Галеев Игорь Валерьевич : другие произведения.

Круглое одиночество-1 (Калуга Первая - Глава первая)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Круглое одиночество
  
   Глава первая
  
  
  
   Ужасная история или страшно сказать.
  
   Недавно одна девушка пришла на кладбище.
   Было уже довольно темно. Она, хотя и была местная, но очень лю-била поэзию и вот решила посетить могилы двух известных поэтов, побыть с ними.
   Дом ее был в километре от кладбища, и она пришла к закрытию пешком с букетом живых цветов. Девушка эта была впечатлительная и даже нервная. Она бы ни за что не отправилась на кладбище в та-кое сумеречное время одна, но очень уж она любила этих поэтов, ко-торые, кстати, сами пели на свои стихи, и девушка тоже пела под ги-тару на их стихи. Она любила петь, а они не могли не петь.
   И вот этой девушке нужно было положить эти цветочки на их мо-гилы ровно в полночь, потому что никто еще в двенадцать часов ночи цветы им на могилы не приносил.
   А кладбище уже закрывали и никого не впускали. Девушка немно-го не рассчитала со временем. Через большой забор пролезть трудно, и она, к тому же, в этот вечер не надела брюки. Хотя очень любила ходить в брюках. Потому что кто-то сказал, что у нее ноги не очень. И зря, вполне нормальные у нее ноги, бывают гораздо и гораздо ху-же...
   И все-таки ей удалось проскочить в ворота, когда отвернулись охранники. Девушка - ее, между прочим, звали Тамара - спряталась за могильной тумбой и слушает, цветы в руках, как охранники, или как их там назвать, кричат:
   - Выходите! Закрываем! Все, граждане!
   И тут ей стало боязно. И поняла она, что сглупила и не все учла. Могила-то одного поэта была у вахтерской будки, а второго - где-то в глубине этого замечательного сада. Но отступать Тамара не любила. Она мигом решила, что в 12 часов положит цветы тому, что в глу-бине, а будет возвращаться - тому, что у входа.
   Тамара была совсем молоденькая и упрямая. Можно сказать, воле-вая. Ее мама говорила, что у нее что-то с головой. А папа ничего не говорил, он много работал.
   Тамара сидела за оградкой на корточках, и ей пришло в голову оставить на могилах по маленькой пряди своих волос. Она не разду-мывая взялась за дело. Мужественно вырвала штук двадцать чудес-ных волос и смотала их в два колечка. Она была горазда на выдумки. И еще ей очень захотелось прижаться щекой к надгробным плитам поэтов. Но даже ей это желание показалось странным, и она мучилась сомнением - стоит ли такое делать.
   А тем временем становилось темно. Ветер качал верхушки деревь-ев, и где-то за забором скрипел последний трамвай.
   Скоро городские звуки стихли, и Тамара пошла вглубь кладбища. Она беспокоилась, как бы мама не позвонила подруге, к которой Та-мара будто бы пошла ночевать. Никому, совсем никому не сказала она о своей задумке. И не скажет. Будут знать только два поэта. И Тамара счастливо улыбалась. Она все гадала, кого из них больше любит. Но так и не определилась. И тот, кто умер раньше, и второй - были ей одинаково близки и дороги. Она даже почему-то подумала, что любить двоих неприлично, как-то нехорошо. Но ничего с собой поделать не могла.
   Она шла теперь и читала стихи того, что был в глубине. Обычно у его могилы оставляли поменьше цветов, наверное оттого, что он дав-но умер, и она решила отдать ему шесть гвоздик, а тому, что у входа, четыре. Больше всего она любила розы, но гвоздики ей тоже нрави-лись.
   Она чуть слышно шептала чудесные строки и старалась не думать о глупых призраках и о всякой чепухе.
   А вокруг - оградки да надгробия, похолодало, звезды с любопыт-ством смотрели в просветы между листьев, ото всюду ползли кладби-щенские шорохи. Они заставляли слушать биение сердца, и в каждом темном пятне ожили причудливые образы. С большим трудом прихо-дилось Тамаре доказывать себе, что она совсем ничего не боится.
   Она представила, как сейчас улыбнется, как вдруг совсем рядом скрипнула калитка, и Тамара, резко обернувшись, похолодела - огромный человек стоял за могильной оградкой! Она вскрикнула и попятилась, но поняла, что перед ней обычный памятник, только за-чем-то очень большой.
   "Нет, так продолжаться больше не будет",- сказала себе Тамара и, включив подсветку, посмотрела время. Тридцать минут одиннадца-того.
   Ничего, еще совсем немного. Она вышла на аллею, где увидела скамейку, присела и подумала, что и подождет, чем зря топтаться у могилы. Она даже покушала печенье с конфеткой и, облокотившись о спинку скамейки, помечтала, что, когда умрет, то по завещанию ее положат между поэтами, определят, сколько шагов, потом отсчитают половину и положат.
   "Хорошо бы всем рядом, но это так хлопотно", - подумала она и задремала.
   ...Проснулась Тамара, когда кто-то осторожно коснулся ее щеки. Прикосновением нежным, но холодным. Она вздрогнула и вспомнила, где находится. Никого не было, хотя ей показалось, что совсем рядом по залежавшимся листьям прохрустели шаги. Она встала и осмотре-лась.
   Скрипели старые деревья, мигали вдали уличные фонари, и было холодно коленям. Тамара взглянула на часы и сказала "батюшки! пять минут первого!" Забыв обо всех страхах она шагнула, но вдруг ясно услышала голоса. Оглянулась - и в конце аллеи показались две фигуры. Прижимая к груди цветы, Тамара побежала между оградками и присела там, опустив голову и слушая глухие удары своего сердца. Эти удары совсем не давали ей слушать голоса. Она уже было поду-мала, что они ей почудились и в действительности на аллее никого не было, когда где-то невдалеке кто-то отчетливо произнес:
   - Заманчиво, конечно, писать о себе, но кто знает, кто он сам? Что можно предложить, кроме утопий или имевших место событий? А бесконечно копировать природу и общество - это замкнутый круг.
   Тамара ничего не поняла, взволновалась ужасно, сунула в рот па-лец и укусила.
   А голос продолжал:
   - Каждый старается продлить себя во времени, материализуется в детях, в камне, в звуках, красках, в слове. Фотографируются, био-графии пишут, воспоминания. Здесь же явный закон!
   - Вам мало того, что вы получили? - насмешливо спросил непри-ятный голос. - Бросьте! Были уже попытки перекидывания мостков. Они заканчивались бесконечным унынием.
   И он пренеприятнейше расхохотался.
   - Значит, - воскликнул надтреснутый, но сильный голос, - ты признаешь пропасть, раз были мостки и проблема в средствах?
   - И ради таких вопросов ты добивался встречи со мной? Это вам, праздношатающимся, можно фантазировать и желать. А я же хлопочу об элементарном выживании и с трудом поспеваю. Вон, посмотри, лу-на полная, а ты со своими законами.
   Они остановились совсем близко. Тамара крепко-крепко прижалась к холодной земле и не смотрела в сторону говоривших, она боялась, что они увидят ее глаза.
   - А чем ты в полную луну занят?
   - Женщин раздражаю, - рассыпался в смехе скрипучий голос, - раздражение им - ради всеобщего продолжения. У них хандра, глу-пость, они отыгрываются на мужчинах, те тоже выходят из состояния покоя, глядишь, где-нибудь и скандальчик, есть над чем мозгами по-шевелить. Что, думаешь - примитивно? Но зато надежно. И без таких мелких раздражений никакому брожению не бывать.
   - Ну, а если иначе?
   - Ты наивен, - раздраженно сказал скрипучий голос, - вы дума-ете о море, когда нужна-то всего капля, из которой выльется новый океан. Для этого требуется малость, - это неприятный голос произ-нес издевательски, - бывать везде и всюду и быть всем! Поднатужь-тесь, ребятки!
   - А ты не будешь мешать? - примирительно спросил надтреснутый голос.
   И Тамара уловила в нем что-то очень знакомое и почувствовала, как земля забирает из тела тепло, но она боялась шевельнуться, го-лоса звучали прямо над ней.
   - Вон что! - веселился неприятный. - Весточку подать хотите, ну-ну! Удобный случай подвернулся? Развлекайтесь, что уж там. Вон и дружок твой нарисовался, а мне пора, ждут меня женщины, волну-ются. Главное - рассвет не прозевайте!
   - Прощай, - ответил надтреснутый голос, и Тамара уловила в нем сожаление.
   Она услышала шаги и, воспользовавшись моментом, переменила позу.
   - Чего это он притащился? - спросил новый голос, похожий на надтреснутый, но более мягкий. - Ты бы с ним поосторожней.
   - Я сам его позвал. Он проговорился, оказалось точно так, как мы и предполагали.
   - Слушай его больше, он же провокатор.
   - Да нет, он же не виноват, что его так талантливо выдумали. И тебя он уважает.
   - Да ты что! - заразительно рассмеялся мягкий голос. - Это он наверное за то, что мне памятник сменили.
   - Он обещал не мешать.
   - Это уже кое-что, он свое слово держит. Тогда можно и попробо-вать, тем более, ты сегодня родился.
   - Я родился зимой.
   - Я тоже когда-то не понимал элементарных вещей, - съязвил мягкий и повторил, - сегодня ты родился, в твою честь я апробиро-вал свое желание и вот что мне удалось...
   Они еще о чем-то говорили, но Тамара уже не воспринимала, она вспомнила, кому сменили памятник, чуть было не вскрикнула, задро-жала, и мысли в голове запрыгали, как солнечные зайчики.
   "Встать и поздороваться? - лихорадочно соображала она, - ска-зать "здравствуйте!", но это не подходит. А если они исчезнут? А вдруг разгневаются? А если им нельзя отвечать? А вдруг..."
   И тут она услышала:
   - Да, доказал ты мне. Значит, стоит рассчитать, захотеть...
   - Возжелать, - подтрунивая, подхватил мягкий голос, - а все-таки мне ее жалко, ей останется максимум три года. Из-за нас с то-бой.
   - Не мы же придумали такой порядок, и к чему сожалеть! - горя-чо воскликнул надтреснутый голос. - За эти три года она обязатель-но встретится с ним, и он поверит нам.
   - В нас!
   - Нам, - упрямо сказал надтреснутый, - и мы еще увидим ту каплю, в которой океан!
   - Ну скажи, тебе ее не капли не жалко?
   - Да я потом ей все по высшему сорту устрою!
   Надтреснутый счастливо захохотал и пропел куплет из своей весе-лой песни.
   - Я часто заскакивал тебя послушать, - признался ему мягкий, - ты без голоса никто, человек разве.
   - Ну спасибо, можно подумать, что ты был поэтом!
   - Да я шучу, - отмахнулся мягкий, - а где она? Давай погово-рим, а то уйдёт.
   - Куда же она уйдет, если вон в пяти шагах лежит, встать от страха не может.
   - Неправда! - обиделась Тамара. - Я совсем вас не боюсь!
   - Еще бы ты боялась, я смелее тебя и не видел, - и тот, что у входа, подал ей руку.
   Тамара спрятала за спину цветы и вышла на аллею.
   - Привет! - сказала она и увидела, что они нисколько не измени-лись.
   Тот, что у входа, снял с её волос листик и подал ей, она взяла, и листик оказался зеркальцем.
   - Спасибо, - сказала Тамара и поправила прическу.
   - Давай, дари цветы, - сказал тот, что должен лежать в глубине.
   - Я поровну, - покраснела Тамара, но они этого не заметили.
   Она протянула по пять цветочков и сказала, что не верит своим глазам.
   - Верь, милая, - улыбнулся тот, что в глубине, - ты родилась под счастливой звездой.
   - А что, такие звезды действительно есть?
   - Все есть, и звезды счастливые, и девушки красивые.
   - Не закручивай девчонке голову, - перебил тот, что должен ле-жать у входа, - у неё там достаточно вихрей. Как здорово они пах-нут, - он держал букетик у самого носа, - я вообще-то не нюхаю этот дурман, но твои - особенные.
   Тамара была счастлива.
   - А можно я пожму вам руки?
   Они по очереди протянули ей руки и серьёзно пожали. Им не пока-залась такая просьба неуместной или глупой.
   - Сдержал, шельмец, слово! - радостно сказал тот, что в глубине.
   - Да, удружил. Чтобы к нам - и такая кроха. Тебя как звать?
   - Тамара.
   - Ну вот, Тамарочка, мы на тебя очень и очень полагаемся. От те-бя теперь многое зависит.
   - Есть такой закон, - перебил тот, что в глубине.
   - Что ты встреваешь! Я сейчас сам все объясню.
   - Не ссорьтесь, - попросила Тамара, - а то вы впечатление ослабите.
   Они переглянулись и рассмеялись.
   - Ну и повезло же нам! Ладно, говори ты.
   - Нет, ты.
   - А ты начал.
   - Ну и что!
   - Нет, ну что мне с вами делать, - всплеснула руками Тамара, - вы так до утра будете препираться.
   - А сколько времени? - спросили они в один голос.
   - Пять минут четвертого.
   - Ого, скоро рассвет. Ну давай я.
   - Не забудь про инициалы! - волновался тот, что должен лежать в глубине.
   - Я с них и начну. Тамарочка, когда ты встретишь человека с инициалами К.Б.Т., то ты в него непременно влюбишься. Запомнила? Так вот, не знаю, что у вас там получится, но ты ему обязательно расскажи о нас, об этом случае, ладно? Он тебе, скорее всего, не по-верит, но ты не расстраивайся, потому что у него с этого все и завер-тится. Это важно для всех...
   - Все пойдет по иному, Тамарочка, - не выдержал тот, что в глу-бине.
   - Ты же обещал!
   - Молчу, молчу, - и он отступил на шаг в сторону.
   - Ох, Тамарочка, не забудь инициалы, повтори-ка!
   - К.В.Т., - сказала Тамарочка.
   - Так я и знал, - вновь не выдержал тот, что в глубине, - ты не-правильно объясняешь!
   - Не К.В.Т., а К.Б.Т., Тамарочка, - торопился тот, что у входа.
   Тут раздался какой-то странный звук.
   - Это нам пора, Тамарочка, - забеспокоился тот, что в глубине, - К.Б.Т., запомнила?
   - К.Б.Т., да, запомнила. А где я его найду? Он что, старый или мо-лодой?
   - Ой, Тамарочка этого мы не знаем! Спасибо тебе за цветы. И если с тобой что-нибудь случиться, то ты не волнуйся...
   - Пойдем, - тянул его за руку тот, что у входа, - а то снова при-дется шляться в толпе.
   - Ну и пошлялись бы ради такого случая, - взбунтовался тот, что в глубине.
   - Да что приятного порхать да подслушивать!
   - Это у тебя с непривычки. Давай, проводим Тамарочку, а потом что-нибудь наврем.
   - Ладно, давай!
   Но проводить им не удалось - в конце аллеи появилась фигура и засвистела в свисток.
   - Черт возьми, - сказал тот, что у входа, - разгалделись, так что сторож проснулся. Все из-за тебя!
   - От обиды тот, что в глубине, не смог возражать, он лишь поце-ловал Тамару в щеку и сказал:
   - Беги, мы тебя прикроем!
   И Тамарочка чмокнув в щеку того, что у входа, побежала что есть сил, задыхаясь от опасности и восторга.
   - К.Б.Т.! - прокричали ей вслед.
   Она повторяла на бегу эти три буквы и желала только одного - быстрей записать заветные инициалы. Она так разволновалась, что забыла об опасности и не заметила, что у ворот стоит человек.
   - Ну-ка, милая, иди сюда! - сказал этот человек и схватил ее за руку. - С кем ты была? Где они?
   - Дяденька, я одна! Я на скамеечке уснула, я домой!
   - А кто кричал! Кто песни пел? Кто на могилах пакостил? Пойдем-ка о своих сообщниках расскажешь. Сейчас милиция приедет, всех переловят.
   - Отпустите! - хныкала Тамара. - Я не хочу, мне домой нужно.
   - Пойдем, пойдем! - тянула ее волосатая рука.
  Тамара подумала о буквах и не смогла их вспомнить. Отчаянье охва-тило ее, и она громко и дико закричала:
   - Пустите! Я не хочу! Мама! Мама!
   - Что, что, Тамарочка?! Что случилось?
   Зажегся свет, и Тамара, соскочив с постели, подбежала к матери.
   - Пусть уберет свою руку! Что он ко мне привязался!
   - Кто, доченька?
   - Человек с повязкой! - прошептала Тамара и, хлопнув глазами, поняла, что стоит в своей комнате.
   - Сон приснился? Плохой сон, да, Тамарочка? - спрашивала ис-пуганная мама.
   Растерянная Тамара отошла от нее, села на стул, обхватила голову руками и горько заплакала.
   - Обманули, обманули! - повторяла она рыдая.
   Мать побежала за водой. Она принесла ей в большой кружке, раз-рисованной корабликами. Тамара взяла, выпила и, передавая матери кружку, увидела на своих пальцах два колечка. Они были те самые, оттуда, из сна!
   - Ручка! Где ручка, мама? Ручку!
   - Да что с тобой? У тебя, наверное, жар!
   Она протянула руку, но Тамара подбежала к столу, выдвинула ящик. Через мгновение она написала на первой попавшейся книге: К.Г.Б.
   - Что ты делаешь! - в ужасе воскликнула мать. - Я же тебе ты-сячу раз говорила - не пиши на книгах!
  
  
  * * *
  
   Веефомит сомневался: стоит ли включать главы из "Прыжка" в свою книгу. Он кое-что выписал и теперь остановился на Х1 главе, где описывается сам прыжок, где:
  
   "... Пашка, словно заявляя всему свету о своей исключительной со-стоятельности, вакханируя и бунтуя против этого огненного и краси-вого корабля, медленно движущегося в ночи по течению, посмотрел в изумленные глаза подбегающего Ивана и, криво усмехнувшись, спру-жинил от белого ограждения, и неостановимо и навсегда полетел бе-лым стремительным телом в кошмарный, но такой притягательный за-бортный мир..."
  
   - Кто же из них прыгал? - подумал Веефомит, - И если один к себе, то другой от себя или оба - к себе? Нет, не буду включать.
   И он перечеркнул уже выписанное, посмотрел тираж.
   Ого! Леониду Павловичу когда-то здорово везло. Если, впрочем, это можно назвать везением.
   Веефомит думал:
   "Сильный слабого вытесняет. Умный глупого не всегда. Но у всех есть голова для притязаний проявить себя. Ты способен на это, и я способен на такое же, на высоту чувств. Бац - и прыгнул. Безо вся-кой необходимости. Теплоход останавливают, спускают шлюпку, шторм, никого не находят, друг сходит с ума. Зато доказал - героизм без необходимости опасная вещь. Из всей этой истории можно сде-лать вывод, что один из них уел другого. Прыжок - элементарная по-требность в действии."
   Он так подумал и записал эти мысли, а потом и их перечеркнул, закурил. Вдруг возмечтал, что сейчас дойдет до истины и поймет про-стоту Кузьмы. Вновь открыл "Прыжок".
   Дальше шли противоалкогольные диалоги, о наркомании, про уличную девку, лирика, поганое прошлое, есть и налеты на стариков-консерваторов... И как оригинально, безо всяких штампов выполне-но.
   - Нет, - вслух сказал Веефомит, - он тогда не мог знать, что эти темы станут модными, они были в самом зародыше, и нет ни слова о власти и системе. Как мистически удачно он уложился в новое русло! Интуиция выживает? Да, здесь какая-то загадка.
   Он перелистнул страницу и прочел прекрасный отрывок:
  
   "И самое-то главное - его не отличишь в массе, его и подозревать неэтично. За что! Он такой же, как все, даже чаще других добивается справедливости, умнее многих, логичнее и напористее, это и ставится в заслугу. И никто не станет подозревать в грязном и мерзком, потому что он за новое, в числе первых, быть может, он и сам прячет от себя это главное за ширмой благородных иллюзий. Его еще светлейшие люди-соратники похлопают по плечу и представят: "Вернейший друг. За дело себя положит!" А что, и положит, и спать-есть не будет, не добирать прелестей жизни, а своего добьется; но когда уж добьется, то тут-то из него выползет..."
  
   Дальше было написано "змей", но Веефомит сказал вслух:
   - Природа, - и перелистнул страничку, бегло пробежался по строчкам:
  
   "... Эти бабочки облепили весь теплоход, когда в три часа ночи они вышли провожать девушек...
   - Они живут всего один день, - грустно повторял Пашка...
   Просто уму непостижимо, как это они не остались вместе с ними на этом пустынном ночном причале, где тускло светили... где лай дере-венских...
   - Господи, неужели мы всё это забудем!"
  
   - Ну, это лирика, - сказал мудрый Веефомит, - а вот дальше он рассказывает Пашке, как сам когда-то выпрыгнул из лодки, в кото-рой скоморошничал пьяный отец, как плыл и чуть не утонул, и была истерика. Иван расчувствовался, слезы на глазах, ему удалось при-близить, оживить те давние ощущения, и тогда наркоман Пашка, воз-желав испытать то же самое, выпрыгивает. Вот оно это место перед прыжком:
  
   "Ивану не терпелось закончить этот ни к чему не ведущий разго-вор.
   - Зачем ты меня обманул? Ты же не выбросил анашу, - сказал он раздраженно.
   - Забыл.
   Иван ядовито усмехнулся:
   - Я поражаюсь твоему безволию.
   - Причем здесь безволие? - Пашка заторопился. - Это мне помо-гает жить бодрее.
   - Хихикать, по-твоему, бодрее?
   - Да брось ты! Что там хихикать, я не о том, ты ведь можешь пи-сать в обычном состоянии, а мне для творчества не хватает именно этого.
   - Дурости, - усмехнулся Иван.
   - Ты думаешь, я не смогу прыгнуть? - загорелись глаза у Пашки.
   - Пока ты занимаешься косяками, ты просто торчок, а потом и во-обще закиснешь.
   - Я не смогу?! - повторял Пашка, и какой-то лихорадочный блеск заиграл в его широко открытых глазах..."
  
   Веефомит захлопнул книгу, чиркнул спичкой, окутался дымом.
   "Желание слияния, понимаешь ли... Оба прыгали, но ведь Леонид Павлович еще и в тираж сиганул, - молчал Веефомит в кресле. - Да и было все по-другому. Нет, не буду включать. Перескажу своими словами".
   И он взялся за ручку. Написал:
  
   "Леонид Павлович, как утверждали тогда критики, в необыкновенном ли-рическом символизме верно отразил столкновение добра и зла и вывел со-временного деятельного героя. Привычные символы - корабль-общество, течение, ночь, рассвет, юность, старость, вода, звезды, пороки, искушения, прыжок, как гибель неверных устремлений, - приобрели острое современ-ное звучание. Нет, я, конечно, утрирую, всё это писалось тогда критиками более точно и умно, но повесть пришлась именно ко времени, настольная книга нового курса. Одно только печально: кто-то из них сам себя толкнул за борт. Абсурдно допускать, что оба правы".
  
   Веефомит остановился, подумал и раздраженно перечеркнул напи-санное.
   "Что я судья, что ли! Эта критика никому не поможет. В конце кон-цов зачем-то нужно было пройти именно такими путями".
   И он, скомкав листы, бросил их в мешок отвергнутых черновиков. Листов набилось доверху, и он с удовольствием утрамбовал их кула-ком.
   Облегченно вздохнул, оделся и пошел прогуляться по городу, в который еще не приехал.
  
  
  Среда
  
   Он прилетел в Москву с улыбкой брачного афериста. Но слава, мутная, дурманящая слава томилась в таинствах плоти. Она плевала на ранний геморрой - наследство кропотливой работы над "Прыж-ком". Геморрой прошел, спасовал перед любимой женщиной и свет-лыми надеждами. Хотя геморроя и не было. Клевета! Слишком молод и здоров для него, седалище словно нарочно предназначено для пи-сания.
   Нужно было видеть, как, почувствовав себя всемогущим, талант-ливым и, наконец-таки, мужчиной, совершенно твердо верил, что лю-бые преграды преодолеются, и победа взласкает органы чувств. И был действительно неотразим (не только для пузатеньких женщин), какая-то, не по возрасту, уверенность и ровная, упрямая энергия за-ставляли поголовно всех, с кем сталкивался, тихо или бурно верить в незаурядную будущность, в ту самую звезду, которая светит и при-надлежит лишь избранным, да и то не всем.
   Горел, еще каким нетерпением, тем более, что всюду ощущались брожение и передвижка. И нужно было начать завоевывать право включиться в борьбу, отмывать и очищать культуру от старых клопов и бездарных выскочек. Время словно тем и занималось, что работало на приезд, всегда и дальше подготавливало плацдарм для триумфа и деятельности. Да, это незабываемо: вся история, время, вся жизнь дожидались, когда явится последний, во всеоружии и страстности та-ланта, поразит и осветит все-всё вокруг, и тогда-то станет так дев-ственно, благородно, умно, как никогда, и тогда-то многомиллион-ные... Восхитительно всё будет, одним словом.
   Любил ли оставленный город детства? Тот город, откуда все начи-налось, весь его, с теми, кто вырастал и старился рядом? Уже не лю-бил, но чтил и помнил, потому что наивная любовь растворилась в по-знании всеобщей пробуксовки, в крушении собственных иллюзий, в лицах заблудших друзей... Но дом не выбирают и это он вывел сюда, каков есть, в эту загадочно-равнодушную столицу, манившую побе-дой или поражением, за что и благодарен отчему месту.
   Когда-то детство дразнило солнечной жизнью и оставило жить в недрах памяти желание земного рая; и облик светлого самого себя, ребенка, мечтающего о торжестве собственного "я", о великой судьбе и неопровержимой нужности призывал на бесстрашный штурм неза-урядной судьбы. И всей этой неутоленной жажды в таком крохотном человеческом теле хватило бы не на один этот столичный город, ог-ня этого смутного завоевания достало бы на сотни городов.
   А самолюбия! Сладостным упоением от великолепия всего, что бурлило внутри, в мозгах, в пульсирующей крови, в нерастраченной чувственности мог запросто потягаться с самим Нарциссом. И это упо-ение было бы смешно и безобразно, если бы оно проявлялось демон-стративно. О, это был сдержанный, скрытый нарциссизм, не в пример тугоумным эгоцентрическим выскочкам! Какое там рифмованное бря-цанье - проза! Потому что внутри была уже не та экзальтированная лирика своего гигантски инфантильного "я", которое так обожаемо иными нарциссами, а мечты периферийного мира о хладнокровных и вечных городах, выбрасывающих окраинам насмешливую банальщину и недостижимые идеалы. И хватало ума, чтобы понимать, что эти го-рода ломают хребты миллионам, кому певучая юность подарила такие непрочные и обманчивые крылья. И уже чувствовал себя детищем века, иногда даже скромным богом, освещающим мир своей энергией, способным приводить в движение тех, кто пассивно глазел в ожида-нии.
   И не испытывал особых мук творчества, о которых так часто упо-минают иные писцы. И восторгов особых не было. Просто и вольно выплеснулся мир на чистую бумагу, откровенно, каким он и был, - вскормленный временем и прущей во все стороны жаждой жизни. По-лучилось с чувством, с уверенностью и не глупо.
   Теперь, когда за спиной был "Прыжок", шагал по столице и знал, что такого же второго быть не может, природа не терпит повторений. Не усомнился и тогда, когда прочитал на столбе у остановке глупей-шее на свете объявление:
   "Пишу незаурядный роман. Желающих взять меня на бесплатный благотворительный постой, прошу позвонить по телефону: 200-24-17. Ем мало, могу вообще не разговаривать".
   Прочитал и подумал: "Написал бы еще: мужчинам свои услуги не предлагать". Посмеялся и пошел себе и уже был далеко-далеко, ко-гда остановился: "Может быть, стоит позвонить, познакомиться, тоже жизнь, судьбы, частичка столицы?" Но какой Москве нужны излишне суетливые, да и в голове свое, столько хлопот, Ксения...
   Всего четыре дня назад распрощался с друзьями и, находясь в вихре, словно по заказу сошедших свершений, поспешил сюда, пред-чувствуя, что время подготовило почву для победного вторжения. Не страшило, что придется в поте лица расчищать завалы. Революция продолжалась. Борьба обретала прежний настоящий накал.
   Когда вспоминал Кузю, хмурился, эти воспоминания - единствен-ное, что как-то старалось удержать в прошлом. "Может быть, это не для искусства, - говорил Кузя на кухне после чтения, - этот прыжок - случай, и все эти люди вокруг прыжка - случай из миллиардов других. Тысячи подобных случаев описаны". А потом вдруг, словно испугавшись чего-то, стал хвалить, перечитывать. Но вот эти его сло-ва запомнились. Они мешали, отвлекали, и нелепый Кузя стоял за ни-ми укором, ведь и он был не лишен таланта, и в чем-то благодаря ему была написана повесть, и не будь его, никто не прыгнул бы...
   Были задушевные беседы, были общие мечты, взаимопонимание, а теперь вот, после "Прыжка", что-то, наверное, сломило его. Тогда, на кухне, показалось, что сам Кузя увидел неспособность создать такое же, и черная тень между... Возможно, ему теперь придется закрыть шторки больших притязаний, и значит, прошлых отношений не вер-нешь. Скорбно, но факт. Еще предстоит разобраться, почему так устроен мир, когда один уходит вперед, а другой остается сзади. Са-мое главное, что Кузя жив, и теперь, отбросив то, что по молодости лет принял за свое, займется должным и предназначенным свыше. Как-нибудь удастся встретиться и повспоминать юность.
   Вот она, столица! Несмолкаемый репортаж. Дыхание захватывало, когда въезжал в рот знаменитого вокзала, где начинался этот ритм, заползающий в умы, тела и души, расщепляющий их ради могущества великого города! Желудочный сок. Кто кого! Утраивается аппетит и колоссальная жажда информации. Стойко держался на ногах, не надеясь на легкую победу, и за четыре дня вник в то, что другой бы понял не за один год. Какая уж там улыбка брачного афериста! Ее не было. Просто любил, ибо Ксения дарила понимание, уважение и бу-дущность. И она (Ксения лучезарна!) была счастливой звездой, она предваряла успех, который без нее был немыслим.
  
  
  Веефомит идет по Москве
  
   Вообще-то он глуповато поступил, дав такое объявление. Его нуж-но было оштрафовать. Ёрничанье какое-то! Если с обывательской точки зрения посмотреть, так это грубейшее нарушение всех законов. А глянуть с противоположной точки - оригинально, но совсем ни к чему. Кому в наше нормальное время придет в голову, что такое объ-явление не шутка? Люди проходят, читают, кто улыбнется, кто по-жмет плечами, кто нахмурится, есть и такие, что звонят, но ничего дельного не предлагают, чепуху разную говорят. Москва - столица грамотная. Над ней не поиздеваешься. За что ее и любят авантюри-сты и все авторы. Закат ее не предвидится, влияние ее на лицо. Так что шутить так можно только сдуру. Есть уже такие герои в искусстве - всякие нахлебники и паразиты. Тартюфами их называют. Кто ж о таком явлении не знает? И потому Веефомиту незачем было давать телефон своего знакомого. Так ему знакомый сказал, когда в очеред-ной раз в трубку нехорошестей наговорили.
   Веефомит вышел из укомплектованного общежития и пошел сни-мать свои объявления. Их было три. А теперь одно осталось. Снял он и последнее, и понурый и печальный отправился в комнату, где чет-веро, где входят и заходят, где незаурядного романа не напишешь. Он тогда не этот роман хотел написать, другой, который, как и этот, не дописал.
   Шел он так, а вокруг машины, дома, люди, Москва, одним словом, а у Веефомита в голове философские мысли, и одинокий он преоди-нокий, даже грех над ним посмеиваться. Бывает с ним, что выпадает он из общей действительности, наплывает на него или что-нибудь из-нутри выпрыгнет и отстаёт Веефомит от целенаправленного процесса жизни, или где-то рядом болтается. Запущенный студент, каких мало. Хорошо, что ему никто не подражает, а то расцвели бы всюду запу-стение и разруха. От машин и домов ничего бы не осталось. И некуда было бы ходить на работу. И некому. Но зачем-то нужен Веефомит, такой вот, не соответствующий запросам студент. Природа и более нелепые вещи не родит зря. Может быть, чтобы на его тусклом фоне блеснул бы поярче какой-нибудь исключительно важный для обще-ства индивид? Кто его знает, точно лишь можно сказать, что Веефо-мит об этом и не думает, он бредет по столице иноходцем и философ-ствует, даже если увидит какое-нибудь необычное лицо или забавную сценку - все равно философствует. Зараженный он человек.
   А что если он попросту не выдержал испытание столицей, он же периферийщик, мало ли их трогается от избытка информации. Неко-торые его товарищи так и считают. И потому сложные у Веефомита отношения с соседями. Не хочется ему идти в комнату, где насторо-женно смотрят, как он что-то пишет в блокнотик или в тетрадочку. И никому невдомек, что Веефомиту все равно, что Москва, что Лондон, что Калькутта. Поступил, повезло, обрадовался и забыл, что повезло. Он еще не дозрел до периода, когда тело и сознание мгновенно реа-гируют на давление Среды. Не познал сладостей оттенков, смакова-ний и штрихов. Не вышел из целого какой-нибудь его частью. И хо-рошо.
   Плохо, что с объявлением ничего не вышло. И все-таки продолжал Веефомит верить, что есть хорошие люди, что мог кто-то откликнуть-ся и понять, просто не свел случай с объявлением: бежал мимо вто-ропях на работу, на заседание, в кино, а объявление маленькое, не со всякого расстояния разглядишь. А если на машине едешь, то во-обще всё мелькает.
   Родственники уже спрашивали Веефомита:
   - И что ты все пишешь, что не живешь, как все, погляди, люди нормальные интересы в жизни имеют, как-то устраиваются, а ты то там учишься, то здесь, пора бы за ум браться!
   А если бы он опять не доучился и болтался по свету, работал бы кем попало, носил бы штаны протертые, они бы ему и такое сказали:
   - Ну что ты нас позоришь?! Вроде и не дурак, а головой не сооб-ражаешь. Вон, твои одногодки все устроены, Васька на заводе не меньше директора получает, квартиру недавно дали, Игорь - следо-ватель, а ты все кропаешь, все читаешь, а кому это нужно? Ну что ты там всё черкаешь?
   И хотел бы Веефомит ответить, что не знаю, дескать, несет меня, мучает, душа мается, рожден глаза широко открыть, так много всего в мире, так густо, так полно - понять, разобраться хочется, хотел бы уверить, что и сам рад бы устроится, да не меньше директора полу-чать, детишек маленьких завести, целовать их в пузико, учить уму-разуму, да как-то не получается, несовершенен мир для всего сразу, жертвовать приходится. И не может убедить дорогих сердцу людей, потому что не знает, куда занесет, да и слов таких у него нет, чтобы разом объяснить; утеряна нить, на разных языках объясняться прихо-дится, на разных берегах одной реки оказались... Вот такой трагизм вырисовывается.
   Но пока учится Веефомит и обязательно кончит, так что не услы-шать ему пока про Ваську и Игоря-следователя.
   Вот сейчас войдет он в комнату, а там приятель его дожидается, тот самый, которого телефон в объявлении.
   - Ну что ты, Валерик, ждать себя заставляешь? - посмеивается приятель, - свои заботы на меня свалил.
   Он всегда посмеивается. В душе не очень полноценным Веефомита считает.
   - Снял свое объявление?
   - Снял, - покорно кивнул Веефомит, - ты был прав, сорвали два, а одно снял.
   - Ну, это как посмотреть, - посмеивается приятель, - может, те-бе и повезет еще.
   Веефомит садится на кровать, никого бы ему сейчас не видеть.
   - Да ладно, - бормочет, - это же ради эксперимента. Всё равно я альма-матер брошу. В тайгу поеду.
   Но приятелю чем-то симпатичен странный Веефомит. Хотя он и пу-гает своими философиями, но чудится иногда приятелю, что что-то во всем этом есть, и помнит приятель, что все великие были со странно-стями, но, не имея оснований считать Веефомита Великим, он самона-деянно отводит ему место чудака где-то пониже себя и, пользуясь моментом, щедро говорит:
   - Звонили тут, адрес передали, вот, возьми.
   И уже несколько завистливо, но всё так же насмешливо добавля-ет:
   - Молодой женский голос, понял, счастливчик?
   Все понял Веефомит. Взял листок: улица, дом, фамилия, имя. Отче-ства только нет.
   - Вдовушка, наверное, интеллектуалочка, будешь ты теперь, Ва-лера, как сыр в масле кататься. Слушай, а что ты за роман пишешь?
   - И что, мне прямо к ней идти?
   - Бежать, чудак, - приятель сам был готов сделаться Веефоми-том, - лететь, понял? Только сначала скажи, какой это ты незауряд-ный роман задумал? О чем?
   Появился у приятеля шанс заглянуть за кулисы к Веефомиту - долг платежом красен.
   - Да я пошутил, - расхохотался Веефомит, - ты что, ничего не понял? Поприкалывался, чтоб не так тоскливо было. Окстись! Какой роман? Что я, короче других? Вон сколько шары стольники заколачи-вать.
   Приятель открыл рот.
   - Ну ты даешь! Храбёр! Так может, мы это... вдвоем двинем, у этой вдовушки наверняка подружка есть, знаешь, не могу, так пере-конторить охота!
   Веефомит посмотрел ему в глаза и твердо сказал:
   - Нет, туда я пойду один.
  
  
  Пятница
  
   Ксения могла слушать, она могла понимать. Еще тогда, когда при-езжала на практику, когда сидели с ней на кухне допоздна и не смел дотронуться до ее руки. А так хотелось! Она, как глубокий колодец, далека, но зачерпнуть можно; попить можно, но нырнуть в глубину - нельзя, опасно. Она мечтала о таком вот неуемном, и встретила - та-лант налицо, энергии через край, интересно, остро, не соскучишься. И приехал, дабы жениться. Это было удобней сделать в столице, ра-зумнее.
   Дружно взялись за дело. Плодовито работалось. Многое дополнял, поправлял, и все выходило как нельзя лучше. Ксения знала меру и могла не спорить, о чем не знала, но могла и подсказать.
   Потом перепечатывал на чистовики, читал ей, при чтении испыты-вал насыщение мыслью и полнотой чувства, возникал восторг от со-зданного ("не мной, я лишь орудие") талантом. А в талантливости уже не сомневался, Ксения истово верила, что сдвинутся горы.
   Поначалу и жениться-то не хотел, но Ксения подарила уверенность в силах, чувствовал, что о другой такой, да чтобы еще лучше, - меч-тать незачем. И неудобно было жить с родителями, без прописки, двусмысленно получалось, и рукопись готова, столица замерла в ожидании и грешно упускать момент.
   Зарегистрировались. И как хрупка и доверчива Ксения!
   Маленькая комната уютно обставлена, и было приятно работать за столом среди заботы и внимания, стрекотать на машинке или править отпечатанный текст. Одна половина уносилась к вершинам мысли, а другая наслаждалась заботой и теплом, и не только от Ксении исхо-дящим.
   Теща и тесть - истинная находка. Еще до женитьбы смотрели как на настоящего человека, доверились сразу; сочувствовали начинани-ям и понимали, что талантлив, безо всяких смешных доказательств. Они не лезли в жизнь молодых, как это случается сплошь и рядом, еще до женитьбы приняли как сына, кормили, дарили всякое, от чего нельзя было отказаться, не обидев их; а как-то даже купили бумагу - "за ней была очередь, и мы подумали...", - что забавно тронуло, и захотелось сказать: милые вы, старички; но да ну ее, эту слабитель-ную сентиментальность.
   Любил вкусненько поесть, и теща наивно радовалась каждому про-глоченному куску, всё старалась разнообразить. И никаких предрас-судков. Еще до женитьбы жили настоящей супружеской жизнью, и "старики" понимали. В них виделась даже гордость за то, что дочери так повезло.
   - Это редкость - человек настоящей одержимости. Ты, Ксюша, должна быть к нему повнимательней, и если будут какие-то там странности, ты промолчи, потому что к нему с иными мерками подхо-дить надо бы. Тебе выпала трудная, но замечательная судьба.
   И так говорил Степан Николаич, тесть, совершенно простой чело-век, проработавший всю жизнь знающим, но обыкновенным техником, не вдававшийся в искусство, не имевший к нему ни тяги, ни призва-ния! Редко такое бывает. И вот такое невероятное отношение пона-чалу казалось не без второго дна, тем более, что теща, Нина Дмитри-евна, говорила еще незаурядней:
   - Ксения, - она порой в серьезности смотрелась довольно комич-но, - ты должна быть готова ко всему и все принимай как благость. С таким человеком что бы ни случилось - все разумно и к лучшему. Многие женщины безнадежно мечтают о такой участи. Тебе повезло и в этом есть что-то мистическое.
   Слова "благость", "участь" и " мистическое" Ксения, конечно, же ради шутки, добавляла от себя, пересказывая заветы матери. Но со-держание от этого не искажалось. Не раз приходилось слышать это и самому в простых и благодарных выражениях от Нины Дмитриевны. А Степан Николаевич, тот, не находя слов, просто посматривал умными глазами, которые говорили сами за себя. К чему такое невероятие?
   Неужели какой подвох? Ксения, как и многие современные девуш-ки, была чиста и невинна, ничего аморального за ней не числилось. Она никогда не лгала, и ее прошлое можно держать на ладони. И ни-какого такого уродства, неполноценности. Исключено. Некоторые де-тали, так они, наоборот, придают особую привлекательность, нестан-дартность. Может быть, болезнь какая... Осторожно выведал, нет, ни-когда ничем таким не болела и никто не волновался, если речь захо-дила о болезнях.
   Но подозрение на болезнь не отпускало, тем более, вспоминалась одна история. Как-то младший брат был на обследовании у врача. Десятилетним. И вот эта врачиха, толстая короткая кудрявая стару-шонка пятидесяти пяти лет сказала матери совершенно уверенно: "У вашего ребенка конская стопа". Что это значит? - мать, конечно, не знала, потому как с лошадьми дела не имела. Тогда эта молоденькая старушонка в самых сожалительных выражениях сообщила, какая участь ожидает "бедного мальчика" - неизбежно прогрессирующее слабоумие и смерть. Очень уж конская стопа. Тут-то и началось. Ни на мать, ни на брата без слез смотреть не мог. Никто в городе, кроме этой молоденькой старушонки, об этой болезни не знает. Искали ли-тературу о стопе, а она не находилась. Очень редкая болезнь. Может, пятый или шестой случай на все Азию и Европу. Тревожное состояние день ото дня отягощалось зловещим будущим брата. Безобразный рок преследовал семью. Жизнь была в тягость. Частенько, как бы невзна-чай, вместе с матерью просили брата разуться, ненавязчиво изучали его ноги, сравнивали со своими, с соседскими, но так и не могли по-нять - конская у него стопа или нет. Одна была утеха: все говорили, что толстая короткая кудрявая старушонка многим "деткам" пророчи-ла смертельный исход и была, как видно, не совсем в своем уме еще с той студенческой поры, когда всем своим маленьким впечатлитель-ным существом углубилась в безбрежные просторы славной медици-ны. Да так углубилась, что напрочь лишилась какой бы то ни было личной жизни. От такой серьезной причины чего только не выдает человек. Тем более женщина...
   Вспомнил этот случай и не мог не присматриваться. Всякое бывает. Ничего не обнаружил и укорял себя, решив, что просто Нина Дмитри-евна такой чуткий от природы человек, что, возможно, когда-то в мо-лодости нечто упустила, а теперь сожалеет или же по глупости в спешке наделала чего-то, о чем тоже сожалеет, но рада, что у дочери все будет по-настоящему. И к тому же трудно не разглядеть в яв-ственном таланте многообещающую личность.
   Тем более, много было светлого. Еще не возникли окаменелости. Ксения училась, работала и печатать помогала. Все успевала и уста-вала, конечно, как никто. Что говорить - удача. Повезло после всех страданий и комплексов о самом себе, о выборе пути, о праве на пи-сание. Все-таки двадцать четыре года. И многое черпанул, пока до-зрел до "Прыжка".
   Ксению посвящал во все планы и мечтания. И она дорожила ими еще больше, нежели сам. Она стимулировала. Хотелось быть на высо-те. Она, например, излечивала от мрачных мыслей, от припадков разочарования. Звучала же смутная строчка, неизвестно откуда при-ходящая и куда уходящая:
  "Что это темнеет впереди?
   Люди".
   Много лености и хандры она разогнала без внешних проявлений, своим присутствием лишь.
   Отлично все начиналось.
   Приходил день, и, привыкший немного поваляться со сна, не делал этого, потому что Ксения уже ушла на учебу, Нина Дмитриевна приго-товила завтрак. Зарядка. Дружно садились за стол. Корректировались планы на день, и Нина Дмитриевна подкладывала лучшие кусочки, а Степан Николаич во весь голос смеялся шуткам, от которых и Ксения весело и заразительно хохотала. "Старики" особенно выделяли и це-нили умение обращаться с людьми.
   Потом разбегались кто куда. И дома оставался один. Нужно было не терять форму. Сначала читал, потом делал прогулку по парку, за-носил раздумья, снова читал, обедал, просматривал газеты и садился за работу. Стол, листы, чай, конфеты, яблоки и машинка. Самые лю-бимые и упоительные часы. Не замечал времени. Отдавался работе какого-то незримого механизма. И с самозабвением выписывал сло-ва...
   Вечером у стола вновь собирались. Новости, случаи, происше-ствия. Степан Николаич обсуждал газеты. Он специально отмечал статьи, которые считал злободневными, и со смешным нетерпением ждал одобрения и краснел, как мальчишка, когда зарабатывал его. Фантастично, но он знал свой уровень!
   Ходил с Ксенией в кино или смотрели вместе телевизор, балуясь чайком со сладостями. Если и возникал спор (касательно политики), то, жалея их устоявшееся мировоззрение, уступал, уклончиво и умно соглашаясь с некоторыми доводами. Эти "старики" прибавляли веры в собственные силы.
   - Быстрей бы уж у тебя были права, - часто вздыхал Степан Ни-колаич, а то у меня зрение дрянь совсем. Повозил бы нас, стариков, съездили бы с Ксенией на море. А то - что ты за женатый без маши-ны?
   Это он считал подтруниванием, и сходились на том, что скоро так и будет. Тесть любил, когда заходил к нему в гараж. Там было перед кем похвастаться зятем, тем более, уже не одному было рассказано, что зятя ждет непростое будущее. Слушали и недоумевали: что за странные "старики", чего они в этом молодом хлыще откопали. Но тесть был тверд. "Еще увидите", - говорил. И когда ездили все вме-сте в машине, обучал правилам, комментировал каждый момент. Ксе-ния улыбалась.
   Сначала думали меняться. Родители были готовы уйти в одноком-натную, а молодых - в двухкомнатную. "Вам еще сколько, а нам не бог весть", - говорила Нина Дмитриевна. Но потом наедине с Ксенией был разговор, решили, что без "стариков" будет тоскливо, исчезнет ряд преимуществ, к тому же, никто не мешает делу, а наоборот - только работай.
   - Да и зачем их обижать? - подвел итог и посмотрел в доверчи-вые глаза Ксении.
  
  
   * * *
  
   Так кто же прыгнул, и был ли "Прыжок"? Может быть, существует лишь мир, выдавленный из фантазий ночи под стрекот часов, квака-нье лягушек, шум далеких машин, под стук дождя и шелест снежи-нок?
   Веефомит пока не задается этими вопросами. Он опьянен роковой встречей, он оглушен подаренным невзначай счастьем и не знает, что сам его себе подарил, что рок - есть не что иное, как чьи-то фанта-зии о самом себе, как свои же будущие мысли о прошлом и грядущем. И пусть Веефомит насладится, ему нужен жизненный опыт и он его получает; и если можно выучиться на философа, то пусть он учится на него. Можно подождать, пока его тело пройдет сквозь время, мозг насытится и Веефомит уедет в другой город, чтобы там взять ручку и попробовать написать следующее:
  
   "Давайте попытаемся воссоздать картину вместе.
   Вот послеобеденные часы. Вот вы видите идущего по знаменитому сто-личному бульвару некоего человека. Похоже, что он где-то рядом живет, наверное, он знает себе цену. Походка у него неторопливая, он не огляды-вается, редко смотрит в сторону и почти равнодушен к идущим навстречу. Он даже не интересуется сидящими на скамейках. С виду кажется, что он углублен в одному ему понятные мысли ли, мечты ли, образы... Но и навряд ли он особенно размышляет, так как если заглянуть ему в глаза, то не заме-тишь в них живого, самоуглубленного блеска, останется лишь память об ум-ном взгляде, о достоинстве за личный накопленный опыт, за незаурядную судьбу. Но что-то странно обычным покажется в этих глазах. Краешком ка-кая-то знакомая тоска проглядывает и через достоинство и сквозь личный опыт. Какое-то недопонимание. Некое общее для стареющих желание дока-зать всем и самому себе, что не зря прожита жизнь, что достигнуто вот то-то и это. И в этом желании кроется тоска по всё той же загадочной и великой мысли.
   А человек, между тем, идет. И трудно определить его возраст. Можно дать ему лет сорок, а можно и пятьдесят пять. И такая неопределенность вызыва-ет уважение. Одет он прилично, среднего роста, с сединой, и если он идет зимой, то в дорогом пальто, руки в карманах; а летом вы увидите на нем приличный костюм, рубашку и галстук без щегольства. Он, кстати, курит. Но не на ходу. На знаменитом бульваре полно длинных скамеек, и он удобно присаживается, где совершенно свободно, на той аллее, где меньше ходят и курит вкусно и быстро. Эта быстрота как-то не вяжется с его неторопливым обликом, она намекает на способность к порыву, на доброе здоровье и на ту самую мысль о не зря прожитом времени, как что-то родственное тем жен-щинам, которые любили и живут-живут, когда любви давно нет, а есть при-вычка, самовнушение, что - гармония, тогда как ругань, тихая ненависть, тоска-тоска, но и слезы, когда хозяин умер, и похороны, и одиночество, жа-лость к себе и желание показать, что прожито славно, что была любовь, и снова тоска, и зависть, и воспоминания хорошего, когда вокруг сочувствен-но кивают, так же пряча свою ненависть и тоску. Вот вы улавливаете это печальное родство и пристальнее наблюдаете издали, и, кажется, начинаете понимать, откуда он и кто он. Вы сочувствуете, вы уважаете его волевые морщины, понимаете, что он много повидал, что его трудно удивить, и него-дование возникает у него только по определенным пунктам, и женат он, по-тому что ухожен, даже дедушка... Вы вглядываетесь в его прошлое через его облик, и вот у вас вырисовывается одна картина, затем другая, и вы уже ви-дите лица его близких, слышите их голоса, знаете, где что лежит, что с кем случилось, и, наконец, вам открывается зримая биография, она вам подска-зывает, как нужно поступать, она учит, она входит в вас сотой или тысяч-ной, и вот вам становится печально, грустно, уныло, сентиментально, а по-том и скучно. И вы отодвигаете от себя эту прочитанную книгу, ибо она не развлекает, не будоражит, не открывает, а лишь учит, констатирует, указы-вает и прочее.
   От чего же становится так нестерпимо скучно? Быть может, оттого, что вы не увидели толстую (или, по запросам, тощую) фигуру того самого очарова-тельного литературного персонажа, по нелепому и инфантильному прозви-щу чёрт.
   Или же более веской фигуры не приметили:
   дьявола,
   а может быть,
  беса,
  Мефистофеля,
  сатану?
   И есть ли прекрасные герои за плечами гражданина со знаменитого буль-вара? Будут ли они продолжать улыбаться здесь? Пощемят ли ваши души? Наверное, от скудности жизни кое-кто привык развлекать чертовщиной во-ображение, потому что нет никакой охоты читать или плодить художествен-ные биографии, облаченные в сюжетные тона, с выводами и тонкими мора-лите для добрых мам и престарелых тетушек. Все одно скучно, если автор и возьмет биографии министра или авантюриста, будет вызывать социальные, философские суждения, смешить и показывать, как нужно жить, а как бы не следовало. И хорошо, если нет претензий на образец произведения ис-кусства - а так, мол, пишется, да и все. А если есть? Это просто кошмар, ко-гда человек хочет создать образец. Иное дело - новый взгляд, развитие да движение. Хотя, как говорил друг человека с бульвара: "Все научились ро-маны писать, тучи серости, хотя бы кто-то, наконец, на фоне посредствен-ности более образованным языком заговорил о главном".
  
   Здесь Веефомит задумался и зачеркнул цитату, она ему показалась двусмысленной и нескромной. Жаль, что Веефомит тогда еще не пре-тендовал на новый взгляд, цитата-то вполне умная. Он встал, похо-дил в своем будущем доме и, поленившись развивать мысль о движе-нии, быстро накалякал:
  
   "Так есть ли Выход? Его требует большая часть редакторов мира.
   Наверное его нет, хотя пробовать применить писание для развития, для попытки понять себя, всегда не грех".
  
   - Я зарапортовался, - сказал Веефомит, - эта Москвичка не дает мне сегодня покоя. Вот я поднимаюсь к ней в первый раз, вот она от-крывает дверь, смотрю не отрываясь, говорю: "я по объявлению", а она совсем не такая, как я представлял. Как она меня теперь мучает! Я не буду, не буду писать о ней! Ничего не было, я выдумал, я вечно холост, вот и всё!
   Веефомит скомкал последний лист и быстро, скрежеща от напря-жения зубами, написал:
  
   "Скажем так: бес и черти и вся прочая нечисть в каждом и в общей массе тоже, не исключая важнейшие механизмы и электрические чайники. Приро-да водит всех на грани патологии, ей любопытно что сотворит любой тип, потому что - кто его знает, может быть, она выбирает из всех тот, который будет наиболее соответствовать ее планам и приобретать по ее велению массовость. Ну а пока, мы все не без изюминки и потому, заглядывая в по-ложительных и отрицательных, займемся тяжким поиском Меры. Бенедик-тыч нам поможет! Если, конечно не сведет меня с ума. Сам он, как видно, не собирается проповедать свои взгляды.
   И я бы не стал, да что-то меня несет, и, переносясь в будущее, я предпо-лагаю, что это пойдет мне на пользу".
  
   Веефомит походил, походил и подумал:
   "Как им доказать, что человек и без всякой биографии может предстать в самом невероятном и потрясающем образе, что человек может вобрать в себя весь мир. А сотворит такое, что и рука не под-нимется описать, упрощать приходится, несмотря на всю фактичность. Упростишь, и то не поверят: где это вы такого монстра откопали - демонизм-де в нем или - фантастика, больной вымысел - рукой ма-шут. Будто еще где-то можно брать, как не в жизни, которая прелом-ляется в том или ином сознании. Два источника - жизнь да сознание, нет третьего, но упрощать все равно придется. Это Бенедиктычу не-зачем читателя притягивать, это ему иная роль, а мне его понять предстоит, мне к нему взгляды притянуть суждено. Летописец я. По-тому и упрощать придется, чтобы хоть кое-чему поверили и не всё на больное сознание списали".
   Неправильную позицию занял Веефомит, решив завлечь читателя, сел за стол, который еще ни одна фабрика не сделала, взял ручку, которой и в помине нет, вздохнул о Москвичке, к которой так и не ходил, и начал роман так:
  
   События ужасной давности
  
   В древнем городе Москве случилось несчастье. Леонид Строев, чу-десный литератор и гордый человек, внезапно захандрил. Его домо-чадцы и друзья совсем не ожидали от него такого. Ни с того ни с сего на Леонида Павловича напала тоска. Летом, в 1999 году это случи-лось. Пришел он с ежедневного гуляния по бульвару и будто сам не свой. И сначала Москва толком не знала, о чем именно тоска у Лео-нида Павловича. Захандрил да захандрил, шептались.
   Близкий друг его, почти биограф, Федор Сердобуев, приписывал беду магическому влиянию цифр. Три девятки подряд - это не шутка. Когда еще такое будет, мол, еще единица - и каким-то непостижи-мым образом станет две тысячи.
   "Зачем? - волновался Сердобуев, - почему? Тут какая-то загадка! Ведь можно сказать, третье тысячелетие, и, значит, мы во втором все скопом жили, как в каком-нибудь тысячелетии до нашей эры. А куда же века денутся? На этапы все наши чаянья поделят. Целым поколе-ниям по одной формуле уделят. Ужасно! Ведь как начнут говорить: "третье тысячелетье", "день рождения Христово", "юбилейная дата", "двадцать первый век", "две тысячи первый год", "Христос воскрес"...
   Тут и сам Федор Сердобуев начинал путаться и нервничать, так как являлся впечатлительной натурой, склонной к писанию длинных поэм о водах и человеке в городе, верящий в интуицию и предчув-ствие.
   И не он один. В 1999 году все твердо уверовали в это "невырази-мое" и "многообещающее". Тогда вся поэзия на одной интуиции укре-пилась, и, действительно, родилось, как ни странно, два всемирно из-вестных поэта. Взяли они от нового течения все, что смогли, и подня-лись до всеобъемлющих величин. И как-то удачно оба показали по выходу. Один - в "интуитивное", второй - в "невыразимое".
   Так и убедил один:
   "Невыразимость - гений впопыхах".
   А второй еще точнее закончил свое программное стихотворение:
  "Идя во мраке, чувством окрылен,
  Ты верь, что там развеется твой сон,
  И заживешь, мечтой вознагражден".
   И все умело пользовались этими выходами, надеялись и верили, что спят. Вот только Леониду Павловичу поэтические регламентации не помогли, сколько ни зачитывал стихи перед ним Сердобуев. Строе-ва поэзия давно не интересует. Он убежден, что она - дело юности, всегда временное явление, и не скажешь в ней многого, не охватишь со всех сторон предмет, как в прозе.
   "И ладно, - соглашался теперь Сердобуев, - а ну ее, поэзию, ко-нечно же проза. Из-под вашего пера такие жемчужины выходят, наиреальнейшие мысли и образы, прямо мурашки по телу. А мурашки - это, всем известно, и есть признак духовности. А, Леонид Павло-вич? Ну поработайте, берите ручку, вот листочки, посмотрите, какие они невинные, свеженькие, а? Работа вас мигом освежит".
   Но Леонид Павлович лениво морщился, отворачивался, в глазах его мерцала мучительная тоска. Потому и говорит вся Москва, что Строев писать бросил. И пригороды вторят. В некоторых - даже вол-нения случились. "Просим и ждем Леонида Строева!" - транспаранты пронесли. Деревня Перделкино только отмалчивается, выжидает. А так, уже и периферия не знает, что и думать.
   Всем не по себе. Периодические издания в шоке, ведущие редак-торы курьеров засылают, звонят. Корреспонденты суетятся, в подъез-де ночуют. Но Светлана Петровна неподкупна, на звонки - "болен", курьерам - "через месяц" говорит, а с корреспондентами вообще не разговаривает. Никто не знает, как один сумел проникнуть в кабинет Строева, скорее всего, с помощью бытового гипноза проскочил.
   - Вы это навсегда и бесповоротно? - спросил сходу.
   Леонид Павлович вздрогнул и обернулся. Он дохлебывал борщ, и тотчас слеза выступила у него из глаза, потому что ему втройне было жаль себя, когда его обижали во время еды.
   - Я не хочу! - махнул он вялой рукой и откусил хлебца.
   - Уйду, ухожу, не смею! - сочувственно залепетал корреспон-дент, - вы что, больны?
   Строев проглотил ложку борща и низко склонился над тарелкой. У него еще сильнее защипало в носу и усилился зуд под бровями. Он был немощен и одинок в своем необычном положении и от этого еще беспомощнее в своих глазах, сочувствие к себе всегда вызывало в нем отвращение и затем ярость. Этого наивно не учитывал корре-спондент. Нервы у Леонида Павловича совсем за последнее время сдали, еще мгновение, и он бы швырнул чашку с борщом на пол, за-топал ногами и стал бы обыкновенным человеком, а не писателем с мировой известностью. Но в следующее мгновение (непредсказуемый человек) он нашел в себе силы сдержаться, резко повернулся к востренькому репортеру, окинул его холодным взглядом и сказал:
   - Ну?!
   От этого взгляда у бедного корреспондента в голове не осталось мыслей, он тщетно силился вспомнить вопросы. И Леонид Павлович сменил гнев на милость. Он не любил людей, долго держащих верх, и в себе подавлял этот инстинкт. И менялся Леонид Павлович быстро.
   - Ладно, задавайте ваши вопросы, только коротко. Я обедаю.
   - Ага! - корреспондент включил магнитофончик, - вы навсегда оставили профессию литератора?
  - Кто вам сказал?
  Корреспондент замялся и сделал шаг ближе.
   - Все, Москва... Я сам слышал, - и сообразил, - если это не так, то я разом развею слухи! Леонид Павлович, читатель в растерянно-сти! Он обеспокоен за судьбу народного таланта, который дарил ему минуты и часы наслаждения...
   - Чушь! - вскочил Строев, - никому я ничего не дарил, я себя...
   Но тут он опомнился, вяло сел. Взгляд его вновь наполнился тос-кой и раздражением.
   - Вот что, молодой человек. Я вынашиваю планы. И никого не намерен в них пускать, слышите! Я не хочу обманывать ожиданий. Если и напишу, то не скоро. Я не молод, как видите, всякое может случиться.
   - Что вы, вам еще жить да жить, вы еще пораду...
   - И потому - прошу довести, если это необходимо, мои слова про планы до читателя.
   - А в общем, - волновался корреспондент, - это будет о смысле жизни, с человеческими идеа?..
  - Это еще не определилось, - отрезал Строев.
  - Ясно. А конфликты?
  - Я же сказал.
   - Ясно. Может быть, где будет проходить действие? Вы о месте действия всегда давали интервью.
  - Всё, - поднялся Леонид Павлович.
  - Понятно, тогда последний вопросик.
  И корреспондент взглянул своим отработанным умоляющим взгля-дом.
  - Задавайте.
  - Это будет в вашем излюбленном методе?
   Строев вздрогнул, будто его застали за постыдном делом. И уже не скрывая раздражения и неприязни к востренькому лицу, сказал:
   - Идите-ка, молодой проныра, к черту! Он вас давно ждет. Если бы вы понимали, где сейчас моя голова!
   - О, ваши великолепные парадоксальные обороты! Вы по-прежнему будете вставлять их в диалоги?
   Строев еще раз вздрогнул. Но теперь уже не от вопроса, а от того, как, ему почудилось, он был задан: "Неужели не без ехидства и из-девки, настолько ли умен этот вездесущий?" На востреньком лице корреспондента ничего, кроме мольбы, не отражалось, и в глазах за-стыло прошение. "Сам вокруг себя чертей рассаживаю", - отмахнул-ся от глупых подозрений Леонид Павлович.
   - Поживем - увидим, - философски ответил он на вопрос.
   - Верно! - задвигался корреспондент, отступая на шаг, - а этим летом вы куда-нибудь собираетесь? Будете в Москве или уедете по-ближе к природе, чтобы там в тиши...
   "А он не лишен патетики, - заметил Леонид Павлович блеск в гла-зах у разошедшегося корреспондента, - или дурак, или умен тайно. Но все равно бедняга".
   - А может быть, вы съездите на Север, чтобы ну, там, набраться...
   Долго бы не удалось Леониду Павловичу освободиться от диких вопросов, если бы не спасительная Светлана Петровна. Она за Лео-нида Павловича жизнь могла положить. Услышав голоса в кабинете, жена пришла в состояние опасное. Леонид Павлович все усилия при-ложил, чтобы пойманный корреспондент выбрался из квартиры в пол-ном здравии.
   На лестничной площадке его обступили коллеги и принялись уго-варивать и напирать, выуживать и обещать, но счастливчик отделал-ся умнее, чем кто-нибудь из них на его месте: он сказал, что "старик" непрошибаем, "сила", "созерцает мир через окно", и что лучше подо-ждать, когда он войдет в норму. Ему, конечно, не поверили и с зави-стью смотрели в спину. Она-то им точно подсказывала, что в зав-трашнем номере газеты "П", за подписью К.М., появится шикарный репортаж, где всем обеспокоенным и растерянным читателям будет разъяснено то, что они и хотят услышать, но совсем, конечно, не то, о чем ни один житель Москвы и ее пригородов, да и всех дальних се-лений не знает.
  
  * * *
  
   Об этом догадывался только один человек на свете. Можно ска-зать, что он наверняка знал, почему Строев "бросил перо", возможно, знал лучше, чем сам Леонид Павлович. И не потому, что человек этот был ясновидящим или там чернокнижником. Не поэтому.
   Человек этот попросту знал Леонида Павловича еще с тех пор, ко-гда он не был таким известным; он помнил о его слабостях, тонкостях и потенциях, он плыл с ним на белом теплоходе по ночной реке в ка-кой-то давно прожитой жизни. Он мог бы сам написать, кто прыгнул, а кто остался, он вспомнил бы, почему прыгнул, но человек этот дав-но не жил по законам реальности и поэтому ничего не написал, счи-тая, что всякое достоверное изложение - ничего не стоит, кроме сто-имости газетной информации о текущих мировых событиях. Он мог бы лишь устно сказать, что один хотел доказать другому, что тоже может стать ему равным, осуществиться, но, как оказалось, порыв есть по-рыв, а осуществление - постоянное движение. Но человек этот не хотел обсуждать дела давно минувших дней, он жил теперь в иных мирах, об ином болела душа его.
   Жил он, как все видели, холостяком, инженерил, изобретал всякие штуки, иногда даже получал за изобретательство деньги и не прочь был почудачить. Зовут этого самоуглубленного человека Кузьмой Бе-недиктычем. Он теперь совсем уже не молод, и никто бы не сказал, что был он когда-то женат. Я бы первый бросил куда-нибудь камень за такие подозрения. И каково же было мое изумление, когда он од-нажды сам поведал мне о женитьбе на девице странной и таинствен-ной. Это совершенно особая история, таких еще не было под солн-цем, и, проявив уважение к личности Бенедиктыча, я должен изме-нить своим принципам и выписать ее подробно. Тем более, что он по-ка опять засел за свои, одному ему понятные чертежи, и потому обра-зовалась явная брешь в сюжете и водворилась затишье в политиче-ской борьбе.
   Как мне рассказывал Бенедиктыч, "в лужу" он сел (то есть женил-ся) давно, год не помнит, а помнит, что был тогда молод и горяч, пре-тендовал на грандиозную судьбу, на известность и прочую чепуху. Но претендовал тайно, так скрытно, что и сам об этих притязаниях не знал. Те причуды его характера, которыми он сейчас блещет, со-ставляли в то время главную достопримечательность его личности. Он мог спать, где попало, есть, что попало, сутками не смыкать глаз, то вдруг педантично заботиться о внешнем виде, а то доводил носки до железобетонного состояния, и можно подозревать, что это он прыгнул с белого теплохода, хотя и Леонид Павлович прыгнуть тоже мог. Тем более, что он тогда Кузьме все чего-то доказывал. Они оба тогда пи-сали тенденциозные рассказики и по традиции русских юношей зама-хивались на устои. И, естественно, обожглись, после чего Кузьма с особым упоением занялся современной музыкой, самовнушением и самим собой. Веры, как известно, во все времена маловато, а в те - особенно не хватало. И Кузьма пошел к себе, а не в магазины, где, к тому же, всегда были очереди. Равнодушный ко всяческим мирским соблазнам, он, однако, мог подолгу обсуждать и социальные тонко-сти, и новые прически, причины роста и понижения производительно-сти труда, и разбирался даже в таком понятии, как рентабельность. Строев заслушивался, когда Кузьма фантазировал о будущем комфор-те, о чудесах электроники и грядущего сервиса. Но на деле он оста-вался безразличным к любым переменам и сервису. Что-то начинало грызть Кузьму. И изменись мир - он все равно остался бы устремлен-ным к чему-то иному, отстраненному от общих страстей, обсудил бы новшества и сказал бы: "мо тань го ши" - китайскую фразу, запом-нившуюся из банальной брошюрки, а, сказав, вновь бы вернулся к себе, чтобы проверить: подействовали ли эти новшества на его неве-домый внутренний мир. Кузьма вырабатывал ценности. Из сотен тонн породы - крупицы истины и смысла. Этот мучительный процесс бро-сал его во всевозможные крайности, душа жаждала меры, отверже-ние и принятие выкладывали ступени чего-то великого и главного, от чего можно будет оттолкнуться и полететь.
   Но Кузя жил. Он общался, он сам не знал, что в нем творилось, не увидел процесс, и, будучи от природы чувственным и любопытным, попался на крючок.
   Поразительно изменчивы женщины! Это поймешь, если проследить, какие они были два века назад, какими становятся ныне. Но их глав-ное назначение - чего-то требовать и требовать от мужчин. И мало кто постигает - чего именно они требуют. Лишь Кузьма Бенедиктович знает - почему. А тогда даже и не догадывался.
   Он тогда и предположить не мог, сколько этих чудесных и ковар-ных существ бродит по планете. Вот все мужчины в чем-то одинако-вы, похожи один на другого. По крайней мере, нет такого разнообра-зия, как у противоположного пола. И такого коварства нет, такой вы-думки и смекалки, когда дело доходит до завоевания. И что интерес-но: на улицах не пристают, как мужчины, в лоб не действуют, а все равно сети у них прозрачнее и прочнее. И у каждой своя методика. "Сколько женатых, - говорит с усмешкой Кузьма Бенедиктович, - столько и пойманных на самодельный крючок". И после таких слов улыбка с его лица сползает, глаза туманятся, губы кривятся, словно острый крючок действительно вонзился в нежную мякоть.
   Его уже тогда не так-то просто было провести на мякине. От рож-дения он недоверчив и осмотрителен. Он был не прочь поболтать с женским полом хоть до утра, рад был произвести впечатление, но ко-гда ситуация подталкивала к более серьезным процедурам, терялся как-то, конфузился, так как по рассказам парней знал, что дальше необходимо применять волю, продемонстрировать стойкость и еще что-то, что-то там почувствовать и чем-то противоестественным зани-маться, в необходимости чего он очень сомневался, считая, что и без этого общение может быть полным и гармоничным. К тому же, из рас-сказов тех же парней, он знал, что все эти процедуры могли кончить-ся нежелательными и уродливыми последствиями. А о семье у Кузьмы тогда и полмысли не было. Правда, поддавшись общему мнению и мужскому самолюбию, он, раза два, с помощью допинга, пытался освоить хотя бы азы, как учили, чтобы не чувствовать себя белой во-роной, но у него не выходило, а выходили преказусные штуки, от ко-торых он потел и краснел, чем вызывал у своих жертв то гнев, то смех, то жалость, но ни то ни другое не служило ему вспоможением, лишь усиливало извечную ностальгию вырваться из круга "предрас-судков" к истинным поискам назначения и цели.
   Кому-то такое поведение может показаться подозрительным. Но, забегая вперед, могу сказать, что Кузьма был вполне нормален и да-же слишком нормален, попросту, в те давние времена сексуальные дела человечества пришли в тупик и явное запустение. Я сам тогда жил и порой вспоминаю многих девиц с содроганием.
   Ту же, что поймала Кузьму на крючок, винить особо не в чем. Она - женщина, и в ней закон притяжения, который действует порой со-вершенно непознанно. И не будь Бенедиктыча, люди еще долго бы не узнали о том, что откуда берется.
   Случилось так, что "чудак" Бенедиктыч увлекся поглотившим ты-сячи умов течением, занятым осмыслением и практическим примене-нием таинств Востока. Тогда же Лёнька Строев собирался ехать к "лучезарной Ксении" в Москву, вчерне набросал свою повесть "Пры-жок" и заслужил у окружения признание и прогнозы на успех. Лёньку окружали цветаевские девушки, они любили сидеть в его комнате при свечах, читать стихи, курить и грызть печенье. Они пописывали и бы-ли очень остры на язык. Конечно, и они чего-то добивались и на что-то надеялись, но были не такими уж серьезными фигурами, как те, у кого право на лидерство на лице написано. А Кузьма тогда считал умы того и другого пола совершенно равными в способности само-стоятельно объять мир. Теперь он говорит, что это мнение и привело его к трагическому казусу, так глубоко изменившему его внешний и внутренний облик.
   Тот злопамятный вечер состоял из трех подружек, комнаты в квар-тире Строева, двух диванов, шкафа, стола, фиолетовой картины, на которой изображался железный робот, душащий двуглавого дракона, шума машин за окном, чая с хлебом и маслом, стихов Цветаевой, си-гарет и запахов ужина, просачивающихся сквозь дверные щели.
   Лидер среди подружек, по фамилии Свинич, когда всё обговорили и Строев явно затосковал по маминому ужину, неожиданно заявила, что открыла необыкновенного человека и стала ему другом, что луч-ше людей нет и не будет. Кузьма зевнул. Он мало доверял Свинич, она каждый месяц кого-нибудь откапывала и закапывала, но Строев насторожился и погрозил пальцем, сказав, что быстро некоторые из-меняют кумирам. Он умел высмеять себя и своих излишне ярых почи-тателей публично. Свинич возбудилась. Она всегда возбуждалась, ко-гда на ней сходилось внимание - положительное или отрицательное. Тем более интерес к ней со стороны Леонида и Кузьмы поубавился, потому что Свинич хоть и была молода, но уж слишком доступна и обычна, любые внушения и идеи за ненадобностью смывались с нее, как с гуся вода, обнажая неистребимое желание быть первой и обя-зательно покорить, ну хотя бы своими вполне женскими ногами. Когда ей не удавалось, она становилась опасна мстительностью, она пре-вращалась в препротивнейшее существо на свете. Но зато она писала стихи и могла развлекать компанию болтовней и последними слухами. Подружки благоговейно внимали ей и верили каждому слову. Она их находила где-то время от времени - каких-то сонных, заклеванных ее идеями о женском образе жизни.
   Кузя собрался выйти в коридор, когда проскочили заветные слова: "агни йога", "веды" и еще что-то до боли родное. Он закурил сигарету и впился в Свинич, которая светилась равно пропорционально зри-тельскому вниманию. У слушающих пересохло в горлах, когда Свинич поведала, что у этого "Нового человека" настолько мощное самовну-шение, что он за каких-то несколько недель приобрел азиатские чер-ты лица. У Кузьмы нервно задергалось веко, когда Свинич прошепта-ла:
   - Он знает, когда я приду, если я об этом не предупреждаю. И оставляет записку, если знает, что приду, а сам уходит.
   Строев хрипло спросил:
   - А где он живет?
   Свинич словно проснулась:
  - Кто?
  - Ну этот, твой парень?
  - Какой?
   Строев обозлился. Она итак в последнее время пугала его своей психикой, а теперь вот дурака делает; он подумал, что все это из-за того раза, когда она готова была, а он...
   - О ком ты говорила? Ты что это, Свинич?!
   Кузьма поморщился, сейчас начнется грызня. Свою фамилию бед-няжка ненавидела, и ее можно было понять. Но сейчас она нисколько не обиделась, наоборот - расхохоталась.
   - Да это же она, дурачки! Женщина!
   И тут все рассмеялись. А вдобавок оттого, что "женщина" в ее устах прозвучало очень уж двусмысленно и уверенно.
   - Ну и где она работает? - вытирая ладонью потный лоб, спросил Ленька.
   Свинич объяснила, где Татьяна проживает и работает. И не желая терять внимание, предложила:
  - Хотите, я ее могу сейчас сюда вызвать?
  - Валяй, - разрешил Строев.
   Свинич умчалась. Пока она звонила, каждый обдумывал, как пред-стать перед новым человеком.
   - Чего доброго, она еще и мысли читает, - пошутил Строев и за-родился спор: действительно ли есть такие, что читают мысли или это все трюки. Но вернулась Свинич.
   - Сейчас будет. Я ей про тебя еще раньше рассказывала, - обра-довала она вмиг покрасневшего Строева, - и про тебя тоже.
   - А чё про меня? - смутился Кузя.
   - Ты же тоже интересуешься Востоком, - пояснил за Свинич Лёнька.
   Разговор как-то не вязался. И когда пришла Татьяна, напряжение измучило всех до неприязни друг к другу. Она вошла, и сразу всем стало видно, что этот человек несет в себе нечто. У нее были и осан-ка, и достоинство. У нее умное выражение лица. И глаза, в которых тайна. Она была среднего роста, можно сказать, крупная девица с действительно темноватым, в чем-то раскосым лицом, огромными ка-рими глазами, короткой прической и сдержанным молчаливым ртом. Фигура и движения у нее несколько угловаты, поступь твердая, а ки-сти рук и пальцы довольно изящные, как говорят, не лишены вкуса.
   При Новом человеке Строев преобразился. Он всегда был не прочь произвести первое впечатление. Энергичен, словоохотлив и остёр. Кузьма поначалу едва поспевал за ним. И ему было желанно при-влечь внимание.
   Татьяна, в основном, молчала. Она, по-видимому, была неразго-ворчива. Девушки боялись показаться глупыми, и только Свинич, на правах посвященной, безудержно хохотала и больно подшучивала над горячностью разошедшихся "мальчиков".
   Ум Свинич всегда поражал Строева. Ее ум напоминал ему яркий нелепый цветок. Она могла порассуждать и вникнуть в любую тему, она употребляла различные по сложности термины и знала, казалось, все. Она с необычайной легкостью манипулировала сложными поня-тиями и входила в труднейшие жизненные явления, как в собствен-ную ванную. Она знала многие детали и тонкости. Всё, что Лёнька и Кузьма постигали ценой крови, пота и трагизмом потрясений, ей до-ставалось запросто - ценой энергии, затрачиваемой на открывание рта и вибрацию языка. Лёнька тогда только догадывался, что есть уйма людей, для кого знания, будто та или иная одежда, используют-ся по погоде, моде и примитивнейшим замыслам. Можно было загово-рить о сельском хозяйстве, и у Свинич имелись те или иные цифры, о коих никто не слыхал, о Римской Империи - вот вам и имена дикта-торов, фараонов, мыслителей; о философии - тоже не дунька - тео-рию отражения изложит, что такое материя - чуть глаза к потолку поднимет - и объяснит. Такая уж природа отличников.
   Скакали от темы к теме. И удалось произвести впечатление обоим. Именно вот таких парней Татьяне встречать не приходилось. Глаза у всех поблескивали, когда Кузя, увлекшись и воспылав, унесся в бес-конечности космогонии и космологии. Он так расширил стены дома, что все действительно увидели бескрайнюю вселенную, и вечный хо-лод проник в тела слушающих. Лёнька побаивался друга в такие вот гипнотические минуты. Ему казалось, что тело и сознание насильно оторваны от родной планеты и заброшены в снегопад звезд, в черное, одинокое безмолвие. И звезды, и свет, и ветер пространства были ему холодны, они страшили, и хотелось, чтобы стены сошлись, и вер-нулся посильный привычный земной объем. И они в конце концов сходились, но потом, порой, хотелось вновь испытать это странное состояние, увидеть себя где-то там, среди холодных звезд и мудрого хаоса...
   Кузьма до того отрешился от комнаты и слушателей, что не заме-тил, как в его страстные образы гармонично и мелодично вплелись точные дополнения и фантазии новоявленной Татьяны. Возникало впечатление, что речь ведет один человек на два голоса. Замолкал на секунду-другую он, и, именно когда нужно, подхватывала она, продолжал он, и всепонимающе ждала она. Словно спасающий мир уютный Ноев ковчег плавно покачивался среди великих вод, грезя о своем легендарном пристанище. Поистине, то была необыкновенная поэзия!
   Слушающих сковал столбняк, когда мелодия их голосов ровно и безмятежно утихла в объятиях торжествующей мысли. Говорить было не о чем. Любая земная тема прозвучала бы теперь ничтожно. Строев поежился, ему почему-то вспомнилась рукопись "Прыжка", и почему-то вспомнилась она с неприязнью. Тем не менее, он был рад за друга. Хорошо идти вот так, рука об руку, имея высокие идеалы, свободные мысли, будучи чуткими, бесстрашными перед неведомыми мирами. Конечно, Кузя максималист, но ведь и жизнь, выходя на свет, отваж-но и беспощадно разрушает родную скорлупу. Лёнька уже тогда оце-нивал многое трезво и со стороны.
   И всем бы было после этого вечера вполне хорошо, если бы со Свинич не случилась истерика. Ее ум, не привыкший к подобным пе-ремещениям, отказал ей, а затем взбунтовал против опасного напря-жения. Она не желала так далеко отрываться от земли. Но так как являлась натурой чувственной и любвеобильной, даже поэтической, то не могла не ценить возвышенного, и вообще считала любые прояв-ления чувств естественными и давала им волю и масштаб. У двух ее подруг нервные системы были более устойчивы, они хоть и слушали с благоговейным почтением, но зато успешно давили и давили в себе излишние эмоции, ибо считали себя неудачно рожденными и слишком мелкими для привлечения к себе интереса.
   А у Свинич - артистизм, перевоплощение и слабые тормоза. Сна-чала все подумали, что она увидела что-то смешное в лице Строева и поддержали ее смех, но посмеялись - и хватит, а она - бедняжка, продолжала сотрясаться своим тоненьким тельцем, и скоро лицо ее неузнаваемо исказилось, губы побелели, и когда ей дали воды, она разрыдалась.
   - Ну вот, - сокрушался Строев, - дофилософствовались.
   Прямо-таки бедствие с этой Лидой! Никто тогда не подозревал, что истерика имеет еще и тайную причину. Натура пылкая, влюбчивая и злопамятная, Лида активно ищет идеалы, и, находя, желает владеть ими безраздельно. Обитая между небом и землей (самое неудобное положение), она вся состоит из банально возвышенного, и все ее до-стоинства в любой момент могут превратиться в навязчивый и само-любивый сор. Умна и глупа одновременно. Она опасна, эта Свинич, когда теряет высоту в глазах подруг и знакомых, она сделает все, чтобы попытаться вернуть к себе внимание. И ныне она почувствова-ла, что теряет его. Она хотела единолично обладать Татьяной, ее внутренним миром, она желала, чтобы Татьяна впускала в этот мир только ее, Свинич, со всеми бесконечными историями о любви, о том, что она ответила этому и чем ее поразил тот, она надеялась, что бу-дет безраздельно вливать в это восточное спокойствие свои беды и радости, точно так же, как если бы Татьяна была бессловесной ком-мунальной кухней, где вокруг общей плиты идут постоянные смер-тельные сражения. Сегодня ее чуткое женское ухо уловило в прозву-чавшем не только вечность, но и потерю, и, как всякий ребенок, Сви-нич не желала отдавать свою любимую игрушку без слез и ненависти, к которой, к тому же, примешивалась вполне понятная женская за-висть. Все-таки Кузьма был совсем не безобразен. А бедной Свинич так не везло на порядочных парней.
   Понятно, что незачем было бы так скрупулезно углубляться в чу-десную Лиду, если бы через месяц она не стала сообщать всем о же-лании уйти из жизни. Часами она могла просиживать под дверью Та-тьяниной квартиры, делалась то несчастной, то гордой, подбивала знакомых рыцарей на "бой быков" с Кузей, инсценировала собствен-ные похороны, короче, всячески отравляла сладость уединения двух возвышенных людей, увидевших один в другом лучшие образы своих воззрений и мечтаний. И можно по-человечески понять бешенство Свинич (о, кровавые ноги эмансипэ!), так как кому теперь не инте-ресно заглянуть в двухкомнатную квартирку, где Кузя и Таня днями и ночами сидят то на балконе, то в комнате, пьют чай, курят, смотрят в друг друга и говорят о главном.
   Да простится мне, как простил я себе, этот горбатый реализм!
   Было лето и комарики. Были звезды и чужая квартира, которую по случаю снимала Татьяна, была чужая рассохшаяся мебель, и не было света в коридоре. Царила жажда познать тайну этого ровного и странного лица. Кузя порой зримо видел того, кто стоял за этими гла-зами, чей-то изломанный сорокалетний облик. Кто и откуда? Но Тать-яна не пускала его в восточные таинства. Она была мудра и уверен-на, как само райское тело культового Будды. Она была степенна и углублена. "Еще рано", - говорила она, и он обижался. В его голову врывались всякие мысли. И уже тогда он подумывал о ней скептиче-ски, но слишком велико было в нем исследовательское желание рас-познать, что откуда берется, увидеть взаимодействие мозговых меха-низмов, узлов, поршней и винтиков.
   Кузьма нырнул.
   Женщина, не похожая ни на одну женщину, без этого банального женского кокетства, желания завлечь, умнейшая и свободная женщи-на! Он высасывал из нее биографию, он следил за каждым ее движе-нием, он рассказывал ей о космосе, и у них вновь получалось син-хронно и торжественно.
   Приходил Строев и слушал, и тоже восхищался, и уходил чем-то смущенный.
   И что-то между ними нарастало и ширилось, и Кузьма чувствовал, что вот-вот и он ухватится за тонкую нить ее загадочной сути...
   А потом у них случилось это безобразие. Как-то Кузьма остался ночевать, лег, а Татьяна была тут же за стенкой, и он слышал, как скрипнул диван под ее телом. К этому моменту их обоих измучила эта самая недосказанность. Они были знакомы три недели, проводили сутки напролет вдвоем, сошлись, казалось, в том, о чем никому и не снилось, гармонии достигли полнейшей. Но стена отчуждения по-прежнему была высока между ними, как проблема доверия между двумя государствами. Они все еще холодно изучали друг друга, га-дая, что же скрыто за умными словами (пусть и истинными), за род-ством душ и почему так и не удается проникнуть в самый наиглубо-чайший смысл. Кузьма вступил на дорогу Меры, и очередная край-ность жизненной ловушкой манила его силы. Искус.
   И теперь, лежа во тьме, он думал:
   "Если она действительно мне сестра по крови, то это докажет по-следний шаг. Она останется или такой свободной, как и есть, или же..."
   Он прислушался, стояла мертвая тишина. Почему так притягателен ее взгляд? Неужели она с помощью Востока убила в себе женское?
   Он вслушивался, гадал, и ему чудилось, что через стенку, оттуда, где чужая мебель и чужая судьба, поступают какие-то неслышные призывы. Шторы наглухо закрывали окно. В комнате застоялся нежи-лой одинокий запах, и Кузьма ненужно лежал в чужой постели, бес-сильный уснуть. Форточка открыта, но дышалось ему тяжело. И про-тивно было слышать стук сердца, от него тошнило и усиливалась тре-вожность. Прошел час, другой, но ему казалось, что рассвет не наступит никогда. Идти или не идти, разрубить одним махом узел, правильно ли он увидел, или вбил себе фикс-идею? И думает ли она об этом, может быть, ее ничто не мучает, она не чувствует, что нечто между ними стоит? Он слышал и слушал, и в голове его стоял гул, как в пустой бочке. Душа жаждала покоя, разум понимал всю глу-пость творящегося, организм утомился и начал омертвевать, еще мгновение, и Кузьма бы ушел из реальности в сон, когда в полнейшей тишине что-то звонко щелкнуло (то ли дверь отошла, то ли мебель рассыхалась) и так отозвалось в глубине измученного сознания, что мистический ужас обуял его, пронзил мозг острой длинной иглой. При этом тело его осталось неподвижно, он не вздрогнул, ни один мускул не шевельнулся. Но этот гигантский ужас вонзился в самый мозг, ка-залось, щелчок произошел внутри головы, где что-то лопнуло попо-лам, озарив сознание гибельной предупреждающей вспышкой. И мозг воспылал, пораженный каким-то непознанным доныне страхом.
   Он вскочил. Он понял - еще один щелчок, и придется безнадежно лечиться в уединенном заведении. Так он и не разобрал, ни тогда, ни спустя годы - кто явился источником этого безобразия.
   "К черту! Это предел!" - бормотал он тогда, закутываясь в одеяло и подозревая ее и весь мир во всевозможных грехах.
   Босиком он направился к дверям, и они скрипели, и он задерживал дыхание в страхе, что столкнется с нею в темном коридоре, он от-крывал дверь в ее комнату и заглядывал туда незваным пришельцем, и как будто это не он шепнул: "Таня!", когда она резко села, и туск-лый лунный свет ночным молоком залил ее голые плечи, страх поки-нул его, и сознание наполнилось вихрем обычных мыслей.
   - Таня, - он уловил, что голос звучит жалобно, добавил твердо-сти, - у меня лопается сознание, я схожу с ума. Вылечи меня, если это ты.
   И понял, что эти слова заготовил давным-давно.
   - Я уже засыпала, - то ли радостно, то ли сонно сказала она.
   Ему сделалось тепло от ее голоса, он шагнул, сел и ткнулся лицом в шершавое одеяло, прикрывавшее ее ноги. Он почувствовал себя здоровым и свободным. Она сочувственно и осторожно погладила его по голове. Он улыбался и, подняв голову, пытался разглядеть ее гла-за. Они были темны, и ему казалось, что по ее губам скользит власт-ная улыбка.
   Но ему было все равно. Спасение! И он даже был рад и не обижен, когда она сказала "Рано", и у них в этот раз ничего не было. Он со-всем не настаивал. Радость освобождения от ночного ужаса заменила ему все земные наслаждения. От ее прикосновений он сделался ре-бенком. Он благодарно доверился ее уму, ее сочувствию и понима-нию.
   И когда это наконец случилось, он уже безо всякого удивления по-знал, что Татьяна, спокойная и медлительная, не лишена женских волнений, что ничуть не поубавило признательности к ней.
   Никто бы не нашел в ней особой перемены, она не вызывала в нем обязательств, наоборот, - поведала, что по натуре одиночка, и забо-ты о муже не для нее. "От меня любой сбежит". И Кузьма молча со-глашался. Он полностью полагался на нее. Верил. И потом, она вся-чески давала понять, что это временное явление, и что для нее же-ланнее аскетизм.
   Лёнька был занят рукописью, но иногда заходил, заглядывал в глаза.
   - Смотри, - сказал он как-то наедине, - как бы чего не вышло.
   - Ты же знаешь ее, - отвечал Кузьма.
   - Да, - задумывался Строев, - она совсем не похожа на других.
   Но и он ошибся.
   Нельзя сказать, что у нее был какой-то план. Все дело в том, что если женщина и имеет идеалы, стремится к ним, живет аскетом, тем не менее в глубине ее плоти спит женщина. Приходит день, она начи-нает незаметно для себя стремиться с помощью этих же аскетических идеалов к тому, что заказала ей природа. Факт, которым пренебрега-ют романтики.
   Их близость постепенно вошла в норму. Но он был свободен, она также. Он узнавал о ней все больше и больше. Он понимал, что отку-да берется. Он нырнул и пил, думая, что не выпьет.
   И вот однажды он вздрогнул. Это случилось, когда он мимоходом заметил, что в коридоре что-то серьезное с проводкой, не работает звонок, краны текут, и с каждым днем что-нибудь ломается, и она вполне легко и как-то невзначай ответила, что вот, мол, нет мужских рук. Он и вздрогнул. Им обоим было все равно, что сломано, а что нет. Квартира чужая, за нее и так приходится переплачивать, инстру-ментов нет, скоро съезжать. Но ведь зачем-то была произнесена эта губительная фраза про мужские руки. Она увидела его глаза, тут же опомнилась, покраснела и заверила, что это не повторится. Она зна-ла, что он ценил ее за стремление, за взлет над бренным.
   И он постарался забыть этот случай. Скоро он узнал, опять же, без прежнего интереса, кто стоял за ней, он сам подобрался к нему, в пух и прах разбив ее восточное мировоззрение. Вся эта агни-йогистика была для ее учителя средней школы (сорокалетнего, кста-ти) и для нее - уходом, самогипнозом. И ему стало скучно. Он до-брался до дна. И тогда понял, что любовь - это постоянная непо-знанность, это бездонность. Но где ее взять, если в головах обыкно-венные таблицы умножения или телевизоры с антеннами извне? По-том он как-то болезненно начал замечать, что она стала стремиться ему угодить, не доказывает, не спорит, обходится бережно и заботли-во. И пусть бы. Это ведь так прекрасно. Но вот - о, разочарование, ты отвратительно! - как-то незаметно и невзначай исчезла в разго-ворах синхронность и торжественность, она теперь только слушала. И он понял, что этот механизм отключился в ней за ненадобностью.
   Во имя её же былых устремлений он решил порвать немедленно. Она согласилась, но в глазах ее он увидел тоску. И тогда он осме-лился впустить в сознание давние подозрения о ее вполне обычных способах борьбы с женщиной, когда они не были знакомы. И Кузьма познал маленький закон: женщины абсолютно всегда хотят предстать чище, чем на самом деле, в отличие от мужчин, которые иногда рады показаться падшими и грязными, зная, что их за это кто-нибудь да пожалеет. И с тех пор Кузьма завел трубку.
   Эта история была сложна и многотомна, но она окончилась без трагедий. Татьяна при расставании обещала достичь вершин. Она ко-рила только себя. Она хотела начать взлет заново. Но ему теперь бы-ло неинтересно. Его мозг жаждал новых источников. Кузьма вновь поплыл по поверхности.
   И все же он совершил свою главную ошибку - теперь он к ней бес-страстен и не считает, что Татьяна обманула заведомо. Она попросту выполняла свою природную программу. Она позвонила ему через полмесяца и попросила зайти по делу. Он сострадал и зашел, у них случилось то, что ей и было необходимо: она хотела, чтобы это был он и никто другой. Ее право. Ведь рано или поздно у нее это все рав-но бы случилось.
   Так он стал отцом поневоле, и, не будучи варваром, заставил ее расписаться, чтобы тут же развестись.
   К ней у него осталась жалость, она была безмерна, как сама жизнь, она усиливалась тем печальным обстоятельством, что после рождения сына Татьяна вновь устремилась к вершинам восточного видения.
   И поныне скорбит Бенедиктыч. И поныне он в неведении: а может быть все-таки есть та, что исходит из другого, в ком жизнь плоти схо-дится на вершине пирамиды - сознания? Он окутывается сизыми клубами дыма и знает, что женщина может ухватить любую по глу-бине идею, "подпоет", разовьет. Диву будешь даваться: откуда в ней столько ума, понимания, такта, чутья, тонкости? Так, в поисках спут-ника жизни вместе с ней плетет коварные сети "матушка-природа". И если вы тракторист, она с упоением будет слушать о поршнях и со-лярке, вникать в таинства тормозной системы, если вы летчик, то еще с большим восторгом восхитится небом и скоростью, героизмом и му-жеством, если вы сторож, то... всё она поймет. Или же, не касаясь вашей профессии, увлечет вас в неведомые миры, позовет вас к пре-красному, угадает нечеловеческим чутьем скрытые томления вашей души, познает ваши мечты, даст им выход и развитие, будет возда-вать хвалу и коленопреклоняться тому, что вам дорого и что для вас сокровенно.
   И это прекрасно, если только эти свойства и способности не гаснут после победных завоеваний плоти. Случались ли в этом мире иные истории? Кто поведает их?
   "Страшитесь женщину! Остерегайтесь ея!" - так в черновиках Ве-ефомита патетически восклицает Бенедиктыч и прячет в желтых усах свою чарующую улыбку.
  
  Воскресенье
  
   Был энергичен, и в преддверии вот-вот осуществленных надежд (своих и общих), работал в кочегарке сутки через трое, кидал уголек в топку, любил смотреть на огонь, валялся на кожаном диванчике, листал периодику, разрабатывал планы, вносил в рукопись штрихи и наброски. "Прыжок" ходил по редакциям, и все было туманно, но ве-ра в успех не покидала. Ксения приносила перекусить. И так ждал ее прихода!
   Она уходила - и снова уголек, пыль и грезы.
   Так и не понял: было ли происшедшее в ту ночь сном наяву или явью во сне, бред или реальность?
   Уже шел второй час ночи, уже в глазах появилась резь, а в созна-нии бешеные вихри возможностей. Сел и стал писать. Любил это ва-куумное состояние. Обожал до восторга. А ночь плыла за мутным подвальным окном и заползала невидимой тяжестью в душу.
   Зажег настольную лампу, подогрел крепкий чай, надкусил апель-син и вдыхал его нездешний аромат. Вспомнил, что завтра Новый год, праздник, так ценимый и любимый всеми. Чему-то будут радоваться. Уже сегодня по городу вакханальная полупраздничная суета. Кругом: в автобусах и троллейбусах, в метро и на улицах этот дурманящий, странно знакомый запах мандаринов, яблок, апельсинового сока, елок и чего-то еще, дразнящего древней памятью...
   А когда сегодня вечером выходил во двор вдохнуть морозного воздуха, то видел, как мимо кочегарки пробежали подростки с нитями золотыми, серебристыми, как хлопнула хлопушка, и завизжали от восторга, и на балконе жгли бенгальский огонек. Появилось шестеро в глупых масках и треснули пробкой на холоде во дворе кочегарки, недалеко от кучи горячего мерцающего шлака, и в морозном воздухе повисло и ударило в ноздри шипучее газированное облако.
   "Здорово тебе повезло, парень! Завтра будешь дома!" "Утром сменюсь!" - ответил. "Угости его, Сань." "Будешь?" "Нет, спасибо." "Не хочет." "Ну, тогда лови!" Поймал этот тяжелый сочный шар и благодарил, желая какого-то там счастья. Славные ребята, не жад-ные, побежали куда-то, хрустя снегом, наверное, побежали жить.
   Теперь их два (один принесла Ксения), два оранжевых дара дале-кой земли, два символа доброты и счастья,- на досках стола, среди чайного беспорядка и тетрадных листов, искропленных синими строч-ками,- два апельсинища, две чудные головки, пришедшие из сказки и детства. И ничего не болит, бессмертием дышат тело, ночь, огонь, лампочка и мечты, и даже если провести - вот так - языком по об-ломанному краю зуба, то и это ничего не меняет, уже нет того мерз-кого ощущения разрушительной силы времени, нет обиды на несо-вершенство клеток и страха, что чего-то главного не успеешь. Все будет хорошо, кто борется, тот и прорвется! Там болячка, здесь недомогание, как это тускло и немощно в сравнении с этой вязкой ночью, полнотой чувств, высотой полета, мощью "я", готового при-нять и объять все, готового вынести приговор, отринуть ненужное и предвосхитить завтрашнее.
   Представлял, как будто вспоминал прошедшее, как сегодня утром в доме начнется кавардак, стук кастрюль и сковородок. Будут (или уже были) заваленный всячеством стол, мука на локтях Нины Дмит-риевны, мука на щеке у Ксении, фартуки, шагания беспомощного Степана Николаевича и еще что-то единое - смело продирающееся сквозь все напасти и трагедии, желанное и жаждущее очага, празд-ничного стола, чистоты и уюта. Они начистят, они помоют, расстелят и накроют, и загуляют запахи, стекло отразит огоньки и игрушки, но-вая ночь привалится к стенам, в торжественный объем шагнут холод-ные гости, внесут бессмысленный легкий лепет, как сам смех - змет-нется к потолку белая пробка, и под традиционное сдержанное дыха-ние польется пена в бокалы...
   Представлял, смотрел на всю эту праздничную мишуру сверху, от-куда видно только одному, спрашивал: что еще выше и чище может быть Нового Года! Видел общий объединяющий ритуал, видел брат-ство и хотел чистоты, чтобы она не растворилась в пьяном разгуле, в похмелье и плевках в лицо. Они кинули апельсин - и мир стал чище, они крикнули: "лови!" - и поймал добро в ладони. И еще раз прижал оранжевую корку к губам, вдыхая аромат и веру...
   Совсем не заметил, освещенный настольной лампой, как дверь от-крылась и появился один из миллионов - человек, довольно средне-го возраста, довольно средних широт, в пальто, как с выставки, в обычном каракулевом уборе на голове, с лицом довольно странно знакомым... "Что за галлюцинация!"
   - Здравствуйте, как обычно сказал вошедший, - вы не будете возражать, если я у вас немного погреюсь?
   Подумалось, что это любопытный сон, и потому можно говорить, как хочешь, не заботясь о последствиях. Конечно, проходите, сказал, садитесь, здесь почище, не желаете чаю с конфетами?
  - Спасибо, спасибо, - устало поблагодарил вошедший, - не от-кажусь.
  Он снял шапку и стало вновь не по себе.
  - Я вам нравлюсь? - устроившись, спросил гость.
  - В смысле?
  - Вы мне симпатизируете?
  - Вам или происходящему?
  - Мне.
   И тогда сказал эту гениальную фразу, которую ночной пришелец навечно запомнил.
   - Каждый человек, как ящик с двойным дном, и сложность в том, что мало кто способен познать в себе это второе дно.
  - Вы кто? Студент? - спросил гость после холодной минуты мол-чания.
  - Я написал книгу.
  - Не печатают? Я могу помочь.
  - Нет, спасибо. Я вам пришлю опубликованную.
   - Вы так уверены в успехе? Как хотите. Я тоже в ваши годы ве-рил в себя. И вот, как видите, достиг вершины.
   - Вершины разные, - сорвалось с языка.
   Словно не сам говорил, а что-то толкало на такой вызывающий тон. Гость поморщился.
   - Вы об искусстве? Но ведь польза на любых вершинах деятель-ности может быть равноважна, взаимонеобходима. Я вот устал от не-свободы, оттого, что не могу пройтись, где хочу, от одних и тех же лиц. И вы когда-нибудь можете устать. Если вы поднимитесь, от вас будут требовать и требовать. И в конечном итоге будет три результа-та: маразм или сумасшествие... Что, впрочем, одно и тоже...
  Он замолчал, глотнул чая.
  - Или? - спросил, видя, что он не собирается отвечать.
  - Да так, молодой человек. О том говорить не стоит.
  - Но почему же?
   - Не стоит! - резко сказал гость, и глаза его на мгновение сдела-лись колкими и недобрыми, но он тут же смягчился, - вы познаете когда-нибудь, а я должен еще сам выбрать. Сам, понимаете?
   Было видно, что ему тяжело. И уже не казалось странным, что он вот так сбежал один-единственный раз, чтобы снова стать первород-но свободным. Он был просто человек, он был не из тех, в ком изна-чальный заряд титанизма.
  - Берите апельсин, вот этот, ненадкусанный.
  - Спасибо.
   Шелушили и нюхали аромат, надкусывали и пили сладкую кислоту, морщили носы и утирали подбородки. Говорили, будто бы во всем ми-ре людей излечили от высокомерия и власти. Если бы знала Ксения, кто съел принесенный ею апельсин!
  - Вас ищут, наверное.
  - Конечно, такой переполох.
  - Если вы сегодня действительно сбежали, вы на многое способны.
  - Спасибо.
  - Хотите еще чаю?
  - Мне пора.
   Встали. В эту минуту захотелось всецело поверить этому человеку, отмести то, что было, довериться тому, что будет. И не отталкивала вновь появившаяся на его лице решимость. Захотелось ему помочь, принять участие, поддержать, включиться всей энергией и всем су-ществом. Это желание было и раньше, но были сомнения на счет это-го человека, кто его знает, кому это царство справедливости, сколь-ко веры было растрачено впустую, а тут вдруг - такая мощь, все-увлекающий поток, и от каждого зависит, что и как будет.
   - Спасибо вам, - хрипло сказал.
   Гость не улыбнулся. Он был уже не здесь, мысли его вошли в при-вычный ритм. Он стоял у порога.
   - Надеюсь прочитать вашу книгу, - сказал он быстро и улыбнул-ся, как с экрана. Это был прежний, уверенный и деловой человек.
   Когда за ним закрылась дверь, то неожиданно ярко представилось, как этот пришелец задержался на минуту с той стороны двери и, рас-смеявшись перезревшим смехом, снял маску лидера.
   "Ну да! - хлопнул себя по лбу, - Маска! Маскарад! Ряженый!"
   Открыл дверь и увидел, как за угол забора шагнула фигура, и больше никого. Стало обидно и пусто. Падал последний в этом году снег.
   Прошел к столу, подумал: "Когда же кончится сон?" Увидел две кружки, бумажки от карамелей, и нет двух рыжих солнечных шаров, в мусорном ведре расхлестались обнаженные корки и обсосанные лохмотья желтых долек.
   "Кошмар какой-то! Сон или явь? Верю или нет?"
   Мучился с час, пока не задремал на кожаном диване под гул жар-кой печи.
  
  
   Сказ о Раджике и Зинаиде
   Есть на планете такой торговой город, куда одно время не заходи-ли корабли иноземных государств. Город романтический и дурман-ный, многоликий, как и все большие приморские города. Там даже частые гадкие туманы вызывают редкие ощущения. Там - и чайки, и фигурные девчонки, и наглые рожи продавал. Притягательнейшее на свете место!
   В этот самый город, в райский солнечный сезон, пробрался среднеобразованный и кареглазый парень Радж. Объявился он запро-сто, желал мир посмотреть, подумывал заняться чем-нибудь таким - швартовым.
   Резкий парень был Радж. Учиться дальше не желал. С восьмого класса учителя считали его конченным малым. Но сочувствовали, зная, что последние два года жил Радж сиротой на бабушкином с де-душкиным содержании. А отец-беглец пропадал где-то в средних ши-ротах России. И бабушка, и давно глухой дедушка этого отца знать не хотели, алименты мизерные получали, на книжку Раджику складыва-ли. Любили старые внука, души не чаяли. Вот только старались не показывать вида, потому что и без вида Радж вытворял и куролесил, так что краснеть не раз перед учителями приходилось. Что за огонь парень!
   Покинул стариков внук лихо. Как сбежал. Письмо оставил - за-писку неназойливую. Что, мол, живите - не тужите, пейте и ешьте, как и бывало, ухожу в моря, не пропаду зазря, будут уловы - петь будем снова. А что на это возразишь? Человек с паспортом - вольная птица.
   Как-нибудь всё же ушел бы Радж Кузьмич в море, устроился бы на судно металлическое, научился бы труду соленому, поблевал бы вти-хомолку, расширилась бы его грудь, посуровели ноздри и заиграли бы под тельняшкой тугие бицепсы, кабы не встретилась на его пути крепкая морячка Зинка.
   Поплавала она тогда не на шутку. Чуть ли не в северных и южных широтах. Походку ей море подарило: словно при качке в восемь бал-лов от камбуза до кают-компании с подносом в руках - ах! - по скользкому металлу. "Зинка-картинка" - прозвище корабельное.
   Сохли в море соленом по ней плечистые парни. Говорила Зинаида, рассказывала, выбросился в бурных просторах из-за любви один за борт. Не мог жить так больше. Но не выдержал искушения, доплыл отчаянный. Рассмеялась в глаза и хранила-берегла достоинство жен-ское, мечту девичью - за что и любили ее флотийцы.
   Поплавала, сколько надо, и на берег сошла - учебу продолжать заочную, судьбу творить, искусствами заниматься, благо типов насмотрелась - не оторви да брось.
   Устроилась человеком-дворником, квартиру выделили кем-то бро-шенную, но зато трехкомнатушечную. В подвальном помещении дома номер пять при улице Привокзальной. Одна комнатка - коридор с трубами в теплой изоляции, кухонька есть с водой только холодной, чуланчик, выводящей в низкий тупичок и что-то бывшее проходное. Благодать! Хотя и без всякой там мещанской мебели.
   Зажила Зинаида царицей. Ела и спала, когда хотела. Остатки дру-зей-соратников собрала, разговоры возобновила, участок мела, пиво с чаем пила, морем бредила. Свободной была.
   Веселая девушка Зина. Энергия из нее так и била. Унывать не лю-била и не могла. К искусствам всегда у нее тяга была. Картины ри-совала, на гитаре играла, стихи сочиняла, замыслы прозаические вы-нашивала. Да что там! Иронией и сарказмом мужчин подкашивала. И один из таких подкошенных, совершеннейший блондин, подступил и сказал: "Зин, выходи за меня, вот я весь - таковский!" Но Зина бро-вью не вела - ждала.
   Были дела! Кого только ей судьба не подбрасывала - изредка, но зато надолго запоминались. И ее забыть не могли, если и порывались. Девочек разных, суть-дорогу потерявших, честь девичью растрепав-ших, Зина к красоте призывала, по жизни с шутками вела, с собой в искусство увлекала. Была одна прибаутка: "Маразм крепчал!" - и жутко не было уже, и пела Зина в неглиже: "Вседержатель моей ду-ши!" - хоть плачь, хоть смейся, хошь - пляши.
   И пронесся обманщик он - "гроза мужей", "Наполеон". Что тут творилось! Зине всё снилось: едут двое, смотрят лихо, детки, кресла, чисто, тихо...
   Как у прочих - закруглилось дело ночью. Растворился идеал и умчался "гад", "нахал" жизни и сердца курочить Машам, Аням и всем прочим.
   Но не очень тосковала долго Зина. Появилася картина, где лука-вит Магдалина. Ну и Саша. Был Евгений. Чтобы Зина на колени перед скукой и тоской встала бы? Нет, мир людской! Зина крыс, вон, не бо-ится. У нее их там роится двести штук, а, может, триста - под звуча-нье Баха, Листа, переборы гитаристы Димки-лирика и Шуры - впе-чатлительной натуры.
   "Муры-муры" - завела она котят. Плохо, что везде лежат, гадят, лазают и просят кушать. Ну а в остальном - очень милый Зинин дом.
   Вот Радж ворвался в жизнь ее, как море в жадную душу поэта, как песня, как раннее лето. Так все говорили про это.
   Шла Зина с участка, где, как могла, вымела квартал, перекусить надумала, к лоточку подошла, взяла любимый свой беляш с начинкой океанскою, зубами белоснежными - раз - и челюсти задвигались, и сок желудочный опасный для женщины аппетит отгонял. А молодость, а город, а море близкое!
   Не видела - не слышала - в замыслах романных утопала. Дерзко мечтала. Истину знала. Любому излагала. За два часа - "только вдвоем!" - ее бы на блюдечке поднесла без всяких интимных наме-ков. Философская душа, хоть в кармане ни шиша. Что за природа!..
   Так шла, лиц не различая, весь мир вбирая, осмысляя, беляш до-жевывая.
   Вдруг рядом кто-то: "Теть, а, теть, дай рубль песенку спою!" - и дергал Зину за полу юбчонки дворничьей, простой. Она взглянула и ей "ой!" - сказала мысль одна, и - "мой!" - воскликнула вторая. И вмиг вскипела кровь младая.
   Он был точь-в-точь похожий на мечту, что тайно душу по ночам терзала. Все беляши ему отдала. Он ел их, юный, чернобровый, вот роста только... Ничего! Она давно уж не жар-птица, чтоб из-за этого рядиться. Он - покорится!
   Ему в два счета доказала и показала, что млада, как море, песни и звезда. Да как умна! А как нежна! И зацвела. Отшельник-женщина, еще б! - тут устоять никто б не смог. Философ-женщина - мечта! Был Радж повержен, потрясен. Ему казалось - Зинка - сон! Он был обласкан, вознесен, ел беляши и пил бульон куриный из рук румяной, мудрой Зины. Кто здесь не скажет: "Я влюблен", к тому же, если бе-ден он?
   В пещеру из слоновой кости на свадьбу съехались к ним гости. Так погуляли-поплясали, что не запомнили, с кем спали. Счастливый Ра-джик в ту же ночь лишился двух зубов бесплатных при обстоятель-ствах понятных. А Зина - женственна, невинна - все хохотала, все цвела, супружней жизнью зажила.
   Ну а когда зима прошла, на время истину оставив, святые поиски ее, она мальчишку родила, Любимым миром назвала. Друзья поздра-вили: "Ура!"
   Вот год прошел, жизнь не менялась, друзья умчались - кто куда, и не писалось, но смеялось, и планы строились. Всегда сыночка Раджу поручала, чтоб рос мужчиной, а потом - она сама его научит, как жить по истине, с умом.
   Маразм крепчал!
   А Радж серчал, когда пил пиво и другое. За что, конечно, получал. Не мог покоиться в покое. И как-то зубы постепенно исчезли все - до одного. А так - все тот же - ничего!
   Но день пришел!
  Они в надежде, в одежде броской и простой
  решили новых впечатлений и ощущений поднабрать,
  талант Зинулин испытать,
  отправилась отца искать,
  и тестя, призрачного деда
  навстречу жизни
  с того
  света.
  
  
  
  
  Четверг
  
   В ноябре перепечатка была завершена - три чудесных новеньких экземпляра, в трех аккуратных канцелярских папках с накладкой на каждой: "Леонид Строев. Прыжок. Повесть".
   Собирались приятели и подруги Ксении, хвалили, строили перспек-тивы, фантазировали. Уважали.
   - Но, - говорил осторожно кто-нибудь, - не напечатают. Все бо-лячки одним комом, такого не бывало, и потому побоятся.
   - Но ведь талантливо, - возражали, - правда же, и - язык!
   - Что язык! Что талант! Если о таком еще говорить не позволили. Инструкций не было.
   Ксения отвечала на это: "Посмотрим". И все кивали, говоря, что время покажет. А время тогда действительно начинало показывать себя. Все затаенно ждали обещанных перемен.
   Для начала существовала главная проблема: куда, кому и как. Понимал, что "уличный" путь малошансовый, а знакомых в литера-турных кругах - ноль
   Один приятель предложил какого-то знакомого, у которого мама или папа в редакторах.
   - Но к этому парню особый подход нужен, - говорил приятель, - он все по музыке тащится, рок-дела, Европа. Туповат. Он "Прыжок" не оценит. Разве что Ксению к нему отправить. Он от женского пола слабеет.
   - Я бы могла поговорить.
   Посмотрел на нее и сказал:
   - Это не выход. Я пойду сам в редакцию.
   Дилетантская затея. Ни один главный редактор и близко не подпу-стил. А если удавалось кого-нибудь из них, сверхзанятых, перехва-тить в фойе или приемной, то сцены выходили безобразнейшие, глу-пее не бывает. Бежал рядышком и лопотал унизительно:
   - Я бы вам хотел рукопись...
   - В отдел, молодой человек, в отдел! - и бежит, хотя старик и одышка, хотя вчера только по телевизору говорил, что о молодых душа болит, рукописи просил приносить.
   - Но я там был, они отвергают.
   - Я своим сотрудникам доверяю. Что же вы все хотите, чтобы я с ума сошел? Тут по пятеро в день - и у всех гениальное, все хотят меня!
   - У меня такая ситуация, кроме вас никто не ре...
   Но старик уже у машины, дверцу захлопывает и, желая оставить демократическое впечатление, кричит:
   - В отдел, молодой человек! Я распоряжусь, чтобы посмотрели со вниманием! Скажите им там, что я просил!
   В отделах смотрели месяц-другой и вкладывали бумажку: гадость несусветная, похождения и разгул, бессюжетно, внесоциально, не без таланта, но все равно дрянь, т.к. нет глубины мыслей, тьфу!- одним словом.
   И приходилось волочиться в другой журнал. Их оставалось все меньше. И жизнь казалась все плоше и несправедливее. Начинал по-маленьку представлять, как вся необъятная Россия, цветастая Амери-ка и умная Европа, Парагвай и Уругвай только и делают, что пишут, фантазируют, заталкивают вырвавшегося джина творчества в кув-шин, и уже не отличишь, где истинно, а где бездарно. И находки в "Прыжке" уже казались не находками, а причудами, плодами безде-лья и лени, и не то что писать - дышать не очень-то хотелось.
   - Ничего, - ярилась Ксения, - они еще попляшут. Вон, Безрукова двадцать лет не печатали. Нежити!
   - Во, словечко-то! - и записывал словечко. Отвечал:
   - Ну и что, что не печатали, кому от этого легче? Беззубее вы-шло. Действенность ослабили. Получилось, как красивое бабушкино платье из сундука.
   Все сочувствовали. И намекали, что в Парагвае или, на худой ко-нец, в Париже, запросто бы напечатали.
   - Русский я! Русский! - кричал.
   И как потом узнал, в Париже тогда тоже ходил один славный па-рень. Он нарисовал картину, потом еще и еще, и никому до этого не было дела, и никто не целовал Шекспира в темя за его несчастного принца. Тогда еще ни Ксения, ни он сам не научились благодарить небо за осколок прожитой жизни. И имели ли внутри место, где могла бы взойти та спокойная безграничная благодарность?
   Ксения развеивала тоску. И снова шел в редакции. Пороги и сек-ретари, прокуренные пальцы, листы и тупой гул объяснений. Мало-помалу скапливались сочувствующие. В основном, тетушки из отде-лов прозы. С оглядкой поругивали рецензентов, вводили в закулис-ные кулуары. Но - "помочь не обещали". Им нравилось говорить, их слушали, они учили, они переигрывали на всякий исторический слу-чай.
   - Походите по литобъединениям, заведите знакомства, совершен-ствуйтесь, не отрывайтесь от масс. Заходите еще.
   Тысячи улыбок, миллиарды кивков, сотни литров душевного рас-положения. Но в основном осклаблялись. Это словечко наиболее со-ответствовало тогдашнему мироощущению.
   И не заискивал. Старался держаться достойно, общительно, раско-ванно. Наверное, выходило.
   А уже дежурил сутки через трое, набрасывал планы на новое, время чувствовалось, как дуновение ветра, хотелось успеть, каза-лось, что впереди его так мало.
   И ничего. Нина Дмитриевна только вздыхала: откуда столько настойчивости, выдержки? Приходили эти знакомые Ксении и смотре-ли во все глаза. Их манил и очаровывал такой стоицизм. Они сами томились по чему-то необычному и умному...
   - Может, написать сначала о войне или о рабочем, - советовали самые болтливые, - напечатают, а тогда и это.
   Молчал. Откуда им, глупышкам, было знать, что такое настоящее творчество. А потом говорил Ксении, что противно без смысла, без свободы мысли браться за ручку. И вновь слушал советы, сатанея.
   А тем временем прошли февраль, март. Почки, запахи и щебет. Тоска какая-то на сердце, усталость неимоверная. Равнодушие. Ука-тали умельцы. И если хвалили, было теперь все равно. Отходил от "Прыжка". Надрыв и сонливость. Срок, отпущенный внутренними ча-сами, подходил к концу. И кто знает, если бы не удача, занялся бы еще когда-нибудь этим самым творчеством...
  
  
  * * *
  
   С точки зрения большинства он недопустимо странный - этот ма-лый, Алексей Копилин, гитарист перекати-поле. Но он не помнил, чтобы кто-нибудь называл его Алексеем. Мать - Лёсиком, отец - Лексеем, друзья - Коп, девчонки - Лёша, и даже горькая, как по-лынь, любимая - Лёшиком, Лёшенькой. Его и язык как-то не повора-чивался назвать Алексеем. Вид не позволяет. Худ больно, бледен из-лишне, разговорчив до неприличия, и все чего-то ждет от жизни, а чего сам не знает. И потом, как к нему серьёзно относиться, если этот человек в свои двадцать пять с половиной лет ничего себе не поку-пал. Кроме, разумеется, спичек, папирос и... больше ничего.
   В далеком от столицы городе, где он родился, а также в других далеких от нее городах, где ему волей судьбы приходилось взрас-тать, о его одежде заботилась сначала мама, потом еще раз мама, за-тем благородные подружки, участливые друзья, их мамы и знакомые, и опять же его добрейшая мама, которая посылала ему то свитер, то трусы и носовые платки. И это, когда Копилин неплохо зарабатывал и на себя практически не тратился. Тут сразу же можно заподозрить, что у него скопилась кругленькая сумма, которую он приберегал для каких-то ему одному вошедших в голову целей. Не на фрак же ему сбережения. Конечно, он копил! Правда один раз в жизни, в течение пяти лет. Он носил в шелковом носке все свои трешки и червонцы, дошедшие, наконец до двух тысяч пяти рублей восемнадцати копеек и подсобрал бы еще больше, если бы в один прекрасный день не по-нял ясно, что его ни с деньгами, ни без денег в Америку не отпустят - не к кому и незачем. Вытащил он с глухим стоном из кармана за-саленный носок, промотал сбережения с помощью друзей, и с той по-ры возмечтал об Америке социалистической, чтобы было тут, как там, а там пусть остается как было.
   Страна-отчизна-родина-Россия порой воспроизводит на свет таких вот вычурных, с позволения сказать, индивидуумов. Ну что откуда берется! Мама ни о чем таком не помышляла, ни о каких таких жут-ких путешествиях и не думала, папа был в коллективе и боготворил коллектив, учителя часами рассказывали о родных просторах, те же педагоги в техникуме всячески порицали буржуазный образ жизни, цифер одних приведено столько было, так, может быть, друзья? Да, уж эти растлительные друзья и улица! Нездоровое место - эта улица. Стоит выйти из дома, учреждения-заведения, и словно бы попадаешь в иной чуждый мир, уходишь в какую-то черную дыру, где законы чужие, язык иной, и все вокруг иное. И как еще такое может быть! А кто разберет, где же настоящая жизнь и как молодой человек поймет, где лучшее? Нарвёшься на таких вот друзей в кавычках, а они давай шептаться о мире за океаном, и совсем непонятно в каких они шко-лах учатся. "Америка!" - это слово в их устах звучит прямо-таки с придыханием, с каким-то никому не нужным волнением. И если похо-дить подольше по всяким таким вот улицам, то можно наткнуться и на взрослых, неравнодушных к зарубежным фирмам, к жутким наклей-кам и картинкам, к кусочкам американской жизни по телевизору ("пап, иди, Америку показывают!", - и такой вот папа спешит), и бы-вало же, что слушали пацаны раскрыв рты, как кто-то, совсем уж не-известно откуда взявшийся, выходя из кинотеатра, говорил: "Умеют же жить, чертяки!" И странно получается: чем больше порицается, чем больше "нельзей" или "нельзяв", тем жутче интерес - зовет и манит дворовых сорванцов - закон прямо железный, прямо-таки за-кон природы.
   "Америка!" - выпучивают глаза мальчишки. "Америка!" - цокают языком фирмачи. "Америка!" - кивают недоученные папы.
  
  
  И Лешка Копилин вляпался в эту заразу. Собирал он в глубоком ро-зовом детстве макулатуру. Позвонили с другом в квартиру, а одна те-тенька с папироской в зубах, бац им - три связки кошмарных журна-лов. Только-только к тому времени приятели бегло читать научились, рогатки еще из карманов торчали. Найти бы эту тетеньку и всыпать ей горячих, чтобы знала, кому чего давать. Два года Ленька с прия-телями листали и перелистывали замусоленные страницы на чердаке, пока не залистались журналы в труху. Одно и хорошо, что язык ино-странный на "отлично" сдавали. Америка тогда была для них ненуж-ной миру Атлантидой, которая должна была вот-вот погрузиться в пу-чины океана или же стать частью единого, знакомого им порядка. И они интересовались всем, что касалось ее апогея, они набожно вери-ли в ее грядущую агонию, они сделались маленькими историками ска-зочной для них державы. И еще долго шептали вместе с ними сотни и тысячи других розовых и бледных короткоштанных пацанов: "А-ме-ри-ка!"
   Одни вырастали и забывали свои потаенные увлечения, входили в большую нормальную жизнь, обзаводились семьями, и тогда уже их сопливые сыновья звали через две комнаты: "Пап, Америку показы-вают!" - и тогда в папах пробуждались былые ощущения, но они смотрели на экраны уже практическим взглядом, без былого приды-хания, просто один злопыхательствовал, а другой поглядывал, как на былое увлечение, как на старое детское хобби, болезнь прошла, и теперь отходили папы на покой, думая о завтрашнем дне, об отдыхе и хлебе насущном; Америка сделалась для них телевизором, газетами и радио, они познали, что Солнце везде одинаково, только светит, раз-ве, с разных сторон, теплее или холоднее.
   Многие сверстники Копилина стали теперь искать практическую пользу от своего былого пристрастия к Америке. Доставали то и сё, ориентировались - что прочнее и моднее, умели поддержать разго-вор или даже становились работниками "Интуристов".
   Но оставались другие. Очень уж впечатлительные, не в меру стой-кие по своим начальным воззрениям, не находящие себе пристанища. Как Копилин, например. Он тоже знал и хвалил то или сё, щупал и оценивал, он восхищался тем, что показывали приятели, но сам как-то не носил и не имел фирменных штанов, картинок или безделушек. Не перекупал, не продавал, потому что на любую куплю-продажу у него был стойкий удивительный страх. Если не сказать аллергия.
   Титанической перестройки ума требуют от него походы в магазин за спичками и папиросами. Ему приходится отключаться от всех мыс-лей и настраиваться, потому что он наверняка знает, что в магазине он никому не нужен, и его личность там так или иначе оскорбят. Есть такой тип, на который продавцы реагируют беспроигрышно: они его терпеть не могут; скорее всего потому, что подобные Копилину (а может быть, он существует в единственном числе) излучают нена-висть к купле-продажному делу, создают нервозность и при всем трусливом почтении перед продавцом выказывают каким-то образом отвращение к нему. Естественно, что ответной реакцией является еще большая ненависть, ибо торгующий догадывается, что пред ним жалкий бессистемный урод, победа над которым не грозит админи-стративными последствиями. Результатом подобных побед является копилинская аллергия, и никто не знает излечима ли она. Сколько раз Лешку и оскорбляли и поучали и даже били.
   Вот, к примеру, нашел на него столбняк. Очередь подошла, а он молчит. "Немой, что ли?" - брезгливо спросила продавщица. "Не", - ответил Копилин. "Ну а чё глаза вылупил, как дурак?" У Копилина запылали волосы и уши. "Я... это..." "Того ты, а не этого, выходи из очереди!" Но Копилин и двинуться не может. "Чё тебе сказали! Не задерживай!" - стандартно начала очередь. Сознание трещало по швам, и ничего, кроме этого треска, Лешка не слышал, да, разумеет-ся, доносились голоса: "Да выведите же его, товарищи!", "Нахле-стался!", "Ну, пошел, проваливай!", "Да отодвинь его, и все!" И ото-двинули. С помощью кулаков и пальцев. Оказавшись вне коллектива, Лешка обрел дар речи и заговорил патетически страстно и разобла-чительно: "Звери вы, что ли? За что? Я выстоял очередь! Совести у вас нет, что ли?" Очередь обиделась: "Смотри-ка, зверьми оскорбля-ет, подонок!" "Пусть меня уволят, - возбудилась продавщица, - я ему не отпущу!" "Правильно, милая, учить таких нужно. Тунеядец!" "Товарищи! - вознес Лешка руки к небесам, - да что же я вам сде-лал?" "Да он пьян!" - заявил мужчина, дыхнув перегаром. "Мили-ция! Милиция! - выскочила опытная бабулька на улицу, - Помогите, тут буянит наглец!" И забрали. Внушение сделали. "Уважай массы", - сказали. И на другой день Алексей покрылся такими маленькими болячками: пупырышками красными с белыми шляпками. И никто бы не поверил, что такое вообще может быть, и его приятели никогда бы не поверили, что Лешка способен не связать двух слов, они знали его ораторские возможности, они видели, как он держится на сцене, но факт есть факт, и хорошо, если он один такой на белом свете.
   С тех пор носит Копилин, что попало, даже если смертельно есть захочет - в магазин не пойдет, в столовую не сунется, и если б не его страсть к Америке, он бы выглядел обыкновенным парнем сред-ней руки, а не играй он на гитаре - на него вообще никто бы не смотрел, ему бы ни одна девушка пирожок не купила. Но он отличный гитарист. Его пальцы нервны и гибки. Его слух тонок и чуток. Он фа-нат. И его уважают те, кто его слушает, те, кто делает вместе с ним музыку. Творческая судьба Копилина богата неизвестными и пре-стижными ресторанами, самодеятельными ансамблями разных калиб-ров. Он начинал еще в то угарное время, когда прожигатели жизни бросали в музыкантов червонцами. У него были учителя и ученики. И он уживчив и коммуникабелен, если не считать историю с продавца-ми. Когда он обнимает гитару, то вместо бледного худосочного ник-чемуйки в нем загорается полубог, извлекающий из хаоса смысл и гармонию, которые в своем сочетании рождают у зрителей чувство восторга. И в такие минуты он красив и пленителен. Особенно для девушек. Вот почему они так благодарно заботятся о нем, приносят пищу и покупают шелковые носки, подбирают на свой вкус туфли и рубашки. У него самого на одежду вообще нет вкуса, хотя он мог бы одеваться по последним крикам. Деньги теперь у него редко водятся. Он их получает и проедает вместе с приятелями и девчатами, совсем не интересуясь отечественными ценами. Зато знает, сколько в Амери-ке стоит какой-нибудь "мустанг" нынешнего года и почем там сего-дня новогодние елки. Где он эти сведения почерпывает, одному богу известно. Наверное выдумывает, потому что в "голосах" этого не до-дают, в газетах, может быть, выуживает. А эти проклятые "голоса" он слушает постоянно. Приступы аллергии заставляют его уединять-ся, и пока не сойдут пупырышки, он вертит ручку настройки, ворошит в волнении шевелюру, благоговеет, пьет горячий чай и злится на по-мехи. "Вы слушаете "Голос Америки" из Вашингтона", - слушает Ко-пилин и сердце его замирает, трепещет мелко-мелко, и ждет он, когда начнут резать правду-матку, когда белое покажут белым, а черное черным. Копилин в экстазе, он весь внимание и анализ, он вершит политику и участвует в судьбах мира, он велик, он причастен. "Гово-рит радио "Свобода!" - и душа Алексея в плену у "Свободы", и от этого плена он становится гражданином вселенной, наркоманом прав и справедливостей и сидит, сидит часами, утопая в последних изве-стиях, в событиях, людях, фактах и комментариях. Пупырышки схо-дят, но он одержим, он витает над миром, хотя вполне психически нормален. За клиническую грань не перешел. Он попросту всё ещё все свои мечты и чаянья связывает с грядущим - с Америкой. Он ви-дит день, когда его жадным глазам и ушам откроются края и звуки великой цивилизации.
   Можно подумать, что Копилин с луны свалился и не знает, как плохо людям живется в Америке. Можно подумать, что Копилина еще не вычислили и не обработали по какой-нибудь производственной ошибке или ввиду особой конспирации. Ничего подобного. Никакой Копилин ни анти-, ни отще-, ни завербо- и ни -советчик. Ни эгоист, ни гад, ни приживала. Он был таким, как и все в щенячьем возрасте. А теперь он просто хочет пожить - в Америке, без заявлений и проте-стов. И еще он мечтает - это в нем прямо огнем горит - войти в ка-кой-нибудь американский наисовременнейший ансамбль и сотворить с американскими парнями такое... ну прямо как у "Биттлз" или как у "Пинк Флойд", только, конечно, на другом уровне. Копилин же та-лантлив. Он без настоящих парней свой дар растрачивает впустую, там же - наисовременнейшая аппаратура; он же здесь жизнь прожи-вает зазря!..
   Отпустили бы Копилина. Пусть поедет, помыкается, насмотрится, нахлебается через край, на своей шкуре испытает заокеанские пре-лести, разочаруется, заностальгирует, взмолится и вернется эдаким виноватым. А может быть, и не вернется, он все-таки даровитый па-рень, что зря-то скоморошничать. Богата Россия талантами! И вот за-гремит на весь мир копилинская гитара и будет он с зубастыми пар-нями улыбаться с дисков и пакетов, и публика будет визжать с пер-вых же его аккордов, и будут кричать ему "сенькью!" и боготворить, называя "Супер Копом". Главное для него - школа профессиональ-ная, чтобы наивысшего мастерства достичь, ну и второе - техниче-ское оснащение, чтобы на разных новейших инструментах счастье испытать. Чтобы, как поры после бани, раскрылись копилинские по-тенции. Искренней желания не бывает. И пусть себе едет. Не будь его, что переменится? Никаких убытков, никаких трагедий и ката-строф. Не застонет отчизна.
   Вот он - возит по всей стране гитару и приемник с короткими волнами, делится впечатлениями, и находятся желающие - слушают, и от этого смотрится вся эта история нелепо, грустно, убого. Жертва Копилин или герой - никто в этом не намерен разбираться. Повест-вует он об Америке, играет и поет, но никому мечту свою вслух не высказывает. Томится и ждет.
   Чуда, что ли...
  
  Суббота
  
   Но звезда удачи все-таки спасла, выручила. Миру - мир, челове-ку - человечность.
   Когда для всех забрезжили на горизонте надежды или же разоб-лачения, тогда еще отпихивались и откладывали, выжидали. Повесть в двести пятьдесят машинописных страниц казалась им неприлично большой. Требовали, просили, убеждали сократить до половины.
   Сказал одному:
  - Искривите себе позвоночник.
  - Зачем? Что за глупости?
  - А какого лешего я вам буду переделывать финал!
   - Как знаете, - и вспоминались нелучшие времена. Страх и тру-сость вошли в норму. Это даже наблюдалось в магазинах, когда без-ропотно платили за гнилую картошку.
   Держался из последних сил. И грянули свершения. Все пришло в движение, рутинное сопротивлялось, но ветер перемен дул не сбав-ляя напора. Реформы радовали. Газеты запестрели резкими заголов-ками, люди все смелее заговаривали. От шепотов к возгласам, от воз-гласов к суждениям. Кто терялся, кто надеялся, кто богохульствовал, кто фантазировал. Запестрело, замногообразело. Появились случаи отказа брать расфасованную картошку. Казалось, нужно сделать еще один шаг и мечта узаконится.
   Зав. отделами уже спрашивали: "Нет ли у вас рассказика для начала?"
   Не давал, не хотел унижаться. Вздыхали: "Вот бы рассказик, то-гда..." Для всех было совершенно естественно, что обыкновенный творяга без нормальной работы или, там, какого-нибудь образования не имеет права начинать прозу с таких объемов. Не времена же Фе-дора Михайловича! Сегодня те, у кого имеется писательский доку-мент, претерпят неудобства, ущемятся в правах, останутся без хлеба, без крова, опухнут от недоедания, будут скорбеть и страдать, когда кто-то там сразу займет их заслуженный тиражный объем и отстегнет приличный кусок от праздничного пирога. И кто? Мальчишка с неиз-вестно какой улицы, выскочка, обесценивший долголетние завоева-ния, профессионализм, муки творчества и возраст, и опыт, и тернии.
   Всюду поругивали формалистов, привыкали к напору ветра, при-училась хвататься за ветви, развивали органы цепляния. А этот ветер перемен все дул и дул, снося с привычных построек безвкусные украшения. Но для каменных кладок нужна была буря. "Нет, нет - говорил уже тогда, - не революция, упаси Господь! Все одного цве-та, нет ни белых, ни черных." Надеялся пробить себя, чтобы указать кто есть кто. Хотя и обжегся когда-то, но возбуждался от каждой "зажравшейся" истории, как от головокружительной высоты. Среда колола со всех сторон и всегда отвечал на уколы уколами.
   И как-то, когда забирал в редакции рукопись, подошел молодой человек, лет на пять старше.
   - Нематод, - представился, - я прочел вашу рукопись и давал одному человеку. Он заинтересовался.
   Глаза Нематода смотрели умно и уважительно. И когда он назвал имя человека, то надежда подмигнула обоими глазами. То был поэт, о котором слышал с детства, еще не зная, что существует Союз писате-лей. К поэту относился не очень, но какое это имело значение, если всюду одни тычки в шею.
  - Я могу дать ему ваш телефон, - совершенно серьезно сказал Нематод.
  И поэт позвонил.
  - Добрый вечер, Леонид.
  Ксения стояла рядом и казалась гитарной струной.
  - Здравствуйте.
  - Нематод вам передал, что я хочу с вами встретиться?
  - Нет.
   - Ну что же он, хулиган! Вы и так, как я слышал, находились по мукам, а он еще и порадовать вас забыл.
   Подумал: "Порадовать, ишь ты!"
   - Так я вас жду, Леонид. Завтра. И могу сказать, что в "Глобусе" вами заинтересовались. Вы талантливы, Леонид.
   - Спасибо, - и покраснел, обозленный на это "спасибо".
   - Кстати, вы же женаты ("и это знает!"), так что приходите с же-ной. Нематод зайдет и вас проводит.
   Повесил трубку, и почему-то настроение скисло. Ксения тоже молчала. Но пришел Нематод, и пошли.
   Что осталось от этого визита? Поэт - это бразильский кофе, су-мрачный кабинет, халат на спинке стула, весомый литературный опыт, дерзкий язык, отцовские выражения лица, желание остаться настоящим человеком в чужих глазах. Поэт хотел быть первым по-кровителем.
   - Я знаю, - говорил он, - ваша книга будет иметь успех. Вы во-время свалились. Это начало большого пути. И главное не ошибиться в самом начале.
   Ксения молчала, но нравилась поэту. А через день кислое настро-ение прошло. От него не осталось и следа. Зашел в редакцию "Глобу-са", и зав. отделом дала бумажку, пристально следя за реакцией.
   "Социально, талантливо, верно, мастерски, глубоко, философиче-ски, с охватом, разоблачая, действенно... рекомендуется к публика-ции."
   Ноги задрожали, сел на стул. Зав. отделом придвинула стакан с чаем.
   - Времена меняются. Настоящему воздается.
   А редактор сказал:
   - Минимум через полгода.
   Что такое "минимум" и как его связать с "через полгода" не со-ображал, не помнил, как до дома добрался. Ксения не удержалась и заплакала. Тесть с тещей бледнели и багровели от избытка нахлы-нувших чувств. "Ты победил, сыночек", - сказал Степан Николае-вич, а "сыночек" - впервые.
   Ксенины подруги обсуждали между собой самое нелепое: гонора-ры, телевидение, машина, дача, заграница.
   - Где ты их откапываешь, - злился, резал воздух рукой и смеял-ся: - видно, мне предстоит еще о них написать.
   Тоже кое о чем фантазировал. Не без греха. Хотелось испытать себя на крепость в не пережитых доселе сферах.
   Ощущение победы подарило вдохновение и новый творческий подъем. Писалось стройно и легко, со свистом и песенками. Машинка стрекотала теперь в открытую, по полному праву, и можно было сме-ло сказать при необходимости: "пишу, занят, работаю над новой кни-гой" или еще что-нибудь в этом скромном виде.
   В редакции уважали, входили в личные проблемы, советовали, Нематод был незаменим. Без какой-то там корысти он хотел быть ближе к таланту.
   - Я бездарен, - говорил он без тени сожаления, - но любой та-лант для меня - это смысл жизни.
   Жизнь словно расширилась. Цветы распускались гроздьями. От-крывалось много нового старого и нового нового. Зазывались талан-ты, но, естественно, мало оказывалось действительно ценного. И вот тут-то вышел "Прыжок". Произведение эмоциональное и острое. Сим-волическое. Современное. Лучше не нужно. Как черта под всем ста-рым и отжившим.
   Это был триумф, это было долгожданное шествие разума и спра-ведливости. И уже была готова вторая вещь и доводился до ума сборник рассказов, пророчились переводы и переиздания. И все это без конъюнктуры, силой слова, с самыми светлыми побуждениями.
   Поэт написал очерк, где рассказал о терниях замеченного им да-ра, проанализировал "Прыжок". Было лестно, но все-таки не понра-вилось. Не вник в глубину поэт. И взбесила фраза: "И кто знает, не погиб бы молодой замечательный талант, если бы не последние собы-тия и дружеские чуткие руки помощи".
   - Он вас, Леонид Павлович, откопал, - утешил Нематод, - а вы его закопаете.
   Позже использовал эту фразу в романе.
  
  
   Потуги начала романа
  
   Со мной что-то творилось. Всегда. Я совсем не знал, кто я та-кой. Иногда мне чудилось, что я это не я - Веефомит, а кто-то дру-гой. Вот, например, я берусь за писание и останавливаюсь, потому что не могу найти в себе себя, а нахожу какие-то конечные или чув-ственные "я", нейтральных личностей и падших ангелов. Иные из них живут мгновение, иные часы или дни и недели, но всё же это не так много, чтобы утвердиться, что я это они или какой-то из них. Тем бо-лее, что все они исчезают, а я всё живу и живу.
   И по всей видимости в этой книге вы не найдете конкретного ав-тора, я попытаюсь растворить его во всех событиях и образах, чтобы иногда он присутствовал сам, но ошибется тот, кто посчитает, что Ве-ефомит на страницах книги это и есть автор-Веефомит, ибо если ав-тор действительно творец и художник, то он и есть та по-настоящему жизненная вселенная, которой тесны любые гармоничные рамки, и это его созидательный дух рвется вон за пределы стандартов и догм, фундаментальных законов и классических теорем.
   И я не покажусь себе самонадеянным, если скажу, что существо души и дыхание Вселенной предлагается вам подсмотреть и услы-шать. И если кто-то испытывал чувство вины перед собою, тот мой. Скажу больше, Господь Бог умер бы, внуши ему, что он смертен. Но этого ему невозможно доказать, будь он даже ребенок. Как невоз-можно и меня заставить поверить, что я пришел в мир ради того лишь, чтобы потолкаться среди миллиардов. Ибо вселенная - это все мы, вбирающие друг друга и выходящие один из другого.
   И каждый волен выпить в меру зачерпнутого.
   Ближайшее и отдаленное, поверхность и глубина, мечты и окаме-нелости - все это во мне, все это взрывоопасно ширится и просачи-вается на страницы романа, рождая мысль, оживляя мечту, сводя с ума, либо протирая зеркало ясности. Чувство расплавляется в образе и диктует свою волю будущему. Мучительный выкрик "Я - вселен-ная!" оживает плотью, пропитанной желанием и волей, и где-то там вдали я уже повелеваю мирами, напрягаясь, чтобы понять: что есть я в размноженном, как осколки единого зеркала, сознании тысяч идей, оправленных в плоть под названием люди?
   И ныне я, вобравший вас, войду в вас, как слово, как незабывае-мый образ, как вы, чтобы так же вольно и щедро вы подарили мне меня, нашедшего в вас новую жизнь.
   Итак, я - это вы,
   вы - это я.
   Но это на время забудьте, нам еще предстоит пошагать, чтобы че-рез эти слова ваше сознание наполнилось вечностью.
  
   ...Когда Веефомит томился непониманием и глупел от открытий, покуда миллионы тонн пищи перерабатывали гениальные желудки, и океаны свежайшей информации вливались в опухшие мозги, родился крошечный образ, который сидел, ходил, слушал и был неотличим от миллионов, но которому предстояло вобрать весь человеческий мир. И обреченный Веефомит начинал догадываться, что маленький образ - это его желание противостоять всему комичному и нелепому в са-мом себе, как отвержение такого порядка вещей, в котором набирал силы новорожденный плод.
   И ужасно медленно Веефомит постигал:
   "Мать сознания - материя, хаос - отец, а дом - его вечность. И это неугасающее сознание, разбрызженное всюду, стремится к еди-ному, в ком будет повелевающая сила, оплодотворённая возмужав-шей мыслью, выдвигающая новые глаза, формы и миры."
   И тогда Веефомит увидел рождение - тонкую стрелу мысли, пу-щенную из глубин материи и хаоса.
   Веефомит посмотрел на себя со стороны, стёр слезу умиления, и долго было неизвестно, кто под его вдохновенную улыбку соединил слова "Вот начало романа":
  
  
  
  * * *
  
   В 1996 году, когда мне было всего тридцать семь лет, в город Ка-лугу прямо перед Новым годом ворвалась интересная парочка. Ей - двадцать семь, а ему девятнадцать. На них не могли не оглядываться. В те далекие перевалочные времена уже никто не нуждался в доб-ротной на любой вкус одежде. А эти двое вышагивали, словно выва-лись из глубины времен, к примеру, из начала восьмидесятых, штор-мовых и очистительных. Можно было подумать, что они артисты. Оба изрядно поизносились и представляли собой картину, совершенно не имеющую аналогий.
   Она, Зина, кругленькая рыжая веснушчатая особа, облаченная в потертый серый свитер, в душегрейке, в толстых шерстяных рейтузах малинового цвета, в синей жокейской шапочке, натянутый на конопа-тые уши. Ее рыжие локоны вызывающе торчали из-под шапочки, и нос краснел жаждой жизни. Он - чуть меньше ее, худощавый, длин-новолосый однозубый юнец, тащил в заплечном рюкзаке годовалого ребенка, а в руках десятилитровую канистру и здоровенную корзину, прикрытую сверху картиной, лицом вверх, с изображением падшей Магдалины, упирающейся в чистое калужское небо взором, в котором застыло лукавство. Совсем непонятно, каким образом каждый навер-няка знал, что это именно Магдалина. Редкие калужане останавлива-лись и зачарованно смотрели им вслед. И Зина имела поклажу: два увесистых чемодана легко болтались в ее величавых руках и, по-видимому, не причиняли ей особых хлопот. Она беспрерывно вертела головой, притопывала щегольскими валеночками, восхищаясь ста-ринными особняками, и заливалась чистым здоровым смехом. Ее спутник кряхтел и отвечал ей постаныванием.
   Теперь уже никто не поверит, что я сам оказался тому свидете-лем, столкнувшись с ними на улице Циолковского. Я так и замер с широко открытым ртом, когда понял, что не сплю.
   - Раджуля! - мощно и весело выдыхала она, - смотри какая прелесть, это просто рай, я балдею!
   - Балдей, сталуха, - задыхаясь, хрипел юнец и кривился от тя-жести поклажи.
   Когда он морщился и говорил, его единственный зуб ненужно и пугающе сверкал, как одинокий воин.
   Они остановились возле меня, и Раджик без интереса заглянул в мой открытый рот.
   - Смотри, Любомирчик, здесь мы будем жить, здесь наша судьба, - и Зинаида, подняв руку с огромным чемоданом, обвела этим ука-зующим царственным жестом всю Калугу и близлежащие, в снегу, рощи.
   Я вовремя отпрянул в сторону, ибо этот чемодан мог запросто снести меня с лица земли.
   - Я знаю, здесь я буду творить по-настоящему! - вырвалось у Зинаиды, и я снова открыл рот.
   - Здесь ты натволишь, - согласился Раджик.
   Любомирчик таращил мутные глазки и крепился из последних сил. Это было странное дитя. Наряжен он был довольно-таки вызывающе. Основная часть туловища находилась в рюкзаке, поверх которого в поясе он был прикручен к груди Раджика голубой лентой так, что вы-валиться не мог, если бы и захотел, на нем была пятнистая шубейка, под подбородком вокруг шейки - шарфик с кисточками, на голове лисий лоскут, на лбу в рыжем меху желто и металлически блестел таинственный символ: крест и полумесяц. Мое сердце затрепетало от неясных предчувствий.
   - Он там еще не нацедил? - беспокойно прошепелявил красный Раджуля. - Что-то спине мокло.
   - А что, еще далеко идти? - посочувствовала Зинаида.
   - Вот те лаз! - грохнул Радж на утоптанный снег поклажу. - Ты, сталуха, даешь! Я думал, ты меня ведешь, у меня тут, понимаешь, клыша от этих колзин едет!
   Тут он махнул на нее рукой и увидел меня. Я мигом закрыл рот и скромно опустил голову.
   - Эй! - прокричал Раджик, - как добраться до улицы?..
   В то время в городе я был новичком, можно сказать, приезжим, и плохо ориентировался. Я извинился за неосведомленность. Раджуля отвернулся и сказал Зине:
  - Улод какой-то.
  И она смерила меня победоносным взглядом.
   Я покраснел и тихо пошел своей дорогой. В те времена уже счи-талось дурным тоном обращать внимание на оскорбления. Я уходил, а в спину мне завопил Любомирчик. У него был бас, и трубил он, нужно сказать, искусно. Я ускорил шаг и скрылся за углом.
   Как потом узнали калужане, странная парочка остановила еще двух или трех прохожих, добилась своего и направилась к трехэтаж-ному дому, что и теперь все еще стоит на площади возле магазина "Приобрети и делай, что хочешь". Хороший магазин, между прочим. И каким же потрясением стало для меня известие, что это семейство приехало к моему доброму знакомому Кузьме Бенедиктовичу. Беда в том, что я плохо запоминаю названия улиц, иначе я бы непременно самолично проводил гостей и избавил бы Зинаиду от тяжести чемода-нов. Я вообще стараюсь быть галантным с женщинами. Стоило бы им сказать, что они ищут Бенедиктыча, любой калужанин был бы рад за-быть все свои дела и проводил бы их, посчитав такой труд за сча-стье. Кузьму Бенедиктыча и сейчас многие поминают добрым словом. Но тогда ни Раджик, ни гордая Зинаида не знали, что такое Кузьма и с чем его едят.
   Через три дня ему пришлось временно поселиться у меня. У него была комната и мастерская. Но в мастерской он отныне ни работать, ни спать не мог. Он был для них дедом, пожившим свое, да еще за-пятнанный бегством от собственного сына, "в долгах, как в шелках" - как выражалась Зинаида, и потому в его мастерской сушились кол-готки и прочее семейное белье. Как-то я зашел, а он, бедняга, сидит в уголочке, и Любомирчик его за усы щиплет. А в глазах у него вино-ватая тоска. Я и предложил поселиться у меня. Нуждался Бенедиктыч в добром слове. Поведал он мне о своей женитьбе, о Татьяне, по-вздыхал, повинил себя. Понять можно - не ждал, не гадал, а тут внук, Любомирчик. Так и меня одолела бы рефлексия.
   - Забавнейшее дитя, - растерянно улыбался Кузьма Бенедиктыч, - рыжий в Зиночку, а хитрющий, каких свет не видывал. Написает, на Раджика пальцем показывает и говорит: "Он!" Это же надо!
   Я кивал и тоже посмеивался. А Кузьма Бенедиктович вздыхал, продолжая:
   - Кто же мог знать, что человек так меняется. Я теперь, веришь, вижу этого шалуна пухлого, и глаза слезятся. Ну, надо же! - и он вытирал глаза, - весь мальчишка в Зиночку, даже на меня не похож.
   И действительно. Малыш был рыжий и шустрый, и поругивала Зи-наида Раджика, что не уделяет он сыну внимания. И тогда Раджик вспыхивал, как чиркнутая спичка:
   - Ты меня, стауха, лучше не выводи! Я тебя не просил его ло-жать!
   - Ну, какой ты мужчина! - смеялась Зинаида. - Нет, из тебя по-лубога не сделаешь!
   И Радж в который раз прокусывал от злости губу единственным верхним зубом.
   Не знал я, сочувствовать Кузьме Бенедиктовичу или поздравлять его. Жизнь штука не однобокая. Тогда уже, почти, как и теперь, бла-гополучно с жильем было, и выделили Кузьме Бенедиктовичу кварти-ру. Он вновь занялся разными сложными чертежами, но прежде, чем это произошло, у нас было три-четыре дружеских вечера, где пился чай и дымились наши трубки, где я был совсем другой, где были вос-поминания о Максиме и Москвичке, и где, не без помощи исповедей Бенедиктыча, я начинал видеть себя в прошлом и будущем, сидя у стола в своем доме в городе Калуге 1996 года, когда мне было всего тридцать семь лет.
  
  Понедельник
  
   Как говорили, "попал в струю". Невольно. Предощутил ли соци-альную тенденцию, а может быть, явился естественным рупором но-вых решений. Так всегда бывало. Часть социального организма. А не знал. Но некоторые моменты еще тогда, в начале, настораживали. Самостопор, о котором думать не хотел. Социальный самоконтроль. Иногда ловил себя на желании сказать как бы резче, острее. Но изго-нял это желание, считая его ненужным индивидуализмом. Тем более - новые лица, письма-отклики, масса задумок, ребенок, средство пе-редвижения, место отдыха и, действительно, поездки. И страшила мысль о потере вообще жизни, о катастрофе, тем более, когда всё так здорово, а тут постоянно - испытания, маневры, демонстрация мощи и взрывы, взрывы, взрывы. И желал объяснить, показать до-ходчиво, воспитать. Встать в ряд с лучшими. Заслужить это право быть совестью и хранителем нравственности. Незауряден и оригина-лен. Пророчат: талант, история, великая судьба. Проводят параллели и сравнения. Эпохален, говорят. Звучит, как нахален. Или рифма: барин. Это вставал перед глазами бородатый Лев Николаевич. Так сам к себе придирался, разбирался.
   С одной стороны, тончайший отбор того, что лезет из головы - заслуга. Но по какому принципу? "Подойдет ли всем?" "Поймут ли?" "Главное - себя понять?"
   Кричал Ксении:
   - Нельзя говорить всё. Хаос! Человеку необходима надежда. Твердое алиби торжеству справедливости. Иначе начнется!
  - Что? - спрашивала она безразличным тоном.
  - Что, что! Безнравственность. Стихия.
  - После стихии наступает затишье, - возражала она.
  - Но что я должен? - кричал, - я итак отражаю судьбы. Нелегкие судьбы!
  - Километры страниц этих судеб, - сказала Ксения и ушла.
   И почва из-под ног убегала, голова кругом. Теперь уже без вос-торга представлял, что нужно начинать снова - и выдавать, выдавать, собирая волю в кулак, изо дня в день, пропуская через себя чужие мытарства и состояния, отсеивая варианты. Так и виделся отличный современный станок, что штампует зеленые бутылки. Пластмассовые. Легонькие. Блестящие. Ритм у станка запоминающийся: пыф-шиф-ха, пыф-шиф-на, пыф-шиф-да.
   Но не гад же! Всё честно, сколько раз себя ловил: нет ли откло-нения от идеалов? Кривизна души? Выбор тем? Рупористика? Нет, черт дери! Темы сами приходят, естественное желание созидать, кри-визна бывает, но от недоумения, тогда брал и правил или потом ненавидел напечатанное уже. Всё как надо, как старые мертвые учи-теля, как умные классические книги.
   "Вот именно! Всё, как надо!" Нет, зачем же, знал, что и ни в этом соль болячки. Она где-то там, в тяжелом ритмическом пыф-шиф-ха!
   Но что же? Наитие что ли? Труд есть труд. В слове "мастер" нет ничего такого, фальшивого... Наоборот, гордо звучит, заслуженно, впрочем, кто как понимает.
   Всегда искал. Не останавливался. Не боялся трудностей. Самые резкие темы выбирал. Схлёстывался из-за них, рисковал. Не потому же, что знал, что ничего за них не будет, может быть, и "пострадать" хотел. Но это, когда еще лучшие времена не наступили. И вот ре-флексия, когда сбылось всё, о чем в юности мечталось. Развивайся, сколько влезет. Копай вглубь. Дерзай в хорошем смысле.
   И рвал, бывало, целыми главами, отбрасывал, сжигал. Не потому что перегибал или лгал. Стремился быть на пределе, не желал повто-ряться, искал новые формы.
   Материальная обеспеченность не в счет. Она даровала глубину. Избегал роскоши, не скаредничал, друзей не терял, не угождал, не кланялся, молодых не отгонял. Нематод с Сердобуевым искренне добра желают, собою, вон, жертвуют.
   Так что же? Возраст переходный, и всё? И отчего такое ощуще-ние, будто Ксении рядом нет, будто ничего и не было? Как написан-ный кем-то дурацкий роман? Что за терзанья? Куда они ведут? Кому это нужно?
   В чем смысл, когда ни себе, ни другим не объяснишь, не выпро-стаешь, а всё равно мучения по кругу, ненужные и бесплодные...
   Может быть, болезнь? Такие результаты и всё зря! Как будто вер-нулся в юность ("Терзаешься, как дохлая курица!"). Обманул, выхо-дит, раз плохо смотреть на результаты. А что же с ними? Вон сколько почитателей, интеллектуальный экстаз испытывают, душу наизнанку выверни, все равно воспоют.
  Мечтал, дерзал и дотворился.
  Тя-я-ж-ко!
  - Мне надоело поучать, вести, отражать, - высказал назойливую мысль.
   - Ты устал.
   - Мне надоело вести, - повторил раздраженно и почувствовал, что говорит в пустоту, Ксении не было.
  - Мне надоело выдавать примеры! Я не могу зацепить главное!
  - Ты опять ездил к нему? - услышал ее голос.
  - Да.
  - Тогда понятно.
   - Ну что тебе понятно?! - вскричал и подумал: "А со стороны-то ничтожный!"
   - Я просто сказала слово "понятно".
   - Ты устроилась в благополучии и смотришь на него другими гла-зами. Ты бы не вернулась со мной назад, чтобы начать все заново.
   И опять не увидел ее рядом. Ее не было. Кто-то придумал эту глу-пую шутку с женитьбой, кто-то разыграл этот жалкий фарс с писа-тельской судьбой.
   Не выносил, когда она обижалась. Не мог быть спокойным, когда ее обида заполняла пространство (никогда не плакала от обиды), ко-гда она уходила в себя.
   "Суета, мишура какая-то!" - злился и знал, что злость пройдет, и злился на то, что злишься, зная, что злость пройдет.
   "Ум зрит, а плоть разгульна, ум знает, что глупо, а раздражению начхать, психике до фени. Заняться аутотренингом, что ли? А куда тогда денется движение? Будет этот вечный самостопор, реле-поворота?"
  - Пойду машину загоню.
  Она не ответила. Может быть, отойдет в отсутствии.
   В гараже полумрак, прохлада и запахи, чудная смесь тепла и ме-талла, бензина, резины, масла, кожи. Присел на капот, закурил.
   "Дьявол! Какого черта он не стал писать?" - это восклицание прорывалось время от времени на протяжении шести лет. Изредка, но страстно. Пока сам писал романы, кто-то выдумал этот роман с таким вот тошнотворным финалом. Писал, сам являясь типажом, героем, где тоже неувязки и неточности. Ксения - это ведь так глупо, с ней яв-ная неувязка.
   "Я уйду от нее!" - подготавливал себя. Тяготило ее контролиру-ющее око. Боялся признать, что не дотянул до нее. "Уйду" и "писать" - две нерешенности. А остальное - все та же вечность.
   Тогда Кузьма объяснил очень просто:
   - Займусь другим.
   - Почему? У тебя же способности, - смотрел в его шальные глаза и думал: "Безволие, упрямство, немощь?"
  Так все ему и выложил.
  - Нет, - не обиделся Кузьма,- боюсь я.
  - Чего, дурачок?
   - Себя, - и взволновался, - не могу пока объяснить, ты веришь, не могу. Сам еще не понял.
  - А хочется?
  - Чего?
  - Писать?
  - Бывает. Когда тоска и мысли необычные.
  - А сюжеты?
  - Нет их.
  "Бездарен", - решил про себя и сказал прямо:
  - Значит, это не твое, займись другим.
  - Боюсь я.
  Тут, помнится, и сам растерялся: боюсь, боюсь - и все без шутки.
  - Пошел ты! Как девочка. Тогда вешайся.
   - Возможно, - улыбнулся Кузьма, - мне кажется, что ничего еще настоящего в литературе не было. Слова не покупаются. Да и к слову какой-то странный, глупый подход.
  - Ну, брат, ты дошел. Психопатологией завоняло.
  - Ты сам не без этого душка.
  - Я уже Строев, мне теперь и с ума сойти можно, не заметят.
  - Я замечу и Ксения.
  - А кто вам поверит?
  - А мы тебя ославим.
  "Завидует, что ли?"
  - Как?
  - Сфотографируем, когда ты обезьяну изображаешь.
  - Ну, тогда конечно.
  Посмеялись. Действительно, иногда любил покорчить рожи. При-хоть.
   После смеха серьезного разговора уже не вышло. За всеми Кузи-ными "боюсь" что-то стояло. Это чувствовал. Какой-то родственный смысл. И сам то приближался к этому смыслу, то удалялся от него. Как будто сам когда-то боялся этого "боюсь" и тщился разгадать - чего именно, и даже если и в себе, то ни - какого, а непременно - чего. Ни - "какого", а - "чего"?
   "Как-то проскочил эту тему, что ли? Вот как привык - тема, этап, ступень, выбор, уровень... Расщепление идиотское. Не определишь. Трёшься, трёшься, чешешь, как болячку, корку засохшую срываешь, и снова чешешься до крови... Всё обесценивается, старость, что ли? Ох, тошно!"
   Вкус табачного дыма опротивел; сплюнул и затоптал окурок, но поднял его и выпихнул из гаража сквозь щель. Привычно постучал носком ботинка по колесу. "Хорош, волчара!" А домой возвращаться не хотелось. И тут понял, что то, к чему пришел, было определенной заданностью, социальным спектаклем, где играл роль Строева. И кто-то подсунул для эксперимента, для испытания - Ксению.
   "Уйду от нее!" - лёг на гладкий металл и прижался к нему щекой. Всегда в ее глазах был тем, кем она и хотела видеть, а ныне все ру-шилось, летело ко всем чертям. Она ничего не говорила. Она будто бы ждала, когда кончится ее роль, и когда наступит финал, чтобы за-горелось новое начало. Видеть себя, терзающегося и неуверенного в ее глазах, было настоящей мукой. Бесила мысль - "не потянул". Жалости страшился. Еще неделя, другая - и она будет жалеть. Лучше решить сейчас, когда не поздно, пусть запомнит таким неуверенным, это лучше, чем она вспомнит жалкого цуцика. Теперь даже боялся с ней встречаться.
   Хотел, ну что тут поделаешь, чтобы другие видели, что все в по-рядке, что ничего не боится, знает, что и как, посоветует и объяснит, если что.
   - Ну и мужлан я! - сказал вслух, и крохотное эхо неприятно кольнуло в уши.
   Единственная мысль принесла хоть чуточку облегчения:
   "Ленка скоро паспорт получит"
  
  * * *
  
   Неправда, что выше головы не прыгнешь. Прыгали. Вот только волосами жертвовать приходилось. Кто лысеет, а у кого кудри вы-прямляются. Кому не известно, что кудри - это признак шизофрени-ческого ума? И кто заботится о своих кудрях, тот естественно, выше головы не прыгнет, даже если сильно захочет. Прыгнуть - это уви-деть вокруг, позади, впереди, соотнести с убеждениями и побуждени-ями, тем самым перестроив себя на более высокое умозрение. А по-чему один способен видеть, а другие нет, это от самоволия - сам во-лен. Да и зачем всем? Если, к тому же, волосы начинают выпрямлять-ся, сечься и выпадать. А люди повсеместно дорожат кудрями, особен-но девушки. Вот разве что Леночка.
   Леночка (милочка, девочка, крошечка, лапочка) свои мысли так тезисно, конечно, не выражала, но мыслила о непосильных прыжках почти так же:
   "Один раз живешь, приходишь в жизнь, словно на праздник, а они портят его своими предрассудками, своей немощью, духовным вы-рождением и трусостью..."
   И при этом у нее секлись и выпрямлялись кудри. Далее она пере-числяла весь набор человеческих грехов, и они, то есть люди, сла-бые и фальшивые (папы, мамы, соседи, педагоги, начальники и под-чиненные) являлись для Леночки (горячей, строптивой, дерзкой) тем плодовитым злом, с которым она боролась и которому ни за что не уступит. Что поделаешь, если Леночка не понимала, что она не есть "добро", возникшее от рождения, и что ей самой еще предстоит ре-шать, что же действительно истинно, а что ложно.
   Красивая девочка, обворожительная милочка, она доказывала по-другам и знакомым необходимость бескомпромиссной жизни, она при-зывала отстаивать идеалы правды и широту души. Но она, лапочка, крошечка, почему-то не видела, что если подруги физически не ущербны, не закомплексованы, то трагедии потрясенного сознания лишь развращают слепоту души и стандартность помыслов, и от серь-езного восприятия остается кривая скептическая усмешка. Не заме-чала как-то она, бедняжечка, хрупочка, что молодые и зрелые зна-комые, глядя на ее щечки, пылающие от негодования или восторга розовенькой яблочной кожурой, видя ее тонкие ручки, гордые глаз-ки, всю ее стремительную пылкую фигурку, забывали о величии добра и чудовищности зла, а видели и желали (каждый в меру натуры и испорченности) видеть ее такую же, но и другую, ну, словом, свою...
   Беда прямо с этими женщинами, девушками, Леночками, лапочка-ми, дерзкими, пылкими...
   А закомплексованные, ошарашенные своим нестандартным жре-бием девицы (толстоногие, крупноносые, кривоногие, очень уж пол-ногрудые, коротконогие, жидковолосые, ушастые, губастые или со шрамами) принимали ее тенденциозное мировоззрение, как благость, как единственно возможное решение межполовых и межлюдских про-блем. Леночка призывала к внутренней гармонии и возвращала им самих себя - с полнотой сил и красотой натуры. И знакомые продол-жали топтаться тут же и мечтать, и пьянеть от ее звонкого голоса и ее благородных порывов. Так вокруг нее всюду собирались кучки со-вершенно разных людей. Леночка была магнитом, а они - гвоздями. Так она два года искала твердых идейных платформ, находила, слу-шала, отрицала. Натыкалась на идеалы и презирала их. Восемь раз идеалы дорогу перебегали. Богатейший опыт приобрела, лапочка, умничка. И совсем уж было возненавидела хамельонское многообра-зие жизни, так как увидела перед собой планету, кишащую лицеме-рием, и чуть было не заговорила о грязном многообразии, которое сжигает все чистое, душит искреннее, оставляя пепел несдуваемой горечи и вечной тоски. И написали бы тогда, что "незачем нам (жен-щинам) искать чего-то и смысла, если уже доказано, что все мужики обманщики и подлецы". Посмотрите на Леночку: вот она бросила учиться, но не стала работать и никуда свою трудовую лепту не вно-сит. И папа не знал, что дочь не учится, мама переживала, но не пе-речила - единственный человек, который понимал и занимался, по словам папы, всепрощенчеством. Так бы и жила Леночка, от кавале-ров отмахиваясь, бывших подруг не принимая, эстетствовала бы втихую, ела и пила бы в липкой столовой, спать ложилась в 23-30, если бы не одно обстоятельство. Был у нее незримый покровитель, которого судьбой называют. "Дядечкой" она его называла. И видел он, что и в разочарованном виде Леночка, резвушка, кровь молодая, смеялась звонче всех, когда природа брала верх, когда, забыв о тра-гичности мира, могла она запеть, сделать какое-нибудь мальчишеское "па", перепрыгнуть через три ступеньки и подмигнуть встречному праздному пареньку на эскалаторе. И видел тот тайный покровитель, что на юную дщерь тягостный пессимизм все шибче наваливался, ни-гилизм ширился, презрение росло. И путалась о себе в мыслях Ле-ночка, терялась в хаосе мыслей, совсем сбилась столку: что от чего в ней берется. Накатила природа на мышление инстинкты и законы свои функциональные, и не слыхать бы стало Леночку через три го-да, зауряднейшей фигурой по земле бы пошла, вновь стала бы слепой с безобразным мировоззрением; и одна лишь интуиция, да "дядечка"-покровитель могли теперь спасти Леночку, вывести ее к чему-либо более перспективному. Чтобы и род здоровым был и надежда какая-то.
   И действительно, интуиция сделала в ней щелчок, когда сошлись пути-дороги ее и Копилина. Встретились, как говорили в старину, лю-бимая и любимый.
  
  Вариант
  
  "Ты же помнишь, как в 1989 году я увлёкся ландшафтом."
  "Чем, чем?"
  "Ты тоже забыл. Я увлекся этой, как там, природой, короче."
  "Ну помню, ездил ты в тайгу. И что? Ты давай не тяни."
  "Тогда я еще уезжал в деревню, как ее?"
   "А пошел-ка ты! Откуда мне помнить, если ты не помнишь. Мы о чем с тобой говорили? Я начну думать, что у тебя с головой того. Слушай, я лучше домой пойду."
  "Подожди. Это для тебя важно."
  "Моралите, что ли? Не витай в облаках, старина".
  "Ты послушай."
  "Ну ладно, черт с тобой, не тяни, рассказывай свою поучительную историю."
  "Она так себе. Не то, что поучительная. С таким мало кто сталки-вается."
  "Охотничий анекдот?"
  "Нет, просто тогда, в той местности, ну, как ее название?"
  "Говори - деревушка."
   "Да нет, это далеко от нее. Там просто местность называется по-особому, гора, река, озеро, болото и все это вместе..."
   "Нет! Я так больше не могу, это издевательство!"
   "Сядь, пожалуйста. Понимаешь это очень важно. Может быть, ты тогда меня поймешь, сам же допытывался."
   "Ну сел. Только учти, я один способен тебя хоть как-то слушать. Ты же форменный дебил. Не зря тебя здесь чокнутым считают. Я их понимаю. Пока ты слово выдавишь - родить можно!"
  "Ты слушаешь? Так вот. Местность там эта, велеречивая."
  "Какая?!"
  "Ну да, очень такая бесконечная."
  "Давай, давай, гони!"
  "Я попал туда с одним мужчиной."
  "Ну естественно, это тебе больше подходит."
   "Он знал Якова Леонидовича Мартынова давно. Три года сам за-возил ему продукты. Он его даже не просил помогать. А тот ехал на охотничий участок..."
   "Стой, подожди! Я так ни черта не пойму. Кто такой Яков? И кто такой тот и он? Давай-ка лучше так - зимой это было?"
  "Кажется, снежок был."
  "Вы ехали или шли?"
  "Ехали."
  "На чем?"
  "На таком, типа мотоцикла."
  "Ты же изобретатель, Кузя! На снегоходе?"
  "Точно!"
  "Понятно. А этот Яков жил в тайге. Один жил?"
  "Да."
  "Он охотник?"
  "Нет, он это..."
  "Рыбак, егерь, натуралист?"
  "Нет, он, как бы отшельник."
  "Ну ты, Кузьма! Он, значит, бежал от общества, горемыка или фи-лософ?"
  "Нет, он вымирал, он..."
  "Вымирал, фю-фю-фю! Не могу больше!"
  "Ну подожди, сядь! Я же тебе не анекдот рассказываю."
   "Конечно, чистую правду. Я в своей жизни слушал любого грузчи-ка, бича, я внимал недоумкам. Это моя профессия. Но ты! Куда ты су-нул свой запас слов? Ты же всегда умел ярко объяснить. Что ты с со-бой сделал? Отвечай."
   "Ну ты же знаешь... я мало общаюсь. И потом, я многое уже отго-ворил. А новое не умещается в прежние понятия. Я теперь должен пока смотреть."
   "Куда ты будешь смотреть? В телевизор? Кузьма, у тебя седина на висках, а ты все чертишь и чертишь. А все эти твои ребяческие увле-чения? Конечно, твои игрушечные изобретения для сограждан - это очень мило. Но их всего пять. Ты бы мог их сделать за пять дней. По-чему ты не работаешь в нормальных условиях? Это прожигание жизни и похоже на деградацию!"
   "Я тебе уже говорил, Лёнь. Я занимаюсь одной идеей, мне нужно вычислить всё до последней черточки. Я хочу увидеть..."
   "Да что ты там говорил! Ты бредишь. Ты похож на маньяка, кото-рый выдумывает скатерть-самобранку. Ну и что это за идея?"
   "Ад и рай, я тебе говорил."
   "Кузя, ты больной, это точно. Хорошо, что не буйный. Хочешь я тебя инкогнито свожу к хорошему психиатру. Таблеточки попьешь, успокоительные процедуры, отдохнешь, отвлечешься."
  "Я такой же больной, как и ты. Даже меньше."
  "Нет, Кузьма. Ты - больше."
  "Ну ладно, пусть. Я же тебе хочу объяснить на примере того слу-чая."
  "Рай и ад?"
  "Нет. Развитие. Итоги."
   "Понятно. Значит, этот Яков занимался там чем-то бредовым. Ми-ровоззрение у него, небось, или поэзия."
  "Он ждал смерти."
  "Ого! Он урод?!"
  "Нет, он пра-пра-внук Мартынова. Три или два пра".
  "Это который Александра Сергеевича того?"
  "Почти. На дуэли."
   "Ой, как смотрит! Думаешь, фурор, эффект сделал? Голубчик мой, Кузя, он тебе просто наплёл. То, что он идиот, ты об этом не думал?"
   "Ты его не видел."
   "Ну и что. И слава Богу! Я таких чудиков каждый день по шесть штук встречаю, и не где-нибудь в тайге, а в столице. Удивил! И что он за типаж?"
   "Он старик. Ты не перебивай."
   "Ладно, рассказывай, а перебивать я все равно буду. "Он", "они", "тот", "Яков", а как я пойму? Рассказывай, у меня времени нет."
   "Тогда мы приехали, сгрузили два мешка, а мне понравилось, ме-сто там хорошее."
   "Пописать захотел?"
   "Да, ты помнишь, как я задумал эту книгу. А у Якова Леонидовича зимовье просторное, там перегородка даже была, как бы вторая ком-ната, топчан еще один."
   "Барствовал отшельничек. Понятно. Это тебе мужчина тот сказал, что он пра-пра Дантеса.?"
   "Нет, там никто об этом не знал. Мне сам Яков Леонидович это рассказал."
   "Ну я понял, можешь не продолжать. Ты хочешь подвести меня к мысли о расплате за предков, так сказать, кровь за кровь, фамиль-ное проклятие, вырождение династии, нравственная расплата. Дурак твой Яков, вот и все. Ну ладно, мне пора."
   "Посиди. Он не дурак. Тут, наверное, просто совпадение, что он именно Мартынов. Мог быть любой другой. Тем более, что он не рас-плачивается, а наоборот - получил всё, что мог. Он удивительный человек. Я не буду пересказывать его биографию. Я ее, к тому же, почти не знаю. У него было два увлечения всю жизнь: он рисовал и читал. Это помимо всего социального. Он рисовал и читал много. Но не там. Там он не рисовал и не читал."
   "Молчал?"
   "Почему? И говорил иногда. Он говорил, что у него переход мед-ленный, что еще не все испепелено внутри."
   "Так и говорил?"
   "Я точно не помню. Я ведь сам сначала не понимал. И побаивался его. Я понял потом, когда уехал. А тогда тоже недоумевал. Он еще говорил, что в его развитие не было заложено такой уж большой страстности и что все-таки он вошел в мысль. Я его последние слова запомнил: закон перерождения из социального во внутреннюю, или как ее, в индивидуальную мудрость сознания, прорасти из плоти со-циума до задач рождения. Это точно его слова. Их я только дословно запомнил."
   "Хочешь сказать, он своим умом дошел. Прочитал, наверное, где-то. И чем он там занимался? Ты его рисунки видел?"
   "Нет, у него их там не было. Он говорил, что рисунки, книги, об-щение - были средствами прорастания. Что это был его путь. Ну он там чай готовил, дрова приносил, воду. Мог зимой не топить сутками, и едой не мучился, мог и не спать, я теперь думаю, он итак вряд ли спал, просто лежал с открытыми глазами или с закрытыми. Один раз я ночью что-то проснулся, зажег лампу, вышел на его половину, а он это..."
  "Что?"
  "Сидит на топчане и смотрит."
  "Куда?"
   "Да куда-то так... и меня не замечает. Утром проснулся, он опять так же смотрит, только рука у него, я запомнил, немного сдвинулась. Вот так еще сутки и просидел."
   "Ну и что такого. Старик вырождающийся. Ты что, таких ни до, ни после не видел?"
   "Таких нет."
   "Понятно, они все разные внешне. А многие, как и этот, двигаться не любят."
   "Зато тепло любят."
   "Ну, твой Яков разновидность какой-нибудь психиатрической штучки. Он про Мартынова рассказывал?"
   "Нет, он только сказал, что все это было глупо."
   "Еще бы! Родил же Мартынов такого отпрыска-выродка."
   "Я тоже думал, что он выродок. Он еще говорил, что интеллекту-ализм ранний не дает ему теперь завершить последние штрихи разви-тия."
   "Ну, шизо!"
   "Это я своими словами. Понимаешь, он говорил сам с собой. Я зайду, он говорит и продолжает, но это редко. А в самом начале пре-дупредил, что если заговорит, то чтобы я не смущался - хочу слу-шаю, хочу нет, ему все равно."
   "Постой, Кузьма! Как я забыл о Татьяне! Ну ладно я, а ты-то? У тебя же опыт индийский, ты что, до сих пор не понял, что он шизо от йоги?"
   "В том-то и дело, что я сам так вначале думал. Понимаешь, когда уехал оттуда, как-то позже, уже здесь, познакомился с одним. А он знал Якова Леонидовича, работал с ним. Отзывался, как об умнейшем человеке, эрудите, но странном человеке. И он его тоже "тихим ши-зо" называл."
   "Ну а Татьяна?"
   "Ты слушай. Павел Николаевич..."
   "Который с ним работал?"
   "Да. Он говорил, что сам его подозревал в занятиях йогой и меч-тал у него поднабраться источников. Но потом разочаровался, так как Яков Леонидович знал многие философские учения, но считал, что йога и аутотренинг - это уход и пустота. Он говорил, что аскети-ческие достоинства вырабатываются у любых мудрых людей парал-лельно настоящему делу, они появляются естественно и являются од-ной из частей гармонии итога, когда выработано собственное "я". Он многое запоминает. Работал в музее, бывший интеллектуал."
   "Павел Николаевич, что ли?"
  "Да. Поэтому и передал мне суждения Якова Леонидовича."
  "А сейчас где этот музейный работник?"
  "Он болен"
  "Ну хорошо. А Яков где?"
  "Я не знаю. Я же там больше не бывал. Книгу бросил. Ты же пом-нишь."
  "Конечно, помню такой конфуз."
   "Я не сказал тебе еще важное. Павел Николаевич споткнулся на Мартынове. И не один."
  "Чё, тоже молчать стал?"
  "Нет, он как бы не в своем рассудке."
  "Идея-фикс?"
   "Не знаю. Нечто вроде смещения тех ценностей, которые были, и тех, что от Мартынова. Переварить-то трудно. Он теперь часто гово-рит: "Я не хочу никого удивить, не хочу никому ничего доказывать, я себя хочу." И смеется , нос потирает, у него привычка такая, а сам сквозь щели между пальцев за реакцией следит."
   "Хорош экземпляр, не буйный?"
   "Нет. Ему теперь разрешили в музее билетером работать. Он был научным сотрудником."
  "Славно, славно. Эпидемия, я смотрю. Ну и что дальше?"
  "Всё."
  "Как, всё? А где моралите обещанное?"
  "Я тебе не обещал. Ты сам всё себя этим моралите будоражил, оскорблял."
   "Оскорблял? Ух ты, Кузьма! Что это у тебя в глазах за суровость мелькнула? Точь-в-точь Зосима и Тихон праведник."
   "Смейся, сколько угодно. Но как бы, Лёня, ты не стал, как Павел Николаевич, сквозь щели между пальцами следить за реакцией."
   " Ну, это мы как-нибудь объедем. А ты-то сам не того, как счита-ешь?"
  "Может быть, я не успею."
  "Смотри, Кузьма!"
  "Я тебе хотел дать понять, что я не моралист."
  "Совсем?"
  "Ну да."
  "Тогда скажи мне, чего такого-растакого этот Яков добился?"
   "У меня нет пока для этого слов. Чтобы это показать, нужно все искусства собрать воедино. Будь я хоть Цицероном, все равно бы не доказал словами. И зачем? Кому нужно, тот сам придет."
   "Ну конечно! Я вас лириков-одиночек очень даже понимаю! Вы все шепчете, слюнявите, трясетесь над своими пузатенькими идеала-ми, носитесь сами с собой, строите иллюзии, побеждаете и достигаете на картинках. Пластилиновые вы человечки! Бегаете вы от жизни, а она вот - рядом - поезда грохочут, корабли гудят, карьеры, милли-оны машин, миллионы людей выполняют программы, банок одних сколько выпускается, а вы всё кичитесь какими-то "истинными цен-ностями". Да черт с вами, если вам так самодостаточнее жить, но за-чем же другим мешать? Обманывайте себя, но не сбивайте молодых. На кой ваши концепции. Что вы после себя, помимо клинических бу-мажек, оставите - таких же дурней и трупный яд? А ну вас!"
   "Мы все, Лёня, нужны, и ты сейчас не о Якове Леонидовиче гово-рил. А об особом роде людей. Что ты всех под одну гребенку?"
   "Ну, конечно, течения и подтечения. Кучки со вкусами да оттен-ками. Уж кто-кто, а я этого, Кузя, по горло навидался."
   "Да, в твоих вещах это отражено."
   "Вот-вот, поиронизируй. Ладно, я тоже такой-разэтакий, но я хоть плюху могу дать, да показать человека дела."
   "Ты это здорово умеешь."
   "Умею, да. А ты? Ну что с того, что твой цветной шар на площади играет по погоде и ветру разную музыку! Что это - намек? Или так себе - инфантильные фантазии? Забава!"
   "Конечно забава. Но светлее, чем все эти монументальности, ло-комотивы, лайнеры и грузовики."
  "Все равно ты, Кузьма, сказочник, Дед Мороз."
  "Какие приятные оскорбления."
  "Смейся, чучело."
   "И ты посмейся. Не все же тебе ходить погруженным в эти эпо-хальные сюжеты."
   "Смотри-ка, разговорился. И правильно, это лучше, чем о Якове и билетёре. Подумай, Кузьма, может, твое назначение не лезть в эти патологические дебри аутизма, а создавать нечто легкое, забавное, как твой розовый поросенок. Я вчера чуть не упал, когда он чмокал, хрюкал и говорил: "Вот это жизнь!" Любо и мило! И люди смеются, развеиваются. И дети счастливы. Брось ты Якова!"
   "Да он мне теперь не в тягость. Это тебя он теперь может..."
   "Нет уж! У меня черепок ясный, психика мощная. Единственное, чем Господь Бог в полной мере одарил."
   "Ну-ну."
   "Нукай, сказочник. А мне пора. Еду! Давай лапу. Будешь в городе, только попробуй не зайди. Ксения тебя не простит. Кузьма, это же чудовищно, что мы теперь видимся раз в год! Давай, не пропадай, имей совесть."
  
  Вторник
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"