Петруха : другие произведения.

Кто же меня встретит на пути домой

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Среднерослый, коренастый буланый конь явно нервничал. Неровно перебирал крепкими ногами, шел боком, взбрыкивал. Грыз железо и возбужденно косил выпученным глазом. Вот буквально только что мерял степь размеренным неспешным полугалопом, уверенно бил копытами, сминая зелень веселого лугового разнотравья - и вдруг уперся. Остановился в самом начале пологого подъемчика на невысокий взлобок. Всадник на его спине даже растерялся на несколько мгновений, пожалуй, впервые столкнувшись с подобным беспричинным неповиновением. Легонько ударил пятками под бока, посылая упрямца вперед, потом приник к напряженно подрагивающей, остро пахнущей потом шее и зашептал в чутко наставленное ухо что-то успокаивающее. Выпрямился в седле и снова ударил пятками, уже сильнее.


   Не грусти, родной,
   Жизнь моя как ветер,
   Кто же меня встретит
   На пути домой.
  
  
   Среднерослый, коренастый буланый конь явно нервничал. Неровно перебирал крепкими ногами, шел боком, взбрыкивал. Грыз железо и возбужденно косил выпученным глазом. Вот буквально только что мерял степь размеренным неспешным полугалопом, уверенно бил копытами, сминая зелень веселого лугового разнотравья - и вдруг уперся. Остановился в самом начале пологого подъемчика на невысокий взлобок. Всадник на его спине даже растерялся на несколько мгновений, пожалуй, впервые столкнувшись с подобным беспричинным неповиновением. Легонько ударил пятками под бока, посылая упрямца вперед, потом приник к напряженно подрагивающей, остро пахнущей потом шее и зашептал в чутко наставленное ухо что-то успокаивающее. Выпрямился в седле и снова ударил пятками, уже сильнее.
   Конь с места рванул вперед, но стрелой пролетев полсотни шагов, резко встал, ударил задом, затем еще и еще раз. Истошно заржав, поднялся на дыбы и опрокинулся на спину. Всадник успел выскочить из седла, ловко кувыркнувшись через плечо при падении, и теперь оторопело смотрел на беснующегося зверя. А тот продолжал кататься по земле, беспорядочно молотя воздух острыми нековаными копытами. Потом вскочил на ноги и, фыркая и потряхивая головой, поскакал обратно. Оскользнулся, ступив на каменистую осыпь, выправился и перешел в намет, вскоре скрывшись из глаз.
   Человек, оказавшийся спешенным, растерянно опустился на землю. По всей видимости, дальше предстояло идти на своих двоих. И вдруг он понял - ему, точно так же, как и коню до этого очень не хочется двигаться вперед. Попасть на ту сторону холма почему-то очень нужно, но мешает смутная безотчетная тревога. При попытке встать и продолжить путь тревога переходит в настоящий животный страх.
   Обстановка вокруг начала неприятно меняться. Задул резкий пронизывающий ветер, небо заволоклось сизыми низкими грозно клубящимися тучами. Человек, сделав над собой усилие, поднялся, оправил широкий ярко-красный пояс-кушак, одернул льняную расшитую рубаху, потуже натянул на голову черную барашковую шапку и решительно зашагал вверх по склону, раздвигая высокую, в колено, траву; временами пригибаясь и закрываясь плечом от особенно свирепых порывов ветра.
   В наступившем серо-синем сумраке сабельными высверками вспыхивали молнии, по округе разносился оглушительный треск. Травяной ковер ходил волнами, в стороне, там, где луговую гладь разрезала глубокая глинистая балка, поднимались ржавые пылевые вихри.
   Человек уже почти перевалил через гребень, когда ветер, словно твердо решив не пропустить идущего, ударил сильно и зло. Дыхание перехватило, как от кулака под дых, и человек опустился на колени. Новый рывок ветра сбил с его головы шапку, и та, вращаясь, пролетела несколько шагов, а потом покатилась вниз по склону - только мелькала алая подкладка.
   Откуда-то издалека, перекрывая и завывание ветра, и громовые раскаты, донесся мягкий, чуть взволнованный голос: "Мамон! Проснись, Мамон!".
  
   Вопреки обыкновению, сон уходил неохотно. Медленно открылись глаза, мутный взгляд уткнулся в бледный отсвет, выхвативший из темноты кусок недавно очищенного от копоти дощатого потолка. Левая рука отбросила тканое покрывало и затекшие после сна ноги спустились с широкой деревянной лавки, почти по щиколотку утонув в густом ворсе мохнатой козьей шкуры, брошенной на земляной пол. Дышать все еще было тяжело, как будто и впрямь пришлось усмирять горячего коня и бороться с бурей. Постепенно пришло осознание: "Я дома, у себя в хате. На дворе ночь. Сон приснился. Ох, и дурной же сон". В полумраке четко выделялся светлый прямоугольник - открытая дверь в сенцы. Ночь выдалась ясной, месяц как раз округлился, поэтому при открытой двери в хате можно было свободно двигаться, даже не зажигая лучины.
   В дверном проеме возникла женская фигура и голос, вырвавший человека из сна, произнес:
   - Проснулся? Одевайся и пошли.
   В словах по-прежнему таилась ласковая озабоченность. На душе сразу потеплело, отпустила тревога; нет, не ушла совсем, просто чуть отодвинулась в сторону. Жена. Любушка. Женщина говорила тихо, почти шепотом. Но человек по имени Мамон всерьез подозревал, что таким же шепотом она способна не то, что недобрый сон развеять, но и призвать мужа с того света, буде понадобится.
   Встать с лавки, одеть верхние порты, просунуть голову в ворот рубахи (по теплу Мамон спал без нее, хоть это и не приветствовалось), вдеть руки в рукава, на ноги - старые стоптанные чирики. Это несколько мгновений. Еще пара движений - снять со стены саблю в ножнах и подхватить приготовленный с вечера увесистый сверток. Все, можно идти. Жена уже готова, когда только поднялась, и не слышно было. Оперлась плечом о стену в неспокойном ожидании.
   Бросила взгляд на подошедшего мужа, в лунном свете остро блеснули глаза.
   - Сними. - Голос по-прежнему тих, но теперь требователен и строг.
   Это про крест-тельник. Да, она еще с вечера предупредила - сегодня ночью придется идти туда, где креста не любят.
   Перед тем, как решиться и скинуть с шеи гайтанчик с маленьким кусочком освященного серебра (ох, и не хотелось этого делать, тревога не проходила, казалось: без креста и душа и тело лишились всякой защиты), Мамон трижды перекрестился, глядя в темный угол. В его хате редко горела лампада у божницы, но знакомую с раннего детства фигуру Богоматери с Сыном на руках он и без света мог представить в малейших деталях. Отец Мамона рассказывал, что эту икону когда-то привез его прадед из дальнего паломничества.
   Жена, никогда не осенявшая себя крестным знамением, вдруг быстро повернулась в сторону плохо различимой божницы и коротко, но глубоко, в пояс, поклонилась. Так кланяются родичам, или, скорее, родичам мужа, с которыми вышел досадный, всем мешающий разлад.
   Донеслось приглушенное детское хныканье. Еще пока не плач, только намек на него, но жена сражу же напряженно дернулась и подалась к изножью лавки, туда, где стояла на высоких изогнутых полозьях резная люлька их полутарогодовалой дочери. И понятно: не по себе бабе уходить, оставляя ребенка одного в темноте, да еще в такую неспокойную ночь.
   Мамон молча придержал супругу и аккуратно передал ей в руки объемистый сверток. Сам же, осторожно подойдя к люльке, прицепил петельку гайтанчика к одному из деревянных завитков, украшавших резную спинку (сам делал, еще когда жена в тягости ходила). Хоть какая, а защита.
   Взяв сверток назад, зажав его подмышкой и держа в левой руке ножны с дремлющей внутри саблей, вышел во двор. Теплый летний ветер, приветствуя человека, взъерошил волосы. Ночь стояла настолько тихая, что слышно было, как в полутора верстах, в Кумшацком городке, коротко взлаяла собака - то ли клещ укусил, то ли в городке тоже не спится кому-то, и бродит он, собак пугает. Ужалила, казалось, давно и прочно забытая досада: вот жили бы в Кумшаке, батя с матушкой рядом, братья, родичи. Частокол высокий, дозорные. А так, на отшибе, случись что - и кто поможет?
   ...
  
   Даже при полной луне непросто ночью бежать по неровной, заросшей дурным бурьяном луговине. Лезут под ноги скрытые в траве кротовины, сухие будылья больно жалят ступни даже через плотные подошвы. И с привычным уже удивлением видит Мамон, как легко бежит чуть впереди жена, бежит босиком, и колючки, камни, кротовые норы словно уступают ей дорогу. В свете полной луны ее головной платок и рубаха приняли какой-то голубоватый оттенок, почти слились с окружающим сумраком, и может показаться со стороны, что это не женщина из плоти и крови, а речная дева, навка, способная невесомо скользить сквозь травы, деревья и даже по водной глади, не издавая звуков, не оставляя следов.
   Странно изменилась окружающая местность. Мамон, с детства исходивший все окрестные холмы, излазивший все балки и овраги, влезший почти на все большие деревья, уже не узнавал ни холмов, ни оврагов, ни деревьев. Вроде показалась слева одинокая старая верба (хотя ей бы надо было встретиться раньше) и сразу исчезла. Мелькали странные тени, появлялись и растворялись в ночи полупрозрачные фигуры. И неотступно преследовал чей-то тяжелый взгляд. Не враждебный, а скорее вопрошающий, оценивающий.
   Вдруг в просветах между клочьями невесть откуда взявшегося тумана заиграла лунными бликами речная гладь. Показался знакомый широкий плес у места, где в Кумшак впадает чистый стремительный ручей, и все снова стало привычным. Какое-то время еще пришлось подниматься берегом вверх по течению ручья. Стараясь не сильно отстать от летящей впереди белой фигуры, Мамон несколько раз оступился на подвернувшихся под ногу камнях и начал тихо, сквозь зубы ругаться. Наконец, жена остановилась и настороженно, как матерая волчица на опасной ночной охоте, оглянулась по сторонам:
   - Здесь. Садись.
   Тоже местечко знакомое. Справа - негромко журчащий ручеек, слева - спутанные терновые заросли, полуподковой обступающие небольшую полянку. Дальше начинается крутой, густо усеянный белыми каменными выступами, склон высокого холма. "Белая гора" - узнал Мамон, верст пять от городка и верст шесть от родной хаты. Недоброе, непростое место, по общему мнению. Зачем было бежать именно сюда? Неужто все задуманное нельзя было сделать дома?
   Жена считала, что нельзя.
   - Здесь теперь тоже живет твой Бог, Мамон - сказала она вечером третьего дня, отрешенно глядя на закатное солнце - Теперь это Его земля. Старые Боги ушли, вы их и не помните уже. В ваших домах, в лесах вокруг, в степи, в реках остались только те, кто укрылся от Его взгляда: навки, водяники, лешаки, домовники. Тяжко им под Его рукой. Хорошо еще - хоть про них вы не забываете, кормите.
   Ночью, уже убаюкав дочь и, засыпая, по обыкновению, на мужниной руке, она закончила начатый разговор:
   - Сны я плохие вижу все последние ночи. Вороны стаями, волки... Огонь, кровь... Быть сече злой, многие казаки в землю лягут. Хочу тебя уберечь, любый мой. Заговорю твою саблю и бронь так, как никто в здешних краях не умеет. Беда, что и в моих заговорах нет полной силы, Чужой Бог мешает. Но есть тут рядом горушка одна, там Его власть слабее. Вернее, редко Он на эту гору смотрит, и слуги Его это место стороной обходят, уж не знаю почему. Скоро ночь подходящая, пойдем с тобой туда, может, что и выйдет.
   И уже в полудреме прошептала тихо, будто сама себе:
   - Ой, не мое это дело, не мне бы, бабе дурной, сюда соваться... Батю бы попросить, да не согласится он...
  
   Да, тесть Мамона, старый Неклюд, зятя своего не слишком жаловал, и, в общем-то, было за что. Издавна род Неклюда жил в этих местах. Откуда он, когда осел здесь - мало кто знает, но пришедшие полвека назад на берег Кумшака казаки вскоре наткнулись на небольшой, в несколько саманных хат, хорошо укрепленный поселок-хуторок. Точнее, не наткнулись - поселок был так удачно прилеплен среди поросших лесом холмиков, что не вдруг и заметишь, если специально не искать - местные сами вышли знакомиться. Казаки поставили свой городок ниже по течению Кумшака, где леса почти не было, деревья встречались отдельными купами. Первые годы к соседям присматривались издали, потом стали наведываться друг к другу. Отшельники не отличались приветливостью и вообще были людьми странными. Не носили крестов, не держали святых образов, никогда не осеняли себя крестным знамением. Даже обычного: "С Богом!" - от них было не услышать. Постепенно за ними закрепилась слава колдунов-чаклунов, что не мешало общаться все теснее. Когда в городке отстроили церковь, первый пришедший в нее православный батюшка попытался было пресечь все связи своей паствы с нечестивцами, но не преуспел. Так и повелось в Кумшацком городке: если Бога о подмоге в большом деле попросить надо - в церковь шли, а если с водяным или лешим договориться, нечисть от больного дитя отогнать - соседей о помощи просили. За годы, прожитые бок о бок, притерлись друг к другу, даже некоторые праздники, оказавшиеся общими, вместе встречали.
   А через полвека была первая свадьба. Мамон, в крещении нареченный Михайлой, старший сын казака Бахаря взял в жены девку из лесного хутора. Хотя сам Бахарь полагал, что это девка молодого казака присушила - чего еще от ведьмы ждать? Мог бы запретить сыну жениться, но не захотел силой ломать, смирился. Понятно, венчания не было - вышел Мамон на Круг, накрыл девку полой, сказал трижды: "Жена" - и все на этом.
   Все бы ладно, родичи Бахаря сноху приняли (всегда полезно, когда есть кому хворь одолеть, кровь затворить, роды принять), только та жить в городок не пошла. В дом к тестю, приживалом, Мамона было кнутом не загнать. Вот и жили на отшибе, надеясь, что не придется каяться за упрямство.
   Молодая жена оказалось доброй. Жадная до работы - все спорилось в ее умелых руках, приветливая и уважительная к мужниной родне. И покладистая на диво, за все время совместного житья ни разу не задела мужа худым словом. Только сам Мамон, да его мать с отцом знали, что таится за внешней кротостью. И когда загорался в глазах супруги диковатый огонек, а в обычно негромком, спокойном голосе прорезались высокие, режущие слух, нотки (так свистит, рассекая воздух, каленая боевая стрела, направленная сильной рукой), Мамон знал: лучше не перечить, подчиниться. Что будет, если пойти поперек? Этого казак проверять никак не хотел. Вот и сегодня ночью он пошел за женой, не переча и не спрашивая ни о чем.
  
   По знаку жены Мамон развернул сверток, скатертью расстелив холстину по земле. Поверх нее легла кольчатая бронь, скрытая до того складками ткани. Вынутая из ножен сабля, подмигнув лунным бликом на клинке, словно спросила: "Чего будили? Чего надо? Кого рубить станем? А, играетесь... Ну-ну".
   И до рассвета просидел Мамон на берегу ручья, под нависающим каменистым скатом, глядя на незнакомый обряд. В городке каждый умел сказать в нужный момент пару правильных слов: боль притушить, кровоток из малой раны унять. Но тут было что-то другое. Белая женская фигура то росла, то уменьшалась. Размывалась, начинала кружиться в странном танце - и, в то же самое время, оставалась сидеть в каменной неподвижности. Заглянул казак в глаза верной жены, и еле удержался, чтобы не перекреститься. Не было знакомых ласковых, серых с зеленоватой искрой глаз. Вместо них смотрели прямо в душу два черных бездонных провала...
   И снова ощутимо почувствовал Мамон чье-то присутствие. Стоял рядом, невидимый даже на залитой лунным светом поляне, кто-то неимоверно сильный и неизбывно усталый. Стоял и, казалось, чуть улыбался. Так старый, много повидавший на долгом веку, дед посмеивается над возней неразумных, непослушных внучат.
  
   ...
  
   С вечера бурлит Кумшацкий городок. На закате дозорный свистнул с надвратной башни, въехал в ворота гонец на взмыленном коне, ведя в поводу еще двух заводных, тоже порядком уставших и сразу пошли по городу толки: "Кто прискакал? Гонец? А откуда? Что, от самого Стыдного Места? От князя, значит? И кони запаренные? А чего гнал так, что за надобность? И к атаману сразу? Не, ясно, что к атаману, а то к кому же гонцу идти... А атаман старшин созвал, говоришь? И грамота у гонца есть?". Раззадоренные казаки спорили о содержании грамоты, строили предположения о том, чего хочет князь беловежский от небольшого городка. Сходились все на одном: или нас кто-то бить идет, или мы кого-то бить пойдем. И, видать, не просто за зипунами поход, противник непростой будет.
   Поутру, отложив в сторону многочисленные хозяйственные дела, вышел город на высокий берег Кумшака, на то место, где с самого начала, с памятного дня, когда пришли сюда, спасаясь от страшного врага, вольные донские русы, казаки, всегда собирался Круг. Немного их тогда было, десятков восемь, считая баб и детишек. А сейчас на речной мыс вышло больше двух сотен, и это только взрослые мужчины, воины (сегодня бабам и малолеткам на Кругу делать нечего). Разросся городок, успели народиться дети и внуки. Пришли и новые люди - те, кто ищет воли, кому не стало жизни под властью Москвы, Литвы или Твери.
   Собрались казаки, стали разомкнутым кольцом. Повернулись лицом к обрыву, замолчали, приветствуя реку. Шумит негромко Кумшак, малая речушка, давшая приют беглецам. Славная речка, позволившая изгоям укрыться до времени и окрепнуть. Не сравниться ей с величавым Доном, не зовут его казаки батюшкой. Он, скорее, брат или сын даже. И добрые кони, которых каждую весну приносят реке - это не смиренный дар суровому отцу, это благодарность верному побратиму.
   Вышел в Круг Сусар-атаман, ударил оземь черной шапкой, поклонился на четыре стороны. Выпрямился во весь сой немалый рост и, перед тем, как начать говорить, оглядел собравшихся. Стоят, молчат, слушают.
   Крутит заскорузлыми пальцами кончик длинного черного уса Кутырь-односум, друг с детских лет, славный воин, рубившийся бок о бок с атаманом в десятках схваток, деливший с ним скудный походный кусок.
   С деланным равнодушием смотрит в ясное синее небо седой Ковтун, жесткий и неприветливый в обычное время и отзывчивый на чужую беду в тяжелые дни.
   Как всегда в миг раздумья, поглаживает косой рубец от сабельного удара, делящий надвое широкое лицо, есаул Данила-Карагач. Невысокий, плотный, кривоногий, широкий в кости. Неизменно лучший в борьбе и кулачных схватках.
   Уставился под ноги Угрюм-умелец, будто высматривает что-то в пыли под носками добротных сапог. Он пришел в Кумшацкий городок откуда-то из Московской земли лет пятнадцать назад, и прозвище "Угрюм" намертво прилипло к этому хмурому, малоразговорчивому человеку. Тихий, сутуловатый, тонкошеий, в седле держащийся еле-еле, Угрюм был ценим за свое умение обращаться с огненным зельем. Четыре большие пищали - его хозяйство, его единственная любовь. Когда добывали сероватый, искристый, до железного звона твердый, камень для облицовки городского вала, Угрюм облегчил всем работу, всего полдня повозившись с зельем. Грохот и свист разлетающихся каменных осколков, пожалуй, впервые наполнили глаза этого странного человек радостью. С того дня и получил он вторую часть своего прозвища.
   Щерится в широкой ухмылке Нечай Голобородый, играет веселыми искрами в раскосых татарских глазах. И вспоминается атаману, как без малого тридцать лет назад прозевали нерадивые сторожи угрозу и допустили татар на берега Кумшака. Посреди ясного летнего дня дикие всадники на злых степных лошадках жестоким градобоем упали почти под самые стены городка. Посекли оказавшихся в поле казаков, похватали подвернувшихся баб с детишками и рванули назад. Спешно снаряженная в погоню сотня настичь налетчиков не смогла, только наткнулась у подножья невысокого кургана на гору неузнаваемо изуродованных тел - татары порубили полон. Не сумевшие отбить своих, осатаневшие от горя казаки ушли глубоко в степь, даже в Заволжье заглянули. И полилась кровь в татарских кочевьях... К зиме в Кумшак вернулось семь десятков утоливших жажду мести казаков. Старый сотник Веропаха, потерявший летом жену с детишками, ехал, прижимая левой рукой к груди завернутого в овчину малыша - единственного из встреченных казаками татар, которому повезло остаться в живых. Малыш, нареченный Нечаем, рос крепким и озорным, звал Веропаху батей и вытянулся в справного воина. Схоронил названного отца, сам сотником стал. А что раскосый и борода в три волосины - беда небольшая.
   Чуть особняком стоит отец Игнатий, священник, служащий в единственной церкви городка. Атаман не знает: за какие грехи его сослали сюда из самой Белокаменной Москвы, а сам батюшка на эту тему распространяться не любит. После смерти предыдущего священника и до прихода отца Игнатия городская церковь года три стояла в запустении, и ни креститься, ни венчаться, ни отпевать мертвых казаки не могли - не в соседние же города ездить. Новый поп быстро навел порядок в храме, возобновил службы и в короткий срок завоевал уважение у своей неспокойной паствы. Казакам по сердцу пришлись спокойная житейская мудрость Игнатия, умение выслушать пришедшего человека, не поучая и не обличая. Добавляли почтения могучие, налитые свинцовой тяжестью кулаки, при помощи которых священник иногда - очень редко, только если слова были совсем уж бессильны - урезонивал буйных прихожан.
   Двести пар цепких, внимательных глаз смотрят на атамана, две сотни душ ждут его слова. От того, каким оно будет, от того, как примут его, зависит судьба городка и, кто знает, может и судьба всех донских русов. Начал речь атаман и, обычно немногомловный, говорил долго. Его слушали молча, стараясь не упустить ни словечка, замерев из опаски отвлечься на лишнее шевеление и пропустить что-то важное.
   Говорил Сусар о том, что настала пора вольным русам вернуть себе коренные земли, донскую Степь, Дикое Поле. Полвека ждали казаки этого дня, и вот теперь князь Беловежский зовет всех, кто способен в седле сидеть и саблю в руках держать, в славный поход. Пора напоить Тихий Дон вражеской кровью, и, может, тогда простит великая река своих детей, не сумевших когда-то защитить ее от напасти.
   Настал час расплаты! Жарким огнем будут гореть татарские зимовники, чирьями вскочившие по донским берегам! Побегут в ужасе лукавые фряги, понесутся сломя голову до самой Кафы! Запылает зарево над Саман-каракором, проклятым торжищем, куда татары пригоняют на продажу русских людей, уведенных от родных домов! Нахлебаются перед смертью донской воды сыновья тех, кто полвека назад склонился перед врагом и отступил от Православной Веры, забыл кровное родство!
   И рухнет Тана, бывшая некогда Азовом, городом асов, а ныне - фряжская крепость, перекрывшая русам ход в Русское море!
   Князь Беловежский спрашивает у кумшацких казаков: не заржавели ли в ножнах булатные клинки? Не застоялись ли добрые кони? Не скисла ли кровь казачья от безделья? Поможет ли Кумшак князю?
   Остановил атаман речь, перевел дух, и Круг, дотоле молчавший по-мертвому, взорвался криками... Быть походу, быть сече.
  
   До глубокой ночи потом не успокаивался Кумшацкий городок. Хоть вроде и не ко времени, но не утерпели казаки, вытащили из потаенных ухоронок запасы вина и меда. Пили помалу, не до упаду - до упаду теперь придется только тем, кто живым из-под Таны вернется. Текли над степью песни. Пелось о великих делах отцов и дедов, и гордость и светлая печаль переполняли русские души. В первую голову пели о князе Святославе, снова, после многовекового перерыва, сделавшем русов хозяевами Степи. Пели о сыне его, князе Ярополке, славном своими походами на Херсонес, на Царьград, на море Хвалынское. Отдельный сказ - о большой войне с булгарами, о предательстве коварных братьев Ярополка и о геройской его гибели.
   Передохнув, затягивали песню о том, как поссорился Борис, первый князь Беловежский со своими дядьями, Ярославичами, и сошлись родичи в жестокой сече, и никто не хотел уступать. Говорят, с той поры пошел разлад по русской земле, и ослабела она в бесконечных усобицах.
   Много песен вспомнили про времена темные, злые, когда пришла с восхода сила огромная, лютая. Крепко бились тогда с ней беловежцы, но были среди них и те, кто переметнулся на вражью сторону. И пришлось князю Беловежскому, так же, как и иным князьям русским, склонить свою гордую голову... Но нашлись люди, чья спина не умела гнуться ни перед кем, кроме Господа. Ушли они, скрылись в плавнях, лесах, переплетении холмов, балок, рек и речушек. Больше века жили они по-волчьи, нанося врагу короткие жестокие удары и успевая бесследно исчезнуть, пока тот не опомнился. Из неведомых глубин человеческой памяти всплыло тогда, казалось, давно забытое слово: "казаки" - вольные люди.
   Майским громом гремела, колокольным набатом стучала в сердца песня о делах недавних. Храбрый князь Андрей не захотел больше терпеть на шее чужое ярмо, не смог смотреть на нескончаемый поток русских рабов, скупаемых фрягами дешевле рабочей скотины. Выступил он против могучего врага, очистил от него родную землю и потом три года без малого удерживал ее. Ждал он тогда помощи от других православных правителей: от Твери, от Рязани и, в первую голову, от Москвы, которая тогда, казалось, решила наконец избавиться от татарского владычества. Не пришла помощь. А Москва посчитала, что ссориться с татарским ханом не с руки и поспешила подтвердить тому свою преданность.
   Пели и веселые песни. Про сметливого Грубу, в одиночку ходившего чистить купеческие лодьи на Волге-реке. Про грозного атамана Коломойца, прятавшегося в лопухах от гневной жинки.
   И все понимали: скоро, очень скоро песен станет больше, в них расскажут про новые славные дела. Или вообще петь будет некому.
   ...
  
   Еще до света воевода в сопровождении княжьего гонца и пятерых старшин Кумшака тронулся в дорогу. До Стыдного Места хорошим ходом при добрых заводных конях можно добраться за два дня, значит, до Большого Круга еще будет время, чтобы осмотреться, со знакомыми из других городков встретиться, уговорить с ними пару-тройку ведер белого вина, узнать: чем дышат сегодня братья-казаки из разных концов Дикого Поля. Круг Кумшацкого городка решение вынес, изменить его воевода со старшинами не могут, даже если бы захотели, но лишнего знания не бывает...
   Заставу на Длинной горе миновали с первыми лучами восходящего солнца. Здесь проходила граница земель кумшацких казаков, дальше, на расстоянии дневного перехода, почти до самого Донца, нужно было двигаться сторожко: не ровен час - нарвешься на шальную татарскую ватагу. Правда малые татарские отряды редко сюда совались, конные разъезды донских русов и на "ничьей земле" службу несли четко, заворачивая незваных гостей восвояси, а то и оставляя их, утомленных горячим казачьим гостеприимством, навсегда лежать среди холмов, балок, перелесков, по берегам многочисленных речушек и ручейков.
   Мамон, негласно считавшийся старшим в сегодняшней заставе, проводил взглядом кажущиеся размытыми в утреннем синеватом сумраке фигуры удаляющихся всадников. Ероша пятерней густые волосы на макушке (длинных чубов, как у низовцев или днепровских черкасов, здесь, у верховых, не носили), думал о чем-то своем. Справа послышалось смутное копошение:
   - Наши поехали?
   Друг-Костенко, страшный мерзляк, даже по лету не выезжал в поле, не прихватив с собой овчинный тулуп или шерстяную полсть. И сейчас он закутался в тулуп по самые брови, так, что голос плохо различим.
   - Ага. Завтра к вечеру доберутся, глядишь.
   Костенко выпростал из шерстяного кокона руки, сел и с хрустом потянулся. Потом, уткнувшись лицом в предплечье, сдавленно закашлял. В стороже старались не шуметь лишний раз, огня не жечь и вообще себя не обнаруживать. Оно, может, и лишнее, но разумная опаска въелась в кровь, плоть, мозг и кости с тех пор, когда Москва и Орда, выступив вместе, пришли в Донские Степи. И пала Белая Вежа, со времен святославовых бывшая символом владычества русов над степными просторами, и горели городки по Дону и Донцу, и с боем отходили в верховья их притоков последние вольные русы, и гибли они в отчаянных неравных схватках, прикрывая отступление жен и детей, давая им укрыться в тайных глухих урочищах. Больше полувека минуло с того злого времени, встали новые городки, отстроили на новом месте Белую Вежу, а память осталась. По сей день таят казаки пути-дороги, по которым можно добраться в большинство городков. И нет хода татарам, московитам, фрягам, литве и прочим чужакам в Стыдное Место, новую столицу, где сидит теперь князь беловежский и собирается Большой круг. А сама Белая Вежа, выросшая нынче на берегу Донца, стала местом торга, куда приезжают купцы дважды в год: летом - по воде или степью, зимой - по льду. Туда, да еще в Гребенской городок, Гребни, доступ чужакам открыт.
   Понятно, если снова придет враг в большой силе, толку от всех хитростей будет немного. Но на такой случай и стоят в Степи заставы, и рыскают безустанно летучие конные сторожи. Загодя, за много верст увидят надвигающуюся беду - и загорится на вершине крутобокого холма тревожный огонь, предупреждая: "Враг идет. Враг близко. Враг силен". И подхватят злую весть другие заставы, и облетит она всю землю донских русов. "Сполох!" - и, бросив все, воины сядут в седла, займут свое место в строю конных сотен, а жены со стариками и ребятишками, затворившись за стенами, будут тревожно ждать их возвращения. И, возможно, не дождутся...
   Костенко, помолчал немного, ежась от утренней зябкой сырости, покусывая длинный и пышный на зависть ус и щурясь по-кошачьи на розовеющие в рассветных лучах редкие облака. Повернулся к товарищу:
   - Слышь, Мамон, будет поход-то? Что думаешь?
   - Так решили ж на Кругу. Князю поможем, как иначе?
   - А я так думаю: могут другие не поддержать. Азов только нам и чирцам мешает. Хоперские и с Медведицы на Волгу ходят. У днепровских черкасов свои дела, они с Литвой дружат, с Москвой бьются. Как бы нам самим с фрягами воевать не пришлось. Оно, может и лучше, дуван наш весь будет.
   Мамон улыбнулся краем рта - хозяйственность и домовитость Костенка, доходящие порой до откровенной жадности, уже давно перестали вызывать что-либо, кроме добродушной усмешки.
   - Ты всех-то одно мерой не мерь. Дуван дуваном, но за Веру постоять, люд православный защитить - дело доброе. На том свете зачтется.
   - Оно-то так... Оно конечно... - Костенко тоже скалится в густые желтые усы. Забавно слышать про Веру православную от того, у кого жена - ведьма.
   - Но я так мыслю. Вот возьмем мы Тану - а потом что? Мало нас. Навалятся татары с одной стороны, фряги оклемаются и с другой подойдут. Глядишь, и Москва надумает себе кусок земли урвать. Что делать станем?
   - Будет как Бог даст. Наше дело - саблей махать.
  
   ...
  
   Резня была жуткой. Азовцы, отойдя от первого шока, отбивались остервенело и зло. Поначалу, когда огненное зелье, заложенное Угрюмом-умельцем в подкоп под крепостной стеной, жадно заглотнуло лепесток запального пламени, и в грохоте, пыли, дыму и осколках камня исчезли все надежды перетерпеть осаду и дождаться подмоги, горожане ошалели. Еще бы - на протяжении почти трех седмиц они потешались над суетой в русском лагере, казавшейся бестолковой и бессмысленной, ввиду малочисленности осаждающих и неприступности знаменитых стен Азова-Таны, и вдруг оказалось, что неприступности больше нет. В пролом бросились изготовившиеся заранее штурмовые группы, и жители Таны вдруг очень отчетливо поняли: это - все. Это - конец. В город вошли те, про кого рассказывают страшные сказки детям и кого с дрожью в голосе поминают взрослые. Те, кого зовут русами, черкасами, казаками. С ними не договориться, их не умолить. Пощады не будет никому: ни генуэзцам, ни татарам, ни братьям по крови, оказавшимся по другую сторону крепостной стены.
   Какое-то время нападающие почти не встречали отпора. Слету смяв редкий заслон из тех, кому удалось не потерять головы, русы ворвались за стены и растеклись по городу неудержимым весенним паводком. Действуя слаженно, десятками и сотнями, внутри которых каждый воин доверял товарищу, словно своей руке или ноге, они разрезали город на части, как рыбак пластает свежепойманного, еще живого чебака на отдельные, сочащиеся сукровицей куски. В каждой сотне были те, кому довелось некогда побывать в Тане по торговым или посольским делам, поэтому отряды штурмующих двигались четко и уверенно.
   Защитникам Таны не дали собраться в единый кулак, лишили их возможности драться организованно, но те, опомнившись от потрясения, все-таки пытались сопротивляться. Конечно, были струсившие, кинувшиеся к своим домам в нелепой и безнадежной попытке скрыться там от накрывшего город ужаса. Однако, большинство горожан: и воины гарнизона, и купцы, и ремесленники - решили драться до последнего. В самом деле, если спастись нельзя, так почему бы ни прихватить еще кого-нибудь с собой за компанию на встречу с ангелами, чертями, демонами или кто там ждет на той стороне? Это лучше, чем смотреть на то, как в огне гибнет дом, видеть, как торжествующий враг глумится над близкими и, в конце концов, все равно лечь под ударом сабли, нанесенным небрежно, походя, чтобы полоняник не путался под ногами или не мозолил глаза.
   А русы, уже увидевшие победу, почувствовавшие: вот, еще немного, и будет повержен враг, исполнится давняя мечта, восторжествует справедливость (ну, и добычу делить будем - тоже дело не последнее) - очень не хотели умирать. И они покупали свои жизни единственным способом, который знали, расплачиваясь за них чужими смертями. Стараясь убить раньше, чем враг успеет нанести удар, опережая на миг, на полдвижения клинка, на четверть удара сердца.
   Тех, кто стремился найти защиту за крепостными стенами, было всего раза в два меньше, чем нападающих, поэтому добивание яростно цепляющихся за соломинку последней отчаянной надежды азовчан затянулось.
  
   В безумной круговерти уличного боя Мамон откололся от своего десятка. Поход на Азов был для него первым большим делом, короткие стычки при налетах на купеческие ладьи и дозорная служба, не в счет - все-таки спокойной стала жизнь Кумшака в последние годы. Когда грянул взрыв, и казаки ринулись в окутанный клубами пыли и каменной крошки пролом, он бежал вместе со всеми, охваченный волной боевого азарта и веселого бешенства. Потом злобно огрызнулись крепостные пищали, свистнула откуда-то стрела, заткнув распяленный рот бегущему рядом немолодому казаку, сверкнула, кажется, перед самыми глазами полоса чужого клинка, и Мамон испугался. По усвоенному с детства правилу, буквально вбитому суровым отцом, он справился со страхом, вытеснив его яростью. И с этого момента перестал быть человеком: не думал, не пугался, не ужасался, а просто рубил, колол, отбивал удары, уклонялся, успевал прикрывать товарищей.
   Сейчас Мамон медленно выплывал из тяжелого дурмана. Товарищи где-то близко, ядреная ругань слышна совсем неподалеку. Нужно сделать несколько шагов... Один шаг, другой, третий...
   Он выскочил откуда-то справа. Высокий, ладный воин в доброй броне вынырнул из проема между домами, оказавшись в каком-то шаге. Умелая рука занесла шестопер и направила его по короткой дуге в голову казаку. Тот уже не успевал толком ни отшагнуть, ни уклониться; оставалось только попытаться отразить удар, подставив саблю. Заговоренная сталь не подвела, отвела смерть от хозяину, даже сама не сломалась. Но рукоять провернулась в руке, и сабля, звякнув о камень придомной опалубки, беспомощно легла у глинобитной стены. Не было времени доставать нож из-за голенища, да и не отбиться тут ножом - противник ловкий и опытный. Мамон нырнул под занесенную в новом замахе руку, прихватил пояс и бедро, уперся плечом в грудь, собрав все силы, толкнул, впечатав врага в стену так, что полетела серовато-белая штукатурка. Подсел, не отпуская захвата и выпрямился, поворачивая корпус назад и влево. Тяжелое тело смачно ударилось о землю. Лязгнуло железо, шестопер прилег рядом с саблей, а руки привычно замкнулись вокруг шеи ошеломленного противника - правая на горло предплечьем, левая под плечо и под шею.
   Непросто задушить сильного, злого, жаждущего твоей смерти бойца. Он вырывается, гнется дугой, пытаясь сбросить с себя - прижать плотнее, обвить его ноги своими. Цепкие пальцы лезут в глаза, разрывая кожу на лбу - сбросить, сбить в сторону, прижаться головой к плечу врага. Теперь бы только дожать, додавить до конца, он уже не дышит - хрипит.
   Азовец был в рукопашной схватке не первый раз и растеряться себе не позволил. Выждав момент, хитро извернулся, вытащил засапожный нож и ударил раз, другой, третий. Мамон даже не сразу почувствовал - у прижатого к земле врага не было возможности ударить по-настоящему сильно. Кольчуга держалась, не допускала до тела губительное железо.
   Но то ли нашлось в броне слабое звено, то ли за азовца молился кто-то очень любящий, только в очередной раз его нож все же проник через защиту, пока неуверенно, ужалив кожу и мясо под правой лопаткой. Можно было бы отпустить захват, встать на ноги, вынуть свой нож - но что потом? Сколько удастся продержаться, с каждой секундой теряя кровь и силы? И Мамон только сильнее сжал в замке руки. Он ломал горло азовцу, тот давил на рукоять ножа, и хрип одного перекрывался звериным утробным ревом другого. Когда противник наконец перестал дергаться, Мамон приподнялся на подгибающихся ногах. Мотнул головой, прогоняя надвигающееся беспамятство, подобрал выпавший из чужой руки нож и последним усилием вогнал его между закатившихся глаз азовца. Сумел дойти до стены и обнять ослабевшими пальцами рукоять сабли. Сползая спиной по стене, успел услышать сквозь мглистую пелену, застилающую разум и чувства:
   - Мамон! Ты где, чертяка? Живой? От, б...!!!
   Последнее восклицание раздалось над самым ухом, и невозможно было не узнать рокочущий бас есаула Карагача. Теперь можно терять сознание.
  
   ...
  
   И пала Тана. И горел Саман-каракор. И радовались победе казаки. Копили злобу фряги, неистовствовали татарские ханы, насторожилась Москва.
   И будущее было скрыто от всех.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"