Фомин Дмитрий Викторович : другие произведения.

Очищение. Повесть Xvii века

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    XVII век. Смутное время. Молодой дворянин, потерявший семью и дом, в сопровождении юного слуги держит путь туда, где, как ему кажется, они найдут помощь и благословение.

   Представленная ниже рукопись одна из немногих бумаг, уцелевших после большого пожара, в 1672 году разразившегося в дворянском имении Н., что располагалось среди живописных лесов Орловской губернии. Причины самого пожара, к сожалению, навсегда скрыты от нас чередой прошедших лет. Известно нам только то, что в огне погиб сам автор рукописи, он же - владелец разрушенной усадьбы. О личности его известно немногое: это был боярин из небогатого, но весьма старинного рода, о коем, опять-таки к всеобщему сожалению, не сохранилось сколько-нибудь достоверной информации. Всепоглощающее пламя трагически прервало жизнь последнего представителя этой династии, не оставившего после себя потомков. Но голос его, воплощенный в записках, мы можем услышать и сейчас, почти двести лет спустя. Стоит только гадать, какой нелегкий путь проделала рукопись через огонь и время. Как упоминается в сопроводительной записке, прилагаемой к находке в архиве, рукопись уцелела лишь благодаря шкатулке красного дерева, предназначенной для хранения бумаг, которая сама по себе является весьма любопытной находкой с исторической точки зрения. Шкатулка была именной: на крышке ее, помимо искусно вырезанного изображения жар-птицы в цветущем саду, в правом нижнем углу вензеля и сплетающиеся ветви деревьев складывались в так называемую monogramma - имя автора рукописи. Шкатулка с достоинством выдержала натиск огня, языки которого нанесли незначительный вред этому замечательному изделию тульских мастеров. Замок шкатулки был вскрыт, впервые за двести лет, чтобы явить миру эту удивительную находку.
   Записки пребывали почти что в идеальном состоянии, если не считать малейших defectus (1) как то: неравномерная блёклость ореховых чернил, смятые и несколько ссохшиеся листы с налетом желтизны. Сам же язык рукописи, блестящий образец литературного языка времён Московского государства, не стал для нас преградой, препятствующей как можно ближе ознакомиться с содержанием повествования, а также провести тщательную реконструкцию некоторых его фрагментов. Таким образом, рукопись ожила, обрела голос, явила нам свою сокровенную тайну.
   Давно почивший автор доверил бумаге некий ужасный, ни на что не похожий случай, произошедший с ним в пору ранней юности, пришедшейся на годы Великой Смуты, а именно на 1606 год. Вне всяких сомнений, рукопись является бесценным памятником истории, но, позволим себе высказать свое скромное мнение, истинную ценность ее представляет совсем другое - содержание. Признание автора (именно признание, а не раскаяние, ибо не слышится и не чувствуется в письменах его чувства вины) в содеянном им смертоубийстве и разрушении православной святыни, вызывает двоякое чувство. Но должно сказать, по мере того, как смысл прочитанного заполняет смятенный разум нелёгкими думами, осудить автора за содеянное им почему-то не хватает духу. Да и кто из ныне живущих мог бы ручаться за собственное здравомыслие и непреклонность, доведись ему занять место нашего рассказчика...
   Да позволено будет мне упомянуть в заключении, что рукопись сия повествует в первую очередь отнюдь не о жестокости и разнузданности, какими был так славен описываемый здесь темный период Российской истории. Прежде всего, это повесть о силе и слабости человеческого духа, истинный облик которых, как это ни прискорбно, медленно, но верно предаётся забвению. Такие знакомые нам понятия добра и зла, представленные исповедью автора, вынуждены отступить в тень, ибо привычное нам положении их нарушено.
   На этом все. Прочее же поведает вам сама рукопись.
   Вот она перед вами, тщательно переписанная, реконструированная, облаченная в язык наших дней, но ни на йоту не утратившая своего изначального содержания.
   Передадим же слово непосредственно автору повествования.
  
  
  ______
  
  
   ...Мгла окутала русскую землю. Мгла удушливая, беспросветная, страшная, и не видно покамест ни конца, ни края её. И соткана та тьма из дыма пожарищ неисчислимых, из воскуряемого ладана церковного, из праха человеческого, да пыли дорожной, подымаемой иноземными скакунами. Пропитана та мгла мольбами людскими, воплями безутешными, плачем младенческим, алой кровью и горьким потом, страхом и безнадежностью, духом звериным.
   Сорваны все цепи-преграды, стёрты границы. Государство обезглавлено, а туловище его нещадно терзают стервятники в человечьем обличие. Народ же уподобился зверю злобному от безысходности, от безразличия, да от обид, что копились многие годы. Повсеместные неурожаи, голод, нищета, крестьянские восстания, влекущие за собою смертоубийства, затопили страну. Отсутствие всяческого надзора, и отрицание какой бы то ни было власти сделали свое черное дело: на волю вырвался целый сонм демонов, много веков томившихся в человеческом естестве. И нет жалости у демонов оных ни к старому человеку, ни к отроку, ни к жене, ни к дитя ея, ни к священнику, ни к князю, ни к боярину. Смерть шествует по стране, упиваясь кровью убиенных и умерших, сминая все преграды и сословия. Урожай её донельзя богат и тучен. Всяк стремился взять своё, не гнушаясь ничем. Вот на этой окровавленной почве подрастало жуткое наследие царя Ивана, прозванного Грозным. Государство Московское было близко к тому, чтобы заживо сгнить изнутри, в точности, как и упомянутый мною тиран.
   Едва достигнув мужеских лет, я успел с лихвой познать весь ужас и безысходность того времени. При рождении я был наречен Даниилом и родом был из бояр Н. Имя своё я получил при крещении, но, положа руку на сердце, особой гордости и благодарности по этому поводу не испытываю. Более того, скажу прямо и без малодушного трепета, что давно уже разуверился в Господнем могуществе и более не жду и не требую от него ничего. Поневоле потеряешь всякую веру, когда у тебя на глазах ватага грязных разбойников жестоко расправляется с отцом, насилует и душит мать, а младшего братишку, коему ещё и семи годков не исполнилось, привязывают к седлу краденой лошади и под свист и улюлюканье на полном скаку волочат по земле за собой на верёвке, покуда он не испустил дух.
   Поповские молитвы и проповеди оказались бессильны перед слепой яростью отчаявшегося люда, поколениями прозябавшего в страхе, нищете и невежестве. Копившиеся долгие годы гнев, злость и обиды неистовой волною обрушились на бояр. Да и как вообще Господь, если и есть он на небе, смог допустить столь неистовый разгул смуты, позволил пролиться рекам крови и слез. Или же люди настолько погрязли во грехе, что и осознать того не в силах?.. Но в чём же тогда повинны младенцы, едва вышедшие из материнской утробы и тут же, не будучи крещены, преданные жуткой смерти. Подобные прегрешения должны ужасать самих небожителей, чтобы там не вещали нам церковники о таинстве святого причастия.
   Тогда я думал, что видел достаточно. Я ошибался. Судьбе было угодно преподнести мне еще одно испытание и я, оглядываясь на прожитые года, могу сказать, что благодарен ей за этот урок несмотря ни на что. Уже в который раз довелось мне перенести боль утраты, я преисполнился еще большим страхом, но всё же нашел в себе достаточно стойкости, чтобы сохранить ясный разум и противостоять тому непотребному воплощению смерти, что явилось мне во всей своей омерзительной истине.
   Случилось это весною, в год 7114 от сотворения мира (2) . Шёл мне тогда восемнадцатый год. С трудом и в муках зарождалась весна, тёмная весна, вскормленная болью, омытая кровью, и казалась она бесплодною, как поражённая недугом молодая невеста. В год этот было положено начало моей новой жизни, и, как велико не было моё желание, никогда всё уже не будет как прежде. Не ощутить мне того милого сердцу тепла под семейным кровом, не видеть мне более моих родных на этом свете, не почувствовать мне никогда их любви, жаркой и могучей, как солнце в летнюю пору. Уже много лет минуло с той поры, душа моя ныне черства, боль притупилась, а посему могу я бестрепетно, не колеблясь, поведать обо всём.
   После того, как семья моя была предана лютой и бесславной смерти руками взбунтовавшейся черни, а усадьба наша разграблена и сожжена дотла, я, чудом выживший благодаря самоотверженности отца, не имея за душой ничего, кроме ненависти и горя, вынужден был скитаться как безродный бродяга. При мне остался лишь Митька, юнец двенадцати годков, бывший в доме нашем в услужении уже четыре года. Батюшка мой, Царствие ему небесное, купил его у одного сварливого барина, чем, надо сказать, значительно облегчил участь мальца, с ранних лет привыкшего к крутому нраву и самодурству своего прежнего хозяина. Митьку же мы приняли с радушием и ласкою, и было видно, малец сам был несказанно счастлив обрести то, что можно было назвать своей семьей. Мальчишка он был не по годам расторопный, сметливый, а главное верный. Именно ему я был обязан своим спасением от разбойничьих ножей, отведавших крови моих родных. Я возвращался в усадьбу верхом, когда Митька, откуда ни возьмись, возник на моем пути, чтобы предупредить о разразившемся несчастье. Повинуясь велению батюшки моего, он тайно увёл меня в лес. Вместе со мною должен был быть и Степан, мой младший братишка, но к великому горю слуги не успели доставить его до потайного схрона, так как все до единого были перебиты... Вместе с ними оборвалась невинная детская жизнь. Несомненно, в том, что случилось, есть доля и моей вины. Не покинь я дом накануне страшного набега, глядишь, на моём месте оказался бы он. Степан был достоен этого больше чем я, вся жизнь его была впереди... Теперь же я остался сиротою, и подручный крепостного псаря стал для меня единственной памяткой, связующей меня с родным домом, коего больше нет...
   Подходила к концу вторая седмица (3) наших скитаний. Коня, что был при мне, нам пришлось отпустить, так как зачастую пробираться нам приходилось дремучим лесом и оврагами, к тому же, кормить его было нечем. У нас при себе были лишь две котомки с хлебом, наспех захваченные Митькой из усадьбы, да седельная сума, которую я после некоторого колебания решил оставить при себе. Сапоги мои телячьей кожи сильно износились и грозили прохудиться, некогда темно-алый длиннополый кафтан истерся и походил на одеяние какого-нибудь гонца, который полжизни проводит в дороге. Ноги мои оказались тысячу раз стёрты до потери чувствительности, что, думается мне, было даже к лучшему. Кто ведает, сколько еще вёрст (4) предстоит пройти...
   Митька оказался куда как выносливее меня. Живя в усадьбе, он любил днями напролёт шастать по окрестностям с собаками, в то время как я не очень-то любил давать волю ногам, предпочитая прогулки в седле. За время наших скитаний я не единожды думал о том, что не случись со мной рядом этого малого, пропал бы я на вторые сутки... Стыдно признаться, но здесь Митька был куда взрослее, чем я, испорченный излишней беспечностью барский сын. Надо сказать, был я не совсем уж таким неповоротливым лентяем, да и силою не обижен с детства. Любил повозиться с лошадьми, да и в кузницу захаживал часто забавы ради, но до этого паренька мне всё равно было далеко. Митька мог отыскать самое подходящее и безопасное место для ночлега, знал, где можно больше всего набрать хвороста для костра, как глухаря добыть, как его ощипать и правильно изжарить на вертеле. К слову сказать, питаться нам приходилось скудно, редко и не досыта. Бывало целый день пройдёт, а ничего в рот и не положишь. Котомки наши были полупусты, в суме моей находились лишь стеганые покрывала, что оберегали нас от ночного холода и росы. У каждого из нас имелось по ложке, да еще Митька прятал в недрах своего ободранного зипуна (5) короткий нож. Кроме того, имелся у меня за поясом неприметный кошель с горстью серебряных рублей. Однако тратить их я не спешил, дав себе зарок ждать, когда представится случай осуществить свой замысел.
   В раздумьях решил я добраться до предместья города Орла, где в отдаленном захолустье жил двоюродный брат моего батюшки, у которого я вместе с Митькой и хотел получить приют на сколько-нибудь длительное время. Надеялся я, что здравствует он там и поныне, все у него хорошо, хотя надежда эта была весьма зыбкой, если принять в расчет творящееся вокруг безумие. И все же надежда эта жила во мне, давала силы двигаться дальше, покуда ноги еще служили мне. Деньги же могут понадобиться, чтобы купить или нанять нам лошадей, чтобы сократить путь.
   Мысли об этом не давали мне пасть духом, отгоняли скорбные раздумья. У меня появилась цель, а значит и возможность наладить жизнь на новом месте, насколько это было возможно... И откуда мне тогда было знать, что незадолго до того, как я наконец-таки достиг места назначения, Орел почти начисто будет разрушен и сожжён распоясавшимися поляками под командованием пана Лисовского, а оставшиеся в живых жители покинут родной город и уйдут во Мценск (6) ... Откуда мне было знать, что дядя мой, принимавший активное участие в обороне города, будет убит при первом штурме Орловской крепости. Лишь горечь утраты и боль нашел я в осиротевшем поместье. Тогда ничего этого я знать не мог, как и не мог знать того, какое испытание ждет меня в ближайшем будущем...
   Стоит упомянуть, что дороги в Орловский уезд я не знал, помнил только, что двигаться нужно в западном направлении. По пути надеялся я заручиться поддержкой знающего человека, если таковой встретится нам. Всё это время мы пока что избегали людей, желая уйти как можно дальше от рязанских усадеб, лишившихся своих владельцев. Мы немного заблудились, места стали нам незнакомы, но мы благодарили Бога за что, что он хранил нас от встречи с убийцами, ворами и разбойниками. Сказать честно, по прошествии длительного столь длительного срока, меня, измученного длительными переходами, недосыпанием и гнетущим чувством скорби, не так уже страшило столкновение с этими кровожадными зверьми-людьми. Желал я только одного: отдыха, крыши над головой, домашнего очага да какой бы то ни было постели, на которой так приятно растянуться во весь рост и смежить веки. Нам нужен был постоялый двор, и ради этого я был готов выбраться на большую дорогу и отдать все содержимое своего кошеля.
   В тот день мы прошагали, наверное, вёрст семь, когда Митька первым заметил деревянное строение на обочине. Выглядело оно до того убого и неказисто, что лишь наметанный глаз мог определить, что это постоялый двор, переживающий далеко на самые лучшие времена. С виду его и вовсе можно было принять за огромную заброшенную конюшню, невесть каким образом оказавшуюся у дороги, - уж больно старо и ветхо он выглядел. Но на самом деле всё оказалось совсем не так.
   Приблизившись к строению, первым делом мы увидели неуклюжую крестьянскую телегу с большой поклажею и с запряженной в нее усталой лошадью, что так же устало пережевывала овес, найденный в полуразвалившихся яслях. Постоялый двор не пустовал. Под его прогнившей от дождя и снега крышей нашли приют нищие оборванцы, калеки, беглецы, юродивые, болезные. Были среди них и женщины, страшно неопрятные, молчаливые, с потухшим взором; некоторые с грудными младенцами, которые то и дело оглашали тонким писком внутренность горницы, требуя пищи, которой на всех не хватало. Многие из них были обречены умереть на руках матерей... Были здесь сироты и постарше, всюду шнырявшие и выклянчивающие у постояльцев чего-нибудь съестного. Все это сборище не могло позволить себе купить и корки хлеба, им приходилось довольствоваться объедками, что обычно бросали наземь дворовым псам. Последние же, если они и обитали здесь, то, скорее всего, давно издохли, либо убежали, либо стали добычей волков с голодными человеческими глазами.
   Хозяин двора, заросший неопрятный мужичок лет сорока, с печатью неизгладимой муки на тёмном лице, принял нас весьма радушно, хотя, если судить по его измученному взгляду, сие действие представляло для него неимоверное страдание, которое не могло унять даже обещание уплаты за еду и кров. Вместе с угрюмой девицей лет пятнадцати, которая должно быть приходилась ему дочкою, он разместил нас в общей горнице, наполненной детским плачем, кашлем, стонами и бессвязными приглушёнными разговорами. В воздухе витал плотный дух давно немытых человеческих тел и гниющей соломы. При виде чужих страданий у меня защемило сердце. Я в равной степени испытывал отвращение и жалость, и мне отчаянно захотелось покинуть это место как можно скорее. Но стоило подумать о Митьке: малый уже двое суток не ел, как следует, да и долго ли выдержишь на кореньях и зеленых ягодах, от которых и вовсе можно ноги протянуть. Да и отдохнуть нам не помешало бы.
   Помимо нас посетителей было немного. Первыми из них были два дюжих лесника, молчаливо склонившие заросшие кудрявые головы над мисками с жидкой, ничем не заправленной каши. Подле них вились, точно собачонки, два мальца, жадно поглядывающие на то, что было у них в посуде. Они явно раздражали лесничих, так как один их них, хмуро ворча в бороду, дал мальчонке крепкую затрещину, отгоняя его прочь. Но тот и не думал отступаться, а просто сел на пол неподалеку, по-прежнему заглядывая мужику в рот.
   Также в числе посетителей была семья из трех человек, и я сразу понял, чью телегу мы видели снаружи. Они сидели поодаль от нас у самой стены, в самом краю длинного стола. Молодой, усатый мужчина в темно-зеленом поношенном кафтане, его жена и маленький, не более полутора годков мальчик, которого мать все время держала на руках. Скорее всего, мужчина был лавочником, решивший с семьей и всем своим скарбом перебраться на новое место. Они заканчивали свой обед, и было видно, что держатся они беспокойно. Мужчина то и дело окидывал горницу настороженным взглядом, точно волк, следящий за тем, чтобы никто не посмел приблизиться к его семье. Женщина же кормила ребенка с ложки, реже потчевала себя. Сынок их упорничал, не желая пробовать кушанья, и тогда она говорила ему что-то забавное ласковым голосом. В ожидании нашей похлебки я невольно засмотрелся на них.
   Женщина была ещё очень молода и хороша собой, и даже мешковатое дорожное платье и тяжелый платок на голове не могли скрыть её теплой домашней красоты. Нежный овал лица, большие внимательные глаза, чувственные губы в обрамлении легких морщинок, красивые белые полные руки. Меня словно заворожило то, с какой легкостью и проворством управлялась она с малышом, не желавшим отведать каши. Глава семьи, как я уже упоминал, также был ещё далеко не стар, но жизненные хлопоты наложили-таки на него свой неизгладимый отпечаток. Но, как представлялось мне, сил и упорства ему не занимать; рядом с ним эта достойная женщина должна чувствовать себя в полной безопасности.
   Невесть откуда взявшееся чувство одиночества охватило меня. Единство их семьи коснулось меня, мягкой рукою тронула сердце, заставило вспомнить о всей нежности домашнего очага, ныне уже недоступного для меня...
   Как странно, эти люди были мне незнакомы, нам не довелось перекинуться ни словечком...но тем не менее, я проникся к ним душевностью...
   За трапезой, состоящей из жидкой похлебки, копченого окорока и кислого кваса, показавшимися нам царским угощеньем, я приметил, как Митька ошарашенно наблюдает за своими сверстниками, что сидели вокруг и смотрели на проезжих глазами голодных зверят. Он хотел уже уступить им часть своего обеда, но я строго запретил ему это делать. Нам самим нужно было как следует набраться сил. Вместе с тем я хорошо понимал чувства своего спутника и вполне разделял их. А посему, закончив есть, подозвал хозяина и выразил желание купить у него большой запас сухарей, дабы хоть как-то накормить весь этот несчастный люд, обретавшийся на его дворе. Хозяин же, услышав мои слова, страшно выпучил глаза и, непрестанно крестясь, скороговоркой стал шептать, чтобы я ни в коем случае не делал этого. Иначе эти, как сказал он, побирушки, обнаглеют пуще прежнего. И так из-за них житья никакого нет, только постояльцев отпугивают. На мой вопрос, почему же он не изгонит их вон отсюда, мужичонка опять сбивчиво затараторил в свое оправдание, что-де это ведь не по-христиански...
   Тем временем молодая семья покинула горницу. Занятый разговором с богобоязненным хозяином, я совершенно упустил тот момент, когда повозка их тронулась со двора. Слишком поздно осознал я свою оплошность, которую стоит отнести на юношескую неразумность. Мне следовало заговорить с этими добрыми людьми, объяснить своё положение и попросить помощи. Возможно, они бы поняли нас и помогли бы нам сократить путь, взяв нас с собой. И кто знает, вдруг бы нам оказалось по пути...
   Однако, теперь уже ничего не попишешь, и мне опять пришлось обратиться к неряшливому хозяину постоялого двора. Я хотел узнать, нельзя ли где-нибудь взять пару лошадей или небольшую телегу, на что получил отрицательный ответ. К тому же хозяин добавил, что на пятьдесят верст окрест нет ни одного человеческого жилья, и в своём путешествии нам придется полагаться лишь на собственные ноги. Правда еще он довольно туманно высказался о том, что в всего лишь двадцати верстах отсель южнее за лесом находится старый монастырь, но сказать с уверенностью, обитает ли в нём кто-то сейчас, не мог никто. Ежели нынешняя смута пощадила эту Божью обитель, тамошние монахи, конечно же, смогут приютить двоих путников и указать верную дорогу. В противном случае, у нас будет хотя бы крыша над головой на какое-то время.
   Мы не остались ночевать в зловонной гостинице. Хозяин же, заметно повеселевший при виде звонкой монеты, снабдил нас провизией и питьем в дорогу и даже пожаловал старую, но вполне сносную обувку для меня и Митьки. Мой маленький спутник сумел разузнать у неразговорчивых лесничих как добраться до монастыря, о котором рассказывал хозяин. На что получил неохотливый ответ держаться одной лесной тропы, с которой, по словам бородача, сбиться невозможно. Правда, существовала еще одна дорога, более прямоезжая, предназначенная для конных упряжек и обозов, но именно лесная тропа позволяла значительно сократить наш путь. Второй лесничий, доселе предпочитавший отмалчиваться, все же соизволил открыть рот, чтобы пробурчать что-то неприязненное по поводу монастыря и вообще той местности. Общий смысл его слов был таков: не стоит особо рассчитывать на гостеприимство тамошних обитателей.
   Итак, набив котомки нехитрой снедью, как то: хлебом, пшеном, вяленой свининой, прихватив две баклаги с водою, мы с Митькой с облегчением покинули этот душный постоялый двор. Без особого труда нашли мы тропу, о коей толковал лесничий. Ободренные и сытые, мы шли сквозь густой лес, тропа петляла и извивалась как огромный полоз, но все так же прокладывала нам путь вперед. Заночевали мы в лесу. Ни зверь, ни разбойник нам не угрожали. Поутру продолжили путь и шли весь день. Приближался вечер. Мы не сразу осознали, что лес, доселе казавшийся нам бесконечным, стал редеть. Мы настолько углубились в эту дикую местность, так отвыкли от присутствия людского, что были совершенно поражены открывшимся зрелищем.
   На раскинувшемся перед нами холмистом лугу, окружённый с трех сторон подступающими лесными зарослями, в какой-то полуверсте от нас стоял старинный монастырь. Среди этого живописного ковра, вытканного из молчаливых лип, берёз и нарождающихся трав, он выглядел чужим, одиноким, безмолвным и брошенным вот уже многие годы. Казалось, он скорбит сам по себе...
   По мере того, как мы приближались, он разрастался вширь и ввысь, все больше являя свой неприступный образ. Сплошная каменная стена почтительной высоты опоясывала его со всех сторон; поверх нее возвышалась узкая башенка колокольни - вот и все, что покамест было доступно нашему взору. Мы спешили к воротам изо всех сил с сильно бьющимися сердцами, прокладывали дорогу через обширнейший луг. На каждом шагу нам попадались глубокие канавы, что пролегали через всё поле поперек. С уверенностью можно было сказать, что когда-то здесь была обильная пашня, возделываемая монашьим плугом на протяжении многих лет. Теперь же она была заброшена лет этак уже пять, и обстоятельство это вселяло весьма неутешительные мысли. Скорее всего, нам не доведётся встретить здесь кого-то живого. К тому же, я был несколько зол: ступая по изрытой земле, я оступился и подвернул ногу и теперь испытывал мучительную боль.
   Когда мы, наконец, остановились, с шумом переводя дыхание, монастырская стена выросла перед нами во всю свою высоту в пятнадцать локтей (7) . Время уже вонзило свои зубы в эту твердыню, стерло прежнюю белоснежность, заставило кирпич позеленеть и медленно крошиться. Однако, стена не собиралась так просто уступать своему злейшему врагу; у нее оставалось еще достаточно сил, чтобы еще несколько веков давать достойный отпор. Куда как менее стойкой выглядела разваливающаяся с одного бока звонница, давно уже лишившаяся своего главного украшения. Колокол отсутствовал, а сама башенка дала ощутимый крен на один бок. Её арки местами настолько истончились, что можно было только диву даваться, как она не сверглась вниз до сих пор. Камень был выщерблен непогодой до такой степени, что приобрел нездоровый коричневато-рыжий оттенок, будто его медленно разъедала страшная язва.
   Я так никогда и не узнал, что за пустынь (8) или киновию (9) представлял из себя этот монастырь, чье имя он носил и сколько веков стоял на этой земле. Помню, как стоя под сенью его стены, мы чувствовали лишь уныние, разочарование, невесть откуда взявшуюся скорбь. Они незримо витали над этой притихшей безмолвной обителью. Что-то потаённое, быть может, глас благоразумия, нашептывало нам, чтобы мы поворотили свои стопы назад, туда, где наши души смогли найти успокоение, ибо здесь его не чувствовалось нисколько... Возможно, из-за того, что это мы были пропитаны грехом, что принесли с собою в это уединенное благословенное место... А ведь мы были всего-навсего простыми беглецами, познавшими горечь утрат, без родни, без дома, алчущие милосердия и крова.
   Но не всё было так безнадежно. Хватило одного на первый взгляд непримечательного обстоятельства, чтобы наполнить меня уверенностью, что скитания наши не прошли бесцельно. Вдоль монастырской стены пролегала узкая тропа, которая была ничем иным, как проезжим трактом, по которому свободно могла проехать запряженная повозка. Следы от колес, достаточно свежие следы, взрыхлившие утоптанную землю, виднелись у нас под ногами. Выходит, мы никак не могли быть здесь одни.
   Мы стали искать вход в монастырь, но обнаружился он далеко не сразу. Узкие, ничтожно низкие по сравнению с высотой стены ворота располагались немного правее, там, где монолитная ограда плавно закруглялась. Обычная для такого строения надвратная башня отсутствовала, что наводило на мысли о старинной крепости. Рассохшиеся, растрескавшиеся створы, обитые проржавевшими до черноты полосами, выглядели, тем не менее, основательными и, по всей видимости, были крепко заперты. Что ж, оно и понятно, принимая во внимание беспокойное время, когда даже православные храмы подвергаются нещадному поруганию. Мы пробовали кричать, чтобы привлечь внимание обитателей монастыря, но воззвания наши остались без ответа. Лишь с ближайших крон деревьев поднялась стая птиц и унеслась куда-то на запад.
   Тишина действовала на меня угнетающе. Неужели монастырь все-таки брошен и все наши чаяния бесплодны?..
   Близился вечер. Покуда я предавался таким скорбным мыслям, Митька не стал терять времени даром. Сбросив наземь поклажу, он, что твой кот, ловко взобрался на ворота и легко протиснулся в дугообразную щель в локоть шириной между сводом стены и створами, которую я сначала и вовсе не приметил. Смышлён же всё же этот парнишка... Возился он долго, но не бесполезно. До меня донесся резкий металлический скрежет, и правая створа, ощутимо провисшая на петлях, чуть подалась вперед. Мне пришлось помочь Митьке сдвинуть с места массивную половину и, несмотря на огромные проржавевшие петли, нам это удалось. Мой маленький спутник мельком обмолвился, что засов-де с внутренней стороны выглядел так, будто к нему не прикасались уже очень долгое время... Я не особо прислушивался к его словам. Когда мы ступили внутрь, я первым делом жадно осматривал внутренний дворик в поисках малейшего следа человеческого присутствия.
   Внутри монастырь оказался весьма невелик. Пред нами высились две церкви. Одна из них была сложена из потемневших бревен, отчего казалась невероятно древней. Другая же, гораздо моложе возрастом, была воздвигнута из камня. Позади них располагались еще одни каменные палаты - судя по всему, настоятельские покои, рядом здание поменьше - братские кельи. По левую руку виднелось приземистое деревянное строение, в старости своей припавшее к самой ограде; как видно, оно носило подсобное назначение. По правую руку от нас высилась одинокая каменная звонница, бесплодную вершину которой мы уже успели лицезреть. У подножия её лежал, одним боком зарывшись в землю, примерно пятипудовый колокол. Свергнутый, навсегда онемевший, он одним своим видом навевал мысли о скорби и бренности. Кто знает, когда в последний раз ему доводилось оглашать окрестности чистым благовестом (10) ...
   Повсюду царило запустение, обычно неприемлемое для населённой святой обители. Двор был усыпан листьями, обломанными ветвями, занесенными ветром, а также стал полем для диких трав и бурьяна. Блёклая серость источенных стен не вызывала в душе ничего, кроме отчаяния.
   К счастью, проворный Митька первым заметил постороннее присутствие. Я совершенно упустил этот момент, но мальчишка, простирая руку в нужном направлении, крикнул мне, что видел человека, выглядывавшего украдкой из-за угла деревянной хибары и исчезнувшего мгновение спустя. Мы поспешили туда и успели заметить монаха в черной длиннополой рясе, странной ковыляющей походкой спешащего к крыльцу бревенчатой церквушки. Я окликнул монаха, но призыв мой только придал ему прыти. Но, как оказалось, сил у него было немного. Мы без труда нагнали его. Подобно загнанному на охоте зайцу, монах почувствовал нашу близость и обернулся, явив нам страшно перепуганное лицо, от вида которого нас самих взяла оторопь.
   Этот перепуганный инок (11) оказался примерно моих лет, но был страшно худ и измождён до крайности. Посеревшая кожа туго обтягивала кости черепа, скулы, заострившийся нос и челюсть; обескровленные губы были почти неразличимы. Он и вовсе походил бы на покойника, если бы не огромные, глубоко запавшие глаза, горящие, словно в лихорадке, непрестанно мечущиеся и избегающие встречного взгляда. Запылённая грязная ряса свободно болталась на тщедушном теле. Запутавшись в ее полах, часто дыша, бедняга повалился наземь возле самого крыльца. Мы хотели помочь ему встать на ноги, но монах в исступлении отбивался от нас худыми руками, похожими на птичьи лапы, и непрестанно верещал нечто неразборчивое тонким надтреснувшим голосом. Я как мог старался успокоить этого прислужника Божия, уверяя, что у нас не было намерения так его пугать, но тот и слушать ничего не хотел.
   Мы и глазом не успели моргнуть, как оказались в окружении чёрных ряс, обступивших нас с трёх сторон. Числом монахов было не менее пятнадцати. В основном все были также молоды, измождены, с нездоровыми серыми лицами и огромными горящими глазами. Фигуры их источали дух воска, нечистого тела и пыли. Двое из них помогли своему брату подняться, в то время как прочие продолжали разглядывать нас с ног до головы, причём я опять уловил странную особенность избегать встречного взгляда. Братия стояла, не шелохнувшись, и хранила полное молчание. Слышалось только приглушённое шуршание чёрных одежд, колеблемых незримым ветерком. Я открыл было рот, чтобы заговорить с ними и объяснить всё как есть, но тут из нутра церкви показалась еще одна фигура, гораздо более внушительная, чем обступившие нас юнцы.
   Вне всяких сомнений то был игумен (12) монастыря. Был он высок ростом, худ, но не так болезненно как его братия, а скорее всего по природному предрасположению. Помню его лицо: орлиное, истончённое, лишь самую малость тронутое серостью, в чём-то даже ласковое и располагающее; густая кустистая борода с тонкими нитями проседи придавала ему прямо-таки благодушный вид. Но глаза... Глаза были точь-в-точь такими же, как и у остальных монахов. Запавшие, бездонные угольки, тлеющие на дне бездонных колодцев, ведущих к самому естеству души. Вот только при виде сиих сокровенных недр становилось донельзя тревожно. Смотрел он всё же прямо, и я не мог отделаться от упорного сравнения со змеёю, заворожившей свою добычу. Грех так думать о служителях Господних, но от этого проникновенного взора, окружающего меня со всех сторон, мороз бежал по коже. Я не мог отделаться от ощущения, что игумен видит меня насквозь, все мои прегрешения, даже те, коих я еще не совершил.
   Покуда я собирался с мыслями и подбирал слова, игумен заговорил сам. Голос его был одновременно чист, низок и, подобно женскому, странно мягок.
   "Что привело вас сюда?" - вопросил он, переводя свой пронизывающий взор то на меня, то на моего маленького спутника. И, в конце концов, остановил его на мальчишке. Я почувствовал, как Митька почему-то вздрогнул, и вздох испуга сорвался с его уст. Я принялся рассказывать настоятелю о том, как мы очутились здесь, уверял его, что мы есть всего лишь мирные путники, не имеющие за душой ничего худого, и хотим лишь попросить приют на некоторое время да вызнать дорогу до нужного нам места. Всё это время игумен сверлил мальчика взглядом и будто не желал замечать ничего другого. Слышал ли он меня?.. Напуганный его воистину змеиным взглядом, Митька, сам не смея отвести глаз, потихоньку отступал мне за спину, ища укрытия. Что уж тут скрывать, я и сам едва не дрожал в присутствии этого странного человека, избравшего своею жизненной стезёй служение Богу.
   Выслушав мои речи, настоятель, наконец, соизволил молвить слово:
   "...Живем мы тут уединенно, строго блюдя неприкосновенность благословенной обители нашей. Милостью Господа нашего и наущением Его отгородились мы от вселенского зла и геенны огненной, что разверзлась за стенами нашими. Но благость молитв наших и Божье покровительство не допустит, чтобы стены сии рухнули. Бойтесь гнева Владыки, о молодые странники, дерзнувшие вторгнуться в нашу обитель, ежели зло на уме держите, а ежели вы люди смиренные, то можете остаться, но не более, чем на день. На пищу рассчитывать вам нечего. Постимся мы. Братия к тому же дала обет молчания, посему не трудитесь вымолвить у них хотя бы слово. Да сохранит вас Господь."
   Сказавши так, игумен жестом повелел двум братьям сопроводить нас. Таким образом, он дал понять, что вступать в долгие разговоры не намерен. Преисполненный робостью, я, чуть ранее желавший задать настоятелю вопрос о том, не стучались ли им в двери намедни другие путники, семья с малым ребёнком на руках, но счёл разумным промолчать, не найдя в себе достаточно смелости. Сам же игумен удалился обратно в церковь. Нам ничего не оставалось делать, как подобрать свои пожитки и последовать за монахами в их жилища. Митька, не отстававший от меня ни на шаг, бросил короткий взгляд через плечо и снова вздрогнул всем телом. На мой вопрос, что с ним такое, малец испуганно пролепетал, что настоятель, мол, по-прежнему смотрит на него из темного притвора (13) . "Страшно мне, Данила", - прошептал мальчишка, с силой стискивая мое запястье. Но в тот момент я не вполне мог разделить его детские страхи.
   Вслед за двумя монахами мы проследовали к продолговатому каменному зданию, в котором располагались их жилища. Нашим пристанищем стала тесная полутёмная келья с единственным узким подслеповатым оконцем. Жёсткая лежанка с жалким подобием соломенного тюфяка, полуразвалившийся стул и крохотный стол да распятье с локоть длиной на голой, когда-то обелённой стене - вот и всё, что составляло её обстановку. На полу подле кровати мы обнаружили огарок сальной свечи в круглой жестяной плошке да валявшуюся в углу глиняную кружку с отбитыми краями. Повсюду лежал толстый слой пыли, промозглым холодом веяло от каменных стен. Как видно, келья пустовала очень уж долгое время; во всяком случае, после смерти её прежнего обитателя, никто не старался занять его место. Но как бы там ни было, мы были бесконечно благодарны монахам за гостеприимство, а о большем не смели и просить.
   Как же приятно было растянуться на нормальной кровати, вытянуть натруженные ноги, дать отдых задеревеневшей спине... Не ведаю, как долго предавались мы этому блаженству, помню, что уже вовсю начинало смеркаться. Можно было со спокойной душою устраиваться на ночлег, да только не помешало бы подкрепить силы, благо наш запас провизии был ещё весьма солиден. Митька, который после краткого отдыха позабыл о своих страхах, живо вызвался сбегать в местную трапезную и приготовить нам по миске доброй кашицы с мясом. Отговаривать его я не стал.
   Итак, Митька отправился на поиски трапезной, а я остался в келье, лежал с полузакрытыми глазами, чувствуя притихшую, в чем-то даже сладкую боль во всем теле. Болела нога, и, тем не менее, я, должно быть, уснул на некоторое время, потому что неожиданно пришёл в себя и увидел своего спутника. Он принёс две деревянные лохани, полные наваристой густой каши, какую только можно сварить из того гнилья, что щедро отсыпал нам богобоязненный хозяин постоялого двора. При виде этого поистине царского кушанья я блаженно улыбнулся, впервые за долгое время. К удивлению, мой маленький благодетель не мог разделить мой восторг.
   Мы достали ложки и приступили к еде. Вскоре я заметил, что Митьке кусок в горло не лезет и спросил, что его гнетёт. Доселе молчавшего как рыба мальчишку вдруг как будто прорвало и начал он рассказывать поистине чудные вещи. Его звонкий голосок, так крепко засевший в моей памяти, я не забуду до конца своих дней.
   Говорил он, что нечто дюже странное творится в монастыре. Братская трапезная располагалась в стенах каменной церкви, и пока мальчик пересекал монастырский двор, он приметил, что за ним ведётся надзор. По двору то и дело сновали бессловесные монахи, погруженные в ведомую только им работу: некоторые из них несли громоздкие деревянные ведра, другие тащили свернутые во много раз полотнища черной ткани, прочие шли с деревянными оглоблями и кое-каким крестьянским орудием. Но в то же время за личиной всеобщей отрешённости мальчик чувствовал неподдельный интерес со стороны братьев... Ощущал на себе пронизывающие взгляды исподлобья, и те взоры, что, как он думал, были направлены на него сквозь потемневшие от грязи окна молчаливых келий. Когда же мальчик сделал попытку обратиться к братьям с речью о том, чтобы испросить дозволения занять на время их трапезную, монахи сразу же предпочитали удалиться, не принимая его слов. Едва он переступил порог церкви, чувство, что за каждым его шагом следят, только усилилось. Ступая по гулкому коридору, Митька отчетливо слышал близкий шорох монашьих одежд, видел полускрытые капюшонами землистые лица, выглядывающие то из-за пройденного им угла, то из тёмных арочных проёмов. Откуда-то доносился едва различимых равномерный шёпот, напевностью своею похожий на вечернюю молитву, слов которой различить было невозможно. Казалось, с наступлением ночи монастырь воспрянул какой-то особенной жизнью, неведомой и непостижимой для мирского разума...
   В конце концов, мальчишка набрел-таки на стряпчую комнату. По его словам, в ней царило такое опустошение, что просто было невозможно вообразить, как и чем монахи поддерживали своё существование в обычные дни. Обширный очаг, покрытым старым пеплом, с висящим над ним закопчённым котелком, давно остыл; огромная бадья для воды стояла порожней; большие лари, что предназначались для хранения зерна и хлеба, были пусты, если не считать сохранившейся на дне почерневшей лузги да заплесневелых и чёрствых хлебных корок. Никаких съедобных припасов не наблюдалось и вовсе. Всю утварь, горшки, крынки, лохани и блюда покрывал толстый слой серой пыли, словно к ним уже давно никто не прикасался за ненадобностью. По-видимому, голод, бродивший по стране, добрался и до этой затерянной в глуши обители. Хозяйничая в стряпчей, Митька также приметил, что столовых приборов, а именно ложек, имелось куда больше, чем обреталось в монастыре братьев. Как видно, многие из патриархов сей обители оставили этот мир и нашли последнее пристанище подле монастырских стен. Митька развел огонь в очаге, благо, дров для растопки имелось в избытке, и взгромоздил на него объемистый котелок. Покуда он был занят этим, то приметил двух братьев, наблюдавших за его действиями со стороны. Наивный малый по доброте душевной пригласил монахов разделить с нами трапезу. Ответом ему стало едва заметное выражение брезгливости, промелькнувшее на осунувшихся лицах этих двух изможденных существ. Они все так же стояли, не шелохнувшись, спрятав руки в широкие рукава, и немо взирали на мальчонку воспаленными немигающими очами. Митька вернулся к стряпне, а тем временем поблизости появилось еще три брата. Последние также не принимали никаких действий, ни враждебных, ни дружелюбных, также безмолвно наблюдали и держались поодаль.
   Каша была уже почти готова, подходило время снимать её с огня. Мальчишка уже не обращал внимания на соглядатаев, уподобившихся деревянным истуканам. Их поведение разительно изменилось, когда в стряпчей неожиданно появился игумен. При виде его монахи повели себя беспокойно, в движениях и выражениях лиц промелькнула смесь испуга и почтительности. Митька же снова поддался животной панике. Под пронизывающим змеиным взором настоятеля он настолько разволновался, что едва не дал деру, забыв про еду. Впрочем, как он сам признался, убежать бы он вряд ли смог, так как в присутствии этого человека у него начали дрожать колени. По его словам, настоятель как будто приковал его к месту, смотрел только на него и в то же время обозревал всё вокруг. Может быть, поэтому монахи не смели приближаться. Склонившись над мальчиком, игумен весьма неодобрительно отозвался об нашей ужне (14) . Его возмущение было понятно: вкушение плотской пищи, тем паче в стенах монастыря было просто недопустимо во время Великого говения. Митька все же нашел в себе достаточно отваги ответствовать, что нам-де нужно восстановить силы перед дальнею дорогой. Тут губы настоятеля прорезала улыбка, снисходительная и добродушная, но в то же время какая-то насмешливая, после чего он размашисто осенил котелок крестным знамением, развернулся и стремительно вышел. За ним, словно неотступные тени, последовали молодые монахи.
   Когда Митька закончил, я лишь посмеялся в ответ над его преувеличенными страхами и приказал ему приниматься за еду. Пришлось объяснить мальчонке, что эти монахи - всего лишь безобидные чудаки, так долго жившие вдали от всего мира и людей, а посему не ведающие, как с ним следует себя вести. К тому же этот их обет молчания и прочие церковные условности просто нагоняли жути... Что же касается игумена, то этот человек, несомненно, считает себя кем-то вроде святого отшельника, или же спасителя, наделенного правом насаждать собственный монастырский устав и имеющий сильное влияние на молоденьких чернецов. Вот и всё.
   После трапезы Митька отправился отнести назад позаимствованную посуду. Возвратился он скоро и рассказывал, что на этот раз не повстречал в коридорах монастыря и вне стен его ни одной души. Вся обитель словно вымерла. На это я лениво ответил ему, что уже давно наступило время почивать, тем паче, что монахи ложились очень рано, чтобы встать с зарею. Нам тоже не худо было бы лечь отдохнуть. Мальчишка послушно расстелил одеяла и принялся устраиваться на полу. Он сильно утомился за последнее время, но было ясно, что тревога не покидала его. Я мог бы запереть нас, только чтобы успокоить мальчика, но на входной двери, как этого и следовало ожидать, не оказалось не то чтобы замка, но и простейшего засова.
   Мало-помалу накопившаяся усталость взяла своё. Нас сморил тяжёлый, непреодолимый сон. Но, к сожалению, мне он не принес покоя. Абсолютно недвижимый, скованный незримыми узами, я словно был низвергнут в какую-то глубокую бездну. Веки мои были плотно сомкнуты, но в то же время я имел возможность видеть и слышать. Непроглядная дымная мгла, чад костров и пепелищ, окружала меня. Неясные фигуры в чёрных одеяниях - порождения этой мглы - метались передо мной с быстротою вихря. В унисон с ними плясало и корчилось пламя факелов, отбрасывая тени непомерной величины... Откуда-то доносились истошные женские вопли, переходящие в жуткую визгливую многоголосицу, оглушающий треск расщепляемого дерева... гул пламени... зверское рычание, исторгаемое человеческой глоткой... хлёсткие удары острого клинка, будто входящего в коровью тушу... Молитвенные песнопения гулко звучали, казалось, из ниоткуда и отовсюду... И снова бушующее пламя... И сквозь эту дьявольскую мешанину проступало нечто, что поневоле заставляло покрываться холодной испариной... Надрывный, высокий, бессмысленный плач истязаемого младенца... Казалось, это был глас самого беснующегося пламени... Под конец предо мною возник образ матери. Коса её была растрепана, простёртые ко мне руки покрыты кровью и ожогами, глаза немо молили о помощи и призывали... Пламя колыхнулось, и я увидел, что лицо моей матери изменилось... Это была уже совсем другая женщина, но, странная вещь, я мог бы поклясться, что она мне совершенно чужая, но одновременно когда-то мне уже доводилось видеть эти черты... Неистовое пламя поглотило её бесследно, заполонило собою весь мир. Я поспешил заслониться руками от нестерпимого жара, хорошо зная, что спасения все равно нет... А душераздирающий детский плач продолжал терзать моё сознание...
   Внезапное пробуждение подарило краткий миг облегчения... Которое, впрочем, в скором времени сменилось новым потрясением. Митька исчез. Я сердцем чуял что-то неладное, хотя и старался найти этому вполне разумное объяснение. Возможно, какое-то серьезное обстоятельство заставило его уйти, иначе мальчонка ни за что бы не посмел покинуть келью в одиночку. Я позвал его, но ответа не услышал. Мелькнула неблагодарная мысль, что Митька мог попросту сбежать, но это было очень глупо. Вещи его оставались на месте и опять же, он не рискнул бы пуститься в путь в одиночку... Или рискнул бы, учитывая его страх перед этим местом? Нет, такого быть не может!
   Натянув сапоги, я встал и направился к двери, где и столкнулся с неожиданным препятствием. Дверь была заперта снаружи. Опешив, я поначалу замер на месте, но по мере того, как мною все больше завладевала тревога, я с силою атаковал дверь. Судя по всему, снаружи она была подпёрта обычным поперечным засовом, причём, весьма непрочным. Под моими неистовыми толчками дверь ходила ходуном. Пришлось собрать все свои немалые силы и как следует навалиться на массивную створу. Раздался сухой треск, и дверь наконец-таки распахнулась. У ног моих валялись обломки массивной, но сильно рассохшейся перекладины. Преграда эта была по сути смехотворна, но, тем не менее, тот, кто это сделал, имел целью запереть и задержать меня внутри... И этот кто-то забрал с собою мальчишку. Я почувствовал первые приливы клокочущего гнева.
   Коридор, в котором я находился, был пуст, тих и тёмен, если не считать скупого света одинокой свечи, закреплённой на стене в отдаленной стороне покоев. Я позвал мальчика по имени, но лишь насмешливое гулкое эхо было мне ответом. Вокруг ни души. Я снял со стены свечу и, озаряя себе путь, двинулся вперёд, изредка касаясь рукою шершавой стены. Я продолжал звать Митьку, но всё же менее громче, чем раньше. Отголоски бесстрастного эха страшили меня. Весьма смутно я представлял куда следует идти и что предпринять; в сердце зарождалась паника. Вместе с тем закралась беспощадная уверенность, что с Митькой случилось что-то страшное, хотя слепое юношеское упрямство отрицало это.
   Не на шутку встревоженный, я ускорил шаг, и сердце моё застучало подобно колоколу. Помню, как заглядывал во все кельи, что попадались по пути, но видел там лишь пустоту и темень, да затхлый дух, которым меня обдавало всякий раз. Куда же подевались все монахи, которым полагалось сейчас мирно спать в своих кельях? Они словно все разом исчезли, и никаких признаков людского присутствия здесь не ощущалось. В этом я убедился твёрдо, осмотрев последнюю брошенную келью. Сражённый отчаянием, я тяжело опустился на монашескую лежанку и застыл, словно бездушный истукан, озаряемый тонким пламенем свечи. И лишь пальцы мои судорожно стискивали найденное тут же на ложе деревянное распятье как последнее средство, могущее помочь в моей беде и наставить на правильный путь.
   До меня не доносилось ни звука. Весь монастырь словно замер в ожидании чего-то... Звенящая тишина довлела над его вековыми стенами, отнимая всяческую надежду на прощение и спасение, стирая всякие иллюзии о радостной беспечности людского бытия. Казалось, я был единственным живым человеком в этой огромной каменной гробнице, в которой заживо похоронили себя шестнадцать человек. И Митька, и я вполне можем разделить их участь...
   При мысли о том пальцы мои с ещё большей силою стиснули распятье, и только сейчас я почувствовал в этом прикосновении нечто странное. Я поднял свечу выше и осветил святой образ. Это было вполне традиционное изображение Христа, почти в локоть высотой, весьма умело вырезанное из дерева. Терновый венец, потеки крови, глубоко запавшие очи страдальца, разведённые в стороны тонкие руки, измождённое тело с выступающими ребрами, повязка на бедрах, сведённые будто в судороге ноги - всё как и полагается. Вот только невесть откуда взявшиеся глубокие одиночные отметины, через равное расстояние покрывали торс, бедра и голени Спасителя...
   Какое-то мгновение я сидел, не шелохнувшись, не имея ни одной мысли. В оцепенении своём я не ощущал горячего воска, капавшего мне на руку. Запоздалое озарение заставило меня преисполниться ужасом и гадливостью. С невыразимым чувством ненавистного прикосновения я отбросил от себя распятье и вскочил на ноги.
   В сей краткий миг я испытал удушье, страх, гнев и отвращение... Отвращение к этому мертвому месту и тем молчаливым людям-теням, что населяли его.
   Глубокие клиновидные отметины, оставленные на теле Спасителя, не могли быть ничем иным, кроме как следами человеческих зубов.
   Не помню как, но ноги сами собой вынесли меня вон из кельи. Нельзя было терять больше времени. Нужно как можно быстрее отыскать Митьку и любыми силами выбираться из этой мрачной обители.
   Снаружи простирался ночной полумрак, что пришлось весьма ко времени и позволило мне остаться незамеченным. Монастырь ожил и вся братия его воспряла ото сна. Надежно укрытый тьмой, почти слившись со стеной, я стал невольным свидетелем странного ночного шествия. Освещая себе дорогу трепетавшими свечами, монахи вереницей группами по двое-трое человек выходили из дверей главного собора и целенаправленно шли к приземистому зданию деревянной церкви. Шаг их был размерен, ни одного лишнего движения. Лица покрыты капюшонами, у всех до одного. Слышались приглушённые благостные песнопения без слов, что удивительно слаженно и смиренно выводил этот хор живых теней. Каждый монах имел при себе какую-либо ношу, взятую им из собора: священные потиры (15) , широкие округлые блюда, подносы и кувшины. Но что за столь позднее время избрали они для молитвы? Что всё это значит?
   Вопросы эти оставались без ответа, и тем больше росло беспокойство. Я не смел двинуться с места, пока все пятнадцать монахов не скрылись во внутренности тёмной церквушки. Вместе с ними исчезло и пламя свечей. Стало темно, тревожно.
   Еще какое-то время я упорно вглядывался в окружавшую меня темень, желая убедиться, что рядом больше нет никого. Разум мой лихорадочно искал всевозможные пути, как незаметно проникнуть в церковь и отыскать мальчика, когда одно мельчайшее обстоятельство привлекло моё внимание. Тоненькая полоска света чуть просачивалась сквозь оконные ставни второго этажа притихшей каменной постройки, стоящей поодаль от монашеских жилищ. То была башня, где жил настоятель монастыря.
   До сих пор не ведаю, что же внушило мне мысль найти какое-либо оружие, прежде чем отыскать здешнего владыку. Возможно, мне вспомнился тот холодный змеиный взгляд, которым тот одарил моего юного спутника, отчего разум мой на мгновение затуманил гнев, что был сродни звериному бешенству. Не было сомнений, что именно по его приказу мальчик был похищен, а я оказался заперт в келье, тут и говорить не о чем.
   Осторожно двигаясь вдоль стены, я достиг той покосившейся бревенчатой кладовой, что заметил ещё ранним вечером. Хлипкий засов не стал для меня ощутимой преградой. Внутри среди затупившихся мотыг, вил, серпов и согнутых кос я едва ли не на ощупь нашёл покрытый ржавчиной, но всё ещё ладный и массивный топор на длинной рукояти. Вооружившись этим колуном, я почувствовал себя много увереннее, страх несколько притупился. И к тому же я теперь отчётливо представлял, куда следует идти.
   За считанные мгновения я добрался до башни и взошёл по лестнице на второй этаж. Здесь также было темно. Как бы я не был разъярён, но всё же сумел совладать с собою. Тихо приблизился к двери кельи и приник к ней, прислушиваясь. Я не ошибся в своих догадках: келья была не пуста. Изнутри приглушённо и как будто во сне доносилось размеренное бормотание. Настоятель молился. Через некоторое время наступила полная тишина, нарушаемая лишь биением моего сердца. Из-за двери донесся лёгкий продолжительный шелест... Снова тишина... Опять неразборчивая человеческая речь... И опять тишина, из которой понемногу стали вырождаться странные чавкающие звуки, будто некое хищное животное работало челюстями. Мороз пополз по моей коже; я изо всех сил стиснул топор, прижал его к груди. А то, что находилось по ту сторону двери, всё так же грызло, кусало, сглатывало и шумно втягивало в себя воздух. Страх вновь завладел мною. Не в силах противостоять ему, я, что было сил, обрушил топор на массивную дверь. Я бил и крушил дубовые доски, разбрасывая сухие щепы, разбивал запоры. Наконец дверь со страшным грохотом распахнулась вовнутрь, и я бешено ринулся вперёд.
   В просторной келье горело десятка два свечей, было очень светло, и я увидел всё. Видел скорчившегося на полу игумена с насмерть перепуганным белым лицом. От его былой величавости и степенности не осталось и следа. Неприкрытое выражение преступника, учинившего тяжкое злодеяние, отражалось в его горящих безумием глазах. Его чёрная ряса у живота была заляпана бурыми пятнами... Его подбородок и обнажённые до локтей руки также были в крови. Сотрясаясь всем телом, он прижимался к толстой ножке стола, что стоял прямо посреди комнаты...
   ... А на нём, о горе! лицом вниз лежало обнажённое тело ребёнка. Он был мёртв, и, судя по всему, смерть его не была лёгкой: обрывок пеньковой верёвки до сих пор обвивал тонкую шею. Меня самого затрясло при виде Митькиных неподвижных рук и ног, белокурых волос, растрепавшихся по плечам. Тонкие детские пальцы, так привычно выполнявшие тяжелую работу, согнулись в предсмертной судороге. Его ягодицы и часть левого бедра были зверски разорваны... растерзаны... изгрызаны упырём в человечьем обличье... Страшные кровавые раны уродовали тонкое детское тельце, коему уже не суждено стать телом взрослого мужа. Здесь же, по правую руку от стола на полу стояла небольшая купель с водою, в которой мальчик был омыт перед тем как...
   Я чувствовал, что пол уходит у меня из-под ног, а взор заволакивает кипучая пелена ярости. Видимо, она перекинулась и на стоящего на коленях изверга, и тот задрожал от страха, ожидая возмездия. Вот только никакого раскаяния не было видно в его горящих зрачках. Безумие его было сродни дьявольскому лукавству и гордыне, что значительно возвышало его над той безропотной паствой, что представляли из себя молодые монахи. Как и они все, настоятель испытывал сильнейший страх перед божественным ликом, иначе почему все иконы и распятье, находившиеся в келье, все до единого укрыты плотным воздухом (16) ... Не им ли он хотел скрыть следы своего чудовищного богопротивного злодеяния?.. Фанатичная набожность не удержала его от смертоубийства на потребу своим мерзостным прихотям. Выходит, Господь и в самом деле ослеп, раз не в его силах остановить беспощадную руку, что так жестоко оборвала жизнь этого мальчонки, который стал для меня родным человеком. В лице Митьки я снова обрёл родного брата... только чтобы вскоре вновь потерять его.
   "За что?" - процедил я сквозь зубы, и при этом выродок затрясся пуще прежнего.
   "Божьим попущением... Божьим попущением, - запричитал он, - не желал того, а и вовсе не желал... на то воля Господа... Он снизошел до меня, дабы предупредить, что на земля всея вскоре разверзнется ад... смерть всем грешащим... Лишь верные рабы его спасутся... Он указал на путь к спасению, разрешил пищу, что насытит нас и дарует силы... Великий пост закончился, настало время разговения... Господь наш всемогущ, он знает..."
   Покуда игумен лепетал, я приметил, что ряса его противоестественно оттопыривается ниже пояса. Резким движением я ухватил настоятеля за полу и, задрав чёрное одеяние, явил на свет его срамной уд, напрягшийся и уподобившийся скотьему рогу. Его покрывала кровь, кровь мальчика. Стоило лишь гадать, когда этот Ирод совершил своё гнусное непотребство, до или после смерти. Подступили слёзы горечи, я отвёл глаза от коленопреклонённого чудовища, приложил ладонь к мягкому боку мальчика. Нет, не стоит тешить себя пустыми надеждами. В этом теле уже не теплилась жизнь.
   Топорище выскользнуло из моих ослабевших пальцев, лезвие с тяжёлым звоном ударило в пол. Взвизгнув от ужаса, настоятель с неожиданной прытью вскочил на ноги и, непрестанно вереща, бросился к закрытому окну. Всем телом обрушился он на ставни, выбил их и вывалился наружу. Через какое-то мгновение глухой удар известил, что настоятель окончил свой жизненный путь у подножия башни. Изверг, носивший священный сан, предпочёл смерть жалкого труса, каким он, несомненно, являлся всю свою никчёмную жизнь...
   Я остался наедине с мёртвым телом мальчика. Невыразимая скорбь душила меня. Пришлось отвернуться к окну, вдохнуть чистого воздуха. Мерцающее сияние звёзд слабо освещало распластанное на земле бездыханное тело в чёрных одеждах. Что ж, поделом ему. По крайней мере, руки мои не запятнаны кровью злодея... Хотя, положа руку на сердце, убийство такого душегуба я не считал бы смертным грехом. И жажда мести по-прежнему тихо клокотала в груди. Но как бы страшно это не звучало, Митьку было уже не вернуть...
   Отдалённые всполохи света привлекли моё внимание. И исходили они из широкого притвора старой церкви, куда ранее вошли пятнадцать монахов, дабы вершить богослужение.
   Решение созрело мгновенно. Я перевернул Митькино тело на спину, закрыл светлые ребяческие очи. Тело же покрыл найденным здесь же одеялом, твёрдо пообещав себе вернуться за ним. Вооружённый топором, я покинул башню и вышел в ночь.
   То, что происходило дальше, видится мною словно в далёком сне. Будто всё это происходило вовсе и не со мною.
   Скупо освещённая церковь встретила меня плотным запахом воска, ладана, тронутого вековым тленом дерева и... совершенной пустотою. Вся братия словно в воду канула. Убранство церкви было более чем аскетичным, повсюду лежал отпечаток разрушительного времени и небрежного обхождения. Ободранные дощатые стены с остатками позолоты выглядели ещё более уродливыми в колеблющемся свете свечей. Трехрядный иконостас заполняли старинные иконы с почти неразличимыми ликами. Алтарь был совершенно пуст. По ту сторону его я и обнаружил тот самый вход в подпол.
   Чем ниже я спускался, тем громче становилось хоровое пение, прославлявшее Господа Бога и Богородицу. Узкая каменная лестница была сродни спуску в саму преисподнюю. После я искренне пожалел, что небеса не отняли у меня зрение.
   Тот подземный чертог был озарён чистым пламенем свечей и целых факелов, закреплённых в стенах. И был он достаточно обширен, настолько, чтобы вместить в себя всю верующую паству. Нашлось здесь место и для длинных столов в два ряда, уставленных всевозможной посудою, принесённою монахами. Со священного амвона (17) , воздвигнутого на некоем возвышении, двое братьев постарше распределяли среди прочих освящённые дары. Скорчившийся на последних ступенях лестницы в сгустке спасительной тени, я видел всё. И в сотый раз пришлось мне пожалеть, что разум мой тогда остался при мне.
   Ибо там, на амвоне, на составленных вместе столах, покрытых тяжёлой темной тканью, лежали два обнажённых тела, мужское и женское. И конечно, я не мог не признать их: мужчину по жёстким смоляным кудрям и густым усам, женщину - по светло-русым локонами и пленительно-мягким чертам лица, уже застывшим и неподвижным как восковая маска. Округлое ладное тело её, тело недавно родившей молодой женщины поражало своей белизною и, казалось, было охвачено свечением. О, бедная дева, не тебя ли и твоего доброго мужа я видел минувшим днём на постоялом дворе живыми, пышущими здоровьем и светлыми помыслами о житье своём... По незнанию ли, по собственной воле ли выбрали они свой путь, приведший их к страшной кончине... Сейчас же оба были немы и неподвижны. И молодые тела их, словно в мясницкой лавке, были разрублены на части, и части те уже после были сложены как надобно, не нарушая прежнего их строения. Тяжёлая плащаница, свисавшая со столов, была насквозь пропитана тёмным; подставленные подле ведра и тазы для омовений чуть ли не доверху были наполнены стёкшей кровью.
   Монахи, непрестанно крестясь, отвешивая поклоны, с молитвою на устах, кто поодиночке, а кто по двое - такие несли в руках большие позолоченные блюда - приближались к амвону, где старшие братья их с окровавленными до локтей руками, в пропитанных алым рясах благословляли их, даруя каждому часть плоти убиенных, раздираемых, словно скотьи туши. Получившие свою долю, братья с превеликим нетерпением возвращались за столы, дабы придаться отвратительной трапезе. В предвкушении они прикусывали свои землистые губы, пальцы их дрожали, по подбородкам стекала слюна. В ужасающем прозрении я вдруг понял, отчего у всех монахов такой странный безумный взгляд.
   То была ни лихорадка, ни одержимость, и не ревнительная приверженность вере. То был голод.
   В очередной раз осенив себя крестным знамением, монахи все как один впились зубами в человечью плоть. Срок обета молчания истёк, но теперь вместо молитв во славу Божию из глоток вырывалось звериное рычание. Зубами они вырывали огромные куски мяса, руками раздирали отделенные ранее бока, бёдра, ягодицы, икры, плечи; разгрызали суставы и хрящи, вымарывая лица свои тёмной кровью. Многие до отвала набивали глотки, после же блевали серой жижей, утирались и жрали снова... Влажное чавканье, хруст и утробное урчание грозило свести меня с ума...
   "Великий пост закончился, настало время разговения".
   До сих пор гадаю, что же толкнуло меня на этот шаг: ярость, страх, жажда возмездия или же всё вместе. Смутно помню, как покинул своё убежище и с воздетым топором с нечеловеческим рёвом обрушился на пиршествующих окровавленных ублюдков. В кровавой пелене я изрубил их в куски, всех до единого. В исступлении дробил их согбенные тощие туловища, облепленные жидкими волосами черепа, рассекал конечности, оставляя за собою корчащиеся в агонии полутрупы. Кровь разлетелась тёмными фонтанами в свете факелов, я ощущал её солёный привкус на устах, и вместе с тем монахи один за другим отправлялись во тьму. Никому из них не удалось уйти. Был миг, когда я остановился, загораживая собою путь наверх. Всеми силами старался не смотреть на алтарь, дыбы не видеть тех страшных обрубков, в коих теперь с трудом можно было признать людские тела. И всё равно, я узрел это... Там, в глубине возвышения, подвешенное на крюк, безвольно свисало беленькое тельце младенца. Непреодолимая волна багровой ярости заволокла мне очи.
   Когда же я остановился, дрожащий, с ног до головы забрызганный кровью и ошмётками мозга, в подземелье кроме меня не осталось ни одного живого человека. Безысходный вой, сродни волчьему, разрывал мне грудь. Даже собственная жизнь уже ничего не стоила для меня.
   Помню, как взял факел и предал огню всё, до чего мог дотянуться. Спёртый воздух проклятого логовища наполнился смрадом горящего мяса и волоса. Топор я бросил здесь же и с факелом поднялся наверх. Одним движением моей руки церковный алтарь жарко запылал, огонь жадно охватил всё пространство древнего святилища. Переступив его порог, я, точно опьяненный, продолжил шествие в темноте и всё, что встречалось на моём пути, всё, что было сложено из податливой древесины, было отдано огню.
   Я вернулся в братские кельи за своими пожитками, а после - в башню настоятеля, чтобы забрать Митькино тело. Решил похоронить его в другом, более подобающем месте, под сенью лесных деревьев, где обретались вечный покой и умиротворение. Последнее, что я видел, покидая стены ненавистного убежища, была деревянная церковь, пылавшая громадным костром, разваливающая на части. Уже к утру от неё не останется ничего, кроме чёрного пепла.
   Я остановился только раз - на опушке, уже готовый углубиться в лес; завернутого в одеяло мальчика, уснувшего вечным сном, я нёс на руках. Оглянувшись, увидел пламя, грозным заревом встающее над стенами проклятого монастыря. Смею сказать прямо, безо всякого стыда и страха, что тогда душа моя обрела подобие спокойствия, ибо очищение, учинённое мною, положило конец той мерзости, что подобно смертной хвори разрасталась здесь неведомо сколько времени. Здесь были попраны законы братства, светлой воли и человеческого достоинства. Здесь была извращена вера, чьей плотью и кровью так долго питалась сия обитель. Она не смогла дать прозрение своим детям в столь тяжкие для русской земли времена. Она вогнала их в ещё больший мрак, откуда возврата нет вовсе. И здесь же всеми позабытые будут похоронены заслуживающие лишь жалости слепцы, что утратили человеческий облик.
   Именно тогда, глядя на полыхающие пламенные языки, я впервые познал справедливость огненного погребения. Ведь именно так в стародавние времена наши далекие пращуры (18) провожали в мир иной своих отцов и дедов. Жаркий огонь, вобравший в себя силу всемогущего солнца, почти без остатка уничтожал бренное тело, сжигая всю грязь и все грехи, творимые при жизни. А очищенный им неистребимый дух освобождался и возносился к небесам, дабы предстать пред бессмертными ликами богов.
   Отныне лишь такую смерть я могу принять с гордостью и благодарностью.
  
  
  
  
  (1)Defectus (лат.) - дефект.
  
  
  (2)1606 год от Рождества Христова.
  
  
  (3)Седмица (стар. славянск.) - неделя.
  
  
  (4)Верста; - русская единица измерения расстояния, равная пятистам саженям или тысяче пятистам аршинам (что соответствует нынешним 1 066,8 метра, до реформы XVIII века - 1 066,781 метра).
  
  
  (5)Зипун - крестьянский кафтан из грубого толстого сукна, в старину без ворота.
  
  
  (6)Исторический факт.
  
  
  (7)Локоть - единица измерения длины, не имеющая определённого значения и примерно соответствующая расстоянию от локтевого сустава до конца вытянутого среднего пальца руки.
  
  
  (8)Пу;стынь - монашеское поселение в традиции православия, обычно удалённый от основного монастыря скит, располагавшийся в незаселённом людьми месте.
  
  
  (9)Киновия - христианская монашеская коммуна, монастырь общежитского устава, одна из двух (наряду с отшельничеством) форм организации монашества на начальном историческом этапе.
  
  
  (10)Благовест - звон в один колокол.
  
  
  (11)Инок - древнерусское название монаха, иначе чернеца. В современных православных мужских монастырях русской традиции иноком называют не монаха в собственном смысле, но рясофорного (греч. "носящего рясу") монаха - до пострижения его в "малую схиму" (обусловленную окончательным принятием монашеских обетов и наречением нового имени). Инок - как бы "новоначальный монах".
  
  
  (12)Игумен - настоятель монастыря.
  
  
  (13)Притвор - преддверие к храму.
  
  
  (14)Вечерняя трапеза.
  
  
  (15)Потир (от др.- греч. ;;;;;, "чаша, кубок") - сосуд в виде чаши или кубка, предназначенный для христианского богослужения. Применяется при освещении вина и принятии причастия.
  
  
  (16)Воздух - расшитое покрывало, часто применяемое в церковных богослужениях.
  
  
  (17)Амвон (от др.-греч. ;;;;; - возвышение) - специальное сооружение в христианском храме, предназначенное для чтения Библии, пения, провозглашения богослужебных текстов и проповедей.
  
  
  (18)Пращуры - далёкие предки.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"