Гладилин Никита Валерьевич
Фрагменты незавершенной монографии о творчестве Я.М.Р. Ленца

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Четыре фрагмента незавершенной монографии о творчестве одного из лидеров движения "Буря и натиск", опубликованные в 2022 - 2024 гг.

  Н.В. Гладилин
  
  "Цербин, или новая философия" Я. М. Р. Ленца в контексте "Бури и натиска"
  
  Творчество немецкого писателя Якоба Михаэля Рейнгольда Ленца (1751 - 1792), одного из ведущих представителей литературного движения "Буря и натиск", не раз становилось предметом исследования отечественных ученых. Однако, единственное исследование на русском языке, посвященное совокупным аспектам творчества Ленца, и одновременно наиболее полно отражающее его биографию, написано М.Н. Розановым еще в 1901 г. и при всех своих несомненных достоинствах несколько устарело. Современные же исследования творчества Ленца, из которых следует назвать, в первую очередь, кандидатские диссертации В.А. Фортунатовой (1973), Ю.В. Лойкеля (1992), С.А. Буриковой (2008), осуществляют анализ почти исключительно драматических произведений Ленца ("Гувернер", 1774, "Новый Меноза", 1774, "Солдаты", 1776) и его теоретических трудов ("Заметки о театре", 1774, "Об изменении театра у Шекспира", 1776, и др.). За рамками этих работ практически остается творчества Ленца-поэта и Ленца-прозаика. Мы поставили себе задачу частично восполнить этот пробел. Так, в настоящем исследовании речь пойдет о повести "Цербин, или новая философия" ("Zerbin, oder die neuere Philosophie"), созданной в 1775 году, причем в первую очередь, нас будет интересовать, насколько это сочинение вписывается в художественную парадигму "Бури и натиска".
  Следует отметить, что прозаические сочинения Ленца (кроме "Цербина" уместно назвать, в первую очередь, "Дневник", 1774, "Лесного отшельника", 1776, опубл. 1882 и "Деревенского проповедника", 1777) во многом автобиографичны и посвящены внутренней жизни молодого человека из поколения "штюрмеров". На основании этих произведений возможно выявить как типические черты мироощущения целого литературного поколения, так и индивидуальные особенности личности конкретного автора.
  На мировоззрение Ленца оказали большое влияние критическая философия И. Канта, лекции которого будущий писатель слушал в пору своего обучения в Кенигсбергском университете, а также труды французских просветителей, прежде всего - Ж.-Ж. Руссо с его апологетикой "естественной религии". Но было бы слишком смело зачислить писателя в ряды последователей какого-то конкретного философа. "Новая философия", о которой идет речь в "Цербине" - понятие неоднозначное, переменчивое, текучее. Повесть начинается с горького сетования: "Сколь многообразны разновидности бед человеческих! (...) Мы живем в век, когда человеколюбие и чувствительность стали нередким явлением: почему же получается, что среди нас так много несчастных?" [1, S. 354). Так, уже с самого начала Ленц провозглашает, что его волнуют вопросы теодицеи и антроподицеи, возникновения и существования в "человеколюбивом", "чувствительном" обществе бед и несчастий. Невзирая на всеобщее смягчение нравов среди "просвещенной" публики, на укрепление роли любви и дружбы в период сентиментализма, и на рецепты всеобщего счастья, предлагаемые философами-просветителями, Земля по-прежнему остается юдолью скорби.
  Заглавный персонаж - молодой ученый, выходец из бюргерского сословия, провозгласил своим девизом "не давать себя унизить никакой судьбе, какого бы то ни было рода. Он считал недостойным человека уступать обстоятельствам, и это благородное умонастроение (у новичка в жизни я не знаю более благородного) было источником всех его многочисленных бед" [1, S. 354-355]. Так, сразу же в повести утверждается несовместимость высоких идеалов с практическим счастьем. Идеал абсолютного суверенитета "просвещенной" личности сравнивается с воздушным замком: "быть всем обязанным самому себе, - такими были его план, его великая мысль, воздушный замок всех его желаний" [1, S. 355]. В погоне за провозглашенным идеалом Цербин отказывается от всяческой помощи со стороны отца - коммерсанта и ростовщика, нажившего неправедным путем огромное состояние и желающего сделать сына наследником своего предприятия. Вместо этого юноша самозабвенно предается изучению наук, в первую очередь, математики. Он мечтает разбогатеть своим трудом, гордо предъявить свое богатство отцу и сподвигнуть того на щедрую благотворительность. Провозглашенная Цербином программа полной автономии субъекта, во всем полагающегося только на себя, всецело отвечает ключевому концепту "Бури и натиска" - грезе о Selbsthelfer (герое-"самостоятеле"), наиболее ярко воплощенной у Гете в "Геце фон Берлихингене" и у Клингера в "Самсоне Гризальдо". Вместе с тем это созвучно антропоцентрической идеологии французских просветителей. "Возможно, причина кроется в природе человеческой души и ее решений, которые, возникая, всегда привиты к древу любви к себе, и только благодаря времени и обстоятельствам получают видимость бескорыстия" [1, S. 356] - так могли бы сказать записные апологеты "любви к себе", например, Гольбах и Гельвеций. Заметим также, что бунт Цербина против отца отсылает к биографии самого Ленца, ослушавшегося собственного родителя и в пику тому бросившего теологический факультет университета ради тернистого пути свободного литератора. Ленц как бы намекает, что в его поступке им самим руководили не какие-то соображения высшего порядка, а все та же "любовь к себе".
  Уже в начале повести Ленц оговаривает, что ни в коем случае не хотел бы идеализировать своего героя, и тем самым подчеркивает реалистический в своей основе характер собственного творчества. Ведь в главном своем теоретическом труде, "Заметках о театре", он признается, что предпочитает верного реальности художника или даже карикатуриста тому, кто склонен к идеализации (см.: 1, S. 653). Писатель рисует типического героя в типических обстоятельствах, характерного представителя своего поколения и своей социальной группы - бюргерского интеллигента, вступившего в жизненную борьбу за индивидуальное счастье, изначально полного радужных надежд и ослепительных иллюзий. В этом он солидарен с другими авторами "Бури и натиска", отстаивающими свою персональную исключительность и стремящимися занять достойное место в позднефеодальном обществе. "Любовь к себе" - главная движущая сила этого стремления. Однако, Цербин, довольно рано проявляющий интерес к моральной философии, поначалу отдает предпочтение этической доктрине немецкого просветителя Х.Ф. Геллерта, чьи лекции он усердно посещает. Это учение гораздо более традиционно и альтруистично, но, как указывает Х.С. Мэдлэнд, в действительности Цербин исповедует геллертову мораль в соответствии с отрицательными свойствами собственной души: "Геллерт пропагандирует идеал антиреалистического сентиментализма и предпочитает приватную добродетель участию в публичной жизни, полной умелого притворства и ложной репрезентации. Точка зрения Геллерта импонирует серьезному, сентиментальному и несмелому Цербину" [2, p. 124].
  В самом деле, мнимый "бунтарь" Цербин лишен душевной храбрости и склонен к пустым сантиментам. В особенности это проявляется в его отношениях с женщинами. Его идеал сентиментальной любви, явно почерпнутый из сочинений Руссо, разбивается при соприкосновении с действительностью. Влюбляясь в женщин из высшего круга, он не может мечтать об ответных чувствах уже хотя бы в силу сословной дистанции. Кроме того, он совершенно не в состоянии верно интерпретировать поведение объектов своей страсти, в первую очередь - их истинные чувства к нему самому. Так, кокетка-дворянка Ренатхен успешно использует его как мячик в своих хитроумных играх: "Наш неопытный Цербин был первой жертвой этого Александра [Македонского] в юбке. Не то, чтобы ее усилия были направлены на него самого, но он должен был служить инструментом в ее руке, чтобы вести охоту на сердце другого" [1, S. 359]. Этот "другой", конечно же, не ровня Цербину - богач, дворянин, блестящий офицер. Когда протагонист понимает, что его всего лишь использовали как игрушку, проходит через глубокий личностный и в связи с ним - профессиональный кризис, он резко меняет свои взгляды на взаимоотношения полов. Во главу угла он начинает ставить половой контакт с женщиной.
  Тема подавляемой и противоестественно высвобождаемой сексуальности красной нитью проходит через драматические произведения Ленца. В этом нарушении вековых табу он также вполне писатель "Бури и натиска", подобный Клингеру и Гейнзе. В "Цербине", однако, сексуальные притязания протагониста долгое время не находят удовлетворения. Неведом ему и путь сублимации плотских позывов. В конечном счете, это ведет к масштабной ревизии Цербином своих этических установок, к его переходу на сторону плохо скрываемого либертинажа. От возвышенного идеала брака по любви, заключаемого на небесах, Цербин переходит к апологии чувственной распущенности: "Влечение - нечто общее для всех людей; это закон природы. Общество не может отлучить меня от обязанностей закона природы на основании того, что они якобы противостоят общественным обязанностям. Покуда первые совместимы со вторыми, они позволены - да что я говорю? - они и есть обязанность" [1, S. 370]. Моральный оппортунизм Цербина на словах звучит опять как якобы бунт против социума; в действительности же это есть стратегия приспособления к нравам социума, далеким от высоких теоретических идеалов. Так, "новая философия" Цербина осуществляет дрейф к аморализму, плохо маскируемому софистическими выкладками. Показательны его отношения с равной ему по социальному статусу интеллектуалкой Гортензией, рассчитывающей выйти за него замуж: "Он обеспечит тебе хлеб насущный; ведь гораздо лучше называться госпожой магистершей, чем остаться незамужней, а он мыслит как порядочный человек". Но он не мыслил как порядочный человек; он не хотел делать эти твердые, точно отмеренные, рассчитанные шаги к состоянию священного брака, сколь бы он ни был алгебраистом, - он хотел любить" [1, S. 366]. При этом, как замечает М. Лузерке, "любовь Цербина содержит в себе нечто неестественное, ему важны только чувство и удовлетворение чувства, но женщина ему безразлична, она инструментализируется в качестве объекта" [3, S. 245]. Еще ярче это свойство "любви" Цербина проявляется в другой его внебрачной связи - с приходящей служанкой Марией. На сей раз уже сам Цербин выступает как представитель более высокого сословия, и потому чувствует себя вправе диктовать нормы и правила взаимоотношений со своей пассией. Он принципиально не собирается жениться на Марии, вновь оправдывая такое решение мнимой несовместимостью любви и брака. "Высокие понятия Цербина о святости сохраняемого блаженства, о небесах супружества исчезли. (...) Любовь казалась ему всего лишь ингредиентом, не относящимся к обещанию вступить в брак; ему открылась великая мудрость наших сегодняшних философов: что брак есть обоюдная взаимопомощь, что любовь - преходящая блажь; мезальянс теперь казался его просвещенному разуму столь же непростительным преступлением, каким когда-то ему виделись адюльтер и совращение невинности" [1, S. 369]. Обратим внимание опять на детерминированность новой точки зрения Цербина "мудростью наших сегодняшних философов", то есть, в сущности, он вновь выступает как игрушка в руках интеллектуальных авторитетов, как восприемник и транслятор модных дискурсов, а вовсе не как автономная самосознающая личность. "Признать влечение естественным законом и перетолковать его как моральный долг - иронический контрафакт физической антропологии материалистов. И это ироническая шпилька против текстов Виланда, в особенности против его эпоса в стихах "Идрис и Зенида", откуда Ленц заимствовал имя персонажа "Цербин" [4, S. 196]. Ирония, несомненно, присутствует в рассказе о новом мировоззрении протагониста - на фоне дальнейшего, трагического развития событий никак нельзя согласиться с тем, что слова "его глаза начали открываться, как у наших прародителей, он видел все вещи в их верном соотношении" [1, S. 369] рассказчик произносит всерьез.
  Действительно, связь Цербина с Марией заканчивается плачевно. Мария беременеет, но Цербин велит ей, во избежание кривотолков, рожать в другом городе. Ребенок оказывается мертворожденным, Марию облыжно обвиняют в детоубийстве и казнят. При этом несчастная мать упорно отказывается назвать имя отца ребенка, что показывает ее полное духовное превосходство над Цербином. От горя и презрения к себе протагонист совершает самоубийство. Зигзаги его философских исканий погубили и его самого, и доверившуюся ему девушку. Нравственное падение протагониста особенно наглядно показано по контрасту с поведением Марии, которая рассматривается автором не как грешница, а как истинная героиня: так, о ее появлении на эшафоте с большой симпатией говорится: "Она стояла, примерно как одна из первых исповедниц христианства, спокойно ожидавших бесчестья и мученичества за свою веру" [1, S. 377].
  Чуть ниже сказано: "Два, три дня все в городе были в смятении; во всех обществах говорили исключительно о красавице-детоубийце. Об этом происшествии писали стихи и трактаты" [1, S. 377-378]. Сама повесть Ленца, в сущности, является одним из таких "трактатов", чей автор дважды делегирует свою идентичность другим рассказчикам: в начале "Цербина" говорится о том, что данный текст найден в "посмертном наследии одного магистра философии" [1, S. 354], а ближе к концу - что он основан на записках самого Цербина [см.: 1, S. 379]. Таким образом, аутентичность истории Цербина иронически оспаривается, остраняется, и в то же время эта история объективируется, мифологизируется. Что же касается ее финала, то заметим, что по подсчетам Х. Бекера, с 1774 г. до зимы 1775/76 г. в 13 произведениях Ленца 18 персонажей намереваются покончить с собой [см.: 5, S. 131ff.], пока чуть позже в "Цербине" и в трагедии "Англичанин" протагонисты, наконец, не осуществляют это намерение. Сам Ленц как человек религиозный долго не допускал мыслей о самоубийстве как в высшей степени греховные, но в 1778 г., переживая острый приступ психической болезни, все же совершил попытку суицида, к счастью, неудачную. Безусловно, лишение себя жизни - мотив, восходящий к одному из ключевых текстов "Бури и натиска", "Страданиям молодого Вертера" Гете, вышедших в свет как раз в 1774 г., но в этом произведении причины самоубийства гораздо более "возвышенны", "благородны". Вместо неразделенной любви у Гете, в "Цербине" мы имеем дело с отвращением к себе и своей идеологической программе безнадежно запутавшегося, безвозвратно потерявшего себя человека. "Казус Вертера и казус Цербина, - пишет Х.Р. Ноллерт, - различаются по функциональному признаку: Вертер гибнет красивой смертью, тогда как Цербин лишает себя жизни, подводя баланс. В случае Цербина, как и в случае гувернера Лейффера, формально главенствующее положение становится зоной нравственного падения" [6, S. 665]. Но если внебрачный ребенок "гувернера" из одноименной трагикомедии Ленца остается жив и пьеса завершается счастливым концом, то в "Цербине" мы имеем дело с еще одним крайне популярным мотивом литературы "Бури и натиска" - реальным или мнимым детоубийством. Вот только в "Прафаусте" Гете, в "Детоубийце" Г.Л. Вагнера, в почти одноименном стихотворении Шиллера мать ребенка показана как пассивная жертва соблазнения, совиновная в обоюдном грехе, а у Ленца Мария, не желающая навредить любимому человеку, приобретает по-настоящему героические черты.
  Но что же сам Цербин? Хороший он человек или плохой, добродетельный или злой? "Он ни одному человеку не желал зла, кроме тех случаев, когда это желание подпитывалось другими людьми; тогда его гнев бывал даже непримирим, пока продолжал действовать машинный механизм чужого разума, вызвавшего подобный гнев" [1, S. 358]. Обратим внимание на метафору "машины": в другом своем сочинении, эссе "О "Геце фон Берлихингене", Ленц использует ее же для характеристики онтологической роли человека во вселенной: "Что такое человек, как не преимущественно искусственная маленькая машина, которая, лучше или хуже, встроена в большую машину, называемую нами "мир", "мировые события", "ход вещей"?" [1, S. 637]. Что здесь остается от установки на "самостояние", "самостоятельность", "автономию" индивида, пропагандируемую штюрмерами - авангардом Просвещения? Здесь скорее находит выражение мысль другого радикального просветителя, барона Гольбаха о том, что человек во всем повинуется своим влечениям и общественным установлениям, а потому совершенно лишен свободы [см.: 7, c. 86]. "Человек как машина, как бесполезная кукла, как беспомощная и манипулируемая шестерня внутри великой машинерии социума - ключевая метафора во многих произведениях Ленца. Цербин, многообещающий молодой человек из Берлина, которого его создатель описывает как обладающего глубоким и пылким воображением, репрезентирует неспособность индивида утвердить стабильное и интегрированное "я" во враждебно настроенном обществе [2, p. 120].
  Исследуя вопрос об отношении Ленца к сексуальности, тематизируемой им практически во всех главных произведениях, А. Хорн указывает, что для писателя "либертинаж не предоставляет моральной свободы, он предоставляет в лучшем случае удовольствие, которое, однако, ограничено во времени, поскольку оно ведет от одного объекта вожделения к другому, пока сексуальная энергия либертина не иссякает (...), в то время как благодаря любви она постоянно поддерживается, словно в perpetuum mobile". [8, S. 159]. В своих собственных морально-философских эссе, особенно в неозаглавленных заметках, обычно именуемых "Жизненные правила", Ленц выступает как ярый противник любых сексуальных помыслов и деяний, за исключением практикуемых в законном браке [см., напр., 9, S. 310]. Тем не менее, до своего заболевания писатель только и делает, что влюбляется во встречных женщин, без конца флиртует, а вступить в законный брак ему не удается - вследствие полной житейской неустроенности и неадекватного восприятия ситуации, как у его героя в юности.
  Зарубежные ученые сходятся в том, что в "Цербине" Ленц не только ставит под сомнение модные философские теории своего времени, но и отражает собственные личные проблемы, прежде всего сексуальные, в скором времени вызвавшие у него тяжелую психическую болезнь. Как полагают И. Штефан и Х.-Г. Винтер, "его отношение к женщинам уже рано содержит тенденцию с шизоидными чертами: вследствие двойственного и несчастливого представления о реальном человеке заменять желаемого партнера картиной, нарисованной в собственной фантазии, до тех пор, пока, наконец, эта картина, а не почти уже нереальный человек становится объектом любви" [10, S. 40]. В особенности эта тенденция нашла отражение в повести "Лесной отшельник", герой которой жаждет не обладания любимой женщиной, в любом случае невозможного в силу сословной пропасти, а всего лишь обладания ее портретом. Характеризуя психотип писателя, Х.-Г. Винтер отмечает: "Ленцу не хватает способности обычного человека сглаживать противоположности, заключать компромиссы, вытеснять непокорное. Ленц вбирает конфликты в собственное "я" и познает их как свою собственную расколотость вместо того, чтобы, подобно "здоровому", вытеснять их, отвергать или проецировать на другие сферы или других людей. Например, Ленц, согласно родительским заповедям, телесно подавляет сексуальные позывы, с другой же стороны, снова и снова вынужден признаваться, что уступает им" [11, S. 101]. Болезненный характер творчества Ленца, безусловно, заключается в том, что он открыт всем современным ему дискурсам, всем "новым философиям" - от прославления эгоизма и гедонизма (французские материалисты) до проповеди строгой моральной аскезы (авторитарный пастор Х. Д. Ленц, отец писателя) - и при этом, как и его герой Цербин, не способен отыскать их равнодействующую, примирить их. В "Цербине" находит свое наиболее яркое выражение глубокое отчаяние, бессилие автора перед лицом множащихся в его эпоху дискурсивных установок, практических руководств по жизнеустройству. "Если цель протагониста, - пишет Г. Бертрам, - состояла в том, чтобы избавиться от всех суфлирующих сил, то текст Ленца повествует о том, что эти силы - в каком бы то ни было обличье - возвращаются" [12, S. 49].
  Но это драма не только Ленца - это драма целого поколения. Несмотря на то, что некоторые штюрмеры (Гете, Клингер) вполне успешно интегрировались в социум и сделали головокружительную карьеру, их ранние произведения исполнены глубокой меланхолии, их герои большей частью проигрывают противостояние с мирозданием и социумом, запутываются в "конечных" мировоззренческих вопросах. В результате, все эти персонажи гибнут. Достаточно вспомнить Вертера и Клавиго Гете, Отто, Гвельфо, "страждущую женщину" Клингера, Карла Моора и Фиеско Шиллера... Это привело к скорому иссяканию героического импульса "Бури и натиска". Громко заявившее о себе литературное течение просуществовало всего около десятилетия, и его видные представители довольно быстро перешли на иную эстетико-философскую платформу. Но Ленц, в отличие от Гете, Шиллера, Клингера, "перестроиться" не сумел. "Ленц лишь метеором промелькнул на горизонте немецкой литературы и погас, не оставив следа" [13, c. 510], - писал Гете в "Поэзии и правде", не предполагая, что потомки очень даже оценят "след", оставленный его бывшим другом. С одной стороны, "будучи одним из самых пылких адептов сближения литературы с жизнью, Ленц был одним из предшественников реализма XIX века" [14, c. 499]. С другой стороны, в его творчестве уже намечены антиномии, характерные для позднейшей модернистской литературы: расщепление "я", отчуждение и овеществление человека в социуме, конфликт между должным и сущим, идеалом и реальностью, влечением и нормой. Одним из ярких примеров такого предвосхищения остается небольшая повесть "Цербин, или новая философия".
  
  1. Lenz J. M. R. Werke und Briefe in drei Bänden. Bd. 2. Hrsg. von S. Damm. München: Hanser, 1987. 958 S.
  2. Madland H. S. Image und Text: J. M. R. Lenz. Amsterdam - Atlanta, GA: Rodopi, 1994. 166 p.
  3. Luserke M. Sturm und Drang. Autoren, Texte, Themen. Stuttgart: Reclam, 1997. 389 S.
  4. Lehmann J. Leidenschaft und Sexualität: Materialistische Anthropologie im Sturm und Drang. J. R. M. Lenz" Die Soldaten und Zerbin. // Sturm und Drang Epoche, Autoren, Werke. Hrsg. von M. Buschmeier und K. Kauffmann. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 2013. S. 180-202.
  5. Böcker H. Die Zerstörung der Persönlichkeit des Dichters J. M. R. Lenz durch beginnende Schizophrenie. Diss. med. Bonn, 1969. 257 S.
  6. Nollert H. R. "Immer schweb ich ums Haus herum". How Cash Flow Spooks the Theatrical Household / MLN; Baltimore, Vol. 129, No. 3, (Apr. 2014). P. 658-669.
  7. Кассирер Э. Философия Просвещения. Пер. с нем. В. Л. Махлина. М. - СПб.: Центр гуманитарных исследований, 2017. 400 с.
  8. Horn A. Sinn und Sinnlichkeit in den Schriften J. M. R. Lenzens. / Temeswarer Beiträge zur Germanistik. Bd. 6 (2008). S. 149-168.
  9. Lenz J. M. R. Gesammelte Schriften in vier Bänden. Vol. 4. Hrsg. von E. Lewy. Berlin: Cassirer, 1909. 392 S.
  10. Stephan I, Winter H.-G. Ein vorübergehendes Meteor? J. M. R. Lenz und seine Rezeption in Deutschland. Stuttgart: Melzer, 1984. 260 S.
  11. Winter H.-G. J. M. R. Lenz. Stuttgart: Melzer, 1987. 288 S.
  12. Bertram G. W. Philosophie des Sturm und Drang. Eine Konstitution der Moderne. München: Fink, 2000. 284 S.
  13. Гёте И. В. Собрание сочинений в 10 тт. Т. 3. Из моей жизни. Поэзия и правда. Пер. с нем. Н. Ман. М.: Художественная литература, 1976. 718 с.
  14. Розанов М. Н. Поэт периода "бурных стремлений" Якоб Ленц, его жизнь и произведения: Критич. исследование: С прил. неизд. материалов. М.: Унив. тип., 1901. 655 с.
  
  Н.В. Гладилин
  
  "Лесной отшельник, Pendant к Страданиям Вертера" Я. М. Р. Ленца: опыт терапевтического письма
  
  Творчество Я. М. Р. Ленца (1751 - 1792), одного из ведущих представителей литературного течения "Буря и натиск", недостаточно изучено в современном российском литературоведении. Большая по объему, подробная и пользующаяся авторитетом на Западе монография о жизни и творчестве этого писателя, написанная М. Н. Розановым, вышла в свет еще в 1901 году и, при всех своих бесспорных достоинствах, несколько устарела. Современные исследования творчества Ленца (В. А. Фортунатова, Ю. В. Лойкель, С. А. Бурикова) посвящены почти исключительно его драматургии и теоретическим трудам. В то же время поэзия и проза одного из наиболее своеобразных "бурных гениев" практически остается вне поле зрения отечественной науки о литературе.
  Сказанное относится, в частности, к (возможно) незаконченной эпистолярной повести "Лесной отшельник" ("Der Waldbruder", 1776, опубл. в 1797). Между тем, представляется, что это небольшое произведение является одним из ключевых как в творчестве Ленца, так и в истории "Бури и натиска" - короткой, но оставившей заметный след в немецкой и европейской литературе. Если учесть, что наиболее видной фигурой этого течения был молодой Гете, а самыми характерными и влиятельными произведениями - гетевские "Гец фон Берлихинген" и "Страдания юного Вертера", интересным представляется подзаголовок повести Ленца - "Pendant к Страданиям Вертера" ("ein Pendant zu Werthers Leiden"), указывающий на ее близкое родство со знаменитым творением Гете.
  В центре нашего исследования две проблемы - насколько существенна интертекстуальная перекличка между произведениями Гете и Ленца и в связи с чем Ленцу, автору достаточно оригинальному, понадобилось в известной степени следовать путем, проторенным Гете.
  Прежде всего укажем на то, что молодых Гете и Ленца связывала не только по видимости крепкая дружба, но и интенсивное творческое соперничество, основанное на близких эстетических позициях. В литературной критике 1770-х гг. не раз фигурировало словосочетание "гетевски-ленцевская манера" ("Goethisch-Lenzische Manier"), а многие произведения Ленца, опубликованные анонимно, молва сразу же приписывала Гете (реже наоборот). Свои взаимоотношения с Гете Ленц тематизировал, в частности, в драматической сатире "Pandaemonium germanicum" (1775, опубл. 1819), где Гете для Ленца (оба выведены под своими собственными именами) - и литературный наставник, и литературный ориентир, и вместе с тем - литературный конкурент.
  Однако, со временем взаимоотношения двух молодых "бурных гениев" омрачаются серьезными размолвками, а вскоре следует окончательный разрыв (подробнее об этом речь пойдет ниже). Гете долго ничего не хочет знать о друге своей юности, игнорирует сообщение о его безвременной кончине, а в автобиографической книге "Из моей жизни. Поэзия и правда" дает ему весьма нелестную характеристику [см.: 1, т. 3, с. 506].
  Тем удивительнее, что "Лесной отшельник" после смерти его автора был напечатан именно с подачи Гете. Собственно, инициатором публикации выступил Ф. Шиллер, именно в издаваемом им журнале "Оры" увидела свет повесть Ленца. Но найдена она была среди бумаг Гете, и без санкции последнего, при его жизни, конечно же, новый друг-соперник не мог бы предать "Лесного отшельника" широкой огласке. Если предположить, что повесть Ленца все-таки осталась фрагментом, не исключено, что поэт-олимпиец представил Шиллеру ее текст либо с купюрами, либо с поправками, о чем, правда, сегодня с уверенностью сказать ничего нельзя. Точно известно лишь, что подзаголовок "Pendant к Страданиям Вертера" дан либо Шиллером, либо Гете [см.: 4, с. 402]. В любом случае, "Лесной отшельник" вновь тематизирует взаимоотношения былых соратников по "Буре и натиску". На сей раз они носят не свои собственные имена, но очень похожие, прозрачные псевдонимы - Герц и Роте. При этом фамилия "Герц" ("Herz") в буквальном переводе с немецкого означает "сердце" - слово, многократно встречающееся в нарицательном смысле как в "Лесном отшельнике", так и в "Страданиях молодого Вертера", чей герой в самом начале говорит: "лелею свое бедное сердечко, как больное дитя, ему ни в чем нет отказа" [1, т. 6, с. 11]. "Сердце" - центральное понятие в эстетике и практике сентиментализма, немецкой разновидностью которого был "Буря и натиск", призванное заменить "разум" рационалистов-просветителей. Именно воспринимающий все только сердцем Герц прямо назван одной из героинь "Лесного отшельника" "новым Вертером" [9, Bd. 2, S. 389], поскольку терзается от неразделенной любви.
  В характере Герца, не приспособленного к реальной жизни, прекраснодушного и психически нестабильного мечтателя, в самом деле угадываются многие автобиографические черты: ведь даже в годы творческого расцвета Ленц обладал крайне лабильной психикой и отличался редкостной непрактичностью. Вскоре после написания "Лесного отшельника", зимой 1777/78 гг. он заболел самой настоящей шизофренией, от которой так и не оправился до конца жизни; первую и лучшую историю его болезни в 1835-36 гг. напишет в знаменитой новелле "Ленц" (опубл. в 1839) Георг Бюхнер, писатель, во многом разделявший эстетические принципы своего персонажа, и врач по образованию. Вместе с тем Герц наделен многими чертами типичного "бурного гения" - он остро чувствует противоречия жизни, склонен к безудержным аффектам, превыше всего ставит любовь и природу, занят исключительно пестованием своей неповторимой души. Не таков Роте: это беспечный эпикуреец, гедонист и сангвиник, всеобщий любимец, как рыба в воде чувствующий себя в светской жизни, а подчас - даже отъявленный циник. "Послушай, Герц, - поучает он друга, охваченного безответной любовной лихорадкой, - я кое-что значу в глазах бабенок, и это только потому, что я с ними легкомыслен. Как только я касаюсь высоких чувствований, всему конец, женщины больше не понимают меня, как, впрочем, и я их. [...] Поэтому я качусь от удовольствия к удовольствию, и тут как раз кстати приходят твои письма, чтобы дать нашим скучным обществам повод для смеха" [9, Bd. 2, S. 384]. А в другом письме Роте признается: "Я живу счастливо, как поэт, что для меня звучит лучше, чем "счастливо, как король". Меня всюду настойчиво приглашают, и повсюду я желанный гость, потому что я ко всему умею приспосабливаться и из всего извлекать выгоду. Последнее должно присутствовать обязательно, иначе не удастся первое. Любовь к себе - вот что всегда должно давать нам силу для обладания иными добродетелями; заметь себе это, мой человеколюбивый Дон Кихот!" [9, Bd. 2, S. 386]. И эти признания во многом соответствуют действительным индивидуальным особенностям личности Гете в период отхода от "Бури и натиска": как известно, он сделал блестящую карьеру при веймарском дворе, отличался гармоничным и легким характером, был обожаем многочисленными друзьями и женщинами, а на свое юношеское пристрастие к эстетике и практике "Бури и натиска" смотрел как на своего рода "болезнь роста", преодоленную раз и навсегда. Разве что цинизм был Гете не свойственен, но его всячески утоляемая любовь к чувственным наслаждениям могла быть перетолкована Ленцем вследствие собственных неудач на любовном фронте и не всегда справедливых обид. Что же касается "любви к себе" как главной добродетели, то это один из главных постулатов философии Просвещения, которую "Буря и натиск" ревизовал, но не отвергал.
  Обратим внимание: в "Лесном отшельнике" звучат голоса не только Герца и Роте, но и ряда иных персонажей, на свой лад толкующих поступки и характер главного героя. В этом состоит главное отличие "Лесного отшельника" от "Вертера": последний, в сущности, монологичен: все события и эмоции по их поводу даны Гете почти исключительно через оптику протагониста. Адресат писем Вертера, некий Вильгельм, никак не проявляет себя и не влияет на настроение адресованных ему писем, а появляющийся в последней части романа Гете Издатель ограничивается ролью во всем сочувствующего Вертеру хрониста. Между тем, в "Лесном отшельнике" мы слышим голоса и знакомимся с точками зрения на происходящее нескольких человек. Аффектированно-безутешная интонация главного героя, конечно, преобладает, но вместе с тем мы вправе солидаризоваться с дискурсом Роте, тоже имеющим право на существование, а также с дискурсами второстепенных персонажей, которые также чистосердечно смеются над злоключениями Герца. Например, одна жизнерадостная фрейлейн адресует Роте сообщение о главной причине отшельничества его друга, начиная письмо словами "Ха, ха, ха, я умру от смеха" [9, Bd. 2, S. 383]. Х. С. Мэдлэнд так комментирует это обстоятельство: "Поскольку личность Вертера раскрывается как преимущественно романтический характер, сознательно выбирающий отвержение мироздания и смерть во имя любви или в связи с разочарованием в действительности, постольку нигде во всем романе нет и намека на то, чтобы над ним кто-то смеялся (курсив авт. - Н. Г.) "Лесной отшельник" Ленца, напротив, пронизан амбивалентностью, чреват недопониманиями, полон неясностей. Нарратив фрагментарен, а главному герою, Герцу, недостает целостности и уверенности. У него нет никакого авторитета, тогда как Вертер, безусловно, транслирует достоверность своих эмоций" [10, p. 116]. В самом деле, Герц, как выясняется из писем других персонажей, все время неправильно оценивает ситуацию, неверно интерпретирует события, тогда как точка зрения Вертера, за неимением других, претендует на объективность, адекватность восприятия. Полное доверие к излияниям "лесного отшельника" невозможно и вследствие мультиперспективизма повести: "тем самым радикальная субъектность Герца, поначалу производящая впечатление аналога субъектности Вертера, являет себя как эффект коллективной сетевой динамики" [13, S. 200].
  Но есть и другое принципиальное отличие между двумя произведениями. Если Вертер неудержимо движется к роковому финалу благодаря неутоленной любви к Лотте, девушке из плоти и крови, то Герц пылает страстью к графине Стелле, которую никогда в жизни не видел: он влюбился в нее, прочитав ее письма к третьему лицу, а "личное" знакомство на балах-маскарадах на поверку оказалось знакомством с совершенно другой женщиной. По-разному Гете и Ленц живописуют причину невозможности соединения протагонистов с предметами их обожания. Если Вертер, зажиточный бюргер, просто "опоздал" - возлюбленная, равная ему по положению, уже помолвлена с другим и не может нарушить невестину верность, то Герц, бесприютный бастард (пусть и "внебрачный сын покойной великой дамы, которая каких-то двадцать лет назад правила половиной мира" [9, Bd. 2, S. 407], то есть, очевидно, - российской императрицы), не может рассчитывать на брак с графиней Стеллой из-за социального неравенства. Правда, и у графини есть жених, немолодой, но богатый полковник Плеттенберг, но он ничем не напоминает гетевского Альберта, жениха, а впоследствии мужа Лотты, любимой Вертером. Интересен поворот в устремлениях Герца, когда он узнает о существовании Плеттенберга: поскольку тот собирается отправиться в Америку, чтобы принять участие в войне мятежных Штатов против английской короны, Герц стремится поступить к нему в адъютанты и воевать вместе с ним. (При этом заметим, что отнюдь не борьба за свободу привлекает Герца, ибо полковник сражается под знаменем колониальной державы; нет, Герцу все равно на чьей стороне биться, главное - "он верил, что эта та карьера, у цели которой Стелла, в венце из роз, возложит на его виски листья лавра" [9, Bd. 2, S. 405]). Интересно, что и Вертер рассматривает вариант своего участия в англо-американской войне, но в результате отметает его, сообщая, что знакомый генерал "всячески меня разубеждал, и только в том случае, если, бы то было страстнее влечение, а не прихоть, мог бы я не внять его доводам" [1, т. 6, с. 62].
  Общим для обоих произведений является первоначальное наслаждение главных героев одиночеством на лоне природы: "А вообще живется мне здесь отлично. Одиночество - превосходное лекарство для моей души в этом райском краю, и юная пора года щедро согревает мое сердце, которому часто бывает холодно в нашем мире" [1, т. 6, с. 9], - восклицает Вертер; "Потускневшая зелень лугов, которая, казалось, боролась с инеем и снегом, бурый засохший кустарник - какое зрелище, радующее мое сердце!" [9, Bd. 2, S. 382] - вторит ему Герц, с поправкой на время года. Здесь явственно слышны отзвуки культа природы Ж.-Ж. Руссо, чей эпистолярный роман "Юлия, или Новая Элоиза", бесспорно, задал форму и в известной мере - настроение произведений и Гете, и Ленца. Их протагонисты кокетничают с - опять же - руссоистской идеей "опрощения": "Право же, иногда мне хочется быть поденщиком" [1, т. 6, с. 45], - мечтает Вертер, а Герц уже сейчас гордо бравирует: "Если у меня в чем-то нехватка, я иду в деревню и денек работаю поденщиком" [9, Bd. 2, S. 381]. Однако, одиночество обоих не есть отшельничество в истинном смысле слова: оба вскоре начинают им тяготиться. Герц переселяется в город, в дом вдовы Холь, а Вертер изначально обитает в городе и много общается с его жителями. Но главное, что роднит Вертера с Герцем - предпочтение, которое они отдают своей душевной жизни перед жизнью общественной. Скажем, Роте аттестует Герца так: "Он живет и творит в сплошных фантазиях и не может ничего, порой даже самую ничтожную мелочь из реального мира, пристроить на законное место" [9, Bd. 2, S. 409]. Сам Герц чистосердечно признается: "Во мне есть что-то, что делает меня бесчувственным ко всему внешнему" [9, S. 381]. Но уход от реальности постоянно влечет и Вертера, который говорит: "Я ухожу в себя и открываю целый мир! Но тоже скорее в предчувствиях, в смутных вожделениях, чем в живых, полнокровных образах" [1, т. 6, с. 13]. Наконец, полным крахом завершаются попытки и Герца, и Вертера поступить на службу и занять прочное положение в обществе. В случае "Лесного отшельника" решающую роль играет справедливое заверение, сделанное Роте в адрес Плеттенберга: Герц ""на самом деле не рожден быть солдатом, сколь бы ни воображал себе это" [9, Bd. 2, S. 396], а Вертер просто не хочет приспосабливаться к требованиям начальства и общественным условностям.
  В остальном "Вертер" и "Лесной отшельник" мало напоминают друг друга - и констелляцией персонажей, и структурой, и фабулой. В частности, в "Вертере" нет никаких аналогов страстному желанию Герца обладать субститутом любимой женщины - ее портретом; борьба за этот портрет имеет в "Лесном отшельнике" приоритетную сюжетную функцию. Правда, в "Вертере" тоже фигурирует портрет Лотты, но, во-первых, протагонист сам же его и рисует ("я сделал ее силуэт, и этим мне придется удовлетвориться" [1, т. 6, с. 35]), а во-вторых, ничто не мешает ему регулярно видеться с оригиналом. Нет у Гете и иронического поворота сюжета, который видит в "Лесном отшельнике" К. А. Вурст: "То, что Герц радостно приветствует как социальный взлет - военная карьера - похоже, всего лишь интрига друзей с целью удалить его от возлюбленной" [15, S. 212]. Полностью отсутствует в "Вертере" и что-то подобное линии вдовы Холь, имеющей свои виды на Герца и также плетущей вокруг него сети интриг, дабы привязать его к себе. Вообще сочинение Ленца фабульно богаче романа Гете даже при более скромном объеме, зато "Страдания юного Вертера" по своему идейному содержанию глубже "Лесного отшельника".
  И прежде всего отметим, что если Герц страдает и чуть не сходит с ума только от несчастной любви, то причины глубокого душевного кризиса героя Гете, заканчивающегося самоубийством, значительно многообразнее. "У меня, - признается Вертер, - больше нет ни творческого воображения, ни любви к природе, и книги противны мне. Когда мы потеряли себя, все для нас потеряно" [Гете6, 45]. Еще автор многотомного исследования "Дух эпохи Гете" Г. А. Корф указывал, что "Вертер разочаровывается не только в своей любви к Лотте, но и в своей любви ко всему миру" [8, S. 310]. "Болезнь" Герца в большей мере есть его индивидуальный невроз, "болезнь" Вертера - в известном смысле "болезнь века". "Страдания юного Вертера" явились поистине революционным литературном произведением, знаменующим совершенно новое самосознание индивида, отличное от традиционного, и по праву заслуживающее название модерного (современного). Разницу между традиционным и модерным самосознанием личности в своей работе о Гете, в главе, посвященной "Вертеру", Д. Кемпер описывает в заимствованных у Н. Лумана терминах инклюзии (вовлеченности) и эксклюзии (исключенности): "По мере разложения застывших стратификационных структур зарождается новое чувство свободы, новое представление о внесословных правах человека, увеличивается социальная мобильность, возрастает свобода выбора своего жизненного пути и т. д. Однако все эти возможности открываются перед личностью лишь постольку, поскольку она способна довольно длительное время оберегать себя от притязаний и требований, предъявляемых обществом" [2, с. 72]. Конечно, подобное оберегание на практике доступно лишь отшельникам в истинном смысле слова, полностью изолировавшим себя от социума, а в иных случаях "притязания и требования общества" часто вступают в резкое противоречие с желаниями и стремлениями индивида, что приводит к психотравмам, нервным срывам, всякого рода конфликтам и антиобщественным эксцессам. Но зато, продолжает Д. Кемпер, "теперь под индивидуальностью начинают понимать нечто уникальное, своеобразное, прежде всего нечто отдельное от социальной структуры и ей предшествующее - не следствие включенности в общество, а его предпосылку. Именно такой концепт личности впервые оказывается способным оправдать социальную девиантность, различные формы отклонения от социальной нормы, объяснить и узаконить возможность того, что личность отвергает социальные ожидания и избирает путь, резко отклоняющийся от предписанного" [2, с. 72]. Именно упрямое отстаивание своей эксклюзивной позиции в социуме, поиски всяческих оправданий своей девиантности, нежелание (а не неспособность) идти на компромиссы с объективным миром приводят Вертера к финальному крушению. "Любовная драма Вертера выполняет, таким образом, лишь служебную роль или, как отмечалось выше, несет функцию катализатора душевных страданий героя и его краха, в основе которых лежит его собственное саморазрушительное отречение от внешнего мира (мечтательные сновидения) и распад его хрупкого, на непрочном фундаменте выстроенного (бесплодные размышления) внутреннего мира" [2, с. 98]. Что же касается ленцевского Герца, то он лишь радикализирует и обедняет установки Вертера, даже на его фоне выглядя откровенным мономаном, полностью сосредоточенным на единственной пагубной страсти. Вертер читает книги, ходит в гости, общается с большим количеством людей разных сословий и разного возраста; Герц же только грезит и страждет.
  Но "Страдания юного Вертера" и "Лесной отшельник" - не только отражение мировоззренческих установок "Бури и натиска". Оба произведения имеют достаточно ярко выраженный автобиографический бэкграунд. О чувстве Гете к уготованной другому Лотте (Шарлотте Буфф, в замужестве Кестнер) написано очень много, пусть эта влюбленность и не была столь глубокой и всепожирающей, как у Вертера: "Так, например, он (Гете - Н. Г.) пишет, что весьма обеспокоен, сохранилась ли у Лотты ее "кофта в голубую полосочку": его бы очень огорчила ее утрата, ибо кофточку Лотты он "любил едва ли не больше, чем ее саму". Волнения по такому поводу говорят лишь о том, что волноваться за самого Гете нет причин" [5, с. 156].
   Менее известны биографические обстоятельства Ленца в 1776 году - времени написания "Лесного отшельника". То был год, когда Гете перебрался в Веймар.
  Назначение вчерашнего "бурного гения" на место при дворе юного и просвещенного монарха, в городе, где уже проживали Виланд и Гердер, вызвало самые радужные ожидания у соратников Гете по "Буре и натиску" - Клингера и Ленца, поспешивших самолично прибыть в Веймар в надежде обосноваться там, в вожделенной "республике поэтов", надолго, может быть - навсегда. В Веймаре Ленц развлекался в обществе Гете, молодого герцога и их просвещенных друзей, а также представил проект закона "О солдатских браках", на который возлагал большие надежды и который был отвергнут ввиду совершенной практической неисполнимости. Вообще, чаяниям молодых "штюрмеров" не суждено было осуществиться - в конце концов, и Ленц, и Клингер были изгнаны из герцогства в силу по сей день не проясненных обстоятельств. Наиболее убедительной представляется версия О.А. Смолян, высказанная в ее работе о Клингере: "Самым важным было то, что Гете уже перерос "Бурю и натиск", тогда как Клингер все еще был кипучим "могучим гением" [11, S. 27]". Не изменил эстетическим идеалам юности и Ленц. Однако, в особенности, в случае последнего нельзя исключать и причины личного, а не эстетического свойства. "При всем временном упоении атмосферой веймарского двора, Ленц не создан был для придворной жизни. Для нее у него не хватало известной эластичности, способности приспособления к иным условиям, не хватало осторожности и такта. [...] Всегда простодушный и наивный в жизни, он все принимал за чистую монету, предавался безудержнее других вихрю веймарского карнавала и не подозревал всей скользкости придворной почвы" [4, с. 396].
  Как бы то ни было, в дневнике Гете значится сверхлаконичная запись от 26 ноября 1776 г. об "ослиной выходке Ленца" ("Lenzens Eseley" [7, S. 260]), очевидно, несовместимой с дальнейшим пребыванием того в светском обществе. Был ли то некий "пасквиль", направленный против Гете и его веймарского круга, - доподлинно неизвестно, хотя в письмах Ленца Кальбу и Гердеру от 29/30 ноября 1776 г. содержится довольно четкое указание на это [см.: 9, Bd. 3, S. 516, 517]. Но точно известно, что Ленц был навсегда выдворен из Веймара сразу вслед за "ослиной выходкой".
  Однако, еще за несколько месяцев до окончательного разрыва с Гете и его новыми друзьями Ленц понял, что в их кругу чувствует себя неуютно. 27 июня 1776 года, спустя два с половиной месяца после своего прибытия и через два дня после официального вступления Гете в государственные должности он добровольно покидает город, чтобы на два месяца уединиться в крохотном курортном местечке Берка, скорее напоминающем деревню, вдали от придворных забав и чопорных чиновников. Именно в это время Ленц пишет "Лесного отшельника" - произведение, во многом объясняющее его глубокое разочарование в веймарской жизни. И, может быть, также грядущее окончательное отлучение от нее.
  Пока же Ленц пребывает в затворничестве в Берке, Гете и его друзья заботятся о нем. Современный биограф Ленца пишет, в частности, что чиновный поэт снабжает его книгами, бельем, почтой и даже деньгами [см.: 7, S. 234-235], а один или два раза даже навещает его [см.: 7, S. 235]. Гете уже привык к чудачествам своего непутевого друга и относится к нему, как и Роте к Герцу, с "предупредительным сочувствием" [9, Bd. 2, S. 381], однажды в его письме прорывается: "Ленц, мне жаль тебя" [цит. по: 14, S. 27, ср.: 9, Bd. 2, S. 381]. Но добросердечные отношения между Гете и Ленцем сохраняются, недаром в начале "Лесного отшельника" Герц признается Роте: "Ты - единственный человек, который по временам меня понимает" [9, Bd. 2, S. 381].
  А в понимании Ленц крайне нуждался. Он прибыл в Веймар в более чем скверном расположении духа, поскольку по дороге получил известие о помолвке своей возлюбленной Генриетты фон Вальднер с бароном Оберкирхом. "Моя судьба теперь определилась, - писал он И. К. Лафатеру, - я осужден на смерть, но хочу умереть со славою, чтобы не заставить покраснеть ни друзей, ни небо. Но знать, что она в объятиях другого и несчастна - о, это ужасная мысль!" (Lenz, 1987, Т. 3, с. 419, выделено Ленцем - Н. Г.). Он просил Лафатера отговорить Генриетту от брака и сам написал ей анонимное письмо по-французски, в котором предостерегал от "выхода замуж за человека заурядного и, следовательно, холодного" (Lenz, 1987, Т. 3, с. 419). В Веймаре Ленц узнал, что свадьба уже состоялась. Его отчаянию не было предела. Он умоляет Лафатера прислать ему портрет Генриетты и горько сетует на задержку доставки (см.: Lenz, 1987, Т. 3, с. 456). Самое существенное же заключается в том, что Ленц влюбился в Генриетту, ни разу не видев ее, а лишь познакомившись с ее письмами, то есть создав ее идеальный образ в собственной фантазии. К тому же он отлично понимал, что провинциал-разночинец (сын лифляндского пастора), неудачник-недоучка, бессребреник-литератор (ведь в ту пору даже такой признанный корифей как Лессинг не мог прокормить себя только литературным трудом), не ровня блестящей аристократке. Таким образом, любовная неудача Герца почти точь-в-точь повторяет историю самого Ленца. Помимо того, всегдашний несчастливец в любви, Ленц всегда имел перед глазами свою полную противоположность в лице Гете, ибо "те же женщины и девушки, что обращались с Ленцем как с игрушкой, восхищались Гете и влюблялись в него без памяти" [5, с. 221]. Так, в 1772 г. Ленц сватался к бывшей возлюбленной Гете и покинутой тем Фридерике Брион, но получил отказ: Фридерика предпочла до конца жизни предаваться воспоминаниям о былом любовнике. Притом и любовь к Фридерике повторяла обычный для Ленца инвариант; в одном из писем он признавался: "со мной случилось то же, что с Пигмалионом. С определенным намерением я создал в своей фантазии девушку - оглянулся, и благая природа представила мне мой идеал во плоти" [9, Bd. 3, S. 109]. Разве что Фредерика была дочерью пастора, а не столбовой дворянкой.
  Во время "отшельничества" в Берке Ленц пишет и другие произведения о любви к недосягаемой женщине из высшего сословия. Она находит свое отражение, например, в стихотворном драмолете "Тантал", герой которого воспылал безнадежной страстью к богине Юноне. В финале он, полагая, что обнимает небожительницу, в действительности обнимает облако, которому насмешливые боги придали форму вожделенного тела. К тому же периоду относится и небольшая пьеса "Генриетта фон Вальдек, или Беседка", где главная героиня носит едва измененное имя своего прототипа, а влюбленный в нее главный герой своими подвигами на войне завоевывает благосклонность ее отца и получает соизволение вступить с ней в брак. Так Ленц в творчестве осуществляет мечту, которую не мог реализовать в жизни. Мы осмелимся назвать это практикой терапевтического письма.
  Термин "терапевтическое письмо" используется в литературоведении лишь в самое последнее время, и, как правило, применяется к позднемодерной так называемой "литературе травмы". Характеризуя его особенности, М. П. Фокеева в статье о творчестве нашего современника В. Г. Зебальда отмечает: "основным предметом терапевтического письма (...) являются посттравматические состояния и их последствия, и важно подчеркнуть, что это имеет самое прямое соотношение с психологическим аспектом травмы, в частности, например, с посттравматическим стрессовым расстройством [6, с. 94]. Но на наш взгляд, посттравматическое состояние переживали не только писатели XX - XXI веков. "Терапевтическое письмо" подчас свойственно уже литературе второй половины XVIII века, в частности, "Буре и натиску" как первому этапу модерности в немецкой литературе. "Движение "Буря и натиск", - формулировал Г.А. Корф, - (...) есть борьба за право субъективной жизни против притязаний объективной культуры, возмущение субъекта против абсолютизации действующих теоретически и практически законов разума" [8, S. 70]. Но эта борьба, как показывают "Вертер" и "Лесной отшельник", обречена на поражение, когда "притязания объективной культуры" попросту игнорируются. Необходимо найти устойчивое равновесие между ними и волюнтаризмом субъекта, что в реальности удалось Гете, но не Ленцу. Однако, ни в коем случае не следует считать Ленца оторванным от реальности солипсистом. Не забудем, что он прославился прежде всего как мастер реалистической драмы, зорко воспринимавший и адекватно отображавший объективную действительность. Так и в "Лесном отшельнике", замечает М.Н. Розанов, "Ленц способен был сознательно обособить известную сторону своего характера, объективировать ее, посмотреть на нее беспристрастно в художественных целях. Так он поступает и с Герцем, и с Роте" [4, с. 409]. Но в то же время у Ленца накапливались усталость от реального мира и разочарование в нем. Поэтому верно и наблюдение И. Штефан и Х.-Й. Винтера: "Среди прочего, литература для Ленца - опиат, помогающий выносить действительность" [12, S. 24].
  В сущности, можно рассматривать "Лесного отшельника" и другие тексты, созданные Ленцем в Берке, как настойчивые попытки преодолеть очередную серьезную психотравму путем фиксации ее на бумаге, ее трансформации в художественный текст и создания альтернативных сценариев собственной жизни. Но разве не те же мотивы руководили Гете, когда тот писал "Вертера"? Не совсем те же. В. А. Пронин напоминает: "По наблюдению Томаса Манна, сделанному им в романе "Лотта в Веймаре", Гете и не стремился к взаимной любви, ему было сладостно страдание. Это была своеобразная проба чувств, желание пережить боль от неосуществиќмости страстной любви. Гете хотел испытать катарсис, воспроизведя в романе пережитое поражение" [3, с. 115]. Приведем и мнение Р. Сафрански, основанное на признании самого Гете: "Оглядываясь назад, Гете подчеркивает, что избавился от мыслей о самоубийстве еще до того, как приступил к роману о самоубийце. Выходит, он уже преодолел свой личный кризис. Зачем тогда писать? Чтобы не просто жить дальше, но делать это "с достаточной бодростью". Литература как инструмент подбадривания, даже если приходится работать с не очень веселым материалом" [5, с. 157, ср.: 1, т. 3, с. 494]. Мы же добавим: Гете было важно вербальным способом устранить из своего в целом гармоничного внутреннего мира наиболее дисгармонирующий элемент, на это у него с лихвой хватило внутренних ресурсов. Ленц же, натура с самого начала дисгармоничная, хотел всего лишь облечь свои страдания в художественную форму, нанизать на сюжетный стержень, делегировать часть травмогенного контента носителям иных дискурсов и тем перевести его в объективное измерение. Но это была попытка, обреченная на неудачу. Возможно, повесть "Лесной отшельник" дошла до нас полностью, но буквально через полтора года Ленц как поэт и писатель умолк насовсем, побежденный роковой болезнью. Иными словами, автотерапевтическая интенция Гете сработала идеально, поскольку изначально была достижима; автотерапевтическая интенция Ленца была изначально невыполнима вследствие его "несчастливой" душевной организации, а проще говоря - предрасположенности к психическому заболеванию.
  Интересно, что в 1918 г. были найдены и опубликованы ранее считавшиеся утерянными "Письма о моральности "Страданий юного Вертера", написанные Ленцем в 1775 г. В них молодой писатель яростно обрушился на тех, кто полагал роман Гете антиобщественным и аморальным, якобы проповедующим незрелым душам суицид как способ бегства от жизненных неурядиц. Ленц подчеркивает именно терапевтический эффект "Вертера", основанный на артикуляции, экстериоризации "загнанных вглубь" личностных проблем: "Как раз в том заключается заслуга "Вертера", что он знакомит нас со страстями и чувствами, которые смутно ощущает в себе каждый, но не умеет назвать по имени" [9, Bd. 2, S. 682]. Кроме того, Ленц со всем штюрмерским темпераментом ополчается против многочисленных обвинений в адрес Гете. Он решительно отстаивает тезис о том, что художественное произведение надо рассматривать не как руководство к практической деятельности, а как сугубо эстетический феномен. "Вы считаете его ("Вертера" - Н. Г.) изощренной апологией самоубийства. Это для меня все равно, как если бы "Илиаду" Гомера захотели выдать за изощренное подстрекательство ко гневу, раздору и вражде. Почему поэтам вечно приписывают конечные моральные цели, о которых те и не задумывались?" [9, Bd. 2, S. 675].
  Спекуляции о том, что Герц мог завершить жизнь так же, как Вертер, в принципе, можно поставить под сомнение. Несмотря на истеричное "Я хочу обладать портретом, или я убью себя" [9, Bd. 2, S. 399], по сообщению Роте, самоубийство всегда противоречило "мировоззренческой системе" [9, Bd. 2, S. 410] Герца. Сам Ленц (по крайней мере, до наступления клинической стадии его болезни) был убежденным противником суицида именно из религиозных соображений - вспомним, что наряду с художественными текстами он писал и готовил к печати душеполезные нравственные проповеди. Если Гете, пантеист-язычник, хоть и не одобрял самоубийство, но допускал его, то Ленц, христианин-пиетист, возможность суицида для себя принципиально отрицал. Но вот в созданных им произведениях ("Цербин", "Англичанин", "Катон") это порой единственный выход из безысходной ситуации для протагонистов. Судя по всему, Ленц время от времени заставлял своих персонажей убивать себя, чтобы избавиться от искушения наложить на себя руки самому. Как до него это делал Гете.
  
  Список источников:
  
  1. Гете И. В. Собрание сочинений в 10 т. Т. 3. Из моей жизни. Поэзия и правда. / Пер. с нем. Н. Ман. 718 c. М.: Художественная литература, 1976. Т. 6. Романы и повести. / Пер. с нем. 1978. 480 с.
  2. Кемпер Д. Гете и проблема индивидуальности в культуре эпохи модерна / Пер. с нем. А. И. Жеребина. М.: Языки славянской культуры, 2009. 384 с.
  3. Пронин В. А. История немецкой литературы: Учеб. пособие. М.: Университетская книга; Логос, 2007. 384 с.
  4. Розанов М. Н. Поэт периода "бурных стремлений" Якоб Ленц, его жизнь и произведения: Критич. исследование: С прил. неизд. материалов. М.: Унив. тип., 1901. 655 с.
  5. Сафрански Р. Гете: жизнь как произведение искусства / пер. с нем. К. Тимофеевой. М.: Издательский дом "Дело" РАНХиГС, 2018. 704 с.
  6. Фокеева М. П. Терапевтическое в романах В. Г. Зебальда // Вестник Литературного института имени А.М. Горького. 2017. No 4. С. 92-108.
  7. Damm S. Vögel, die verkünden Land. Das Leben des Jakob Michael Reinhold Lenz. 3. korrigierte Auflage. Frankfurt am Main: Insel, 1989. 429 S.
  8. Korff H. A. Geist der Goethezeit. Versuch einer ideellen Entwicklung der klassisch-romantischen Literaturgeschichte. 1. Teil: Sturm und Drang. Leipzig: Weber, 1923. 321 S.
  9. Lenz J. M. R. Werke und Briefe in drei Bänden. Hrsg. von S. Damm. Bd. 2. 958 S. Bd. 3. 994 S. München: Hanser, 1987.
  10. Madland H. S. Image und Text: J. M. R. Lenz. Amsterdam - Atlanta, GA: Rodopi, 1994. 166 p.
  11. Smoljan O. Friedrich Maximilian Klinger: Leben und Werk. Weimar: Arion, 1962. 243 S.
  12. Stephan I, Winter H.-G. Ein vorübergehendes Meteor? J. M. R. Lenz und seine Rezeption in Deutschland. Stuttgart: Melzer, 1984. 260 S.
  13. Thüring H. "[A]uf meinem bloßen Herzen". Kollektive Produktivität in Jakob Michael Reinhard Lenz` Der Waldbruder. // Ehrmann D., Traupmann T. (Hrsg.). Kollektives Schreiben. Paderborn: Brill, Fink, 2022. S. 195-211.
  14. Weinhold K. Ein Brieflein Goethes an Lenz. // Chronik des Wiener Goethe-Vereins, 1887, I, S. 27-28.
  15. Wurst K. A. J. M. R. Lenz" Poetik der Bedingungsverhältnisse: Werther, die "Werther-Briefe" und Der Waldbruder ein Pendant zu Werthers Leiden. // Dies. (Hrsg.): J. R. M. (sic!) Lenz als Alternative. Positionsanalysen zum 200. Todestag. Köln, Weimar, Wien: Böhlau, 1992. - S. 198-219.
  
  Н. В. Гладилин
  
  Проект идеального "я" в "Деревенском проповеднике" Я. М. Р. Ленца
  
  Проза Якоба Михаэля Рейнгольда Ленца (1751 - 1792), одного из ведущих представителей движения "Буря и натиск" в Германии, в отличие от его драматургии, мало изучена отечественным литературоведением. Между тем, для всестороннего представления о личности и творчестве этого незаурядного писателя, теоретика литературы и поэта необходимо изучение всех его произведений. Восполнению существующих лакун посвящены наши ранее опубликованные статьи о повестях "Цербин, или новая философия" [1] и "Лесной отшельник. Pendant к страданиям Вертера" [2]. В настоящей работе речь пойдет о последнем и наиболее объемном прозаическом тексте Ленца - повести "Деревенский проповедник" ("Der Landprediger", 1777). Цель исследования - выяснить, по каким соображениям писатель взялся за совершенно не типичную для себя тему и решил ее, опять же, в не типичном для себя ключе.
  Ленц обратился к художественной прозе, когда практически исчерпал себя в иных родах литературы. Вскоре после создания "Деревенского проповедника" он пал жертвой тяжелого психического заболевания, от которого так и не оправился. Написанное им в последние 15 лет жизни невелико по объему, не относится к жанрам художественной литературы и представляет собой, говоря словами поэта, "отрывок, взгляд и нечто". Поэтому анализируемую повесть можно воспринимать как своего рода "лебединую песню" Ленца-писателя. Важными для понимания ее содержания и формы представляются подробности биографии автора и особенности его личности. Кроме того, необходимо рассматривать "Деревенского проповедника" в контексте времени его написания.
  Ленц создал эту повесть в пору своего пребывания в Эммендингене у зятя Гете Иоганна Георга Шлоссера. То был весьма тяжелый для него период. Во-первых, он осознал невозможность своего существования исключительно на литературные заработки, а какое-либо иное поприще ему, человеку непрактичному, без завершенного высшего образования и с крайне лабильной психикой, в тогдашнем социуме избрать было крайне сложно. Во-вторых, постоянные неудачи в личной жизни, объяснявшиеся, как правило, его превратными представлениями насчет объектов собственной страсти, еще больше занизили его самооценку. В-третьих, непосредственно перед приездом к Шлоссеру Ленца постиг едва ли не самый жестокий в его жизни удар: позорное изгнание из Веймара, инициированное бывшим наперсником и литературным соратником Гете, опрокинувшее его мечтания об идиллической "республике поэтов" и лишившее его какого-либо дружеского участия и покровительства. Ленц был вынужден начинать жизнь "с нуля" и, в частности, искать для себя новый круг общения. Его скитальческая жизнь в 1777-1778 годах была во многом обусловлена именно последней задачей.
  Наконец, заметим, что это была пора истощения творческого импульса "Бури и натиска" - движения, сыгравшего колоссальную роль в истории немецкой литературы и мысли, но просуществовавшего весьма недолго, менее одного десятилетия. Признанный вождь "штюрмеров" ("бурных гениев"), молодой Гете, отошел от прежних эстетических взглядов и променял былое бунтарство на высокий государственный пост при дворе веймарского герцога. Ф. М. Клингер, как и Ленц, изгнанный другом юности из Веймара, поступил на военную службу и начал писать произведения, мало общего имевшие с его же ранними, полными сильных чувств и аффектов драмами, название одной из которых дало имя всему течению "Буря и натиск". Умолк и вскоре умер талантливый Г. Л. Вагнер, десятилетнему тюремному заключению подвергся К. Ф. Д. Шубарт, а юный И. Ф. Шиллер, который еще не вступил на литературную стезю и чьи ранние драмы порой рассматриваются как последняя яркая вспышка "Бури и натиска", некоторыми к этому течению не причисляется в силу своей риторичности, замены аффекта пафосом. Кризис "Бури и натиска" подвигáл и Ленца искать новую идейно-художественную платформу либо новую профессиональную сферу.
  Приютивший веймарского изгнанника И. Г. Шлоссер (1739 - 1799), друживший с многими заметными штюрмерами, показался Ленцу ярким примером практического деятеля, не чуждого литературных интересов. Шлоссер оставил заметный след в истории: он не только занимал видные государственные посты в маркграфстве Баден, но и отдавал много сил внедрению передовых методов в промышленности и сельском хозяйстве. Его перу принадлежит ряд теоретических сочинений, в том числе, два религиозно-моральных трактата: "Катехизис нравственного учения для сельских жителей" (1771) и "Катехизис христианской религии для сельских жителей" (1776). Последний оказался столь радикальным, что его даже внесли в Индекс запрещённых книг и сожгли. Реформаторская социальная и агрикультурная деятельность Шлоссера, безусловно, нашла свое отражение в повести Ленца, а ее герой, Иоганнес Маннгейм, носит многие черты этого замечательного человека (а также, как указывает К. Цират, французских экономистов-физиократов Ф. Кенэ и Р. Ж. Тюрго, врача и экономиста И. Б. Фишера, швейцарского крестьянина-новатора Я. Гуйера по прозвищу Якоб-малый (Kleinjogg) [см.: 3, S. 63]). Но если Шлоссер и другие прототипы Маннгейма имели светские профессии, то сам Маннгейм - священник, и это совсем не случайно. Ведь именно священником, продолжателем своего жизненного дела, хотел видеть непутёвого сына пастор Христиан Давид Ленц, именно на теологический факультет Кёнигсбергского университета он послал того учиться. В результате неблагодарный сын университет бросил и занялся литературным трудом, но с богословием окончательно не порывал, даже в самые "богемные" годы жизни создав ряд религиозно-моральных трактатов. Последовавшее в 1779 г. возвращение "блудного сына" в Лифляндию, к недовольному им отцу - одно из подтверждений того, что, вероятно, писатель Ленц сожалел о сделанном в юности выборе.
  Иоганнес Маннгейм, как и его автор, вырос в пасторской семье, как и тот, ослушался отцовской воли и вместо того, чтобы отправиться в какой-нибудь церковный приход, сначала "сопровождал одного юношу из дворян в его путешествиях" [4, Bd. 2, S. 418]. Точно так же юный Ленц некогда отправился из города, где учился в университете, в далёкий Страсбург, в качестве гувернёра при курляндских баронах фон Клейст. Итак, "Деревенский проповедник" содержит несомненные автобиографические черты. Но дальнейшая карьера протагониста кардинально расходится с жизненным путем самого Ленца. Писателю не было суждено ни стать пастором, ни сделаться благодетелем для большого числа людей, ни жениться, ни иметь детей.
  В то же время вектор практической деятельности и мировоззрение Маннгейма, безусловно, созвучны устремлениям самого Ленца "послевеймарской" поры. Знакомство с педагогическими теориями и социально-экономическими экспериментами Шлоссера явилось лишь звеном в цепи интенсивных штудий современных Ленцу учений, ставивших задачей народное просвещение и христианское воспитание широких слоев общества. После пребывания у Шлоссера писатель много путешествовал по Юго-Западной Германии и Швейцарии, встречаясь с различными видными фигурами, проповедь и опыт которых могли оказаться полезными в его дальнейшей деятельности. "Прежде всего следует назвать швейцарских друзей из круга Лафатера, Изелина, Саразина и Пфеннингера. В этом отношении "Деревенский проповедник" можно квалифицировать как попытку Ленца войти в круг швейцарских просветителей компетентным, социально ангажированным представителем практического Просвещения и тем самым противодействовать его собственному негативному образу, который начал формироваться у литературной общественности" [5, S. 339]. В одном ряду с упомянутыми С. Паутлером деятелями должен быть назван также эльзасский пастор И. Ф. Оберлин, наиболее сведущий очевидец и первый хронист душевного заболевания Ленца, основавший одно из первых в мире дошкольных учреждений и внедривший в своей сельской общине новейшие достижения агрономии. Да, со всеми этими людьми Ленц близко сошелся уже после написания "Деревенского проповедника", но и ранее он живо интересовался педагогическими и экономическими вопросами. Так, Х.-Г. Винтер указывает, что Ленц ещё в страсбургский период жизни, в начале 1770-х гг. познакомился с учением французских физиократов, а в Веймаре тщательно штудировал труды их ведущего немецкого последователя И. А. Шлеттвейна [см.: 6, S. 97].
  В "Деревенском проповеднике" изображено вполне типичное для того времени явление: религиозный пастырь, ставящий целью не только и не столько проповедь страха перед адскими муками и загробного блаженства, сколько земное, посюстороннее благоденствие паствы. Новые поколения священников хорошо усвоило уроки Просвещения с его веротерпимостью и ориентацией на разумное жизнеустройство. А. Ноойен усматривает в повести Ленца влияние неологии - модернистского течения в протестантизме, зародившегося в XVI в. в кальвинистских Нидерландах, но в XVIII в. нашедшего много последователей среди лютеранских богословов Германии (И. И. Шпальдинг, И. Ф. В. Йерузалем, И. Я. Грисбах и др.). "Они не просто хотели пересмотреть традиционную догматику, а принципиально подвергали сомнению ортодоксальный способ богословствования. Для них речь шла не о создании теологической теории, в центр внимания они ставили практическое христианство" [7, S. 263].
  Протагонист повести Ленца, вопреки схоластическому богословию, основанному на внешнем авторитете, "образовал свою религию в согласии с собственным сердцем" [4, Bd. 2, S. 415]. Суть ее Ленц характеризует короткой, но ёмкой максимой: "Бог страдает, когда мы грешим, а воскресает и ведёт на Небеса, когда мы делаем других счастливыми" [4, Bd. 2, S. 415]. Наряду с богословием юный Маннгейм внимательно "изучал камеральные науки, химию и математику" [4, Bd. 2, S. 416]. Под камеральными науками в XVIII веке понимали учение о финансах, правоведение, науку управления и политэкономию, и это чётко свидетельствует о неортодоксальности интересов и мировоззрения будущего пастора. А вступив в должность, "никогда он не ставил целью излагать крестьянам теологию как науку; ведь их волновало вероучение церкви в столь же малой степени, сколь и её сомнения" [4, Bd. 2, S. 422]. И далее: "Итак, он ни слова не говорил своим слушателям ни о вечности адских мук, ни о единстве двух природ, ни о таинствах евхаристии, пока те сами до этого не добирались и втайне не приходили к нему за советом, поскольку он всякий раз приспосабливал свои наставления к особым свойствам вопрошавшего к нему человека. Но он наставлял крестьян во всём, что касалось их обязанностей по отношению к имуществу, к детям, к себе самим" [4, Bd. 2, S. 422-423]. Л.И. Пастушенко в этой связи замечает: "В подобном акцентировании естественной религии, в известном небрежении сверхчувственными элементами христианской догмы Ленц прямо смыкается с просветителями, настаивавшими на обновлении форм религиозной жизни и требовавшими практического приложения философии (К. Вольф)" [8, с. 240].
  В "Деревенском проповеднике" очень мало информации о том, какие именно сельскохозяйственные реформы во вверенном ему приходе внедрил Маннгейм, как именно он наставлял крестьян. Можно привести только следующий пассаж: "Он приводил им отдельные примеры домохозяев, которые преуспели благодаря прилежанию и умелости, доказывал им, что труд и часто даже нужда суть семя, из которого произрастает всё наше преходящее счастье, и что соединение их усилий, их стад, их угодий, а также уживчивость и дружба - основа их собственного и всякого гражданского благосостояния, и что чем зажиточнее они станут благодаря взаимопомощи, тем меньше они будут чувствовать бремя налогов..." [4, Bd. 2, S. 423]. Отметим, что Маннгейм, подобно физиократам, выступает против дробления земельных наделов, за объединение усилий отдельных землевладельцев, но, в отличие от школы Кенэ и Тюрго, не видит необходимости в расслоении сельской общины на богатых фермеров и батраков. Скорее, он стремится к созданию коммуны, к обобществлению средств производства, к имущественному равенству - но под патерналистским руководством его самого, Маннгейма. С одной стороны, пастор - такой же земледелец, как остальные, с другой же - высший судебный и хозяйственный авторитет для остальных: "Они должны были излагать ему все свои жалобы друг на друга, все сомнения в отношении того или иного нововведения, все препятствия для возделывания земли, и он всем отвечал, либо тотчас же, либо в следующее воскресенье, после того как хорошенько обдумывал вопрос, справлялся по его поводу в книгах или вступал в переписку с другими землепользователями, чтобы посоветоваться с ними" [4, Bd. 2, S. 424]. И хотя о конкретных мерах по улучшению экономического положения крестьян Ленц почти ничего не говорит, он спешит уверить читателя, что эти меры принесли самые желанные плоды: "И вот, в кратчайшее время деревня стала одной из самых зажиточных во всей округе" [4, Bd. 2, S. 424].
  "Деревенский проповедник" на протяжении многих страниц дает основания рассматривать его как своего рода сельскую идиллию, утопию гармонического сосуществования и сотрудничества пастыря и паствы, совместно движущихся к процветанию. Идиллия заходит так далеко, что протагонист и его супруга даже умирают в один и тот же день [4, Bd. 2, S. 453]. Однако, повесть завершается "приложением" - письмом Иоганнеса Маннгейма, якобы найденным в бумагах его друга. Из этого письма следует, что не всё в карьере чудо-пастора было так уж гладко и безоблачно. В письме повествуется о визите в деревню, где он жил и проповедовал, суперинтенданта, инспектирующего положение дел в общине, а также правоверность её членов и главы. Становится очевидно, что умонастроение и деятельность Маннгейма вызывали у ортодоксально-ретроградного церковного начальства серьезные подозрения и возражения, угрожающие его пребыванию на занимаемом посту. Суперинтендант, "говорилось в письме, не на шутку перепугался, когда услышал, как я в его присутствии проповедую "наилучший способ орошения лугов" [4, Bd. 2, S. 457]. Реакция высокопоставленного контролера не сулит еретику ничего хорошего: "Он будет вынужден доложить об этом казусе Верховной консистории и сожалеет о том, что через полгода услышит, как мне, возможно, против моей воли, снова придётся проповедовать убогие воскресные и праздничные Евангелия" [4, Bd. 2, S. 457]. Но в ответ Маннгейм рассказывает суперинтенданту притчу о голодном дикаре, которому миссионер стал толковать основы христианского учения, но тут же был несостоявшимся прозелитом съеден [см.: 4, Bd. 2, S. 459]. Таким образом, устами своего героя Ленц высказывает умеренно-просветительскую точку зрения: только человек, избавленный от забот о хлебе насущном, может быть вполне нравственным и законопослушным истинным последователем Христа. При этом Маннгейм разделяет просветительский оптимизм в отношении человеческой природы: "Лишь наше неверие в человечество повинно в том, что человек столь зол" [4, Bd. 2, S. 462].
  Конфликтные отношения, пусть, насколько возможно, сглаженные шутливо-ироничным тоном повествования, Ленц показывает не только в противостоянии религиозного модернизма с религиозным же фундаментализмом. Деревенскому проповеднику приходится также искать свой модус поведения по отношению к представителям господствующего класса - дворянства. Это особенно проявляется в сцене первого визита Иоганнеса Маннгейма к местному помещику. Один из гостей-дворян, кичащийся своей мнимой близостью ко двору, "делал вид, словно в упор не видит пастора" [4, Bd. 2, S. 434], даже когда тот был в центре всеобщего внимания, и сцена вдруг прерывается авторским отступлением, направленным против "дворянской спеси" [4, Bd. 2, S. 431]: "Эта порода людей лишает себя всех истинных сокровищ и преимуществ жизни. На их презрение граничащие с ними сословия отвечают своим презрением, и, поскольку они должны пресмыкаться перед вышестоящими по исповедуемому ими же принципу, то они, собственно говоря, суть самые презренные из людей. Если присовокупить к этому душевную пустоту, вызванную той же самой спесью, то скорее следует не завидовать их положению, а сожалеть о нём" [4, Bd. 2, S. 431]. Правда тут же Ленц порицает и "спесь низших сословий, которая столь же невыносима" [4, Bd. 2, S. 431], и напоминает, что дворянин и "благородный бюргер" "столь необходимы друг другу" [4, Bd. 2, S. 432]. Но заметим, что на протяжении всей сцены в доме помещика симпатичный автору Маннгейм совершенно не церемонится и даже ведёт себя вызывающе: сам выбирает, где ему сесть [4, Bd. 2, S. 432], сам определяет темы разговора, словом, всячески демонстрирует независимость, самодостаточность на грани той самой классовой "спеси". Не раз в повести Ленца подспудно находит отражение сословное соперничество: так, о пасторе Маннгейме говорится: "Едва лишь его состояние стало значительным, он обставил весь свой дом с таким вкусом, что пробудил желание подражать ему даже у дворянства" [4, Bd. 2, S. 424], и, не в последнюю очередь, в пику этому самому дворянству Маннгейм превращает свой дом в салон, где собирается и ведет умные беседы бюргерская интеллектуальная молодёжь. Если всесильный помещик иронически-снисходительно аттестует гостям строптивого пастора как человека, "который хочет сделать своих крестьян благородными людьми, а из своей церкви - академию экономических наук" [4, Bd. 2, S. 434], то ниже сам автор не без восхищения говорит о Маннгейме: "Итак, его дом стал в определённом роде академией искусств и наук, прибежищем для художников и учёных" [4, Bd. 2, S. 439].
  Высказывает Ленц в "Деревенском проповеднике" и свои воззрения относительно воспитания детей. И опять здесь мы видим беллетризованное пожелание, как Ленц хотел бы, чтобы в своё время воспитывали его самого. Вместо авторитарного, патриархально-религиозного отца, всячески сковывавшего его инициативу и ломавшего его своеобычную индивидуальность, он хотел бы иметь наставника, исповедующего педагогические принципы Руссо, - самого любимого всеми штюрмерами мыслителя. Правда, Иоганнес Маннгейм, как и Ленц, вырос в атмосфере строгости и принуждения, его собственный отец был "большой друг догматики и ортодоксии" [4, Bd. 2, S. 413], но вот своего единственного сына, Иоганнеса Второго (Johannes Sekundus), он воспитывает во вполне руссоистском духе. Его метода заключается "не в том, что он многому учил сына, но он давал тому книги, на которых тот мог учиться, и позволял тому задавать ему вопросы, если чтение не ладилось. У него был правило: всё, что из человека получится, должно проистекать из него самого, и что его воспитатели должны служить, в лучшем случае, острым орудием, высекающим из него что-нибудь" [4, Bd. 2, S. 451]. При этом он не пускает развитие сына на самотёк, например, ограничивает определёнными часами игры того со сверстниками, тогда как "остальное время тот должен был оставаться в рабочем кабинете отца, где мог заниматься тем, чем хотел" [4, Bd. 2, S. 452]. Это тоже вполне соответствует взглядам Руссо, полагавшего, что ребенку вредна слишком ранняя социализация и первой книгой, которой тому надлежит прочесть, должен быть "Робинзон Крузо" [см.: 9, с. 212-213]. Пастор Маннгейм не стремится во что бы то ни стало сделать сына продолжателем своего дела, Иоганнес Второй волен сам выбирать себе профессию. После окончания юридического факультета он служит по дипломатическому ведомству, признан "одним из первых умов своего века" [4, Bd. 2, S. 452] и "возведен в титул барона" [4, Bd. 2, S. 452]. Не пример ли бывшего друга, а ныне - заклятого врага, Гете, взявшего твердый курс на получение дворянского диплома, увлекал записного неудачника Ленца? Не о реванше ли за собственные загубленные жизнь и карьеру думал писатель, повествуя о судьбе Иоганнеса Второго?
  Еще один важнейший мотив "Деревенского проповедника" - легитимность литературного творчества, в которой Ленц после Веймара с каждым днём всё сильнее сомневался. Тем более, что в ту пору писательство стало массовым занятием; количество пишущих немцев, в 1776 г. превысившее 4300 [см.: 10, S. 214], в глазах обделенных читательским успехом интеллектуалов обесценивало качество написанного ими. Вот и центральный персонаж повести Ленца вовсе не чужд современной литературной моды и писательских амбиций: "Почти целых три месяца он, ворочаясь в постели, замышлял представить образованному миру роман во вкусе Ричардсона или Филдинга..." [4, Bd. 2, S. 444]. Однако, Маннгейм сознаёт, что стремление увидеть свою фамилию на обложке и титульном листе популярной книги, - разновидность богопротивной гордыни. Чтобы одолеть в себе зуд сочинительства, он открыто исповедуется в своём греховном намерении жене и её подруге Лизхен. К супруге, а затем - к обеим дамам обращены его слова: "Дьявол искушал меня, и ты должна была мне помочь. Но давайте поговорим о чём-нибудь другом, а ту из вас, кто посмеет хотя бы одним слогом обмолвиться о романе, я объявлю наисмертельнейшим врагом, какой только бывал в моей жизни" [4, Bd. 2, S. 444-445].
  Однако после смерти протагониста в его бумагах находят "превосходные трактаты, которые совокупно войдут в собрание его писаний, изданное в Амстердаме форматом ин-октаво. Среди них был Опыт об эпидемии среди скота, о лечении лошадей, о травостое и о пользе английских кормовых трав, о климате и его влиянии на людей, животных и растения, в особенности же на население, где содержались воззрения на человеческую и совокупную организованную природу, которые заставили бы покраснеть самого Монтескье" [4, Bd. 2, S. 445]. Добродушная авторская ирония, которой сдобрены заглавия трудов покойного героя, конечно, оставляет у читателя сомнения в непреложности их научной ценности, но несомненно другое: перестав кокетничать с мечтой о писательской славе, Маннгейм с тем бóльшим энтузиазмом взялся за создание практических руководств, призванных облегчить условия труда и повседневной жизни рядовых крестьян. Таким образом, цель писательства он видит не в пустословном самовыражении, а в заботе о благе ближних.
  То, что литературное творчество - наиболее стойкое искушение для грамотных слоёв населения тогдашней Германии, которому не так легко противостоять, Ленц подчеркивает удвоением, даже утроением мотива: после отказа Маннгейма от воплощения его "роман(т)ических" грёз, вирус сочинительства подхватывают его супруга и ее наперсница. Обе дамы среди скудной развлечениями сельской жизни все с большим азартом балуются стихотворчеством и даже договариваются с издателями о публикациях. Узнав об этом, пастор не произносит гневные филиппики в "штюрмерском" духе против предосудительного, на его взгляд, хобби, а хладнокровно предлагает обеим дамам прогулку в новую для них местность, в результате чего приводит их на край зияющей пропасти. Он высоко поднимает над ней жену и говорит ей:
  "Ну же, если ты хочешь играть роль поэтессы, то тебе надо играть её полностью, как играла в своё время Гречанка. Низринься с этой скалы, воззови ещё раз к своему Фаону и скажи ему, что умираешь из-за него..." [4, Bd. 2, S. 450].
  Здесь не только намёк на легенду о смерти знаменитой "гречанки" Сапфо, которую тут же Маннгейм называет по имени, но, возможно, как считает Д. Арендт, и на евангельский текст (ср.: Мф. 4:6): "То, что Ленц отрекается от поэзии, намекая на новозаветную сцену искушения, показывает, что поэтическую деятельность он считает дьяволовым соблазном" [11, S. 49].
  Рисуя вышеприведённую сцену, Ленц не только хочет лишний раз предостеречь читателей от дилетантского сочинительства, но и высказывает своё изменившееся отношение к предназначению женщины. Раньше он безоглядно влюблялся во многих из тех, кого считал венцом творения, причём не столько в реальных женщин из плоти и крови, сколько в их проекции в своем воображении, подчас навеянные только их письмами или портретами - ярче всего это нашло отражении в повести "Лесной отшельник", гораздо более автобиографической, чем "Деревенский проповедник". Не способный воспринимать знакомых барышень такими, каковы они на самом деле, Ленц часто становился игрушкой в их руках, объектом шуток и манипуляций. Возможно, он устал от безответных влюбленностей в девушек, намного превосходивших его знатностью и/или обладавших недюжинными духовными запросами, и стал мечтать о кроткой и простодушной набожной бюргерше, чье предназначение - быть хозяйкой, женой и матерью, всячески покорствующей мужу. Естественно, рифмоплётство и прочие интеллектуальные забавы не должны входить в круг занятий такой женщины. "Постоянно забывают, что женщина с претензией на разумность, - самое нелюбезное и ужасное существо, какое только вообще бывает", - писал Ленц Я. Саразину 28 сентября 1777 года, вскоре после публикации "Деревенского проповедника" [4, Bd. 3, S. 556]. При этом Ленц вновь следовал своему кумиру Руссо: в "Эмиле" тот задает читателям риторический, на его взгляд, вопрос: "скажите по совести: когда вы составляете лучшее мнение о женщине, входя в ее комнату, когда с бóльшим почтением подходите к ней,- тогда ли, когда видите ее занятою работами, свойственными полу ее, заботами по хозяйству, окруженную домашним скарбом и детьми, или когда застаете ее пишущею стихи на своем туалетном столе, обложенную всякого сорта брошюрами и разноцветными записочками?" [9, с. 501].
  Предавшись скепсису в отношении ценности неутилитарного литературного труда, при обрисовке образа Маннгейма Ленц, всю жизнь проживший в мире книг, возможно, даже в большей степени, чем в мире реальном, не мог не учитывать существующие литературные образцы, другие художественные повествования о добродетельных и просвещённых служителях церкви. Два из них он прямо называет в "Деревенском проповеднике" - это "Жизнь и мнения господина магистра Зебальдуса Нотанкера" (1773-1776) Ф. Николаи [4, Bd. 2, S. 421] и "Векфильдский священник" (1766) О. Голдсмита [4, Bd. 2, S. 463]. Оба этих романа заключают в себе большой социально-критический потенциал; невзирая на счастливый конец, герои долго подвергаются травле со стороны сильных мира сего: в первом - со стороны церковного начальства, во втором - со стороны злодея-дворянина. Утопически-идиллическую, буколическую картину социальной жизни не даёт в "Деревенском проповеднике" и Ленц, пусть на долю его героя и не выпадают столь горькие испытания судьбы, как на долю голдсмитовского Примроза или Нотанкера у Николаи. Выше говорилось о серьёзных трениях между священником-энтузиастом и косным церковным истэблишментом, между бюргерским духовенством и столбовым дворянством. Но добавим, что облик самого Иоганнеса Маннгейма не дотягивает до идеала праведника. Помимо грехов молодости, совершенных в пору странствий, Маннгейму можно инкриминировать непочтительное отношение к отцу и первой невесте, поощрение доносительства, наконец, барские замашки: его отношения с селянами, партнерские в экономическом смысле, в человеческом плане никак нельзя назвать товарищескими или хотя бы равноправными: "Слуга Божий, которому подобает сдержанность, - подмечает Ф. Вернер, - держит себя надменно, как будто он - властелин деревни" [10, S. 55]. Он ограничивает круг общения своей жены, и та жалуется подруге: "мне всё ещё не хватает сердца, которое делило бы со мной счастье, даже счастье быть любимой так, как любима я" [4, Bd. 2, S. 437]. Она же выступает объектом слежки со стороны супруга, терпит с его стороны "ложь во спасение" и перлюстрацию ее почты, а главное - обязана беспрекословно ему повиноваться. Таким образом, в "Деревенском проповеднике" нет никакой общепримиряющей симфонии сословий и полов. Даже периодически устраиваемый Иоганнесом Вторым пышный многодневный праздник в память о родителях, в сущности, лишён гармонии: на него допускаются одни лишь девушки. Более того - на этом празднестве принимаются повышенные меры безопасности: "у каждого ряда скамей караулили двое мужчин с ружьями, заряженными боевыми патронами, им было приказано стрелять в каждого, кто не сумеет оставаться в специально возведённых по этому случаю удобных рамках" [4, Bd. 2, S. 455-456]. Принимая подобные меры предосторожности, патрон сельской общины расписывается в том, что человеческая природа даже в оптимальных общественных условиях греховна, неисправима и подлежит надзору.
  Итак, хотя М.Э. Мюллер не без оснований указывает на близость содержания повести Ленца к утопии Н. Ретифа де ла Бретона в приложении к вышедшему в свет чуть ранее роману в письмах "Совращённый поселянин, или Опасности городской жизни" [см.: 12, S. 150], не следует рассматривать "Деревенского проповедника" как утопический проект, снимающий все противоречия. Иоганнес Маннгейм и его сын остаются людьми со своими слабостями и недостатками, живущими в далеком от совершенства мире. В образах двух Маннгеймов Ленцем реализован не утопический проект гармонического человека и человечества, а проект "я", которое известный психолог К. Р. Роджерс определил как "я идеальное": "это концепция "я", которой индивид больше всего хотел бы обладать, тот мысленный образ, которому он хотел бы соответствовать" [13, p. 200]. По терминологии того же Роджерса образ "я" у Ленца-человека, очевидно, характеризовался очень высокой "неконгруэнтностью", то есть чрезвычайно большим разрывом между "я идеальным" и "я реальным"; поэтому Ленц-писатель в последнем своем большом произведении нарисовал такой образ "я", который на том этапе соответствовал его искренним чаяниям. Ленц мечтал видеть себя человеком деятельным, крепко стоящим на ногах, лишённым излишних сантиментов, владеющим своими эмоциями, приносящим большую общественную пользу, а потому - всеми уважаемым. Мы не совсем согласны с тезисом К. Р. Шерпе, гласящим: "Маннгейм - фигура бюргера-"самопомогателя" (Selbsthelfer) par excellence, хотя фигура синтетическая, искусственная, лишённая конфликтного потенциала, неизбежно делавшего знаменитых "самопомогателей" в литературе "Бури и натиска" трагическими персонажами" [14, S. 288]. На наш взгляд, "конфликтный потенциал" в образах пастора Маннгейма и его сына вполне сохраняется, хотя сильно ослаблен по сравнению с ленцевым же образом "распятого Прометея" [4, Bd. 2, S. 685], ибо наделен лишенным патетики жизнеподобием. Ленца можно считать одним из первых реалистов в немецкой литературе, и проект "идеального я" в его повести не утопичен, а реалистичен. Именно своей укорененностью в действительной жизни, умением адекватно отвечать на вызовы повседневности дóрог Ленцу-писателю нарисованный им персонаж, именно этими свойствами больше всего хотел бы обладать Ленц-человек. Но при этом на долю обоих Иоганнесов Маннгеймов не выпадает чрезвычайных испытаний; в повести нет бурных страстей, исключительных положений и подспудной меланхолии, свойственных произведениям "Бури и натиска". Писатель, некогда бескомпромиссно критиковавший проект Просвещения за излишнюю рационалистичность и исторический оптимизм, в "Деревенском проповеднике" старается перейти на правоверно-просветительские позиции. Хотя реальная жизнь еще не раз укажет ему, что именно в его случае такой переход вряд ли возможен.
  
  СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
  
  1. Гладилин Н. В. "Цербин, или новая философия" Я. М. Р. Ленца в контексте "Бури и натиска" // Наука и школа. 2022. No 3. С. 11-19.
  2. Гладилин Н. В. "Лесной отшельник, Pendant к Страданиям Вертера" Я. М. Р. Ленца: ранний опыт терапевтического письма // Филологические науки. Вопросы теории и практики. 2023. Т. 16. Вып. 9. С. 2829-2836.
  3. Zierath C. Moral und Sexualität bei Jakob Michael Reinhold Lenz. St. Ingbert: Röhrig, 1995. 197 S.
  4. Lenz J. M. R. Werke und Briefe in drei Bänden. Hrsg. von S. Damm. Leipzig: Insel, 1987. Bd. 2. 958 S. Bd. 3. 994 S.
  5. Pautler S. Jakob Michael Reinhold Lenz´ pietistische Weltdeutung und bürgerliche Sozialreform im Sturm und Drang. Gütersloh: Kaiser, 1999. 514 S.
  6. Winter H.-G. J. M. R. Lenz. Stuttgart: Melzer, 1987. 288 S.
  7. Nooijen A. Neologie und Aberglaubenskritik in den deutschen Landen im späten 18. Jahrhundert. Zum geistesgeschichtlichen Kontext von Lenz´ Landprediger // Lenz-Jahrbuch. 2004/07. Hannover: Wehrhahn, St. Ingbert: Röhrig, S. 249-278.
  8. Пасќтуќшенќко Л. И. "Немецќкий Икар в ненаќстье": Я. М. Р. Ленц и судьќбы проќграммќно-го идеќаќлизќма // XVIII век: исќкусќство жить и жизнь исќкусќства: сб. наќуч. раќбот. Отв. ред. Н. Т. Пахќсаќрьян. М.: МГУ им. М. В. Лоќмоќноќсоќва, 2004. С. 232-243.
  9. Руссо Ж.-Ж. Педагогические сочинения в 2 тт. Под ред. Г. Н. Джибладзе. Т. 1. М: Педагогика, 1981. 652 с.
  10. Werner F. Bettelnder Dichter oder dichtender Bauer. Der Landprediger von J. M. R. Lenz - eine literarische Folge seiner Verbannung aus Weimar? Heidelberg: Mattes, 2009. 350 S.
  11. Arendt D. Johann Wolfgang Goethe und Jakob Michael Reinhold Lenz oder "Ich flog empor wie eine Rakete" // Germanistisch-Romanistische Monatsschrift. 74 (1993). S. 36-62.
  12. Müller M. E. Die Wunschwelt des Tantalus. Kritische Bemerkungen zu sozialutopischen Entwürfen von J. M. R. Lenz // Literatur für Leser. 1984. S. 148-161.
  13. Rogers C. R. A theory of therapy, personality and interpersonal relationships as developed in the client-centered framework // Koch S. (ed.). Psychology: A study of a science. Vol. 3: Formulations of the person and the social context. New York: McGraw Hill, 1959. Pp. 184-256.
  14. Scherpe K. R. Dichterische Erkenntnis und `Projektemacherei". Widersprüche im Werk von J. M. R. Lenz. // Wacker M. (Hg.). Sturm und Drang, Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1985. S. 279-314.
  
  Н.В. Гладилин
  
  "Англичанин" Я. М. Р. Ленца как художественное отображение кризисного этапа в жизни и творчестве "штюрмера"
  
  Творчество выдающегося немецкого писателя Якоба Михаэля Рейнгольда Ленца (1751 - 1792), одного из корифеев движения "Буря и натиск", недостаточно изучено советским и российским литературоведением. Практически за рамками рассмотрения до сих пор остаются прозаические и поэтические тексты Ленца, а обращение к его драматургии ограничивается тремя крупными пьесами - "Гувернер", "Солдаты" и "Новый Меноза", а также переводами-переделками комедий Плавта. Между тем, Ленцем создано большое количество менее объемных пьес и драматических фрагментов, без анализа которых не вполне ясна логика его индивидуального развития как писателя и мыслителя, а также не до конца понятен его вклад в эстетическую и мировоззренческую концепцию "Бури и натиска".
  Настоящее исследование посвящено хронологически одной из последних драм Ленца - "Англичанин" ("Der Engländer", 1775/76, изд. 1777), в которой автор отразил и подытожил многие идейно-тематические константы своего творчества. В особенности нас будет интересовать отчетливо проявленная в этом произведении специфика "Бури и натиска", а также отражение личных невзгод Ленца в контексте общей проблематики, характерной для "бурных гениев" - штюрмеров.
  Примем во внимание, что реноме "Англичанина" в литературоведческой традиции весьма незавидное. Так, автор наиболее полного, хоть и написанного более 120 лет назад отечественного исследования о жизни и творчестве Ленца, М. Н. Розанов, квалифицировал "Англичанина" как слабое произведение нездорового, надломленного духа: "Оно слишком запечатлено патологическим характером, чтобы изъявлять претензии на какое-либо художественное значение. Здесь уже чувствуются отдаленные глухие удары, предвещающие наступление той неумолимой грозы, которая похитила сознание у Ленца" [5, с. 382]. Однако, на наш взгляд, последняя из пьес, написанных в наиболее плодотворный для писателя страсбургский период жизни, есть закономерное звено как в его индивидуальной творческой биографии, так и в эволюции всего движения "Буря и натиск".
  Ко времени работы над "Англичанином" положение Ленца, проживавшего тогда в Страсбурге, стало чрезвычайно тяжелым. Его закадычный друг, единомышленник и покровитель Гете окончательно собрался служить при дворе веймарского герцога и уже начал решительный отход от движения "Буря и натиск", которое, в сущности, возглавлял. Череда неудач преследовала Ленца в личной жизни. Невыносимым стало и его материальное положение, поддерживаемое лишь редкими частными уроками; к тому же, он осознал, что практически никаких доходов не приносит единственно чаемый им литературный труд. В письмах конца 1775 и начала 1776 гг. Ленц беспрестанно сетует на свою горькую судьбу: главному теоретику "Бури и натиска" Гердеру он пишет: "Поэт - самое несчастное существо под солнцем" [9, Bd. 3, S. 352], другу Гете И. Г. Мерку - "я беден, как церковная мышь" [9, Bd. 3, S. 406], а в промежутке между этими двумя жалобами исторгает настоящий крик души в письме к издателю Г. Х. Бойе: "Простите мне мою горячность, я сейчас погряз в самой настоящей нужде. Мои долги по моим меркам значительны, и если я не найду скорый выход из положения, то боюсь, что в месте, где моя репутация до сих пор приносила мне все средства к существованию, навсегда и безвозвратно подвергнуcь проституированию" [9, Bd. 3, S. 358]. В ту пору Ленц жаждал кардинально изменить свою жизнь, планировал длительные путешествия в Италию и в Англию, рассчитывая на чужую финансовую помощь, но в последний момент благодетели отказывали ему. В результате весной 1776 г. он отправился в гораздо более близкий Веймар к "другу Гете", где его ждало самое большое разочарование за всю прожитую жизнь, а Италия и Англия стали декорациями небольшой, но очень важной для него пьесы.
  Весьма любопытно жанровое обозначение, данное "Англичанину" его автором - это не "драма", не "трагедия", не "комедия". Ленц был мастером синтетического жанра трагикомедии; в трех его полноформатных пьесах острые социальные и межличностные конфликты соседствуют с юмором, сатирой и выпуклой типизацией. Но "Англичанин" и вовсе носит подзаголовок "драматическая фантазия" ("eine dramatische Phantasterei"), тем самым претендуя на жанровую своеобычность, нетрадиционность. Термин "фантазия" заимствован из словаря музыкантов и означает "жанр инструментальной (изредка вокальной) музыки, индивидуальные черты которого выражаются в отклонении от обычных для своего времени норм построения, реже - в необычном образном наполнении традиц[ионной] композиц[ионной] схемы" [3, с. 767]. Среди современников Ленца как автор музыкальных фантазий особенно выделялся К. Ф. Э. Бах, стремившийся к свободе композиторского высказывания, не скованного рамками привычных канонов. Так и автор "Англичанина", как и в прежних своих драмах, не желает подчиняться классическим аристотелевым правилам. Правда, при отсутствии единства места и времени, на сей раз соблюдено единство действия: оно вращается исключительно вокруг центрального персонажа и его страсти. Но при этом "Англичанин" невелик по объему, а деление на акты носит пародийный характер (почти каждый из них состоит из одной только сцены, иронически названной "первой", за исключением второго, объемлющего две сцены), причем доля заключительного акта в общем построении пьесы превышает 40%. Очевидно, что Ленц намеренно не стремился к соблюдению структурных пропорций, следуя за свободным потоком своей фантазии и стремясь в свободной форме выразить все, что у него наболело.
  Неспроста зарубежные исследователи отмечают в "Англичанине" ярко выраженное автобиографическое начало. Как известно, Ленц в свое время ослушался своего авторитарного отца, не пожелав идти по его стопам и служить пастором в родной Лифляндии; вместо этого он уехал на другой край Европы, в Страсбург, и выбрал тернистую стезю вольного литератора. Однако, в течение всего страсбургского периода жизни перед писателем маячила перспектива профессионального фиаско и вынужденного возвращения в постылый отчий дом. Страх повторить судьбу библейского Блудного Сына был постоянным спутником Ленца. Вот и протагонист "Англичанина", Роберт Хот, к началу действия надолго застрял в чужих краях и трепещет при мысли о том, что отец может насильно водворить его домой. Эта мысль ужасает его потому, что он без памяти влюбился в туринскую принцессу Армиду и жаждет как можно чаще ее видеть - с этой целью он втайне от отца даже поступил на службу в местную армию. Между тем отец уготовал ему совсем иную судьбу: лорд Хот мечтает видеть сына членом английского парламента и выгодно женить его на дочке своего приятеля, лорда Хэмилтона. В результате, в "драматической фантазии" действует не один, а целых два "отца" главного героя: оба в равной степени принимают живейшее участие в судьбе молодого человека; оба пытаются заставить его поступать в согласии с их жизненными установками, а не с его собственными. Это подвигает Роберта Хота прямым текстом воскликнуть "Долой отцов!" [9, Bd. l, S. 330]. Но, помимо того, "сыновний" бунт включает в себя мятеж против наиболее универсальной патерналистской фигуры - Отца Небесного. Былое ослушание автора "Англичанина" в отношении непосредственного родителя и страх перед неизбежной карой за это переплетался в его душе с ощущением греха перед Всевышним и неизбежного со стороны Того наказания. Измена богословию порой ощущалась Ленцем как измена Богу. Тем острее он сознавал необходимость апелляции к иной божественной инстанции: место грозного, карающего и казнящего Судии, которому поклонялся суровый лифляндский пастор, в помыслах его непутевого сына все больше занимал Бог кроткий, милосердный, всепрощающий. Герой "Англичанина" вместо недоступного трансцендентного Бога-отца поклоняется столь же недоступной, но имманентной богине. "Ужаснейшее из существ, в чьем существовании я так долго сомневался, которое я отрицал себе в утешение, - я чувствую Тебя! Ты, который поместил мою душу сюда, который вновь забирает ее под свою жестокую власть! Только не запрещай мне сметь думать о ней. Долгая, ужасная вечность без нее..." [9, Bd. 1, S. 335]. А являющийся в самом финале Исповедник, старающийся с помощью расхожих трюизмов, обычных для христианским проповедей, примирить агонизирующего Роберта с Богом отцов, слышит в ответ: "Армида! Армида. - Оставьте ваши Небеса себе" [9, Bd. 1, S. 337]. Этот возглас, завершающий пьесу, казалось бы, противоречит высказыванию Роберта в первом акте: "Ах! Мне надо вверх, - ведь каждый человек ищет Небес, поскольку не может быть довольным на Земле" [9, Bd. 1, S. 319]. Но "вверх" в устах юного влюбленного на самом деле означало: к окну на верхнем этаже дворца, в котором он алкал увидеть принцессу; при этом упование на взаимность с ее стороны уже задолго до финала осознается им как абсолютно тщетное.
  Любовь Роберта к Армиде - безответна и безнадежна: между ними непреодолимая социальная пропасть. И это тоже вполне автобиографический мотив: нищему Ленцу не раз было суждено по уши влюбляться в женщин заведомо не его круга, столбовых богатых дворянок. Так, непосредственно перед написанием "Англичанина" Ленц испытал глубокое и острое чувство к Генриетте фон Вальднер, с которой едва был знаком (как и Роберт Хот с туринской принцессой) и которую заочно наделял всеми мыслимыми достоинствами и добродетелями (как и Роберт Хот принцессу). Вспомним, что на запретной любовной связи между представителем и представительницей разных сословий строился основной конфликт еще в дебютной и самой известной пьесе Ленца страсбургского периода - "Гувернер", впоследствии она же четко прослеживается в его же "Солдатах", а в драмолете "Тантал" речь идет и вовсе о безнадежной любви смертного к богине. И хотя не всегда Ленц обряжал своих героев в бюргерские/дворянские одежды, чувство социальной ущемленности и жажда эмансипации, столь характерные для "Бури и натиска", лежали в основе любых неравноправных отношений в произведениях писателя. "Таким образом, Ленц разрабатывает типично бюргерский конфликт отца с сыном в обличье английского и пьемонтского высшего дворянства. Сын отказывается вступить в воздвигнутое отцами общество успеха. А вообще-то целиком помещенный во внутренний мир героя любовный конфликт также парадоксальным образом мотивируется пропастью между сословиями, которая, по опыту бюргеров, непреодолима" [7, S. 48]. Но никогда еще у Ленца страсть "нижестоящего" героя не была столь всепоглощающей и лишенной комических обертонов, как в "Англичанине". Роберт Хот - снедаемый любовной страстью мономан, для которого ничто в мире, кроме обладания возлюбленной, не представляет ценности. С первой же сцены намечаются контуры трагической развязки действия "Англичанина" - самоубийства протагониста. Роберт Хот уже понимает, что обречен, и всячески заклинает смерть. Уже в первом акте он доносит на самого себя как на якобы дезертира, хорошо зная, что это влечет за собой смертную казнь. "Зачастую, принцесса, жизнь - это смерть, а смерть - лучшая жизнь" [9, Bd. l, S. 322], - говорит он Армиде, сулящей ему помилование. Интересно, что во времена Ленца болезненная склонность к (подчас беспричинному) суициду нередко именовалась "английской меланхолией" ("melancholia anglica" [см.: 8, S. 213]). Еще один из персонажей "Нового Менозы" заявлял: "Когда бы я закончил свою книгу (...), я поступил бы, как англичанин, и выстрелил бы себе в голову" [9, Bd. 1, S. 189]. Но то был, хоть и висельный, но все же юмор, теперь же роковое намерение осуществляется всерьез. Горячая страсть Роберта Хота (англ. hot - горячий), обреченная быть неутоленной, просто не может знать другого выхода. Один из первопроходцев реализма в немецкой литературе, Ленц в "Англичанине" намеренно изменяет жизнеподобию и чувству меры, в чем-то предвосхищая резкую гиперболичность и условную схематичность экспрессионизма начала XX века.
  Зашкаливающей экспрессивностью отмечен сам язык последней страсбургской пьесы Ленца, наиболее приближающийся к эстетическим канонам "Бури и натиска". В пятитомной отечественной "Истории немецкой литературы" говорится: "наряду с некоторой натуралистичностью стиля и демократизацией языка, штюрмерской литературе свойствен выспренный пафос, особая, порою натянутая, экспрессивность, напряженность и эмоциональность синтаксиса" [4, с. 232]. Для стиля Ленца-драматурга из перечисленных черт, как правило, характерны "натуралистичность" и "демократизация языка", остальные в полной мере проявляются прежде всего в драмах Ф. М. Клингера. Но монологи Роберта Хота (составляющие более четверти текста "драматической фантазии") вполне сопоставимы с бурно-аффективными, исступленными, грамматически неправильными речевыми излияниями протагонистов клингеровских "Отто" и "Близнецов". Так, сетуя уже в начале пьесы на свой удел, Роберт Хот пытается изъясниться поэтически-красиво, но тут же сбивается на синтаксическую невнятицу: "О, сколь несчастен человек! Во всей природе все следует своему влечению, ястреб летит к своей добыче, пчела - к своему цветку, орел - к самому солнцу... Человек, лишь человек... Кто мне это запретит?" [9, Bd. l, S. 318]. А вот пример сугубо штюрмерской аффективной риторики: "Ха, среди всех жизненных пыток, кои может измыслить человеческое соображение, я не знаю большей, чем любить и быть высмеянным. А мраморные сердца столь облегчают своей совести такое издевательство, потому что оно не стоит им никаких усилий, потому что оно так сильно льстит их гордыне и воображаемой мудрости, потому что оно почти без труда ставит худших сынов Земли выше достойнейшего Сына Божьего. Ха! Им не придется более испытывать эту радость" [9, Bd. l, S. 326]. Двукратное употребление восклицания "ха!" заставляет опять же вспомнить трагедии раннего Клингера, в которых оно было своего рода "фирменным знаком" [см.: 1, с. 18]. Это саркастическое "ха" у обоих штюрмеров, как правило, выражает отчаяние на грани истерики. Такова в принципе, чуть ли не доминирующая эмоция трагедий "Бури и натиска", герой которых, декларируемый "сильный человек" (Kraftmensch) всегда на поверку оказывается бесконечно слабым и беспомощным в неравном противостоянии с устройством мира и общества.
  Вот и Роберт Хот претендует на то, чтобы быть автономным "сильным человеком", "гением", который сам определяет свою судьбу и руководствуется им же созданными правилами. Как указывает И. Штефан, "Роберт Хот - герой "Бури и натиска" par excellence, его фамилия - программа. Он горяч, страстен, быстро принимает решения, готов к самому страшному. В определенном смысле он - интенсифицированный вариант гетевского Вертера, которого он напоминает важнейшими чертами характера. Обоих персонажей объединяют оппозиционное отношение к бюргерскому обществу, дилетантские занятия искусством, колебания чувств и идеализация возлюбленных; оба, в финале кончают жизнь самоубийством" [13, S. 16]. С образом маскулинного "сильного человека", "штюрмера", обладающего стальным личностным стержнем, плохо вяжутся постоянные переодевания Роберта в чужие одежды: в первом акте он вынужден, чтобы караулить свою пассию, облечься в мушкетерский мундир, во втором предстает как арестант, да еще и играющий на скрипке, в третьем одет в карнавальное домино, в четвертом - притворяется шарманщиком-савояром с сурком на плече, наконец, в пятом мы видим его в жалком исподнем лежачего больного. Не зря пьесу открывает самоаттестация Роберта: "я, бедный Протей" [9, Bd. l, S. 318]. В этой связи та же И. Штефан оговаривает: "Как существо водное Протей - фигура, находящаяся в оппозиции к Прометею, дарителю огня, бывшему центральной идентификационной фигурой "Бури и натиска" и ставшему благодаря написанному Гете в 1772/74 гг. гимну "Прометей" символом восстания против традиционных авторитетов. Можно исходить из того, что Ленц вполне сознательно вписывает своего Роберта Хота в анти-прометеевскую традицию и, намекая на связанный с Протеем водный мир, напоминает о стихии, связанной с женским началом. Как "штюрмер" Хот - Прометей и Протей в одном лице" [13, S. 23]. То есть, подчеркнуто мужская, солярная природа "Бури и натиска" имеет свою оборотную сторону. Жизнь заставляет "бурных гениев" прибегать к фемининной жестикуляции, выбору крайне шаткой и зыбкой самоидентичности, единственной, позволяющей "гениальной натуре" хотя бы временно обретать почву под ногами во враждебном мире.
  Женственную, "лунную", "водяную" природу своего обожателя прозревает Армида. Не испытывая к нему ничего, кроме "жалости" [9, Bd. l, S. 320], она так комментирует его самооговор: "Похоже, этот человек страдает скрытой меланхолией, которая толкает его на столь порывистые решения" [9, Bd. l, S. 321]. Низводя "гениальную натуру" до "меланхолика", то есть ранимого, неуверенного в себе человека, принцесса, с одной стороны, радикально обесценивает его притязания, с другой же стороны, произносит слово, во многом определяющее душевную конституцию "бурных гениев" и их героев. В своей написанной в 1968 г. и дополненной в 1985 г. фундаментальной работе известный литературовед Г. Маттенклотт отстаивает тезис о том, что именно меланхолия была главным конституирующим элементом драматургии "Бури и натиска". Исследователь подчеркивает, что ее породили не одни только социальные причины. Меланхолическое начало у штюрмеров во многом связано с их эстетическим посылом, с культом неукротимой фантазии, отличающей истинного гения. "Итак, герои "Бури и натиска" терпят крах при столкновении не с действительностью общественной жизни, а с ее фикцией, которая не только объективна в качестве художественного отображения, но и субъективна в смысле правдивости отображенного" [10, S. 50]. Для иллюстрации этого тезиса Г. Маттенклотт ссылается на следующий пассаж из письма Ленца И. К. Лафатеру, написанного вскоре после создания "Англичанина": "Дай мне больше настоящих мучений, чтобы меня не сломили мучения вымышленные. О мучения, мучения, что ты! Не в утешении я нуждаюсь. Только эту немоту я не могу вынести" [9, Bd. 3, S. 456-457, ср.: 10, S. 52]. А Роберт Хот выбирает как раз "вымышленные мучения", не считаясь с реальностью и вожделея невозможного.
  Поэтому для лордов-"отцов" Роберт - вообще всего лишь временно помешанный, подлежащий изоляции и репрессивному лечению. Они принимают все меры к тому, чтобы "больной" не ушел из-под их надзора, вплоть до привязывания его к кровати [см.: 9, Bd. 1, S. 330]; не брезгуют они и "ложью во спасение". Например, в какой-то момент им представляется, что "больного" отрезвит известие о мнимом замужестве Армиды. Они всячески стараются апеллировать к его разуму - главной ценности ревизованного "Бурей и натиском" ортодоксального Просвещения, видя в ней универсальную панацею: "как только ты образумишься, ты будешь счастлив" [9, Bd. l, S. 325]. Недаром Х.-Г. Винтер считает, что "отцы" именно в этом пункте солидаризуются с оптимистически настроенными просветителями, которые "отвергают меланхолию, потому что видят в ней отклонение от поведения, обусловленного разумом" [14, S. 75]. На деле же "здравомысленные" объяснения "отцами" поведения Роберта крайне убоги и пошлы. Они наивно полагают, что молодой лорд одержим скоропреходящей блажью, поддающейся простейшим методам исцеления, например кровопусканию [см.: 9, Bd. 1, S. 329]. "Я еще надеюсь застать то время, когда Роберт посмеется над самим собой". [9, Bd. l, S.327], - говорит более грубый по натуре Хэмилтон и до конца успокаивает Хота-старшего тем, что "все само собой уляжется" [9, Bd. l, S. 325]. Думая, что Роберт "всего лишь" страдает сексуальным расстройством, "отцы" всерьез уверены, что успешное спаривание с обольстительной самкой однозначно решит все проблемы. Лорд Хот склонен скорее объяснять их гиперсексуальностью сына и сожалеет, "что не дал ему спутницу, когда он уехал из дома" [9, Bd. l, S. 326], а лорд Хэмилтон, напротив, заподозривает кандидата в зятья в гипосексуальности и подсылает к нему под видом сиделки распутную прелестницу, "которая могла бы соблазнить самого Антония Падуанского" [9, Bd. l, S. 326]. Но мнимый душевнобольной не поддается ее чарам, ведет себя с ней как вполне разумный, холодно-расчетливый человек и, наконец, хитростью выпрашивает у нее ножницы, чтобы тут же, потрясая портретом той, кого боготворит, перерезать себе горло. Таким образом, он "обыгрывает" упрямых рационалистов на их же территории, но лишь для того, чтобы совершить в высшей степени иррациональный поступок.
  Могучее влечение Роберта Хота к смерти показывает изменившееся отношение пиетистски воспитанного Ленца к проблеме допустимости самоубийства. Прежде, в своих моралистически-богословских трудах он категорически ее отвергал, теперь же видит в суициде единственно возможный исход для сотворенного им alter ego. Старый лорд Хот объясняет фатальное решение сына тем, "что он в детстве набрел на определенные книги, которые внушили ему сомнения в его религии" [9, Bd. l, S. 336]. Какие это были книги, не поясняется, но очень может быть, что имеется в виду ряд трудов французских просветителей, прежде всего - "Система природы" Гольбаха, где четко сформулировано: "Человек может любить бытие только в том случае, если он счастлив. Но, если вся природа отказывает ему в счастье, если все окружающее становится ему в тягость, если мысль рисует ему только горестные, печальные картины, он вправе покинуть место, где не находит для себя никакой опоры; он, собственно, уже не существует, висит где-то в пустоте и не может быть полезным ни себе самому, ни другим" [2, с. 303]. Правда, для материалиста Гольбаха "никакой опоры" подразумевает отрицание возможности опереться на Бога. "В то время как атеист Гольбах последовательно оспаривает существование подобного существа, у Роберта незадолго до смерти начинается процесс обращения, в результате которого он вновь признает бытие Бога" [12, S. 26] (заметим - бесконечно далекого и ужасного). При этом Роберт стилизует себя как мученика, страдальца во имя придуманного им фемининного божества: "Да, я очень хочу страдать, хочу быть закланной жертвой ради ее счастья" [9, Bd. l, S.332].
  Х. Гларнер подмечает, что фабульно последняя страсбургская пьеса Ленца во многом аналогична первой, наиболее известной, герой которой вследствие "отцовского" запрета на удовлетворение сексуального желания оскопляет себя: "Гувернер и Англичанин в своих актах самокалечения или же самоуничтожения с фатальной логичностью доводят до конца то, что братья Берги и оба лорда все время практикуют по отношению к ним: затруднение и подавление развития самостоятельной личности" [7, S. 114]. Таким образом, в творчестве Ленца присутствуют повторяющиеся мотивы, связанные с устойчивыми компонентами его мировосприятия. Кроме того, в "Англичанине" Ленц словно предвидит ход своей собственной грядущей болезни. Пастор Оберлин, в доме которого наблюдались наиболее тяжелые ее приступы, сообщал, как его гость истово бился головой об стену [11, S. 476, ср.: 9, Bd. l, S. 330] и пробовал лишить себя жизни с помощью ножниц [см.: 11, S. 474]. Вряд ли больной писатель осознавал, что подражает своему герою. Скорее определенные модели возможного поведения давно сформировались и закрепились в его крайне лабильной психике. Но кроме собственного помешательства Ленц предсказал и реакцию на него своего родителя. Ведь циничная реплика лорда Хэмилтона о несостоявшемся зяте - "Лучше оплакать его мертвого, чем всюду таскать с собой безумца" [9, Bd. l, S. 336] - предвосхищает будущие слова старого заслуженного пастора о собственном сыне: "Но если бы [Бог] в своем вечном свете предусмотрел, что обретение им покоя и нахождение им своего места в этом мире более невозможны, о, пусть бы Он лучше тогда через блаженный конец даровал ему вечный покой. С какой готовностью, пусть даже пролив тысячу отеческих слез, я пожертвовал бы Ему этого Исаака" [цит. по: 6, S. 24].
  Можно констатировать, что в небольшом по объему "Англичанине" отразился, с одной стороны, весь комплекс индивидуальных проблем Ленца, накопившихся к концу его пребывания в Страсбурге: разочарование в профессии, чреватое возвращением "блудного сына" к доминантному земному отцу; религиозные сомнения, породившие нарастающее чувство страха и вины перед Отцом Небесным; вечные любовные неудачи вследствие недосягаемости и чрезмерной идеализации объектов любви; усугубляющиеся меланхолия и мысли о самоубийстве; наконец, латентные симптомы будущего психического заболевания. С другой стороны, последняя страсбургская пьеса одного из виднейших штюрмеров вобрала в себя многие характерные признаки "Бури и натиска" в целом: решительная ломка классических драматургических правил; повышенная эмоциональность, даже аффектизация речи центральных персонажей; культ страстной любви, не скованной общественными установлениями; бунт против мудрости "отцов" и религиозных догматов; примат чувства над разумом; сочетание прометеевых притязаний сильной мужественной личности с заведомо женскими свойствами - психической лабильностью и вынужденной "протеической" мимикрией под условия социальной среды. Поскольку "Буря и натиск" - одновременно и закономерное продолжение генеральной линии европейского Просвещения, и бескомпромиссная полемика с ним, в "Англичанине" отчетливо виден трагический характер штюрмерской идеологии: эмансипация автономной, определяющей саму себя личности наталкивается на свои собственные границы, обусловленные как социально, так и психологически. В условиях феодально-сословного общества Германии XVIII в. бюргеры-интеллигенты, как и их герои, пренебрегая компромиссами, никак не могли реализовать свои амбиции, а безудержные чувства, как правило, несли гибель тем, кто их испытывал.
  Малая по размерам "драматическая фантазия" в концентрированном виде отражает глубокий кризис, наметившийся к 1776 г. в творчестве ее автора и во всем движении "Буря и натиск". Практически все видные драматурги-штюрмеры - Гете, Клингер, Вагнер, Лейзевиц - на названном рубеже либо переходят на иную эстетическую платформу, либо умолкают и бросают занятия литературой; только написанные несколько позже драмы молодого Шиллера можно рассматривать как последнюю вспышку активности "Бури и натиска". Вскоре "бурные гении" становятся достоянием истории литературы. Ленц в силу слабой психологической гибкости оказывается менее всех готов к этому.
  
  1. Гладилин Н.В. Метаморфозы "бурного гения". Творческий путь Фридриха Максимилиана Клингера. - М.: Изд-во Лит. института им. А. М. Горького, 2020. - 256 с.
  2. Гольбах П. А. Избранные произведения в двух томах. Том 1 / перевод П.С. Юшкевича, Т.С. Батищевой, В.О. Полонского. - М.: Мысль, 1963, 715 с.
  3. Кюрегян Т.С. Фантазия. // Музыкальная энциклопедия. Глав. ред. Ю.В. Келдыш. Т. 5. Симон - Хейлер. - М.: Советская энциклопедия, 1981. - С 767 - 771.
  4. Лозинская Л. Я., Молдавская Н. Д. Движение "Бури и натиска" // История немецкой литературы в пяти томах. - М.: Издательство Академии наук СССР, 1963. - Т. II. - С. 224-233.
  5. Розанов М. Н. Поэт периода "бурных стремлений" Якоб Ленц, его жизнь и произведения: Критич. исследование: С прил. неизд. материалов. М.: Унив. тип., 1901. 655 с.
  6. Böcker H. Die Zerstörung der Persönlichkeit des Dichters J. M. R. Lenz durch die beginnende Schizophrenie. Diss. med. Bonn, 1969. 257 S.
  7. Glarner H. "Diese willkürlichen Ausschweifungen der Phantasey". Das Schauspiel Der Engländer von Jakob Michael Reinhold Lenz. Bern [u.a.]: Lang, 1992 (= Zürcher germanistische Studien. Bd. 34). 168 S.
  8. Hoff D. von. Inszenierung des Leidens. Lektüre von J. М. R. Lenz' "Der Englander" und Sophie Albrechts "Theresgen" // Stephan I., Winter H.-G. (Hg.). "Unaufhörlich Lenz gelesen...": Studien zu Leben und Werk von J. M. R. Lenz. Stuttgart; Weimar: Metzler, 1994. S. 210 - 224.
  9. Lenz J. M. R. Werke und Briefe in drei Bänden. Hrsg. von S. Damm. München: Hanser, 1987. Bd. 1. 786 S. Bd. 3. 994 S.
  10. Mattenklott G. Melancholie in der Dramatik des Sturm und Drang. Erweiterte und durchgesehene Auflage. Königstein: Athenäum, 1985. 206 S.
  11. Oberlin J. F. Der Dichter Lenz im Steinthale. // Georg Büchner: Sämtliche Werke und Briefe. Historisch-kritische Ausgabe mit Kommentar. Hrsg. Werner R. Lehmann. München: Hanser, 1979. Bd. l S.435-483.
  12. Schmidt S. F. "Behaltet euren Himmel für euch". Das Selbstmordverständnis in Lenz" Drama "Der Engländer" und Holbachs "System der Natur". / Lenz-Jahrbuch. 2009. Hannover: Wehrhahn, St. Ingbert: Röhrig, S. 7 - 30.
  13. Stephan I. Verweigerte Männlichkeit. J. M. R. Lenz und sein Drama "Der Engländer" (1777). / Lenz-Jahrbuch. 2022. Hannover: Röhrig, S. 8 - 25.
  14. Winter H.-G. Jakob Michael Reinhold Lenz. Zweite Auflage. Stuttgart; Weimar: Metzler, 2000. 227 S.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"