, так мы понимали.
  О степи и площадках нам рассказывали земляки сержанта Путинцева. Гимнастерки у них почему-то были выгоревшие добела, хотя в этом году солнце еще и не грело. И сержанты, приехавшие с площадок, сильно отличались от наших: командирства своего не демонстрировали, уставов не любили. Высушенные пеґсчаным ветром и степью, они улыбались лишь иногда, вспоминая дом. Вероятно, таким и я показался молодым солдатам "На берегу" через полтора года. Мы приехали перед дембелем, и, когда я подошел к курилке учебного комбината попросить огоньку, несколько молодых вскочили и вытянулись пеґредо мной.
  - Встать! Смирно! - прокричал в соответствии с уставом первый увидевший меґня - сержанта - молодой солдат, а я все пытался вспомнить, что же надо скаґзать, чтобы они сели...
  ...Шла весна. Ветер тянул теплую сырость, откуда-то появились осторожные поґсле зимы собаки. Мы с Толькой Рубачевым прикармливали их, сидя на теплой скамейке, и рассуждали о сухих улицах Москвы, а совсем не об армии, хотя наґчинался новый кусок службы. Но об этом мы старались не думать.
  Пятого апреля отбыли ребята в войсковую часть Љ 11. Среди них был и Коля из Орла. Мы, оставшиеся, поняли, что нас ждет в/ч 150, а потом - площадка в стеґпи. Мы завернули в полотенце мыло "Солдатское", зубные щетки, потом постґроились во дворе и пошли на новое место.
  
  
  Мы уходим в гранитные сопки
  
  Перед колонной свежеиспеченных слесарей-сантехников, заскрипев, растворились новые ворота, и мы оказались в военно-строительном отряде.
  Кроме ворот (что в стройбате не редкость), в части ничего нового не было, а было, наоборот, все очень старое. Казарма, с которой для нас снял амбарный замок зампотех, возникла здесь, видимо, одновременно с нашей первой атомной бомбой. Спальґное помещение слабо освещалось, отчего казалось еще неуютнее и меньше, чем быґло. Мы бродили по скрипучим полам и перекликались, гремя сетками и спинками разобранных кроватей. Было пыльно, пахло мышами, и всем стало ясно, что учеба "На берегу" навсегда останется светлой полосой в нашей армейской биографии. Новая жизнь (уже не в первый раз) началась с бурного движения. Местные серґжанты впились в нас, как дворовые собаки в кость. Вновь бесконечные отбои-подъемы в мокрых от пота гимнастерках и мытье новых старых полов. Мы снаґчала заметались, изображая движение. Однако что можно взять с уже увертлиґвых молодых бойцов? Через несколько дней мы уже слонялись по казарме и исґкали земляков среди каптерщиков и хлеборезов (напрасно, к сожалению).
  Эти весенние дни начались дождем. Мок перед штабом плац, скучая по строевоґму шагу, на горячих трубах сушилки ерзало полроты, развешивая бушлаты и порґтянки. Каждую ночь, засыпая, я слушал дождь и представлял себе лес, палатку, шумящие высоко в темноте верхушки сосен и блестящую грязь на пустой дороге... В ленкомнате я нашел маленькую книжку Паустовского с рассказами о тесовых крыґшах, сказочнике Андерсене и рассохшейся музыкальной шкатулке. Я засунул книжґку в карман бушлата и читал ее постоянно, то есть закончив - возвращался к началу. "Несколько дней лил, не переставая, холодный дождь. В саду шумел мокрый веґтер. В четыре часа дня мы уже зажигали керосиновые лампы, и невольно казаґлось, что лето закончилось навсегда и земля уходит все дальше и дальше в глуґхие туманы, неуютную темень и стужу.
  Был конец ноября - самое грустное время в деревне. Кот спал весь день, свернувґшись в старом кресле, и вздрагивал во сне, когда темная вода хлестала в окно..." Вот о чем я читал. Книга была выпущена издательством "Молодая гвардия" за десять лет до моего призыва и, вероятно, в эти годы утешила многих молодых людей, используемых командирами в строительных войсках.
  Из украденного журнала "Знаменосец" я вырезал фотографию Паустовского и носил с собой, стараясь не помять.
  Шли бесконечные дожди, как осенью. Крыша казармы уже давно протекала в нескольких местах. Дневальные и уборщики злобно трясли тряпками, размазывая грязь, в спальном помещении стояли ведра, куда капало с потолка. Бывали дни, когда мы с неохотой шли даже в столовую.
  Старший лейтенант Мостовойт с широким рябым лицом и большими крестьянскими руками объявил, что он наш командир роты и что нас повезут на площадґку "Г". Для чего - узнаем, когда поработаем.
  Мы уже пересидели лишнего в протекающей казарме и потому даже обрадоваґлись событию. Говорили, что "Г" - далеко в степи, жителей нет. Ну а солдат, как известно, - часть природы. Толька Рубачев, задрав ноги на кровать от шваркаґющих швабрами уборщиков, тренькал на гитаре и подпевал:
  О, море в Гаграх!
  О, пальмы в Гаграх!
  Кто побывал, тот не забудет никогда!..
  Я отрывался от книжки Паустовского и представлял себе пальмы. Я даже улыбалґся, потому что вспомнил, как в Горьком высчитывал: если пять дней дороги, приґдется ли ехать на Кавказ?.. Площадку "Г" в обиходе называли Гаграми. Впрочем, ее называли еще несколькими именами - Горбатенькая, Гнилая... Мало ли для гиблоґго места найдется названий на букву "Г"? Нам больше всего нравилось "Гагры". Наконец командир части Букин дал приказ: выезжать.
  
  Из дневника в записной книжке:
  
  "17 апреля. День. Сыро и пасмурно. Сегодня едем на площадку. В казарме кучками сидят реґбята. Около гитары - целая толпа. Вповалку расселись на кроватях и прямо на полу. Через час уходит машина с матрасами и кроватями. Первая машина на "Г". И последние здесь стихи Жоґры Ермакова:
  Мы уходим отсюда весною;
  Чтоб уже не вернуться вновь.
  Мы забудем простое слово,
  Мы забудем про вашу любовь.
  Мы не ждем больше ваших писем,
  Они к нам теперь не дойдут.
  Мы уходим в гранитные сопки,
  Оставляя покой и уют..."
  
  Нам с Толькой Рубачевым и Степанову стихи очень понравились. От них веяло романтикой дальних дорог и мужской суровой работой. Представлялось, что мы выполняем в дальнем краю важную и секретную задачу, так необходимую для страны. И природа там суровая, и сопки из гранита, и письма не доходят... Но солдатам это все нипочем...
  Жора Ермаков как литератор был представителем романтизма. А вскоре романґтику с нас смыло вместе с потом и грязью. Прошло лето, потом осень, опять леґто... И за полтора года мы больше не вспомнили эти стихи, они остались лишь в моей записной книжке...
  
  
  "Гагры"
  
  Грузовики остановились. Хлопнула дверца головной машины. Старший лейтенант Мостовойт спрыгнул на песок и надел фуражку. Пыль медленно оседала.
  - Дембель давай!
  - Дембель!
  - Салабоны приехали!
  Толпа небритых людей окружила наши грузовики, и некоторые, кажется, готоґвы были принять нас на руки как долгоожидаемый груз.
  Мы приехали на площадку "Г".
  Машины стояли у пустой казармы с повисшей на одной петле дверью и выбиґтыми стеклами. Прямо от порога уходила вверх сопка - невысокая, украшенная прошлогодней травой и ржавым остовом неизвестного механизма.
  - Вот ваше новое жилье, - повел широкой ладонью Мостовойт.
  Старшие машин с грохотом открыли борта, и мы посыпались на землю, которую предстояло топтать и копать многие месяцы, - на кустики сухих трав, серый степной песок, на трудный грунт четвертой категории.
  - Первый взвод, становись!
  - Второй взвод, становись!
  Еще "На берегу" роту разбили по бригадам. Нам (Гвоздиков, Ермаков, Лизняк, Рубачев, Степанов...) в бригадиры достался молчаливый казах нашего призыва, которого в учебном комбинате Алимханов прозвал Аю - медведь. Действительґно, наш кругловатый командир даже в строю был похож на небольшого медведя. Встречавшие нас солдаты напрасно радовались. Начальство, следуя модному в то время эксперименту, решило создать "молодую роту" - все одного призыва, "дедовщине" расцветать не на чем. Только сержанты (командиры взводов) и старшины роты были призывом старше на полгода. От этой новости мы повесеґлели, перевели дух и стали осматриваться.
  Наша казарма стояла последней в шеренге одноэтажных щитовых бараков. У входа, как и полагается, - по уставным требованиям - курилка с длинной подґставкой для чистки сапог и ведром с гуталином.
  В курилке тут же собрался народ, все гомонили, выискивая по карманам сигареты; несколько человек побежали к жестяному кубу с трубой и стоком - летнеґму умывальнику, крутили задвижку, чтобы умыться. Солдаты других рот весело засмеялись: с этого умывальника начинал каждый призыв. Крутили задвижку, лезли на куб - посмотреть, где же вода. А вода была в Иртыше, из которого воґду возили в машинах и, конечно же, никогда не лили почем зря в умывальники. Только через три дня, когда вдруг установилась страшная жара, в казарму выдали питьевой бачок. Его до дна выпивало первое вернувшееся с работы отделение. Наша казарма, как я уже говорил, стояла последней в ряду, самая ближняя к туґалету, так что многие зимние месяцы, пока она пустовала, нетерпеливые наши соседи останавливали в ней свой бег. Леденеющий к вечеру воздух шевелил исґпользованные бумажки и гнал их в глубь спального помещения, отчего наше жилье напоминало мне почему-то разгромленную после революции усадьбу.
  Наш новый старшина - красноглазый и коренастый старший сержант Оганесян - тронул двумя пальцами усы, побегал по гадкому полу и с акцентом, но ясно приґказал:
  - Рота! Первый взвод собират гвно! Втрой взвод собират кровати! Третий взвод складыват имущества! С машины!
  Я был, конечно, в первом взводе, который "собират гвно". Мы с Толькой Рубачевым, повторяя много раз это выражение, вошли в полумрак казармы и начаґли сгребать ледяные куски на фанерку.
  Много раз потом мне вспоминался этот день. Стоя в магазинных очередях, глядя на экран телевизора, редактируя репортаж из корсети, я порой замечал, что на саґмом деле сгребаю чужое дерьмо. За что я и кланяюсь армии до земли: все труды здесь названы своими простыми именами, и ты делаешь именно то, что названо, а не абсолютно аналогичное по сути, но элегантно поименованное на гражданке. И никаких иллюзий...
  До самого ужина мы выполняли приказ старшины и уже при свете прожекторов всем взводом унесли на носилках в сопку огромную кучу. Потом уселись в курилке. Толька Рубачев, разогнувшись и расправив, наконец, плечи, сказал, что министр обороны мог бы отметить нас знаком "За разминирование". Жора Ерґмаков пересказывал одно место из Библии, которую он внимательно читал на гражданке и теперь очень этим гордился: "Кроме оружия твоего должна быть у тебя лопатка; и когда будешь садиться вне стана, выкопай ею яму и опять зарой испражнение твое".
  Мы грелись сигаретным дымом, а температура воздуха на улице и в казарме все опускалась.
  
  Из дневника в записной книжке:
  
  "18.4. Вот и наша новая казарма. Сижу и трясусь от холода. За окошком пурга. Сквозь пелеґну чуть видны сопки. Черт, до чего же холодно! Спим одетые, укрывшись бушлатами. Все равно ноги заледенели. Всю ночь трясусь. Отопление не работает. Принесли калорифер, но когда установят - неизвестно".
  
  Из уцелевших окон за метелью виднелась провисшая колючая проволока, местами порванная. Трудно сказать, какая была в ней нужда - на сотню километґров вокруг никто не жил, одни солдаты.
  Нас поставили на довольствие, в столовой накормили, но не согрели. Вместо хлеба на ужин давали сухари (пекарня была "На берегу", и в плохую погоду хлеб до "Г" не добирался), и, вернувшись в казарму, рота начала хрустеть. От холода я спрятался в бушлате, как в гнезде, в который раз достал из кармана книжку Паустовского и, вгрызаясь в сухарь, начал перечитывать "Жильцы старого доґма". Рассказ согревал, все забывалось, теплело...
  Чтобы все же дать читателю верное представление об армейском жилище, проґцитирую небольшую брошюру, изданную ДОСААФом. В ней описывается жизнь в армии, и в конце есть два абзаца про казарму:
  "С непривычки молодым воинам жилое помещение казармы кажется на первый взгляд очень просторным. И это естественно. Спальня рассчитана на целое подразґделение. И так, чтобы на каждого человека приходилось не менее как 2,5-4 кв. м площади. При этом кубатура воздуха должна быть не менее 9-12 куб. м на военноґслужащего.
  В спальном помещении рядом с койкой каждый имеет тумбочку для хранения зубной пасты, щетки, мыла, конвертов, карандашей или ручки. В жилых помещениях всегда поддерживается нормальная температура".
  ...Чтобы в казарму не наметало сугробов, перед отбоем мы закрывали битые окґна портретами военачальников, заблаговременно припасёнными в ленинской комнате для предстоящей политической работы. Портреты вздрагивали на ветґру, отчего начальники казались живыми людьми, почти такими же, как мы. Ночью я несколько раз просыпался от холода. Метель раскачивала барак. В синем свете дежурного освещения на спящих солдат пристально смотрели маршаґлы, генералы и адмиралы. Казалось, они нас долго искали по степи, очень заґмерзли и теперь, заглядывая в окна, радостно подталкивали друг друга: вот они где, наши солдаты!
  Я с головой закрывался бушлатом и тут же засыпал опять.
  
  
  "Землячок"
  
  Пишу я о "землячке", пожалуй, потому, что дал когда-то слово отомстить. Прошло время, и утихла ненависть. А сколько солдат давали себе слово "отомстить после дембеля", и я в том числе. Однако, вырвавшись за войсковые ворота, выґпив первую рюмку водки, махнул рукой на все клятвы, данные сквозь слезы. А теперь уж тем более понимаю, что зря клялся отомстить.
  Но я ничего не забыл, а значит, рассказать про "земляка" надо.
  Был первый день нашей работы. Гарнизон перешел на летнюю форму одежды: старшина с Оганесяном вытряхнули из каптерки пилотки, портянки суконные и объявили, что теперь начинается лето.
  Действительно, к обеду снега не осталось даже на сопках, а двадцать первого апґреля, когда рота впервые услышала команду "Строиться на развод на работу!", всплыло настоящее тяжелое солнце. Бригада Аю, озираясь на "стариков" из соґседней роты, вышла на боевой рубеж.
  Мы остановились у траншеи и стали дисциплинированно ждать, когда Аю узнает у бригадира "стариков" фронт работ.
  - А какой же фронт? - улыбаясь, сказал загорелый еще от прошлогоднего солнґца бригадир. - Копать будете! Продолжать траншеи по естественному направлеґнию. По две нормы на салагу.
  - Почему две нормы? - еще по инерции улыбаясь в ответ, спросил Аю.
  - Как наши нормы сделаете, начнете свои. Вот здесь у вас пойдет траншея под компенсатор.
  Бригадир в белой от стирок гимнастерке подтолкнул Аю, так что тот чуть не упал, и стало понятно, что улыбался бригадир своим друзьям по призыву, а не нам. Друзья - жилистые ребята в бледных гимнастерках - тоже приветливо улыґбались и без слов показывали руками вниз, на горячие пыльные камни с песком, словно мы были пленные и местного языка не знали.
  - Копайте, землячки, - сказал только один из них, невысокий, с корявым лицом. - Берите лопаты! А то ведь начну метать лопату. Могу в голову случайно попасть.
  Друзья одобрительно хмыкнули, давая понять, что при нужде и они будут кидать лопаты, а также ломы и кирки.
  Привыкший к справедливости в своем кишлаке, Аю засопел, но сказал:
  - Ладно. После обеда посмотрим.
  И спрыгнул в траншею.
  Бригадир "стариков" покачал на ладони небольшой камень и вдруг сильно броґсил его в спину Аю. Аю дернулся, неуклюже повернулся, а бригадир добавил:
  - Ты будешь копать, казах, сколько надо. И после обеда, и после отбоя. Понятґно излагаю? И лучше молчи.
  Мы начали спрыгивать на грунт четвертой категории, снимая поясные ремни. Все, чему учил нас сержант Путинцев, здесь было лишнее. "Старики" разбили нас по двое - один с киркой, другой с лопатой - и сели покуривать на краю транґшеи. Они показывали, где надо копать, легонько бросая в нас камнями. Потом, видимо, в вагончике сварщика вскипела вода для чефира, и они по одному подґнялись в уютный полумрак. Остался лишь тот корявый "землячок", что обещал бросить лопатой в голову.
  - Работайте. Стройка у нас большая, - повторял он.
  Маленький рост, видимо, не давал ему покоя, и он встал, чтобы возвышаться, снял гимнастерку, открыв мускулатуру и татуировки, среди которых меня заинтересовала синяя надпись "СЛОН". По образованию, полученному в тушинских дворах, я знал, что расшифровывается это - "Смерть легавым от ножа!". "Сидел", - подумал я.
  - На зону бы вас, салаги, - заговорил "землячок". - Парашу носить.
  Мы промолчали, ковыряясь своим железом в тяжелых камнях.
  - Шестерки дешевые, - не мог успокоиться он. - Козлы вербованные.
  Ради удовольствия помыкать нами он, кажется, отказался и от чефира. Ходил по краю траншеи, покрикивал и учил, как бы невзначай сталкивая вниз камни. Поґтом начал спрашивать, кто откуда призвался, и, узнав, что все из Подмосковья или "из самой Москвы", впервые засмеялся:
  - Правда, землячки! А я из Владимира. Так что землячки, значит...
  Солнце медленно поднялось в зенит. Работать стало труднее, но мы молчали и работали без перекуров, только вытирая грязный пот с бровей. Держался и "земґлячок". С каждой минутой он становился все злей и гаже. Я не могу сейчас вспомнить точно его слова и интонации, да и не стоит держать в голове всякую дрянь, помню только, как он выдумывал все время что-нибудь унизительное, пугал, обещал, что выберет себе из нас "шестерку" и тот человек будет на него работать, стирать ему портянки, носить завтраки из столовой. Мне кажется, так цепко впиваться в слабого научила его "зона". Мы молчали, отгоняя каждый в одиночку его слова от себя, а он говорил, улыбался вывернутыми губами и приґглядывался к нам. Потом все чаще стал присаживаться над Жорой Ермаковым. Тонким чутьем садиста "землячок" определил, что Жора боится его больше, чем другие, и теперь уже Жоре рассказывал о жизни "шестерок", учил его новым обязанностям, а Ермаков все пытался делать вид, что считает эти слова шуткой или как бы не слышит. Вся бригада молчала, пока, наконец, не наполнилась та емкость, где унижение копится в человеке.
  "Землячок" придумал новую шутку - "говорящие часы". Он положил перед Жоґрой на край траншеи свои, как он выразился, "котлы командирские" и объяснил задачу: куковать каждые полчаса по одному "ку-ку", а в два часа дня, уже проґкукарекав четырнадцать раз, крикнуть: "Уважаемые "старики", просьба собиґраться на обед!" Жора с ужасом смотрел на эти часы с пластмассовым браслетом и, наверное, думал о том, что его жизнь превращается в бескрайнее мучение.
  - Кончай, земляк, - сказал Толька Рубачев и положил кирку на колотые камни.
  - Правда, чего ты! - загудели все.
  "Землячок", будто не слыша нас, подбежал к Тольке и остановился на краю транґшеи.
  - Служить устал? - спросил он и бросил Тольке в лицо горсть мелкого щебня с песком.
  - Ах ты гад! - закричал Толька.
  А "землячок" поднял двумя руками камень с лошадиную голову и кинул. Толька отскочил, но камень все-таки толкнул его в плечо, содрав кожу.
  - Оборзели, салаги! Чичи... всех потараню! - закричал "землячок", искривив рот как-то по-особенному, по-блатному. Он растопырил пальцы, показывая, как буґдет колоть нам глаза.
  Тогда Толька вылез из траншеи и пошел на него с киркой в руках. Я впился окаменевшими ладонями в свою совковую лопату и тоже вылез из траншеи. "Земґлячок" не учел одного: мы прослужили вместе пять месяцев и были мужицким коллективом, где сложились крепкие связи. А известно, что именно связи, говоґря образно, отличают графит от алмаза. Бригада с поднятыми кирками и лопаґтами медленно окружила "землячка".
  Я крепко держался за черенок и думал, что вернее всего бить по голове плашмя, поґтому что лопата у меня совковая. А когда он упадет, можно добивать уже ребром. Для страха перед убийством у меня в голове места не осталось совсем, я даже не задумался: очень беспокоился промахнуться первым ударом, потому что он убеґжит. Я наметил точку на стриженой голове, куда, как мне казалось, бить было вернее всего, и подходил к "землячку" молча, как бы крадучись. Да, кажется, ни одного слова сказать бы не сумел. Смотрел в эту точку и готовил себя для удара.
  - Производственное совещание? - послышался иронический голос. - Опустиґте лопаты, друзья.
  Начальник строительного участка капитан Толстой явился как джин из горячеґго воздуха и, легко улыбаясь полными губами, поинтересовался:
  - Обмен опытом? Смена смене идет?
  Отведя, наконец, взгляд от "землячка", я увидел, что "старики" замерли с теми же инструментами и в тех же положениях, что и мы.
  - Бригадиры, я вижу, не согласовали фронт работ... Бороться за производительґность труда надо не друг с другом, опустите же лопаты!..
  протер лоб под фуражкой Толстой. - Да опустите же лопаты!..
  Мы смотрели друг на друга и медленно ставили лопаты на землю. Пожевав пухґлые детские губы, капитан-инженер Толстой приказал нам, новичкам, собрать инструмент и следовать за ним, к новому месту работы. Работа здесь, видимо, была всюду.
  А "землячка" с тех пор я видел несколько раз: наш мир на площадке был тесен. Он запомнил меня, пытался остановить и привязаться.
  Когда прошло лето, в конце ноября я встретил "землячка" в последний раз. Весь его призыв уже уволился. "Землячок" вторую неделю жил в кочегарке офицерґской столовой - из роты его выгнали ребята нашего призыва, ждавшие этого дня весь год. Я спустился в кочегарку и стал медленно повторять слова, которые когда-то он говорил нам, пытаясь подражать и интонациям, - на объекте "Г" учились быстро.
  Он готовно извинился несколько раз, стал суетливо подкладывать дрова, сказал, что напоил бы чефиром, но чая нет, и все смотрел за моими руками - не возьґмусь ли за чурку. Я повернулся и пошел к выходу.
  В тот день его увозили "На берег" - к дембелю. До прихода машины он в бытовґке роты мыл пол своей дембельской гимнастеркой, а рядовые и сержанты нашеґго призыва плевали на пол и заставляли мыть еще. Потом его несколько раз удаґрили, чтобы остались синяки (почему-то считалось высшей мерой наказания отґправить домой с фингалом), и пинками выгнали из казармы.
  Когда я вспоминал о "землячке", все время думал: наказала его жизнь или нет? Я в то время считал, что жизнь наказывает всякого подлеца, и думал, утешаясь: начну писать книгу, все очень пригодится. Как перец в супе, в книге должна быть и некоторая горечь. Хотя время шло, а из всего супового набора у меня в наличии был лишь один перец...
  Капитан Толстой жарким апрельским днем увел нас от "стариков" километра за два и показал прутиком:
  - Вся сопка ваша - до августа хватит. Будете вести траншею под теплосеть. Два метра глубина, грунт - разборная скала. Минут через двадцать подойдет нивеґлировщик и все проложит на земле.
  Сопка хорошо освещалась солнцем и уже прогрелась. Бригада, пугливо озираясь, топталась и как бы ждала её благословения.
  - Глаза боятся - руки делают, - со вздохом повторил Аю известную поговорку и взялся за лопату.
  
  
  Несколько слов перед выходом на рубеж
  
  Газеты пишут, что в Вооруженных Силах нашей страны более трех тысяч военных специальностей. Гражданский человек об этом знает немного, а я о строиґтельных войсках слышал раньше только поговорку "Два солдата из стройбата заґменяют экскаватор". Слышал - и смеялся, дурачок...
  А между тем строительные войска были еще у Юлия Цезаря и Александра Македонского, а в начале IX века появились и у нас - ратников собирали в артели для работы в крепостях. Основным инструментом (в этом мне видится преемстґвенность) были у них топоры, лопаты и кирки. Потом фельдмаршал Кутузов соґздал первый военно-рабочий батальон, и нелегкая русская история потащила строителей от войны к воине...
  Думаю, что перед первым выходом на рубеж стоило политработникам или командирам прочесть нам лекцию: показать на исторических примерах, как важен труд военного строителя, как велика польза от его рутинной работы в ратном деґле. И Жоре Ермакову наверняка было бы приятно услышать, что Александр Блок служил табельщиком инженерно-строительной дружины в 1916 году.
  Но наш замполит лейтенант Котов не любил свою работу. Бесед с нами не вел, смысла и романтики нашего труда не объяснял, только наряды давал за все. И единственным напутствием остались слова Аю:
  - Глаза боятся - руки делают.
  Мы стыдились признаться, что служим в строительных войсках, особенно в письмах девушкам. При редкой возможности сфотографироваться выпрашивали у сержантов гимнастерки с общевойсковыми эмблемами и - тем маскироваґлись. Лишь человек душевно здоровый Толька Рубачев написал домой, что он строитель, сантехник - "король воды, дерьма и пара".
  Я писал родителям и Светке в осторожных выражениях о мифических специальных войсках, о важности нашего труда для большого общего дела. Я объяснял, что мы не стройбат, а трубопроводные части. Даже просил купить в военторге на Калининґском проспекте и прислать эмблемы этих войск - задвижку в лавровом венке... Какая уж тут войсковая спесь и амбиции. Всегда полусонный, в засаленной теґлогрейке спускается военный строитель в траншею, и никто его не любит. "Солґдата поцеловать нельзя - у него везде задница" - гласит офицерская пословица; задница военного строителя еще и в пятнах черного битума. Увидев утренний развод на работу, штатский человек мог бы подумать, что подразделение сфорґмировано из пленных. Почесываясь и позевывая, стоим мы перед лейтенантом, грязноватые - кто в пилотке, кто в фуражке, некоторые даже без погон и петґлиц. Сами наши командиры с горечью и стыдом смотрят на свое "войско". Кстати, военнослужащих оказалось в нашей роте семь - три офицера, четыре сержанта (командиры взводов и старшина).
  - Как же семь! - возмутился я. - В роте сто пятьдесят человек, а военнослужащих - семь!
  - А вы же - военные строители, - сказал лейтенант Котов.
  И перед выходом на рубеж командир открыл нам глаза на глубокую пропасть между военнослужащим и военным строителем. Оказалось, военный строитель больше всех других солдат похож на обычного штатского. Получает от государства деньги за выполненную работу и из них платит государству за питание, обґмундирование, кино, баню. Каждый месяц бухгалтеры части будут высчитывать из нашего заработка около пятидесяти рублей, а остальные направлять на лицеґвые счета в сберкассе.
  Многие громко радовались, а наш единственный ротный еврей - Леня Румпель - убеждал всех, что надо здорово постараться и тогда заработаем тысячи на дембель.
  Забегая вперед скажу, что из-за Лени я изменил мнение о прозорливости его наґрода - радовался он зря, в конце службы большинство солдат, и сам Румпель тоґже, получили аккредитив на двести-триста рублей и добрые слова в придачу. А некоторые даже остались почему-то должны; командиры грозили, что потребуют все выплатить уже на гражданке, но я не знаю, чем это у них кончилось...
  Надо признаться, что и мы с Толькой Рубачевым задумывались о деньгах, правґда, уже перед демобилизацией - тогда уже было известно, что именно мы строґили тут два года. Вначале в роте все мечтали о богатом возвращении домой с цвеґтами и шампанским, появились многочисленные ударники и аккордно-премиґальные наряды по конечному результату. Мы с Толькой не поленились посчиґтать, и вышло, что за сто лет такого строительства можно, пожалуй, заработать тысяч сорок. Эта цифра нас так потрясла, что весь последний месяц мы отлежиґвались в кочегарке. В те дни я понял стариков, которые любят посидеть перед печкой. О деньгах и славе мы мечтали лишь перед первым выходом на рубеж. ...Среди бескрайней утренней равнины стояли мы, опираясь на свои инструґменты: большую совковую лопату, которую старослужащие называли "комсомольской", две кирки, штыковые лопаты и царственный лом весом, пожалуй, в пуд. В честь командира части подполковника Вукина эти ломы у нас называли вукинскими.
  Была и техника - сломанный прошлым летом экскаватор на сопке и трактора на эмблемах, которые пришлось ввернуть еще в Горьком. Мы с нетерпением ждали посылок из дома, чтобы поменять эмблемы, так как хотели считать себя трубопроводчиками.
  Месяца через два родители купили и прислали мне трубопроводные эмблемы. Наше отделение вкрутило их в петлицы, но строевыми бойцами от этого мы не стали.
  Мы были копателями.
  
  
  Аравел!
  
  Солнце над сопкой. Рота лениво вытекает из казармы. Медленно, по отделениям, строимся на развод на работу, стараясь держаться в тени. Ветерок, белое солнце, желтая степь, черные тени от каждого камня: весь месяц одно и то же. Даже в утренней тени нагревается гимнастерка, давно уже белая, нагревается пилотка с облупленной звездочкой, раскаляются сапоги. Мне кажется, что я через портянки чувствую, как горячий гуталин впитывается кирзой.
  - Рота, равняйсь! Смирна! Товарищ старший лейтенант, рота построена для разґвода на работу!
  - Здравствуйте, товарищи!
  - Здравствуйте, товарищ офицер. Кончается месяц май, мы долбим свои сопки день за днем, выковыривая по два с половиной кубометра. Тысячелетняя пыль лежит меж сухих трав, древние инґструменты в наших руках, а нам демобилизовываться лишь через полтора года.
  К своей сопке мы идем мимо санчасти и спрашиваем у высунувшегося из окна санинструктора температуру воздуха. Он смотрит на медицинский градусник, подвешенный за окном, и сообщает:
  - Тридцать девять и пять. В тени.
  Симулянтам сегодня раздолье, все градусники гарнизона показывают тридцать девять и пять в тени. А мы работаем на солнце.
  - Сначала перекур! - говорит Степанов, первым упав в тень сломанного предыґдущим призывом экскаватора.
  Мы ложимся полукругом, снимаем гимнастерки и медленно вынимаем оставшиеся от завтрака "бычки", "чинарики", "обарики" - на "Г" много разных слов для окурков, хотя все они одинаково маленькие. Мы курим медленно, оттягивая момент, когда прозвучат слова Аю "Надо работать". Докуриваем полностью: чтобы не обжечься, нужно зажать окурок двумя спичками и на расстоянии вдыґхать дым от сигареты, тлеющей вместе с деревом.
  - Надо работать, - как заведенный произносит Аю.
  Разогнуться, ударить. Разогнуться. Ударить. Вверх, вниз. Удар киркой. Вверх, вниз, вверх, вниз. Мы словно молимся целый день неизвестному богу, и его милостью с каждым поклоном получаем немного пустого места для будущих труб теплосети. Вдыхая, я поднимаю кирку вверх, задерживаю над головой и опускаю с выдохом: сколько дышу, столько и работаю.
  Хочется пить. Весь месяц не было дождя и не будет. Наша земля высохла, и даґже там, где весной чавкала желтая глина, кирка отскакивает, дребезжа деревом. Я колочу землю, бью ее, бью, и летят мне под сапоги мелкие камни.
  Около столовой техбата на ящиках от мороженой рыбы я нашел в начале мая поґловину московского литературного журнала с повестью "Аравел!". Страницы поґжелтели, стали толстыми и корявыми, и, когда я листал их, на ладони сыпался пеґсок. Все эти дни я читал повесть о виноградниках и раскаленных каменных дороґгах. "Аравел!" - это старинная грузинская песня, что в переводе означает: "Жажґду, дайте воды!" Повесть рассказывала о тяжелом труде крестьянина в горах, и я удивлялся, насколько это похоже на труд солдата в степи. Наверное, там и отдыґхали тоже, и пили виноградное вино, но я запомнил лишь жажду и работу. "Аравел!" Я мечтаю, как останавливается кто-нибудь хоть на минуту, чтобы и мне разогнуться, а потом спросить:
  - Закурим, что ли?
  Или опереться на кирку, вытереть пилоткой соленые брови и сказать:
  - Степан! Курить давай!
  Никто не останавливается. Даже Вася Гвоздиков, совершенно высохший за эти дни, колотит киркой чуть ли не плашмя и тоже, как все, ждет: работаем еще? Вот когда я опять вспомнил слова Льва Толстого, прочитанные на железном щиґте в Горьком: "Труд, труд! Как я чувствую себя счастливым, когда тружусь!" Вспомнил и чуть не заплакал от злости.
  В обед приходит однофамилец великого человека - капитан Толстой.
  - Сидите, сидите, - машет он рукой, видя наши попытки разогнуться. - Перекуґриваете?
  - Да вот, - отвечает Степанов, - после обеда полчаса положено.
  - Ну-ну...
  - Только сели.
  - Так я верю.
  - Честное слово, только что сели, - говорю я.
  - Да, конечно, конечно, - говорит Толстой и опять машет рукой. - Сидите.
  Он поворачивается и идет вниз, оглянувшись один раз на ходу.
  - К роте пошел, - говорит Моисеев.
  - Воду бы нашу не выпил, - беспокоится Гвоздиков.
  - Офицеры воду не пьют, - говорит Степанов. - Ты бы воду пил с его зарплатой? Мы оживляемся, но пыхтя встает наш Аю и говорит:
  - Надо работать.
  Разогнуться. Ударить. Разогнуться. Ударить.
  Жажду, дайте воды!
  В те дни я думал, что мы перевыполняем норму, по крайней мере, втрое, ведь невозможно столько сил потратить и не совершить подвига. И уже радовался, как нас будут хвалить; не смущали меня в этом ожидании и старослужащие, которые проходили мимо нашей сопки. Они спокойно шли по своим личным делам и презирали нас, неопрятных и всегда жадных на воду. Молчаливые, худые, с быстрой реакцией, как у ящерицы, они все знали о нашей жизни, глядели на нас из будущего и презирали.
  Потому что зря мы стараемся, не умея работать древними инструментами, а главное - не разбираясь в строительных документах на оплату, не зная, что с наґчальниками надо скандалить из-за рублишек даже в армии.
  Но конец месяца впереди, а пока мы колотим день за днем до воскресенья - подъем на час позже, медленное одевание, сутки без лопаты и, самое главное, радостное, почти до слез, событие - кино.
  
  
  Личное время
  
  Далеко в степи стоят сопки, а между ними - место нашего пребывания - площадка "Г". Мы здесь живем, переходя из одного здания в другое: казармы, две столовые, штаб Управления начальника работ (по-граждански говоря, начальґника стройки), далеко в стороне - гауптвахта, обнесенная трехметровым дощаґтым забором с колючей проволокой и прожекторами. Но самые любимые нами бараки - два клуба.
  Сегодня там будет кино. Сегодня - воскресенье. День отдыха.
  С утра мы посидели на политинформации, которую читал по газетам командир нашего взвода сержант Сарочан, молдавский уроженец. Потом позавтракали. По распорядку дня сегодня строевая подготовка, час письма и "личное время". Мы всюду торопимся, чтобы этого времени осталось побольше.
  Правильную ходьбу старшина повторяет с нами на пыльной дороге, ведущей за колючую проволоку, в степь. Чищенные с утра сапоги рыжеют. Мы пробиваемґся ровно на восток строевым шагом и посматриваем на усатого Оганесяна: вреґмени жалко. Он загнал нас так далеко в степь, что даже колючая проволока исґчезла за изгибами местности.
  - Товарищ старшина, - жалко протянул кто-то из второго взвода, - потеряемся... Но Оганесян не понимает жалких слов. Он поворачивает свой крепкий торс и командует:
  - Запе-вай!
  И в ответ, на одном дыхании:
  Как будто ветры с гор!
  Трубят солдату сбор!
  Дорога от порога далека!..
  И, уронив платок,
  Чтоб не видал никто,
  Слезу смахнула девичья ру-ка!
  Замечательное занятие - строевой шаг. Идем вместе, поем одно, а мысли - у каждого свои. Вот я, например, вспоминаю короткую жизнь в школе сержантов: в столовую - строем, из столовой - строем. В баню, в туалет, кино - строевым шагом. Длинный литовец, который спал подо мной, сказал тогда: "А мне даже нравится в строю". Я не признался, но мне почему-то тоже нравилось по-мальґчишески.
  Дороги до объектов у нас длинные, так что, маршируя, я успеваю задуматься о главной силе регулярной армии. Сколько раз сержанты добивались от нас одноґвременного поворота головы, одновременного ослабления ноги по команде "Вольно!". Не выскакивать, не отставать, не уклоняться...
  В девятом классе учитель физики Василий Павлович рассказывал о роте солдат, которая вышла строевым шагом на мост, и он рухнул, потому что конструкция не выдержала резонанса. Пострадали, конечно, и сами солдаты. Поэтому в арґмии, говорил Василий Павлович, есть и команда "Сбить ногу".
  Вот в гражданской жизни я реже встречаю у начальников понимание физики. Первое время после демобилизации все мучался ощущением опасности: общеґственная жизнь, телевидение и литература пугали единообразием шага. Потом это время назвали периодом застоя. Но я другого времени не видел и не умел считать периодами. Я думал, что это и есть жизнь, мучался ее несовершенством и повторял друзьям, что резонанс - явление универсальное и рухнуть может не только мост!
  Слава Богу, мы движемся по степи... Сережка Степанов толкает меня в бок, показывая рукой на горло: "Надоело - во!" "И мне надоело, - говорю я, - давай молчать". Есть такая хитрость при пении в строю - мы открываем рты, но звуґков не издаем. Так постепенно стихает вся рота.
  - Стой! - командует Оганесян и, дождавшись, пока осядет пыль, говорит: - Абратно пойдем, когда будем петь харашо!
  И с новым куплетом мы движемся в сторону восточных границ:
  Наш ротный старшина имеет ордена!
  А у меня все это впереди!
  Но ты, любовь, сочти отличные значки,
  Которые теснятся на гру-ди!
  Песня, как это часто бывает, приукрашивает нашу неяркую жизнь: значок "Отличник Советской Армии" в роте один. Он сияет на груди сержанта Оганесяна. И вновь поднимается пыль, уносится в степь - на желтые травы, пыльные и без нас, - поднимается, кружится, кружится... Поэт заплакал бы и написал стихи, но Жора Ермаков шагает, поднимая ту же пыль.
  - Рота! Стой!
  - Раз-два...
  ...В казарме половина из нас по пояс голые - подшиваемся. Личная гигиена тоґже включена в личное время. Сегодня с Толькой Рубачевым мы рвем последний чистый носовой платок на подворотнички. В бытовке уже заняты все табуретки. Мы усаживаемся на подоконнике, достаем из пилоток иголки и нитки. В бытовґке - треп. Лизняк рассказывает:
  - А заборы у нас длинные! Я бегу-бегу вдоль забора. Чувствую, сейчас догонят. А тут калитка... P-раз! И привет. Закрыл за собой, поворачиваюсь - собака! Огґромная такая. Вот, думаю, и убежал. И вдруг открывается дверь на веранде, выґходит девушка в халатике: "Вы к нам? Так заходите!" Я - мимо собаки, боком, а девушка говорит: "Не бойтесь, она у нас смирная..."
  Врет Лизняк! Все врет! А что делать? Много ли солдатских удовольствий? Даже водки нет. Фильмы и то смотрим революционные или про войну. "Оптимистичесґкую трагедию" уже раз пять смотрели. "Кто еще хочет попробовать комиссарского тела?!"
  - Тогда я взял ее за руку... - продолжает Лизняк.
  В бытовке все сосредоточенно слушают. И неважно, что он врет. Ведь мысленно каждый хотел бы, отворив калитку, встретиться вот так с милой девушкой. Но знаю я наше Подмосковье: на веранду выйдет не девушка, а старуха с ведром или мускулистый мужчина в майке. Он подтянет тренировочные штаны и станет наґуськивать собаку... И, обреченно вздыхая на своем подоконнике от осознания недостижимости Москвы и Подмосковья, дачной веранды и девушки на ней, вместе со всеми слушаю Лизняка. Лишь потом думаю вдруг: неужели даже родиґна кажется лучше издали?
  Сегодня спортивное мероприятие: старшина достал из каптерки слежавшийся кожаный мяч, надул его и заявил, что поведет нас на стадион (есть у нас на плоґщадке такое вытоптанное место со скамейками вокруг) для проведения товариґщеского матча между взводами. Вот мы и плетемся вольным шагом, мяч Оганеґсян лично несет под мышкой.
  
  Из дневника в записной книжке:
  
  "Сегодня после обеда пошли всей ротой в степь. Играли в футбол. А мы с Ваней валялись в сопках. Курили самокрутки, ели дикий лук, играли на гитаре и вспоминали гражданку. Ребята гонялись за сусликами и ящерицами. На небе уже целый месяц - ни одного облачка".
  
  Стадион, как оказалось, с самого утра заняли "строевики" - солдаты строевой части, обслуживающей засекреченные работы в штольнях. Строевики были чистые, дисциплинированные, и мы, застыдившись, ушли.
  Валялись в сопках и играли в футбол в другом месте - степь, в общем-то, всюґду ровная. Мы курили с Ваней Хольцем - немцем из-под Ташкента, - доброґдушным и белокурым, таким, какими у нас представляли немцев до войны. Ваґня, как и я, не любил футбол, и мы вместе наблюдали за игрой, за редкими птиґцами, которые взлетали и садились на телефонные столбы без проводов. Мы именно "валялись", научившись ценить это состояние. Если б разрешили, мы могли бы провести здесь без скуки несколько часов - только никто не разрешал. Вечером - кино! Солдаты любят считать: сколько масла съел, сколько получил пиґсем, нарядов, сколько вымыл гектаров казарменного пола. Я записывал также и все фильмы, начиная со сборного пункта: "Новенькая", "Цитадель ответила", "Сыновья уходят в бой", "Семь невест ефрейтора Збруева", "Тройная проверка", "Цветы запозґдалые", "Ленин в Октябре". "Это было в разведке". "Двойное окружение", "Смертґный враг", "Солдаты", "Оптимистическая трагедия" и так далее - до дембеля. Зажглись прожектора и лампы, похолодало. У строевиков слышна музыка - у
  них там чайная, где в выходные играет духовой оркестр для услаждения бойцов. Из соседней роты потянулись заготовщики - раскладывать к близкому ужину миски и ложки. Скоро пойдем и мы. Далекий вальс подтачивает боеспособґность, хочется сесть на крыльце роты и тяжело молчать, опустив голову. ...Степь темнеет. А из роты выскакивает старшина, дневальный кричит очередґную команду. Наши сапоги сверкают, вечерняя прогулка бодрит:
  Трудно было в первые дни, друзья.
  Но без дисциплины ника-а-ак нельзя.
  Нет, нельзя! не-е-ет, нельзя...
  Нам без дисциплины никак нельзя!
  
  
  Двадцать девятого мая
  
  Среди камней и трав, наблюдая жизнь мелких насекомых, лежим на своей сопке и молчим. Бригада не работает уже второй день: переживаем жалкое закрытие нарядов, проведенное Аю. Лежать на горячем щебне нелегко, но с сопки не уходим, ожидая внезапного, как всегда, появления Толстого. Мы лежим и злимся на него, на команґдира роты Мостовойта, на Аю, обидевших нас самой маленькой зарплатой в роте. Аю стеснителен и застенчив перед командирами, и это нам дорого обошлось. В то время как другие бригадиры драли горло, обижались или заискивали - кто что умел, - Аю молча слушал нормировщика и вздыхал, переминаясь с одной медвежьей ноги на другую. Так, вздыхая, он вышел из канцелярии роты и покаґзал нам подписанные наряды. По ним выходило, что своим каторжным трудом бригада не заработала даже на питание. Мы ахнули, столпились, стали возмуґщаться. Но подбежал старший сержант Оганесян и даже весь задрожал:
  - Молчать надо! Все сачки! Плохо работал!
  По роте ходили довольные бойцы других отделений, и нам стало обидно. Мы наґсупились, жарко задышали, а следующим утром легли на сопку и оцепенели под солнцем. Много раз за день я представлял себе разговор Аю с вежливым Толґстым: офицер мягко улыбался, а бригадир отвечал застенчивой улыбкой. И тут не только в мягкости дело: в источнике мудрости. Наш Аю черпал из народных пословиц, а командиры - из уставов и наставлений. Надо ли говорить, что мудґрость командиров всегда брала верх!
  С сопки хорошо было видно нашу казарму, а рядом с ней - заспанного дневальґного свободной смены, вышедшего покурить, и командира второго отделения Ваню Хольца, который легко полировал двумя щетками сапоги. Наблюдая за спокойным Хольцем, я думал о том, как хорошо быть командиром, и даже залюґбовался его приятной подтянутостью.
  Из роты, видимо, что-то крикнули, потому что дневальный и Ваня повернулись к казарме и тремя прыжками вбежали в нее, хлопнув дверью. Некоторое время они там и оставались, и лишь только я хотел сказать о своем удивлении товариґщам по бригаде, как из казармы выскочили все сержанты, дневальные и блещуґщий сапогами Ваня. Все о чем-то бурно говорили, потом повернулись в стороґну КПП и стали показывать руками.
  Пыля и громыхая досками бортов, подъехал ЗИЛ-130, остановился около нашеґго барака, и на утоптанную землю площадки "Г" посыпались солдаты в зеленых-зеленых гимнастерках.
  - С-салабоны приехали! - закричал я, как на митинге. Бригада дрогнула, подґнялась и с криками "ура!" бросилась вниз.
  Мы стали старше на полгода.
  ...Какая радость охватывает солдата срочной службы, когда он видит смену! Так в гражданской жизни радуется дедушка внуку - наследнику и продолжателю дела. Вот они стоят перед казармой, построенные Оганесяном, испуганґные, коротко стриженные и озирающиеся. Теперь салаги - они. Мы перешли в "молодые", хотя и считается, что из одной возрастной категории в другую пеґреходишь с объявлением нового Приказа, мы все-таки понимали, что старше станем только рядом с молодыми. Событие совпало с моим личным праздниґком - ровно полгода назад я вышел из дома "с вещами" - но о своем личном я, конечно, не вспомнил.
  - Баршаускас!
  - Я!
  - Долгополов!
  - Я!
  - Жуков!
  - Я!
  Вот они, сладкие имена наших новых сослуживцев! Теперь их часто будут выкрикивать в наряды и допнаряды.
  Две недели уже ждали мы взвода молодых. Каптерщик роты Акопян готовил большие тряпки, офицеры вместе с нашим толстеньким комсоргом намечали кандидатуры командиров будущих отделений, а все остальные возбужденно пеґреговаривались. Трудно сказать, какой особенной благодати мы ждали от новоґбранцев, но уже было ясно, что полы будем мыть все реже, а отдыхать - чаще.
  
  Из дневника в записной книжке:
  
  "Сегодня весь день праздничное настроение. Привезли молодых. Какие они еще дети! Смотґрю на парня, который старше меня на три года, и все равно - он мальчишка. За эти шесть меґсяцев я постарел года на два, а кое в чем - и на десять. Все правильно, уедешь отсюда стариґком. Смотрю на салажат и чувствую, что все ближе к дому: расстояние до него измеряется вреґменем".
  
  Уже к обеду почти вся рота сидела на скамейках и просто в пыли перед казармой и смотрела строевые занятия старшины с молодыми. Как на ипподроме, здесь обсуждали достоинства и недостатки отдельных особей. Мы сразу расслаґбили ремни, расстегнули верхние пуговицы гимнастерок, стали покрикивать и отпускать так называемые солдатские шутки, и Оганесян нас не обрывал, а даґже наоборот - довольно подрагивал усами.
  Мы почему-то быстро забыли, как всего месяц назад трепетали от встречи со "стаґриками", заранее думая: ну зачем гонять молодых? Разве нельзя относиться норґмально к ребятам, которые моложе тебя на полгода? Теперь те же слова, видимо, рождались в головах под зелеными пилотками сантехников майского призыва. Слухи о "неуставных отношениях", а проще говоря, зверствах "стариков" на площадках, ходили в учебном комбинате как страшные сказки. Однажды вечеґром перед сном я даже услышал, что раньше на площадках был свой "царь", коґторого носили на руках в столовую, а салаги плясали перед ним, как обезьяны. Кровь леденела в жилах. В учебке мы рассказывали друг другу, как "старики" заставляют мыть лестницу зубной щеткой, да еще снизу вверх; как молодого, бросившего окурок в неположенном месте, заставляют рыть могилу 2x2 метра и "хоронить" его. Брошенную спичку всю ночь охраняют с палкой в руках или держат вчетвером на растянутом одеяле. Ходили легенды о тайных ночных триґбуналах, бритье топором... Приводили даже характерный якобы диалог. "Стаґрик" говорит:
  - Дай пятнадцать копеек.
  - У меня нет.
  - Ладно. Возьми вот пятнадцать копеек, купишь банку сгущенки, три пачки "Памира" и рубль принесешь сдачи.
  И приносят якобы.
  Ничего этого не случилось, по крайней мере в нашей роте. Мы не чистили "старикам" сапоги, не стирали портянки, не подшивали подворотнички. Однаґко армейские шутки, проверенные временем, были в ходу и на "Г". У строевиґков молодые обязательно разгоняли хотя бы раз метлами радиопомехи, у нас при прессовке теплосети носили ведрами "компрессию". В санчасти молодых заставляли накрываться кучей одеял, чтобы по команде санинструктора начиґнать сбор пота - "на анализ".
  Я в этих развлечениях не участвовал, вот только, услышав фамилию Долгополов, потерял покой и, взяв молодого солдата, полдня подбирал ему в каптерке шиґнель с самыми длинными полами. Вечером он ее примерил наконец. Это была простирающаяся до земли одежда, которая прикрывала даже каблуки сапог. Долгополов опустил руки и стал похож на памятник Дзержинскому.
  - Повестка из задницы торчит, а какой вид! - мягко сказал Толька Рубачев. - А ну-ка скажи: "Я, салага, бритый гусь, своей лысиной клянусь!"
  Долгополов смущенно улыбался.
  - Ладно, молчи. Переваривай домашние пирожки.
  Каптерщику Акопяну мы сказали, чтобы эту шинель положил на самую верхнюю полку - понадежней до зимы, и пошли по казарме, где двигались среди кроватных переулков ребята нашего призыва и искали земляков среди молодых. Из Москвы никого не было, мы с Толькой Рубачевым затосковали и, выйдя в курилку, весь вечер говорили о своем городе.
  
  
  У нас все по-старому
  
  Из письма родителям, 10 июня:
  "Здравствуйте, папа и мама. Наконец урвал время для письма. У нас все по-староґму: день да ночь - сутки прочь. Есть в армии такая пословица: "Дембель неизбеґжен, как крах капитализма". Вот и ждем. Скучаю по Москве, по домам хотя бы из трех этажей и даже по деревьям, потому что деревьев здесь нет, только местґная трава.
  Письма ваши и переводы получаю регулярно. Переводы реализую в чайной. Конечно, это забегаловка, но сгущенное молоко есть, печенье тоже, сигареты, кое-какие консервы. В общем, подкармливаемся. От Светки давно нет писем, но, думаю, заґмоталась с институтом. Пишите, как там у вас".
  
  В солнечный день после обеда, когда уставом разрешается солдату полчаса отґдохнуть, я опустил письмо в фанерный ящик около канцелярии роты. Здесь виґсел бледный плакат, изображающий бойца с поджатыми губами, а над ним надґпись: "Солдат! В письме своем случайно не проболтай военной тайны!"
  Тайны я никакой не знал, не знал даже, для чего мы роем свои траншеи, так что с легким сердцем отошел к кучке молодых и, стрельнув сигарету, вышел в куґрилку. Потом вздохнул, сел на горячие даже в тени доски и стал думать о доме. Родина! Сколько слов уже написано о тоске по родине? Я смотрел на сопки, на шевелящиеся желтые травы, и думал о доме. Далеко остались леса, поля и моря, степь укачивала нас, даже если мы никуда не ехали и не шли, но все время я был окружен Москвой, как легким и прозрачным газом. А после двух часов работы на траншее начинали совсем уже ясно вокруг меня проявляться прозрачные дома. Пересекались улицы, уходили друг от друга мосты и площади - чистые, легкие! Даже в письмах домой я писал о Москве - хотя бы в двух-трех словах. Мало тоґго, армейская жизнь, попадая на листы письма, становилась легче и веселее отґ того, что шла потом в Москву. Действительность по строчке пряталась в маленьґкую записную книжку, которую я берег, мусолил вот уже который месяц. Книжґка всегда была теплой от моего тепла и превратилась чуть ли не в живое сущестґво, забившееся в карман гимнастерки, где тихонько вздыхало.
  "15 июня. Сейчас что-то подумал, что слишком уж мы опустились. Выстраиваемґся отделением цепью по дороге на работу и собираем окурки в пыли. Бани не было что-то около месяца. Не умывался я уже дней пять. И с того дня, как сюда приґехали, ни разу не чистил зубы. Нет радио и телевизора, газеты привозят сразу за неделю... Кажется, я начинаю гордиться, что так опустился. И представляю, как когда-нибудь в Доме журналиста, в ресторане, доставая из пачки сигарету, вспомґню, как собирал окурки по дороге на земляные работы".
  Не писать же об этом домой! И письма выходили другие.
  "Здравствуйте, папа и мама!
  Ты, мам, спрашиваешь, как нам работается. Трудимся по специальности, устаю, конечно, здорово. Все приходится. И киркой целыми днями долбить скалу, и ломом помахивать. Но зато я себе сейчас "пачку раскатал". Кормят здесь хорошо, на стоґлах все время остается еда. А в сочетании еды с ежедневной "физзарядкой" армейґская жизнь дает гигантов и амбалов. Поэтому и приезжают домой здоровые ребяґта. Я сейчас как посмотрю в зеркало в бытовке, так себя не узнаю. Вернусь домой, буду кирпичи одной рукой крошить".
  Вот до чего доходило! И мне не было стыдно за молодечество, а казалось наобоґрот, что здесь тонко передано настроение.
  Письма домой постепенно становились для меня литературным творчеством. И в ответ на редеющие письма Светки я с каждым разом писал все больше не о сеґбе, а о Москве или степи, утешаясь, как всякий русский литератор, пейзажной лирикой.
  На следующий день почтальон части припечатывал мои конверты треугольным штампом "Письмо военнослужащего срочной службы. БЕСПЛАТНО". И они отсортировывались в Семипалатинске на узле фельдъегерско-войсковой связи, падали в мешок с такими же конвертами моих земляков и, качнувшись в почтоґвом вагоне, шли через несколько часовых поясов на северо-запад, чтобы в пятиґэтажном кирпичном доме с широкими (но тщательно зашторенными) окнами - центральном узле ФПС - получить последнюю печать и упасть в московскую городскую почту:
  "Здравствуйте, папа и мама!"
  А мама отвечала - у нас все по-старому...
  И я радовался, что все по-старому. Тогда я еще представлял себе: не боятся ли моряки, возвращаясь после долгих походов - не боятся ли, что не застанут беґрег? Я радовался, что через полтора года вернусь на родину, а там все по-староґму. Тогда я еще не думал, что берегов вообще нет, что есть лишь реки, и они неґсут нас - то одна, то другая, то третья.
  И все реки текут в море.
  Но море не переполняется.
  
  
  Тема для комсомольского собрания
  
  Офицеры нашей роты были обременены семьями "На берегу" и поэтому бывали на "Г" в непродолжительных командировках - на пять-шесть дней, по очеґреди сменяя друг друга. Они появлялись на "Г", в основном, чтобы похвалить или поругать. А в другие дни хвалил, ругал и вообще направлял жизнь роты старґшина - старший сержант срочной службы Оганесян.
  Злой рок, если есть такой, преследовал Оганесяна всю службу. В сержантской школе он оставался командиром отделения, но не поладил с подчиненными и был переведен. "На берегу" несколько недель жил без должности, пропадал у земляков из соседней части и пил целыми днями чай, пока не начал управлять второй ротой сантехников, тоже неудачно. Как там у них все было, мы не знали, но к нам в подразделение Оганесян пришел, слегка хромая, потому что за день до этого с размаху сел на сапожное шило, которое "старики" укрепили в таґбуретке у его кровати.
  - Вот вам новый старшина, - сказал старший лейтенант Мостовойт, перед поґгрузкой на "Г" построив роту в замшелой казарме.
  И мы сразу почему-то Оганесяна невзлюбили.
  Скоро нашелся и первый повод: вместо жалкого Петухова (он был меньше даже Васи Гвоздикова), которого командиры назначили было каптерщиком за полґную бесполезность на траншеях, старшина подпихнул своего земляка Акопяна. Тот в учебке тоже натерпелся - в бане Степанов с Моисеевым кричали среди грохота шаек: "Не роняйте мыло! Сзади Акопян!" Теперь национальное начало под крылом старшины в нем расцвело, он стал подчеркнуто армянином, любил упомянуть о древней культуре и Эчмиадзине.
  Все, что делал после этого Оганесян, рота осуждала заранее, и недовольство щаґми из кислой капусты, жарой и грунтом четвертой категории выплескивалось на старшину - такой у него, видимо, был командирский рок.
  - Рота, равняйсь! - кричал Оганесян.
  Мы не равнялись.
  - Рота! Смирна!
  Мы толкались в строю и перебирали ногами. С некоторых пор в подразделении все друг другу стали жаловаться на несправедливость, хмурились и тихо сопроґтивлялись, где могли. То и дело кто-то бурчал: "Смирно ему! Арами своими бы командовал..." И шла рота нестройная, угрюмая. Своим землякам Оганесян люґбил показать, как его уважают, и заставлял нас маршировать около столовских армян. Однажды, проходя мимо сержанта Папазяна из роты строителей, он скоґмандовал: "Смирно, равнение на-право!" - улыбаясь ему и по-хозяйски кивая на послушных солдат.
  Первым, как это обычно бывает с поэтами, завел разговор о справедливости Ерґмаков. Перед обедом, когда Оганесян построил роту и хотел на полуденном солнцепеке заняться строевыми упражнениями, Жора сказал из строя:
  - Товарищ старший сержант, вам как будто устав не закон. Только с работы, не умылись, не отдохнули...
  - А вот аддахнешь! - зло пообещал командир и повел Ермакова в каптерку. Оттуда тотчас вылетел Акопян и плотно закрыл за собой дверь. Но, несмотря на это, все услышали характерный звук крепкого удара.
  Рота, опять приняв в свои ряды побледневшего от обиды Жору, до самого обеда занималась строевой подготовкой, причем по распоряжению старшины коґмандовал наш Аю. Оганесян сидел в курилке и смотрел то на нас, то на желтые сопки, покуривая присланные из Еревана сигареты "Салют".
  А на следующий день прямо в строю, перед всей ротой, старший сержант схватил ухмыляющегося Алимханова и двумя ударами сбил его с ног, крикнув при этом:
  - Сам знаешь, за что!
  Казахи возмутились. Алимханов был у них в некотором роде вожаком. Они пошли к Мостовойту в офицерскую гостиницу - жаловаться. А через полчаса быґли избиты на хоздворе - как стало известно, земляками старшины.
  И начался бунт...
  - Долой Оганесяна! - кричал Гвоздиков.
  - Не пойдем работать! - кричали казахи.
  - Позор и презрение старшине Оганесяну! - кричали все.
  Его обвиняли в издевательствах над солдатами, припоминали всех побитых и осґкорбленных, ставили в вину и земляческие встречи в каптерке (говорили, что Оганесян новые шинели уже отдал своим землякам, которые в ноябре пойдут на дембель)...
  Решено было утром на работу не идти. Наша бригада, не любившая колупать грунт и в обычные дни, сейчас просто неистовствовала.
  - Забастовка! - кричал Степанов.
  - Бросай работу! - сверкал маленькими глазками Моисеев.
  - Все на баррикады! - неуместно веселились мы с Толькой Рубачевым.
  Но утро, как принято, оказалось мудренее вечера. Заговорили молчавшие до тоґго солдаты - пять-шесть таких есть в каждой роте - и комсорг роты, поддержавґший их. Комсорг солидно объяснял основные положения Дисциплинарного усґтава и Устава ВЛКСМ, а тихие солдаты многозначительно кивали. На работу наґдо пойти, говорили они. Поработать, а потом провести комсомольское собраґние. И там высказать строгие и горькие слова комсомольцу Оганесяну.
  ...В шесть часов вечера рота расселась в спальном помещении. В проходе постаґвили тумбочку, на нее - маленькую переносную трибуну. Дневальные свободґной смены вынесли из каптерки и расправили на столе красное сукно, к котоґрому тут же подсели старший лейтенант Мостовойт и комсорг, оправив гимнаґстерку на своем, единственном в роте, животике. Принесли графин.
  - На учете в нашей комсомольской организации состоит 147 комсомольцев, - начал комсорг, - присутствуют все. Какое будет предложение по ведению собраґния?
  - Есть предложение начать, - зачарованным голосом произнес кто-то.
  - Будут другие предложения? Голосуем... Единогласно. Для ведения собрания необходимо избрать рабочий президиум. Какие есть предложения по количеству и составу?
  - Есть предложение избрать президиум в составе трех человек, - голос принадґлежал одному из молчаливых. - Член партии Мостовойт, комсорг роты и для веґдения протокола - комсомолец Акопян.
  - Поступило предложение по составу президиума. Будем голосовать списком или по каждой кандидатуре отдельно? - не отступал от принятой формы комсорг.
  - Списком!
  Я, буквально разинув рот, смотрел на себя и своих товарищей. Как будто не мы вели собрание, а оно вело нас, тянуло, как локомотив, и сейчас мы тихо проехаґли первый переезд.
  Докладчиком к трибуне поднялся комсорг. Минут десять, постукивая пальцами по крашеной фанерке, он говорил о дисциплине, войсковом товариществе и заґкончил словами, написанными на одном из щитов у столовой: "Солдату солдат - родной брат".
  Прекрасные слова! Посматривая на Мостовойта, стали выступать записавшиеся в прения. За нашу сопку к тому времени садилось солнце, и в его лучах выхоґдившие к трибуне щурились. От этого, или из-за других причин, прения полуґчались тоже какие-то сощуренные. Высказывались упреки, что комсомолец Огаґнесян (подчеркнуто комсомолец) порой не уважает товарищей, превышает кое в чем власть. Сообщали об отдельных случаях халатного отношения к своим слуґжебным обязанностям... Вася Гвоздиков, сгоряча вначале записавшийся в преґния, уже мучился, корил себя и, наконец, послал в президиум записку с уклонеґнием. Стукнув на стрелке колесами, наш локомотив благополучно миновал еще один переезд.
  - Думаю, можно подвести черту, - полуобернувшись к Мостовойту сказал комґсорг и поправил ремень на животике. - Выступавшие правильно отметили отґдельные недостатки в службе комсомольца Оганесяна. Слово для заключения представляется коммунисту Мостовойту.
  В последних лучах заходящего солнца старший лейтенант встал, тронул ладонью волосы и подвел итоги: всех поругал и осудил. Рота поднялась, разнесла табуретґки, а потом под командованием прежнего Оганесяна строевым шагом пошла к столовой.
  Вдыхая уже остывающий вечерний воздух и натыкаясь на спину впереди бредуґщего Ермакова, я рассуждал: насколько же высоки берега русла, которое пролоґжила воспитательная струя жизни всего за восемнадцать лет! Я хотел поделитьґся своими мыслями с Ермаковым, мы подошли к столовскому крыльцу, и коґлонна встала.
  А перед сном, когда старшина лег и заскрипел пружинами, укладываясь удобнее, кто-то все же крикнул в темной казарме:
  - Позор и презрение старшине роты сержанту ...ну!
  И единогласная рота взревела, выпуская последний пар:
  - У-у-у су-у-ука!
  
  
  Несчастливое командирство Ивана Хольца
  
  На производстве - усталость.
  Второй месяц закрывает наш Аю наряды, и все неудачно. Бригада совсем распуґстилась: Лизняк уходит к землякам на полдня, Степанов спит, положив под неґбритую щеку пилотку. Вася Гвоздиков трет напильником обломки зубных щеґток и подфарников - для наборного браслета дембельских часов. Первое время Аю пытался как-то поднять нас, пыхтел, но после случая с бригадой Вани Хольґца махнул на все рукой.
  Бригада Хольца тоже сначала не выполняла норму, потому что больше всего на свете Ваня любил поспать. Он засыпал даже в клубе, едва кончались начальные титры очередного фильма-раритета. Раньше я слышал, что только русские лениґвы и нелюбопытны, но после знакомства с Ваней расширил представление: крепкий его немецкий организм мог бы, я думаю, на сутки или двое отказаться от пищи или воды в пользу сна. И это его качество оказалось для его карьеры роковым.
  Чтобы служебные обязанности не мешали ему предаваться сну, он делегировал свою командирскую власть рядовому Алимханову - ввел новую для Советской Армии должность заместителя командира отделения. И сразу стал свободен. Алимханов был строг со своими земляками (а бригада полностью состояла из каґзахов), неукоснительно следил за нормой выработки. Показатели поползли вверх, дисциплина окрепла. Командиры стали Ваню хвалить, а он, раскованный, то бродил по площадке, то сидел в чайной, то заходил к нам в бригаду.
  - Как твои-то? - спрашивал его Толька Рубачев.
  - Копают, - отвечал Ваня. - Дал им задание, после обеда проверю.
  - Опять, наверное, перевыполнят, - шутил я.
  - Наверное, - спокойно соглашался Ваня.
  Мы садились в тени экскаватора, неспешно закуривали и рассуждали о всяких приятных вещах. Бригадир Аю смотрел на лопату и вздыхал.
  Но Ванино счастье оказалось недолгим. В один, как обычно безоблачный, день капитан Толстой пришел в канцелярию роты и за закрытой дверью коротко переговорил с командиром Мостовойтом. Тот срочно вызвал Сарочана (все происґшедшее с бригадой Хольца мы узнали в подробностях именно от Сарочана). Командиры во главе с Толстым вышли на пыльную дорогу и двинулись в степь. Минут через двадцать добрались до развороченного котлована будущих очистных сооружений, где копала траншею под коллектор канализации бригада Хольца. Незаметно (как это им удалось в голой степи?) подойдя прямо к крутому краю траншеи, в самом широком ее месте, вырытом под будущий колодец, они увиґдели Ваню - он лежал на правом боку, закрыв глаза, будто убитый сном. Легкий ветер раздувал угли костра, банка из-под сгущенки над огнем и пачка чая на камне показывали, что бригадир собрался варить чефир.
  - Мерзавец, - проговорил сквозь сжатые зубы старший лейтенант Мостовойт и собрался было окликнуть Хольца, но Толстой тронул его за рукав и глазами поґказал на другую картину.
  Недалеко от траншеи стояли в шеренге Ванины казахи. Перед ними - Алимханов, заложив палец за ремень, будто объяснял что-то по-казахски Внезапно, не прерывая речи, он ударил в зубы одного из солдат. Тот упал, но тут же подґнялся и опять вытянулся в строю. О такой дисциплине Оганесян мог только мечтать.
  - Запевай! - по-русски скомандовал вдруг Алимханов.
  Отделение, зашагав на месте, нестройно затянуло "Уходил я в армию в ноябре".
  - Плохо поем! - опять по-русски отметил Алимханов. - Рядовой Кызылбаев! Выйти из строя!
  Кызылбаев вышел и, предчувствуя недоброе, задрожал. Кулак Алимханова влеґтел ему в зубы.
  - Плохо поем! Вокруг траншеи - бегом, марш!..
  Кызылбаев побежал, а остальные громко, но как-то безысходно запели строевую песню нашей роты: "Отслужу я в армии долгий срок. Не гаси, любимая, о-о-ого- нек. Огонек! О-о-огонек! Не гаси, любимая, огонек!"
  Несколько секунд командиры слушали песню.
  - Смир-рно!!! - скомандовал, не выдержав, Мостовойт. Побледнев, он взял за воротник Алимханова и почти приподнял его над камнями.
  - Ты что же делаешь, дрянь? Ты кому здесь командир?
  Алимханов висел, покачиваясь, и не мог отвечать на вопросы.
  Подошел Толстой, доверительно стал расспрашивать казахов о житье-бытье. Выяснилось, что житье у рядовых казахов хреновое. Кроме постоянной угрозы получить по зубам и суровой строевой подготовки они имели стирку всего алимхановского белья и по очереди лишние два куба грунта - Алимханова и Вани Хольца. Приходя в себя потихоньку, солдаты доверительно поведали офицеру, что каждый казах роты (кроме избранных, например, бригадира Аю) отдавал Алимханову половину денег, если приходил перевод из дома.
  - Да что ж вы терпели! - чуть не плача взвизгнул Сарочан.
  Алимханов был отправлен на десять суток на гауптвахту, а Хольцу на вечерней поверке пришлось услышать много неприятного. Казахи опускали восточные глаза, будто стыдясь за своего мучителя.
  Интересно реагировал наш Оганесян.
  - Отвратительны командир! - с презрением выдыхал он, подходя ко многим из нас.
  А Ванька молчал, вздыхал и горестно курил, в недоумении рассказывая нам:
  - Меня Толстой ведь уже застукал два дня назад. Ничего не сказал. А я думаю
  - казахи, сами разберутся.
  Толстой во многом не соответствовал великой фамилии. В нее вписывалась и эта уж совсем иезуитская черта: мягко поругал, но жестко наказал. Ваню сняли с должности и разжаловали...
  Это происшествие окончательно погубило нашу бригаду, потому что в наказание Хольца перевели в самый плохой коллектив - к нам.
  
  
  Кирка да лопата
  
  Крестьяне косили, вследствие чего
  оживлялся пейзаж.
  Из книги неизвестного автора
  Рытье траншеи под теплосеть затянулось. Подходящий к нашей сопке человек мог видеть корявый ров, который мы прокопали, беспомощный экскаватор и нас, лежащих вокруг, как отвалившиеся запчасти. Солнце накаляло все железки ржавеющей машины, но лучше горячая тень, чем горячее солнце, и вслед за этой тенью мы ползали уже третий месяц - июль.
  Три месяца срок небольшой, но за это время инструменты - кирки и лопаты - стаґли будто одушевленными и устали, как люди. Деревянные части их пожелтели, а металлические тускло сверкали. Нас тоже не пощадило время. На кругу армейской жизни прошло очередное перерождение: из солдат мы превратились в строителей, а значит, в лодырей, халявщиков, волынщиков. Стало лень ходить даже в чайную.
  - Надо бы человека послать, - говорил Ваня Хольц нашему молчаливому бриґгадиру, - сгущенного молока, печеньев...
  Аю согласно кивал и вздыхал.
  - А кто пойдет? - спрашивал нетерпеливый Гвоздиков, который ходил вчера.
  - Кому ж идти... - разводя руками, тянул Степанов. - Надо самого быстрого. Шустрого кого-нибудь...
  Гвоздиков начинал нервничать:
  - Какого шустрого?
  - Быстрого такого... Маленького...
  - Сам иди! - хватал в кулак свою пилотку Гвоздиков. - Все бока отлежал. Лоґпата прогнулась, все опираешься.
  - Это она от работы прогнулась, - возражал Степанов. И жестко добавлял: - А идти надо маленькому... Небольшого росточка...
  - Гад! Степан! У-у-у, гадина, - огрызался Гвоздиков и резко отворачивался.
  - Обиделся? - спрашивал миролюбиво Степанов. Вася отворачивался еще круче.
  - Вась, ну что, обиделся? Вася!
  - Да ну тебя, Степан, - Вася поддавался на миролюбивый тон. - Чего ты все время?
  - Значит, обиделся.
  - Ну, обиделся! - начинал Вася, уже успокаиваясь. Степанов, наконец, дождавґшись, отвечал:
  - Тогда поцелуй меня в ж...!
  Гвоздиков подпрыгивал, вскрикивал злые быстрые слова и обижался уже совсем. Но не лежать же до обеда? И после долгих рассуждений Тольки Рубачева о неґобходимости трудных маленьких дел, о будничном подвиге, в чайную шел обреґченный еще с утра Гвоздиков.
  Показались из-под экскаваторных гусениц рыжие сапоги, посыпались камешки. Вася зашагал под горочку в сторону чайной. Спускается с сопки, и солнце плывет у него за плечами.
  Я закрываю глаза и устраиваюсь поудобнее: вспоминать московские улицы и пьянеть. Дремать, пока Вася спустится к фанерной двери, зайдет в духоту, в очеґредь среди липких столов темного полубарака. Очередь стоит к фанерному окоґшечку с гладколицым узбеком. Все чайханщики по наследству друг от друга - узбеки второго года службы. Вороватые - гладкого лица здесь иначе не нажить. Типичный честный житель площадки - Вася Гвоздиков. Мнется с ноги на ногу в очереди, не мыт. Не сыт. Не выспался. Сейчас он купит двести грамм конфет и тут же съест штуки три по дороге на сопку, зубами выкусывая расплывшиеся сладости с бумажки. Но даже эти три конфеты не пойдут ему впрок - Степанов обязательно заметит липкие руки и полдня будет говорить об "обожравшихся сладостями маленьких пачкунах".
  Я поворачиваюсь на бок. Открываю глаза. Плывет жара над местом нашего назначения. Шевелится ковыль и желтые листы газеты "Боевое знамя", взятые с собой неделю назад и брошенные. Небольшая птица полетела в степь, приподґнялся на локте Аю. Он смотрит, как наше грозное оружие - кирка и лопата - лежат без движения.
  От двухнедельного безделья мы все как бы немного болеем: ломит спину, в руках и ногах вялость. Из ленкомнаты сегодня утром я захватил половину учебниґка истории Древнего мира и вычитываю бригаде, как сиделка в госпитале, интеґресные мне места.
  - В Средней Азии рыли каналы еще в восьмом веке до нашей эры, - говорю я.
  - В восьмом веке Гвоздикову бы голову оторвали, - лениво откликается Степаґнов. - За смертью его посылать.
  И правда, прошел час, а сгущенного молока не попили.
  - Давай работать! Придет, тогда отдохнем. - говорит бригадир, глядя на Рубачева.
  Толик среди нас - единственный, кто хоть иногда с удовольствием работает - качает свою борцовскую мускулатуру.
  - Ну что, поработаем? - спрашивает меня Толик.
  Я бы рад поработать, но даже эти слова мучают меня: я представляю, что надо встать, разогнуться... Напрягая мускулы лица, я все-таки делаю равнодушное лицо и говорю:
  - Почему же не поработать? Можно и поработать...
  Приподнимается медленно Ваня Хольц, Лизняк, зашевелился честный поэт Жоґра Ермаков. Стараясь не обжечься, мы разбираем инструменты, покачиваем их в руках - кто кирку, кто лопату. Жаль, что не видит нас сейчас своими добрыґми глазами Толстой - ему было бы приятно. Звякнув своей киркой по камням, я тащу ее к траншее и спрыгиваю. Разгибаюсь, набираю полные легкие воздуха и замираю: из-за экскаватора показывается Гвоздиков. Судьба! В руках у него три банки сгущенки, три пачки печенья и кулек конфет.
  И начинается растянутый пир с разговорами о доме, старшине Оганесяне и допнаряде, в который опять посылают наш взвод. Мы едим и бросаем бумажки. Все камни вокруг пересыпаны старыми банками, фантиками и желтыми газетными листами. Обжились на одном месте! И соседние сопки выглядят обжито - со ржавыми трубами, капотом неизвестного грузовика, каркасом бурильной выґшки. Со стеклами, банками, масляным тряпьем и окаменевшими еще лет пять назад рыжими сапогами. А если подняться выше, чтобы охватить все место одґним взглядом, то и наши траншеи, казармы и машины покажутся, вероятно, саґпогами и мусором.
  Но мы не высоко. Лежим посреди своего богатства: солнце в зените, до прощания с площадкой далеко. Мы лежим и бросаем новые обертки. А потом поем песни.
  Откидываемся с Толькой Рубачевым назад и специально противными голосами кричим:
   Призвали в армию - попал в стройбат.
  Ну что ж, у каждого своя судьба, ребята.
  Кому винтовку в руки дали, автомат...
  Здесь мы подпускаем слезы и с надрывом кричим:
  А мне досталась кирка да лопата!
  Поем мы с такой страстью, что Аю, успевший для примера спрыгнуть в траншею, разгибается, опираясь на кирку, и говорит:
  - Вы все время кричите. Кто работать будет?
  Он говорит, что работать и одновременно петь - лучше, особенно, если песня о труде. Он прав, конечно, но не прерывать же настроение? Мы с Рубачевым заґпрокидываем головы и в голубое небо кричим припев:
  Кирка да лопата! Землю долби.
  Отпуск навряд ли, дембеля жди!
  Девушек видим - только в кино!
  И то по субботам нам это дано!!!
  Бригадир качает головой, а потом и сам бросает кирку, увидев, что со всех сторон по степи потянулись цепочки отделений к баракам: рабочий день кончился. Среди зубчатых внутренностей экскаватора мы прячем инструменты и спускаґемся к ужину.
  Вечером, после отбоя, в темноте казармы раздается чей-то голос:
  - Помазки! День прошел!
  И загремев пружинами, рота ревет:
  - X... с ним!!!
  
  
  Как нам не спалось в летнюю ночь
  
  На свете много несправедливостей. Есть и такая, что приходится много говорить или думать о людях, которые, в общем-то, неинтересны. Мне, например, всю жизнь не везло на начальников, а думать или хотя бы говорить с сослуживцами и согражданами приходилось часто.
  Вот и сержант Оганесян занимал много места в нашей жизни на площадке. Хотя, честное слово, можно было бы заняться чем-то другим.
  Ночи стояли теплые. Резко континентальный климат вообще-то славится холодґными ночами - камни лопаются, но конец июля получился бархатным. Всю ночь окна у нас были открыты настежь. От остывающих камней шло тепло, и лишь к утру выпадала роса. Может быть, поднимался и туман, как в России, но мы спали ночами и тумана не видели...
  - Рота, подъем! Тревога!
  Я проснулся сразу. Отбросил одеяло на спинку кровати. Вокруг пели пружинные койки, мелькали кальсоны, сослуживцы прыгали и падали, влетая в свои саґпоги. Вскочил было и я, но верное чувство критического отношения к действиґтельности притормозило порыв.
  "Какая тревога? - спросило меня чувство. - Какая в стройбате тревога, если даґже штык-ножа у дневальных нет? И куда бежать?"
  Потянувшись, я накрылся простыней, засунул голову под подушку и затих. В таком положении было некоторое время для размышлений. В тревожной суете никто меґня, конечно, не заметит: одеяло на спинке, лежу во втором ярусе, распластался.
  - Внимание, рота! Становись! - командовал в том, освещенном и проснувшемґся, мире старший лейтенант Мостовойт. - Товарищи военные строители! В деґсяти километрах от места нашего расположения высадился десант противника... "Ка-а-ак!" - чуть было не заорал я, но тут старший лейтенант докончил сообщение: - ...вооруженный опасным оружием - стекловатой!
  Сразу все стало ясно. Я знал, что вчера вечером солдаты второго взвода насыпаґли ее Оганесяну в постель...
  Борьба со старшиной в последние дни вновь ожесточилась. Не помогло и то комсомольское собрание, и второе - в "честь" Хольца с Алимхановым. Грубость старшины порождала ответное зло: зашивали Оганесяну рукава гимнастерки, прибивали сапоги к полу, запускали ему в постель тарантула и даже гадюку без ядовитого зуба. Последняя акция - стекловата.
  В темноте старшина лег, заерзал, потом завертелся, вскочил и закричал, расчеґсывая на себе красные пятна:
  - Сволочь-негодя! Стекловатом!
  Потом, белея кальсонами, выбежал из казармы.
  До полуночи он отмывался где-то у земляков - мы даже успели заснуть. Но, одевґшись и причесавшись, мстительный старшина направился в офицерскую гостиґницу, к Мостовойту, которого я и слушал теперь, замаскированный простыней
  - Больные, хромые, косые - выйти из строя! - скомандовал командир. - Серґжант Сарочан! Займите их мытьем полов и заправкой коек. Больные, хромые и прочие, напра-во! Остальные, нале-во! Бего-ом, марш!
  Рота, запылив в темноте, побежала в далекую сторону. Побежала, оставляя осґвещенную казарму, сержанта Сарочана на крыльце, хромых-косых и меня, застывшего под простыней во втором ярусе.
  Гремя ведрами, перекликаясь, как на охоте, многочисленные больные начали заправлять койки и выливать воду на пол, широким фронтом приближаясь к моґему ряду. "Так можно кого-нибудь ненароком испугать", - попытался я пошуґтить сам с собой. Решение пришло мгновенно - взлетев над койкой, я оттолкґнулся рукой и выпрыгнул в распахнутое окно.
  - Военный! Это что такое?! - раздается вдруг изумленный, почти обиженный голос сержанта Сарочана, и, обернувшись, я вижу его фигуру на освещенном крыльце.
  Подтягивая кальсоны, сонно залепетал, зашмыгал носом, заудивлялся - прикиґнулся, как говорят, шлангом:
  - Я вот тут по нужде... а рота убежала... А я думаю: что это?
  - Почему же вы... так долго?
  - Виноват, товарищ сержант! - Я преданно гляжу в глаза Сарочана. - Быстрее не вышло!
  Сарочан отчего-то смущается и говорит уже тише:
  - Идите в роту и оденьтесь. Принесете с Лизняком воду.
  Ну конечно, и Лизняк здесь!
  Едва скрывая радость, что так счастливо обошлось, иду за Сарочаном.
  В роте плеск, пар, гром ведер. Постели все заправили, Лизняк встречает меня с бачком для питьевой воды.
  - Болеешь? - злорадно спрашиваю Лизняка. - Шустрый ты.
  - А ты не шустрый! - тихо огрызается Лизняк, и, взявшись за ручки бачка с обеґих сторон, мы выходим из роты...
  Звяканье бочковой крышки напоминает мне почему-то о верблюдах, кораблях пустыни. Потом я представляю, как топает сапогами сейчас рота - километра два уже, наверно, пробежали. Впереди - Жора Ермаков, последним - Вася. Тяжко дышат в темноте Ваня Хольц, Толька Рубачев, Аю, и звучит над пустынной дорогой команда Мостовойта, для которого пробежать десять километров - раз плюнуть.
  Эта тревога - вторая на нашей службе. Первая была в учебке - боевая. Тогда что-то все решали с Китаем, и однажды весь гарнизон подняли зимней ночью. Но нас через несколько минут командиры загнали обратно в казарму. Запомниґлось только одновременное со всех сторон движение, прожектора, грохот темґных машин.
  - Помнишь, как в учебке тревогу объявляли? - спрашиваю я Лизняка.
  Он улыбается и говорит, что если бы мы в учебке Петренке насыпали стекловаґты, вот тогда была бы тревога!..
  - Дурак ты, Лизняк, - говорю я, обидевшись; мне хотелось поговорить о боевой готовности и мощи, а этому - лишь бы чему-нибудь посмеяться.
  - Сам ушан, - отвечает Лизняк.
  И всю остальную дорогу среди темных казарм и беседочных курилок мы молчим, думая каждый о своем. Я понимаю, что это - наша первая и, вероятно, поґследняя пробежка ночью по тревоге, пусть даже в наказание. И если последняя, то никогда не почувствую, что это такое, и не вспомню, и нечего будет расскаґзать дома, как бегал ночью по тревоге. Не дает мне успокоиться и что-то еще. Под равномерное звяканье бачка я задумываюсь о себе самом.
  Вот, оказался в паре с Лизняком, сачкую. Это, конечно, не нравится, но этого мало... По-салажьи медленно я соображаю, прикидываю и, наконец, через память нахожу причину.
  Когда мне было лет двенадцать, вернулся из армии наш сосед Сашка Желтков. Он много рассказывал своему брату, я тоже слушал, но все забыл. Единственное, что врезалось - буквально указание Сашки о том, что солдат всегда должен быть со своґим призывом. Хотя бы предлагали масло с сахаром, когда не всем - надо отказыґваться. Странно, что так запомнились его слова - далеко мне было до армии, я и допризывником тогда ещё не был. Наверно, Сашка как-то по-особенному сказал. Мои угрызения внезапно кончаются. Мы стоим у столовой, у задних дверей, чеґрез которые выносят помои и запускают солдат допнаряда.
  - За водой? - спрашивает засаленный, как танкист, посудомойщик первого гоґда службы. - Сантехники?
  - Сантехники! - охотно отвечает Лизняк.
  - Говорят, тревога? Со стекловатой чего-то?
  - Тревога, - говорит Лизняк. - Наши побежали.
  - А вы чего?
  - Нам отдыхать положено! - весело скалит зубы Лизняк.
  - На "положено" знаешь чего положено? - вздохнув, говорит посудомойщик и пропадает в свете дверного проема.
  Идем и мы - к запотевшим вентилям питьевой воды. Здесь в подвале резервуар огромный, говорят, на неделю с запасом, так что столовские не жадничают. Стаґрики, конечно, скажут что-нибудь, спрашивают курить, а то пытаются утянуть на полы, но мы выскальзываем - не салаги! - и идем назад, выплескивая на темґные камни при каждом шаге немного воды.
  - Отбой! Подъем! Отбой! Подъем! - слышим мы еще издали крики Оганесяна. Окна в роте горят, рокочут пружинные койки, босые пятки прокатываются по полам - повзводно.
  - Надо посидеть, - говорит Лизняк.
  Я молчу, думаю: чего уж на раздевании героизм проявлять? Конечно, прав Сашґка Желтков, но появиться теперь, в самый праздник дисциплины, совсем глупо. Будем сидеть.
  И сидим так, покуриваем, говорим о чем-то вполголоса, хотя в роте не услышат. А я все корю себя, все думаю: надо было бежать... Гаснет свет, мы поднимаем бачок и входим в роту. Здесь тихо, словно никого нет (значит, не спят), а у входґной двери натыкаемся на вынесенную отдельную койку. На ней лежит Жора Ерґмаков. Дверь приоткрыта, и на Жорино лицо падает лунный свет.
  - Ты чего тут? - спрашиваю я вполголоса.
  - Дайте воды, - как-то обиженно говорит Жора.
  Дневальный рассказал, что Жору привез на случайном газике Мостовойт, потоґму что с ним случился сердечный приступ. Командир приказал поставить койку к воздуху, ногами вперед. Если состояние ухудшится, сказал командир, звоните в гостиницу.
  Забираясь к себе на верхний ярус - поспать хоть полчаса, - я засмотрелся на леґжащего в проходе Ермакова. На его ноги из открытой двери падал первый свет солнца. Жора наблюдал восход и был, как мне показалось, даже доволен - то ли оттого, что перестало болеть сердце, то ли оттого, что был поэтом...
  
  
  Производительные силы
  и производственные отношения
  
  Случилось, наконец: командиры озаботились судьбой нашей бригады. Толстой посчитал наряды за три месяца, развел руками, и первое отделение первого взвоґда перестало быть. Только на "Боевом листке" у тумбочки дневального долго еще желтела критическая заметка нашего комсорга "Сачок сачка видит издалеґка". Рубачева назначили командиром, дали нас с Ваней Хольцем и сказали: "Соґбирай сачков со всей роты!"
  Через два дня мы вышли на работу в полном составе.
  Высоко поднимая колени, по степи шел Жора Ермаков, напоминая жука-богомола. За ним - Степанов, Лизняк, Хольц и так по ранжиру до Васи Гвоздикова, всегда отстававшего. Васе не давала покоя окружающая жизнь, и он вспугивал птиц в желтой траве, пытался выкопать суслика или на корточках рассматривал что-то мелкое.
  Отделение, которое будто бы беспощадно распустили командиры, вновь собраґлось старым списком - рота действительно отдала Тольке своих лентяев. И мы шли веселые в этот непримечательный день, которым началась крутая карьера бригады, смеялись и не подозревали о грядущей новой жизни.
  Сев на край траншеи, Ваня Хольц привычно начал:
  - Надо бы за сгущенным молоком послать...
  Место было знакомо Ване по прежнему бригадирству: недорытый коллектор каґнализации, впереди - до белого домика насосной станции сухая степь. Разнообґразие местности составляла лишь огромная, диаметром метра в два, стальная труба, куда-то кем-то, видимо, не довезенная.
  Толька Рубачев снял поясной ремень, потом гимнастерку, бросил ее в тень труґбы и сказал, прищурившись на солнце:
  - В ноябре очистные сооружения надо сдать. Не видать нам молока, Ваня. Бригада замерла, открыв рты.
  Собираясь писать о жизни в бригаде Рубачева, я надеялся хоть теперь, через мноґго лет, понять прошедшие под руководством Тольки перемены. Но вскоре остаґвил бесплодные попытки, не найдя ответа на вопрос: почему это произошло?
  Об одном я догадался - здесь какая-то тайна. Тайны вообще все время окружаґют русского человека. И вот вместо "почему" я могу рассказать "как".
  Еще на первой траншее я понял, что коллективы напоминают отдельных людей. Наша бригада была грузной неряшливой бабой, напоминавшей солдата лишь усиками над верхней губой. Когда Рубачев сказал свои ободряющие слова, она расселась вокруг трубы и угрюмо уставилась на командира.
  - Что мы, салаги, что ли? - запальчиво взвизгнул Вася Гвоздиков.
  - Зря ты так насчет молока, - мрачно сказал Ваня.
  - Толя! Мы ведь сачки! - улыбнулся я своему земляку и другу.
  Рубачев тоже улыбнулся и сказал:
  - Ничего-ничего.
  И начал нашу новую жизнь. Он взял лопату, покачал корявый черенок.
  - Болтается?
  Бригада молча кивнула.
  - Я, конечно, не Аю, но одну-две пословицы помню. Бабка, например, говорила - плохая снасть отдохнуть не дасть.
  Глядя на своего нового бригадира, мы медленно сняли гимнастерки и начали укґреплять болтающиеся железки, обрезать лишние полуметры корявых черенков. Инструменты были и правда у всех отвратительные - делали их где-то "На беґрегу" такие же, как мы, солдаты-сачки.
  - Можно и палками копать, если не тяготит, - сказал Толька.
  Три месяца мы мучались! Почему же раньше не догадался Рубачев? Ведь и у неґго на ручке лопаты сохранилась даже березовая кора... Дело тут вот в чем: бриґгадира в человеке надо пробудить!
  Эта догадка показалась мне поразительной. Я с уважением задумался о Толстом, Котове и других начальниках, проникающих, как скульпторы, в толщу человеґка, чтобы извлечь сержанта, хлебореза или рядового сантехника, ни на что не годного. И в тени лежачей трубы спрятавшись от солнечного огня, усердно поґлируя черенок бутылочным стеклом, я слушал рассказ земляка и товарища о наґшей будущей жизни:
  - А зарплата какая будет! А Котов обещал лучших в роте наградить отпуском! День назад сам сачок и пессимист, Рубачев все больше распалялся:
  - Благодарственные письма на родину от командования части, аккордно-премиальная оплата, звание "Отличник военного строительства"!
  - А я как-то не верю, - пошевелил длинными руками Жора Ермаков. - Толстой нас обязательно на чем-нибудь обманет.
  - Обманет, - быстро подтвердил Гвоздиков.
  - Например, начинаем копать, а какой категории грунт - не знаем, - улыбнулґся Лизняк своими маленькими глазками.
  Рубачев набрал воздуха в легкие, вспомнив, видимо. Толстого, и сжал скулы так, что я сразу представил младшего сержанта Путинцева из школы сантехников. Рубачев, кстати, на гражданке был кандидатом в мастера по самбо; сейчас я вспомнил и об этом.
  - Ты уж, Толь, не переживай, - сказал я.
  Я уже забил два гвоздя, чтобы не вихлял штык лопаты, отпилил сантиметров соґрок суковатой палки и опять начал ее полировать. Вся бригада усиленно скребґла, слушая Рубачева, и даже Вася Гвоздиков, измученный терзанием - сколько оставить черенка по своему росту, повернулся к Степанову спиной и отпилил почти половину.
  Впрочем, Степанов, конечно, увидел. Дождался, когда Вася начал с удовольствием примеряться к лопате, подошел сзади и тихо положил ему руку на потемґневшее худое плечо.
  - Вот и саперная лопатка в бригаде есть, - сказал Степанов. - Окопчик рыть при нужде...
  И началась наша новая жизнь - от завтрака до ужина, от понедельника до субґботы. В воскресенье мы вставали, чтобы написать письма домой, поваляться в сопках, посмотреть кино, а потом - мертвая ночь и спускаемся в землю до слеґдующего воскресенья.
  Каждым утром мы вытягивали из-под мокрых от росы камней спрятанные кирґки и лопаты и били землю. Разогнуться, ударить. Разогнуться, ударить. Со строґго заданным уклоном, по чертежам, нужным для выполнения общей задачи, траншея подползала к стенам очистных сооружений. Приходил Толстой, улыбался полными губами и уходил, приходил командир взвода Сарочан, тоже улыбался. Бывали ротные офицеры - Мостовойт и Котов. Траншея разъедала местность, степь звенела под нашими лопатами, и начальники только радостно на нас поглядывали, боясь спугнуть.
  Мы, сачки, на себя постылых махнувшие рукой, поверили Рубачеву. Шли азартные закрытия нарядов, перевыполнения норм и благодарности. "Бригада Рубачева вышла на передовой рубеж" - написал заметку наш комсорг и, поправив бляху поясного ремня на животике, повесил "Боевой листок" на красный стенд у тумбочки дневального. Мы, конечно, посмеивались, но очень гордились. Хоґдить после работы мы стали неторопливо, были немногословны и держались вместе, как матросы на берегу.
  "Труд, труд! Как я чувствую себя счастливым, когда тружусь!" - проклятые неґкогда мною слова Толстого самое время вспомнить опять. По пыльной дороге мне нравилось идти среди своей бригады к фронту работ, носить ломы в техбат - оттягивать (ломы, оказывается, гнутся от работы), нравилось светлым утром вгонять кирку в камни. Березовый ствол лопаты стал от моих рук гладким и поґхожим на дорогое дерево... Мог ли я подумать еще месяц назад, что буду любить свою лопату?
  После пятидесяти минут работы у нас - перерыв. Расправляем плечи, усаживаґемся в тени длинной трубы и из собранных дорогой окурков слюнявим самоґкрутки. А Жора Ермаков, некурящий, читает нам газету "Казахстанская правда" или "Боевое знамя".
  Бригада, оперевшись спинами о теплую трубу, молчит и приходит в себя после труда. И когда появляется вдруг Котов, он просто руками разводит от удовольствия: в его отчетах наши перекуры будут указаны как мероприятие "громкая читка". Хитрого Рубачева хвалили даже за перекуры! Пылает солнце в зените, тихо шевелятся сухие травы. Я жмурюсь, лезу в карман гимнастерки за спичкаґми и, наткнувшись на почти одеревеневшую записную книжку, даже не вспомиґнаю, что хочу быть журналистом или писателем.
  
  
  Военная журналистика и проза -
  взгляд с пристрастием
  
  После университета я долго не мог устроиться на работу. Дома, где бабка жены целый день гремела кастрюлями, не сиделось. Я слонялся по осенней Москве, надоедал друзьям и знакомым, а больше всего Сафронову, который работал в рекламном бюро "Дельфин" - Всероссийского общества спасения на водах.
  Чихая от подвальной сырости ОСВОДа, Сафронов говорил:
  - Писать надо, брат. Чего мы факультет журналистики кончали? Слова - наш хлеб.
  - Да, надо писать, - отвечал я и тоже тихонько чихал. В "Дельфине" со мной уже здоровались, жалели и даже главный редактор однажды предложил закурить его сигарет.
  В один из таких подвальных дней друг Сафронов вспомнил про нашего бывшего однокашника - Белодубровского.
  - Белодубровский-то в газете работает. Напишем ему статью, деньги - на бочку!
  - Какие деньги?
  - Гонорар, брат. Восемь копеек за строчку у них платят!
  - Выходит, двенадцать строчек - почти рубль, - неуверенно заулыбался я.
  - Вот видишь! А мы тут сидим.
  И мы быстро зашагали по желтым листьям Мытной улицы - к Белодубровскому, в газету Московского округа ПВО "На боевом посту".
  С тяжелым сердцем сажусь я за описание армейской прессы. Многие килограммы бумаги с разными названиями мне довелось перевернуть за два года дейстґвительной службы. Спустя несколько лет снова - до красноты в глазах читать - для начинающейся книги об армии. Я просматривал газеты военных округов, групп войск, флотов, соединений. Брал в библиотеках подшивки журналов с заґдумчивыми прапорщиками на обложках. Должен признать, что собирать золоґтую пыль таким образом - тяжкий труд, и даже им, трудом, невозможно побеґдить военную тайну.
  Есть много способов писать скрытно. Самый хитрый - подойти к предмету на возможно близкое расстояние; целое тогда распадается на мельчайшие частицы, и читатель только еще раз узнает, что все состоит из атомов.
  Вот, например, пишет "Красная звезда (15.7.1981):
   "УЮТНО в солдатской казарме
  В казарме автороты, где старшиной прапорщик А. Цвентух, все отвечает самым современным требованиям. Строгим уставным порядком отличается спальное помещение. Всем необходимым располагает комната бытового обслуживания. В такой казарме быстро снимается напряжение трудового дня, легче прививаются людям навыки социалистического общежития.
  Подполковник И. Зенов"
  Читателю центральной военной газеты остается только порадоваться за удачлиґвого прапорщика, как радовались, а точнее - смеялись - мы, читая об удачлиґвых военных строителях в газете Средне-Азиатского военного округа "Боевое знамя". Честно говоря, газетные листы больше валялись или летали вокруг наґшей площадки. На свалках среди арматуры и битого стекла завивались на солнґце "Военный вестник", "Агитатор армии и флота", "Тыл и снабжение советских вооруженных сил". Конечно, мы пытались читать, слушали Жору на перекурах или Котова на политзанятиях, но дрема каждый раз оказывалась сильнее журнаґлистов... Тогда я не думал, что через много лет буду так же (и по своей воле!) неґдоумевать над текстами в Москве.
  Белодубровский, чтобы придать своему изданию значительности, надел пиджак и пригласил нас к столу со свежими оттисками.
  - Посмотрите сегодняшний номер, интервью с делегатом от комсомола. Найдиґте какого-нибудь делегата, поговорите, напишите.
  Мы наклонились к газетам.
  А можно один номер взять домой? - спросил я.
  - Да, можно, - сказал Белодубровский.
  И до позднего вечера под кастрюльный звон бабушки я читал "На боевом посту", собираясь на долгое сотрудничество. "Не напечатают первый материал, будем писать еще и еще", - думал я. Я проникал во "флаг номера" - передовицу "Соґвершенствовать пропаганду военно-технических знаний" (газета вообще любила длинные заголовки, охраняющие от разночтений; и в передовице, сколько я ни рвался в глубину, находил все тот же приказ-призыв совершенствовать пропаганґду военно-технических знаний). Я с теплотой смотрел на фотографию военного строителя - правофлангового социалистического соревнования Ф. Соболенко. Читая о его перевыполнениях и достойной встрече окружной конференции, приґятно было вспоминать, что я тоже служил и что тоже демобилизовался.
  За этой газетой я особенно горько почувствовал разницу между писателем и окґружающей его действительностью. "Чтобы работать в печати, нужен особый опыт, - вздыхал я. - Писать в газету, которой завалены полы туалетного бараґка, трудное испытание души".
  Долгое изучение газеты "На боевом посту" принесло мне даже небольшой сюжет в гоголевском духе. Журналист на своем боевом посту многие годы погруґжался в нереальный мир, в фальшивые статьи с языком, на котором никто не говорит, и все мучился целью своего труда. Наконец однажды его поразила доґгадка: высшее существо, как бы Бог, следит за нашей жизнью, и чтобы его не рассердить, все договорились притворяться, а нашего героя забыли предупреґдить! Журналист начинает всех расспрашивать (руководство и коллег), считает, что обижен недоверием, но коллеги странно на него смотрят или отводят глаза. Тогда он ведет поиск сам и находит, что никакого существа-то нет!
  Кончается эта история горькой сценой: больной журналист мечется по городу, ветер развевает полы его плаща. Льет холодный дождь. Журналист горячо загоґваривает с прохожими, доказывает, что никого нет, что это ошибка! А прохожие сторонятся и ускоряют шаги...
  Конечно, если бы я смотрел еще и по сторонам, может быть, заметил, что и все остальное, даже дома и улицы, даже целые города приобретают вид декораций. И может быть, я бы решил, что просто идет инстинктивная общенародная забаґстовка, что великое стояние - наше национальное оружие, хорошо себя зарекоґмендовавшее в победах и не только над татарским игом. А так - все списал на трудности мирного времени. Многие военные шестеренки, говорил я себе, в мирное время крутятся вхолостую (отчего, как говорят шофера, портится мехаґнизм). Алексей Толстой, Платонов, Паустовский, Твардовский работали в военґных газетах в военное время. А потом - ушли. Остались Белодубровский, да мы с Сафроновым...
  Через неделю наша статья была готова. Мы отпечатали ее на машинке и, не гляґдя друг на друга, отнесли в редакцию. Называлась она "Каждый на своем месте" (бессмертный этот заголовок я до сих пор встречаю в газетах). Белодубровский обещал дать отзыв через день, и я, чтобы заглушить беспокойство, зашел по доґроге домой в библиотеку и опять начал читать - уже журналы и книжки про арґмию. Даже стихи неизвестной поэтессы Валентины Сааковой:
  Черемуха,
  Черемуха,
  Как облако бела,
  Ты для кого, черемуха,
  Так пышно расцвела?..
  Идет леском тропиночка
  На аэродром,
  И лейтенант торопится
  По чаще напролом...
  Ах, лейтенант молоденький,
  Гляди, да не замай,
  Черемуху-чаровницу
  Зазря не заломай.
  А лейтенант черемуху
  За белу гроздь берет:
  - Возьму тебя, красавица,
  С собой
  В полет.
  Целый мир открывался передо мной постепенно. Хороша в нем была и проза: многочисленные писатели, любимцы, видимо, ГлавПУРа, словно писали друг с другом некий огромный роман в разных журналах. Мелькали одни и те же прапорщики, полковники и рядовые, среди которых один обязательно был до поры заносчив, а другой - из деревни. Я нашел себе две версии постоянства характеґров и происшествий - или авторы выросли в одной школе, или работали по-драгунски, говоря словами Пушкина. "Ибо он, вероятно, по своей драгунской привычке, располагал иногда чужой литературной собственностью как неприґятельскою".
  Конечно, я понимал, что рассказы и повести о многочисленных мотострелках, десантниках и радистах - не совсем литература. Однако как честный исследоваґтель я не жалел себя и не очень пугался неброскости литературного пейзажа: он напоминал степь, к которой в свое время я так привязался.
  Корявенькие эфемеры, наоборот, очень занимают меня и теперь - своей неизбежностью (а значит - необходимостью) в литературной природе. Эти повести и рассказы, конечно, угасают, едва читатель закроет последнюю страницу, но ведь утром уже зеленеют другие, совсем свежие, и таким образом каждое новое поколение критиков начинает разговор о "серости" как бы сначала, борется только с современниками. Вот поэтому еще мне хочется засушить среди страниц своей книги цветок-другой шинельного цвета.
  В журнале "Пограничник" за 1982 год я нашел повесть неизвестного писателя Павла Федорова "Прозрение" - о пограничниках. Вот небольшая сценка из нее: прапорщик Михаил ест домашние пельмени и говорит жене, что его подчиненґный солдат долгое время отсутствовал в подразделении.
  - Даже мне не хотел сказать, где он, стервец, пропадал...
  - Так и не сказал? - И без того распаренная после бани Гражина сделалась еще более багровой, ярко обозначив нежные линии щек, и Михаил с изумлением виґдел, как она непостижимо хороша в том домашнем, розоватого цвета халатике и как желанна.
  - Уперся, ни словечка... Мало того, попросил, чтобы майор удалил меня из помещения канцелярии... Нуда Иван Александрович все мне сам расскажет. У неґго же нет замполита.
  - Нет, Миша, лучше уж я тебе расскажу все сама... - Гражина прошлась пальцами по пуговицам халата и зажала рукой воротник возле шеи.
  - Ты знаешь, где он был? - Михаил положил вилку на стол.
  - Ты можешь меня проколоть этой вилкой хоть насквозь, но он был у меня туточки, в наших сенцах...
  - Туточки, в наших сенцах?.. Не вовремя ты, Гражинка, шутишь... - Михаил наґдавил грудью на стол, но тут же откинулся на спинку стула.
  - Не шучу, Миша, нисколечко... - вздохнула она глубоко и томительно.
  - Ты что такое задумала? - Михаилу показалось, что в комнате стало темней, и запах распаренного, чисто вымытого ее тела удушливо подкатывал к горлу". Надавил и я грудью на стол, а потом откинулся на спинку библиотечного проґсиженного стула. Бедные пограничники! Не один из них, соскучившийся на своей заставе по запаху распаренного, чисто вымытого тела и розоватого цвета халатику, скрипел, вероятно, зубами, читая "Прозрение". Знакомая история: так же мы со Степановым томительно вздыхали над "Аэросексом" Лизняка в класґсе учебного комбината. А Лизняк вырывал тетрадку и смеялся: "А, балдеете? Балдеете?"
  Чтобы уж совсем закрыть разговор о писателе и окружающей его действительґности, процитирую заметку газеты "Вечерняя Москва" (12.3.1984) о замечательґной в своем роде литературной судьбе.
  "Писателю и ветерану журналистики Евгению Рябчикову исполняется сегодня 75 лет... Его первой, изданной полвека назад книгой была "Никита Карацупа и его собака Ингус"...
  С той поры писатель не раз встречался с Н. Ф. Карацупой на границе, писал о нем книги, создавал радио- и телевизионные передачи. Недавно вышла в свет новая книга Рябчикова - "Следопыт" - о Герое Советского Союза полковнике Н. Ф. Карацупе...
  В Музее пограничных войск состоялась вчера встреча писателя со своим героем. Евгений Рябчиков, верный полувековой дружбе с легендарным следопытом, возвращается к своей первой книге "Никита Карацупа и его собака Ингус" и раґботает над повестью "Пять Ингусов Никиты Карацупы" - о погибших в схватґках с нарушителями четвероногих бесстрашных друзьях пограничника".
  Утром следующего дня Белодубровский позвонил и сказал, что была "летучка", статью хвалили. Сегодня она опубликована, и можно взять оттиски. Мы с Сафґроновым обрадовались, обнялись и вскоре уже входили в знакомый особняк. Поднимаясь по стертым ступеням, мы обсуждали повесть с продолжением, коґторая печаталась в газете, вероятно, уже полгода на последней полосе. Повесть была, конечно же, перенасыщена бойцами противовоздушной обороны, а автор, судя по тексту, был добрым приятелем главного редактора.
  - Кроме интересов читателя, - говорил я Сафронову с умным лицом, - есть и интересы сотрудников редакции. И я не могу поручиться, что всегда побеждают интересы читателя.
  - Уж если наше интервью похвалили, тогда ура! Может, им повесть написать? Став авторами, мы уже называли редакцию "конторой" и посмеивались, неблаґгодарные.
  И хотя Белодубровский снова надел пиджак, а его коллега - старший лейтенант - был в парадной форме (поясной ремень, сапоги), в комнату мы вошли совсем развязно. Сафронов небрежно взял за уголок газету с нашей статьей, небрежно похлопав по плечу Белодубровского, спросил о выдаче гонорара. Белодубровскии, пытаясь оставить за собой позиции, сказал:
  - Думаю, теперь можно будет поговорить о следующем материале.
  И тогда Сафронов спросил:
  - Что это у вас здесь мышь? Вон, дохлая лежит.
  Белодубровский покраснел, поискал глазами и, как хозяйка, объясняющая, что тараканы прибегают от соседей, сказал:
  - Это ее из отдела боевой подготовки подкинули.
  В наступившей тишине стали слышны удары биллиардных шаров за стеной (отґдел культуры и быта), скрип половиц и чей-то голос: "Василь Петрович! Чайку с нами попьешь?"
  - Так вы здесь и чай пьете? - спросил внимательный Сафронов.
  - Пьем, - кивнул Белодубровский и стал снимать пиджак.
  
  
  Обнаруженные по форме сто
  
  "Наибольшую опасность они представляют
  во время перемещения больших масс людей
  в период войн и других нарушений общественной жизни",
  Д. Панфилов. "В мире насекомых"
  Кончается лето. Четыре месяца прошло с того пыльного дня, когда мы испуганґно вылезали из грузовиков на место своего назначения. И эти месяцы совершенґно переделали нас. Где строевой шаг, подтянутость, скорые подъемы? Жизнь теґперь пошла другая.
  Утром, после долгих пререканий с Оганесяном - таких сложных, что каждый
  раз ему приходилось раскручивать над головой широкий ремень, мы сползали с кроватей, выходили к летнему умывальнику, запыленному и сухому. Кто-нибудь из сержантов пытался согнать небольшую группу на зарядку, но все отбегали, кричали, что за день и без того намахаемся, пусть Акопян побегает! - и садились курить. На легком утреннем ветерке ожидали завтрака, некоторые опять начинали дремать под стеной казармы.
  В роте оставались только молодые - на них вымещал свою нерастраченную строґгость Оганесян. Молодые плескались на полах, ровняли по натянутому шпагату кровати, занимались зарядкой, становились на утренний осмотр. В прохладе спального помещения они переминались с сапога на сапог, а Оганесян рассматґривал разную солдатскую мелочь, вываленную в пилотки из карманов и кричал:
  - Всякую дрянь! Фотографии любимой девушки нет, письмо родителей нет - а окурки и хлеб! Подворотничок грязный! Сапоги грязный!
  Мы лежали в прозрачной тени казармы и слушали его через открытые окна, как далекий радиоспектакль. На нас командир уже давно старался не смотреть. Бляхи поясных ремней свисают, брюки ушиты, куртки ХБ укорочены по последней гарнизонной моде ("Сто пятьдесят Буратин!" - закричал однажды, не выдержав, Оганесян) светлые линялые пилотки и подворотнички из белых цеґллофановых пакетов - вот что такое наша рота.
  Подворотнички, по мысли военврачей, должны уберегать солдата от шейной грязи, и так бы оно и случилось, если бы не пресловутая солдатская смекалка. Подшившись один лишь раз чистым материалом, мы укрыли воротники целлофаном, который для свежести раз в неделю чистили ластиком.
  Легко догадаться, эта форма совершенно отражала содержание нашей службы. Строевые занятия забылись, политподготовка угасла. Командиры не любили нас, а пили чай целыми днями у жен "На берегу", так что даже в баню рота выґшла всего три раза, причем мылись из кружек, потому что расчет был две шайґки воды на человека.
  Расплата была неизбежна, и я даже пытался понять, какая, но, конечно, не доґгадался, потому что несчастной своей задницей, а не чем другим предвидит солґдат близкое наказание.
  И оно скоро пришло. Однажды после обеда, когда мы легли на положенных полчаса в тени траншеи, Степанов вдруг сказал:
  - Не искали еще в ХБ?
  - Чего? - спросил я.
  Степанов сложил руки на плечах и тихонько поскреб:
  - Это мы пришли...
  - Да чего? - спросил Толька Рубачев.
  - Вши! Вши у нас в роте!
  Наступила тишина. Вася Гвоздиков открыл рот и смотрел на Степанова, как солдат на вошь...
  Во время войны у наших врачей было специальное - для секретности - назваґние этому неприметному событию. "В роте есть обнаруженные по форме сто!" - докладывал в дивизию санинструктор, и враг, если где-то подслушивал телефонґный разговор, мучился: "Кто такие - по форме сто?"
  У нас их заметил внимательный санинструктор автобата, к которому рядовой Байкулов ходил за мазью от фурункулов на шее.
  - Сыпной и возвратный тиф, волынская лихорадка и туляремия, - объявил серґжант с бордовыми погонами, выворачивая двумя пальцами Байкуловский вечґный подворотничок, - платяная вошь!
  Утром следующего дня мы расставили табуретки в спальном помещении, и Огаґнесян объявил лекцию "Дисциплина - душа воинской службы", читать которую нам пришел элегантный капитан медицинской службы. Не обращая внимания на естественный шум роты, он облокотился на переносную трибунку перед стоґлом и без подготовки сказал:
  - Платяная вошь живет три месяца.
  Рота стихла.
  - Два раза в сутки пьет кровь, отдыхает, ползает. И все время размножается. Муху можно было бы услышать над нашими головами, может быть, даже мягкое движение пыли в солнечном столбе, но капитан никак не показал своего удовґлетворения, вероятно, это был человек, избалованный вниманием. Он спокойґно перечислял признаки болезней, рассказал о взглядах современной медицины на насекомых. Он даже сделал несколько философских выводов:
  - Паразиты не появляются случайно - ни на животном, ни на человеке, ни на группе людей. Нечистоплотность всегда сопровождают паразиты. А там - сыпной и возвратный тиф, волынская лихорадка, туляремия... Рядовой Байкулов! Встаньте!
  Поднялся тщедушный Байкулов, не ожидавший вдруг услышать свою фамилию, и потупил восточные глаза.
  - Собачья вошь или козья - не страшны человеку. Но рядовой Байкулов, опустивґшийся до животного состояния, спит, а вошь его ползет на товарища. А товарищ сам грязный, как старые дедовы портки! И появляются вшивые солдаты! В дисциплине мелочей нет: сегодня он нарушил форму одежды, а завтра - боевой приказ! Уставґной порядок никому не дано нарушать. Дисциплина - душа воинской службы!
  Мы молчали, словно вымерли уже от эпидемии. Некоторые только почесывались под взглядом командира.
  Вечером мы "искались".
  - Нет? - спрашивал Степанов.
  - Нет, - отвечал я, завернув назад пояс брюк и радуясь.
  - Пока, значит, нет... - говорил Степанов.
  - Почему "пока"?
  - Так уж... Капитан сказал, они ползут со скоростью тридцать сантиметров в час, а расстояния у нас какие?
  И вытащив из-за голенища газету, Степанов сел что-то почитать. Роковые слова капитана медицинской службы скоро сбылись: чесаться мы стали повзводно. Сначала украдкой, а потом отрыто и все яростнее, так что после отбоя еще долґго пели пружины в койках.
  Вшей жгли - спичкой "по местам скопления", бензорезом, газосваркой. В дополнение к паразитам появились подпалины на одежде и отчаяние.
  Мы с Толькой и Ваней Хольцом постирали свои ХБ в бензине и надели еще сырыми, думали, что уж тут-то "им" не выжить; может быть, так и случилось, но мы этого не заметили: кожа у нас покрылась мелкими волдырями, руки-ноги лоґмило - бензин оказался этилированным. ХБ пришлось отмывать от бензина, и как только отмыли, опять появились вши.
  Вши появились у всех, и как ко всякому общему сраму, относиться к ним стали проще, больше шутить. Например, Толька Рубачев сказал:
  - Теперь нас больше, значит, работу мы должны сдать досрочно.
  И мы действительно копали свою траншею ничуть не хуже, смотрели фильмы, пиґсали письма на родину. Привыкли! Привыкли даже к собраниям и лекциям по гигиґене, которые офицеры санчасти читали нам по утрам, ожидая обещанной с "Берега" дезинсекции. Так счастливо мы прожили недели две. Могли, наверное, и десять.
  Но однажды после завтрака услышали рев сильного мотора, и у казармы остаґновился МАЗ-фургон в маскировочных пятнах. Пыльный шофер с ефрейторґскими лычками на погонах выпрыгнул на дорогу, оглядел нас и весело спросил:
  - Едят проклятые?
  За ним вылез знакомый капитан медицинской службы, элегантный, хотя и совсем серый от пыли; с папкой для бумаг он прошел в канцелярию роты.
  - Так точно, товарищ капитан! Хорошо! - выскочил к нему старшина Оганесян, стараясь не чесаться. - Даже некоторые сержанты... Хорошо.
  На работу мы не пошли и уже к обеду прожарили в вошебойке одеяла и матраґсы, выбили их на камнях перед сопкой, к ужину обработали гимнастерки с брюґками, сходили в баню, и насекомые пропали - ни следа.
  Вот только все я размышлял о паразитах, вспоминал и обобщал, чтобы в записґную книжку это событие внести обработанным. Как это часто со мной бывало: я пытался по мелочам понять что-нибудь великое, веря, что случайных встреч не бывает и что эти две недели тоже были для чего-то нужны. Вывод - единственґный, который мне удалось сделать - звучал так: "Наибольшую опасность они представляют во время перемещения больших масс людей в период войн и друґгих нарушений общественной жизни".
  Толька Рубачев послушал меня, сказал, что во время нарушений общественной жизни все опасно, и огорчил - Оганесян назначил нас с Ваней в дежурство по КПП.
  - Товарищ старшина! - возмутился я на вечерней поверке, прямо в строю. - Сколько же можно! Других отделений нет, что ли?
  - Не надо считать, - вздохнул Оганесян, оглядев строй. - За два года все сравґняется.
  И в глазах у него мелькнула почему-то тысячелетняя грусть.
  
  
  Ночное дежурство у открытых ворот
  
  Ночь над степью. Мы дежурим на контрольно-пропускном пункте. Из окна я вижу освещенное пятно грунтовой дороги, которая обычно ведет автомобили на площадку. Сегодня мы ее охраняем: если кто-то поедет, надо остановить и спроґсить документы, а потом записать номер в замусоленную амбарную книгу. Оружия у нас нет, даже штык-ножа. Есть полевой телефон. Из него, если покруґтить ручку, можно услышать:
  - Алло! Ну чего вертишь, делать, что ли. нечего? Клади трубку!
  Телефонисты всех гарнизонов всегда знают, кто откуда может позвонить, и с ночными дежурными вроде нас у них разговор короткий. Они сидят в затемненной комнатке в штабе полковника Хватова, дремлют на топчане и, конечно, неґнавидят клапаны и штырьки коммутатора.
  - Клади трубку! Все равно ни с кем не соединю!
  Я представляю, как к нам врывается группа враждебных диверсантов с короткиґми автоматами и в незнакомой форме. Незаметно я кручу за спиной ручку телеґфона. Я хочу поднять боевую тревогу, но злобный голос связиста выдает меня, и враги выбивают трубку. Они захватывают КПП и, сбивая прикладами замок, открывают ворота...
  Здесь мое воображение буксует. На воротах, по правде говоря, нет замка. Нет даґже ушек для замка. Створки, сваренные из двухдюймовых труб, мы привязываґем коротенькой серой веревочкой. На ветру ворота вздрагивают, и я то и дело смотрю из окошка - не оборвалась ли веревочка.
  Мой помощник Ваня Хольц спит уже с заката. Только село солнце, Ваня начал почесываться, потягиваться, так ненароком и уснул. Спит он с широко и спокойно открытым ртом. Топчан у нас узкий, и руки помощника поневоле лежат по швам. Ванино дыхание не пересвистывает даже ветер, который меняет наґправление и дергает нашу деревянную будку.
  Уже четыре часа я дежурный по КПП. Выкурил несколько сигарет, которые родители прислали в посылке на День строителя, пролистал книгу записей с номеґрами машин и подписями "Дежурство сдал - дежурство принял". В ящике стоґла нашел обтрепанную часть литературного журнала "Москва", где прочел две путевые зарисовки по Венгрии неизвестного мне поэта. Теперь я достал из внуґтреннего кармана маленькую записную книжку и медленно, то и дело цепенея и глядя в окошко, пытаюсь собраться с одной-двумя мыслями.
  "Ночь. Как-то особенно в бессонные ночи хочется писать. Да и другого времени нет. Но не будут ли глупо читаться на гражданке эти многочисленные страґницы, написанные ночью? Мне кажется, что с каждым месяцем строчки выползают на бумагу все медленнее. Раньше я писал быстрее, и мне нравилось все написанное. Вот и сейчас - есть время, есть желание, но пишется трудно. Хоґчется писать про Москву, про ее троллейбусы и скверы, где я сидел ночами с ребятами и играл на гитаре".
  Вот уже несколько месяцев я все обдумываю и записываю. В самом начале служґбы, еще на Берегу, я догадался, что в так называемой книге жизни каждого чеґловека встречается одна совершенно особая страница - оглавление. И я заранее решил, что моя биография зашифрована в двух годах армии. Поэтому мне надо внимательно замечать, как был молодым, "помазком" и "стариком", чтобы, деґмобилизовавшись в иную жизнь, умело встретить ее будущие подробности.
  Записную книжку я купил еще в Тушине, гуляя по улицам с повесткой в кармане. Последний чистый лист недавно кончился, и я вкладываю новые листочки. Книжка от этого становится плотной, и уже немного закруглилась боками. Она меняется вместе со мной: отполировалась, потрескалась в некоторых местах, обґложка затвердела и согнулась, как панцирь некоей бумажной черепахи. Я трогаю ее рукой, кладу ручку и смотрю на ворота.
  Пора Ваньку будить, сменяться, но я медлю. Редкую возможность посидеть в одиночестве жаль менять даже на сон. Солдату хочется спать, а молодому челоґвеку - сидеть у ночного окна. Я кладу свою бумажную черепаху во внутренний карман и гляжу в темное поле. Мне восемнадцать лет! Впереди - годы ночей, книг у настольной лампы, вокзалов, городов, гостиниц... Конечно же, будут и редакционные коридоры, и долгие часы за пишущей машинкой. И самолеты буґдут. Стихнет ветер, который вертится вокруг нас, откроются нам эти ворота, придет время лететь в Москву...
  Я вдруг вижу, как, дернувшись в очередной раз, ворота замирают и медленно отґкрываются, словно приглашая войти. Дорога не защищена, темная степь смотґрит на нашу площадку. Оборвалась веревочка.
  - Вань, вставай! Ваня! - я трясу рядового Хольца. - Ванька!
  Ванька спит. Он зашевелится только утром, изнутри разбуженный голодом. Я выхожу из домика. Холодный ночной ветер сразу продувает гимнастерку, хлопаґет дверью за моей спиной.
  Ворота взмахивают крылами двухдюймовых труб. Я выхожу на пыльную дорогу, сапоги сразу белеют - даже в темноте видно - створки ворот от меня уворачиґваются. Я прыгаю, поднимаю пыль, которую тут же уносит ветер. Из темноты ровно по дороге скачет шар перекати-поля, увеличивая общее движение. Впраґво и влево я поворачиваюсь, хватаю, наконец, обе створки и перевожу дух. И тут понимаю, что вязать их нечем - оборвалась веревочка.
  И тяжело вздохнув, с чувством исполненного долга отпускаю холодные железки. Чего я Ваньку будил? Я поворачиваю выключатель на бетонном столбе под фоґнарем и выхожу за ворота.
  Степь тихо шевелит травами, и хотя дальних трав не видно, кажется, что слышен их шорох. Это движение на огромной плоскости останавливает меня. Запрокиґдываю голову, земля уходит вниз, как будто домик и фонарь стоят на дне воронґки, а вверх поднимается, закручиваясь, огромная спираль - пружина от часов.
  Я сажусь на скамейку. Темно, пустынно, только ветер в лицо, будто куда-то везут. Сижу и вспоминаю свои летние ночи на гражданке: в Крыму со скользящим светом, в Киеве - темная река за мостом. Мохнатая деревенская ночь под Рязаґнью: залает собачка на лес и молчит, словно ждет ответа. Мне кажется, что я все уже теперь понимаю и чувствую: будут у меня и такие ночи - у окна с сигареґтой, пустая улица; еще ночь - темное шоссе, дождь по кустам.
  Мне восемнадцать лет! И девятнадцать еще не скоро. Пройдут два года, мы все вернемся домой, поступим в институты и на заводы, пройдет год за годом, и обязательно однажды вдруг мне доведется посидеть на маленькой скамеечке в степи. Я все вспомню, и в эту минуту еще одна тоненькая нить между двумя даґлекими друг от друга ночами подтвердит, что прекрасен и прочен удивительный ковер, по которому я выпускаю погулять свою бумажную черепаху.
  ...Ночь кончается. Ветер чуть качает открытые ворота. От сырого раннего света появляются сопки, бараки и казармы, мокрая жесткая трава. Ни человека, ни машины - тихо. Я поднимаюсь в КПП, подхожу к топчану.
  - Вань, вставай! Ваня!
  
  
  Праздник на нашей улице
  
  Трудно солдату в праздник! Хорошо, много сослуживцев - товарищ тут нужен больше, чем в беде: от работы освободили, от строевой подготовки - тоже, поґкажут два фильма, и выходишь потом из роты на пустой ветер... Однажды я даґже видел, как Степанов, давясь, вливал в себя стакан разведенной зубной пасты "Поморин".
  Он мучительно улыбнулся мне и сказал:
  - Второй взвод с утра гуляет.
  Все праздники на "Г" проходили по одной программе: мы пытались найти и выпить, а начальники - пьяных найти и обезвредить. Повышенная боевая готовґность, каждый час - построения. Командиры взводов докладывали о наличии людей, Котов, прохаживаясь перед строем, говорил что-нибудь поучительное, и праздник продолжался с новой силой.
  Вот поэтому сегодня, в рабочий день, бригада Рубачева тайно выезжает с площадки. У военных юристов это называется "групповая самовольная отлучка" (одному или даже двоим такой праздник не поднять). Наше отделение везет в ближайший аул менять на водку два чайника, бочок из-под второго, байковое одеяло и гордость Степанова - два рулона проволочной сетки (чабаны огоражиґвают своих овец и очень ценят эту сетку). Степанов ловко украл их на складе и теперь радостно повторяет нам уже в пятый раз пословицу:
  - Солдату не украсть - так негде взять.
  Шофер дает своему ЗИЛу-130 полный газ, выбирая кратчайшее расстояние межґду нашей площадкой и аулом - напрямик (около ста двадцати километров). Каждый шофер выбирает к этому аулу свой путь, кажущийся ему прямым, и из кузова грузовика можно видеть, как колесами исполосована вся степь. Громыґхая на невидимых кочках, мы проезжаем мимо площадки "Б". Они живут в неґскольких бараках совсем рядом со строящимися штольнями для испытаний. Гоґворят, у них тут совсем мало народу, чуть ли не пол-батальона. Даже гауптвахты нет, штрафников возят к нам, когда накопятся.
  - Долго еще? - кричу я в ухо Тольке Рубачеву.
  - Напрыгаемся! - тоже кричит, наклонясь ко мне и придерживая пилотку рукой, Толька. - Шофер говорит, если угадаем по прямой, часа полтора надо.
  - Хорошо бы! К обеду вернемся!
  Мы отодвигаемся к бортам, за которые схватились, чтобы не вылететь на очередной выбоине, и смотрим, как степь плавно перетекает из одной сопки в друґгую, потом опять выравнивается, и телеграфные столбы разбегаются до горизонґта, неся в неизвестное место электричество и связь.
  Известно, что в степи мало кто сидит на месте. За тысячелетия здесь прошли войска китайцев, греков, скифов, арабов. Великий Кир, пытаясь завладеть Средґней Азией, где-то здесь был убит... Мы тоже ненадолго.
  Шофер прибавляет сколько может оборотов своему мотору, мы ахаем между бортами, бьемся, гремим, как в картофелечистке, и минут через двадцать за сопґкой вдруг открывается мягкое море овец. Два саманных домика, загон из провоґлочной сетки. Мы стучим по крыше грузовика, но шофер и сам уже поворачиґвает. Две-три минуты - и нам навстречу несутся две лохматые собаки, молча поґсматривая друг на друга.
  Чабаны - главные покупатели солдатского добра. Мы рады, что не надо ехать в аул, где могут быть русские жители или офицеры, от которых жди беды.
  - Стой! - гремим мы ладонями по крыше кабины, и грузовик останавливается около кошар. В домике, сложенном из глины и навоза, отодвигается линяла я заґнавеска, и из дверного проема выступает молодой казах, наш ровесник, в засаґленном пиджаке и коричневых брюках.
  - Ассалям алей кум! - говорим мы и останавливаемся, качнувшись последний раз в своем грузовике.
  - Задраствуй! - говорит молодой казах, подтягивая штаны.
  Общий запас слов кончился, но продолжать нам надо.
  - Сетку хочешь? - сладко спрашивает Гвоздиков. - Два рулона привезли, всех овец огородишь.
  Парень в ответ улыбается, что-то отвечает.
  - Сетку! Сетку привезли! - громче говорит Вася и объясняет пальцами, как
  глухому.
  - Да вы ж ему покажите! - высовывается из кабины пропыленное лицо шофера. - Мы тут до дембеля простоим... Арак у тебя есть? - обратился он к молоґдому казаху.
  Парень поскребся под застиранным пиджаком и пошел посмотреть в кузов. Затем, не говоря ни слова, он спрыгнул с колеса, прошел под занавеску домика и пропал. Вместо него вышел старик в блестящем от употребления жилете и начал торговаться: приговаривая по-казахски, делать Ване и Рубачеву фигуру из двух пальцев - как бы "козу". Два пальца - две бутылки, два рулона - два пальца. По-казахски выходило, что сетка нынче дешева.
  - Обдурит он вас, - начал нервничать Гвоздиков. - Скажи, Степан?
  - Двумя бутылками он пусть умоется, - отвечает Степанов. - Что мы, ушаны?
  - Четыре! Четыре! - кричит Гвоздиков аксакалу, показывая четыре своих пальґца в ссадинах, и даже пятый выдвигает немного, видимо, боясь продешевить.
  - Ниге саган герек арак? - улыбается старик.
  - Давай-давай! - говорит Гвоздиков. - Арак! Четыре бутылки. И бутылку красного... Старик ласков, но тверд.
  - И чего жмется, - говорит Ваня Хольц. - Они тыщи зарабатывают, деньги дерґжат в мешках.
  А Жора Ермаков, молчавший до тех пор в стороне, показывает чайник:
  - У нас и чайник совсем новый.
  Посмотрев на чайник, старик скребет под халатом, как раньше парень, и идет в свой блиндаж. Гвоздиков заулыбался всем и заговорил:
  - Они на чайники жадные. Сейчас вынесет!
  Мы с напряжением ждем выхода старика, даже закурили. Через сетку на нас смотрят и блеют овцы, невдалеке сидят собаки и вздыхают. Даже мухи окружили нас вниманием, чуя, видимо, свежего человека.
  Минуты через две занавеска отодвигается медленной рукой, и старик выходит с радостным лицом. Он несет две бутылки.
  - Ты что, дед?!
  Мы возмущенно выдыхаем и машем руками. Потом мы припоминали, что там были маленькие грязные дети, женщина мелькнула во дворе, но в ту минуту мы закричали и ничего не видели. Старик настаивал на двух бутылках, мы - на чеґтырех. Во всей степи на сетку был твердый тариф, и хитрость аксакала обидела наши богатства. А он качал головой, улыбался и все показывал две свои бутылґки, как будто надеясь, что от их близости мы быстрее согласимся. Ваня Хольц не выдержал:
  - Гад ты, бабай. Солдат обираешь. Сам от шурпы весь сальный, а нам двух лиґтров на отделение жалеешь.
  - Подавись ты своей водкой! - взвизгнул Вася Гвоздиков и пошел к машине. - У нас и в ауле купят.
  Мы помялись и тоже пошли к грузовику.
  - Та и в ауле не купят, - сказал шофер, сердито хлопнув дверью. - И водку не продадут, продавец для своих держит... Его и в магазине не бывает, сидит дома, чай пьет.
  Шофер был недоволен нами. Он говорил, что бензина мало, что в парке удивятґся, где это он у Толстого столько накатал. Шофер уже жалел, что связался с наґми, молодыми, польстившись на стакан водки. И когда мы замолчали, когда, бросив чайник в машину, подтягивались на бортах, сердце старика дрогнуло. Он прокричал что-то, улыбнулся и позвал рукой.
  - Стойте! Он за водкой! - сказал Гвоздиков.
  Под напряженными взглядами нашего отделения аксакал нагнулся под свою заґнавеску и через минуту вышел, улыбаясь и показывая нам четыре бутылки водґки. Хитростью добиваясь своей бедной выгоды, он вместо четвертой бутылки водки принес початый "огнетушитель" - шипучее красное вино "Донское".
  - Давно бы так, - сразу отошел сердцем Гвоздиков.
  - Гад он все-таки, - сказал Ваня.
  Мы перевалили сетку через борт (больше старик так ничего и не купил), мотор заревел и двинул нас назад.
  Из-за кошар выскочили знакомые две собаки и теперь, залаяв, бросились вслед, пытаясь укусить крутящиеся шины. Загородившись от солнца рукой, смотрел нам вслед аксакал, из домика вышел парень. Минут пять пыль над кошарами уже осела, сопка закрыла их, чтобы больше никогда мы друг друга не увидели.
  Впрочем, у нас сегодня праздник. Около рассыпавшегося могильника из глины мы остановились, разложили газету "Боевое знамя" и вытащили закуску. Хлеб и сухари, две банки сгущенки, несколько головок лука. Гвоздиков небрежно, чтобы показать свою финансовую независимость, бросил на общий стол пачку печенья. "Гулять" решено в степи: на площадке командиры, построения, проверки, мноґжество товарищей, которым тоже придется налить. Кроме того, лейтенант Коґтов, сам большой любитель выпить, сразу учует запах, и тогда все удовольствие для нас завершится на гауптвахте.
  Закрывшись от ветра, словно разжигая костер, Рубачев тщательно разлил водку по кружкам и сказал:
  - За дембель.
  Мы выпили. Первый раз с того дня, когда - кто в Москве, кто в Ташкенте, кто в Люберцах - сидели с уже собранными вещами в кругу семьи и поднимали стопку за стопкой.
  Закряхтели, заговорили, захмыкали. протянули руки к закуске. Мы медленно жевали печенье, окуная его в сгущенное молоко, и медленное водочное тепло стало разливаться по телу.
  Я сидел и ждал, когда это тепло начнет превращаться в праздник.
  - Давайте по второй, що? - сказал шофер. Он сидел неспокойно, даже оглядыґвался, как мне показалось, словно из-за сопки мог вдруг блеснуть стеклами гаґзик командира автобата - краснолицего майора Кусакова, который рвался с этоґго майорства, как пойманный, и потому всегда был злым.
  - Можно и по второй, - вздохнул Толька.
  Он опять разлил по кружкам водку, и три бутылки неожиданно все оказались пустыми.
  - За дембель!
  Выпили еще раз. Я подождал минуту, потом еще одну и начал тревожиться - праґздника все не было. И не радовались все, как я представлял, а стали зевать, съели весь лук, и, опустевшая, поднялась от легкого ветра газета, поплыла в степь.
  - Давайте красное допьем, что ли? - опять заговорил шофер.
  Мы уже совсем без слов разлили красное "Донское", выпили, глядя на пузырьки газа в кружках, и полезли в кузов. Шофер - не шофер, а ехать и правда наґдо. Ждут нас спрятанные лопаты, кубатура грунта, командиры. Всем мы нужны. Завелся мотор, грузовик рванул с места. Опять поднялась пыль, поплыла, как и десять минут назад, степь, и невидимые ухабы кинулись нам под колеса. Мы прыгали вместе с машиной, и в голове у меня прыгала мысль. "Свобода - вот главный праздник человека" - брякала на каждой ухабе эта высокая мысль.
  - А хорошо погуляли, правда? - спросил я Тольку Рубачева.
  И Толька кивнул, неподвижно глядя в сторону приближающейся площадки "Г".
  
  
  Одежда на теле
  
   - Солдатик, а постелишь-то что?
  - Шинель.
  - А под голову?
  - Шинель.
  - А укроешься чем ?
  - Шинелью.
  - Да сколько ж у тебя шинелей ?
  - Одна.
  Старая солдатская байка
  
  На таблице с нормами вещевого довольствия рядового состава, которая лежит сейчас передо мной, - девятнадцать наименований. Шинель по праву стоит ноґмером первым. "Количество - одна. Срок носки - два года".
  Я надевал ее всего несколько раз за службу: в караулы и парады нас не пускали, а на работу и в телогрейке красиво. Но шинель у меня была, я в ней демобилиґзовался, спорол погоны, и она еще долго висела в шкафу - красивая, с отутюґженными складками, которые у нас на "Г" смазывали для крепости клеем БФ. В этой шинели я прошел по Москве и отдавал часть всем офицерам. Стоимость шинели - 23 рубля 87 копеек.
  А вот еще одну важнейшую часть солдатского гардероба - мундир - я не надел ни разу, даже с чужого плеча. Парадов, как я уже говорил, не было, а в выходґной мы лежали на сопках или слонялись около столовой. И мне обидно, что не носил мундир и брюки, потому что в парадной форме я, пожалуй, выглядел бы красиво и молодцевато и мог бы так сфотографироваться.
  А то все фотографии получались унылые и до горечи небоевые. Даже там, где мы сидим на гаубице образца 1939 года - случайном оружии, завалявшемся в степи рядом с одной из испытательных штолен, - вид у нас совершенно невоенный. Только и видно, что влезли грязные люди на гаубицу, пыжатся на ней, и штаны у всех мешковатые.
  Зная, что парадной формы нам не утюжить, все украшали себя по местным, меґняющимся время от времени модам, переделывая свои постылые ХБ и отстаиґвая свой вид перед командирами. Обжившийся солдат немедленно ушивал свои брюки, гнул пряжку, и сержантам самая работа была разгибать и распарывать. Тоненькие кривые ножки, провислый поясной ремень (лучше кожаный, офиґцерский) с гнутой пряжкой, пластмассовые вставки в погонах - вот вид послуґжившего бойца.
  Болезнь это повсеместная, насколько мне удалось заметить. И даже штатская гаґзета ("Призыв" (г. Владимир) 1.4.1983) пишет:
  "Внимание пассажиров на вокзале станции Владимир привлек солдат, пряжка ремня у которого была не на животе, как положено по уставу, а свесилась ниже. На замечание мужчины солдат ответил: "Чем ремень ниже, тем дембель ближе..."" Конечно, можно сделать несколько замечаний и автору статьи (кстати сказать, доценту) - не могла пряжка свеситься ниже живота, на самые, деликатно говоґря, ноги, но в главном автор прав: вредные это нарушения. Годковщина! Праґвильно говорят все замполиты, что вопрос о форме одежды - составная часть вопроса о воинской дисциплине.
  Впрочем, форма одежды сама нарушает старые формы вслед за жизнью. Одежґда - это дом солдата, его оружие и броня.
  Из богатой и поучительной истории мундиров я хочу особо отметить случай с перекраской одежды солдат русской армии. В девятнадцатом веке воины всех стран еще устрашали друг друга издали яркостью и блеском. Но к началу Русско-японской войны изменились расстояния боя, и один из моих коллег (я с особым удовольствием это отмечаю) журналист Николай Евграфович Попов уговорил несколько крупных московских фабрикантов бесплатно поставить красители цвета хаки для всей армии, действовавшей в Маньчжурии.
  Некоторое возвращение воинской красивости стало наблюдаться в последние годы. Например, еще нам сержанты запрещали носить металлические буквы на погонах гимнастерки (разрешалось только на шинелях и мундирах), а теперь, я слышал, можно. Появились на рукавах лычки, издали показывающие год служґбы, а вместо скромных звездочек на зимних шапках рядового состава угнездиґлись кокарды.
  Опять изменились расстояния боя. Солдаты противных армий видят друг друга в основном по телевизору, пугают друг друга на парадах, и одежда, как обычно, приспособилась к нуждам хозяев. Военный человек все сильнее блестит, обрасґтает позолоченными бляшками и эмблемами.
  Впрочем, есть в каптерках и другая форма - полевая. Звездочки на ней зеленые, пуговицы тоже. Есть даже и пятнистая форма. Когда я впервые увидел в ней деґсантников, устроивших недалеко от "Г" свои учения, то подумал с горечью, на болотах, что ли, собираемся воевать? И до сих пор думаю, что уж лучше золочеґные бляшки и кокарды. Утонем мы в том болоте.
  Ну а пока вернемся к нормам вещевого довольствия.
  
  НОРМЫ ВЕЩЕВОГО ДОВОЛЬСТВИЯ РЯДОВОГО СОСТАВА
  
  ЉЉп/п
  Н именование
  Количество
  Срок носки
  Стоимость
  1.
  Шинель
  1
  2 года
  23 руб. 87 коп.
  2.
  Куртка ватная
  1
  2 года
  13 руб. 87 коп.
  3.
  Гимнастерка и брюки
  1
  1 год
  8 руб. 80 коп.
  4.
  Мундир и брюки
  1
  2 года
  50 руб. 00 коп.
  5.
  Пилотка
  1
  6 мес.
  0 руб. 68 коп.
  6.
  Фуражка
  1
  1 год
  4 руб. 20 коп.
  7.
  Нательное белье (хол.)
  2
  2 года
  4 руб. 38 коп.
  8.
  Полотенце вафельное
  1
  2 года
  0 руб. 48 коп.
  9.
  Подворотнички
  4
  2 года
  0 руб. 09 коп.
  10.
  Платки носовые
  4
  2 года
  0 руб. 18 коп.
  11.
  Шапка-ушанка
  1
  2 года
  5 руб. 80 коп.
  12.
  Ремень поясной
  1
  2 года
  0 руб. 86 коп.
  13.
  Ремень брючной
  1
  1 год
  0 руб. 17 коп.
  14.
  Портянки байковые
  1
  1 год
  I руб. 20 коп.
  15.
  Портянки летние
  2
  1 год
  0 руб. 76 коп.
  16.
  Белье нательное (тепл.)
  2
  2 года
  4 руб. 80 коп.
  17.
  Костюм рабочий
  3
  2 года
  8 руб. 87 коп.
  18.
  Сапоги кирзовые
  1
  8 мес.
  10 руб. 16 коп.
  19.
  Майка и трусы
  2
  1 год
  4 руб. 50 коп.
  
  Я давно уже стал замечать, что некоторые таблицы похожи на драматическое произведение. Вот и "Нормы вещевого довольствия" военного строителя читатель, в отличие от солдата, может пропустить одним взглядом, собственно в этом и есть особенное удобство таблиц. А я не только проносил ее на себе, но и пеґрерисовал в записную книжку, еще в учебном комбинате. Пожалуй, именно в те дни я впервые стал мечтать о книге, которую напишу, и старательно переносил цифры с таблицы, по обе стороны от которой были нарисованы солдаты в разґных ситуациях: форма одежды номер один, форма одежды номер два - и так до противогазов.
  Курсанты-сантехники мелькали из бытовки в ленкомнату, канючили друг у друга материал на подворотнички, воровато гнули бляхи, бегали на улицу курить и вообще сильно отличались от образцов. А они, образцы, смотрели на нас остаґновившимися глазами, похожие друг на друга, и несли трудную службу, паралґлельную нашей, в своем наглядно-агитационном мире.
  Присутствие нарисованных солдат казалось мне сначала упреком: они плоско стояли на улицах военного городка, в классах, в клубе между затемненных окон. Хотелось даже протестовать или обидеться. Но время лечит от заблуждений, и на площадке "Г" уже ощущалась пустота, пока Оганесян не выписал со склада типовые плакаты. Я сам с удовольствием прибивал к крашеной стене бытовки "Отдание воинской чести на месте и в движении", поняв, наконец, что русскоґму человеку идеалы даны не в упрек, а для украшения жизни.
  Художникам Воениздата особенно удавались сапоги, и это справедливо. Сапог - лучшая часть солдатской одежды, почти что символ. Удобен, красив, прочен, почти не горит, легко снимается, легко обеззараживается, создает некоторую заґщиту и для голени. Даже валенки не могут конкурировать.
  
  Разреши-ка доложить.
  Хороши? А где сушить?
  Не просушишь их в землянке,
  Нет, ты дай-ка мне сапог,
  Да суконные портянки
  Дай ты мне, -
  тогда я бог!
  Не зря еще при Петре Первом воевали в сапогах, правда, лишь офицеры - на солдата сапог был дорог.
  Они подешевели в тридцатых годах, когда начался выпуск усовершенствованной модели на резине с голенищами из знаменитой кирзы. У Петра Ивановича Белґкина, начальника обувной группы главного интендантского управления Красґной Армии, был в те годы любимый номер.
  - Товарищ военинженер 1-го ранга! - обращался к нему в войсках кто-нибудь из сомневающихся. - Кирза же, как резина. В ней ноги потеют!
  Петр Иванович тут же предлагал подать сапог, смачивал голенище и затем надувал его. Намоченное место чуть заметно пузырилось - искусственная кожа дышала! Так рассказывают ветераны интендантской службы, счастливо дожившие до глуґбокой старости, чего можно пожелать любому военному человеку.
  И хотя я прослужил в сапогах всего два года, уже в школе "На берегу" так с ними сжился, что если бы был фантастом, придумал бы себе повторяющийся сон: степь, ветер, сидит на сопке Петр Иванович Белкин в старой форме со шпалаґми в петлицах. Он смотрит-смотрит на меня и спрашивает: "Не жмут? На цеґлую жизнь все-таки".
  Сапоги мне не жали. Еще в Горьком, прежде чем их выдать, сапожник части в бане измерял ногу каждого солдата специальным станочком из деревянных линеек - что-то вроде "испанского сапога".
  - Чего ты? Спросил бы просто размер, - сказал я ему.
  - Умный, что ль, очень? - спросил сапожник. - А есть, которые не разбираютґся, что такое размер и что такое сапог. Получи!
  По-штатски неловко я поймал и примерил пару, которой потом так крепко наґлегал на лопату в траншеях места назначения.
  Прошли месяцы службы, сапожника я того забыл, но к сапогам все чаще стал приглядываться с тревогой. Новые Оганесян обещал не раньше чем к октябрьским праздникам (а по новому-то стилю ноябрьским), те же сапоги, что трепаґлись все еще у меня на ногах, ходить по снегу были не готовы (дыры в подметґке, рваные голенища). Уже теперь было трудно ходить от казармы к траншее, потому что пока мы вместе со своим обмундированием выгорали на солнце, мяґли лопату, природа подготовила важные перемены.
  Незаметно, без желтых листьев и дождей, в степь пришла холодная ветреная осень.
  
  ***
  Когда глава была уже закончена, на глаза мне попалась заметка из газеты "Правґда Украины" (9.2.1984). Может быть, она не очень вписывается по композиции, но для полной картины поместить ее сюда все же надо.
  "Рабочие народного предприятия города Эрфурт (ГДР) отлили из хрусталя фронтовые сапоги как символ боевого пути 254-й стрелковой Черкасской ордена Ленина Краснознаменной орденов Суворова, Кутузова, Богдана Хмельницґкого дивизии и подарили их своим избавителям от фашизма.
  Недавно ветеранов прославленной дивизии радушно принимали в Черкассах. Бывший командир роты капитан в отставке Н.З.Морокко передал в дар городу историю боевого пути соединения и те хрустальные солдатские сапоги. Пусть помнят черкасчане, что "мы дошли до Берлина"".
  
  
  Холодно
  
  Плохо человеку в холоде! Особенно солдату.
  Карл XII зимой 1709 гола потерял большую часть своих войск на Украине (!) вследствие массовых обморожений. Зимой 1812 года история повторилась с Наґполеоном. В Первой мировой войне немцы считали обморожения самым тяжеґлым следствием зимних боевых действий на Восточном фронте. И во Второй мировой войне... Некоторые теоретики даже считают холод разновидностью оружия, и ходил анекдот про некую арабскую страну, генералитет которой объґяснял свою нерешительность: "Наполеон дошел до Москвы - ударили морозы - русские победили. Гитлер дошел до Москвы - ударили морозы - русские побеґдили. Вот и мы. Ждем морозов".
  В октябре месяце жизнь у нас на площадке стала проходить только в отопленных местах. Выпал снег. Личный состав растекся по бойлерным и кочегаркам, закуткам и сушилкам с теплыми тряпками. На объекты тащили дрова.
  Врачи говорят, что главная причина обморожений в войсках - нерационально изготовленное, плохо пригнанное и влажное обмундирование, особенно обувь. У нас опыта мировых войн не было, но после первых же морозов все начали наґматывать сверх портянок газеты и прятаться за высоким фундаментом насосной станции, вытягивая сапоги к костру. Командиры по дыму легко определяли нас на местности, выводили на снег и ветер, а мы каменели рядом со своими лопаґтами, неподвижностью надеясь сберечь тепло.
  Октябрь остался у меня в записной книжке похожими друг на друга смутными картинами, проникающими взаимно, переплетающимися, так что весь месяц показался одним грязноватым комом - от кочегарки к кочегарке. Жили мы теперь как бы в полусне, забыв о других временах года, и сознание освещало пеґред собой тусклый круг диаметром в два-три дня, за которым лишь угадывалось что-то, вероятнее всего мечты, а даже ближайшее будущее разглядеть было нельґзя. На холоде, как я понял, в наших фонариках садятся батарейки. Приходил Толстой, подсаживался к костру, подбадривал наш старый энтузиазм, но мы даже не привставали. Все знали, что сначала будет минус десять, потом - минус двадцать, потом - минус сорок. Мы отмалчивались и протягивали к огню кочеґнеющие пальцы.
  Правда, случился и один светлый день: к казарме подъехал грузовик и шофер.
  тут же попросивший закурить, равнодушно сказал дневальному, что привез тепґлые вещи.
  - Это какие же вещи? - оказался тут как тут Гвоздиков.
  - Приказ вышел, перейти на зимнюю форму одежды, - ответил шофер и прикурил со спички дневального сигарету.
  Рота ахнула, заметалась. Начали прятать неуставные варежки и домашние шерстяные носки, чтобы выглядеть беспризорнее и так вернее разжалобить Оганесяна.
  Выстроилась шевелящаяся очередь к каптерке, открылось фанерное окошко в двери. И вот уже в казарме первые счастливцы, прыгая на одной ноге, "забелеґли" теплыми кальсонами. Гвоздиков вертелся около грузовика, надеясь, видимо, перехватить на разгрузке лишние ватные штаны, бригада с интересом его ждала. Лишь Ваня Хольц рассказывал по подразделению анекдот:
  - Это грузин пишет: "Дорогая мама! Купи, пожалуйста, баран, назови лейтенант Котов и хорошо корми. Когда я приеду в отпуск, я его зарежу и съем".
  Ване на радость смеялись и говорили:
  - Вань. Вчера только рассказывали его про Мостовойта.
  - Ну, ничего.
  Ваня шел дальше, все-таки надеясь найти свежего человека. В другом проходе между коек он подсаживался и говорил:
  - Знаете анекдот про Котова?
  В проходах смеялись и примеряли зеленые фуфайки.
  Мы пошли на завтрак, вернулись, собрались на работу, как вдруг у казармы затормозила машина с углем. Что же за счастливый день? Всей ротой стали разгруґжать, а измученные дровами кочегары - Петухов и Байкулов - безумно бегали у своего котла, подбрасывая черное золото без счета. К обеду они так разогрели сиґстему, что спальное помещение впервые за последние дни протопилось, а из расґкаленной сушилки полезли многочисленные освобожденные от работы, волоча дымящиеся бушлаты.
  Но даже в счастливый день тепло было только в казарме. За двойными дверьми по-прежнему тянулся ветер со снегом и песком, уходил за дальние сопки, и его сменял другой - еще холоднее.
  Октябрь так незаметно перешел в ноябрь, мы стыли на канализационном коллекторе и от образованного нивелировщика молодого призыва Вадима Жукова узнали, что работаем теперь тихой сапой.
  - Сапа - это прием отрывки траншей под ружейным или пулеметным огнем, - рассказывал Жуков, сев на корточки у нашего костра.
  - Это как же? - интересовался Лизняк.
  - Скрытно. Не показываясь на поверхности.
  Жора Ермаков покачал головой, отодвинувшись к закопченой стене фундамента:
  - Умный ты очень. Постоял бы с наше на морозе, да в таких сапогах...
  - Я же шучу, - отвечал Жуков. - Разве я не понимаю.
  Вадим был моложе нас призывом на полгода и любил бригаду за терпимость к моґлодым. Он научил нас с Рубачевым пользоваться нивелиром и читать рабочие черґтежи, часто рассказывал всякие истории из книжек, так как был начитанным чеґловеком и на гражданке окончил строительный техникум. Однажды он рассказал, что в условиях позиционной войны (а мы вели войну, безусловно, позиционную) на дне окопов разжигают костры, потом убирают угли и спят в этом месте.
  - Надо попробовать, - задумался Рубачев.
  Мы бросили в костер свои мельчайшие окурки и натаскали старых автопокрышек, которые вместе с арматурой и консервными банками окружали площадку. Всю ночь Вася Гвоздиков с благословения Толстого жег автопокрышки, а утром мы разбросали пепел и навалились на пуховый грунт. От наших лопат валил пар, словно бригада разгружала навоз. Впервые за месяц мы выполнили опять дневґную норму.
  - Ну, Жуков, - говорил Толька, - и от нивелировщика бывает польза.
  А Жуков вместе с нами копал, пил чефир и на перекуре рассуждал о происхождении своей фамилии: Жуков считал, что древние прозвища генетически подґтверждаются в поколениях.
  - Вот у меня, например, основатель фамилии должен был быть черноволосым и вообще темноватым, поэтому соседи прозвали его Жуком. В деревнях еще до сих пор ходит устойчивое сравнение "черный как жук". А сын того Жука был Жуґков, а его сын - тоже Жуков.
  - А собаку их звали Жучкой, - угрюмо сказал Степанов и надвинул свою мятую ушанку на глаза.
  Я с Жуковым подружился особенно. Кроме общей любви к литературе (мы делиґлись друг с другом журналами, попадавшими в руки) нас связывал нивелир, и Ваґдим однажды намекнул Толстому, что я могу стать хорошим нивелировщиком.
  - Конечно, я бы рад, - сказал я, - но он не возьмет. Я несчастливый.
  - При чем здесь счастье? - пожал плечами под бушлатом Жуков. - Он как-то сам говорил, что ему будет нужен нивелировщик.
  Толька Рубачев, услышав разговор, сказал:
  - Уйти из этого поганого места большое счастье. Так что ты, Жуков, при случае постарайся за товарища. Хоть я и бригадир, но скажу, чем меньше нас здесь останется, тем лучше.
  Он вытащил из-под ремня на поясе рукавицы и пошел к цементной лестнице, по которой мы выходили к своему труду. Ветер донес любимое в последнее вреґмя Рубачевым выражение "Окоп - крепость солдата".
  - Пойдем, Вадим, - сказал я, вытаскивая из-под себя лопату.
  Степанов уже разгребал золу очередной автопокрышки, Ваня Хольц поднимал кирку, и казалось, что коллектору никогда не будет конца. Что за метелью круглое здание очистных сооружений отодвигается от нас все дальше, затягивая бриґгаду в ледяную степь, пока командиры не потеряют нас из вида.
  Стремительный подъем из канализационного колодца.
  Не буду утомлять бумагу производственными картинами: керамические трубы, железобетонные кольца во льду, погрузка-разгрузка, горячий дым битума и трехчасовой рев бульдозера, враз засыпавшего весь наш многомесячный труд. Все осталось под землей - знакомое до каждого бугорка дно, срезы каменной глины и сколы неожиданной скалы. Славный боевой путь нашего отделения отметили лишь люки колодцев среди грязного снега. В середине ноября Толька Рубачев привез со склада полтора десятка чугунных крышек, чтобы их закрыть.
  - Это вам медали за отличный труд, - сказал угрюмый Рубачев, когда мы, ахая, брали их на грудь.
  Я откатил одну крышку к своему колодцу и полез вниз.
  Сантехники и в хорошее время часто бывают в канализации, а площадка "Г" стаґла так неуютна, что мы даже радовались: ветра под землей нет, не выпадает снег. Поэтому, опустившись на дно, я не торопился выкладывать лоток. Я уперся шапґкой в шершавый бетон, удобно сел и стал любоваться облаками: несколько дней назад небо словно тронулось с места и теперь уплывало от нас в теплые страны. Наверху вдруг потемнело. Над люком повисло спокойное лицо капитана Толґстого. Он наклонился и смотрел, как в воду.
  - Здравия желаю, товарищ капитан, - сказал я и пошевелил цепенеющими пальцами в сапоге. - Лоток выкладываю.
  - Ну-ну... Как ваша фамилия?
  Я назвался.
  - Ну-ну, - сказал Толстой и, пошевелив толстыми губами, пропал. Над головой у меня просветлело, можно было снова видеть великое течение неба.
  "Что это меня Толстой спросил?" - подумал я и тяжело вздохнул. Месяц назад - совсем еще недавно - я бы обрадовался этому вопросу и верил бы, что благодаґря протекции Жукова начальник пришел со мной знакомиться. При появлениґях капитан-инженера я старался выглядеть браво, легко сверкать лопатой и смоґтреть соколом: ждал, что Толстой вот-вот отзовет в сторону. Командир молчал, бравость мне с каждым днем удавалась все меньше. Заменила ее, наконец, безыґсходная тоска.
  Я опять тяжело вздохнул и начал горевать об одежде. Жалко их - старый бушґлат (выдали сразу старый) с подгоревшими рукавами, шапку-ушанку, зеленую от времени (Жуков утверждал, что это патина) и главное горе - сапоги. Два раза их чинил сапожник нашей части, которого командиры выписывали на площадку; в третий раз он просто послал меня по-солдатски крепко и обозвал ушаном. Теґперь, как и полроты, я надевал в дорогу целлофановые пакеты поверх своих дыр. Ноябрь совсем измотал бригаду. На крепком холоде все было неважно кроме тепла, и Рубачев, плюнув на труд, распоряжался в основном насчет дров или чефира. Мы почти не умывались, редко смеялись и разговаривали. Как старая лоґшадь, бригада засыпала в хомуте, и даже письма из дома я читал вяло, будто заґбывая, что писали их мне любимые люди.
  Глядя на нашу бригаду, перебирающуюся из казармы на объект, сразу можно было понять, что военные строители заменяют родной армии пленных на мирное время. Так же, как летчиков звали летунами, а комендантских - рексами, во всех знакомых мне гарнизонах военных строителей звали немцами.
  Ветреным снежным днем, о котором идет речь, немец нашего отделения Ваня Хольц сидел в соседнем колодце и думал, как бы поспать. Мне даже казалось, что по участку трубопровода, который нас соединяет, можно услышать Ванины вздохи. Наконец, он особенно тяжело вздохнул и крикнул в трубу:
  - У тебя курить есть?
  - У Степана есть.
  - Пойдем тогда.
  Мы вылезли из люков, как танкисты, и, вздрагивая от ветра, пошли в фундамент насосной станции, где уже сидела вся бригада перед чефиром. Подвал топили по-черному, чтобы за дымом начальники не разглядели, чьи солдаты. Нескольґко раз этот дым нас и вправду укрывал.
  - Степан, курить давай? - спросили мы с Ваней. Степанов высунулся из дыма и протянул пачку "Красной Звезды" - сигареты эти, говорили, делают специальґно для армии, они были на "Г" очень популярны из-за цены - четыре копейки пачка.
  - Чего это тебя Толстой спрашивал? - буркнул Лизняк.
  - Не знаю.
  - Чего-то спрашивал. Говорят, ему нивелировщик нужен.
  - Да ну! - сказал я. - Второй месяц уже говорят.
  - Толстой интересовался, умеешь ли ты работать с нивелиром, - отмахнувшись от дыма, сказал Толька Рубачев.
  - И что? - спросил я.
  - Я говорю, у тебя еще десять классов образования.
  - У меня тоже десять классов образования, - сказал Жора Ермаков и засмеялся. Я сел, повернувшись к бетонному проему, чтобы прогреть теплом бушлат на спине. Под порывами ветра наш дым рассеивался, и тогда было видно, как паґдает на степь снег. Для кого снег, а для землекопа - дополнительная кубатура. Вскипел чефир. Мы молча сидели, передавая из рук в руки банку с черным наґстоем, и курили. От чефира или от надежд у меня появилось ощущение, что сиґжу я здесь в последний раз. Ожидание некоего праздника, похожего на Новый год, разливалось вместе с теплом. Этот разговор с Толстым не мог быть случайґным, казалось мне. Не зря же Вадим рассказывал про меня, говорил, что добросовестный и москвич.
  Впрочем, тут же я себя оборвал: боялся "спугнуть". Я говорил себе, нивелировґщик у него есть - сам Жуков, а мало ли для чего фамилию можно спросить... Я гнал все мысли, смотрел, смотрел, как падает снег, праздничный, словно за ним уже наряжали елку.
  "Чай" допили, но не взбодрились - мало пачки на бригаду. Перед спуском в свои колодцы все старались еще немного посидеть у огня, нагреть сапоги и рукавицы. И хотя я опять старался не думать, мечты расползались, как жуки. "Образуется новый объект - лабораторный корпус. - вроде бы не по теме мелькало в голове, - мало ли что".
  На поверхности, за огромный трубой, которая когда-то давала нам тень, сидел Вася Гвоздиков и смотрел в костер. Он варил битум и в фундамент не спускался - от добра добра не ищут. Вася, как беспризорник, шмыгал носом и жевал для удовольствия битум.
  - Чего это Толстой о тебе спрашивал? - поднял он покрасневшие на ветру глаза.
  - Не знаю, - я снова замялся, чтобы не спугнуть судьбу. - Может, просто так.
  - Просто так не спрашивают, - шмыгнул носом Вася. - Уйдешь из бригады.
  - Это еще знаешь как...
  - Не засидишься. У тебя Жуков в товарищах...
  - Но ты у меня тоже товарищ, Вася.
  - Да, - Вася опять шмыгнул носом, - толку вот нет.
  В костре вспыхивали капли битума и пускали черный дым. Около досок и вокруг огня лед растаял, собираясь в лужицу, но снег все падал в холодную воду, и было ясно, что замерзнет и лужица. Вася взял блестящую от смолы палку и опустил в котел.
  - Скоро мазать начну, - сказал он. - Целый день грел.
  А я снова, перебирая рукавицами, спустился по железной лестнице в колодец. Все спрашивают, а Толстой со мной даже не говорил, думал я, посмотрел, а моґжет, я ему не понравился. На холоде, как известно, думается плохо, поэтому мне удавалось только конструировать возможные диалоги. Как кубики я приставлял одного к другому своих командиров и смотрел, что получится.
  Приходит, например, в роту капитан Толстой, стряхивает снег с шапки и говорит лейтенанту Мостовойту:
  - Есть у вас рядовой такой-то?
  Мостовойт говорит:
  - Есть.
  Толстой улыбается полными губами:
  - Как у него с дисциплиной?
  Мостовойт отвечает:
  - Пока нарушений не имел.
  Толстой говорит:
  - Я беру его из бригады на разметку коммуникаций к лабораторному корпусу. У меня даже слезы навернулись, до чего было хорошо.
  Встречаются Оганесян и Толстой.
  - С какой стороны вы знаете рядового такого-то?
  - С хароши!
  - Уставные требования выполняет?
  - Все выполняет!
  - Он будет размечать коммуникации!
  Мысли начали меня сладко укачивать. Вспомнились рассказы Жукова о радостной нивелировочной жизни и подтянутости, целые дни перед листами бумаги за письменным столом, когда неторопливо и в тепле можно соединять друг с друґгом литературные слова. Штаб Хватова я видел уютным, с чистыми половицаґми; здесь же и плац со снежком.
  Поскрипывая легкими сапогами, я взбегаю на крыльцо... Пар из дверей, где-то смеются, курят лейтенанты...
  Я засыпал. Над головой у меня витали майоры, подполковники и полковники, когда сверху в этом мягком мире вдруг послышался голос Толстого:
  - Лоток выкладываете?
  "Какой лоток, - подумал я, - какой же лоток, когда штаб?" Но тут же вспомнил, что штаба-то никакого и нет, а есть лоток! И я в колодце. Над головой обґлака, под ногами - цемент. Улыбается капитан Толстой и говорит:
  - Лоток выкладываете?
  Как по крику "Подъем!" я все вспоминаю, включаюсь и бодро, даже радостно, говорю:
  - Так точно.
  Гулко. В средние века так разговаривали с должниками из "ямы".
  - Как очко? - вглядывается в темноту Толстой.
  - Надо посмотреть.
  - Ну, вы посмотрите.
  Очко - идеальный круг, который должен получить трубоукладчик. Из моего коґлодца по трубам видно круглое отверстие - выход на лоток Ваниного колодца. Я смотрю под разными углами это светлое пятно, обтирая шапкой цемент, и отґмечаю, что мы не халтурили - подсыпали щебень, трамбовали. Так что наша кеґрамика лежит ровно, как в справочнике молодого слесаря-сантехника, на полях которого Степанов рисовал когда-то голых женщин.
  - Очко отличное! - говорю я, и сердце делает несколько томительных ударов.
  - Ну что ж... Выйдите наверх, нам надо поговорить.
  Я вылетел из люка, оправил бушлат, вытянулся.
  - Все лежит ровно! - сказал я. словно считая, что он позвал меня насчет очка.
  - Хорошо, - улыбнулся капитан. - Вы с нивелиром умеете обращаться?
  - Так точно! - ответил я и сделал как бы удивленное лицо.
  - Хотите работать в штабе?
  - Нивелировщиком?
  - Нет, - уклоняется Толстой. - Это другая работа. Вы согласны?
  - Так точно.
  - В таком случае, пойдите сейчас в подразделение, переоденьтесь. Мы с вашиґми командирами согласовали этот вопрос только что. С сегодняшнего дня вы назначены заместителем начальника участка.
  Я стоял, смотрел, как падает снег на мои рваные сапоги, медленно принимая свершившееся чудо - одно из немногих в моей жизни. Степь с утра заносилась снегом, место нашего назначения тоже. Пропали траншеи, котлованы. Даже ров под теплосеть на ближней сопке, который мы когда-то копали бригадой Аю, стал почти незаметен.
  - Пойдемте, пойдемте, - взял меня под руку начальник участка.
  
  
  Часть II
  
  2/
  
  Назначение
  
  
  Полдень в темном месте
  
  Всю полуторатысячную толпу безоружных солдат, свезенных на "Г", объединял и направлял для решения задач начальник работ - полковник Хватов, невысоґкий брюнет с ногами кавалериста и пышными усами.
  А главной задачей полковника было - стать генералом. То есть прорвать обороґну других полковников, первым пройти роковой для каждого старшего офицера рубеж и исчерпать лимит, выделенный на этот год Средне-Азиатскому военноґму округу.
  Поэтому времени лишнего он не терял даже на движение по подчиненной площадке, а пересекал плац, задерживался на минуту в дверях под крики "Встать! Смирно!", молча кивнув на рапорт дежурного, и стучал каблуками по деревянґному коридору, как кавалерист, торопящийся на коня. Поводьями этого коня, по мысли полковника, был его штаб.
  Но заместители Хватова и другие офицеры штаба - майоры, капитаны, лейтенанты, а также штабные сержанты и рядовые жили своими заботами и на генеґральство Хватова наплевали. Вот сегодня - середина декабря, трудовой понеґдельник, скоро обед, а офицеры еще не приехали с "Берега". Ко мне в кабинет несколько раз заходил Жуков, листал "Советский воин" и курил, заходил ефрейґтор комендантского взвода Миша, спрашивал сигаретку, а я уже раза два засыґпал от тепла и покоя, положив щеку на пухлый свод строительных норм.
  - Пойдем чай пить? - сев на стул в очередной раз, говорит Жуков.
  Чай мы пьем в штабной кочегарке. Когда много заварки - чефир, когда мало - жидкий чай с сахаром. Сегодня - чай, обеднели перед получкой.
  - Нечего делать, - говорю я и, оставив бушлат на вешалке за шкафом, закрываю кабинет. В коридоре темно и тихо: офицеров нет - работы нет...
  - Чай пить? - окликает нас из дежурки мордастый Миша с красными погонаґми, постоянный дневальный по штабу.
  - Не знаем еще...
  - Ну, я подойду. Сменюсь и подойду.
  Мы толкаем утепленные двери сеней и выходим на высокое крыльцо.
  - Надо было бушлат мне надеть, - говорю я с сожалением.
  - Миша все равно бы понял. Вот в окно смотрит, - говорит Жуков и оборачивается.
  Белый день, ветер. Натянув ушанки, мы перебегаем по визжащему снегу за штаб - к железной двери, к крутым ступеням и сладкому запаху дров. Здесь целыми днями щурится на печной огонь Толик Кан. Высоко на потолке - тусклая ламґпочка в решетке и, войдя со снега, мы не сразу различаем на топчане под вытерґтой шинелью маленькую фигуру Толика. Одной ногой он уже на гражданке (в мае демобилизация!) и потому стал окончательным "стариком" - не поднимаетґся даже к завтраку, салаги с коммутатора приносят его хлеб с маслом и жареные рыбьи хвосты.
  - Офицеры не приехали? - спрашивает Толик и сверкает белыми зубами. - Знаґчит, Хватов в Семске.
  Начальник нашего строительства рано просыпается, тут же делает бурную зарядґку и, как всякий "жаворонок", не только любит рано вставать сам, но и будит других. Единственное спасение наших офицеров - семья Хватова в Семипалаґтинске: взрослая дочь и жена, которая в последнее время любит сказать подруґгам (женам других офицеров): "Хочешь стать женой генерала, выйди замуж за курсанта". Сегодня понедельник, так что Хватов едет еще в поезде из Семипалаґтинска "На берег" и нервно смотрит на пустынную равнину.
  Кстати, давно хочу пожаловаться на несправедливость мировой традиции одобґрять и хвалить "жаворонков". Что за заслуга у человека, который с пяти утра не может сомкнуть глаз? "Совы", по моим наблюдениям, либеральнее - не насажґдают своего позднего подъема, не стыдят. Впрочем, у нас им еще повезло - в иной стране люди к шести утра не только умыты и поели, но и вышли на служґбу, когда у нас радио все еще ворочает железом в курантах Спасской башни.
  В штаб, мне кажется, слетелись одни "совы". Толик Кан, позевывая, вытягивает из рукавов свернутой шинели полпачки чая. Сахар и белый хлеб достает из кармана своего бушлата Жуков. Открываю вентиль, наливаю по самую крышку чайник и ставлю на колосники. Мы даже не разговариваем.
  Всего лишь месяц я проработал в штабе, но привык. К хорошему привыкать просто. Где холодные траншеи, где Рубачев с обветренными скулами, лопаты и битум? Я переоделся в чистое, улыбаюсь входящим в кабинет. В штабе люди жиґвут мягче, чем в бригадах, редко орут, не заставляют друг друга носить тяжести. В коридорах и даже кабинетах Управления Начальника работ по-домашнему уютно и темновато. Офицеры здесь спокойно исполняют свои обязанности, усґпевают посмеяться, выкурить сигарету и в коридоре, и в кабинете, а Хватов вноґсит свое оживление, только пока идет.
  И среди прочих радостей есть в штабе теплый туалет.
  Рискуя надоесть читателю, я хочу напомнить, что общие туалеты - тоже воспиґтательное средство (и это показывает нам, что воспитательным средством может быть все!) для настоящих мужчин.
  Заледеневший барак рядом с нашей казармой был похож на покинутый зимовщиками корабль, встречал солдата неприветливо. Длинный ряд дыр в полу, наґзываемых в уставе внутренней службы "очко", темный лед, несколько лампочек в морозном ореоле. Уже просто снять штаны в таком месте можно было лишь собрав всю волю, тем более - сесть к "очку". Ветер, который снаружи метался неуправляемым, здесь заключался в русло и из каждой дыры в полу выходил ровным сильным потоком. Закрыв глаза, солдат мог себе представить, что он деґсантник и присел над люком самолета.
  Да ради одного теплого туалета можно было держаться за штаб! Но были и друґгие стимулы, все такие сильные, что заменяли в голове смысл службы. Штабные солдаты держались за свои места как обезьяны - руками и ногами - отчего руґки и ноги всегда были заняты.
  Солдат-бригадник целый мир не видит из своих траншей, а знает лишь мифы. Тщательная тьма поддерживалась участниками этого общего держания и распространялась по множеству связей к столовым, санчасти, свинарнику, гаґуптвахте, клубу и офицерской гостинице, и эти связи, вытянутые в одну линию, могли опутать любого командира по рукам и ногам. Потому, когда Хватов в очеґредной раз с горячностью пытался тронуть привилегии штабных - относительґно свободная от общей дисциплины жизнь, повышенное рвение к лычковости погон, отпуска на родину - дело тормозилось, перетекало через края, мешало взяться за главное и прочее.
  Были, конечно, и свои опасности в придворной жизни - забыться (это называлось "оборзеть"), недопонять, быть вытесненным. А в других случаях засасываґло лакейство, как постоянных дневальных в офицерской гостинице: они целый день мыли там полы, носили чай, бегали за сигаретами и постепенно подвигаґлись к тому, чтобы однажды доесть за офицером сгущенное молоко со дна банґки. Мы в бригадах завидовали их теплой жизни, но и всегда презирали.
  Поэтому я насторожился и сжался, когда Толстой в первый же день приказал мне вымыть в кабинете полы. Приказы не обсуждаются. Унижение это или проверка, думал я, на лояльность? А нет ли здесь хитро подстроенного пути в "шеґстерки"? Выйдя из бригады так внезапно, можно оказаться слишком благодарґным: слезы умиления мешают разглядеть собеседников. Да и думать не хочется. Надо радоваться, отогревать тело и душу. А на высоком крыльце замедлять шаґги, чтобы прохожие увидели тебя под красной вывеской и подумали: "Он здесь работает!"
  Полы в кабинете я вымыл очень аккуратно, а зачем это понадобилось Толстому, так и не узнал - полы здесь всегда мыли дневальные. Что касается остальных моих обязанностей, то вот что я писал родителям на машинке (готовясь к будуґщей судьбе, я начал на ней учиться печатать):
  "Работа у меня сейчас объясню какая. Мой капитан - начальник участка, а я его заместитель на корабле. Самое главное - он довольно часто уезжает к семье (на субботу и воскресенье - обязательно). Каждое утро я прихожу в штаб, открываю кабинет своим (!) ключом, сажусь за свой (!) стол и жду капитана. Через час-полтора он входит, дает мне что-нибудь напечатать и уезжает на объекты. Я все быґстро сделаю и занимаюсь чем хочу. Например, иду пить чай со своим тезкой-кочегаром. Он по национальности кореец".
  Тезка-кочегар, сидя на своей шинели, начинает колоть двумя ложками сахар: одну прислоняет ребром к куску, другой бьет. Вообще-то он не всегда был кочеґгаром. Толик - мечта каждого замполита - профессиональный художник. Из детского дома в Пржевальске он поехал в Москву, три года отзанимался в Строґгановском училище, а потом по неясным причинам ушел. Оказавшись в штабе, я сразу же познакомился с ним: нас связывала Москва и имя - с детства к своґим тезкам я заранее чувствую расположение, не знаю уж почему.
  Через день после нашего знакомства Толик пришел ко мне в кабинет и начал угощать из посылки от младшей сестры тончайшей маринованной капустой, где перец вытеснил всю остальную материю. Я хвалил капусту и икал.
  - Ну, ты все же скажи, Толик, что делать человеку искусства в кочегарке? - гоґворю я. - Ведь ты лучший художник в гарнизоне!
  И это правда. Я уж не говорю об изготовленных им портретах с фотографии люґбимых девушек, которые почел бы за счастье вклеить в свой дембельский альґбом любой "старик" гарнизона. Но даже портреты Ленина у него получаются соґвершенно как оригинал - портрет в штабе.
  Все остальные изображения вождя слишком несут на себе личность авторов: в разных клубах я видел портреты то Ленина - казаха, то Ленина - грузина. И хоґтя замполит держит Толика в опале за полное равнодушие к политике, все же связи не рвет. Вызывает к себе, просит написать диаграмму или лозунг.
  Я согласен со всеми брошюрами ДОСААФ, которые советуют призывнику готовиться к армии. Но если уж до конца хорошо рекомендовать, то - учиться не на радиста или шофера, а на сапожника, повара, киномеханика и художника. На художника же лучше всего, потому что агитация у нас - наглядная. Все нарисоґвано! Или может быть нарисовано. И если б Толик не пренебрегал талантом, то уже побывал бы и в отпуске, и в сержантах, вместо того, чтобы пить сейчас с наґми бледный чай.
  Толик улыбается белыми зубами на мои слова и опять щурится на огонь, высмаґтривая там дембель. Тает каменный сахар в кипятке, пускает пенку и мусор. Тоґлик подбрасывает березовые чурки в котел, Жуков скребет в пустом кармане сиґгарету, не находит и спрашивает у меня. Дверь открывается. С порога машет руґкой из-под ефрейторских погон мордастый Миша:
  - Все! Сменился!
  Он топает по ступеням, чтобы сбить снег с сапог, а увидев у меня пачку "Явы", говорит:
  - Курить давай!
  Комендантские (зовут их у нас рексами) любят меня за "Яву", присылаемую из Москвы. Я сначала думал, что они и будут ее выкуривать, но с удивлением заметил в штабе деликатное понятие "неудобно". В бригадах мы забыли уже давґно об условностях и беспощадно просили не только сигарету или окурок, но и печенье, сухарик или откусить полконфеты.
  Я протягиваю сигарету и спрашиваю:
  - Офицеры не приехали?
  - С "Берега" коммутаторские звонили. Скоро автобус будет. А я к землякам в техбат пойду. Петя вчера был!
  Миша садится, сразу берет сахар и рассказывает, как Петя (сменщик в штабе) был в клубе, как все ему были рады, а я киваю головой: как не радоваться комендантскому рексу! Как не любить земляков, у которых главная задача - рулировать площадку и тащить всех на гауптвахту!
  Я вспоминаю первые дни в штабе: Миша строго со мной разговаривал, хотя мы одного призыва, каждую минуту имея в виду арестовать, а я стоял перед ним и говорил "вы". Он и сейчас любит нехорошо пошутить, чтобы все понимали, как он может применить власть.
  - Ну вот, офицеры, наверно, приехали, - говорит вдруг Толик Кан.
  Миша замолкает и начинает прикуривать мою сигарету.
  - Надо идти, - говорю я и поднимаюсь вместе с Жуковым.
  По слепящему снегу с морозом мы бежим, видим автобус. Прямо у крыльца сталкиваемся с Хватовым. Из автобуса выпрыгивают офицеры, шофер-ефрейтор вытирает тряпкой капот.
  - Здравия желаем, товарищ полковник. Сколько здоровья мы нажелали своим начальникам, лучше б ума, думаю я, и не знаю, что лишь через семь месяцев Хватов поскользнется на льду около своего подъезда в Семипалатинске, ударится головой о тротуар и тут же на месте умрет от кровоизлияния в мозг. На закрытом кладбище в гарнизоне его закопают под холостые выстрелы тридцати карабинов.
  - Вольно, вольно! - торопливо отвечает Хватов и проходит в двери высокого крыльца.
  - Штаб! Смирно! - кричит дневальный Петя. - Товарищ полковник! За время
  вашего отсутствия происшествий не случилось!
  - Надо мне было все-таки бушлат надеть, - говорю я Жукову и топчусь у двери на светлом морозе.
  
  
  Пьяная деревня
  
  Тихо ходит дежурный по спальному помещению. Два часа назад рота рассыпалась по кроватям, повертелась и под волшебным взглядом лейтенанта Котова уснула. Спит Оганесян, спит Ваня Хольц, спит комсорг на своем животике. Деґжурный по роте сел на табуреточку в ленкомнате и чистит пряжку ремня асидольной щеткой. Первый час ночи, мороз и луна. Дежурный смотрит в холодное окно, где мерцающая равнина ушла под колючую проволоку. Тихо на площадке "Г". Нет даже ветра - собирается где-нибудь с силами на новый день.
  Потерев свою латунную бляху, дежурный тихо переступает по коридору, выходит на крыльцо - снегом вытереть руки от уксусного асидола. Он присел на корґточки, взял невесомую горсть, как вдруг раздается голос Котова:
  - Жарко в роте?
  - Здравия желаю, товарищ лейтенант! - вздрагивает дежурный и распрямляется.
  - Ну, пойдем в роту.
  Я суетливо вытираю мокрые ладони о ХБ и пытаюсь вежливо открыть дверь лейґтенанту, но он уже сам толкнул ее и быстро прошел в коридор. Вытягивается у тумбочки дневальный, а Котов спешит дальше и идет уже среди двухъярусных кроватей по спальному помещению, замедляет шаги.
  В синем свете дежурного освещения мои сослуживцы и товарищи лежат синие на бледных подушках, словно уже использованные для военного дела. Чернеют в проходах портянки, споря тьмой с сапогами. Я вздыхаю и тихо говорю:
  - За время вашего отсутствия происшествий не случилось.
  - Даже странно, - говорит Котов.
  От него пахнет водкой и закусоном - селедочкой под луком. Офицеры, оставшиеся сегодня на площадке, празднуют мальчишник с половины двенадцатого (я узнавал, специально звонил на коммутатор).
  - Дежурный по части не заходил? - спрашивает Котов.
  - Никак нет.
  - Должен был зайти.
  Котов медленно идет вдоль двухъярусных рядов и осматривается. Я чуть сзади соґпровождаю его, как младший библиотекарь заведующего. А здесь лежат аккуратґно Алимханов, Акопян, Байкулов, Гвоздиков. Дальше - Жуков, Ермаков - недописанные жизнью, но давно прочитанные командирами - лежат рядом со своей одеждой и тумбочками, которые лунная бледность просвечивает до пустого дна.
  - Сегодня ночь не простая, - говорит Котов. - Так что надо внимательней.
  И мы выходим из казармы. Лейтенант поправил шапку, заскользил яловыми сапогами - к офицерской гостинице, к селедочке, к товарищам да мальчишнику. Ночь сегодня не простая - Новый год.
  Поэтому я с тяжелым вздохом (вся ответственность - дежурному по роте) киваю головой дневальному, прохожу в переплетение кроватей и говорю:
  - Потихоньку подъем.
  - Ушел, значит, сука? - тут же охотно отвечает мне голос из темноты.
  - Ишь, как луком навонял!
  - Мужики, у кого штопор?
  Скрип, шепот, пересмеивание. Отовсюду спускаются осторожные ноги в кальсонах и круглые головы. Ночь сегодня будет не простая.
  Каждая компания спрятала к Новому году, кто за сопкой в ледяных тряпках, кто в металлоломе около туалетного барака, вино, водку или, на худой конец, одеколон. Теперь осторожно, чтобы не нарваться на случайного офицера, несколько одетых солдат по одному уходят в тайное место. Остальные справляют праздник в белом.
  Я выхожу из казармы и кручу головой от неприятных мыслей. Веером по сопке торопятся гонцы от нашей роты, оставляя приметные следы. Непьющий сегодня, я думаю с тоской: зачем суета? зачем нам водка? Пьем, пьем без меры, поґка водка не кончится или ночь.
  Такие не подходящие солдату мысли, прямо скажем, трусливые, заставили меня укрепить "на стреме" своих дневальных. Они нервно несут свою службу в разґных концах казармы: один на табуретке у окна, высматривает опасных гостей, другой - в сенях, при случае задержать проверяющих, устроить шутливое новоґгоднее недоразумение, что-нибудь разбить и громко смеяться. То к одному, то к другому я подхожу, смотрю для примера в окошко, учу бдительности, а сам наґполняюсь тоскливым ожиданием беды.
  Горе мне, я дежурный по роте! Кроме внешнего врага есть у нас и три сержанта со старшиной. Они спят здесь же, каждый со своим взводом, и Оганесяна я сейґчас могу даже потрогать рукой. Крепко он спит, но и праздник становится все крепче. Котов еще вряд ли дошел до мальчишника, как половина его солдат окаґзалась пьяной. Сначала они были осторожны. Но вот во втором ярусе осветиґлось пышное лицо Вани Хольца и пропало, оставив теплый сигаретный огонек. В разных концах казармы тут же осветились еще лица, будто патруль проверяет документы. Чтобы не портить себе праздника мелочами, на Новый год все приґберегли сигареты с фильтром, и теперь скрипит целлофан, лопаются длинные пачки. За решетки кроватей поплыл невидимый дым.
  Мои бледные товарищи, набирая голос, разговаривают, переходят от кровати к кровати, хлопают фанерными дверями тумбочек, сдвигая их в проходах на дружеские праздничные столы. Шевелятся, покачиваются на панцирных сетках вверху и внизу. Подойдя к бытовке, я оборачиваюсь. Бледные фигуры перебежаґли по проходу, в холодном свете мерцают кроватные джунгли с сотней пар глаз, и мне кажется, что рота похожа на призрачный обезьяний город.
  Вот уж где-то выпили, закусили и взяли гитару. К голосу Рубачева присоединяется еще несколько - начали петь.
  - За столом новогодний тост!
  И шампанского брызги летят!
  А где-то в завьюженный пост
  Выходит простой солдат.
  Все выше страстей накал,
  Водопады вина и цитаты,
  Но никто не поднимет бокал
  За того молодого солдата!
  Идут минуты уже нового года по местному времени. Где же дисциплина, душа воинской службы? Где заветы командиров и начальников? Так горько вздыхаю я под звон железных кружек, и думаю: "Не начали бы посуду бить". И тут же слышу крики и удары - кого-то бьют.
  Сволочи, оборзели! Салаги! Дневальный! Дежурный!
  Бьют сержанта Сарочана. И он пытается кого-то бить, а между ударами опять кричит:
  - На губу всех! Служба медом показалась! Рубачев, прекратите пьянку!
  И снова - беспорядочные звуки ударов. Прикрываясь кроватной чашей, я пробиґраюсь к месту и вижу, что бьют не только Сарочана, но еще толкают кого-то - лиґца не могу разглядеть. Он вертится во все стороны, отвечает ударами, даже не разговаривал. Из смятых выкриков я понимаю, что он-то и разбудил сержанта, неґловко уронив тумбочку. Так что теперь держит как бы ответ. Но что значит новоґгодняя ночь - дерутся без ожесточения, даже весело. Просто жалко мешать.
  - Дневальный! - опять кричит Сарочан. - Да где же ты, дневальный? Срочно вызвать в роту лейтенанта Котова!
  - Котова! - раздается грозный крик. - Вот тебе Котова!
  И тяжелый удар опять потрясает Сарочана. Он с вытянутым лицом и со слезами в глазах замирает и вдруг кричит:
  - За что?
  - За Котова! - жестоко отвечает тот же голос, и невидимый мне человек снова бьет - уже по вытянутому лицу.
  Запели пружины Сарочановой кровати. Он сел, покачался как бы автоматически, и вдруг лег, натянул на себя одеяло, обиженно отвернулся и замолчал. Драка прекратилась сама собой.
  Теперь я вижу и того, кто отбивался от товарищей. Это Ваня Хольц. Он раскрасґнелся, глядит молодцом, и все вокруг тоже рады. И уже наши незлобивые и как бы всегда виноватые солдаты извиняются, уважительно называют Сарочана то тоґварищем сержантом, то Витей, подтолкнули кружку с водкой, многое расплескав на наволочку. Сарочан с уже обиженным лицом поднимается, глотками выпивает водку и, гордо отказавшись от закуски, тут же засыпает, как в наркозной маске. Стремительность события заворожили меня. Я стою, опустив руки, и не знаю, что из ворот Спасской башни уже вышли два подтянутых солдата, каких у нас на площади никогда не бывало, что медленно в такт их шагам колышутся штыґки на карабинах. И что двести десять шагов прошли они по брусчатке Красной площади. Я лезу в карман за сигаретами, и тут всеобщий крик, как стон, потряґсает казарму. В ленкомнате на полную громкость включили приемник, и из даґлекой Москвы бьют нам новый год огромные железные часы.
  - Помазки, год прошел!
  - ... с ним!!
  - С дембельским!
  - За дембель! Ур-ра!!
  - С новым счастьем!
  - Ур-ра!!!
  
  ***
  Спите, ребята. До подъема еще десять минут.
  "ПРЕДВОДИТЕЛЬНИЦА ХОРА: Ни в чем ты больше не был виноват, скажи?
  ПРОМЕТЕИ: Еще у смертных отнял дар предвиденья.
  ПРЕДВОДИТЕЛЬНИЦА ХОРА: Каким лекарством эту ты пресек болезнь? ПРОМЕТЕЙ: Я их слепыми наделил надеждами.
  ПРЕДВОДИТЕЛЬНИЦА ХОРА: Благодеянье это, и немалое".
  Не читавшие Софокла и всей остальной литературы, мы отрадовались свое, и теґперь рота спит, разбросавшись на узких койках. Уж нам-то прямой смысл ликовать: если и не новому будущему счастью, то наверняка прошедшему старому горю.
  Хотя, конечно, и наша правда, как всякая другая, напоминает матрешку. Придет старость (Бог даст), все тогда будет как с тяжким ломом в руках и под строґгим руководством командира. От которого только не отбежишь ни в какую саґмоволку, ни за какую сопку. И, говорят, приползет подозрение, что счастье проґпало в тех, так радостно провоженных годах...
  Впрочем, довольно и для сего дня своих забот. Дневальные подметают пол, наґбрали уже полведра окурков, яблочных огрызков, фантиков. Настежь открыта дверь и несколько окон. Я гляжу на своих спящих товарищей и вспоминаю учебґный комбинат, первые наши праздники: как мы разучивали танец маленьких леґбедей, радовались пустому классу, гитаре и гармошке Коли Дешевого. С ужина мы оставляли клеклый хлеб в карманах и после репетиции ели, лакомки.
  Я поправляю гимнастерку Алимханова, которая свесилась рукавами с табуретки, будто ее тошнит. В сигаретном пепле - позолоченные буквы СА на погонах (их хозяин утверждает, что это инициалы - "Салык Алимханов"). Мои дневальные вынесли ведро, закрыли окна. "Неужели пронесло?" - думаю я и собираюсь буґдить старшину и сержантов.
  Хлопает дверь, дневальный вполголоса говорит:
  - Дежурный по роте, на выход!
  В коридоре стоит в своей длинной шинели Котов и покачивается на носках сапог.
  - Товарищ лейтенант! За время вашего отсутствия происшествий не случилось!
  - Даже странно, - говорит Котов. И как-то по-штатски хмыкнув, разворачивается, махнув рукой говорит:
  - Не будите до завтрака.
  
  
  Без эпилога
  
  Я расправил на коленях костенеющую "черепаховую" обложку своей записной книжки, раскрыл первые, уже совсем затрепанные страницы. Там, где призывґной пункт, грязный снег под фарами грузовиков в Горьком. Больше года я не расставался с дневником и теперь любовно перелистывал, освежая в памяти неґкоторые эпизоды. Водил пальцем по истертым строчкам, гордясь своим бедным сокровищем, обретенным на скудной почве солдатской жизни. В роте сто пятьґдесят биографий - и все они здесь, потому что люди, обладатели биографий, стали частью моей жизни. И моя неистребимая страсть к писательству, готовґность и желание вглядываться в окружающее - принесли свои плоды. Вот она, "бумажная черепаха", впитавшая в себя радости и боль солдатской души! Как она дорога мне!
  Я подумал, что, может быть, она будет интересна и дорога многим, служившим на действительной службе, подумал и написал вот эти воспоминания. Надеюсь, что их прочтут...
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"