Скачать текст в формате .doc можно, нажав сюда. Fb2 здесь отключен, поскольку скачивается некорректно (без некоторых важных знаков препинания).
группа "АРТемизия Джентилески" ВКонтакте, создана для работы над книгой, ну и для души, конечно.
Автор выражает огромную признательность Елене Мальцевой, Алесе Ливицкой и бывшему соавтору Василию Шахову за неоценимую идейную помощь в подготовке этой книги; а также Елене Руденко aka Кот Ученый, Тане Байр, Елизавете Скробот и Ларисе Хомутской за бета-тестинг текста и за их слова поддержки в комментариях. Спасибо вам огромное!
И безмерная благодарность Ирине Клеандровой, подарившей этой истории настолько трогательное стихотворное посвящение, что оно просто должно стоять эпиграфом ко всему роману:
Портрет
Ужалит кисть и смоет слезы ядом,
и ждущий холст как в клочьях белых море...
Уродцы-альрауны вечно рядом,
из тьмы, как звери раненые, смотрят
привязаны к тебе, всегда готовы
морочить, враждовать и насмехаться,
чтоб жили краски, чтоб угар до крови,
до дрожи губ, до онемевших пальцев.
И вдохновенье взмоет валом пенным,
накроет, унесет на крыльях птицей
и время огибает в страхе стены,
на брошенный мольберт мазком ложится,
и ты замрешь, лицо чужое тронув:
сквозь руки свет, черты послушной глиной...
Усталый вздох и юная Горгона
от строгих глаз отводит взгляд змеиный.
ГОРЬКАЯ ПОЛЫНЬ. ИСТОРИЯ ОДНОЙ КАРТИНЫ
1 часть
Se son rose, fioriranno
soundtrack
В путях томительной печали
Стремится вечно род людской
В недосягаемые дали
К какой-то цели роковой.
И создает неутомимо
Судьба преграды перед ним,
И все далек от пилигрима
Его святой Ерусалим.
Федор Сологуб
Глава первая
Город мостов
Когда до казни остается какой-то жалкий час, весь мир сжимается до пяти шагов вдоль и двух поперек, теснясь в твоем последнем пристанище камере для смертников. И хаос мыслей время от времени прерывается оглушительным грохотом шагов стражи, который потрясает твое сведенное нутро ударами колоколов набата, но ты уже неспособен удержать бег времени и лихорадку воспоминаний.
Когда до казни остался час, бродяга Пепе по прозвищу Растяпа вдруг со всего размаха налетел на давно затерянное воспоминание о зле, содеянном по глупости два с лишком десятка лет назад...
...Промозглый северный ветер гнал свинцовые тучи с клочками вмерзшего в них января, и Венеция покаянно склоняла главы соборов к мутной поволоке льда на черной воде каналов.
Только-только отрастивший свои первые жидкие усики, Пепе шнырял по запутанным городским улочкам, потакая собственному сумасбродству, поскольку был разобижен на сородичей и решил во что бы то ни стало доказать им, что злобная старуха просто возводит на него напраслину, а сама с утра до ночи смолит свою вонючую трубку и невесть сколько времени не занимается даже гаданием.
Табор стоял в Кьоджи местечке, словно нарочно созданном для тех, кто пожелал остаться в стороне от пристального внимания полиции и церковнослужителей. Уж как только ни лезли из кожи вон бродячие артисты, дабы завлечь на представления хоть какую-то публику, но все усилия уходили впустую. Ни глотатели огня, ни предсказатели, ни каучуковые акробаты с неутомимыми танцовщицами, ни иные цыганские чудодеи не интересовали нынче горожан. И если еще летом сюда не брезговали заглядывать даже замаскированные nobili1, то ближе к холодам дорогу в Кьоджу забыли и cittadini2, а за ними и чернь. Развлечения под открытым небом на сбивающем дух ветру были венецианцам не по нраву. То ли дело концерты артистов капеллы при базилике Сан-Марко, устраиваемые в теплых дворцах зажиточных вельмож!
_________________________________
1 nobili благородные (аристократия)
2 cittadini полноправные граждане
Ради справедливости надо сказать, что Растяпа Пепе мог бы вывести из себя и праведника, если бы тот имел несчастье связаться с таким олухом, поэтому никто и не удивился воплям и брани старой доньи Росарии, которая в ярости чуть не переломила чубук своей любимой трубки о голову бедового племянника, а потом выгнала его вон из табора, веля не появляться на глаза во веки веков что, впрочем, обычно означало пару дней. Потом она отходила, и все возвращалось на круги своя, без каких-то последствий для Растяпы. Но вместе с усиками у Пепе отросло и неоправданное самолюбие, подвигавшее его на дерзости и глупости, стократно превосходившие те, что он творил до теткиных выволочек.
Ноги перенесли изгнанника через очередной мост, и Пепе оказался в сестьере3 ди Сан-Поло, на другом берегу Гранд-канала. Не так давно возрожденный в камне мост Риальто соединял два самых старых района сердца Венеции4, и в иные дни на нем было не протолкнуться, однако сегодня здесь зябко жались к парапету лишь несколько попрошаек, да еще маленькая группа гондольеров и водовозов громко спорила посреди моста, не обращая ни малейшего внимания на редких прохожих.
_________________________________
3 сестьера венецианский район, исторических районов-сестьер в городе шесть
4 районы Сан-Поло и Сан-Марко, где находится знаменитый Дворец дожей
Пепе не раздумывал, что будет делать в Сан-Поло и зачем его сюда принесло, пока не остановился перед церковью, соседствующей с высоким, похожим на дворец деревянным зданием. Вокруг постройки был разбит маленький, обнесенный невысокой оградой сад.
Дыша паром в окоченелый кулак, Пепе огляделся. Он ведать не ведал, что это за дом, а вниманием его завладела привязанная к ветви молодой пинии ярко-лазурная колыбелька. Ветер неуверенно покачивал ее, запутываясь в плотных ветвях зарослей самшита и можжевельника, стеной отгораживавших сад от церковного дворика.
Если бы в те минуты на улочке квартала появилась хоть одна живая душа, Растяпа не посмел бы воплотить свою шальную затею и убрался восвояси. Но, на беду, звезды встали так, что именно теперь улица словно вымерла, а горожане попрятались за ставнями в своих домах, не желая ничего видеть и слышать.
Перекинув тощее тело через низенький витой заборчик и кроясь в аккуратно выстриженных лабиринтах кустов, Пепе подбирался к колыбельке, словно лис к курятнику. И боязно ему было ведь по природе своей Растяпа отличался трусостью, но притом и азартно. Он не придумал еще, для чего собрался сотворить такой грех, но мысли его убежали вперед, сладким охотничьим инстинктом маня к назначенной цели. Недаром донья Росария всегда говорила, что глупость с жадностью были его близнецами и родились всего на минутку раньше своего непутевого братца.
Тепло завернутый в яркий шерстяной плед, в лазурной колыбельке безмятежно спал младенец полутора-двух лет от роду. Когда Пепе схватил его на руки, мальчонка лишь поморщил вздернутый нос, причмокнул губами и, устраиваясь поудобнее, поежился внутри свертка. Похититель вернулся по собственным следам, перемахнул на улицу, опрометью бросился в узкий проулок между домами и был таков.
Не прошло и двух часов, и вот донья Росария второй уже раз за нынешний день огласила яростными криками весь Кьоджи, призывая всевозможные проклятия на голову Растяпы. Проснувшийся голодный младенец вопил еще громче нее, и едва ли в преисподней отыскалось бы более кошмарное местечко, чем кибитка старой гадалки.
Мало того, что дурачина-брат и его жена закончили свои никчемные жизни на эшафоте по обвинению в бродяжничестве, оставив ей, Росарии, на воспитание и за какие такие грехи?! своего бездельника-сынка, так теперь этот неописуемый болван навлечет беду на всю общину, когда похищенного младенца начнет искать полиция.
Пепе пытался оправдываться, заикнулся на свою голову о требовании выкупа с родителей крохи, после чего Росария схватила свой костыль и гнала племянника по улице, покуда сама не запыхалась и не встала отдышаться, хватая сморщенным ртом ледяной воздух. Ребятишки табора хихикали, но взрослым было не до смеха, и бродячая труппа стала всерьез готовиться к отъезду из Кьоджи.
Тем временем старая гадалка распеленала похищенного мальчишку, и вот к его визгу снова добавились ее проклятия, потрясая скрипучую кибитку до самых осей колес. Опасаясь, как бы не хватил старуху удар, танцовщица Чиэрина сунулась к ним и в полутьме прокуренной берлоги увидела скорбно раскачивавшуюся на табурете Росарию, а из-за нее задранные детские ножки, которые торчали из вороха белья, взбрыкивая в такт выкрикам столь пронзительным, что трудно было представить их автором двухлетнего малыша. Таких луженых глоток Чиэрина не встречала даже у взрослых певцов-горлохватов.
Этот безмозглый ублюдок украл девчонку... Девчонку из nobili... вдруг совершенно обреченно и тихо вымолвила Росария, а следом, раскурив потухшую трубку, добавила: Пора убираться отсюда...
...Так Пепе, жить которому решением сурового английского суда, жестоко каравшего бродяг-цыган, оставалось каких-то без малого шестьдесят минут, и не узнал, чьей дочерью была украденная им в тот холодный январский вечер девчонка из района богатеев. Никто не выведал ее подлинного имени, и по велению суровой Росарии все с тех пор стали звать чужачку мальчишеским прозвищем, Дженнаро Эспозито январским подкидышем. Растили и одевали ее как мальчика, обучали акробатическому искусству, как всех остальных цыганят табора, который с перепугу, собравшись в два дня, торопливо покинул тогда Венецию, чтобы уже не вернуться более в эти края. И до конца своей жизни не увидит бедняжка Дженнаро своей родины, обреченная ловко выделывать сальто и кульбиты на городских площадях ради пары мелких монет.
И уж конечно, Растяпа даже не догадывался, что творилось тем вечером в квартале Сан-Кассиано у деревянного дома, который местные величали дворцом Андреа Палладио по имени его создателя из великой эпохи прошлого века. Последние годы здесь велись репетиции концертов оркестра капеллы Сан-Марко, и нынче музыканты готовили торжественное представление к празднику Пасхи. Молодой капельмейстер ди Бернарди жил неподалеку от Палладио, в доме большом, но опустевшем после смерти супруги, и все силы отдавал музыке и двухлетней Фиоренце, помогавшим хоть на какое-то время забывать об утрате. Год назад его жена, лучшая певица хора Сан-Марко, угасла от чахотки, оставив его вдовцом с маленькой дочерью на руках. Искать девочке мачеху Бернарди не спешил, он был с малышкой неразлучен: повсюду возил ее с собой в сопровождении слуги. Оркестрантам было в радость тетешкать любимицу и задаривать ее яркими разноцветными игрушками, умиляясь при звуках заливистого звонкого смеха, от которого расцветали лица даже самых угрюмых рабочих сцены. Во время дневного сна слуга, Антонио, выносил ее в нарядной колыбельке на свежий воздух в маленький сад у дворца Палладио, где она безмятежно спала несколько часов кряду и просыпалась неизменно в веселом состоянии духа.
Никто из музыкантов не думал о дурном, когда, проголодавшись, в тот день они по обыкновению отправляли слугу капельмейстера в ближайшую продуктовую лавку. Там он привычно заболтался с молоденькой дочерью пекаря, любившей построить глазки молодым кудрявым парням вроде него, и только мысль о Фиоренце, которая вот-вот проснется, вернула его в действительность. Схватив покупки, он выкатился наружу и, увешанный свертками, корзинками и коробками с головы до пят, лишь краем глаза взглянул в саду на голубенькую лодочку-колыбельку. Удовлетворенный увиденным колыбелька все так же безмятежно покачивалась на ветке пинии, Антонио взбежал по ступеням в дом и был встречен возбужденным гулом голосов обрадовавшихся оркестрантов.
Маэстро, ваш слуга спас мне жизнь! впиваясь зубами в лепешку с сыром, вскричал скрипач, а все музыканты издали громкий солидарный возглас, воздевая бокалы над головой. Иначе вы скоро загнали бы нас, как лошадей!
Капельмейстер рассмеялся и ответил, что тогда лучше умирать сытыми, чем голодными.
Антонио, сказал он, обращаясь к слуге, пора проведать Фиоренцу!
Да, сер!
И Антонио выбежал, чтобы через минуту вернуться с безумными глазами и нечленораздельными воплями. Покуда музыканты добивались от него связной речи, Бернарди первым выскочил в сад, к пустой колыбели дочери. Все ринулись на его поиски, когда Антонио все же рассказал о чудовищном несчастье, но нашли не сразу. Кто-то здравомыслящий предложил идти в полицию и оказался прав: маэстро был в участке.
Больной, бледнее своей сорочки, не похожий на самого себя, он сидел перед начальником полицейских и, пытаясь собрать остатки воли в кулак, чтобы отвечать на вопросы, лишь безнадежнее терял самообладание. Он мял пальцами короткую бородку, трясущейся рукой отбрасывал от лица длинные темные волосы, прежде волнами падавшие на плечи, а теперь взлохмаченные и неопрятные. Все, что говорил ему полицейский, казалось Бернарди напрасной потерей времени, которое вместо этого нужно было тратить на поиски.
Свои показания дали и музыканты, и Антонио, но ни их участие, ни дальнейшие действия сыскарей не возымели успеха.
Совсем недавно снявший траур по жене и впервые за долгие месяцы вспомнивший, что такое смех, капельмейстер после исчезновения маленькой Фиоренцы стал серой тенью. Сначала он еще бегал по городу, расспрашивая каждого встречного даже музыкантов и ростовщиков Гетто Нуово, сначала загорался надеждой, когда кто-нибудь по нечаянной ошибке направлял его в какой-нибудь дом, где он, являясь по адресу, тут же и угасал под сочувственными взглядами родителей других маленьких девочек, которые счастливо вырастут в собственных семьях и никогда не будут украдены неведомым злодеем. Но с каждым днем силы Бернарди утекали, он едва поднимался после коротких минут прерывистого лихорадочного сна, одолевавшего под утро как итог полной ужасов ночи, с трудом волочил ноги на поиски, чтобы глубоким вечером приползти обратно и, не меняя одежды, рухнуть на неразобранную кровать.
И однажды начальник полиции сказал ему так, стараясь не смотреть в глаза:
Боюсь, синьор капельмейстер, что шансы найти вашу дочь теперь ничтожно малы. К несчастью, следов было немного, свидетели отсутствуют, а времени прошло предостаточно. Если бы похитители хотели от вас выкупа, они давно предъявили бы свои требования. Это совершенно непонятный случай, сер Бернарди, и, увы, мне нечем вас утешить...
Напоследок он развел руками, признавая полное бессилие своих сыскарей и очень жалея молодого композитора, которого помнил красавцем и весельчаком, на ходу сочинявшим как задорные мелодии в стиле народных пьесок для ярмарочных площадей, так и томные арии об античных героях, которые подвигами и пением сразу же завоевывали сердца роскошных матрон. Теперь Бернарди был близок к помешательству.
Друзья не могли помочь он отворачивался, понимая, что их утешительные речи не в состоянии вернуть ему утраченный смысл жизни, сгинувший вместе с кудрявым синеглазым сокровищем, так похожим на бедную Лучиану. В базилике Сан-Марко искали другого капельмейстера, поскольку жизнь непреклонно шла своим чередом, а время весеннего праздника приближалось.
И однажды, когда холода надежно отступили перед оттепелью и смелеющими лучами солнца, в церковь Сан-Поло, что стояла по соседству с дворцом Палладио, наведался нотариус, сер Гаспаро Валенси, объявив ее настоятелю последнюю волю маэстро ди Бернарди. Все сбережения его семьи, а также дом переходили в собственность прихода, с тем чтобы девяносто процентов средств были истрачены на содержание сирот и детей бедняков, а жилище перестроено в приют для неимущих.
Что же случилось с самим синьором музыкантом? горестным шепотом осведомился настоятель, однако сер Валенси того не ведал и лишь удрученно пожал плечами, после чего собеседники, вздохнув, перекрестились.
Поговаривали, будто на верфи у самой кромки воды был найден чей-то плащ, который, как уверяли городские сплетники, многие видели прежде на плечах исчезнувшего капельмейстера. Не забывали они также добавить, что плащ-де был опознан друзьями бедняги-Бернарди. Но официальные власти эти слухи не подтверждали, и вскоре талантливый музыкант, одномоментно превратившийся в городского сумасшедшего без фортуны и судьбы, был забыт за бренной суетой повседневности.
Глава вторая
Наследница художника
Эта девочка рассмешила своего дядю задолго до того, как вымолвила первое в жизни слово. Аурелио Ломи весело хохотал, похлопывая то себя по ляжке, то кузена по плечу и повторяя: "Ох, Горацио, я даже совсем не удивлен, ведь такое вполне в твоем духе назвать своего первенца именем придорожного сорняка!" А будущая Эртемиза Ломи, еще не окрещенный ребенок тридцатилетнего художника и его юной супруги, Пруденции, спала себе на полных белых руках матери, даже не ведая о предстоящем таинстве, ради которого их дом сейчас встал вверх дном, суетливо готовя главных героев к поездке в собор. Она спала и видела бесконечные смутные сны из неведомого бытия, еще не различая грезы и явь.
Со временем Аурелио попривык к странному имени любимой племянницы. Вернувшись из Генуи, где несколько лет проработал при оратории Св. Иакова, в том числе над полотном из цикла о житии праведника, он смеялся уже не над именем, больше напоминающем прозвище, а над мальчишескими выходками маленькой Эртемизы. Шутки ради Аурелио однажды поставил ее, четырехлетнюю, к своему мольберту, и тогда ему стало ясно, что судьба допустила роковую ошибку, наградив таким талантом и неукротимым любопытством творение Господне в теле девчонки. Ведь где это видано, чтобы женщины занимались художественным ремеслом?
Отныне Эртемизу нельзя было оторвать от рисования, а бралась она за все подряд, по-детски неловко, но упрямо, и, что изумительно всегда точно схватывала и переносила на бумагу позу движущихся моделей. Она могла часами сидеть в поле, не мешая сну ленивой няньки и наблюдая за пасущимися лошадьми. Особый восторг вызывали у нее появления погонщика, который, щелкая бичом направо-налево, заставлял животных сбиваться в визжащий, возмущенно храпящий, лягающийся табун. Они трясли чубами и гривами, переливаясь мышцами на закатном солнце, а Эртемиза выхватывала из кармана льняного передника уголек и вот отец в задумчивости разглядывает ее каракули, смешные, но удивительно правдоподобные: все было точно в ее рисунках, и поворот лошадиных голов, и постановка их бегущих ног, и наклоны корпуса в запале скачки. Покрутив усы, Горацио решился. Он велел ей выйти в сад и там, в розарии, сделать наброски нескольких бутонов:
Один должен быть только-только распускающимся, второй явить себя во всей красе, а третий увядающим.
Девочка покорно кивнула и, проведя битый час у клумб с розами, принесла обратно чистую бумагу.
Что же ты, бамбина?! удивился отец, глядя в ее диковатые золотисто-карие глаза, на бархате которых нежился последний луч уходящего светила. Он словно бы впервые увидел ее такой, прежде Эртемиза казалась ему черноокой и вполне обычной, хоть и милой девочкой, мало чем отличающейся личиком от сверстниц.
И в ответ она с совершеннейшей наивностью призналась:
Мне скучно рисовать их. Я не умею такое, папа.
Эртемиза была странной в разумении каждого, кто вдруг присматривался к ней получше, ведь будучи в отдалении, она умело пряталась среди других детей, не выдавая себя ничем. Это была неосознанная мера, житейская тактика, помогающая скрывать от подозрительных взрослых свои маленькие, но отнюдь не безобидные секреты, речь о которых еще пойдет впереди. И никто ни один знакомый семейства Ломи всерьез не верил, что старшая дочь Горацио и Пруденции станет продолжать отцовское ремесло. Многие при этом прямо во время званых ужинов, иссякнув в застольных тостах, начинали советовать художнику нанять ту или иную няню, известную им своим благочестивым нравом, которая силою воспитания отвадит дитя от нелепых помыслов, тем паче многие не видели особенной разницы между "измазыванием полотен краской" и свойственной любой приличной женщине тягой к богоугодному вышиванию либо иному рукоделию. "Кроме того, у тебя уже есть кому наследовать твой дар, дружище!" убеждали синьора Ломи, подразумевая родившихся у него после Эртемизы сыновей.
Но ни у кого из ее младших братьев не было таких пытливых громадных глаз с утонувшей на дне бархатных зрачков безуминкой. Ни один не умел так надолго замирать, поглощенный созерцанием жука или гусеницы, спешащих по каким-то своим насекомым промыслам. А Эртемиза любила разглядывать в зеркало свое лицо, всегда удивляясь тому, как эти два меняющие тон и цвет в зависимости от освещения кружочка на глянцевом глазном яблоке способны видеть столько бесчисленных подробностей в этом мире. От черного провала в центре каждого лучиками расходились какие-то полоски, разделяющие радужку на множество сегментов, словно бы выстланных по дну мягкой материей цвета непостоянного гессонита. Поверх этой материи был нанесен легкий узор, похожий на гравировку, с более темными или, напротив, более светлыми вкраплениями он окружал пульсирующий черный зрачок неровным венцом, напоминающим солнечную корону, как ее любили изображать мастера прошлых веков. Сверху на глаз падала тень от густых черных ресниц, и чтобы разглядеть эту его часть, Эртемизе приходилось пошире раскрывать веки. Голубоватая белизна непрозрачного, будто бы фарфорового яблока, сочетаясь с теплом и многослойностью радужки, создавала красивый контраст, который так хотелось нарисовать и который никак ей не давался. Глаза получались неживыми то ли дело у людей на картинах отца! И она решила оставить себя в покое, направив свое внимание на других. Спрятавшись за старым буфетом, она с закушенной от увлеченности нижней губою исподтишка наблюдала за кухаркой. Цепкая память ловила в свои сети каждое движение грубых, оплетенных венами рук, мимику красного от вечного жара печи простецкого лица, взгляд усталых глаз. Но, исполненные на бумаге, глаза теряли свою живость и пропадали. Однако дяде Аурелио было достаточно и точных поз людей: он хохотал теперь уже над персонажами ее набросков.
Гляди-ка, братец, каким-то чудом твоя дочь ухватила рисовательную повадку Меризи! Посмотри на их лица, а ведь она еще совершеннейший ребенок! Что ж, если это роза, она расцветет!
И Горацио Ломи с недоумением разглядывал гротескные, на грани с уродством, лица, узнавая в них не просто каких-то там условных людей, а тех, кого он хорошо знал в действительности и чьи характеры теперь, будто у купальщиков, снявших одежду, представали на рисунках дочери нагими и неприкрашенными.
Ну, так нельзя! воспротивился он тогда. Уж лучше бы она рисовала лошадей или, вон, муравьев!
К своей досаде, Горацио понимал, что если не льстить заказчику и не соответствовать велению моды, тебе не стать успешным, а к тому времени он уже смирился с мыслью, что дочь, если с возрастом не изменит своему пристрастию, станет продолжательницей его дела.
И это он еще не знал многих вещей и событий из тайной жизни своей любимой "бамбины". Расскажи она кое-что о том, что видела с младенчества и уже не столь часто по сей день, родители переполошились бы не на шутку, но, к счастью, Эртемизе хватало ума молчать об этом, не доверяясь даже молоденькой нянюшке, а уж что говорить о вечно хлопочущей о младших детях и вечно беременной матери, которая вообще не понимала и не разделяла увлечений старшей дочери.
Кто-то спросит, откуда такая маленькая девочка могла бы узнать о реликвии, которую называла про себя "щитом мессера да Винчи". О самом мессере в их семействе говорили нередко и с должной степенью благоговения, но история магического щита, изготовленного художником в ранней юности, можно побиться об заклад, была неизвестна даже братьям Ломи, не говоря уже обо всех остальных домочадцах. И, тем более, она никогда не видела таинственных персонажей картин ван Акена, чтобы встречи с ними можно было причислить к шальной детской фантазии, а ведь именно эти страхолюды, как сказала бы о них кухарка Бонфилия, и нашептывали Эртемизе сказки о волшебном творении Леонардо, обладатель которого может стать гениальным художником. Вот разве что щит Медузы сам выберет хозяина: его нельзя купить, получить в подарок или найти как клад, он невидим для недостойных в точности так же, как невидимы другим и малорослые гости, наведывающиеся к дочери Горацио с самого нежного возраста. Понимая, что рисование все больше затягивает ее, Эртемиза бредила этим щитом так, как все обычные девочки ее возраста обычно бредят какими-нибудь потрясающими игрушками, увиденными на рыночной площади у торговцев мелочами.
Да, "страхолюды" окружали старшую дочь четы Ломи с колыбели. Она помнила миг своего рождения и знала, что они стояли и сидели повсюду в комнате, словно стервятники, ожидающие, когда жертва обессилеет и оставит им свою плоть. Эртемиза чувствовала их присутствие и внимание, а когда увидела, уже учась ходить и говорить, то сразу узнала. Они дразнили ее и в отсутствие взрослых пытались напугать, запутать, обмануть, пряча игрушки или корча жуткие рожи. Были среди этих карликов и зверолюди, и просто уродцы, и прямоходящие бестии, все они умели говорить шептать, а потом тоненько издевательски хихикать. Но она не боялась их, скорее стеснялась, ей просто не нравился туман, в который погружалась голова, а маленькие мысли застревали в чем-то вязком и противном. Когда "страхолюды" пропадали, Эртемиза снова начинала соображать, как прежде, многое, что случалось во время этих визитов, забывая. А они были мастерами морочить голову! Много раз она видела своих родителей очень странными, будто разделенными пополам: туловище до пояса сидит в одной части комнаты, а ниже пояса в противоположной. Так забавлялись ее гости, заливаясь визгливым смехом, когда удивленная, но не напуганная девочка пыталась предупредить отца или мать о том, что с ними происходит.
Чем старше становилась Эртемиза, тем реже приходили к ней "страхолюды" и тем меньшим количеством они вторгались в ее комнату. Теперь они возникали по двое или по трое, не больше, но всегда менялись и относились к ней уже с каким-то подобием уважения. А когда она стала рисовать, кто-то из них и затеял этот нескончаемый рассказ о другом мире и о том, как мастер Леонардо сумел вытащить оттуда магические знания, благодаря чему еще в пятнадцать лет создал щит Медузы, который с тех пор менял хозяев, и все они были художниками. Последним владельцем щита, если "страхолюды" не врали, был Меризи Караваджо, кумир ее отца. И они говорили, настаивали, убеждали, что следующим обладателем реликвии надлежит стать ей, дочери римского художника, но вместе со щитом для соблюдения равновесия получить и трудную долю, в течение всей жизни выплачивая кредит за бесценное обретение. Эртемиза была согласна, слишком уж сладкие песни мурлыкали эти потусторонние соблазнители. "Он сам отдаст его, жди!" пророчили они, и юная синьорина Ломи всерьез готовилась к приезду в их дом мастера Караваджо.
По нелепому стечению обстоятельств, вместо него к ним вдруг нагрянула старая тетушка со стороны отца и отцова кузена, женщина предельно религиозная, всегда с поджатыми, и без того тонкими губами и ищущим изъяны взглядом. Она сразу сказала, что восьмилетняя Эртемиза одержима бесами, и ей надо не рисовать этих страшных людей с такими же дикими глазами, как у нее самой, а учиться в каком-нибудь монастыре под надзором строгих настоятельниц, что, безусловно, девочке не понравилось, а "страхолюдам" дало повод советовать ей всякие непристойности в отношении отцовой тетки. Предлагаемые ими выходки и смешили Эртемизу, и злили, поскольку поступить так, как ей нашептывали эти мерзавцы, она не могла, ведь в противном случае это стало бы лишним поводом для старой ханжи говорить о ее бесноватости, а для отца подчиниться наставлениям и на несколько лет отправить дочь в монастырь, как было принято поступать в почтенных семействах. Она и вообразить не могла, сколько ее сверстниц провело лучшие годы детства в каменных застенках, где склонность к рисованию не одобрила бы ни одна монахиня.
Дядю Эртемизы донья Чентилеццки считала распутником и всячески выказывала свое неодобрение его присутствия. Именно поэтому Аурелио теперь старался реже бывать в доме брата и поддался уговорам племянницы переговорить с Горацио, дабы тот позволил дочке гостить у кузена, который в своей студии продолжал бы спокойно обучать ее мастерству "подальше от сумасшедших фанатичек". Горацио не стал возражать, лишь Пруденция была недовольна исчезновением помощниц по хозяйству, ведь кроме дочери, помогавшей управляться с младшими детьми, приходилось отпускать с Эртемизой и ее няню, которая хоть и не отличалась большим умом и рвением к работе, но лишней в доме не была.
Глава третья
Золотой конь
Когда бедная тетя Орсола увидела племянницу, то воззвала к Мадонне и долго причитала от жалости к ее худобе. Дядюшкина жена и сама могла похвастать телесной пышностью, и обе их дочери, четырнадцатилетние близнецы Мичелина и Селия, были девушками дородными, отчего в сторону семейства Ломи уже поглядывали женихи, полагая, что по возрасту синьорины готовы к замужеству.
Мамма Мия, дорогая моя, неужели тебя не кормят?! приговаривала Орсола Ломи во время каждого приема пищи, будь то завтрак, обед или ужин, и старалась, чтобы тарелка Эртемизы наполнялась до краев. Разве пристало девочке быть такой худосочной? Я даже напугалась, не больна ли ты, детка! Кушай, кушай, уж я сделаю из тебя красавицу, и твои непутевые родители ахнут, когда ты вернешься домой!
Едва осилив половину порции, девочка молитвенно смотрела на дядю, и Аурелио, улучив момент, менялся с ней приборами, очень веселя тем самым двойняшек, которые, хихикая и перешептываясь, с любопытством следили за их возней под скатертью. Не понимая причин оживления, синьора Ломи хмурилась и предупредительно барабанила красивыми полными пальцами по столу. Но никто не воспринимал ее притворных строгостей всерьез, ведь даже дети самых непутевых слуг знали о добром нраве доньи Орсолы.
Для кузин Эртемиза была еще слишком мала, и посему подругами они не стали. Селия и Мичелина любили наряжать сестренку, будто живую куклу, делать ей всевозможные прически, но когда она им надоедала, девочки со скучающим видом отворачивались и уходили по своим делам.
В дом дядюшки "страхолюды" не наведывались, благодаря чему Эртемиза совсем отвыкла от их коварного шепотка, хотя про обещание подарка от мессера Караваджо не забыла. Если бы не гастрономическая экспансия тети Орсолы, то эти несколько месяцев жизни девочка могла бы назвать самыми безоблачными: она все так же училась живописи в мастерской художника, только теперь преподавателем был не отец, а его кузен; все так же подглядывала за людьми, тем паче что все они здесь были ей в новинку, а оттого стократ интереснее; все так же гуляла с любящей поспать нянькой, которая нисколько не мешала ей разглядывать всевозможные творения и явления природы от букашек до облаков. Только одной вещи никогда не было в родном доме Эртемизы визитов дядиных старых друзей, генерала и графа. И хотя пожилой венецианец Доменико Перруччи ушел в отставку, не дослужившись даже до полковника, в воображении девочки он был генералом, генералом и ни кем еще, кроме генерала. А вот граф Валиннаро был самым настоящим графом, к тому же, по словам доньи Орсолы, отчаянным мотом и знатным лошадником, которого спасало от разорения только немыслимо огромное наследство, не иссякающее при всех его стараниях в деле расточения денег.
Заправившись дарами дядюшкиных винных погребов к слову, весьма щедрых, седой и громогласный "генерал" начинал поминать былое, с языка его нередко срывались казарменные словечки, а более всего он сыпал проклятьями в адрес тех, из-за кого "просрали Кипр чертовым туркам":
Пусть горит в аду Николо Дандоло! Кровь павших в Никосии навсегда останется на его сальной роже! рычал Перруччи, стуча кулаком по креслу.
Доменико, не горячись! увещевал его Аурелио, но после стольких опрокинутых бокалов это было безнадежной комиссией. Оставалось лишь надеяться, что перепёлки, на которых всегда налегал венецианец, и на сей раз будут достаточно прожарены, но не пережарены: только это могло смягчить благородную ярость старого патриота.
Эртемиза тихо хихикала и, прячась от дяди, который как пить дать велел бы ей идти на прогулку вместо того чтобы слушать брань хмельного вояки, сползала под стол, где опиралась спиной на одну из дубовых ножек и слушала исповедь синьора Перруччи до самого конца. И пока она в полутьме под скатертью чертила на серой бумаге большого неуклюжего медведя в феске, с досадой отмахивавшегося лапой от назойливой венецианской осы, перед глазами ее восставали картины тех давних баталий.
Сорок пять дней преисподней и Никосия пала под османскими пушечными ядрами и ятаганами, один из которых снес голову командующему обороной острова, тому самому Дандоло. Выложив ее в чашу для пущего устрашения, Лала Мустафа-паша отправил своего гонца к последней сопротивлявшейся венецианской крепости. Это была Фамагуста, где нес службу в гарнизоне синьор Перруччи.
Пусть покоятся с миром души героев, Брагадина и Бальони! восклицал "генерал" и, расплескивая, вскидывал свой бокал, будто саблю. Уж они не были слабаками, как предатель Дандоло!
Командиры Маркантонио Брагадин и Асторре Бальони отказались сдавать Фамагусту, и янычары начали долгую, изматывающую обитателей крепости осаду.
Объединенный христианский флот, выдвинувшийся было на подмогу киприотам, повернул вспять, едва узнав о падении Никосии. Мощная армада трусливо ретировалась, побоявшись даже показаться на глаза грозному противнику. Фамагуста держалась до последнего, в городе начался голод, болезни уносили одну жизнь за другой, и первыми гибли дети.
Мы едва таскали ноги. Оружие становилось для нас неподъемным, но мы все равно отбивались от этих нечестивцев. Проклятые магометане штурмовали нас почти целый год, и мы сражались! Вечная память нашим командирам!
Близился август, Бальони и Брагадин поняли, что дальнейшее сопротивление бессмысленно, подмоги от испанцев и венецианцев они не дождутся, а город просто вымрет. Чтобы спасти от резни хотя бы остатки выжившего населения, командиры приказали поднять белый флаг для начала переговоров. Так пал юго-восток на милость чужакам, которые первыми же нарушили условия мира, обещающие всем тем жителям крепости, кто только пожелает, под развевающимися венецианскими знаменами покинуть Кипр и перебраться на Крит: на переговорах паши и Брагадина началась резня христиан. Погибли почти все, кто не успел уехать на свободный остров: их отсеченные головы свалили в кучу перед палаткой Лала Мустафы в оскверненной Фамагусте.
Тяжелораненый Доменико Перруччи выжил лишь благодаря одной семье из Фамагусты.
Бернарди! До сих пор помню эту фамилию! Он венецианец, она с Изумрудного острова, глаза вот такие! Ах, какие бездонные кельтские глаза! Только они на лице и оставались, ее саму шатало ветром, щеки запали, в чем душа, что называется!.. Из всех их детей последняя девочка с ними, да и та, бедняжка, уже при смерти. А у этой Фиоренцы еще были силы выхаживать меня. Сама еще девчонка, высохла с голоду, как щепка, а силищи-то сколько в ней оказалось, сколько силы духа! Если бы не они, не Бернарди эти, не сидеть бы нам сейчас с тобой за одним столом, Аурелио...
Фиоренцы? В прошлый раз ты звал ее как-то... Фри... Фли...
Флидас, согласно кивал "генерал". По-нашему ее звали Фиоренца, а так Флидас. Так к ней, по-ихнему, старуха обращалась, мать или бабка, уж не вспомню. Глазищи вот! С ума сойти от таких, утонуть к чертовой матери!
А под столом на серой бумаге проступал образ, нарисованный детской рукой, наивный и возвышенный одновременно. Несколько дней Эртемизе нравилось то, что получилось: при каждом удобном случае она вынимала свой набросок и любовалась им. Но очарование рассеивалось подобно тому, как выдувает ветер песок из скалистого утеса, и в один не слишком прекрасный день все недостатки работы проступали перед нею с безжалостной очевидностью. Она видела тогда и нарушения пропорций, и неправильную тень, и неточные линии.
О чем грустишь? дядя лучше кого бы то ни было чувствовал ее настроение.
Вместо ответа, надувшись и нахохлившись, не глядя в глаза, Эртемиза протянула ему рисунок. Дядя похмыкал, почесал бородку, сощурился, то поднося бумагу ближе к глазам, то отодвигая на вытянутой руке.
Пойди сюда, детка.
И когда детка с хмурым и трагическим видом подошла, Аурелио повернул ее к зеркалу:
Смотри сюда, если хочешь, чтобы портрет был точным. Нет, не сюда, не на себя, он аккуратно взял ее пальцами за маленький подбородок и повернул голову девочки в сторону зеркального отражения наброска. Сюда. Ты видишь, здесь он кривее, чем если смотришь на него без зеркала? Эртемиза кивнула. Зеркало обладает бесценными и чудесными свойствами, когда ты имеешь дело с рисованием. Доверяй ему, но только в этом. Только в этом! он отбросил бумагу. Миза, отец учил тебя грунтовке холста? Нет? Идем, я собираюсь заняться этим, и поскольку уж ты здесь, самое время познакомить тебя с синьорами Проклейкой и Грунтом.
Она думала, что это будет неимоверно скучно. Когда свои лекции затевал отец, ей хотелось только одного чтобы он отвернулся, а она могла бы положить голову на руки и поспать. Аурелио Ломи рассказывал так, что не терпелось сразу же попробовать сделать то, о чем он толковал. Дядя пользовался рыбьим клеем, поскольку тот был почти бесцветен на холсте и давал в результате нежухнущий плотный грунт, и клей этот он варил сам, поэтому в мастерской нынче стояла жуткая вонь рыбьей требухи для изготовления качественного вещества был необходим плавательный пузырь благородной рыбы вроде осетра, белуги или сома.
Начинаем? спросила Эртемиза, подходя к причудливому котлу с закрученной змеею трубкой под его днищем.
Но ты запомнила главное?
Да, надо обязательно добавить буру, чтобы клей не гнил.
Аурелио засмеялся:
Да нет же! Главное не забыть загодя засолить эти пузыри в тулузке! Но сейчас мы возьмем уже готовые, ведь не будем же мы дожидаться три дня, когда просолятся эти!
И Эртемиза не заметила, как пролетело полдня. Они кудесничали над чанами, переговариваясь и смеясь, не замечая ни времени, ни усталости. Ей казалось, что теперь-то она знает все в этом деле, и гордость мастера, умудренного опытом, распирала грудь. А потом дядя смотрел на результат, качал головой и у юного подмастерья от обиды тряслись губы. Утерев кулаком нос и подавив жгучие слезы обиды, она снова становилась к котлу доделывать то, что упустила или не заметила.
Ты еще не передумала заниматься живописью? с хитрецой во взоре спросил он, когда решил, что на сегодня хватит. Нет? Ну, тогда нам обоим нужно переодеться, только поспеши: сейчас мы отправляемся к графу Валиннаро. Миза?!
Поскакавшая вприпрыжку к лестнице, после окрика дяди Эртемиза круто остановилась, а синьор Ломи со смехом добавил:
Тише, не упади! Ты, главное, не попадайся сейчас на глаза тетушке, она страсть до чего не переносит рыбного зловония! Рассердится и не отпустит тебя со мной, она у нас строгая!
Через час они уже подъезжали к имению Валиннаро, и встречающим их слугам Аурелио велел выгрузить из кареты его художественные принадлежности, а после отнести всё к леваде. Эртемиза взяла его за руку и, подняв голову, заглянула в лицо:
Что вы собираетесь делать, дядя?
Это заказ графа. Сейчас увидишь. Думаю, тебе это будет полезно, бамбина.
Едва он сказал это, из окна усадьбы донесся голос графа:
А, друг мой, вы уже прибыли! Я тотчас же спускаюсь к вам! Клементе, вели, пусть ведут!
Слуга по видимому, тот самый Клементе, к которому обращался Валиннаро махнул рукой в сторону конюшен. Аурелио продолжил свой путь, ведя племянницу к леваде за домом. Эртемиза озиралась вокруг, удивляясь роскоши графского парка: здесь был пруд с перекинутым через него мостиком, витиеватые перила которого сияли золотом; в пруду плавали какие-то чудные пестрые утки, с хохолками и без, похожие на игрушки; дом окружали фонтаны и ровно выстриженные кусты самшита, обрамлявшего газоны и цветочные клумбы; были здесь и искусственные скалы с гротами, и самодельные водопадики, а над бегущим ручейком склонялись плакучие ивы.
Послышался звонкий цокот подков. То по вымощенной камнем дорожке слуга-конюх вел скакуна, каких Эртемиза не видывала отродясь.
Привычная к тяжелым мускулистым коням, в былые времена выведенным для того, чтобы таскать на себе большой груз, чаще всего являвшийся закованным в латы всадником, девочка, зачарованная, уставилась на это божье творение.
Тонконогий, как жеребенок, поджарый, точно гончий пес, змеей выгибая грациозную длинную шею и потряхивая шелковой каштановой гривой, едва касаясь копытами земли, за конюхом шел золотой скакун. Да-да, нежная, вычищенная до блеска, тонкая и очень короткая его шерсть переливалась на каждой мышце и горела под лучами солнца, как если бы коня облили сусальным златом. И только хвост, грива и две передние ноги плавно меняли цвет, переходя в каштановый, а маленькие копыта ниже темных "перчаток" оставались золотистыми. Он диковато покосился на Эртемизу громадным аквамариновым глазом с большим поперечным черным зрачком в центре радужки, и ей показалось, что конь чему-то удивляется. Она слегка помахала ему рукой, но конюх уже провел его в леваду и, сняв узду, вспугнул ею жеребца. Всхрапывая, красавец взвился на дыбы, распустил хвост штандартом и, отшатнувшись, отбежал в сторону. Девочка вцепилась в доски ограждения: да он же попросту играет! Он не боится их, а развлекается и поддразнивает. Вон как гарцует теперь, наслаждаясь каждым движением гибкого тела, а сухощавые ноги, отталкиваясь от земли, всякий раз выгибались, почти касаясь бабками песка.
Знает, негодяй, что дьявольски красив! с удовольствием сказал дядя, тоже не в силах отвести от него взгляд.
Набегавшись галопом, жеребец вдруг перешел на иноходь. Теперь он еще сильнее выгибал шею, словно стремясь коснуться челюстью мускулистой, идеальных пропорций, груди.
Все готово, синьор! сказал Клементе, внезапно возникший возле них, и указал на мольберт с водруженным на него подрамником.
Судя по величине холста, картина задумывалась серьезная, что лишь подтвердил своим видом граф Валиннаро, шагая по дорожке в немыслимом восточном одеянии, с кривой саблей на боку и тюрбаном на голове. Аурелио хрюкнул, давясь смехом, но невероятным усилием воли подавил и свой хохот, и готовый вырваться смех племянницы он успел слегка ущипнуть ее за лопатку и отрицательно качнуть головой. Эртемиза закрыла пол-лица ладонями, где кривящиеся губы, которые она закусила, предательски выдали бы ее графу, но глазам смогла придать подобающую серьезность.
Теперь взнуздайте и седлайте! приказал синьор Валиннаро, и вокруг забегали слуги с конюшни. Ну, как я вам? покрутив ус, он самодовольно поглядел на художника и его племянницу.
Бесподобно! выдохнул Аурелио, окончательно справившись с собой, но тут тихий стон и писк Эртемизы, которая едва не плакала, разрушил все его старания. В следующий миг синьор Ломи привалился к ограждению левады и безудержно расхохотался. Слезы брызнули у него из глаз.
Граф с полминуты непонимающе переводил взгляд с художника на девочку, потом оглядел себя и тоже согнулся пополам, изумляя слуг, которые даже перестали седлать золотого и с приоткрытыми ртами уставились на хохочущих господ.
Черт побери, но я пообещал, я дал клятву, что буду позировать верхом на Мерхе в этой одежде! огорченно признался Валиннаро.
Сними саблю, посоветовал Аурелио.
Саблю?
Ну да, саблю. Ты привесил ее обратной стороной.
Всплеснув руками и хлопнув себя ладонью по лбу, Валиннаро последовал совету художника и разоружился. Тем временем Аурелио, дав слугам знак подождать, поманил за собой Эртемизу. Мерхе, слегка прядая изящными ушами, стоял и уже совершенно невозмутимо ждал, позволяя людям находиться рядом и делать какие-то свои, не интересные ему дела. Лишь иногда он опускал голову и вынюхивал что-то в песке, чтобы затем вновь горделиво вскинуть ее на манер благородного оленя слегка запрокидывая на спину, как не делала ни одна здешняя лошадь.
Аурелио положил руку ему на грудь. Скакун чуть брезгливо дернул шкурой под ладонью художника, но более протестовать не стал. Эртемиза нерешительно подошла и ткнулась носом в горячее лошадиное плечо, вдыхая головокружительный степной запах неведомых стран, источаемый волшебным, невозможным, как единорог, существом. Мерхе спокойно взглянул на нее, топнул ногой и отвернулся, с безразличием разрешая им двоим продолжать занятие.
Подобно фигурам из геометрической науки, Миза, внешним строением различаются бестии и человек. Может, ты и сама замечала, как иной раз зверь похож на своего хозяина...
Уклончиво, но девочка все же кивнула. Долговязый и тощий, как веревка, граф больше напоминал наряженное чучело гигантского кузнечика, чем этого небесного красавца-коня, но видала она и в самом деле похожих между собой хозяев и питомцев. Взять хотя бы старую тетушку отца, донью Чентилеццки, и ее противную обезьянку с быстрыми глазками: и если тетушка вцеплялась в тебя взглядом, чтобы высмотреть пороки, то срамная тварюшка делала это исключительно в поисках того, чего бы спереть.
Наши кони грузны, как силачи на ярмарочных площадях, все тело их слеплено в расчете на то, что будет таскать тяжести. Их пудовые копыта не позволят бежать скоро, но это и не нужно. Зато они незаменимы в походах и баталиях и могут стать не только оруженосцем, но и самим оружием, когда нужно догнать и растоптать врага. У них очень развиты мышцы грудины и шеи, у них огромная широкая спина и мощный круп. Теперь взгляни на этого аргамака. Один из их рода, вороной, с белым пятном в виде бычьей головы прямо посередине лба, был продан торговцем из Фесалии царю Александру Великому. Имел он, как говорят, норов неукротимый, и лишь Александр понял его, после чего Буцефал его признал.
А как он его понял, как? Эртемиза гладила Мерхе по ноге, и он мелко подрагивал кожей, но уже не из-за брезгливости, а скорее от удовольствия; иногда он поворачивал голову и, взглянув на девочку внимательными и по-прежнему слегка удивленными глазами, обнюхивал ее волосы.
Он догадался, что Буцефала пугает его собственная тень на земле, и повернул коня к солнцу. Тогда тот спокойно побежал вперед, а Александр запрыгнул к нему на спину. Было царю тогда чуть больше лет, чем тебе сейчас.
Я тоже так хочу... прошептала она.
Но... Аурелио замялся в нерешительности.
Посади чадо на коня! велел граф Валиннаро, подходя к ним. Его прежний хозяин уверял меня, что это конское племя ребенка не обидит.
Дядюшка, пожалуйста! взмолилась Эртемиза, складывая руки перед грудью.
Синьор Ломи взял ее за ногу и легко подкинул на неоседланную спину Мерхе. Управляться с лошадьми она умела давно, и если бы не рост, сама запрыгнула бы верхом. Скакун легко помотал головой, встряхивая редкой причесанной гривой, плавно тронулся с места и сразу побежал, избрав плавный аллюр иноходи, как будто понял, как обращаться со своей ношей.
Говорю же вам: ребенка не обидит! Значит, Александр Завоеватель был тогда чуть старше твоей племянницы, Аурелио? Стоит ли удивляться после этого смиренью Буцефала?
О чем они говорили далее, унесшаяся верхом на самом прекрасном коне в мире Эртемиза уже не слышала. Она сжимала пятками ходившие ходуном бока Мерхе, а рукой держалась на пучок гривы, и ветер дул им навстречу радостно и пылко, а копыта коня глухо и часто перебирали ритм сердца на усыпанном желтым песком выгоне. Эртемиза провела рукой по его шее, удивляясь тому, что шкура его все еще остается сухой. И захватывало дыхание от радостной мысли, что когда-то, давным-давно, на таком же прекрасном коне сидел сам македонский царь и так же, как она теперь, чувствовал себя самым счастливым человеком на свете.
Валиннаро же, повернувшись к Аурелио Ломи, с сожалением добавил, что племяннице того нужно было родиться мальчиком: мол, горько ей будет с таким temperamento1 изображать покорность и смирение, когда придет время. Художник уклончиво покачал головою, но вынужден был согласиться с приятелем.
_________________________
1 temperamento (итал.) нрав
Возвращение в родную семью запомнилось Эртемизе той необоримой вспышкой досады, какую она испытала, узнав, что в ее отсутствие к отцу приезжал Меризи Караваджо ради какого-то реквизита. Чуть не плача, кинулась она в мастерскую Горацио, оттолкнув с дороги брата, принесшего эту новость.
Папа! Это действительно так? К вам приезжал синьор Караваджо?
От пронзительного детского крика все обитатели мастерской, даже натурщики, оставили свои занятия и обернулись на стоявшую в дверях девчонку с полыхавшими, черными от злости и отчаяния глазами.
Что в том такого, Миза? Он бывал тут и прежде...
Голос Горацио звучал невозмутимо, но на лице было написано изумление. Эртемиза смутилась и отступила. Опустив взгляд и путаясь в словах, она спросила, не передавал ли мессер Караваджо что-нибудь для нее. Два ученика синьора Ломи хихикнули, слуги зашептались, а сам отец лишь развел руками.
Эртемиза вылетела прочь, кляня отвратительную тетку с ее обезьяной, из-за которых так и не удалось встретиться с долгожданным гостем. Меризи не передал ей ничего! Наверное, он попросту не хотел, чтобы кто-то еще узнал об этой диковине!
И когда один из подмастерьев, что посмеялись над нею в мастерской отца, нарочно задел ее спустя несколько часов словами "Сер Караваджо, верно, и не знает о том, что ты существуешь", Эртемиза в ярости набросилась на него с кулаками, невзирая на то, что он был много старше и сильнее. Их, сцепившихся клубком в пыли посреди двора, словно кошка с собакой, едва растащили в разные стороны. Пруденции не хотелось наказывать дочь, однако под нажимом синьоры Чентилеццки пришлось велеть няне отсыпать Эртемизе розог. Няня старалась не слишком, и особенной боли от порки "бесноватая девочка" не испытала, но это было так унизительно, что с каждым ударом она разрабатывала очередной пункт плана побега из родного дома и мести глупому отцовскому ученику. А снова объявившиеся "страхолюды" злорадно наблюдали за экзекуцией, бросая издевательские комментарии и дразнясь упущенной возможностью получить щит великого Леонардо.
Глава четвертая
Шальная
Воздух в доме был сумрачен и глух. Серое свечение окон навевало смертную тоску.
Эртемиза никак не могла отыскать мастерскую, и с несколькими листами картона в руках бродила по незнакомым лестничным переходам, то и дело наталкиваясь на сидящих по углам призраков Босха. Это они водили ее, не пуская к отцу. В животе что-то болезненно ныло, и хотелось присесть, но Горацио ждал набросков, поэтому нужно было выбраться из дома, вдруг ставшего чужим и незнакомым.
И тут медленно открылась одна из дверей, словно подманивая Эртемизу. Там, у окна, в кресле сидела Пруденция и, наклонившись к коленям, расчесывала перекинутые вперед темно-каштановые волосы. Полные белые руки, бронзовый гребень, скользящий от макушки к коленям по водопаду из густых волос... Мама тихо напевала под нос какой-то мотив.
Эртемиза подошла ближе и прислушалась к словам этой странной песенки. Живот заболел еще сильнее, когда до ушей донеслось еле разборчивое "дайте мне умереть"1.
Матушка! вскрикнула она.
Пруденция двумя руками распахнула волосяной занавес в разные стороны. Лицо какой-то чужой, страшной женщины уставилось из-под него на Эртемизу:
В монастырь! скрипуче прокричала чужачка. Вон!
И девочка, не разбирая пути, кинулась прочь из комнаты.
_____________________________
1 Мадригал Клаудио Монтеверди "Плач Ариадны" из оперы, которая станет известна спустя несколько лет после описываемых событий
Сердце дергалось, как выброшенная из воды рыбина. Эртемиза лежала, еще чувствуя в руках картон с набросками и ноющий комок незнакомой боли внизу живота. Светлая комната, распахнутое окно с невесомой занавесью, отдуваемой ветерком, дальний крик петухов и конское ржание... И все еще стоящий в ушах мотив "Дайте мне умереть".
На всякий случай она прошептала молитву, которая, по уверениям кухарки Бонфилии, прогоняла дурные сны или же, коль приснились, не позволяла им сбыться. Сон и впрямь был ужасным, такие Эртемизе еще не снились, и, осенив себя крестом, она вскочила, чтобы поскорее увидеть маму. Боль усилилась, а к ней добавилось чувство чего-то горячего и мокрого, выкатившегося изнутри, что побежало затем по бедру к коленке. Эртемиза сунула руку под подол сорочки и потом долго, оторопело разглядывала дрожащие окровавленные пальцы. "Нет, нет, я не хочу! Я не хочу..."
Однажды, много лет назад, она подслушала болтовню служанок. Кто-то из сплетниц рассказал тогда, что ее родственник служил на конюшне у госпожи, которая родилась мальчиком и была им до десяти лет, после чего заболела и почему-то сделалась девушкой. Остальная прислуга россказням не поверила, а вот Эртемиза ухватилась за эту обнадеживающую идею, ведь если у кого-то получилось стать из мальчика девочкой, то почему не может выйти наоборот, причем с нею? Она всегда хотела быть мальчишкой, все вокруг, не скрывая, жалели о том, что природа настолько ошиблась, и даже отец качал головой, когда у них с Аурелио заходила речь о ее дальнейшей судьбе: "Ты же понимаешь, они не примут в Академию женщину!" Эртемиза относилась к своему полу как к болезни, к мешающему жить физическому изъяну сродни горбу или колченогости. И вот теперь все ее надежды пошли прахом. То, о чем ее аккуратно предупреждали мать и няня, от чего она сама легкомысленно отмахивалась, веря в свое выдуманное счастливое перерождение в грядущем, сегодня утром все же случилось. Несколько месяцев назад Эртемиза уже чувствовала, как под жестким корсажем платья режуще болит грудь, становясь все больше, заостреннее и тяжелее, но почему-то не придавала этому особого значения. А теперь...
Она стояла и плакала, боясь пошевелиться и запачкать белую сорочку. Ей было противно, она ненавидела себя, ту, кем она становилась с появлением очередной беды, которая с начала творения изрядно портила жизнь всем женщинам этого мира.
Потом прибежала няня, захлопотала вокруг, утешила, торопливо рассказала, что Эртемизе теперь нужно будет делать со своей одеждой, и убежала на зов снова прибывшей к ним донны Чентилеццки. Вытирая глаза, Эртемиза прикрепила сложенную в несколько раз повязку к нижней юбке и оделась, чтобы пойти к маме, но суета в доме была связана именно с тем, что происходило в комнате Пруденции: как успела шепнуть одна из служанок, рано утром у синьоры Ломи начались преждевременные схватки, что-то пошло не так, и оттого теперь все в доме ждут приезда врача, а он все не едет, и, кажется, синьора чувствует себя все хуже.
Я хочу к маме, прошептала тогда Эртемиза, смаргивая горячие слезы. Мне нужно, очень!
Я спрошу, пообещала служанка и тут же забыла о ней.
Эртемиза стояла, давясь рыданиями, такой ее и застала вышедшая из комнаты донья Чентилеццки. Еще крепче сжав усохшие синеватые губы, старая синьора строго оглядела ее и велела зайти. Уговаривать Эртемизу было не нужно она бросилась в спальню и с разбега упала на колени возле кровати, целуя бессильную руку матери. Пруденция открыла глаза. На нее снова надели этот ужасный чепец, в нем она казалась старой и больной.
Это я виновата, это мне приснилось!
Женщина лишь высвободила руку и погладила ее по голове. Служанки в углу возились с кипятком и какими-то тряпками. Вспомнив о пятнах собственной крови, которые еще совсем недавно были у нее на руках, видя окровавленное тряпье и здесь, у матери, Эртемиза испытала вдруг что-то похожее на отвращение ко всему бытию, да такое сильное, что хотелось выбраться из противного тела и больше никогда уже в него не возвращаться. А глаза Пруденции вдруг налились ужасом и болью, она схватилась за живот и хрипло закричала.
Ступай, ступай, вытолкала Эртемизу донья Чентилеццки.
Отец сидел в мастерской, но он не работал, а подмастерья без дела болтались по двору. Эртемиза увидела, что у него воспаленные глаза и трясутся руки. Все рушилось.
Врач приехал, когда Пруденция уже умерла, а прислуга начала готовить дом к трауру. Последний ребенок так и не родился.
Тебе скоро тринадцать, ты уже взрослая, где-то далеко звучал голос старой тетушки отца. Теперь ты должна будешь заботиться о своих младших братьях.
Когда почти два года спустя траур в семействе Ломи закончился, а в далекой Венеции, в собственном трактире близ церкви Сан-Джан-Деголлато, где почитали четырех апостолов и святую Елену, был схвачен некто карниец Биазио, который был колбасником и готовил любимейшее блюдо всех венецианцев великолепное сгваццетто, что-то неуловимо менялось в этом мире для Эртемизы. Запертая в своем мирке, она ничего не знала сверх того, что ей рассказывали приходящие педагоги, нанятые вдовцом-Горацио, дядюшка и его друзья, а также любившая посплетничать челядь. Вести о войнах разносились стихийно, а обо всем прочем медленно вплетаясь в слухи и домыслы. История о луганегере Биазио и подавно осталась мрачной городской легендой, не выбравшейся за пределы Венеции. И напрасно, поскольку о ней могло узнать сразу несколько заинтересованных в подробностях людей, давно уже там не живущих. Возможно, Биазио оговорили конкуренты, но не исключено также, что обвинения имели под собой основание. Одним словом, колбасник был жестоко казнен, когда прошел слух о том, что он добавляет в свой фарш нежное мясо младенцев, и не помиловали его даже в честь приближающейся Пасхи, а также припомнили, как год назад неподалеку отсюда прямо из колыбели пропала маленькая дочь капельмейстера Гоффредо ди Бернарди, бесследно сгинувшего вслед за этим в водах Гранд-канала. Луганегер вначале отрицал свои преступления, но под аргументами тисков сивиллы зарыдал и сознался бы в чем угодно даже толстошкурый невольник-эфиоп, не говоря уж о хлипком трактирщике, трясшемся уже при одном виде железных колец, способных раскрошить все суставы пальцев. Теперь тень безутешного композитора, чей труп так и не был найден, могла возблагодарить сограждан за отмщение и упокоиться с миром, поминаемая добрым словом любителей музыки. Джованни Кроче, заменивший ди Бернарди на его посту, был дряхл, страдал подагрой и мало интересовался своими капельмейстерскими обязанностями, в результате чего славная капелла начала приходить в упадок, теряя свой уровень и все более обременяясь долгами.
И все же для Эртемизы что-то менялось. Как все ее ровесники, она жила и дышала весной, предвкушением чего-то праздничного, что непременно должно вот-вот нагрянуть и осчастливить. Она все еще ждала главного подарка и в глубине души верила, что это сбудется не сегодня-завтра. Воображение рисовало образ долгожданной реликвии, а каждое упоминание Меризи Караваджо отдавалось пульсирующей огненной вспышкой в центре груди, заставляло прислушиваться и задерживать дыхание, чтобы не упустить ни слова. Но мессер не торопился в их края...
Вместо этого по дому пошли речи о том, что вот-вот появится новая хозяйка, и отец особенно не отпирался, соглашаясь с доводами здравого рассудка по поводу необходимости женской руки. Известия эти не радовали ни Эртемизу, ни братьев.
Да господь с тобой, Миза! рассмеялся Аурелио, услышав опасения племянницы, приехавшей к нему в гости, и между беседой набросился на ученика: Внимательнее, Альфредо, внимательнее. Ведь, обрати внимание, это у пожилых людей все черты лица будто расходятся от центра и оплывают. А чем младше, тем все ближе друг к другу. И губы вот посмотри на нее! там губы бутончиком, подобранные, словно для поцелуя. А что строишь ты? Ну что-о это?
Натурщица едва сдерживала улыбку, и прежде вместе с нею улыбалась бы Эртемиза, но сейчас юной синьорине Ломи было не до смеха. Дядя тем временем подошел ко второму ученику, долго смотрел на эскиз и в итоге заключил:
Молодец. Стирай. Ну-ка пусти!
Он встал к мольберту и, простраивая портрет, едва ли не сюсюкался с получающимся изображением, когда объяснял подмастерьям свои действия. Эртемиза несколько оттаяла, слыша эти знакомые мягкие интонации: успокаивающий ритм дядюшкиной речи был тем, чего ей всегда так не хватало при общении с отцом. "Давай-ка, Миза, покажи им ты!" он подал ей уголек.
Не переживай, бамбина, собираясь уходить, Аурелио мягко коснулся ладонями ее плеч и поцеловал в затылок. Ни одна здравомыслящая женщина не согласится связываться с такой оравой. Даже я сбиваюсь со счета, когда пытаюсь вспомнить, сколько вас там всех вместе!
Вот это-то меня и пугает, проворчала Эртемиза, рассеянно водя углем по бумаге поверх дядиных построений. Сумасшедших нам хватает и своих...
Губочки, губочки ей бутончиком рисуй! Я скоро вернусь. Диего, к моему возвращению попона генеральского коня должна быть дописана!
Да, сер Ломи! отозвался бледноликий Диего с легким темным пушком усиков, наметившихся над губой, а когда Аурелио вышел, подобрался к Эртемизе: Что случилось?
Если у нас появится мачеха, меня сплавят в монастырь, я даже не сомневаюсь! рисунок ложился резко, угловато, и "бутончики" получались очень уж хищными, злыми.
Твой дядя прав, наверняка все обойдется!
Эртемиза засопела, потом сердито выдохнула через ноздри и повернулась к Диего:
Давай ты мне попозируешь?
Малолетние ученики захихикали, но тут же были одернуты старшими и призваны работать, а не подслушивать.
Я не против.
Я имею в виду... она коснулась двумя пальцами его блузы, без всего.
Диего даже отшатнулся:
Ты и правда сумасшедшая! Меня твой дядя убьет!
Дядя не убьет. Отец, если узнает да, а так нет. Но тебя должно утешать то, что если узнает отец, то он убьет и меня тоже.
Это значительно меняет дело, но, видишь ли, у меня в планах пожить еще лет десять.
Так мало?
Через десять лет мне будет аж двадцать шесть, тогда и помирать не жалко, такому-то старику!
Болтун. Помощи от тебя...
При одном условии! Ты меня поцелуешь.
Она скривилась и окинула его нарочито презрительным взглядом:
Не такая уж ты привлекательная модель, чтобы я тебя целовала!
Диего в долгу не остался:
Да и ты не такая уж красавица, чтобы я тебе просто так позировал! С паршивой овцы хоть шерсти клок.
Что, овцы пригодные не дают тебе... шерсти?
Он покачал головой:
Ох и язык у тебя! Чисто змея! и посерьезнел: Нет, Миза, я бы хотел помочь, но сейчас за это можно поиметь серьезные неприятности. Да ты сама прекрасно это знаешь. И тебя подвести я тоже не хочу, брось эту затею!
Ладно. Забудь об этом.
Шальная ты. Ну да ладно, мы любим тебя и такой. Только ты сейчас альрауне нарисовала, а не ее. Молодец...
...стирай!
Два последних слова они проговорили дуэтом. Натурщица прогнала улыбку, закусив губу, и на мгновение стала похожа на эртемизин набросок.
Что бы ты понимал в истинных альраунах, с горечью высказалась Эртемиза, потом вытерла испачканные пальцы холстиной и направилась к двери из мастерской: А ты иди, иди, дописывай попону на заднице генеральского коня!
Страхи младшего поколения семейства Ломи оказались не напрасными, и на исходе весны отец объявил о скором приезде гостей синьоры делла Бианчи с сыном, ровесником Эртемизы. По словам кухарки, шестнадцать лет назад эта жеманная дама и ее тогда еще живой и здравствующий супруг присутствовали на свадьбе Горацио и Пруденции в качестве какой-то дальней родни непонятно по чьей линии.
Роберта делла Бианчи была значительно старше матери Эртемизы, но моложе отца и вполне подходила на роль мачехи, гордящейся своим родным и до одури благовоспитанным отпрыском, но при этом так и быть готовой взвалить на свои плечи тяжкий крест пестования огромного и безалаберного выводка, где положиться нельзя было даже на пронзительноокую старшую девочку, худющую, с враждебным взором исподлобья. Высокая и нескладная, вся какая-то причудливая, точно корень неведомого растения, она меньше всех детей Ломи понравилась синьоре Бианчи: в ней было что-то чужеродное и престранное, чего не найдешь в других подростках. Конечно, не такой виделась в мечтах будущая жизнь Роберте, но выбирать не приходилось, ведь, невзирая на все ухищрения, краса ее увядала с каждым прожитым годом, состояние было не таким уж большим, а род не столь знатным, чтобы у дверей ее дома выстраивалась очередь претендентов на руку и сердце. Дабы обрести равновесие, синьора Бианчи прибегла к проверенному способу, а иными словами, попросту обязала сына Карло, или, как она его называла, Карлито стать ее тенью и не отходить ни на шаг. В случае растерянности она вцеплялась в его руку так, как цепляются за сиделок маломощные старухи, едва ли способные переставлять ноги. Карло же, красивый голубоглазый мальчик с явными приметами северянина, не в мать, покорно исполнял все ее прихоти, как если бы она и в самом деле была тяжелобольной.
Вещи вслед за ними втащили в дом несколько слуг, среди которых, как фазан среди серых перепелок, выделялся яркий и бойкий парнишка возраста Карлито и Эртемизы. Этот был хорош по-иному, по-простецки, а звали его Алиссандро, и именно на нем застрял мятущийся взгляд старшей из детей Ломи. Коренастый, чернокудрый, ловкий, он напоминал ладного французского конька-работягу, и тело его в пятнадцать лет выглядело полностью завершенным, как у взрослых мужчин. Рукава блузы подвернуты, и на руках можно видеть отчетливый рельеф перекатывающихся под кожей мышц. Таких натурщиков выбирал для своих картин отец, а ее выгонял из мастерской или же занавешивал сцену громадными полотнами, чтобы дочь, не приведи господь, не увидела сидящих и стоящих в одном исподнем, а то и полностью обнаженных моделей мужского пола. Девиц сколько угодно, но что в том толку, если женскую натуру Эртемиза могла наблюдать и в зеркале, когда пожелает душа? Рисовать мужское телоустройство наугад задача невыполнимая, а делать это с чужих картин Горацио категорически запрещал и ей, и Франческо, единственному сыну из всех, более или менее способному к художественному ремеслу: срисовка, по его мнению, могла испортить, сбить руку ученика навсегда, как бы ни спорил с ним по сему поводу Аурелио, ссылаясь на мастеров прошлого, нередко делавших копии работ своих предшественников. В этом вопросе отец был неумолим.
Поймав на себе жадно впитывающий взгляд темноволосой дурнухи, одетой между тем как госпожа, Алиссандро истолковал его по-своему: у них, у дворни, все было проще, да и девки попадались веселые и безотказные. Он тут же ей и подмигнул, а дурнуха сразу встрепенулась, нахмурилась и отвернула голову в сторону господ Бианчи. Кокетничает, известное дело, знаем мы эти их штучки!
Алиссандро, снеси вещи синьора в его комнату, велела Роберта, не отходя от сына.
Вот старая карга, уцепилась, теперь с Карло ни языком почесать, ни на двор сбежать! Они с хозяином приятельствовали с младых ногтей, и синьоре приходилось мириться с их дружбой, поскольку кормилицей Карлито была родная мать Алиссандро, а это делало их молочными братьями, поэтому само провидение распорядилось, чтобы мальчишки стали не разлей вода.
| | |