Франк Илья Михайлович : другие произведения.

Горячие и холодные эпохи русской поэзии

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

Горячие и холодные эпохи русской поэзии
  Доклад сумасшедшего, прочитанный нигде и никогда перед благодарной публикой
  
  Еще до Первой мировой войны Борис Пастернак написал стихотворение, которое начинается такой строфой:
  
  Как бронзовой золой жаровень,
  Жуками сыплет сонный сад.
  Со мной, с моей свечою вровень
  Миры расцветшие висят.
  
  Вы, может быть, не знаете, но всякое стихотворение имеет лицевую сторону и изнанку. Если вывернуть его наизнанку, то оно начнет рассказывать о самом себе, о собственном устройстве. Если брать с лицевой стороны, то здесь (в первых двух строках) рассказ о ночном саде и о жуках в нем. Если же взять с изнанки, то здесь рассказ о том, как стихотворение устроено, как оно работает. Спрашиваем: 'Как ты работаешь, как ты устроено, стихотворение?' И слышим в ответ: 'Как бронзовой золой жаровень, / Жуками сыплет сонный сад'.
  Понимай это так: у меня, стихотворения, есть основа, есть некая однородная стихия. Детали в ней неразличимы, слиты. Их как бы нет, они присутствуют во мне потенциально, словно еще не рожденные души. Я (продолжает говорить стихотворение) называю здесь эту стихию 'ночным садом'. Однако затем эту стихию подогревают, в результате чего она начинает расширяться и излучать частицы. Из нее рождаются детали, которые энергично разлетаются в стороны. Я называю их 'жуками'. Я прямо говорю о подогреве, приравняв ночной сад к жаровне, а жуков - к разлетающейся от жара бронзовой золе. Такова моя поэтическая установка (продолжает совсем разболтавшееся стихотворение, обрадовавшись, что его о чем-то спрашивают, как человека), более того, такова установка Бориса Пастернака в целом! И даже более того, такова установка эпохи вообще! А вы как думали, отчего произошла, например, Первая мировая война? И отчего произошла революция? Эпоху подогрели - и все ухнуло, взорвалось, разлетелось на мелкие части. Ветер дунул - поднял лежавший спокойно снег и погнал пургу. И вот уж 'на ногах не стоит человек'.
  - Что ты-то гонишь пургу, стихотворение! - говорим ему мы. - Ты вот какое маленькое, как ты могло сделать революцию? И что ты тут такое шьешь Борису Пастернаку?
  - Почему только Пастернаку? - возражает оно. - А вот это, по-вашему, не то же самое разве:
  
  Багровый и белый отброшен и скомкан,
  в зеленый бросали горстями дукаты,
  а черным ладоням сбежавшихся окон
  раздали горящие желтые карты.
  
  Это строфа из стихотворения Маяковского 'Ночь'. Есть темная основа - и вдруг летят горсти дукатов, окнам раздаются 'горящие желтые карты'. Ночь и здесь подогрета!
  Или вот здесь, у Велимира Хлебникова в поэме 'Журавль', посмотрите, что творится:
  
  На площади в влагу входящего угла,
  Где златом сияющая игла
  Покрыла кладбище царей,
  Там мальчик в ужасе шептал: 'Ей-ей!
  Смотри, закачались в хмеле трубы - те!'
  Бледнели в ужасе заики губы,
  И взор прикован к высоте.
  Что? Мальчик бредит наяву?
  Я мальчика зову.
  Но он молчит и вдруг бежит: какие страшные скачки!
  Я медленно достаю очки.
  И точно: трубы подымали свои шеи,
  Как на стене тень пальцев ворожеи.
  <...>
  Железные и хитроумные чертоги
  В каком-то яростном пожаре,
  Как пламень, возникающий из жара,
  На место становясь, давали чуду ноги.
  Трубы, стоявшие века,
  Летят,
  Движениям подражая червяка,
  Игривей в шалости котят.
  <...>
  Злей не был и Кощей,
  Чем будет, может быть, восстание вещей.
  
  Разве вы не видите 'восстание вещей', происходящее в результате 'яростного пожара', которым разгорается старый, привычный мир? Это все та же поэтика, о которой я сказало: 'Жуками сыплет сонный сад'!
  У Пастернака жаровень порождает жуков, у Велимира Хлебникова Жарбог взметает жарирей:
  
  Жарбог! Жарбог!
  Я в тебя грезитвой мечу,
  Дола славный стаедей,
  О, взметни ты мне навстречу
  Стаю вольных жарирей.
  Жарбог! Жарбог!
  Волю видеть огнезарную
  Стаю легких жарирей,
  Дабы радугой стожарною
  Вспыхнул морок наших дней.
  
  А еще такую поэтику можно назвать 'горящим публичным домом', как называют ее (тоже рассказывая о себе) эти вот строки Маяковского:
  
  Каждое слово,
  даже шутка,
  которые изрыгает обгорающим ртом он,
  выбрасывается, как голая проститутка
  из горящего публичного дома.
  
  И каждая деталь 'восстает', вылетая, 'выбрасываясь' из основы, и каждое слово становится самим по себе, наливается кровью, оживает. Становится, как Хлебников говорил, 'самовитым'. И потому оно так резко, грубо, сочно звучит у наших поэтов. Прислушайтесь: 'Жуками сыплет сонный сад'. Как вкусно сказано! Это новые, обновленные, протертые, обмытые слова.
  И даже не только каждое слово становится самовитым, но и каждый звук! Послушайте, как смакует буквы Маяковский:
  
  Громоздите за звуком звук вы
  и вперед,
  поя и свища.
  Есть еще хорошие буквы:
  Эр,
  Ша,
  Ща.
  
  Это теория, а вот практика, вслушайтесь в строки Пастернака:
  
  Когда до тончайшей мелочи
  Весь день пред тобой на весу,
  Лишь знойное щелканье белочье
  Не молкнет в смолистом лесу.
  
  И млея, и силы накапливая,
  Спит строй сосновых высот.
  И лес шелушится и каплями
  Роняет струящийся пот.
  
  'Лес шелушится' - вот вам еще одна формула того же явления. Основа излучает детали. Почему так получается? Такова эпоха.
  
  Мой друг, ты спросишь, кто велит,
  Чтоб жглась юродивого речь?
  В природе лип, в природе плит,
  В природе лета было жечь.
  
  Это центробежный мир, он распадается на куски, разлетается, шелушится. Это мир твердый и рассыпчатый - даже там, где речь идет, например, о море или небе. Это мир жаркий - даже там, где речь идет обо льде. Это мир красный и летний, даже когда речь идет, например, о синем и о ночи (красный цвет - теплый и центробежный, синий - холодный и центростремительный). Например, поэт поднимает голову и смотрит на небо - но не видит его как голубой купол, как океан с плавающими облаками, а видит вот что (стихотворение 'Воробьевы горы'):
  
  Расколышь же душу! Всю сегодня выпей.
  Это полдень мира. Где глаза твои?
  Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень
  Дятлов, туч и шишек, жара и хвои.
  
  Или он видит синеву рассвета - и тут же овеществляет ее, лишает глубины, превращает в перья. И рассвет теперь можно погладить рукой (стихотворение 'На пароходе'):
  
  Был утренник. Сводило челюсти,
  И шелест листьев был как бред.
  Синее оперенья селезня
  Сверкал за Камою рассвет.
  
  Или он описывает февральскую, предвесеннюю слякоть - а она у него грохочет и загорается:
  
  Февраль. Достать чернил и плакать!
  Писать о феврале навзрыд,
  Пока грохочущая слякоть
  Весною черною горит.
  
  И дождь в этом мире не освежает (стихотворение 'Гроза моментальная навек'):
  
  И, как уголь по рисунку,
  Грянул ливень всем плетнем...
  
  Или поэт входит в лес - и его не обнимает таинственная, шелестящая прохлада, столь сродная водной стихии, а перед ним вот что (стихотворение 'В лесу'):
  
  Текли лучи. Текли жуки с отливом.
  Стекло стрекоз сновало по щекам.
  Был полон лес мерцаньем кропотливым,
  Как под щипцами у часовщика.
  
  Это мир жаркий (мир лета), активный (мир жеста) и вещественно-подробный (мир детали). В стихотворении 'Про эти стихи' Пастернак дает свой рецепт:
  
  На тротуарах истолку
  С стеклом и солнцем пополам...
  
  Это мир теплового взрыва. Вот несколько концовок стихотворений Пастернака:
  
  Кустарника сгусток не выжат.
  По клетке и влюбчивый клест
  Зерном так задорно не брызжет,
  Как жимолость - россыпью звезд.
  *
  Вот луч, покатясь с паутины, залег
  В крапиве, но, кажется, это ненадолго,
  И миг недалек, как его уголек
  В кустах разожжется и выдует радугу.
  *
  Мигая, моргая, но спят где-то сладко,
  И фата-морганой любимая спит
  Тем часом, как сердце, плеща по площадкам,
  Вагонными дверцами сыплет в степи.
  *
  И сады, и пруды, и ограды,
  И кипящее белыми воплями
  Мирозданье - лишь страсти разряды,
  Человеческим сердцем накопленной.
  *
  И всем, чем дышалось оврагам века,
  Всей тьмой ботанической ризницы
  Пахнет по тифозной тоске тюфяка
  И хаосом зарослей брызнется.
  
  (На этом мы отпускаем болтливое стихотворение восвояси и продолжаем болтать сами.)
  Ну хорошо, а что мы увидим, если отступим на шаг (или даже на полшага) назад во времени? Вот Иннокентий Анненский, стихотворение 'Черный силуэт':
  
  Пока в тоске растущего испуга
  Томиться нам, живя, еще дано,
  Но уж сердцам обманывать друг друга
  И лгать себе, хладея, суждено;
  
  Пока прильнув сквозь мерзлое окно,
  Нас сторожит ночами тень недуга,
  И лишь концы мучительного круга
  Не сведены в последнее звено, -
  
  Хочу ль понять, тоскою пожираем,
  Тот мир, тот миг с его миражным раем...
  Уж мига нет - лишь мертвый брезжит свет...
  
  А сад заглох... и дверь туда забита...
  И снег идет... и черный силуэт
  Захолодел на зеркале гранита.
  
  Холодно здесь! Жизнь вроде еще теплится, но она мучительна и недужна. Свет есть, но какой: 'лишь мертвый брезжит свет'! Здесь не 'жаровень', а 'зеркало гранита', не тепловой взрыв, а ледяная замкнутость - 'мучительный круг'! 'Снег идет', но при этом он неподвижен, никуда не уходит из холодной, темной основы. Примечательно, что в темной основе живет образ света, 'миражный' образ рая - то ли как воспоминание о какой-то прошлой солнечной эпохе, то ли как предчувствие грядущего солнца - будущего теплового взрыва. Человек превращен в собственную тень, от него остался лишь 'черный силуэт'. И так во всех стихотворениях Анненского (если их расспросить о самих себе, вывернуть наизнанку). Вот, например, 'Электрический свет в аллее':
  
  О, не зови меня, не мучь!
  Скользя бесцельно, утомленно,
  Зачем у ночи вырвал луч,
  Засыпав блеском, ветку клена?
  
  Ее пьянит зеленый чад,
  И дум ей жаль разоблаченных,
  И слезы осени дрожат
  В ее листах раззолоченных, -
  
  А свод так сладостно дремуч,
  Так миротворно слиты звенья...
  И сна, и мрака, и забвенья...
  О, не зови меня, не мучь!
  
  Не хочется на свет, хочется остаться там, где 'свод так сладостно дремуч', где 'так миротворно слиты звенья'. Деталь ('ветка клена') не хочет выделяться из основы. 'Ночной сад' еще не сыплет жуками, 'публичный дом' еще не подожгли, 'горящие желтые карты' еще не раздали 'черным ладоням сбежавшихся окон'.
  Но время сделает полшага - и все случится. Новые поэты выразят это изменение по-разному, каждый по-своему. Маяковский - 'весомо, грубо, зримо', Мандельштам - нежно, как в первом стихотворении первой книги 'Камень':
  
  Звук осторожный и глухой
  Плода, сорвавшегося с древа,
  Среди немолчного напева
  Глубокой тишины лесной...
  
  Здесь уже модель новой эпохи: основа, в которой все слито (немолчный напев глубокой лесной тишины), - и нарушающий ее звук-жест, рождение молодой детали.
  Мандельштам вообще лучше своих современников чувствует связь с предыдущей основой и все время на нее оборачивается. Звук-жест у него не нахальный. Ему не надо орать про 'Эр, Ша, Ща'. Но модель у него та же: темная основа + преодолевающий ее звук-жест:
  
  Из омута злого и вязкого
  Я вырос, тростинкой шурша, -
  И страстно, и томно, и ласково
  Запретною жизнью дыша.
  
  Подведем, как говорится на важных совещаниях, итоги. То, чем мы сейчас занимались, можно назвать натурфилософией стихотворения.
  Фалес говорил, что мир произошел из воды. Гераклит говорил, что мир произошел из огня. А китайские мудрецы говорили, что все это чередуется. В древнекитайской 'Книге Перемен' говорится о Пути (Дао), состоящем из чередующихся начал Инь (темное, женское начало, хаос, вода) и Ян (светлое, мужское начало, космос, огонь). Путь предстает как чередование сжатий (Инь) и расширений (Ян), то есть чем-то вроде ползущей гусеницы: 'Гусеница стягивается, чтобы вновь растянуться'. Чередуются затишье и импульс.
  Китайцы рисовали переплетающийся символ мужского и женского начал, всем вам известный. Причем, чтобы подчеркнуть невозможность существования одного без другого, внутри светлого Ян поставили темную точку - как лазутчика Инь или как его авангард, а внутри темного Инь - светлую точку.
  История представляет собой чередование эпох Ян и эпох Инь - горячих и холодных эпох (или утренних и вечерних, или дневных и ночных, или белых и черных, или красных и синих...). При этом в каждом Ян уже есть свой Инь, а в каждом Инь - свой Ян. Однако они присутствуют лишь как точки: то ли как отголосок прошлого, то ли как авангард будущего. Когда сменяется эпоха, эти точки проявляются, выходят наружу, начинают доминировать.
  Мы делали от эпохи Первой мировой войны полшага назад (к Анненскому). Сделаем теперь широкий шаг вперед - во вторую половину XX века. Интересно же. Не увидим ли мы отлив, не устремится ли всё обратно в основу? По идее, небо там должно уже темнеть, предметы сливаться, чтобы 'черный силуэт' опять 'захолодел на зеркале гранита'. При этом детали должны стать резче - такова игра убывающего освещения. И резче должно стать само звучание. Вот Иосиф Бродский - последнее стихотворение цикла 'Колыбельная Трескового мыса':
  
  Дверь скрипит. На пороге стоит треска.
  Просит пить, естественно, ради Бога.
  Не отпустишь прохожего без куска.
  И дорогу покажешь ему. Дорога
  извивается. Рыба уходит прочь.
  Но другая, точь-в-точь
  
  как ушедшая, пробует дверь носком.
  (Меж собой две рыбы, что два стакана).
  И всю ночь идут они косяком.
  Но живущий около океана
  знает, как спать, приглушив в ушах
  мерный тресковый шаг.
  
  Спи. Земля не кругла. Она
  просто длинна: бугорки, лощины.
  А длинней земли - океан: волна
  набегает порой, как на лоб морщины,
  на песок. А земли и волны длинней
  лишь вереница дней.
  
  И ночей. А дальше - туман густой:
  рай, где есть ангелы, ад, где черти.
  Но длинней стократ вереницы той
  мысли о жизни и мысль о смерти.
  Этой последней длинней в сто раз
  мысль о Ничто; но глаз
  
  вряд ли проникнет туда, и сам
  закрывается, чтобы увидеть вещи.
  Только так - во сне - и дано глазам
  к вещи привыкнуть. И сны те вещи
  или зловещи - смотря кто спит.
  И дверью треска скрипит.
  
  Комментарии, как говорится, излишни. Как сказал Анаксимандр, 'а из каких начал вещам рожденье, в те же самые и гибель совершается по роковой задолженности, ибо они выплачивают друг другу правозаконное возмещение неправды в назначенный срок времени'.
  Или вот еще пример из Бродского, 'Гуернавака':
  
  В саду, где М., французский протеже,
  имел красавицу густой индейской крови,
  сидит певец, прибывший издаля.
  Сад густ, как тесно набранное "Ж".
  Летает дрозд, как сросшиеся брови.
  Вечерний воздух звонче хрусталя.
  
  Хрусталь, заметим походя, разбит.
  М. был здесь императором три года.
  Он ввел хрусталь, шампанское, балы.
  Такие вещи скрашивают быт.
  Затем республиканская пехота
  М. расстреляла. Грустное курлы
  
  доносится из плотной синевы.
  Селяне околачивают груши.
  Три белых утки плавают в пруду.
  Слух различает в ропоте листвы
  жаргон, которым пользуются души,
  общаясь в переполненном Аду.
  
  <...>
  
  Конец июля прячется в дожди,
  как собеседник в собственные мысли.
  Что, впрочем, вас не трогает в стране,
  где меньше впереди, чем позади.
  Бренчит гитара. Улицы раскисли.
  Прохожий тонет в желтой пелене.
  
  Включая пруд, все сильно заросло.
  Кишат ужи и ящерицы. В кронах
  клубятся птицы с яйцами и без.
  Что губит все династии - число
  наследников при недостатке в тронах.
  И наступают выборы и лес.
  
  М. не узнал бы местности. Из ниш
  исчезли бюсты, портики пожухли,
  стена осела деснами в овраг.
  Насытишь взгляд, но мысль не удлинишь.
  Сады и парки переходят в джунгли.
  И с губ срывается невольно: рак.
  
  Это стихотворение интересно сопоставить с 'Жуками сыплет сонный сад'. Тут и сад, и даже 'самовитая' буква 'Ж' ('Сад густ, как тесно набранное "Ж"'). Здесь, как и у Пастернака, воздух опредмечен, веществен ('Вечерний воздух звонче хрусталя'). Однако за стихотворением Бродского стоит не просто другая модель по отношению к модели Пастернака, а именно прямо противоположная модель. Центростремительная. Не разгорающаяся, а затухающая (и это не оценочное суждение). Водная (мир по Фалесу). Вещи-слова не выстреливаются основой, а опадают обратно, в основу, сливаются:
  
  Конец июля прячется в дожди,
  как собеседник в собственные мысли.
  *
  Бренчит гитара. Улицы раскисли.
  Прохожий тонет в желтой пелене.
  *
  М. не узнал бы местности. Из ниш
  исчезли бюсты, портики пожухли,
  стена осела деснами в овраг.
  Насытишь взгляд, но мысль не удлинишь.
  Сады и парки переходят в джунгли.
  И с губ срывается невольно: рак.
  
  Взгляд в этом стихотворении цепляется за отдельные, случайные, бессмысленные (и потому обреченные на смерть и возвращение обратно в основу) предметы и действия:
  
  Селяне околачивают груши.
  Три белых утки плавают в пруду.
  *
  Кишат ужи и ящерицы. В кронах
  клубятся птицы с яйцами и без.
  
  И посмотрите, какая концовка: резкое слово-жест: 'И с губ срывается невольно: рак'. Но это еще не 'самовитое' слово: его роль состоит лишь в том, чтобы крикнуть: 'Я - не слово! Вещи - нет! Есть только лес и дождь!' Это холодное отражение и грустная насмешка. Слово, 'по роковой задолженности', пятится назад, в неразличимую основу речи, в 'злой и вязкий омут'.
  Но взрыв неизбежен. И когда он произойдет, как раз и пригодится уже намечающаяся резкость тематической и звуковой детали. Бескровное слово нальется кровью.
  И жалкое 'рак' превратится в мощное 'каррр!'.
  Всё, извините, за мной пришли санитары - прибежали, гады, на крик.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"