Марево дыма, пепла накрывало всё с необратимой силой; он пытался разогнать его руками, но оно уплотнялось, становилось гуще, постепенно меняло цвет с серо-черного на бирюзово-розовый, потом на красный; облако давило его, прижимало ко дну окопа, плющило, не давало дышать; в какой-то момент в тошнотворной мгле возникли прозрачные пятна, сквозь которые вытекли моторизованные группы немцев вперемежку с танками; сразу же за ними выползли черепа со скрещенными костями на штандартах призрачной армии; фактически сразу же он сподобился мумии, спеленатой снизу доверху фашистскими стягами, а потом как и случалось обычно он провалился в апоплексическую бездонность. Морок войны никак не отпускал - он жил в своей разомкнутой от реальности константе - постоянной, но изменчивой в своей повседневной ирреальности. Инок Володимир, отверзнув очи, назначил себе очередной обет - усиленную молитву, ещё более строгое затворничество. "Мы выбираем не правду человеческую, а правду Божию, которая не вмещается в человеческое сознание... Люди, глуша свою скорбь и злобу, погружают себя в удовольствия, чтобы как-то все это ослабить, а мы нет. Мы все погружаем в любовь, которая превыше всего. И вот, в эту Крестопоклонную седмицу вспомним о том, что Крест Христов просвещает нас". Слова архимандрита Пимена всегда оставались в нем до следующих откровений; потом они то и дело возникали в нем вновь и каждый раз проповедь касалась не только сего времени - она опрокидывала все сущее назад, куда он возвращаться совсем не хотел. Ещё несколько лет предстояло ему оставаться насельником монастыря и лишь потом принять иноческий постриг и получить другое имя - "во имя Господа". Или не принять?!
В тот день он впервые увидел себя в зеркале. Он разглядывал ввалившиеся глаза, бледно-серую кожу, обтянувшую лоб и скулы подобно вуали, запавшие щеки. Зрелище призвало мужество, которое в истекшие дни и ночи не требовалось: тогда никакие слова, всхлипы, раздумья, идеи не задерживались в голове совсем - всё прочищала, выветривала огненная повестка дня, не терпящая никаких сантиментов у последних живых - раненых не было, а контузии вообще не считались - их число уже не определялось цифирно - они превратились в постоянную константу, сопровождающую каждого уцелевшего и вышедшего. С первой полосы обороны полка никто и ничто не возвестило о себе. Со второй - Политрук (так, по-прежнему, он сам себя называл) вывел с собою двадцать семь закопченных, простреленных (по касательной), контуженых бойцов. Когда через их окопы прошла тяжелая масса танков (причем таких, каких он не видал прежде), и когда они в десятый раз отсекли немецкую пехоту, и когда в тылу, где-то в километрах 5 раздался и продолжился до скончания первого, второго, третьего дня гул, гром, визг Замполит понял - апофеоз войны - совсем не иллюстрация и репродукция - это то, что достается некоторым по верхнему пределу и при невероятном стечении обстоятельств оставляет их самих в качестве носителей кровавой действительности. Но полное осознание, не говоря уже о глубинном анализе, приходит только потом - через годы истории. И даже через недели, когда у большинства из однополчан окрепла потребность возвращения в свою часть, дабы не попасть на переформирование, и когда его с некоторыми из вернувшихся из чистилища сфотографировали и потом подарили снимки, и когда сестрички перестали смотреть на них пронзительными глазами, тогда, увидев себя и остальных на снимках - выбритых, первично ухоженных, на вид прежних - его передернула завершенность их обликов, ушедших из преисподней. Потом он встречал тех, кто тем или иным образом нес в себе негатив прошлого, более того у выживших в лагерях он высвечен каким-то бледно-изломанным светом, в отличие от фронтовиков - у которых за каким угодно страданием от ран, увечий, контузий четко проступает победная, тщательно охраняемая от несведущих, гордая осанна. Ему пришлось ещё не раз погружаться в освободительную бойню, и пусть он понимал и безальтернативность выбора, и конечность (любого рода) войны, все же мысли и надежды постепенно связывались с иным миропониманием; особенно резко он повернулся к первоощущению Бога после бесед с каноником кафедрального капитула Курляндской епархии. Это был 1945 год. Владимир Котов 29 апреля получил ранение от осколочной пули в голову, точнее в каску, если бы в голову, то это было бы последним в его жизни мгновением. Виноват, конечно, был сам: эйфория Победы захлестнула не только его - в последних боях с Курляндской группировкой (из отборных SS-частей) погибло много однополчан; а сам он в том бою забылся и вместо солдатской плащ-палатки и автомата выбежал в атаку в офицерском обмундировании и с пистолетом. Снайпер был! Потом долгое выздоровление в госпитале на территории католического собора, знакомство с каноником Магнусом и его первые, столь важные слова, произнесенные без надрыва, но с такой внутренней убежденностью, с которой он не сталкивался, да и, будучи замполитом не обладал сам. "Подходит время, когда нельзя жить прошлым, веровать в эфемерное, чтить материальное - необходимо найти свой единственный путь к Богу; и каждый находит его сам - кто-то быстро, кто-то долго; но для Создателя время ничего не значит, главное - это найти правильную дорогу и не сбиться в пути".
-Товарищ капитан, они возвращаются.- Два десятка пехотинцев залегли в продолговатой балке, напоминающей вытянутый эллипсоид. На одной из внутренних сторон (тенистой) оврага, сохранившей остатки летней зелени, среди неказистых кустиков, лишь создающих видимость укрытия они сгруппировались в последнем отчаянном стремлении выжить. А оно - это желание наиболее внятно проявилось после странного несбыточного воскрешения, осознанного не сразу (в жерновах стыка армий не до этого), но теперь трепетно лелеемого всеми. Привычный рокот земли вновь надвигался, но были причины, реально изменившие поле битвы: немецкие танки шли назад без пехоты, и числом их было поменьше, и побиты побольше. Замполит и несколько солдат в один из моментов подползли к верхнему краю оврага и увидели, видимо, завершающую диораму битвы: пантеры, тигры и несколько "панцирей" начала войны драпали, часть бронетехники была искорежена (у нескольких машин концы стволов были разорваны); и впервые за все эти дни воины поняли, они, кажется, уцелели. Дальше узенько - на ограниченном пространстве подступала тишина, возможно не настоящая, а придуманная их истрепанными телами и душами, когда миновавшая смерть посылает тебе каверзную улыбку в оскале выщербленного рта. Они ещё долго наслаждались тишайшим безвременьем, окутавшим их кровоточащие уши, но затем были посланы двое (из наиболее крепких и опытных) на разведку и через некоторое время их доставили в санчасть.
Орденоносное возвращение не состоялось. По ряду причин, вполне объяснимых и не требующих никаких экзистенциальных поводов: 4 года врозь, смерть годовалого сына при эвакуации, временно-постоянная подруга-врач из госпиталя (благополучно отбывшая по месту основной семейной службы по окончании войны), и в завершении направление на работу в Ригу; так что Владимир Котов не вернулся ни к родным пенатам, ни к бывшей, постепенно и неуклонно ушедшей в другом мужском направлении (более значительном в материальном плане); а исход к сестрам и братьям вообще не брался в расчет - ещё до войны, после окончания института (где и познакомился с будущей женой) они были распределены в Бессарабию, только что присоединенную, и там прожили прекрасные два года. К тому же старшая сестра невзлюбила Нину с первого взгляда, и теперь увидеть, а потом нести её торжество на себе никакого резона не было. И вот теперь после первых светлых лет переживания виктории подступило время уныния, неизбежное как спуск после подъема, и в этом периоде Владимир сосуществовал несходно в разных ипостасях - на работе, дома, в гостях. И дома чаще всего он погружался в липкое тягучее наваждение, из которого ускользал водочно, проваливаясь в темное пространство беспамятства, где его не травмировали ни бои, ни ранения, ни распутные женщины. Безостановочный спуск в никуда случайно, а возможно и не случайно стреножился в один из благовестных дней мая, когда предопределение послало ему послушницу Пюхтицкого монастыря сестру Марью. Она без времени слушала его, внимала каждому слову, потом рассыпала вокруг него фиалки (собранные до этого в букетик) и прочла молитву-наставление на путь истинный. Увенчиванием беседы стало её пожелание Владимиру обрести себя в Псково-Печерском мужском монастыре, где управлял её родственник архимандрит Пимен.
Но надо сказать - психотерапевтическое мелодичное и врачующее влияние православной церкви, с её живительным вероисповеданием, не чрезмерностью богослужения и с тишайшим утешением каждого нет да нет, вступало в необоримое противоречие с аскезой и подвижничеством монастырской жизни. Посему, решение принималось строгое, где ответ вырывался с кровью и мясом в противоток мирной жизни, приятно обволакивающей сущность бытия. Он до сих пор с подавляемым ужасом и счастливым отдохновением вспоминал свои мысли и действия в последний год войны: в нем после всех жестоких лет как-будто ниоткуда появилось чувство жалости к пленным и он, не особо афишируя это, стал по возможности помогать им (в частности, вызывал их на допрос и там немного подкармливал). А потом в беседах с каноником Владимир с затаенной гордостью поделился этим светлым воспоминанием. Всё последнее время Котов ждал окончательного призыва, исходящего от кого угодно, для ответа на вопрос: "Как жить".