Фоканов Владимир Валерьевич : другие произведения.

К.С.Льюис. Комары И Верблюды. Сборник. Перевод

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    ПЕРЕВОД СБОРНИКА "FERN-SEEDS & ELEPHANTS"

  Клайв Стейплз Льюис
  
   КОМАРЫ И ВЕРБЛЮДЫ
  
   ПЕРЕВОД СБОРНИКА
  "FERN-SEEDS & ELEPHANTS"
  ИЗДАННОГО УОЛТЕРОМ ХУПЕРОМ
  В ГОРОДЕ ЛОНДОНЕ В 1975 ГОДУ
  
   Перевод В.Фоканова
  
   СОДЕРЖАНИЕ:
  ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА
  ОБРАЗ ЕДИНЕНИЯ
  ВОЙНА И УНИВЕРСИТЕТСКОЕ ОБРАЗОВАНИЕ
  О ПРОЩЕНИИ
  ИСТОРИОСОФИЯ
  ЗА ДЕНЬ ДО КОНЦА СВЕТА
  БОГ И ИНОПЛАНЕТНЫЙ РАЗУМ
  РАБОТАЮТ ЛИ МОЛИТВЫ
  КОМАРЫ И ВЕРБЛЮДЫ
  
  
  
   Сергею Львовичу Худиеву,
  от переводчика,
  с благодарностью.
  В.Фоканов
  Великий Пост 2025г
  
  
  ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА
  
   Сборник "Fern-seeds & Elephants" and other essays on Christianity by C.S.Lewis", полным переводом которого является данная книга, был составлен в 1975 году Уолтером Хупером - при жизни секретарём К.С.Льюиса, а после его смерти - редактором и главным публикатором его наследия. В предисловии составитель писал:
  
   "Профессор Толкиен однажды подшутил надо мной, сказав, что К. С. Льюис - единственный из его друзей, опубликовавший больше книг после смерти, чем при жизни. Говорил он это, держа в руках подготовленный мною к печати седьмой том собрания сочинений Льюиса. Однако моё рвение вряд ли можно признать чрезмерным, если учесть сколько пачек читательских писем с просьбами издать ещё что-нибудь из Льюиса ежедневно ложится на мой письменный стол и принять во внимание, что продажи произведений Льюиса более чем утроились после его смерти в 1963 году."
  
   Далее Хупер, как подобает хорошему редактору и грамотному издателю, перечислял даты, места и наименования первых публикаций всех входящих в сборник эссе, отдельно отметив, что два из них окажутся новыми для большинства читателей. Касательно второго из них Хупер сообщал:
  
   "Остин Фаррер сказал мне, что считает это лучшим произведением Льюиса, вызывающим всеобщее восхищение христиан, которые видят в нем - насколько это вообще возможно - окончательный приговор всем теориям демифологизации. Я никогда не был особо доволен длинным названием "Богословский модернизм и библейская критика", которым мне пришлось обозначить это сочинение ввиду отсутствия авторского названия, и когда мой друг леди Коллинз попросила меня подыскать какое-нибудь более броское название как для этого эссе так и для всего сборника, мне показалось удачным использовать два слова, которые бросились мне в глаза среди строк самого эссе. Остаётся надеяться, что это название, может быть, одобрил бы и сам Льюис."
  
   Речь шла о названии "Fern-seeds & Elephants" (букв. "Споры папоротника и слоны"), которое я перевёл - по примеру Хупера перенеся это название и на весь сборник - как "Комары и верблюды". Уолтер Хупер и издательство "Коллинз", надо отдать им должное, нашли великолепное решение, измыслив для сборника название одновременно броское, экзотичное и уникальное, что позволяет теперь чётко выделять сборник в ряду прочих изданий и легко отыскивать в интернете. Однако в качестве русского названия я вынужден был признать "Споры папоротника и слоны" вариантом совершенно негодным. В современной России никто понятия не имеет, что такое птеридомания и почему она так властно царила в английских гостиных XIX века; а главное - как была связана с критической библеистикой. Связана она была на первый взгляд косвенно - просто эти две моды царили в Англии одновременно, отчего папоротниковое безумие сделалось как бы внешней приметой эпохи викторианской библеистики. Однако Льюис, хотя и вскользь, в форме лёгкой шутки, указал на неслучайность этого совпадения, подменив в одном из предложений своего эссе библейских комаров и верблюдов (в выражении "отцеживать комара и проглатывать верблюда") викторианскими "папоротниковыми спорами" и "слонами" (что приводило к экзотической руладе "выискивать папоротниковые споры под ногами у слона" ) - показывая, что в том и в другом случае фальшивость подмены (исконной английской орнаментики - папоротниковым новоделом, а исконного евангельского благовестия - демифологизаторскими измышлениями) объяснялась одной и той же, притом не слишком приглядной, особенностью эпохи.
  
   Однако в наше время для русскоязычного читателя всё это может быть только забавной исторической справкой, и поэтому мне пришлось пойти на на замену птеридоманских терминов в своём переводе образами, более понятными русскоязычному читателю XXI века - тем более что такая замена была очевидной.
  
   Вл.Фоканов
  2025.04.23 Светлая Седмица
  
  
  
   ОБРАЗ ЕДИНЕНИЯ
  MEMBERSHIP
  
  
  
   (Доклад, зачитанный в англикано-православном Содружестве св.Албания и св.Сергия в Оксфорде и впервые опубликованный в журнаде Sobornost ("Соборность"), No.31)
  
   Ни один христианин и уж точно ни один историк не согласится с определением религии как "сугубо личного дела". Кто-то из основателей методисткой церкви заметил, что Новый Завет не знает никаких персональных религий. Нам прямо заповедано пребывать всегда вместе, и христианство предстаёт сплочённым сообществом уже в самых ранних своих проявлениях. Церковь - это невеста Христова. "... Мы же, многие, составляем одно тело во Христе, а порознь один для другого - члены".
  
   В наше время тенденция представлять религию чем-то вроде средства персонального пользования - эдакой разновидностью хобби в часы досуга - одновременно нелогична, опасна и ожидаема. Она нелогична, поскольку упор на приватность в религии совмещается с вытеснением приватности из прочих сфер жизни. Это заметно даже в наших университетских порядках. Когда я впервые появился в Оксфорде, типичное студенческое сообщество представляло собой тесный кружок из дюжины молодых людей, представляющих друг другу доклады на различные темы в какой-нибудь небольшой гостиной, чтобы затем обсуждать их до часу или двух ночи. К концу 30-х типичное студенческое сообщество разрослось уже до сотни или двух не слишком знакомых между собой учащихся, собирающихся в большом зале слушать лекции заезжих знаменитостей. И даже те студенты, которые чурались подобных массовок, теперь уже не предавались тем уединённым прогулкам в одиночку или вдвоём, которые формировали строй мышления предыдущих поколений. Так или иначе, каждый теперь - часть массы; студенческие кружки заменились партиями. И такое происходит не только в стенах колледжей, но и в студенческом быту за их стенами; именно такой образ жизни сейчас поощряется. Откуда-то само собой явилось множество самозванных распорядителей, чья жизнь целиком посвящена навязчивой идее разыскать и сплотить в массы всех, кто пока ещё не сплотился. Они называют это "не давать молодым замкнуться в себе", "пробуждать их", "преодолевать их апатию". Если бы блаженный Августин, Генри Воган, Траерн или Уордсворт явились в наши дни, лидеры молодёжных организаций быстро вылечили бы их. Добрые старые семейства, такие, как дом Алкиноя и Ареты в "Одиссее", семейство Ростовых в "Войне и мире", или любое из семейств в романах Шарлотты Мэри Йонг, сегодня были бы осуждены как недопустимое мещанство и притеснялись бы всеми возможными способами. И даже если активисты терпят неудачу и кого-то не удаётся вовлечь в общую массу, навязчивое радио позаботится о том, чтобы он не оставался в одиночестве. По сути, мы живём в мире, изголодавшемся по уединению, тишине и уюту, а значит, изголодавшемся по настоящей мысли и настоящей дружбе.
  
   Итак, вытеснение религии в область частной жизни нелогично. Но оно также опасно, причём сразу по двум причинам. Во-первых, когда современный мир наставляет "можете молиться своему Богу, когда вы одни" - он прибавляет про себя "но я позабочусь, чтобы одни вы не оставались". Объявить христианство персональным увлечением, одновременно объявив пережитками любые персональные увлечения - значит отодвинуть его за край радуги или в греческие календы. Что это, как не вражеская уловка? Далее, существует опасность, что те христиане, которым известно, что христианство - не персональное хобби, могут отреагировать на вытеснение религии в область персональных увлечений, укрепив церковь принципами мирского коллективизма. Что это как не ещё одна уловка? Как хороший шахматист, соперник позволяет вам спасти ладью ценой потери слона. Чтобы избежать ловушки, мы должны признать, что, хотя идея персонального христианства нелепа, она является лишь неуклюжей попыткой отстоять великую истину. За ней кроется вполне понятная обеспокоенность, что современный коллективизм - это надругательство над природой человека и что от него, как и от всех других бед, "щитом моим, рогом спасения моего и убежищем моим" может быть только Бог.
  
   Это законная обеспокоенность. Насколько личные и частные формы жизни беднее жизни в Теле Христовом, настолько коллективные формы жизни беднее частных форм и не могут иметь иного назначения, кроме обеспечения возможности существования этих частных форм. Общественный порядок, как поручитель благ земных, а не небесных, не имеет более высоких целей, чем защита семьи, дружбы и уединения. Счастливый человек у себя дома - сказал Джонсон - вот цель всего общественного устройства. Пока речь идёт о земном рае, а не о небесном, ничто не сравнится с семьёй, собравшейся за столом, или парой друзей, беседующих за кружкой пива, или человеком, в одиночестве читающим интересную книгу - вся экономика, политика, законы, учреждения, войска, если они не защищают и не умножают подобных благ - просто вспахивание песка и засевание океана, суета сует и томление духа. Общественное стимулирование, если и необходимо, то только вот для чего. Тех, кому всяческие земные блага доступны в избытке, следует убеждать жертвовать частью их в пользу других людей. Иногда лучше всем питаться несколько хуже, делясь пищей с другими, чтобы никто не умер от голода. Но не будем путать неизбежное зло с добром. Путаница возможна. Фрукты консервируют, чтобы их перевозить, хотя при этом они теряют часть полезных свойств. Но всем знакомы индивиды, которые и в самом деле предпочитают фрукты в консервированном виде. Столкнувшемуся с проблемами обществу поневоле приходится уделять внимание политике, как больному - заботиться о пищеварении: беззаботность в том и в другом случает может обернуться бедой. Но если общество или больной начнут воспринимать политику или диетологию как вершину разумной деятельности - если кто-то забудет, что мы отдаём дань таким вещам только для того, чтобы иметь возможность заниматься чём-то другим - тогда то, что предпринималось ради здоровья, само по себе становится новым и притом губительным недугом.
  
   Существует странный роковой закон - в любой области человеческой деятельности средства рано или поздно начинают препятствовать достижению тех самых целей, для которых были придуманы. Деньги препятствуют обмену товарами, традиции препятствуют росту талантов, а экзамены мешают молодым людям получать знания. К сожалению, не всегда от таких посягающих на цели средств можно отказаться. Я думаю, унификация в общественной жизни неизбежна и будет в дальнейшем усиливаться; и я нахожу, что единственная защита от её губительных свойств - это христианская жизнь, потому что нам, христианам, было обещано, что мы сможем брать в руки змей и что яды не будут причинять нам вреда. В этом и заключается частичная истинность того персоналисткого определения религии, с которого мы начали. А ложность его в том, что спасение от коллективизма - не в обособленности. Христиане призваны к единству - единству в Теле Христовом. Именно в различиях между коллективизмом и церковным образом единения следует искать ключ к пониманию того, как христианство сможет противостоять коллективизму, не впадая в персонализм.
  
   Устраним, прежде всего, некоторую языковую неоднозначность. Первоначальный христианский смысл слова "члены" в выражении "члены Церкви" в наше время затемнён другим значением, которые это слово со временем обрело в языке. В книгах по логике вы встретите выражение "члены класса". Необходимо понимать, что однородные элементы, составляющие класс в математическом смысле, являются противоположностью тому, что именовал членами апостол Павел. Под членами (μέλη) он подразумевал то, что биологи называют органами, то есть то, что дополняет друг друга в составе целого - не дублирует, а именно дополняет, различаясь при этом по структуре, функциям, и даже достоинству. Таким образом, в спортивном клубе членами должны считаться те, кто обеспечивает его работу, то есть распорядители, технические работники и обслуга; те же, кого обычно именуем членами мы - это просто его представители. Ряд одетых в униформу солдат, выстроенных в шеренгу, или кучка граждан, зарегистрированных в данном округе в качестве избирателей, не являются "членами" чего бы то ни было в том смысле, который подразумевался апостолом. Боюсь, что, когда мы называем кого-либо членом Церкви, мы тоже имеем виду не то, о чём говорил ап.Павел - мы лишь утверждаем, что он входят в некий список однородных единиц вроде X, Y и Z. То, чем истинное членство отличается от простой принадлежности, можно увидеть на примере семьи. Дедушка, родители, взрослый сын, ребёнок, собака и кошка являются подлинными членами некоего органического единства под названием "семья" именно потому, что они не являются однотипными представителями некоего класса. Они не взаимозаменяемы. Каждый член семьи - не только новая единица, но и новая роль. Мать и дочь нельзя спутать; мать - это мать. Взрослый брат - не просто один из детей, он - отдельное графство в королевстве. Отец и дед отличаются друг от друга не меньше, чем собака и кошка. Если вы исключите кого-либо из членов семьи, ущерб будет нанесён не только числу, ущерб будет нанесён самой её структуре. Единство семьи - это единство элементов неодинаковых, даже почти несоизмеримых.
  
   Смутное представление о богатстве возможностей, присущем такому единению, - одна из причин, по которой нам нравятся книги, подобные "Ветру в ивах". Троица Крыс, Крот и Барсук соединяет предельно непохожие личности в идеальный союз, который, как мы интуитивно понимаем, только и может являться истинной альтернативой как персонализму, так и коллективизму. Взаимное притяжение непохожих людей, вроде Дика Свивеллера и Маркизы или мистера Пиквика и Сэма Уэллера, радует нас по той же причине. Вот почему прогрессивная идея называния родителей по именам так губительна. Это попытка уничтожить те различия, которые только и могут создать единство. Она внушает ребёнку лживую мысль, что мать для него - всего лишь ещё один человек, она не даёт ему почувствовать то, что призваны знать и чувствовать все люди; что, собственно, только и делает нас людьми. Механическая равность единиц коллектива губительна для органичного и самобытного мира семьи.
  
   У заключённого в строю нет имени - есть номер. Номер вместо имени - это идея коллектива, доведённая до конца. Но человек может потерять имя и в собственном доме, потому что для кого-то он "папа". Однако семья - совершенно другой образ единения. Утеря имени знаменует утерю обособленности и в том и в другом случае - но это два совершенно разных пути.
  
   Церковь, при крещении дарующая каждому своему новому члену личное христианское имя - это не коллектив, это - Тело. На природном уровне прообразом этого Тела является семья. Приступая к Церкви с ошибочным представлением, что членство в ней - это включенность в некую массу, вроде груды однотипных монеток или фишек, мы обнаружим ошибку уже на пороге, открыв для себя, что глава этого Тела настолько не похож на прочих членов, что любые их свойства могут быть названы лишь тенями Его свойств. Церковь - форма единения созданий с их Творцом, смертных с Бессмертным, искуплённых грешников с безгрешным Искупителем. Его присутствие, общение с Ним всегда являются определяющими в жизни, которая всем даруется в этом Теле; и любое единение, которое является единением не в Нём и не через Него - единение ложное. Отсюда и необходимое разнообразие служений при полном единстве в Духе. Оно видно невооружённым глазом. Вот священники, а вот миряне. Вот оглашенные, а вот те, кто уже принят в полное общение. Вот власть мужей над жёнами, родителей над детьми. Вот постоянное оказание помощи в формах, слишком деликатных для формального учёта. И все учатся и учат, прощают и получают прощение, ходатайствуют перед Христом и получают ходатайство за себя. Отказ от личной обособленности, который от каждого требуется, окупается тем развитием личности, которому способствует жизнь в составе этого Тела. Те, кто является членами друг другу, становятся не менее разными, чем рука и ухо. Вот почему исторические герои смотрятся так однообразно на фоне поразительного разнообразия святых. Послушание - путь к свободе, смирение - путь к блаженству, церковное единение - путь к личности.
  
   А теперь я должен высказать кое-что, что может показаться вам парадоксом. Вы, вероятно, не раз слышали, что, хотя статус у всех нас в миру различный, в очах Божиих мы равны. Понятно, почему это так. Бог принимает людей не по чинам: его любовь к нам не определяется нашими социальными или интеллектуальными достижениями. Но я полагаю, что у этой истины есть оборотная сторона - и она тоже истинна. Я осмелюсь утверждать, что формальное равенство единиц, необходимое для государства, в Церкви совершенно неуместно - в ней мы, напротив, утверждаем свою нетождественность и только этим обновляемся и оживаем.
  
   В общественной жизни я сторонник равенства. Но предпочитать демократию можно по двум разным, даже противоположным, причинам. Например, вы можете считать, что все люди настолько хороши, что заслуживают участия в управлении государством, и настолько мудры, что государство нуждается в их советах. Это, на мой взгляд, романтическая и ложная теория. С другой стороны, вы можете считать падших людей существами настолько порочными, что ни одному из них никогда нельзя доверить полную и неконтролируемую власть над собратьями.
  
   Я считаю, что только такое обоснование демократии - правильное. Я не верю, что Бог создал эгалитарный мир, стремящийся к полной наразличимости единиц, как идеалу. Я считаю, что власть родителей над детьми, мужа над женой, образованных над простыми людьми была такой же частью изначального замысла, как и власть человека над животными. И если бы мы не пали, правота была бы за Робертом Филмером, защищавшим божественное право королей; только патриархальная монархия была бы в нашем мире законной формой правления. Но поскольку над нами властвует грех, нам пришлось обнаружить, что, как выразился лорд Эктон, "всякая власть развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно". Единственным средством против этого было устранение привилегий и замена их юридической фикцией равенства. Власть отца и мужа пришлось упразднить на юридическом уровне не потому, что чем-то плоха была она сама (напротив, я считаю, что она божественного происхождения), а потому, что плохи оказались наши отцы и мужья. Примат духовных властей над светскими пришлось упразднить не потому, что есть какое-то зло в том, чтобы образованные священники правили необразованными мирянами, а потому, что священники - ничуть не менее порочные люди, чем все остальные. Даже власть человека над животными нам пришлось ограничить, потому что ею постоянно злоупотребляли.
  
   Равенство для меня что-то вроде одежды. Это и результат грехопадения и некоторое лекарство от него. Нельзя вернуться в утерянный рай, пародируя райские порядки на политическом уровне - это так же мало приобщит нас к утерянному раю, как совлечение с себя одежды. Нацист и нудист, в сущности, совершают одну и ту же ошибку. Но истинно живым в нас, конечно же, по-прежнему остаётся обнажённое тело, хотя и скрытое теперь мёртвой одеждой. И то, чего мы взыскуем за фиктивным фасадом равноправия (которое, конечно, необходимо и разумно) - это иерархически устроенный мир, единственный истинно живой.
  
   Поймите меня правильно. Я ни в коей мере не принижаю ценность юридической фикции именуемой "политическим равенством" - она является нашей единственной на данный момент защитой от жестокости друг к другу. Я бы с величайшим неодобрением отнёсся к предложению отменить всеобщее и равное избирательное право или закон о собственности замужних женщин. Но функции такого равенства - исключительно, так сказать, медицинские. Это лекарство, а не еда. Уравнивая всех так, как если бы все мы были равноценными и неразличимыми единицами (в разумном пренебрежении к очевидным фактам) мы избегаем бесчисленных бед. Но созданы мы были не для этого. Утверждать, что все люди одинаково ценны - значит утверждать нечто, чему невозможно придать никакого разумного смысла. Если ценность понимать в мирском смысле - то есть что все люди одинаково полезны, красивы, добры и интересны - то это очевидная чушь. Если понимать это так, что все мы одинаково ценны, поскольку мы - бессмертные души, то я думаю, что это только замаскирует довольно опасную ошибку. Бесконечная ценность каждой человеческой души - вовсе не христианское учение. Бог умер за человека не потому, что увидел в нас какую-то ценность, что без нас Он бы что-то потерял. Ценность любой человеческой души, рассматриваемой просто сама по себе, вне связи с Богом, равна нулю. Как пишет апостол Павел, умереть за драгоценных людей было бы не божественной жертвой, а всего лишь героизмом; но Бог умер за грешников. Он возлюбил нас не потому, что мы каким-то образом достойны любви, а потому, что он Сам есть Любовь. Возможно, Он любит всех нас одинаково - и уж точно Он любил нас до смерти, - но я не уверен, что могу понять, что значит такая "одинаковость". Если и есть равенство, оно в Его любви, а не в нас.
  
   Равенство - количественный термин, любви он неведом. Власть, осуществляемая со смирением, и послушание, принимаемое с радостью, - вот те отношения, которые животворят наши души. Даже в земной любви, не то что в Теле Христовом, мы выходим за пределы того душного мира, в котором "я ничем не хуже тебя". Это похоже на переход от марша к танцу. Это похоже на сбрасывание одежды. Мы становимся, как сказал Честертон, выше, когда кланяемся; мы становимся ниже, когда приказываем. Меня радует, что в богослужениях моей собственной Церкви бывают моменты, когда священник стоит, а я преклоняю колени. По мере того, как демократия в миру становится всё более беспросветной, а возможности для проявления почтения всё успешнее устраняются - то освежающее, очищающее и укрепляющее возвращение к неравенству, которое предлагает нам Церковь, становится нам всё более необходимо.
  
   Таким образом, христианская жизнь защищает отдельную личность от коллектива не путём её изоляции, а путём вживления её на собственное уникальное место в мистическом Теле. Как сказано в Откровении, она становится "столпом в храме Божьем", и там же сказано, что она "уже не изгонится вон". (Откр 3:12) Это открывает перед нами ещё более необъятную перспективу. То собственное место в Церкви, которое занимает самый скромный христианин, является вечным и даже космическим. Церковь переживёт Вселенную; а в ней отдельный человек переживёт Вселенную. Всё, что соединено с бессмертным Главой, обретёт бессмертие. Сегодня мы мало слышим об этом с христианских амвонов. О том, к чему привело наше молчание, можно судить по тому факту, что недавно, выступая перед армейской аудиторией на эту тему, я обнаружил, что один из моих слушателей считал эту доктрину "теософией". Если мы в неё не верим, давайте будем честны и отправим христианство в музей. Если верим, давайте перестанем притворяться, что это не имеет значения. Ибо это и есть подлинный ответ на все безмерные притязания коллективизмов мира сего. Мир сей прейдёт; мы же будем жить вечно. Настанет время, когда все культуры, все институции, все нации, весь человеческий род, вся биологическая жизнь исчезнут - но каждый из нас пребудет живым. Бессмертие обещано нам, а не образуемым нами общностям. Христос умер не за народы и не за государства, а за людей. В этом смысле христианство должно казаться светским коллективистам почти безумным возвышением индивидуализма. Но не индивидуальности наши разделят победу Христа над смертью. Только мы сами как таковые разделим эту победу, пребывая в Победителе. Отречение, или, выражаясь грозным языком Писания, распятие нашего ветхого "я" - вот пропуск в вечную жизнь. Ничто из того, что не умерло, не воскреснет. Именно таким путём христианство преодолевает ложную антиномию между индивидуализмом и коллективизмом. В этом и заключается сводящая с ума неоднозначность нашей веры, какой она должна казаться посторонним. Она неумолимо противостоит нашему естественному индивидуализму; но с другой стороны, она возвращает тем, кто отказывается от индивидуализма, его собственное "я" во владение вечное и притом даже телесное. Как простые биологические сущности, каждая из которых стремится жить и размножаться, мы, по-видимому, не имеем никакой ценности; мы - лишь материал. Но как члены Тела Христова, как плиты и колонны в Небесном Храме, мы можем быть уверены в своей вечной самотождественности - и пребудем вечно, вспоминая о Вселенной как о старой сказке.
  
   Это можно выразить и по-другому. Личность вечна и неразделима. Но, с другой стороны, личность - не есть нечто, уже сейчас нам данное. Наша исходная точка, индивидуальность - это лишь тень, призрак личности. Истинно личностное существование ждёт нас впереди - насколько далеко впереди, я не осмелюсь предполагать. И ключ к нему не в нас самих. Личность не раскроется из индивидуальности путём органичного развития. Она возникнет в нас, когда мы займем те места в структуре вечного космоса, для которых мы были созданы и предназначены. Подобно тому, как цвет впервые раскрывает своё истинное качество, когда художник помещает его в заранее предназначенное ему место меж другими цветами, подобно тому, как приправа раскрывает свой истинный вкус, когда её добавляют в блюдо в нужный момент, подобно тому, как собака становится настоящей собакой, только когда занимает своё место в доме человека, так и мы станем настоящими людьми, только когда позволим поставить нас на предназначенное нам место. Мы - мрамор, ожидающий, когда его обтешут, металл, ожидающий, когда его вольют в форму. Несомненно, даже в невозрождённом человеке уже есть некоторые намёки на то, для какой формы он предназначен или каким столпом Храма он станет. Но я думаю, что было бы несомненным преувеличением представлять спасение души как нечто, в этом мире соответствующее превращению почки в цветок. Сами слова "покаяние", "возрождение", "новый человек" предполагают нечто совершенно иное. Некоторые стремления в каждом естественном человеке придется просто отвергнуть. Наш Господь говорит о вырывании глаз и отрубании рук - это откровенно прокрустовский метод формовки.
  
   Причина, по которой мы с ужасом отшатываемся от этой формовки, заключается в том, что в наши дни мы перевернули истинную картину с ног на голову. Если в основание мы кладём ложную аксиому "каждая личность бесконечно ценна", далее нам остаётся только оставить Богу роль чего-то вроде комитета по трудоустройству, задача которого - находить подходящую работу для душ, вроде отыскания квадратных лунок для квадратных колышков. Однако ценность личности на самом деле не в ней самой, а в том что она способна обретать ценность. Она обретает её через союз со Христом. Не может быть и речи о том, что место в живом Храме можно рассчитать, исходя из присущей нам ценности и необходимости обеспечения нашей индивидуальности должного простора. Это место было преуготовано нам от века. Мы были созданы, чтобы его занять. Мы не станем самими собой, пока не займёт его. Мы станем истинными, вечными и по-настоящему обоженными личностями только на небесах, точно так же, как сейчас мы можем видеть цвет своих тел только на свету.
  
   Сказать это - значит повторить то, что все здесь присутствующие уже признают: мы спасены благодатью, кровь и плоть не наследуют Царства, мы в каждой своей чёрточке являемся созданиями, а не творцами, сотворёнными сущностями, имеющими жизнь не в себе, а во Христе. Если я, по вашему мнению, излишне усложняю и без того ясный вопрос, вы, надеюсь, простите меня. Мне хотелось подчеркнуть два момента. Я пытаюсь сломить утвердившееся ныне совершенно нехристианское преклонение перед человеческой личностью как таковой, так идеально сочетающееся в современном сознании с коллективизмом; ведь каждая ошибка порождает противоположную ошибку, и они не нейтрализуют, а усугубляют друг друга. Я говорю о том пагубном заблуждении (оно известно литературоведам) что каждый из нас изначально обладает неким ценным сокровищем под названием "личность", сокрытым внутри него, и что расширение и самораскрытие этого сокровища, защита его от внешних влияний, достижение "оригинальности" - это главная цель нашей жизни. Это, мне кажется, пелагианство или что-то похуже, и оно противоречит даже самому себе. Ни один человек, задавшийся целью быть оригинальным, не станет оригинальным. Но постарайтесь говорить правду такой, какой вы её видите, постарайтесь выполнять любую работу как можно лучше ради самой этой работы, и то, что люди называют оригинальностью, придёт к вам. Даже на этом уровне подчинение индивида своему предназначению уже начинает способствовать рождению истинной личности.
  
   А во-вторых, я хотел показать, что христианство в конечном счёте не связано ни с отдельными индивидуумами, ни с какими-либо социумами. Ни индивид, ни какой бы то ни было социум в том понимании, в каком их представляет себе обыденное сознание, не унаследуют вечной жизни: ни естественное "я", ни собранные из единиц коллективы - но только "новая тварь во Христе".
  
   ===
  
  
  ВОЙНА И УНИВЕРСИТЕТСКОЕ ОБРАЗОВАНИЕ
  LEARNING IN WAR-TIME
  
   (Проповедь, произнесённая в университетской церкви Пресвятой Девы Марии, Оксфорд, осень 1939 года)
  
   Университет - это сообщество, обеспечивающее воспроизводство знаний. От вас ожидают, что здесь вы постараетесь стать теми, кого в средневековых монастырях именовали писцами - философами, учёными, исследователями, критиками, историками - или хотя бы сделаете первые шаги на этом пути. На первый взгляд кажется несвоевременным заниматься подобными вещами ввиду тяжёлой войны, в которую сейчас втянута наша страна. Какой смысл начинать дело, которое, может быть, не удастся завершить? Даже если лично вас не прервёт смерть или призыв в армию - почему вы должны - да и вправе ли? - продолжать заниматься сугубо мирными занятиями, когда жизнь ваших близких и свобода Европы повисли на волоске? Не означает ли это уподобиться Нерону, бренчавшему на арфе, пока горел Рим?
  
   Что ж, мне кажется, чтобы ответить на эти вопросы, следует прежде всего сравнить их с вопросами, которыми каждый христианин задаётся и в мирное время. Я только что сказал, что Нерон играл на арфе, пока горел Рим. Но для христианина истинная трагедия Нерона не в том, что он музицировал во время пожара, а в том, что он играл на арфе на пороге ада. Вы должны простить мне грубое слово "ад". Я знаю, что многие христиане лучше и умнее меня в наше время избегают упоминаний о рае и аде даже с амвона. Но я знаю также, что почти все упоминания об этом в Новом Завете восходят к одному источнику. И этот источник - cам наш Господь. Вам могут сказать, что это было добавлено ап.Павлом, но это неправда. Это грозное противопоставление пронизывает всё Благовестие целиком. Оно совершенно неустранимо из проповеди Христа и Его Церкви. Если мы не принимаем рая и ада всерьёз, наше присутствие в этом храме - лишь скоморошество. Если же принимаем, нам следует оставить жеманство и перестать стыдиться этих слов.
  
   Но тогда придётся признать, что каждый христианин в университете постоянно стоит перед вопросами, в сравнении с которыми вопросы, порождённые войной, кажутся несущественными. Например, он должен постоянно спрашивать себя, насколько разумно и как вообще психологически возможно нам, существам, которые каждую секунду приближают себя либо к раю, либо к аду, тратить даже самую крохотную часть отпущенной нам мимолётной жизни на такие пустяки, как литература, искусство, математика и биология. Если культурная и научная деятельность не обесценивается перед лицом подобного суда, она устоит перед любым другим. Если мы думаем, что она оправдана в свете этих великих и вечных вопросов, но обесценивается перед лицом европейской войны, значит, в нас вместо разума говорят нервы и панические настроения.
  
   Однако именно так чувствует себя большинство из нас, и я тоже не исключение. По этой причине мне кажется важным попытаться взглянуть на текущий катаклизм в правильной перспективе. Война не вносит чего-то нового в наше обычное человеческое устроение, она она лишь обостряет известные особенности этого устроения до степени, при которой их уже трудно выносить. Человеческая жизнь всегда протекала на краю пропасти. Культура всегда существовала в тени чего-то бесконечно более важного, чем она сама. Если бы люди откладывали поиски истины и красоты до тех пор, пока не минет угроза очередной катастрофы, эти поиски не смогли бы даже начаться. Мы ошибаемся, когда сравниваем войну с "нормальной жизнью". Жизнь не была "нормальной" никогда. Даже те периоды, которые мы теперь считаем благополучными, например, XIX век, при внимательном рассмотрении оказываются сотканы из стонов, страхов, тягот и бедствий. Всегда в наличии самые что ни на есть веские причины отложить любые культурные искания до тех пор, пока не будет устранена очередная непосредственная опасность или вопиющая несправедливость. Но человечество искони пренебрегает вескими причинами. Оно взыскует истины и красоты прямо сейчас, а не в мифический подходящий момент, который на самом деле никогда не наступает. Афины времён Перикла оставили нам не только Парфенон, но и бессчётное количество могильных эпитафий. Пчёлы в ульях - вот кто выбрал другой путь, вот кто в первую очередь стремился к сохранению благополучия и безопасности; что ж, вероятно, они получили свою награду. Но люди устроены иначе. Они совершают математические открытия в осаждённых городах, ведут философские споры в камерах смертников, шутят на эшафоте, обсуждают стихи перед штурмом крепости, поправляют причёску, отправляясь на верную смерть. И это не бравада, это наша природа.
  
   Но природная обусловленность ещё не гарантирует, конечно, ни истинности, ни разумности - ведь мы существа, испорченные грехом. Поэтому проблема оправдания уместности научной и культурной деятельности в том мире, в котором мы живём, должна быть решена более серьёзным образом. Вопрос "не слишком ли самонадеянно заботиться о чём-либо, кроме спасения души?" стоял перед нами, так или иначе, всегда - а в данный момент усугубился ещё и вопросом "не слишком ли легкомысленно думать теперь о чём-либо, кроме войны?" В одном отношении эти вопросы подобны - первый подразумевает, что мы должны целиком посвятить жизнь Богу, а второй - благу своей страны. Я считаю, что жизнь следует посвятить Богу - в некотором смысле, который я объясню позже. Однако если имеется в виду, что все наши действия должны превратиться в "священнодействия", а все устремления направляться к чему-то исключительно "освящённому", "немирскому", то я бы дал один ответ на оба вопроса. Я бы сказал: "Правильно это или нет, но то, чего вы требуете, невозможно". Пока я не стал христианином, я не сознавал, что жизнь даже после обращения неизбежно остаётся состоящей из тех же самых дел - можно надеяться, совершаемых в возрождённом духе, но всё равно из тех же. Пока не повоевал, я думал, что жизнь в окопах должна являться сплошной войной в самом феерическом смысле этого слова. На самом деле я обнаружил, что чем ближе к линии фронта, тем меньше люди говорили и думали о союзниках или ходе кампании. И Толстой в величайшей из когда-либо написанных книг о войне говорит о том же; о том же мы узнаём и из "Илиады". Ни воцерковление, ни служба в армии не изменяют человеческой сущности. Христиане и солдаты - обычные люди: представления неверующих о религиозной жизни и гражданских о военной службе - сказки. Попытки приостановить деятельность своего разума и воображения оборачиваются лишь заменой культурной жизни какой-то более скверной её формой. Совсем не читать книг невозможно ни в келье, ни в окопе: но если вы перестанете читать хорошие книги, вы приметесь читать плохие. Если вы перестанете мыслить трезво, вам останется только мыслить нетрезво. Если вы откажетесь от высоких удовольствий, вам придётся предаться низким.
  
   Таким образом, ни долг перед родиной, ни требования веры не отменяют и не прекращают ту обычную жизнь, которую мы ведём всегда. Но причины этого неодинаковы. Война не способна поглощать нас целиком, потому что война - явление преходящее, а ничто преходящее по самой своей сути не может полностью завладевать человеческой душой. Чтобы избежать непонимания, я должен тут кое-что уточнить. Я верю, как и все всегда верят, что наше дело правое, и поэтому готовность воевать за страну - мой долг. Но долг - понятие религиозное; в полном смысле слова долгом можно называть только требование безусловное. Например, мы безусловно обязаны бросаться на помощь тонущим, а если живём на опасном побережье, может быть, даже обучиться спасательным работам, чтобы быть готовыми приходить на помощь. Может статься, что, спасая кого-нибудь, нам придётся пожертвовать жизнью. Но пожертвовать жизнью спасению утопающих в том смысле, чтобы уже и не делать и не обсуждать ничего другого и требовать прекращения всех прочих видов человеческой деятельности, пока все не научатся плавать, - это было бы родом безумия. Спасение утопающих - то, для чего иногда нужно умереть, но не то, чем можно жить. Мне кажется, что наши обязанности перед родиной (к которым я отношу и воинские) относятся к этому типу. Может оказаться нужным умереть за свою родину, но ни один человек не обязан жить исключительно ради неё. Тот, кто полностью посвящает себя преходящему - интересам страны, партии, сословия, отдаёт кесарю то, что должно принадлежать одному Богу - самого себя.
  
   Причина, по которым религия не может заполнить всю нашу жизнь, вытеснив полностью всякую иную деятельность, совсем иная. Конечно, в каком-то смысле религия должна заполнить всю нашу жизнь. Не может быть и речи о конкуренции между преданностью Богу и преданностью культуре, политике или чему-либо ещё. Требования Бога бесконечны и абсолютны - можно отвергнуть их, можно пытаться их принять, но середины нет. И всё же очевидно, что христианство не отменяет житейской деятельности. Апостол Павел советует людям не бросать обычных занятий. Он даже предполагает, что христиане могут собираться на общие трапезы; более того - посещать праздничные трапезы, устраиваемые язычниками. Наш Господь Сам явился на свадьбу и напоил гостей чудесным вином. Под омофором Церкви уже в самые первые века христианства процветают наука и искусство. Решение этого парадокса, конечно, вам известно. "Итак, едите ли, пьёте ли, или иное что делаете, всё делайте во славу Божию"
  
   Даже самые скромные наши дела очищаются, когда совершаются во славу Божию - и даже самые благородные исполняются греха, если это не так. Христианство не подменяет наше естество, но переквашивает его; использует как естественный материал для своих сверхестественных целей. Несомненно, в некоторых ситуациях это требует от нас отказа от некоторых или даже всех наших житейских устремлений: лучше нам спастись, потеряв глаз, нежели быть вверженными в Геенну. Но это происходит в некотором смысле per accidens ("по досадной случайности") - потому что в тех или иных обстоятельствах бывает невозможно заниматься каким-то делом во славу Божью. Как таковая духовная жизнь в противоречие с делами житейскими не входит. Всепроникновение послушания в жизнь христианина в некотором смысле аналогично всеприсутствию Бога в пространстве. Бог не заполняет пространство наподобие физического тела, занимая в нём какую-то часть и вытесняя из этой части другие объекты. Тем не менее богословы подтверждают, что Он полностью присутствует в каждой его точке.
  
   Теперь мы готовы ответить на обвинение в том, что занятие научными и культурными изысканиями- непростительное легкомыслие со стороны существ, обременённых такими высокими обязанностями, как мы. Но прежде давайте отвергнем одно заблуждение, которое прочно укоренилось в сознании некоторых современных людей - что культурная деятельность сама по себе является чем-то духовным; что учёные и поэты по самому роду своих занятий ближе к Богу, чем мусорщики и чистильщики обуви. Мне кажется, это Мэтью Арнолд первым использовал наше английское spititual ("духовный") в значении немецкого "geistlich", тем самым положив начало этому опасному и самому нехристианскому из всех заблуждений. Давайте избавимся от этого заблуждения раз и навсегда. Труд Бетховена и труд уборщицы будут являться духовными при одном и том же условии: если они предлагаются Богу, если они совершаются в смирении, "ради Господа". Это, конечно, не значит, что всякий волен выбирать, подметать ли ему комнаты или сочинять симфонии. Но крот должен рыть, а петух петь во славу Божию. Мы - члены одного тела, но члены разные; у каждого - своя задача. Некоторым указанием на призвание, думаю, может служить полученное нами воспитание, способности, жизненная ситуация. И если наши родители отправили нас в Оксфорд, а власти нашей страны пока ещё позволяют нам продолжать учёбу, это, по крайней мере, на первый взгляд, может служить вполне приемлемым признаком того, что в данное время род занятий, который нам следует избрать и вести во славу Божию - это набираться знаний.
  
   Говоря о том, что заниматься науками следует во славу Божию, я, конечно, не имел в виду, что любые исследования следует доводить до назидательных и душеполезных выводов. Это значило бы, как выразился Бэкон, предлагать Творцу истины нечистую жертву лжи. Я имел в виду стремление к знаниям самим по себе и к прекрасному самому по себе - но в том истолковании, которое не исключает их как свидетельства славы Божией. В человеческом устроении предусмотрена тяга к истине и красоте, а Бог не делает ничего напрасно. Значит, мы можем позволить себе стремиться к познаниям и стремиться к прекрасному в счастливой уверенности, что это либо приближает нас к видению Бога, либо косвенно помогает в этом другим людям. Смирение не менее врождённого влечения побуждает нас сосредоточиться на познании и красоте самих по себе, не заботясь об их конкретной значимости для богопознания. Эта значимость может быть раскрыта не нами, а теми, кто лучше нас; людьми, которые придут после и усмотрят духовный смысл того, что мы выкопали в слепом и смиренном повиновении призванию. Это так называемый телеологический аргумент - само существование у нас какого-либо влечения или врождённой способности доказывает, что они занимают в Божьем замысле некое необходимое место. Это тот аргумент, с помощью которого Фома Аквинский доказывает, что сексуальность существовала бы и без грехопадения. Достоверность этого аргумента в отношении культуры подтверждается опытом. Научная и культурная деятельность - не только не единственный, но и не самый безопасный путь к Богу, но она всё же является одним из возможных путей, и, возможно, это как раз наш путь. Конечно, он ведёт к Богу только пока мы сохраняем чистоту и бескорыстность порыва. В этом заключена немалая трудность. Как сказано в лютеровском любимом трактате "Theologia Germanica" ("Немецкое богословие"), есть опасность полюбить наши знания больше их предмета: наслаждаться не применением своих способностей, а тем, что мы ими владеем, или даже просто славой, которую они нам приносят. Каждый успех в работе учёного увеличивает эту опасность. Если искушение станет непреодолимым, учёный должен отказаться от своей работы. Значит, пришло время вырвать у себя глаз.
  
   В этом и заключается суть деятельности учёного, как я её понимаю. Но у нашей деятельности есть и некоторые косвенные применения, которые особенно важны сегодня. Если бы весь мир был христианским, уровень образования в обществе не имел бы значения. Но в тех обстоятельствах, которые реально сложились в ходе истории, культурная жизнь вне Церкви будет существовать независимо от того, существует ли она внутри. В наше время позволять себе святую простоту, не уметь дать противнику отпор на его же территории - означает сложить оружие и предать наших менее образованных братьев, которым Бог не послал иных защитников от интеллектуальных нападений противников христианства, кроме нас. Хорошую философию следует культивировать хотя бы потому, что плохую философию кто-то должен уметь изобличить. Нужно быть готовыми компетентно и аргументированно противостоять как интеллектуалам враждебной стороны, так и мутному языческому мистицизму, который вообще враждебен интеллекту как таковому. Больше всего, пожалуй, нам пригодилось бы сейчас хорошее знание истории. Не потому, что прошлое обладает какими-то волшебными свойствами, а потому, что будущее пока неизвестно, а нам требуется наглядно противопоставить настоящему нечто такое, что может наглядно напомнить, сколь многое из того, что кажется ныне незыблемым необразованным людям - лишь преходящее веяние. Объездившего полмира вряд ли удивят уловки обитателей родного хутора: историка, озирающего вереницу эпох, не собьёт с толку бессмыслица, льющаяся из средств массовой информации его собственной эпохи.
  
   Таким образом, научная деятельность для некоторых действительно может являться религиозным долгом. В данный момент очень похоже на то, что это ваш долг. Я прекрасно понимаю, что может показаться почти комичным несоответствие между великим предназначением, которое мы обрисовали, и непосредственными задачами, которыми вам для начала предложат заняться, например, изучением англосаксонской фонетики или химических формул. Но подобное потрясение неизбежно ждёт при начале любой деятельности: так молодому священнику приходится нежданно-негаданно заниматься подготовкой хора, а младшему офицеру - вести учёт банок с джемом. И даже хорошо, что подобные издержки неизбежны в любой профессии. Это отсеивает тщеславных, ненадёжных людей и удерживает тех, кто непритязателен и стоек. Такого рода трудности, пожалуй, даже не заслуживают сочувствия.
  
   Но те особые трудности, которые война создала вашему поколению - конечно, совсем другое дело, и тут я снова повторю то, что сказал с самого начала: не позволяйте нервам и эмоциям навязывать вам ощущение, что ваше положение более ненормально, чем есть на самом деле. Возможно, будет полезно упомянуть о трёх умственных противоядиях против трёх видов ущерба, которые война может нанести вашей учебной деятельности. Первый ущерб - возбуждение; оно толкает вас думать и переживать за ход войны, в то время как думать следовало бы о своей задаче. Лучшая защита - это осознание того, что в этом, как и во всём остальном, война на самом деле не порождает какой-то новой помехи, а лишь усиливает имеющиеся. А имеются они всегда в изобилии. Мы постоянно влюбляемся или ссоримся, ищем работу или боимся ее потерять, заболеваем или выздоравливаем, переживаем за политику... Стоит только уступить, и нам всякий раз придётся дожидаться, пока очередная помеха не перестанет нам мешать. Но единственный способ чего-то достичь в жизни - это прилагать старания, не дожидаясь условий. Благоприятные условия никогда не наступают. Конечно, бывают моменты, когда душевное напряжение настолько велико, что даже сверхчеловеческое самообладание не может ему противостоять. Но такое нередко случается и в мирное время. В любом случае мы должны делать всё, что в наших силах.
  
   Второй ущерб или урон - подавленность и безразличие, проистекающие из неуверенности в том, что нам отпущено достаточно времени довести начатое до конца. Если я скажу вам, что ни у кого никогда не было времени довести какое бы то ни было дело до конца, что самая долгая человеческая жизнь всё равно оставляет человека в любой области науки начинающим, вы подумаете, что это демагогическая отговорка. Но вы удивились бы, если бы узнали, как быстро человек начинает чувствовать, что время его на исходе: о скольких вещах даже в среднем возрасте мы думаем "уже слишком поздно", "уже не хватит времени" и "это, увы, уже не для меня". К счастью, сама природа не позволяет делиться с младшим поколением подобным опытом. Но христианское отношение, которое не подведёт вас в любом возрасте, - это оставлять будущее в руках Бога. Это очень легко, потому что Бог, безусловно, удержит будущее в своих руках независимо от того, оставим мы это Ему или нет. Никогда, ни в мирное, ни в военное время, не увязывайте свои нравственные решения и трепетные ожидания с неопределённым будущим. Удача в работе приходит к тому человеку, который достаточно легкомысленно относится к долгосрочным планам и трудится от мгновения к мгновению "для Господа". Мы научены просить только о хлебе насущном, то есть о хлебе на сегодняшний день. Настоящее - то единственное время, когда у нас есть возможность исполнить долг или достичь желаемого.
  
   Третий урон - это страх. Война угрожает нам смертью и болью. Ни один человек - и уж точно ни один христианин, помнящий о Гефсимансом Саде, - не должен пытаться достичь стоического равнодушия перед смертью и болью, но следует защитить себя хотя бы от иллюзий своего воображения. Мы воображаем себе смерть тысяч людей в руинах разбомбленных городов и противопоставляем её некому гипотетическому "праву этих людей на жизнь". Но права этого нет; смерти подлежим все мы; разница только в образе смерти - от пули из автомата сейчас или от рака сорок лет спустя. Увеличивает ли война смертность? Нет, конечно, все сто процентов живущих сейчас умрут, и этот процент нельзя увеличить. Что делает война, это сокращает некоторое количество жизней на некоторое количество лет, но, мне кажется, вряд ли именно этого мы боимся. Когда придёт время умирать, выяснится, что не так уж важно, сколько у нас лет позади. Увеличивает ли война вероятность болезненной смерти? Я в этом сомневаюсь. Насколько я могу судить, как раз то, что мы называем естественной смертью, часто предваряется долгими страданиями; а поле боя - это как раз одно из очень немногих мест, где есть хоть какой-то шанс умереть без боли. Уменьшает ли это наши шансы умереть в мире с Богом? Не в силах в такое поверить. Если даже военный призыв не убеждает человека немедленно покаяться, то какое вообще мыслимое стечение обстоятельств в состоянии это сделать? И все же война кое-чем действительно связана со смертью. Она заставляет нас помнить о ней. Единственная причина, по которой рак в шестьдесят или паралич в семьдесят пять лет нас не особо беспокоят, заключается в том, что до поры до времени мы имеем возможность не думать о них. Война напоминает о неизбежности смерти - и большинство христианских учителей прошлого считали это одним из ее благословений. Они полагали, что нам полезно непрерывно осознавать свою смертность. Я склонен думать, что они были правы.
  
   Вся биологическая жизнь в нас, все попытки как-то обустроить счастье в этом мире, изначально обречены на крушение, если и отсроченное иногда, то ненадолго. В мирное время это осознают только мудрые люди. Теперь это очевидно и для глупых. Война обнажила суть мира, в котором мы живём, и нам не уйти от этой картины. Если мы питали радужные надежды на подъём культуры, освобождённой от сковывающих уз религии, то они разбиты. Если обманывались, что построим рай на земле, что вот-вот отыщем средство превратить мир сей из ненадёжного пристанища в город вечной мечты, то иллюзия продлилась недолго. Но если мы смиренно питали упование, что жизнь, отданная учёным трудам во имя Божие, может стать нашим личным, пусть и несовершенным, способом приблизиться к той Божественной красоте и той Божественной реальности, которые откроются нам уже не в этой жизни, упование наше всё ещё ничем не посрамлено.
  
   ===
  
  
  
   О ПРОЩЕНИИ
  ON FORGIVENESS
  
   Мы говорим в церкви (да и вне церкви тоже) много такого, о чём особо не задумываемся. Например, в Символе Веры мы исповедуем, что грехи наши прощены. Я повторял эти слова много лет, прежде чем спросил себя, зачем они включены в Символ Веры. Разве нужно об этом напоминать? "Христианин, - думал я, - он не может не верить в прощение грехов. Нужно ли это постоянно повторять." Но люди, составлявшие Символ Веры, очевидно, считали, что мы должны напоминать об этом себе каждый день. И со временем, кажется, я начал видеть их правоту. Удерживать в себе веру в прощение грехов не так легко, как может показаться. Это нечто такое, что может выскользнуть из рук, если постоянно не сжимать пальцы.
  
   Ведь мы верим не просто в то, что Бог простит нам наши грехи, но в то, что для этого нам придётся простить другим людям грехи против нас. Не может быть никаких сомнений касательно выставленного условия. Это слова из молитвы "Отче наш"; требование предъявлено самым решительным образом. Если вы не простите, то и сами прощены не будете. Исключений не предусмотрено. Не сказано, что мы должны прощать грехи против нас при условии, что они не слишком страшны, или при наличии каких-то смягчающих обстоятельств, или ещё чего-либо в таком роде. Мы должны простить абсолютно все грехи против нас, какими бы злобными и подлыми, они ни были, как бы методично ни повторялись. Кто этого не сделает, сам не будет прощён.
  
   Далее, мне кажется, мы часто ложно понимаем, что означает Божие прощение и что означает прощение нами друг друга. Начнём с Божьего прощения. Я обнаружил, что если не слежу за собой самым тщательным образом, то прося Бога о прощении, на самом деле часто прошу Его совсем о другом. Я прошу себе не прощения, а оправдания. Разница огромна. Прощение подразумевает: "да, ты это действительно сделал, но покаяние принято, вина отпущена, всё между нами будет как прежде". Но если человек и на самом деле не виноват, то и прощать ему нечего. В этом смысле прощение и оправдание - противоположности. Конечно, во множестве случаев, будь то между Богом и человеком или между двумя людьми, реально может требоваться сочетание того и другого. Что-то, может быть, произошло не по нашей вине, и, стало быть, не было нашим грехом - это оправдывается, а то, что остаётся, прощается. На самом деле, если есть оправдание, не нужно прощения; ваши поступки нуждаются в прощении только если у них нет оправдания. Но проблема в том, что даже в тех случаях когда мы должны просить у Бога прощения, мы просим у Него себе оправдания. Мы впадаем в эту ошибку потому что у наших поступков всегда есть какие-то объяснения, какие-то смягчающие обстоятельства. И мы так сильно стремимся указать на них Богу (и самим себе) что склонны забывать о более существенной части, о том остатке, который никакие смягчающие обстоятельства не покрывают, о том, что поистине было грешно - и только если Бог пожелает, будет прощено. И если мы забудем эту, на самом деле, более важную часть, то вообразим себе что принесли покаяние, хотя на самом деле мы всего лишь оправдали себя сами, ни в чём перед Богом не покаявшись. И не видим того, что оправдания наши были худые; и что в итоге всё было просто жалостью к себе и не более.
  
   Есть два способа избежать этой опасности. Во-первых, нужно помнить, что Бог жалеет нас и ищет нам оправданий даже настойчивее, чем мы это делаем сами. Если найдутся какие-то оправдывающие обстоятельства, Он их ни за что не пропустит. Очень вероятно, что Он учтёт и множество таких обстоятельств, о которых мы не подозреваем, и смиренные души после смерти с радостью обнаружат, что в некоторых случаях провинились меньше, чем думали. Так что все смягчающие обстоятельства будут учтены. То, что мы должны принести к Его ногам - это непростительная часть, само наше прегрешение. Мы лишь потратим время впустую, обстоятельно растолковывая Богу клубок причин, которые (как нам кажется) объясняют и смягчают нашу вину. Когда вы идёте к врачу, вы показываете ему ту часть тела, которая повреждена - скажем, сломанную руку. Будет пустой тратой времени отвлекаться на то, что с вашими ногами, глазами и горлом всё в порядке. Возможно, вы ошибаетесь, думая так - но в любом случае, если они действительно в порядке, врач сам это знает.
  
   Второе средство - по-настоящему верить в прощение грехов. Мы часто ищем оправданий, потому что не верим в прощение, полагаем, что Бог не простит, если не найдёт хоть каких-то оправданий. Но прощение - вовсе не это. Прощение означает видеть грех совершенно ясно, грех, которому нет никакого оправдания даже с учётом всех попущений, и видеть его во всём его ужасе, мерзости, подлости и злобе - но при этом полностью примириться с тем, кто его совершил.
  
   Когда мы просим прощения друг у друга, при всём сходстве это всё же нечто иное. Конечно, и в этом случае прощение не предполагает оправдания. Многие люди, кажется, опасаются здесь подвоха. Они думают, что если их просят простить кого-то, кто их обманул или издевался над ними, то им предлагают признать, что на самом деле ничего страшного не случилось. Но если бы это было так, прощения не требовалось бы. (Кстати, прощение не значит, что вы обязаны верить человеку и впредь. Это означает, что вы собираетесь приложить все усилия, чтобы избавиться от чувства обиды в сердце - от желания унизить его, причинить ему боль и как-то ему отомстить.) Разница между этой ситуацией и той, когда человек просит прощения у Бога, заключается в следующем. Для своих провинностей мы легко находим множество оправданий - а принять чужие оправдания, как правило, не спешим. Это значит, что наши оправдания скорее всего (хотя и не наверняка) окажутся на поверку не так хороши, как нам кажется; оправдания же других людей, скорее всего (хотя и не наверняка) окажутся серьёзнее, чем мы представляем. Поэтому всегда нужно начинать с того, чтобы принять во внимание все оправдывающие другого человека обстоятельства. Но даже если их не найдётся совсем, мы всё равно должны будем его простить; и даже если девяносто девять процентов его вины спишется на непреодолимые обстоятельства, задача прощения всё равно никуда не денется, а только перенесётся на тот оставшийся процент рельной вины, который за ним остался. В отличие от Бога для нас прощать не означает проявлять милосердие, это означает всего лишь проявлять справедливость, относиться к другим как к самим себе. Быть христианином - значит прощать другим и непростительное, потому нам самим Бог прощает именно непростительное.
  
   Это трудно. Возможно, не так уж трудно простить кому-нибудь одиночный проступок, даже серьёзный. Но прощать постоянные и ежедневные провокации - день ото дня прощать властную свекровь, грубого мужа, ворчливую жену, эгоистичную дочь, лживого сына - разве мы в состоянии это делать? Наверное, только напоминая себе о собственном бедственном положении, вкладывая именно этот смысл в свою ежедневную просьбу: "И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим". Нам не предлагается прощения на каких-то иных условиях. Отказаться от предложенных условий - значит отказаться от надежды быть прощённым самому. Здесь нет и намёка на исключение; то, что нам слышится в этих словах - это именно то, что Бог хотел до нас довести.
  
   ===
  
  
  
   ИСТОРИОСОФИЯ
  HISTORICISM
  
   Эпиграф:
  Тому, кто хочет летать без крыльев, придётся летать во сне, и пока он не проснётся, он не узнает, что летать во сне - значит лишь мечтать о полёте.
  Кольридж
  
  
  
   Я буду называть историософией попытки постичь скрытый смысл исторического процесса, опираясь исключительно на природные возможности нашего разума. Я подчёркиваю - опираясь исключительно на природные возможности разума, поскольку говорю сейчас не о тех людях, которым смысл истории в целом или каких-то событий в ней открылся благодаря божественному откровению. Историософами я буду называть только тех, кому глубинный смысл истории открылся исключительно благодаря их личной эрудиции и гениальности. Если бы они просили меня принять их доктрины на том основании, что они были явлены им в видении, я бы отнёсся по-другому. Тут я не смог бы что-либо возразить. Подобные притязания (подкреплённые доказательствами в виде святости и чудес) я оставляю за рамками своего рассмотрения. При этом я не собираюсь лично сортировать историков на обычных и вдохновенных свыше. Я провожу различие не между теми, кто пережил откровение, и теми, кто не пережил - а между теми, кто претендует на него, и теми, кто на него не претендует. Первых я касаться не буду.
  
   При этом, подчеркну, речь идёт именно о скрытом, внутреннем, глубинном смысле истории в целом. К историософам нельзя отнести исследователей, пытающихся проследить в исторических событиях закономерности в обычном понимании этого слова. Установление причинной связи между событиями - обычная работа историка. Безусловно, вполне законно делать предположения о неизвестных событиях на основании известных - это ещё не будет историософией. Можно даже пытаться предсказывать будущие события на основании прошлых; такое предсказание, вероятнее всего, окажется глупостью, но историософией оно тоже являться не будет. Историк также вправе интерпретировать прошлое, воссоздавая его в воображении и заставляя нас прочувствовать, насколько возможно, что значило быть европейским крестьянином в XII веке или всадником в Древнем Риме. Подобные приёмы законны, поскольку в них выводы, как и предпосылки, относятся к области исторических фактов. А вот для историософов, напротив, характерна попытка делать из исторических предпосылок выводы над-исторические; метафизические, теологические или, скажем так, а-теологические. И историк и историософ оба могут утверждать, что что-то "должно было" произойти. Но "должно было" в устах историка будет рациональным суждением, ratio cognoscendi - поскольку А произошло, ему "должно было" предшествовать Б; скажем, чтобы Вильгельм Завоеватель объявился в Англии, он должен был переплыть море. Но в устах историософа выражение "должно было" имеет совсем другое значение. Для него это означает, что события произошли так, как они произошли, из-за какой-то высшей, трансцендентной необходимости.
  
   Когда Карлейль рассуждает об истории как о "книге откровений", он показывает себя историософом. Когда Новалис называет историю "евангелием", он показывает себя историософом. Когда Гегель видит в истории прогрессивное самопроявление абсолютного духа, он показывает себя историософом. Когда деревенская женщина говорит, что паралич, поразивший её злого свекра - это высший суд над ним, она историософствует. Эволюционизм, когда он рассматривается не как гипотеза в биологии, а как принцип интерпретации всего сущего, представляет собой форму историософии. "Гиперион" Китса - совершенно историософский эпос, а утверждение титана Океана
  
   ... вечен закон, по которому
  Низшее сменится Высшим...
  
  
  - наиболее беспримесный образец историософского подхода в поэзии, какой только можно себе представить.
  
   В этой статье я собираюсь показать, что историософия - это иллюзия и что историософы, в самом лучшем случае, тратят время впустую. Надеюсь, уже понятно, что, моя критика историософии не затронет обыкновенных историков. Теоретически историк и историософ могут совмещаться в одном человеке. Но на практике эти две роли уживаются друг с другом плохо. Обычно историософами становятся теологи, философы и политики.
  
   Историософия может проявляться на самых различных уровнях. Самая низшая форма - та, о которой я уже упомянул: учение о том, что наши несчастья - а чаще несчастья наших соседей - это некий высший суд над ними, наказание свыше по приговору божественного суда. Такая историософия иногда пытается подкрепить себя авторитетом Ветхого Завета. Находятся люди, которые утверждают, что подобная историософская традиция восходит к пророкам древнего Израиля. На это у меня есть два возражения. Во-первых, Священное Писание определённо объявляет себя божественным откровением. Я не готов оспаривать откровение. Но если кто-то полагает, что любой человек, подобно пророкам, тоже вправе объявлять определённые бедствия Божьим судом - действуя уже не по откровению, а своим собственным умом - я утверждаю, что это non sequitur, незаконный приём. Если, конечно, этот человек не претендует что он тоже пророк; тогда я передам его заявления более компетентным судьям. А во-вторых, следует подчеркнуть, что такая интерпретация истории не была характерна исключительно для религии евреев; не это отличало религию евреев, не это делало её уникальной. Напротив, это роднит древнееврейскую религию с язычеством. Объяснять бедствия гневом богов, карой за провинности - самая естественная вещь в мире, это самый расхожий, всемирно применяемый метод. На ум сразу приходят такие примеры, как чума в "Илиаде" (Книга I) или чума в начале "Царя Эдипа". Отличительной и драгоценной особенностью еврейского Писания является, напротив, череда божественных отповедей, которые подобная спонтанная моралистическая историософия получает на протяжении всей еврейской истории - в Книге Иова, в страждущем рабе Исайи (Ис 53), в ответах нашего Господа на вопрос о бедствии в Вифлееме (Лк 12:4) и о слепом от рождения (Ин 9:13). Если историософские тенденции в толковании истории и сохраняются в наше время, то не благодаря, а вопреки влиянию христианства. Да, следует признать, что в некой расплывчатой форме дух историософии всё же проникает порой даже в труды достойных мыслителей. Порой и настоящих историков соблазняет создание концепций, в которых никакие исторические силы не побеждают и не терпят поражение, если каким-то образом не заслуживают этого. Но нам следует остерегаться применять эмоционально заряженный штамп "суд истории". Он может подтолкнуть нас к вульгарнейшей из ошибок - к почитанию Истории как богини. А ведь более мужественные эпохи презирали Историю как блудницу, Фортуну. Историософский подход опускает нас ниже не только христианского уровня, но даже уровня, достигнутого лучшими из язычников. Даже викинги и стоики этой ошибки всё-таки избегали.
  
   Более утончённая и развитая историософия ищет опоры не в Ветхом, а в Новом Завете. Недавно о.Пол Генри заметил в своей лекции в Оксфорде, что ныне стало модно утверждать, что иудейское и христианское мышление отличаются от языческой и пантеистической мысли именно тем значением, которое в них придаётся истории. Нам говорят, что для пантеизма ход времени является просто иллюзией, история - сном, а всё спасение заключается в пробуждении от этого сна. Нам говорят, что для греков история была вечно повторяющимся циклом; смысл следовало искать не в преходящем Пребывании, а в извечном Бытии. С другой стороны, для христианства история - это, действительно, драма с чётко обозначенным сюжетом, и чётко обозначенными ключевыми точками - Сотворение, Грехопадение, Искупление, Суд. Оно претендует быть откровением из откровений, включающим в себя все другие откровения.
  
   Я не отрицаю, что история в определённом смысле должна представляться для христианина чем-то сюжетным. В каком именно смысле - я объясню позже. А пока что я утверждаю, что противопоставление, которое обычно делают между иудейской или христианской мыслью, с одной стороны, и языческой или пантеистической - с другой, в большой степени искусственно. Предшественником современных историософов на самом деле является пантеист Гегель, а их потомками можно, пожалуй, назвать марксистов. Историософия является скорее оружием в руках наших врагов, чем в наших. Поэтому, если христианское толкование истории пытаться использовать в качестве апологетического оружия, то лучше делать это, опираясь на принцип fas est et ab hoste doceri, "давайте учиться у врага", а не пытаясь превратить в историософию само христианство. Если мы посмотрим внимательно, то увидим, что христианское видение истории противополагает себя антиисторизму греков, но не другим типам язычества. Скандинавские боги, к примеру, в отличие от гомеровских, тоже укоренены в историческом процессе. Они живут в тени Рагнарёка, конца времён, время для них - приговор. Один - почти что божество Страха: в этом отношении Вотан Вагнера удивительно верен оригиналу из "Эдды". В скандинавской теологии история Космоса - это не цикл и не поток; это необратимый, трагический эпос, идущий навстречу смерти под барабанный бой страшных предзнаменований. И если даже исключить северное язычество из рассмотрения на том основании, что оно, возможно, испытало влияние христианства, то что нам делать с римским? Римляне вовсе не относились к истории с тем научно-отстранённым интересом, который был свойственен грекам. Они кажутся народом прирождённых историософов. Я уже отмечал в другом месте (см."Вергилий и тема вторичной эпики", предисловие к "Потерянному раю", Оксфорд, 1942, стр. 32 и далее) что даже до Вергилия римский эпос уже был размеренной хроникой с одной повторяющейся вечной темой - становление Рима. Вергилий лишь придал этой теме законченную монолитность при помощи измысленной им символической конструкции. "Энеида" выдвигает, хотя и в мифической форме, именно символическую интерпретацию истории, попытку показать, к чему были направлены, в конце концов, все усилия судьбоносца-Юпитера. Эней выступает в этой картине не личностным героем, но архетипическим отцом-основателем города. Это, и почти только это, придаёт смысл его бегству из Трои, его любви к Дидоне, его спуску в Аид и его победе над царём рутулов Турном. Это tantae molis erat (определяет всё): для Вергилия вся история - это грандиозные роды Рима. Именно из этого языческого источника исходит даже интуиция Данте. Историософия его "Монархии", искусно и, конечно, искренне вписанная в иудейскую и христианскую традицию, в значительной степени продолжает быть римоцентричной и вергилианской. И блаженного Августина, пожалуй, тоже можно назвать христианским историософом. Только следует помнить, что Августин воспользовался языком историософии, чтобы опровергнуть историософию языческую. Его трактат "О граде Божьем" - ответ тем, кто объяснял бедствия Рима гневом отвергнутых отечественных богов. Я не могу утверждать, что историософский подход был полностью чужд самому блаженному Августину или что этот подход был всего лишь argumentum ad hominem, "переходом на личности". Но, конечно, абсурдно определять как специфически христианское в св.Августине то, что было навязано ему внешней ситуацией.
  
   Таким образом, то внутреннее родство, которое иногда усматривают между христианством и историософией, кажется мне в значительной степени выдуманным. Нет prima facie case (очевидной необходимости) для того, чтобы делать столь сильный вывод на столь шатких основаниях. Давайте лучше рассмотрим вопрос по существу.
  
   С точки зрения христианства в позиции историософов верным представляется вот что. Поскольку всё происходит либо по божественной воле, либо, по меньшей мере, с божественного позволения, то внутренний смысл исторического процесса - постепенное откровение Божией мудрости, справедливости и милосердия в этом мире. В этом направлении мы можем пойти даже дальше Карлейля, Новалиса или кого-либо ещё. В этом смысле история - это вечное Евангелие, повесть, написанная Божьим перстом. Если бы каким-то чудом всё содержание этой повести предстало перед моим взором, и если бы каким-то другим чудом я мог удержать в своём сознании все бесчисленные перипетии её сюжета, и если бы каким-то третьим чудом Бог соблаговолил объяснить мне эти перипетии так, чтобы я их понимал, то, наверное, я тоже смог бы выполнить ту задачу, которую ставит перед собой историософия. Я уловил бы тайный закон, движущий историей. Ну да; а если бы небо упало, я смог бы зажарить всех жаворонков. Вопрос не в том, что можно было бы сделать при некоторых невозможных условиях (которые не только не были предоставлены нам in via, в пути, но даже, насколько я помню, не были обещаны in patria, по прибытии) а в том, что можно сделать вот сейчас в наших реальных земных условиях. Я не спорю с тем, что история - это повесть, написанная Божьей рукой. Но доступен ли нам текст этой повести? Могли бы мы обсуждать события Библии, никогда не держав в руках ни одного её экземпляра?
  
   Здесь разумно напомнить себе, что слово "история" используется во множестве значений. Оно может охватывать всё содержимое времени: все события, когда-либо происшедшие в прошлом, настоящем или будущем во всей их исчерпывающей полноте и подробности. Иногда этим словом обозначают одно только прошлое, но при этом тоже данное в столь же исчерпывающей полноте и подробности. В-третьих, так можно именовать ту небольшую часть прошлого, которую удаётся восстановить по сохранившимся достоверным свидетельствам. В-четвёртых, оно может означать открытия историков, работающих, так сказать, на передовой, историков-первопроходцев, о которых общественность никогда не слышала и которые совершают иногда удивительные открытия. В-пятых, оно может означать некую художественную картину, реконструированную по совокупности исторических памятников и материалов, которая была предложена кем-нибудь из прославленных историков-писателей. Это, пожалуй, самое распространённое значение слова "история": история - это то, что предстаёт вашим глазам, когда вы открываете труды Гиббона, Моммзена или достопочтенного профессора Тринити-колледжа Джорджа Маколея Тревельяна. В-шестых, это может означать ту расплывчатую и полную прорех картину прошлого, которая смутно плавает в сознании человека, получившего какое-то образование.
  
   Когда люди говорят, что история - это откровение или нечто имеющее глубокий внутренний смысл, в каком из этих шести значений они используют слово "история"? Я боюсь, что на самом деле речь идёт об истории в шестом значении, а в этом случае любые претензии на отыскание смысла, безусловно, несерьёзны. Ведь "история" в шестом понимании этого слова - это страна призраков, по которой бродят фантомы вроде "первобытного человека", "эпохи Возрождения" или "древних греков и римлян". Если на что-то смотришь слишком долго, начинаешь видеть узоры. Долго глядя на огонь в камине, можно начать видеть в нём картины. Чем неопределённее объект, тем больше он возбуждает наши мифопоэтические или "эсемпластические" способности. Невооружённым глазом на Луне можно увидеть лицо; но оно пропадёт, если вы посмотрите на неё в телескоп. Все завораживающие закономерности, видимые невооруженным глазом в "истории" в шестом значении, исчезают, как только мы начинаем заниматься "историей" в любом более высоком значении этого слова. Увы, для каждого из нас история наиболее ясна в те периоды, которые он изучал меньше всего. Никто из тех, кто осознаёт разные значения слова "история", не может считать, что история в шестом значении способна на открытие каких-то тайных закономерностей. Они будут не более чем обманом зрения.
  
   С другой стороны, можно признать, что история (в первом значении) - это повесть, написанная Божьей рукой. Однако у нас нет и не может быть полного текста этой повести. Из этого следует, что адекватность историософского подхода может быть оправдана только если "история" в одном из промежуточных значений - первое из которых недостижимо, а шестое бесполезно - окажется настолько близка к "истории" в первом значении слова, чтобы унаследовать её качественные преимущества.
  
   Давайте вернёмся для начала к "истории" во втором смысле слова: к общему содержанию прошлого во всём его богатстве. Историософов спасло бы, если бы можно было обоснованно верить в две вещи: во-первых, что для выяснения глубинного смысла всей истории в целом знания будущей, пока ещё не наступившей истории, не требуется; а во-вторых, что история прошлого во всей её полноте (т.е. "история" во втором смысле слова) действительно нам доступна. Но имеем ли мы основания верить в это?
  
   Несомненно, было бы огромным счастьем, если бы всё событийное содержание времени вплоть до момента, в который историки создают свои труды, было им доступно. Но мы едем в положении спиной к рулю. Мы понятия не имеем, на каком отрезке пути сейчас находимся. Это первый акт или уже пятый? Болезни, которыми страдает человечество в данный момент - это болезни роста или старения? Если бы мы хотя бы располагали уверенностью, что история циклична - мы могли бы попытаться угадать её общий смысл по тому небольшому фрагменту, который видим сейчас. Но историософы как раз таки отрицают цикличность истории. Для них это повесть, имеющая вступление, развитие и развязку. Но такую повесть нельзя понять, пока не выслушаешь её до конца. Конечно, бывают повествования (плохие повествования) в которых новые главы не добавляют ничего к уже прочитанным, и содержание которых заключается, следовательно, в чём-то значительно меньшем, чем всё повествование в целом - но ведь даже это невозможно установить, пока не прочтёшь повесть хотя бы раз целиком. Тогда при повторном чтении уже можно будет, при желании, пропускать бессодержательные главы. Я, например, всегда пропускаю теперь последнюю часть "Войны и мира". Но нашу собственную историю мы пока ещё до конца не дочитали. Возможно, в ней не будет бессодержательных глав. Если наша история написана Божьей рукой - то точно не будет. А если не будет, то как можно предполагать, что по одним только первым главам можно воссоздать всю её в целом? Несомненно, вполне возможно утверждать кое-что определённое об истории в целом уже сейчас. Можно утверждать, например, что это захватывающая история, что это история с необъятным числом персонажей, что некоторые из них забавны. Единственное, чего мы никак не вправе утверждать - это что мы в состоянии открыть её общий смысл и что нам ясна её тайная структура.
  
   Но даже если бы было возможно, в чём я очень сомневаюсь, восстановить содержание всей повести по начальному фрагменту, остаётся вопрос - а есть ли у нас этот фрагмент. Действительно ли нам доступно всё содержимое прошлого времени, всё, что произошло до настоящего момента, во всем его богатстве? Очевидно, что нет. Прошлое, по определению, не содержится в настоящем. Мысль, которую я пытаюсь донести, так часто отводят равнодушным замечанием "ну конечно же, мы не знаем всего", что я уже иногда отчаиваюсь довести её до оппонентов во всей её фатальности. Проблема не в том, что мы не знаем всего; проблема (по крайней мере, в отношении количества) в том что мы не знаем почти ничего. В нашей собственной жизни мы обнаруживаем, что каждый момент времени наполнен почти бесконечным содержанием. Каждую секунду нас бомбардируют ощущения, эмоции, мысли, которые мы не можем полностью охватить уже из-за их количества, и девять десятых из которых нам приходится просто игнорировать. Одна секунда прожитого времени содержит больше, чем можно было бы зафиксировать в тексте какого-либо разумного объёма. И каждая секунда прошедшего времени была такой же для каждого человека, который когда-либо существовал. Прошлое (я сейчас исхожу из того, что историософов интересует прошлое человечества, а не всей вселенной) в своей реальности представляло собой ревущий поток из миллиардов и миллиардов таких моментов: каждый из них был слишком сложным, чтобы охватить его целиком, а в совокупности они превышали пределы какого бы то ни было воображения. Подавляющая часть этой бурлящей реальности ускользала от человеческого сознания почти сразу после того, как происходила. Никто из нас не смог бы дать чего-то даже отдалённо похожего на полный отчёт о своей жизни за последние двадцать четыре часа. Почти всё мы уже забыли; но даже если бы вспомнили, у нас нет времени на фиксацию: наступают новые моменты. С каждым тиком часов в каждой населённой части мира невообразимое богатство самых разнообразных "историй" уходит в полное забвение. Большая часть "прошлого, каким оно было на самом деле" была мгновенно забыта всеми участниками событий уже в следующее мгновение. Из того небольшого процента, который кто-либо запомнил (хотя бы в общих чертах), ещё меньший процент был поведан даже ближайшим друзьям; а из этого ещё меньший процент был зафиксирован письменно; а из записанной части лишь крошечная доля дошла до потомков. Ad nos vix tenuis famae perlabitur aura (к нам едва долетает молвы дуновение легкой)... Если мы дадим себе труд осознать, что на самом деле означает выражение "прошлое, каким оно на самом деле было", мы должны будем сознаться себе, что большая часть - почти вся - "история" (во втором смысле слова) нам совершенно неизвестна и навсегда останется таковой. А даже если бы сделалась известной, мы всё равно не могли бы этим воспользоваться. Чтобы передать во всей полноте хотя бы одну минуту жизни Наполеона нам потребовалось бы отдать значительно больше собственного времени. Нет, игра такова, что угнаться в ней невозможно.
  
   Если эти довольно очевидные возражения не беспокоят историософов, то это потому, что у них есть заранее заготовленный ответ. "Конечно - отвечают они - мы признаём, что не знаем, да и не можем знать (а, по правде говоря, и не хотим знать) всю массу мелочей, которые наполняли прошлое так же, как они наполняют настоящее; каждый поцелуй или хмурый взгляд, каждую царапину или чих, каждый ик или вздох. Но мы знаем ключевые, определяющие факты". Это вполне разумный ответ для историка, но я не уверен, что он подойдёт для историософа. Вы могли заметить, что мы уже довольно далеко отошли от истории в первом смысле - повести, написанной Божьим перстом. Сначала мы должны были отказаться от тех глав этой истории, которые пока ещё находятся в будущем. Далее пришлось признать, что нам на самом деле не доступны и те главы, которые мы называем "прошлым". У нас есть только некоторые отрывки, и эти отрывки по количеству соотносятся с оригинальным текстом так же, как одна буква соотносится со всей библиотекой Британского музея. Нас просят поверить в то, что, глядя на эту букву, люди (не озарённые чудесным образом) могут вычислить смысл, замысел и цель всей повести в целом. Это правдоподобно только в том случае, если недостаток количества каким-то образом компенсируется качеством. Но такое качество, безусловно, обязано быть просто запредельным.
  
   "Наиболее важные сведения не утрачиваются". Когда это говорит историк (а я не уверен, что большинство историков согласились бы с этим) он имеет в виду, что "важность" - это важность для того конкретного исследования, которым он занят. Для историка-экономиста важны экономические факты, для военного историка - военные. Историк не мог бы заниматься своим исследованием, если бы у него не было оснований полагать, что важнейшие сведения сохранились. А "важнейшие" сведения сохраняются, потому что сами исследования поневоле основаны на том, что сведения, которые сохранились, и есть важнейшие. Иногда историк обнаруживает, что это замкнутий круг. Он признаёт поражение и ставит вопрос по-другому. Всё это вполне законно. Но историософ находится в совершенно другой ситуации. Когда он говорит "важнейшее не утрачивается" то под "важнейшим" (если он хочет чтобы речь его была сколь-нибудь осмысленна) он должен иметь в виду то, что раскрывает внутренний смысл истории. Таким образом, для гегелевской историософии важнейшими частями прошлого должны быть те, в которых постепенно проявляется Абсолютный Дух; для христианской - те, которые раскрывают цели Бога.
  
   В подобном подходе я вижу две трудности. Первая - логическая. Если история, по мнению историософов, есть самопроявление Духа, повесть, написанная перстом Божьим, откровение, включающее в себя все остальные откровения - то, конечно, сама эта повесть должна нам поведать о том, что в ней важно. Откуда нам знать заранее, какие события в большей степени, чем другие, являются самопроявлением Духа? А если мы этого не знаем, то как мы можем быть уверены, что именно такого рода события (какое удобство!) были зафиксированы в наших исторических источниках письменно?
  
   Вторая трудность становится очевидна, если мы задумаемся о том, каким путём сведения о событиях прошлого доходят или не доходят до нас, потомков. Доисторическая керамика сохранилась, потому что глиняные изделия легко разбить, но трудно измельчить в порошок; доисторическая же поэзия утрачена, потому что слова, когда их не фиксируют на письме, просто тают в воздухе. Разумно ли делать вывод, что доисторической поэзии не существовало или что, будь она нам доступна, она не показалась бы нам столь же важной, как керамика? Действительно ли существует закон, согласно которому важные рукописи не горят, а горят лишь неважные? Случалось ли вам открывать пыльный ящик какого-нибудь стола (скажем, в доме ваших родителей после их кончины) не поражаясь тому, сколько в них сохранилось какого-то пустячного хлама, в то время как важные документы, которые вам очень нужны, исчезли? Я думаю, настоящий историк согласится с тем, что на самом деле обломки прошлого, с которыми он работает, гораздо больше похожи на такой старый ящик с хламом, чем на результат обдуманного отбора, воплощающего разумный замысел. Большая часть того, что выживает или погибает, выживает или погибает случайно, то есть в результате причин, которые не имеют ничего общего с интересами историка или, тем более, историософа. Несомненно, Бог мог бы распорядиться этими случайностями таким образом, чтобы то, что выживало, всегда было именно тем, что нам нужно. Но я не вижу никаких доказательств того, что Он действительно так поступает; и я не помню никаких обещаний, что Он обязался так поступать.
  
   "Письменные источники", как их именуют историки, без сомнения, фиксируют то, что по какой-то причине считали важным их авторы. Но что в том пользы, если представления этих авторов о значимости не совпадали с Божьими? А это кажется очень маловероятным. Представления летописателей о значимости разнятся и между собой, и с нашими представлениями. Они упорно толкуют о том, что мы считаем несущественным, и умалчивают о том, что мы считали бы важнейшим. Легко понять, почему. Их представления о значимости заданы их исторической ситуацией. Как, без сомнения, и наши. Представления о значимости не стоят вне истории, они сами являются её частью, причём меняющейся частью. Но тогда по какому критерию мы можем быть уверены, что сохранялось именно "важнейшее", хотя бы, например, в каком-то высокодуховно-гегелевском смысле? Если исключить христианское откровение, на чём можно основывать какую-либо уверенность в том, что исторические события, которые мы считаем важными, остались бы таковыми, если бы Бог Сам показал нам весь текст своей повести и соизволил Сам прокомментировать этот текст? Точно ли Чингисхан в этой повести оказался бы значимее и величественнее, чем терпение или отчаяние последней из его жертв? Не выяснилось ли бы вдруг, что те, кого мы считаем значительными персонами - учёные, полководцы, государственные деятели, - существовали главным образом для того, чтобы послужить толчком к духовным состояниям людей, о существовании которых мы даже не ведаем? Я, конечно, не имею в виду, что те, кого мы сейчас считаем великими, сами не являются бесценными душами, за которые умер Христос. Но в целостном историческом сюжете они вполне могут вдруг стать некими второстепенными персонажами. Что удивительного было бы в том, что зритель, не видевший пьесы целиком и даже обрывки сыгранных сцен воспринявший лишь смутно, нечаянно принял простого статиста в красивом костюме за одного из главных героев?
  
   Мне кажется, что играть в историософов, имея в своём распоряжении столь скудную, обрывочную и случайную выборку сведений из прошлого, какой мы реально располагаем - пустая трата времени. Философия истории - это дисциплина, для которой у простых смертных нет необходимых данных. И не всегда даже пустой тратой: нередко - вредной. Именно историософский пафос побуждает Муссолини говорить, что "история взяла его за горло", когда на самом деле за горло его взяли его собственные стремления. Болтовня о высших расах или имманентной диалектике может быть использована для укрепления политических позиций и оправдания жестоких и грабительских действий. В самом деле, какой шарлатан или предатель не сообразит привлекать сторонников или устрашать противников уверениями, что его план предопределён свыше, "находится на правильной стороне истории", "так или иначе осуществится" и что мир уже движется в этом направлении?
  
   В частных беседах, когда я пытался пояснить свою точку зрения на этот вопрос, собеседники иногда говорили мне: "Но даже если историки не могут знать всего, разве следует запрещать нам попытки осмыслить хотя бы то, чем мы располагаем?" Но это возражение упускает саму суть моего довода. Я уже объяснял, в каком смысле историки могут пытаться понять прошлое. Они могут делать выводы о неизвестных событиях на основе известных, они могут реконструировать целое по сохранившимся частям, они могут даже (если захотят) пытаться что-то предсказывать. На самом деле я готов принять от них что угодно, кроме всеохватных историософских концепций. И причина проста. Есть исследования, в которых доказательства с пропущенными звеньями на основе неполных данных оправданны. Правда, в итоге таких исследований мы получим не истину, а лишь частично обоснованную гипотезу; но половина буханки всё же лучше, чем ничего. Но есть и такой тип исследований, в которых частичные данные имеют не большую ценность, чем полное их отсутствие. Тот, кто не слышал последних шести слов анекдота, в которых, собственно, и заключалась вся соль, столь же мало может судить о его забавности, сколько тот, кто его вообще не слышал. Историки, как мне кажется, занимаются исследованиями первого типа, а историософы - второго. Но давайте рассмотрим более близкую аналогию.
  
   Предположим, что существует утраченная греческая пьеса, от которой сохранились только фрагменты общей протяжённостью в шесть строк. Они сохранились, допустим, благодаря филологам, которые цитировали их, чтобы проиллюстрировать какие-то редкие грамматические формы. То есть они сохранились по совершенно посторонней причине, а не ввиду их важности для сюжета. Если какой-то из них, по чистой случайности, и важен для сюжета, то мы этого знать не можем. Нельзя осуждать филологов за то, что они цитировали только эти обрывки, точно так же, как нельзя осуждать летописцев за то, что они записывали только то, что считали важным. Пусть специалисты теперь выискивают в этих шести строках ошибки и делают из них какие угодно выводы об особенностях греческого языка, стихосложения или религии. Но пусть они не морочат нам головы, что могут по ним восстановить весь сюжет пьесы. Для этой цели наличествующие у них основания имеют ценность, неотличимую от нуля.
  
   Пример дефектного текста можно использовать и по-другому. Предположим, что у нас есть повреждённая рукопись, в которой лишь отдельные страницы остались сколь-нибудь читаемы. Те фрагменты, которые всё же удаётся разобрать, могут, при удаче, послужить достаточным материалом для установления некоторых закономерностей - тех, которые предположительно постоянны и равномерно распределены по всей рукописи; например, особенностей орфографии или почерка. На основании этих данных палеограф может, не слишком рискуя, выдвигать определённые предположения о характере и национальности писца. Но будут ли у литературоведа столь же хорошие шансы угадать смысл текста? Ведь палеограф имеет дело с постоянными и повторяемыми особенностями текста, а литературовед - с чем-то уникальным и развивающимся при этом уникальным образом. Крайне маловероятно, что затёртые или утерянные листы были писаны совершенно другим писцом; ещё менее вероятно, что писец писал другим почерком во всех тех отрывках, которые нам не достались. Но ничто в мире не может помешать тому, чтобы вслед за абсолютно разборчивой строкой в нижней части одной из страниц:
  
   "Эримион был благороднейшим из братьев..."
  
   на следующей и теперь уже недоступной нам странице оказалось бы написано что-то вроде:
  
   "...Так верили; но это было ложью."
  
  
  Это, кстати, даёт ответ на сам собой напрашивающийся параллельный вопрос: если историки-гуманитарии не вправе делать историософских выводов, следует ли из этого, что и учёные-естественники тоже должны ограничиваться только научными выводами? Допустим, мы назовём рассуждения Уайтхеда, Джинса или Эддингтона "сциентизмом" (в отличие от "науки") - осуждаю ли я сциентизм так же, как и историософию? В настоящее время, я склонен всё же ответить "нет". Естественники представляются мне чем-то вроде палеографа из моей притчи. Естественники изучают повторяемые элементы реальности. Гуманитарии изучают уникальные. И те и другие работают с повреждённым и недостаточным материалом, но недостаточность и повреждённость материала не в той же степени вредит учёным-естественникам. Один образец гравитации или один образец почерка, насколько я могу судить, принципиально не хуже другого. Но одно историческое событие или одна фраза в стихе неизбежно отличаются как от другой фразы, так и от той же фразы, сказанной в ином контексте, и только наличие полной и неповреждённой картины позволяет судить о её подлинном содержании. Вот почему, на мой взгляд, сциентисты-естественники находятся всё же в несколько более сильном положении, чем гуманитарии-историософы. Возможно, из того, что мы знаем о физической вселенной, нельзя без доли спекуляции сделать вывод, что "Бог - математик"; однако мне кажется, что такой вывод всё же несколько более правомерен, чем какие-либо выводы о "замыслах Провидения" на основе истории, известной нам размыто и неполно. Caveas disputare de occultis Dei judiciis ("не вам судить о Божиих судах") говорит автор "Подражания Христу". Он даже советует нам, какие противоядия использовать quando haec suggerit inimicus ("когда Враг соблазняет нас на это").
  
   Надеюсь, все поймут, что я не отрицаю возможности откровения Бога в истории. По поводу некоторых великих событий (изложенных в Символе Веры) у нас есть, полагаю, то, что можно назвать авторским комментарием к ним, объясняющим их значение настолько, насколько нам это полезно знать и в той мере, в какой мы в состоянии это понять. Но о подавляющей массе других событий в истории - большинство которых нам, в любом случае, остались совершенно неизвестны - у нас нет такого комментария. Однако важно понимать, что у всех нас есть некоторый хотя и ограниченный, но совершенно прямой доступ к Истории в первом, главном и лучшем смысле этого слова. Нам позволено - и мы даже не можем от этого увернуться, как бы ни хотели - читать её слово за словом, причём каждое слово в тексте снабжено пометкой "сейчас". Я, конечно, подразумеваю не то, что обычно именуют "современной историей" - некую смесь известий, подаваемую нам в средствах массовой информации. Это, пожалуй, самое неадекватное из всех возможных представлений истории - нечто, написанное не рукой Бога, а, так сказать, наймитами иностранного посольства, демагогами и репортёрами. Я говорю о той настоящей, подлинной, первозданной истории, которая протекает перед каждым из нас, момент за моментом, в нашем собственном бытии. Она, конечно, очень ограничена, эта наша частная история, но это чистый, неотредактированный, не подвергавшийся никакой цензуре текст, написанный собственной рукой автора. Мы верим, что тот, кто взыскует Истины, найдёт в нём достаточно авторских указаний, чтобы понять этот текст в той мере, в какой ему требуется; и что, следовательно, Бог в каждый момент "открывается в истории" каждому из нас в том, что Дж.Макдональд именовал нашим "святым настоящим". Где, кроме как в настоящем, можно встретить Вечное? Если я критикую историософов, то не потому, что хочу проявить неуважение к подлинной истории, настоящему откровению, исходящему непосредственно от Бога. Скорее, я, напротив, слишком уважаю эту подлинную первичную историю, чтобы равнодушно смотреть на то, как почести, приличествующие только её божественному величию, воздаются фрагментам, копиям фрагментов, и копиям копий или даже расплывчатым воспоминаниям о копиях копий фрагментов - словом, всему тому, что, к сожалению, смешивают с ней под общим названием "история".
  
  
  
   ===
  
  
  
  
  
  
  
   ЗА ДЕНЬ ДО КОНЦА СВЕТА
  THE WORLD"S LAST NIGHT
  
   У современных христиан и даже современных богословов находится множество причин сомневаться, что учение о Втором Пришествии Христа заслуживает того пристального внимания, какое уделяли ему наши предки. Однако сохранять веру в Христа и Благую Весть, пытаясь маскировать или игнорировать Его грозное провозвестие о Втором Пришествии и не исказив при этом Его учение до полной неузнаваемости, невозможно. "И паки грядущего со славою судити живым и мертвым" - говорится в Апостольском Символе Веры. "Сей Иисус, вознёсшийся от вас на небо - возвещают ангелы в Деяниях, - вернётся таким же образом". "Отныне, - сказал сам наш Господь (этими словами призывая взять на себя крест) - узрите Сына человеческого, сидящего одесную силы и грядущего на облаках небесных". Если не считать всё это неотъемлемой частью веры, некогда переданной святым, то что это вообще такое? На последующих страницах я постараюсь разобрать некоторые возражения, которые удерживают наших современников от веры во Второе Пришествие Спасителя и должного внимания к нему. Я не претендую на звание эксперта по этим вопросам, я просто выскажу соображения, которые пришли мне на ум и показались (возможно, ошибочно) заслуживающими внимания. Более зрелые умы подскажут, что здесь следует исправить.
  
   Причины, по которым учение о Втором Пришествии сделалось камнем преткновения для наших современников, можно разделить на две группы: теоретические и практические. Сначала я рассмотрю теоретические.
  
   Многие чураются этого учения, потому что смущаются (на мой взгляд, правильно) тем толкованием, которое придаёт ему школа мысли, связанная с именем великого Альберта Швейцера. Согласно этой школе, учение Христа о Его Втором Пришествии и конце света, которое богословы иногда называют "учением об апокалипсисе", было самой сердцевиной Его возвещения. Все Его наставления определялись только этой доктриной; Его нравственное учение предполагало скорый конец света в каждом пункте. Если довести эту точку зрения до крайности, то, как сказал кто-то (кажется, Честертон) неизбежно приходишь к тому, что Христос был чем-то вроде предшественника Уильяма Миллера, проповеди которого когда-то произвели в среде американских христиан такую панику. Я не говорю, что сам доктор Швейцер утверждал что-то подобное, но некоторым кажется, что его мысль подталкивала именно к такому пониманию. Из страха перед этой крайностью возникает тенденция смягчать то, чему школа Швейцера придавала слишком большое значение.
  
   Что касается меня, то я ненавижу сеятелей паники и не доверяю алармистам не только в религии, но и ни в чём вообще. Лютер, несомненно, весьма проницательно сравнил человечество с пьяницей, который, опасаясь повторно свалиться с лошади вправо, сваливается с неё влево. Я убеждён, что те, кто сводит всё учение Христа исключительно к провозглашению конца света, ошибаются. Но суть не исчезает и не очерняется от того, что кто-то преувеличил её. Она остаётся той же, что и была. И если кто-то безосновательно её преувеличивал, нам следует теперь последить за тем, чтобы её не начали приуменьшать, потому что именно с этой стороны теперь скорее всего свалится пьяница.
  
   Само именование их "апокалиптическими" относит предсказания Господа о Втором Пришествии к определённому жанру. Известны другие образцы этого жанра - "Апокалипсис Варуха", "Книга Еноха" или "Вознесение Исайи". Христиане далеки от того, чтобы ставить указанные тексты на один уровень со Священным Писанием, а большинству современных людей вообще весь жанр представляется устаревшим и ненужным. Но поскольку предсказания нашего Господа тоже являются "чем-то в таком роде", то в глазах многих людей они оказываются этим дискредитированы. Обвинение против них выдвигают и в жёсткой, и в мягкой форме. Более жесткие обвинения, атеистические, звучат примерно так: "Сами видите, ваш хваленый Иисус на самом деле был точно таким же психом и шарлатаном, как и все прочие сочинители апокалипсисов". Теологи-модернисты высказываются более мягко: "Каждый великий человек отчасти принадлежит своей эпохе, а отчасти - всем временам. В его творчестве следует выделять то, что выводит его за рамки его эпохи, а не то, что с ним разделяли тысячи забытых современников. Мы ценим Шекспира за великолепие языка и знание человеческой души, которые были присущи только ему одному, а не за его веру в ведьм, божественное право королей или отсутствие привычки ежедневно умываться. То же самое и с Иисусом. Его вера в приближающийся катастрофический конец истории принадлежит ему не как великому учителю, а просто как палестинскому крестьянину I века. В этом он был сыном своей эпохи, и об этом теперь можно забыть. Мы должны сосредоточиться на том, что отличало его от других палестинских крестьян I века, на его нравственном и социальном учении".
  
   На мой взгляд, такой аргумент против реальности Второго Пришествия является уклонением от самого вопроса. Игнорировать в учении великого человека те принципы, которые сливались с типичными представлениями его эпохи, можно только в предположении, что эти представления были ошибочны. Произвольно отбирать только те принципы, которые "превосходят" представления его эпохи можно только в предположении, что представления нашей собственной эпохи вернее: ведь, конечно же, под представлениями, которые превосходят эпоху великого человека, мы подразумеваем наши. По этой логике я могу принимать шекспировскую картину преображения страдающего Лира, но отвергать прославление им незыблемости божественного права королей, потому что согласен с Шекспиром в том, что человек очищается страданиями, но не согласен в том, что короли (или другие правители) обладают божественным правом. Но когда взгляды великого человека совпадают с нашими, можно уже не переживать, что они разделялись современниками? Презрение Шекспира к предательству и благословение Христом нищих не были чужды духу их эпох; но никто же не отвергает их на этом основании? Так же невозможно отвергать и апокалиптику Христа на основании распространённости апокалиптических ожиданий в Палестине первого века - если только мы не предрешили заранее, что эти апокалиптические ожидания были ошибочны. Но поступать так - значит просто уклоняться от вопроса; ибо сам вопрос в том и заключался, было ли ожидание катастрофического конца мира и спасительного Божественного вмешательства истинным или ложным.
  
   Но если встать на непредвзятую позицию, дело представится совсем по-другому. Если Конец Истории действительно должен когда-то наступить и если (как, собственно, оно и было) евреи были приучены своим Богом напряжённо ожидать его, то вполне естественно, что они должны были создавать какую-то апокалиптическую литературу. С этой точки зрения, выказывание нашим Господом чего-то созвучного прочим апокалиптическим учениям эпохи не было бессознательным следованием заблуждениям времени, а было Божественным использованием здравых течений в современном ему иудаизме. Более того, место и время, которые Ему угодно было выбрать для Своего воплощения, потому-то и были Им избраны, что обеспечивали наличие тех условий, которые Ему требовались и которые даже были заранее взлееяны Божественным Промыслом именно с этой целью. Ведь если мы принимаем всерьёз учение о Воплощении, мы, несомненно, должны с большим недоверием относиться к предположениям, что какие-либо случайные обстоятельства в культуре Палестины I века могли случайно препятствовать воспринятию учения Господа. Полагаем ли мы, что время и место земного воплощения Бога были выбраны Им невпопад? Что какое-то другое время и место подошли бы лучше?
  
   Но худшее ещё впереди. "Можешь говорить, что хочешь, - ответят мне, - но апокалиптические ожидания первых христиан оказались обмануты. Из Нового Завета ясно, что все они ожидали Второго пришествия ещё при своей жизни. И, что ещё хуже, у них была причина, которая тебя очень смутит: так их научил их Учитель. Он не только разделял их заблуждения, он ещё добавил им новое. Он внушил им: "Истинно говорю вам: не прейдет род сей, как всё сие будет". И оказался, как мы теперь знаем, неправ. Он знал о конце света не больше других."
  
   Это, наверное, самый неловкий стих в Библии. И всё же как иронично, что следом, всего через предложение, располагается утверждение: "О дне же том, или часе, никто не знает, ни Ангелы небесные, ни Сын, но только Отец ". Это проявление заблуждения и это признание в невежестве следуют одно за другим. Мы не сомневаемся, что и то и другое было сказано самим Иисусом, а не добавлено рассказчиком. Если бы репортёр не был абсолютно честен, он бы вообще не записал этого признания в незнании; у него не могло быть другого мотива записать его, кроме чистой добросовестности. И если бы последующие переписчики не были столь же добросовестны, они не стали бы воспроизводить это, очевидно ошибочное, предсказание о "нынешнем поколении" после того, как время уже показало его ошибочность. Именно этот отрывок (Мк 13:30-32) и ещё возглас "Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?" (Мк 15:34) являются крайне убедительными доказательством того, что Новый Завет исторически достоверен. Евангелистам присуща первая и главная черта честных свидетелей: они не утаивают факты, которые противоречат (по крайней мере на первый взгляд) другим частям их рассказа.
  
   Итак, факты таковы: Иисус провозгласил себя (в каком-то смысле) не всеведущим и тут же продемонстрировал это. Если верить в Воплощение, в то, что Иисус - Бог, то трудно понять, как Он мог быть не всеведущ; но также очевидно, что если Он всё-таки был в своём человеческом воплощении не всеведущ, то вполне мог и сказать об этом. Бог, который сознаётся в чём-то по той причине, что это действительно правда, вполне понятен, в отличие от Бога, который на самом деле всеведущ, но пытается обмануть окружающих на этот счёт. Богословы говорят, что Богочеловек был всеведущим как Бог, но не всеведущим как человек. Так, без сомнения, и было, хотя это не поддаётся воображению. Как не поддаётся воображению и бессознательное состояние Христа во время сна, и неразвитость Его разума во младенчестве, а тем более его чисто животная жизнь в утробе матери. Но ведь не только богословие - физические науки так же предлагают нам многое, что не поддаётся воображению.
  
   Поколению, которое без возражений приняло такую штуку, как искривление пространства-времени, не пристало возмущаться, что его воображение не в состоянии представить себе сознание воплощённого Бога. В этом сознании временное с вневременным должны были соединяться воедино. Я думаю, мы вполне сможем смириться с тем, что не в состоянии это вообразить, особенно если не будем по привычке пытаться представить вневременное существование как ещё один подвид времени. А мы совершаем эту ошибку всякий раз, когда спрашиваем, как Христос мог быть одновременно несведущим и всеведущим или как он мог оставаться неусыпно правящим вселенной Богом во время своего сна. Слова, выделенные курсивом, обнаруживают попытку установить хронологическую связь между вневременной жизнью Бога и днями, месяцами и годами Его жизни как человека. Но, конечно, такой связи не может быть. Воплощение - не эпизод в жизни Бога: Агнец был заклан и, как неизбежно приходится заключить, рождён, взращён и воскрешён в вечности. Соединение с Божией природой человеческой природы со всем её несовершенством и ограниченностью само по себе является вневременным событием, хотя человечность, которая была таким образом воспринята Богом, подобно нам, жила и умирала во времени. И если наше не-всеведение, как часть нашей ограниченности, тоже было воспринято таким же образом, естественно ожидать, что это не-всеведение в какой-то момент должно было как-то проявиться. Странно было бы - а на мой взгляд, даже отталкивающе - предполагать, что Иисус никогда не задавал искренних вопросов, то есть вопросов, на которые не знал ответа. Это сделало бы его человеческую природу настолько непохожей на нашу, что она едва ли заслуживала бы такого названия. Мне легче поверить, что, когда он спрашивал: "Кто прикоснулся ко Мне?", (Лк 7:45) он действительно не знал этого и желал узнать.
  
   Трудности, о которых я говорил до сих пор, всё-таки в определённой степени можно признать не более чем недоразумениями. Они могут укрепить неверие, уже порождённое иными причинами, но вряд ли пошатнут веру. Теперь мы подходим к соблазну более труднопреодолимому и зачастую хуже осознаваемому. Дело в том, что учение о Втором Пришествии в корне противоречит эволюционисткому, прогрессисткому характеру большинства течений современной мысли. Нас успели приучить думать о мире как о чём-то, что медленно движется к совершенству, что "прогрессирует", "эволюционирует". Христианская апокалиптика предлагает нам проститься с такой надеждой. Она даже не обещает (что показалось бы ещё терпимо) постепенного распада, медленного естественного угасания. Она обещает внезапный, насильственный конец от внешней причины: на свечу направляют огнетушитель, в граммофон бросают кирпич, на сцену посреди спектакля обрушивают занавес - "Стоп!"
  
   Этому уже глубоко укоренившемуся представлению мне нечего противопоставить, кроме того, что, на мой взгляд, вся современная концепция прогресса, или эволюции, в её научно-популярном изводе - это миф, обоснованный достаточно слабо или, скорее, не обоснованный вовсе.
  
   Я сказал "эволюция в её научно-популярном изводе". Я ни в коей мере не стремлюсь дискредитировать дарвинизм как гипотезу биологии. Гипотеза эта может оказаться объяснением, содержащим изъяны, но я говорю сейчас не об этом. Может статься, уже обнаружились первые признаки того, что биологам придётся отказаться от дарвиновской идеи в целом или от какой-то её части, но я не обладаю квалификацией, позволяющей судить о наличии таких признаков. Может даже оказаться, что гипотеза Дарвина на самом деле объясняет не происхождение, а исчезновение видов, но я не буду сейчас развивать эту мысль. В этой статье я буду исходить из того, что дарвиновская идея верна. Что я хочу показать, так это то, что скачок от дарвиновской гипотезы в биологии к целостному современному мифу о развитии или прогрессе - незаконен.
  
   Первое, на что тут можно обратить внимание - это на то, что миф возник раньше гипотезы Дарвина, развитием и продолжением которой он теперь считается. Два великих произведения европейского искусства первыми воплотили идею о вселенной, в которой, по какой-то внутренней необходимости, "низшее" непрерывно вытесняется "высшим". Одно из них - "Гиперион" Китса, а другое - "Кольцо Нибелунгов" Вагнера. И оба они появились раньше, чем "Происхождение видов" Дарвина. Невозможно найти более ясного выражения идеи прогресса, чем слова Океана
  
   ... вечен закон, по которому
  Низшее сменится Высшим...
  
   И невозможно выразить своё восхищение этой идеей более пылко, чем это делает Вагнер, описывая фабулу своей тетралогии. Вот что он пишет Рокету в 1854 году:
  
   "Весь ход сюжета показывает необходимость признания и подчинения изменениям, обеспечивающим разнообразие, множественность и вечное обновление Реальности. Вотан поднимается до трагических высот, признавая необходимость собственного поражения. Это всё, что мы должны извлечь из истории человечества - желать прихода Необходимого и быть готовым подчиниться ему. Творческий итог, к которому в конце концов приводит эта высочайшая и самоотверженная воля - это бесстрашный и вечно любящий Зигфрид"
  
   Более глубокое исследование истоков этого влиятельного мифа привело бы нас, наверное, к немецким философам-идеалистам, а оттуда (как мне объясняли) через Бёме - к алхимии. Возможно, весь прогрессистко-диалектический взгляд на историю - это гигантская проекция старой алхимической мечты о том, что можно научиться превращать всё на свете в золото.
  
   Таким образом, представление о том, что столь влиятельный в современном мышлении прогрессисткий миф развился из дарвиновской идеи, оказывается несостоятельным хронологически. Скорее наоборот, привлекательность дарвинизма можно объяснить тем, что он задним числом придал уже существующему мифу о прогрессе видимость научной обоснованности. Если бы эволюции не было, её следовало бы выдумать. Реальные источники мифа скорее политические. Он проецирует на весь космический миропорядок политические надежды, порождённые эпохой европейских революций.
  
   Во-вторых, мы должны отметить, что дарвинизм не даёт оснований для веры в то, что естественный отбор, воздействующий через случайные мутации, в целом обеспечивает тенденцию именно к улучшению, а не к чему-то другому. Иллюзия, что это так, может возникнуть из-за того, что мы ограничиваем своё внимание теми видами, которые по нашим, не имеющим отношения к интересам самих этих видов, меркам изменились к лучшему. Так, лошадь улучшилась в том смысле, что протогиппопотам был бы менее полезен для нас, чем его современный потомок. Антропоиды улучшились в том смысле, что стали теперь нами. Но приспособление - не всегда улучшение; изменения, вызванные отбором, могут быть ухудшениями по любому из параметров. В бою армии иногда побеждают, наступая, а иногда - отступая. Точно так же в борьбе за выживание виды иногда спасают себя, увеличивая свои возможности, а иногда - уменьшая их. В биологической истории нет предопределённости прогресса.
  
   А, в-третьих, даже если бы биологический прогресс был всё же предопределён, из этого всё равно не следовало бы - и действительно не следует - что прогресс тем самым предопределён в этической, культурной и социальной истории. Взирая на мировую историю без прогрессисткой предубеждённости, невозможно обнаружить в ней какой-то бесспорной восходящей тенденции. В рамках определённых областей в течение ограниченного периода вполне может наблюдаться прогресс. Школы гончарного или живописного искусства, нравственные усилия в определённых направлениях, ремесленные умения, такие как санитария или кораблестроение, могут иногда совершенствоваться в течение какого-то периода. Но "прогрессом" в том смысле, в каком в него уверовали наши отцы это можно было бы назвать только в том случае, если бы этот процесс возрастания был постоянен во всех сферах и продолжался бесконечно. Совсем не похоже, чтобы происходило что-то подобное. Любой временный прогресс всегда прерывается чем-то непредвиденным- например, нашествием варваров или бесцеремонным вторжением современного индустриализма - либо, как бы это ни казалось загадочно, всё просто само вырождается и приходит в упадок. Идея, которая вытесняет из нашего сознания мысль о Втором Пришествии, идея о том, что мир сам собой постепенно идёт к совершенству, - это мечта, а не обобщение какого-то реального опыта. И эта мечта отвлекает нас от наших вполне реальных интересов и обязанностей. Она заставляет нас пытаться угадать сюжет драмы, в которой мы являемся всего лишь персонажами. Но разве персонажи пьесы могут знать сюжет? Мы не автор, не постановщик, мы даже не зрители, мы актёры на сцене. Постараться достойно отыграть эпизоды, в которых предусмотрен наш выход, гораздо разумнее, чем гадать о содержании сцен, которые последуют за нашими.
  
   В "Короле Лире" (III,vii) есть персонаж, настолько незначительный, что Шекспир не дал ему даже имени, он просто "первый слуга". У всех окружающих персонажей - Реганы, Корнуолла, Эдмунда - есть прекрасные, долгосрочные, и вполне реалистичные планы на будущее. У них есть даже разумные основания предполагать, что конец всей пьесы будет таким, к какому они стремятся, хотя в этом они сильно ошибаются. У слуги нет таких иллюзий. Он понятия не имеет, в чём состоит сюжет всей пьесы. Но он видит и верно оценивает то, что происходит в данный момент. Он видит, как совершается мерзость, выкалывают глаза старому Глостеру. Он этого не выносит. Он мгновенно обнажает меч и направляет его в грудь своего господина; однако Регана поражает его ударом в спину. Вот и вся его роль, всего восемь строк. Но если бы это была реальная жизнь, а не пьеса, то именно эту роль нам было бы лучше всего сыграть.
  
   Учение о Втором Пришествии внушает нам, что мы не можем знать, когда закончится мировая драма. Занавес может опуститься в любой момент: скажем, до того, как вы дочитаете этот абзац. Некоторым кажется, что это абсолютно всё обесценивает. Сколько всего будет оборвано прежде конца или даже до начала! Возможно, вы собирались жениться в следующем месяце; возможно, на следующей неделе вам обещали повышение по службе; возможно, вы находились на пороге великого научного открытия; возможно, вы проводили благодетельные для общества социальные реформы. Какой добрый и мудрый Бог окажется настолько неразумным, чтобы оборвать всё это на середине? Только не сейчас, не в этот момент!
  
   Но мы так думаем лишь потому, что продолжаем заблуждаться, будто нам известно содержание пьесы. Оно не известно нам. Мы даже не знаем, какой сейчас акт - первый или пятый. Мы не знаем, кто из нас главный, а кто второстепенный персонаж. Это знает пока только автор. Об этом могут догадываться зрители, если они есть (скажем, ангелы, архангелы и все небесное воинство, заполняющее партер и ложи) но не мы. Мы, наблюдающие за пьесой изнутри, а не со стороны, никогда не встречавшиеся с подавляющим большинством действующих лиц, кроме тех нескольких, которые играют с нами в одних сценах, совершенно не знающие будущего и крайне скудно осведомлённые о прошлом - мы не можем предугадать, в какой момент должна наступить развязка. Мы можем быть уверены, что она наступит, когда придёт срок, но тратить время на догадки, когда именно это произойдёт - пустое занятие. Мы можем быть уверены, что в пьесе есть смысл, но с нашего ракурса он не очевиден. Нам всё объяснят, когда пьеса закончится. Мы надеемся, что Автор скажет каждому из нас что-то насчёт того, как он сыграл свою роль. И то, насколько хорошо мы сыграли свои роли, будет иметь бесконечное значение.
  
   Таким образом, учение о Втором Пришествии не следует отвергать только потому, что оно не следует модам новейшей мифологии. Напротив, именно по этой причине его следует ценить и чаще к нему возвращаться. Это то лекарство, в котором мы нуждаемся более чем в каком-либо другом.
  
   И на этом я перехожу к практическим вопросам. Дело в том, что пытаясь отвести этому учению должное место в нашей христианской жизни мы сталкиваемся с большими трудностями и рисками. Страх перед этим, вероятно, удерживает наших проповедников слишком выдвигать его на первый план.
  
   Следует признать - в прошлом учение о последних временах неоднократно провоцировало среди христиан серьёзные заблуждения. Очевидно, многим людям трудно верить в столь великое событие, не пытаясь вообразить его, предугадать его срок или принять дату, предложенную каким-нибудь шарлатаном или истериком. Если написать историю всех несостоявшихся концов света, пролучилась бы целая книга, и это была бы очень печальная, отвратительная а иногда и трагикомическая книга. Одно из таких предсказаний было в ходу, когда апостол Павел писал своё Второе Послание Фессалоникийцам. Кто-то внушил доверчивым фессалоникийцам, что "день не за горами". Вероятно, это привело к тому результату, к которому обычно приводят подобные умонастроения: люди бездельничали или занимались ерундой. Одно из самых известных предсказаний было сделано несчастным Уильямом Миллером в 1843 году. Миллер (которого я считаю честным фанатиком) назначил дату Второго пришествия с точностью до года, дня и даже минуты. Некстати приспевшая комета усилила суеверие. Тысячи людей ждали Господа в полночь 21 марта и отправились не солоно хлебавши домой наутро 22-го, заработав репутацию сумасшедших.
  
   Очевидно, никогда не следует высказывать ничего такого, что может спровоцировать массовую истерию. Мы не должны говорить с нашими простодушными и горячими прихожанами о "последних днях", не подчёркивая снова и снова полную невозможность точного предсказания сроков. Очень желательно, чтобы они и сами поняли, что эта невозможность является важной частью учения. Если не верить словам нашего Господа "о дне же том и часе не знает никто" то какие у нас основания верить другим Его словам, например, самому обещанию Пришествия? А если вы верите всем Его словам, не должны ли вы раз и навсегда отбросить ложную надежду вычислить сроки? Учение Господа по этому вопросу явственно включает три положения. (1) Что Он обязательно вернется. (2) Что никому не дано знать, когда это произойдёт. (3) И что поэтому все должны быть готовы к встрече с Ним в любой момент.
  
   Обратите внимание на слово "поэтому". Именно потому, что мы не можем знать сроков, мы должны быть готовы в любой момент. Наш Господь снова и снова повторял этот вывод, как будто обещание о возвращении и было дано именно ради этого вывода. "Бодрствуйте, бодрствуйте" - таково было Его предостережение. Я приду как вор в ночи. Заверяю вас - вы не увидите, как я приближаюсь. Знал бы отец семейства, в какое время придёт грабитель, был бы готов его встретить. Знал бы слуга, когда верётся хозяин, не застали бы его пьяным на кухне. Но они этого не знали. И вы тоже не узнаете. Поэтому вы должны быть готовы в любой момент. Смысл предельно прост. Школьник не знает, какой отрывок из Вергилия учитель велит переводить: вот почему он должен быть готов переводить любой отрывок. Часовой не знает, в какое время подкрадётся враг или офицер зайдёт проверить пост - вот почему он должен бодрствовать всю вахту. Дата возвращения непредсказуема. Будут войны, слухи о войнах и всевозможные эпидемии - но это как всегда. В этом смысле всё будет как обычно ещё за час до того, как небеса свернутся, как свиток. Вы не можете предсказать срока этого события. Если бы могли, это отменяло бы Божий замысел о самом событии. Но Божьи замыслы не так просто нарушить. Следует заранее закрыть уши для любого будущего Уильяма Миллера. Ему не только глупо верить, его глупо даже слушать. Он не может знать того, о чём говорит. Он или притворяется, или тупит.
  
   Об этой глупости хорошо написал Джордж Макдональд. "Неужели те кто говорит ну вот же они, явные признаки думают, что они могут обхитрить Господа Бога? Господь обещал благо тем, кого он застанет за трудами - так какой же нам смысл вместо этого вертеть головой, пытаясь уследить, чтобы Он не подкрался к нам незаметно? Нет; послушание - вот единственное спасение."
  
   Насколько мы можем судить, предупреждение о Втором Пришествии не послужит нашему спасению, если не настроит нас каждый день задаваться вопросом Джона Донна "Что, если этот день - последний день?"
  
   Иногда этот вопрос навязывают нам с целью вызвать страх. Я не думаю, что это правильное его применение, хотя далёк от согласия с теми, кто считает религиозный страх дремучим пережитком и требует изгнания его из духовной жизни. Мы знаем, что страх изгоняется совершенной любовью. Но той же цели может достигать невежество, алкоголь, страсть, самонадеянность и тупость. Очень желательно, чтобы мы все достигли такого совершенства в любви, когда Бог станет нам не страшен; но пока мы этого совершенства не достигли, крайне нежелательно, чтобы этот страх изгнали из нас наши мелкие пороки и заблуждения. Серьёзное возражение против чувства страха перед Божиим пришествием, на мой взгляд, может заключаться только вот в чём: страх и тревожность - стимулы ненадёжные. Страх - всего лишь эмоция; а поддерживать какую-либо эмоцию в течение долгого времени невозможно даже чисто физически. И постоянное воодушевление надеждой на скорое Второе пришествие тоже невозможно, и ровно по той же причине. Чувства любого рода вообще по сути своей преходящи. Они приходят и уходят, и когда они приходят, им иногда можно найти хорошее применение; но они не могут служить постоянной духовной пищей.
  
   Важно не то, чтобы мы поминутно боялись Второго Пришествия или одушевлялись надеждой на него, а то, чтобы мы всегда помнили о нём, держали его в поле зрения. Здесь может помочь аналогия. Семидесятилетнему мужчине не обязательно постоянно думать о близости смерти (не говоря уже о том, чтобы стращать этим окружающих) но разумный семидесятилетний мужчина всегда должен помнить о её близости. Глупо строить планы, предполагающие ещё двадцать лет жизни; преступно не составить завещания. Для человечества в целом Второе Пришествие - то же, что смерть для отдельного человека. Отдельный человек вполне способен помнить, что не стоит особенно обольщаться; что жизнь коротка, ненадёжна, суетна и преходяща; что неразумно отдавать всего себя целиком тому, что закончится вместе с нею. Но современным христианам всё сложнее помнить о том, что жизнь человечества в целом - так же ненадёжна, суетна и преходяща, как жизнь отдельного человека.
  
   Любой моралист скажет, что триумф спортсмена или успех девушки на балу мимолётен: но важно помнить, что империи и цивилизации так же мимолётны. Любые достижения и триумфы, поскольку они являются земными достижениями и земными триумфами, в конце концов будут иметь своим итогом нуль. В этом учёные согласны с христианами. Срок жизни человечества, конечно, длиннее жизней всех отдельных людей, но однажды закончится и он. Разница лишь в том, что учёные, кажется, ожидают постепенного, естественного угасания жизни на Земле, а, мы, христиане, ожидаем, что жизнь человечества будет прервана в одно мгновение - в неизвестное заранее мгновение. "Что, если этот день - последний день?"
  Эти соображения, конечно, могут показаться призывом ослабить старания по благоустроению мира на благо потомков. Но если мы вспомним, что то, что готово обрушиться на нас в любой момент - это не просто Конец, а Суд - то они приведут скорее к обратному результату. Что они точно могут и должны сделать - это обесценить претензии некоторых политических вождей представлять дело так, как будто наши обязанности перед потомками - это единственные наши обязанности. Кто с подлинным ужасом должен взирать на Конец истории, так это революционер. Жестокости и несправедливости, творимые над миллионами современников, он оправдывал надеждами на процветание будущих поколений: но поколений этих не будет. Массовые убийства, фальшивые суды, пытки, преследования, депортации повиснут на его совести тяжким и реальным грузом - в то время как выдуманная им утопия окажется ничем иным, как просто мысленной фикцией.
  
   Но если неистовый поиск революционных панацей обесценивается тем фактом, что любое "настоящее" вдруг может оказаться "последним днём"; то трезвая работа на будущее, в рамках обычной морали и благоразумия этим не обесценится. Ибо Грядущий сказал: счастливы те, кого он застанет за праведными трудами, независимо от того, собирались ли они просто покормить свиней или искали путей избавить человечество от рабства. Занавес действительно опустился, конец времён настал. Этих свиней никогда уже не накормят, праведная борьба против рабства уже не приведёт к победе. Но это неважно; важно, что вы были на своём посту, когда пришла проверка.
  
   Наши предки часто использовали слово "суд" подразумевая под ним "наказание": отсюда выражения вроде "Бог тебе судья". Я полагаю, что смысл слова "суд" выступит даже ярче, если будем воспринимать его в прямом смысле: не как наказание или награду, а как вынесение вердикта. Когда-нибудь, может быть, даже сегодня ("что, если этот день - последний день?") будет вынесен абсолютно точный вердикт относительно каждого из нас, будет сделана, если хотите, идеально верная оценка того, чем мы являемся.
  
   В этой жизни мы все сталкивались с суждениями или приговорами в свой адрес. Время от времени мы узнаём, что на самом деле думают о нас наши знакомые. Я, конечно, не имею в виду то, что они говорят нам в лицо: это нужно учитывать, но я сейчас не про это. Я говорю о тех деталях в поведении, через которые неосознанно проявляется мнение о нас наших соседей, сотрудников или подчинённых - или о тех бесхитростных суждениях, ужасных или очаровательных, которые иногда прямодушно выдают дети (а порой и животные). Такие открытия могут стать самыми горькими или самыми прекрасными мгновениями в нашей жизни. Но, конечно, и горечь, и сладость умеряются в этом случае несовершенством, погрешимостью тех, кто судит. Мы можем надеяться, что люди, посчитавшие нас трусами или хамами, недостаточно осведомлены или выведены чем-то из себя; мы можем опасаться, что те, кто доверяет нам или восхищается нами, ослеплены наивностью или симпатией. Я полагаю, что опыт Страшного суда (который, напоминаю, может обрушиться на нас в любой момент) будет похож на эти маленькие переживания, но в N-й степени.
   Ибо суд, который нас ждёт - непогрешимый суд. Если он будет благоприятным, не будет опасений, что он ошибочен; если неблагоприятным - не будет такой надежды. Мы не только поверим, мы будем сами ощущать каждой клеточкой своего потрясённого или обрадованного существа, что, как сказал Судья, так всё и есть: ни больше, ни меньше, ни как-либо иначе. Возможно, мы даже осознаем, что каким-то смутным образом могли догадаться обо всём и сами. И вся Вселенная тоже будет знать про нас всё: наши предки, родители, наши жёны или мужья, наши дети. Непреложная - и, к тому же, отныне самоочевидная - истина о нас сделается известна всем.
  
   И я не думаю, что картины физических катастроф, знамений в облаках, или даже небес, сворачивающихся, как свиток, педагогически действеннее, чем просто сама голая идея Суда. Не в наших силах постоянно возгревать в себе боязнь. Но в наших силах приучить себя всё чаще и чаще спрашивать себя о том, как будет выглядеть то, что мы сейчас говорим и делаем (или не делаем) когда на это прольётся неотразимый свет - свет, который так отличается от физического света этого мира, но о котором даже сейчас мы знаем достаточно, чтобы представить себе его действие. У женщин иногда бывает проблема - в полутьме лавки понять, как будет выглядеть платье при дневном освещении. Это очень похоже на проблему, перед которой стоим мы все - одеться не для тусклого света преходящего мира, а для яркого света грядущего. Хорошее платье - то, которое выдержит этот грядущий свет. Потому что этот свет будет длиться дольше.
  
   ===
  
  
  
   БОГ И ИНОПЛАНЕТНЫЙ РАЗУМ
  RELIGION AND ROCKETRY
  
   На протяжении моей жизни христианство опровергали научными доводами дважды, причём взаимно исключающими способами. Когда я был молод, говорили, что законы Вселенной не только не объясняют возможности зарождения органической жизни, но чуть ли не блокируют эту возможность. На нашей планете жизнь смогла появиться только в результате невообразимо редкого сбоя в целом безупречно отлаженной системы защиты. Предположение, что блокировка могла дать сбой ещё где-то, казалось несерьёзным. Жизнь на Земле следовало признавать исключительной аномалией. Мы существовали в одиночестве в бесконечной пустоте. И это доказывало абсурдность христианской веры в то, что у Вселенной есть Создатель, которого интересуют живые существа.
  
   Затем явился профессор Ф. Б. Хойл, кембриджский космолог, и примерно за две недели Вселенная заполнилась пригодными для обитания планетами, переполненными бесчисленными формами органической жизни. Все, кого я знал, переключились и стали верить теперь в это. И это тоже явственно доказывало абсурдность христианской веры - на этот раз в уникальную важность для Бога рода человеческого.
  
   Из этого видно, чего следует ожидать, если когда-нибудь будет обнаружена животная или растительная жизнь на другой планете. Каждое новое открытие, каждая новая гипотеза в науке поначалу объявляется имеющей самые фатальные последствия для христианства. Противники используют её как повод для очередной атаки на христиан; а верующие, что ещё более странно, пытаются использовать как новое средство обороны.
  
   Но когда шумиха стихает и новость поступает на рассмотрение настоящих богословов, настоящих учёных и настоящих философов, выясняется, что всё осталось примерно там же, где было. Так произошло с коперниканской астрономией, с дарвинизмом, с библейской критикой, с психоанализом. Трудно сомневаться, что так будет и с открытием "жизни на других планетах" - если такое открытие когда-нибудь будет сделано.
  
   Остриё угрозы, как правило, направлено против доктрины Воплощения, против веры в то, что Бог "нас ради, и нашего ради спасения сошёл с небес и вочеловечился". Почему Он сделал это именно ради нас, людей, а не ради каких-то других существ в Космосе? Если мы - лишь одна из миллиардов рас, рассеянных по миллиардам галактик, какое необъяснимое высокомерие подталкивает нас считать себя такими исключительными? Я признаю, что это серьёзный вопрос. На самом деле, он может стать даже очень грозным, если и когда мы узнаем ответ на пять других вопросов.
  
   1. Есть ли во Вселенной жизнь где-нибудь, кроме нашей планеты? Мы не знаем. И не знаем, станет ли это нам когда-нибудь известно.
  
   2. Предположим, какие-то живые существа иного типа обладают тем, что мы называем "разумной душой". Под этим я подразумеваю не только способности к абстрактному мышлению и вычислениям, но и этическое сознание, способность понимать под "хорошим" нечто большее, чем "хорошее для меня" или "хорошее для моего вида". Я полагаю, кроме вопроса "разумны ли эти существа?" следует задаваться ещё и вопросом "одухотворены ли они?". При отрицательном ответе на оба вопроса, конечно, не будет ничего странного в том, что своему виду мы будем отдавать предпочтение.
  
   Нет смысла предлагать существу, каким бы умным или дружелюбным оно ни было, подарок, который оно по своей природе не способно ни принять, ни хотя бы пожелать. Мы учим читать детей, но не собак. Собакам важнее кости. Однако пока нам не стало известно, существует ли вообще какая-то внеземная жизнь, мы остаёмся далеки от проблемы распознавания в непохожих на нас существах "разумности" и "духовности".
  
   Если бы мы их всё же встретили, нам было бы, конечно, не просто определить это с полной уверенностью. Мне кажется, вполне можно предположить, что какие-то существа могут обладать разумом и даже речью, с богословской точки зрения оставаясь при этом всего лишь животными - то есть существами, способными преследовать только биологические цели и наслаждаться только биологическими удовольствиями. Расчётливые и очерствелые обитатели наших мегаполисов и сейчас внешне кажутся такими существами. Но как христиане, мы должны верить, что это лишь видимость, что где-то под оболочкой у них скрыта, пусть усохшая и съёженная, но человеческая душа. Но в других мирах могут встретиться существа, которые и на самом деле будут являться тем, чем кажутся внешне. И наоборот, могут встретиться существа по-настоящему духовные, но настолько неспособные к мышлению техническому и абстрактному, что мы примем их за простых животных. Боже, защити их от нас!
  
   3. Если существуют абсолютно отличные от нас виды разумных живых существ, то встаёт вопрос: прошли ли они, подобно нам, через грехопадение - все или хотя бы некоторые? Об этом вопросе нехристиане, как правило, забывают. Они, похоже, считают, что Вочеловечение Бога христиане придумали, чтобы оправдать привилегии рода человеческого перед всеми прочими существами. Но, конечно же, Воплощение подразумевает прямо противоположное: нашу особую вину и порочность. Создания, заслуживающие Искупления, не потребовалось бы искупать. Здоровые не нуждаются во врачах. Христос умер за людей не потому, что мы стоили этого; Он умер,чтобы сделать нас достойными этого. Обратите внимание, в какие бездны совершенно абстрактных гипотез пришлось нам погрузиться, чтобы дать ответ критикам христианства. Мы сейчас гипотетически обсуждаем гипотетическое грехопадение разумных существ, само существование которых гипотетично!
  
   4. Если все эти виды живых существ (что, конечно, маловероятно) или хотя бы какие-то из них прошли через грехопадение, было ли им отказано в том Искуплении, которое принесли нам Воплощение и Страдание Христово? Идея того, что извечный Сын Божий мог воплощаться в других мирах, спасать иные существа, совсем не подобные нам, не является новой. Элис Мейнелл в стихотворении "Христос во Вселенной" уже сказала об этом:
  
   Лишь в вечности услышим мы, быть может
  Про миллиард Священных Провозвестий,
  Уведаем, каким Христа узрели
  Стрелец, Центавр, Кит, Кассиопея...
  
   Я бы не стал категорически настаивать, что это невозможно. Быть может, из всех космических рас мы единственная падшая раса. Быть может, человек - единственная заблудшая овца, и только за нами Пастырю пришлось лезть в пропасть. А возможно.... но это подводит нас к следующему предположению.... Оно будет самым невообразимым и перевернёт нас совершенно вниз головой, но я, знаете ли, люблю барахтаться в прибое.
  
   5. Если бы мы знали (а мы, напомню, не знаем) ответы на вопросы 1, 2 и 3 - и, кроме того, если бы мы знали, что неким нуждающимся в помощи созданиям было отказано в Искуплении через Воплощение и Распятие - можно ли было бы с уверенностью утверждать, что их Искупление не могло бы совершиться каким-то иным образом? Здесь, конечно, мы спрашиваем уже не просто о неизвестном, а о непостижимом, о том, что можно знать, только если сам Бог откроет нам это. Возможно, что чем больше мы будем вглядываться в Его замысел, тем яснее будем понимать, что только так, а не иначе, через вифлеемское рождение, голгофский крест и опустевшую гробницу, могут быть спасены какие бы то ни было виды разумных созданий. Возможно, в этом есть некая непреодолимая необходимость, заложенная в самой природе Бога или в самой природе греха. Но мы не знаем этого. Во всяком случае, я не знаю. Духовные и физические условия в разных мирах могут сильно различаться. Повреждение от грехопадения может быть различным по характеру и степени. Нам разумно предполагать, что изобилие исцеляющих средств у Бога так же безмерно, как Его милосердие. Для исцеления разных болезней или даже разных пациентов с одной и той же болезнью Великий Врач мог применять совершенно непохожие друг на друга средства; иногда такие, что мы не признали бы в них лекарств, даже если бы их нам показали.
  
   Может оказаться, что искупление других видов отличается от нашего тем, что должно произойти как раз таки именно через нас, с нашей помощью. Тень намёков на что-то подобное можно усмотреть у ап. Павла (Рим 8:19-23), когда он говорит, что всё творение страдает и жаждет избавления ("ибо тварь с надеждою ожидает откровения сынов Божиих") и что избавление это произойдёт только тогда, когда мы, христиане, полностью войдём в наше богосыновство и будем сиять "свободой славы" ("...тварь освобождена будет от рабства тлению в свободу славы детей Божиих").
  
   В строгом смысле слова, конечно же, Апостол, говоря о "твари", говорил только о нашей планете: об окружающих нас формах животной и растительной жизни, которые "обновятся" и "прославятся" благодаря прославлению во Христе человеческой природы. Но, быть может, словам Апостола можно придать и расширительный, космический смысл. Возможно, что Искупление, начавшись с нас, далее будет действовать нами и через нас.
  
   Это, без сомнения, дало бы роду людскому некое ключевое положение в мироздании. Но заметьте - это не подразумевает какого-либо нашего превосходства перед иными расами Космоса и никак не ставит нас в положение Божиих любимцев. Генерал, решая, откуда начать наступление, не выбирает самый красивый пейзаж, самое плодородное поле или самую привлекательную деревню. Христос родился в хлеву не потому, что хлев является наиболее удобным или почётным местом для рождения.
  
   Имей мы такое Божие поручение, контакт между нами и прочими расами во Вселенной, конечно, не стал бы для них катастрофой. И если бы мы не пали, всё тоже могло бы быть по-другому.
  
   Какая мечта - обмениваться мыслями с существами, чьё мышление имеет иную органическую основу (другие чувства, другие потребности), не завидовать интеллекту, который, возможно, превосходит наш (но с терпением и любовью снисходит до нашего уровня); самим снизойти с пониманием и любовью, если доведётся встретить невинных существ, похожих на детей, которые никогда не смогут стать такими же сильными и умными, как мы; привязываться к обитателям других миров той особенно острой и глубокой привязанностью, которая так легко возникает именно между непохожими друг на друга созданиями - какая прекрасная мечта!... Но не обманывайтесь. Это сон, мираж, грёза. Мы - падшие.
  
   Мы отлично знаем, как род человеческий поступает с чужаками. Человек уничтожает или порабощает всё, что встречает на своём пути. Более цивилизованные народы убивают, порабощают, обманывают и развращают дикие народы. Неодушевлённую природу человек превращает в отходы и прах. Конечно, есть люди, которые этого не делают. Но это не те, кто, скорее всего, станет нашими первопроходцами в космосе. Нашими посланниками в новых мирах станут завистливый и жадный искатель приключений и безжалостный технический эксперт. Они будут поступать так, как всегда поступали наши сородичи. Что будет, если они встретят существ, которые слабее их, могут рассказать наши чернокожие и краснокожие братья. Если же они встретят существ, которые будут сильнее - будем откровенны, этим существам придётся их уничтожить.
  
   Интересно, как бы всё сложилось, если бы мы встретили непорочную расу. Поначалу, конечно, мы бы отлично провели время, глумясь, обманывая и эксплуатируя её невинность, но я сомневаюсь, что наша полуживотная хитрость смогда бы долго противостоять божественной мудрости, самоотверженной доблести и полному единодушию.
  
   Словом, если нам суждено когда-нибудь встретить разумные существа иной природы, я больше ожидаю практических, а не теоретических проблем. Конечно же, при малейшей возможности мы совершим против них все преступления, какие только сможем, какие уже совершили против своих собратьев, отличающихся чертами лица и цветом кожи; и тогда само звёздное небо станет для мучительным, невыносимым зрелищем, на которое мы уже не сможем взирать без чувства невыносимой вины, мучительной жалости и жгучего стыда.
  
   Конечно, пресытившись развратом и эксплуатацией, мы предпримем запоздалую попытку что-то исправить. Возможно, мы пошлём им миссионеров. Но можно ли доверять даже нашим миссионерам? "Револьвер и Евангелие" нередко отлично сочетались друг с другом. Святое желание миссионера спасать души не всегда отличалось от высокомерного назойливого зуда "цивилизовать туземцев" (как мы их называем). Смогли бы наши миссионеры хотя бы распознать непорочную расу, если бы встретили её? Не принялись бы навязывать созданиям, не нуждающемся в спасении, план спасения, предназначенный Богом для нас? Не принялись бы осуждать как грехи те отличия в поведении, которые вытекают из духовной и биологической сущности непонятных для нас созданий, которых благословил сам Бог? Не попытаются ли они учить тех, у кого самим следовало бы учиться? Ох, не знаю, не знаю...
  
   Что я точно знаю, так это то, что здесь и сейчас, в качестве единственной возможной практической подготовки к такой встрече, мы с вами должны твёрдо противостоять любой разновидности теологического империализма. Это будет нелегко. Нас назовут предателями собственного биологического вида. Нас будут ненавидеть почти все люди, и даже некоторые верующие. Но мы не должны отступать ни на дюйм. Возможно, мы потерпим неудачу - но давайте погибнем, сражаясь за правое дело. Наша верность должна быть отдана не нашему биологическому виду, а нашему Богу. Те, кто являются или могут стать Его детьми - и есть наши настоящие братья, даже если у них чешуя, панцири и бивни. Значение имеет не биологическое, а духовное родство.
  
   Так что давайте поблагодарим Бога за то, что мы ещё очень далеки от возможности экспансии в другие миры.
  
   Я и раньше задавался вопросом, не являются ли огромные астрономические расстояния некоей предусмотренной Богом карантинной мерой. Может быть, они предотвращают распространение духовной инфекции, исходящей от нашего падшего вида. Но пока что мы очень далеки от предполагаемых богословских проблем, которые может вызвать контакт с иными видами разумных существ. Эти виды, скорее всего, не существуют в природе. В настоящее время нет ни единого доказательства, что они существуют. Все наши рассуждения - не что иное, как то, что логики назвали бы аргументами от "условной вероятности" - аргументами, которые начинаются со слов "Вполне естественно предположить", "Эта аналогия наводит на мысль" или "Будет слишком самонадеянно исключить..." Всё это хорошо выглядит на письме и красиво звучит. Но кто, кроме окончательно чокнувшегося игромана, рискнул бы в обычной жизни поставить хотя бы пять долларов на событие столь исчезающе малой вероятности?
  
   Однако, как мы только что показали, проблему создаёт не само по себе существование этих созданий. Ведь нам сначала нужно будет удостовериться, что это виды падшие; затем, что они не были или не будут искуплены известным нам способом; и наконец, что никакой другой способ искупления тоже для них невозможен - и только тогда богословские вопросы встанут перед нами в полный рост. Хорошо бы наша вера никогда не сталкивалась с более серьёзными трудностями, чем все эти предполагаемые фантомы.
  
   Если я правильно помню, святой Августин в своё время задавался вопросом о выработке богословской позиции в отношении сатиров, антиподов и других мифических полулюдей. Он решил, что с ответом можно подождать, пока мы не удостоверимся, существуют ли такие создания вообще. То же самое можно сказать и о космических расах.
  
   "Но давайте представим, - скажете вы. - Давайте представим, что все эти неудобные для вас предположения окажутся правдой". Я могу лишь заявить, что убеждён в обратном, и с годами это убеждение стало для меня непреодолимым. И христиане и их противники снова и снова ожидают, что какое-нибудь очередное научное открытие либо превратит нашу веру в научное знание, либо окончательно докажет её абсурдность. Открытий позади уже много, но ничего похожего на опровержение христианства так до сих пор и не произошло.
  
   То, во что мы веруем, всегда остаётся теоретически возможным, но никогда не становится окончательно доказанным или отвергнутым. У меня есть подозрение, что, когда это положение изменится, наступит конец света. Мы предупреждены о том, что совершенно неопровержимые доказательства ложности христианской веры, доказательства, которые смогут ввести в соблазн (насколько возможно) даже избранных, будут даны только с приходом Антихриста.
  
   Но после этого предъявит свои совершенно неопровержимые доказательства другая сторона.
  
   Причём не ранее, я полагаю.
  
   ===
  
  
  
  
  
   РАБОТАЮТ ЛИ МОЛИТВЫ
  THE EFFICACY OF PRAYER
  
   Как-то пару лет назад я встал пораньше, намереваясь перед поездкой в Лондон заглянуть с утра в парикмахерскую. Но из первой же утренней почты выяснилось, что необходимость в поездке отпала. Я решил отложить и стрижку. Но что-то продолжало зудеть в голове, какой-то внутренний голос твердил: "Нет, всё равно подстригись; иди и подстригись". В конце концов я сдался и отправился стричься. Стриг нас с братом в то время знакомый прихожанин, малоимущий и с такой кучей проблем, что друзьям приходилось иногда ему помогать. Как только я открыл дверь парикмахерской, он воскликнул: "О, я молился, чтобы вы зашли сегодня!" И правда, зайди я позже на день или два, помощь бы уже опоздала.
  
   Это поразило меня; удивляет это меня и по сей день. Нет, конечно, нельзя строго доказать причинно-следственную связь между молитвами парикмахера и моим визитом. Это могло быть внушением на расстоянии. Это могло быть случайностью.
  
   Далее, мне случалось дежурить у постели женщины, у которой бедренная кость была разъедена раковой опухолью, а в других костях были обнаружены многочисленные метастазы. Требовалось три человека, чтобы передвигать её по постели. Врачи не прочили ей и нескольких месяцев жизни, а медсёстры (которые часто знают больше) - нескольких недель. Один добрый человек возложил на неё руки и помолился. Год спустя пациентка ходила (и даже в горы, по заросшим тропинкам) а специалист, разглядывая последние рентгеновские снимки, говорил: "Кости твёрдые, как камень. Это чудо".
  
   И тут тоже не было каких-то убедительных доказательств. Все врачи соглашаются, что медицина не является точной наукой. Ошибочность медицинских прогнозов не требует отыскания сверхъестественных причин. И вера в причинно-следственную связь между молитвами и выздоровлением также является делом личного выбора.
  
   Но тогда возникает вопрос: "А как же вообще можно доказать действенность молитв?" Откуда можно взять уверенность, что нечто происходит именно по нашим молитвам, а не само собой? Даже когда происходит бесспорное чудо, нет уверенности, что причина чуда была в нашей молитве, а не в чём-то другом. Ответ на поставленный вопрос, несомненно, отрицательный: убедительных, подтверждённых научными опытами доказательств действенности молитв у нас нет и никогда не будет.
  
   Есть вещи, которые подтверждаются устойчивым единообразием нашего повседневного опыта. Закон всемирного тяготения покоится на прочном основании бесчисленных подтверждений того факта, что ему подчиняются всегда и всюду все физические тела без исключения. Но то, что считаем действенной молитвой мы, христиане -- не доказывалось бы, даже если бы все молитвы всех людей всегда исполнялись (чего не происходит). Ведь молитва - это просьба. Отличие просьбы от принуждения в том, что она может быть удовлетворена, а может быть и отвергнута. И как бы сочувственно ни прислушивалось бесконечно мудрое Существо к просьбам ограниченных и недалёких созданий, оно, конечно, будет удовлетворять их далеко не всегда. Неизменный "успех" в молитве доказывал бы отнюдь не христианскую доктрину. Он доказывал бы нечто напоминающее скорее магию - способность некоторых человеческих существ управлять ходом событий или вынуждать его. В Новом Завете, без сомнения, есть места, которые на первый взгляд кажутся обещанием безусловного исполнения молитв. Но тут наверняка что-то не так. Потому что в самом сердце этой Истории мы встречаем вопиющий пример обратного. В Гефсимании самый Святой из всех когда либо молившихся трижды умолял о том, чтобы чаша, которую Ему предстояло испить, миновала Его. Но этого не произошло. После этого можно отказаться от мысли, что молитва рекомендована нам как хорошо удающийся фокус.
  
   Но есть вещи, которые трудно наблюдать в повседневном опыте, их можно доказать только искусственно созданными опытами, которые мы называем экспериментами. Можно ли ставить эксперименты с молитвами? Оставим за скобками возражение, что ни один христианин не станет участвовать в этих экспериментах, потому что это ему прямо запрещено: "не экспериментируй с Господом Богом твоим". Но, запретно или не запретно, возможно ли это вообще?
  
   Я как-то читал предложение, чтобы группа людей - как можно более многочисленная - в течение шести недель молилась изо всех сил за тяжелых больных в больнице А, при этом ни в коем случае не молясь за пациентов больницы Б. Предлагалось выяснить, привело ли бы это к увеличению числа выздоровевших в больнице А и соответственному уменьшению числа летальных исходов. Конечно, можно было бы ещё предложить кратно повторить этот эксперимент в разных условиях, чтобы исключить влияние посторонних факторов.
  
   Проблема в том, возможна ли настоящая молитва при таких условиях. "Внимает небо не словам, но мыслям", - говорит король в "Гамлете". Просто произносить слова - не означает молиться; в противном случае лучшими молитвенниками в мире была бы команда должным образом обученных попугаев. Вы не можете молиться за выздоровление больных, не желая этого выздоровления. Но у вас не может быть мотива желать выздоровления пациентам только одной больницы. К тому же получается, что вы молитесь не для того, чтобы облегчить их страдания, а для того, чтобы узнать, что произойдёт. Реальная цель вашей молитвы отличается от объявленной. Другими словами, что бы ни делали ваши язык, зубы и колени, такая молитва на самом деле - вообще не молитва. Эксперимент невозможен.
  
   Таким образом, эмпирические доказательства или опровержения действенности молитв недоступны. Но этот вывод покажется не таким удручающим, если мы вспомним, что молитва - это всё-таки просьба. Мы можем сравнить её с другими видами просьб.
  
   Мы ведь обращаемся с просьбами не только к Богу, но и к ближним: просим передать соль, просим повысить зарплату, просим друга кормить кошку пока мы в отпуске, просим женщину выйти за нас замуж... Иногда мы получаем то, о чём просим, иногда нет. Но когда мы получаем желаемое, доказать с научной точностью причинно-следственную связь между просьбой и выполнением не так просто, как может показаться.
  
   Ваш сосед может быть, настолько милосерден, что не позволил бы вашей кошке голодать, даже если бы вы вообще перестали о ней заботиться. Ваш работодатель мог поднять вам зарплату, узнав, что конкурирующая фирма предлагает вам больше, а может быть, напротив, он и без просьбы собирался вам её повысить. Что касается женщины, которая соглашается выйти за вас замуж - можете ли вы быть уверены, что она не приняла этого решения ещё до вашей просьбы? Ваше предложение, знаете ли, могло быть результатом, а не причиной её решения. Никакой серьёзный разговор и не состоялся бы, если бы она не желала его.
  
   Таким образом, когда мы просим о чём-то человека, доказать причинно-следственную связь нашей просьбы с её выполнением почти столь же невозможно, как когда мы просим о чём-то Бога. То, что мы получаем, мы, может быть, получили бы в любом случае. Но, как я уже сказал, подобие это не полное. Когда наш друг, начальник или жена уверяют нас, что выполнили нашу просьбу только потому что мы их об этом просили, мы можем знать их настолько близко, чтобы не иметь никаких сомнений в том, что они не лгут нам, равно как и в том, что они верно отдают себе отчёт в мотивах своих поступков. Но заметьте, эта наша уверенность основана не на научных методах. Мы не проводим контрольных экспериментов, отказываясь от повышения или разрывая помолвку, а затем повторно обращаясь с этими же просьбами как можно более многократно, чтобы посмотреть, что выйдет на этот раз. Доверие к человеку в корне отличается от научной достоверности. Оно рождается из личного отношения - не из знаний о человеке, а из знания его самого.
  
   Наша уверенность в том что Бог нас слышит и идёт, когда нужно, навстречу нашим молитвам, иногда даже с вполне ощутимой очевидностью, может возникнуть только таким же образом. Пустое занятие подсчитывать процент успехов и неудач в молитвах, пытаясь оценить, достаточно ли высок процент успехов, чтобы их нельзя было объяснить случайностью. Только тот, кто хорошо знает человека, может судить о том, сделал ли он нечто по просьбе или по какой-то иной причине. Я думаю, что только тот, кто хорошо знает Бога, мог бы сказать, послал ли Он меня в парикмахерскую только потому, что об этом помолился парикмахер.
  
   До сих пор мы ставили вопрос неправильно и обсуждали его на недолжном уровне. Сама постановка вопроса "Работает ли молитва?" уже направляет на ложный путь. "Работает" - это когда что-то приводит к цели автоматически, как заклинание или механизм. Молитва же - либо чистая иллюзия, либо личная беседа между зарождающимися, пока ещё не вполне состоявшимися личностями (нами) и завершённой, совершенной, абсолютно подлинной Личностью. Молитва как прошение, как обращение с просьбой может быть лишь частью такой беседы; исповедь и покаяние - её двери, поклонение - её святилище; радость присутствия и созерцания Господа - её хлеб и вино. В молитве Бог показывает нам Себя. То, что Он при этом, кроме прочего, иногда исполняет наши просьбы - это частность, может быть, даже не самая важная, этой встречи. То, что Бог делает, может вытекать лишь из того, чем он является.
  
   Тем не менее, просительная молитва разрешена и предписана нам: "Хлеб наш насущный дай нам на сей день". И, без сомнения, это поднимает трудную теоретическую проблему. Как может Бог менять свои действия в ответ на предложения людей? Ведь бесконечная Мудрость не нуждается в том, чтобы ей поясняли, что лучше, а бесконечная Доброта не нуждается в том, чтобы её побуждали к этому. Богу вообще не нужно ничего из того, что могут сделать для Него ограниченные существа, живые или неодушевлённые. Если бы Он захотел, Он мог бы чудесным образом питать наши тела без еды; или производить нам еду без посредства земледелов, мясников и пекарей; или сообщать нам знания без помощи наставников; или обращать язычников без помощи миссионеров. Вместо этого Он позволяет земле, погоде, животным, мышцам, разуму и воле людей содействовать исполнению Своей воли. "Бог, - сказал Паскаль, - выдумал молитву, чтобы наделить свои создания привилегией быть причиной чего-либо". Но не только в молитве осуществляется эта привилегия; всякий раз, когда мы действуем, мы пользуемся ею же. На самом деле влияние моих молитв на ход событий по сути ничем не отличается от влияния на него других моих действий. Конечно, ничто не может повлиять на решение Бога или изменить Его замысел. Но цели будут достигнуты Им разными способами в зависимости от действий Его созданий - в том числе, от их молитв.
  
   Ибо Он, кажется, не хочет делать Сам ничего такого, что может поручить Своим созданиям. Он позволяет нам медленно и неуклюже приближаться к тому, что Сам мог бы совершить идеально и в мгновение ока. Он позволяет нам пренебрегать тем, чего Он добивается от нас, или терпеть неудачи. Возможно, мы даже не до конца осознаём проблему сосуществования ограниченной свободы с Всемогуществом. Представляется, что в каждый момент это должно быть практически равносильно божественному отречению. Мы не просто получатели или наблюдатели. Мы имеем привилегию участвовать в игре, мешать или помогать Богу, "копая нашими маленькими совочками". Не является ли этот удивительный процесс просто Творением, происходящим на наших глазах? Может быть, вот так, не засвечивая Своего участия, Бог на наших глазах творит из ничего других богов?
  
   По крайней мере, так представляется мне. Но то, что я изложил выше, является, в лучшем случае, лишь мысленной, символической моделью. Всё, что мы говорим на такие темы, следует принимать на правах аналогии или притчи. Реальность, несомненно, непостижима для нас. Но мы можем, по крайней мере, попытаться избавиться от плохих аналогий и плохих притч. Молитва - это не машина. Это не магия. Это не совет, обращённый к Богу. Наши молитвы, как и все наши поступки, не могут быть выделены из общего непрерывного потока деяний самого Бога, в котором собираются воедино все конечные причины.
  
   Ещё неправильнее было бы полагать, что люди, чьи молитвы исполняются, достигли положения царских любимцев, получили особое влияние на Царя. Неисполнившаяся молитва Христа в Гефсиманском саду - достаточный ответ такому заблуждению. И я не могу не упомянуть одно горькое высказывание, которое я как-то услышал от опытного христианина: "Я видел много поразительных ответов на молитвы и не раз был свидетелем чудес. Но обычно такое происходит только в начале христианской жизни: до обращения или вскоре после него". По мере того, как христианская жизнь углубляется, они становятся более редкими. И отказы не только учащаются, но и становятся более явными и категоричными.
  
   Значит, тех, кто служит Ему лучше всех, Бог покидает уже абсолютно?.. Что ж, Тот, кто послужил ему лучше всех, действительно простонал перед своей мучительной смертью: "Боже мой, Боже мой! для чего Ты меня оставил"... Когда Бог соделался Человеком, именно этот Человек не получил от Бога совершенно никакого утешения в час своей величайшей нужды. Здесь есть тайна, которую, даже будь у меня силы на это, я, наверное, не осмелился бы исследовать. Однако вот что важно: таким маленьким людям, как мы с вами, лучше не делать о себе приятных выводов, когда наши молитвы исполняются вопреки надежде и вероятности. Если бы мы были сильнее, с нами, может быть, обошлись бы менее бережно. Если бы мы были храбрее, нас могли бы отправить сражаться без всякой подмоги на куда более опасные участки Великой Битвы.
  
   ===
  
  
  
   КОМАРЫ И ВЕРБЛЮДЫ
  FERN-SEED AND ELEPHANTS
  
   (Этот доклад, изначально озаглавленный "Богословский модернизм и библейская критика", Льюис зачитал в Весткотт-Хаусе, Кембридж, 11 мая 1959 года. Под этим названием он был опубликован в сборнике 1981 года "Размышления христианина", а в 1998 году вошёл в сборник "Комары и верблюды".)
  
   Статья эта обязана своим появлением беседе с деканом Весткотт-Хауса, состоявшейся как-то вечером в минувшем семестре. На столе лежала книга Алека Видлера, и я высказал своё мнение о богословских трудах такого рода. Свои скоропалительные и не слишком компетентные заключения я высказал с той свободой, которая приходит после хорошего обеда. Слово за словом, и прежде чем остановиться, я наговорил значительно больше, чем собирался, о том образе мыслей, который, насколько я могу судить, пока всё же не доминирует в наших богословских колледжах. Мой собеседник сказал: "Хорошо бы вы пришли и выступили со всем этим перед нашими студентами". Он знал, конечно, что я невежда в обсуждаемом вопросе. Но думаю, что его идея как раз и заключалась в том, чтобы люди узнали, как определенный вид богословия воздействует на людей неискушённых. Пусть я не могу высказать об этой книге ничего, кроме ряда недоумений, знатокам будет полезно узнать, какого рода недоумения подобные труды вызывают у обычных людей. В кругу специалистов такие вещи проходят мимо внимания. Коллеги, с которыми вы ежедневно беседуете, сформировались под влиянием тех же установок и того же круга литературы, что и вы. Это может вводить в заблуждение. Ведь как пастырям, вам придется иметь дело не с коллегами, а с людьми неискушёнными. В конечном итоге вы трудитесь именно для них. Пастыри должны спасать овец, а не других пастырей (кроме некоторых очень специфических случаев). И горе вам, если через вас к ним не приходит Благая Весть. Нет, я не пытаюсь учить свою бабушку. Я просто, будучи одной из овец, хочу поведать вам то, что вы сможете узнать только от овцы. А теперь, позвольте мне немного поблеять.
  
   Прихожане ваши подразделяются на два типа: необразованные и те кто образован, но по-другому, чем вы. Я не представляю, как можно вести диалог с собеседниками первого типа, если вы придерживаетесь взглядов Луази, Швейцера, Бультмана, Тиллиха или Алека Видлера. Я понимаю - и, кажется, вы тоже сознаёте это не хуже - что вряд ли стоит открывать им, во что вы на самом деле верите. Богословие, которое отрицает историчность почти всех событий Евангелия, отрицает то, к чему жизнь, чувства и мысли христиан были привязаны на протяжении двух тысяч лет, которое либо совсем не признаёт чудеса, либо, что уже совсем причудливо, проглатывает такого верблюда, как Воскресение-Из-Мёртвых, но отцеживает мелких комаров вроде насыщения хлебами толпы людей - если предложить такое богословие необразованному человеку, это может привести только к одному из двух результатов. Это либо подтолкнёт его к переходу из протестантизма в католичество, либо превратит в атеиста. В любом случае, то, что вы ему предлагаете, он вообще не сочтёт христианством. Если он продолжит держаться за привычное христианство, он покинет церковь, в которой спасительное учение больше не преподаётся, и попытается найти другую, где оно ещё живо. Если же вам удастся его полностью переубедить, он вообще перестанет называть себя христианином и посещать Церковь. Он так бездуховен, что больше уважал бы вас, если бы и вы поступили так же. Один опытный священнослужитель рассказал мне, что некоторые либеральные священники, столкнувшись с этой проблемой, воскресили из небытия позднесредневековую концепцию двух истин: упрощённой лубочной истины, которую можно проповедовать народу, и эзотерической истины, предназначенной для духовенства. Не думаю, однако, что применение этой концепции на практике покажется вам удобным. Я лично уверен, что если бы мне пришлось театрально изображать веру перед прихожанином, испытывающим сильную боль или подвергающимся тяжким испытаниям, и делать это с убеждённостью и пылом, отвечающим серьёзности положения, при этом зная про себя, что я сам не в прямом, а только в каком-то назидательно-моралистическом смысле верю в то, что говорю, то я бы почувствовал, как мой лоб покрывается испариной, а воротник душит шею. Ну да ладно; это ваша головная боль, а не моя. В конце концов, у вас другой воротник. На самом деле я принадлежу ко второй группе - образованных, но не получивших специального богословского образования. Сейчас я попытаюсь рассказать вам, что чувствует представитель этой группы.
  
   Разрушение традиционной веры было в основном заслугой богословов, занимавшихся текстуальной критикой Нового Завета. Авторитет экспертов в этой узкой научной дисциплине - это авторитет, во имя которого нас просят отказаться от всего множества убеждений, разделяемых когда-то первыми христианами, затем Отцами, затем Средними веками, затем Реформацией и даже девятнадцатым веком. Я хочу объяснить, что заставляет меня относиться скептически к этому авторитету. Вы скажете - всего лишь моё невежество. Но скептицизм в данном случае и есть причина этого невежества. Какой смысл прилагать тяжкие труды к изучению предмета, когда ты не уверен в учителях.
  
   Итак, во-первых, критикам библейских текстов не мешало бы, мне кажется, для начала запастись общей эрудицией, серьёзным багажом знаний о текстах как таковых. Я ощущаю, что им недостаёт общего литературного кругозора, который позволял бы им чувствовать отличительные особенности тех текстов, которые они исследуют. Странно, конечно, выдвигать такое обвинение против людей, которые посвятили библейским текстам всю жизнь. Но, возможно, в этом-то и проблема. Человек, который провел юность и зрелость в прилежном изучении новозаветных текстов и научных комментариев к ним, чей опыт не включает тех образцов для сравнения, которые может дать только широкое и прочувствованное знание литературы в целом, с большой вероятностью будет упускать в новозаветных текстах самые бросающиеся в глаза вещи. Когда некто внушает мне, что в Евангелиях что-то является легендой или сказкой, мне важно знать, сколько легенд и сказок он прочёл в своей жизни и насколько его восприятие натренировано различать сказочность на вкус; нежели то, сколько лет он прокорпел над самими Евангелиями. Но давайте перейдём к примерам.
  
   В одном теперь уже не новейшем учёном комментарии я прочитал однажды, что четвертое Евангелие рассматривается некой критической школой как "духовный роман", "поэма, а не история", что его следует оценивать по тем же канонам, что притчу Нафана, книгу Ионы, "Потерянный рай" или даже "Путь пилигрима". Если человек способен утверждать такое, чего стоит его мнение о какой бы то ни было книге? Обратите внимание, что в качестве ближайшего подобия предлагается "Путь пилигрима", история, сама себя объявляющая сновидением, и настойчиво выставляющая свою аллегоричность даже в именах действующих лиц. А ведь даже эпические построения Мильтона всего лишь аллегория. Но давайте пропустим столь явные промахи и обратимся к истории Ионы - нелепость сравнения всё равно остаётся вопиющей. Книга Ионы - это сказание, столь же мало претендующее на связь с исторической реальностью, как и книга Иова; это череда драматургических ситуаций с отчётливым привкусом еврейского юмора. А теперь обратимся к Иоанну. Прочитайте диалоги; скажем, разговор с самарянкой у колодца или тот, который следует за исцелением слепорожденного. Представьте мысленно как Иисус чиркает (если мне позволят так выразиться) пальцем в пыли; или незабываемое ἦν δὲ νύξ ("бѣ́ же но́щь", Ин13:30). Я изучал поэмы, романы, описания мистических видений, легенды, мифы всю свою жизнь. Я знаю, каковы они. Я знаю, что ничто из перечисленного даже отдалённо не напоминает этот эпизод. На Иоаннов текст возможны только два взгляда. Либо это репортаж, пусть даже содержащий неточности, но фиксирующий факты; типа записывания Босуэллом речей Джонсона. Либо же какой-то анонимный писатель второго века, без всяких предшественников или последователей, внезапно предвосхитил технику современного реалистического романа. Как ни крути, но это повествование именно реалистического рода. Читатель, который этого не видит, просто не научился читать. Я бы порекомендовал ему хотя бы полистать Ауэрбаха.
  
   Или вот вам отрывок из "Теологии Нового Завета" Бультманна: "...обратите внимание, как неуклюже предсказание второго пришествия (Мк. 8:38) располагается в тексте за предсказанием крестных страданий (8:31)". О чём Бультманн здесь говорит? Что за неуклюжесть усматривает? А дело в том, что Бультманн предубеждён, что предсказание Второго Пришествия обязано хронологически предшествовать предсказанию о Крестных Страстях. Поэтому он хочет верить - и без труда убеждает себя, - что когда они встречаются в одном и том же отрывке текста, между ними заметна некоторая нестыковка, "несуразность". И он яростно навязывает своё прочтение исследуемому тексту, игнорируя очевидную фальшивость, к которой это приводит. Вот Петр только что исповедал Иисуса Помазанником. Не успевает угаснуть вспышка радости и славы, следует пророчество о том, что Сын Человеческий пострадает и умрёт. Для верности это противопоставление повторяется ещё раз. Петр, ошеломлённый только что пережитым вдохновением, совершает неверный шаг и получает сокрушительную отповедь: "отойди от меня". Затем, после недолгого отвержения, которому (увы, нередко) подвергается Петр, голос Учителя, обращенный к толпе, обобщает мораль. Все его последователи должны взять крест. Избегание страданий, самосохранение - это не то, чего Он ждёт от них. Затем следует ещё более определенный призыв к мученичеству. Вы должны стоять в вере. Кто отречется от Христа, от того Он Сам отречется потом. И логически, и эмоционально, и образно последовательность идеальна. Только Бультманн мог думать иначе.
  
   Наконец, Бультманн уверяет: "личность Иисуса не имеет никакого значения ни для благовестия ни Павла, ни для благовестия Иоанна... На самом деле ранняя Церковь не сохранила, даже случайно, никакой картины личности Иисуса. Любая попытка ее реконструировать остается субъективной игрой воображения".
  
   Итак, Новый Завет не даёт картины личности нашего Господа. Каким образом ученый немец мог настолько ослепить себя, чтобы совсем не видеть того, что видят все? Велика ли после этого надежда, что он смог бы вообще опознать какую-либо личность в ком-либо? Ибо здесь Бультманн выступает contra mundum, вразрез с целым миром. Если что-то и объединяет не только верующих, но даже и многих неверующих, так это ощущение, что в Евангелиях перед нами предстаёт Личность. Есть исторические деятели, которых мы хорошо знаем по их деяниям, но о личности которых не имеем того представления, которое даёт прямое знакомство; например, Александр Македонский, Аттила или Вильгельм Оранский. Есть и другие, которые не претендуют быть реальными лицами, но которых, тем не менее, мы ощущаем как старых знакомых: Фальстаф, дядя Тоби, мистер Пиквик. Но, пожалуй, только три персоны кажутся нам личными знакомыми, являясь при этом историческими лицами. Их назовёт любой: это Сократ Платона, Иисус Евангелий и Джонсон Босуэлла. (Для русских, вероятно - Пушкин, прим. пер.) Наше знакомство с ними проявляется через тысячу примет. Когда мы заглядываем в апокрифические евангелия, мы говорим о том или ином речении: "Нет, нет. Это прекрасное изречение, но это не Его речь. Не тот голос." - и так же со всей псевдо-джонсонианой. Нас нисколько не смущают несовместимые контрасты в каждом из этих лиц: в Сократе сочетание скабрезных педерастических шуток с высоким духовным настроем и несокрушимым здравым смыслом; в Джонсоне - смесь предельной серьезности и меланхолии с такой склонностью к розыгрышам и нонсенсам, которой Босуэлл никогда не мог понять, а Фанни Берни, напротив, отлично понимала; в Иисусе - простонародной проницательности, невыносимой строгости и неотразимой нежности. Настолько силен аромат Его личности, что, даже несмотря на то, что Он постоянно твердит вещи, которые в устах кого бы то ни было, кроме воплощённого Бога, могли бы означать только несносное высокомерие, мы - и многие неверующие также - ощущаем правду в Его самооценке: "Я кроток и смирен сердцем". Даже те отрывки в Новом Завете, которые, казалось бы, касаются божественной, а не человеческой природы, ставят нас лицом к лицу ни с чем иным как с Личностью. И я не уверен, что они не делают этого, пожалуй, даже успешнее, чем остальные. "... О том, что мы слышали, что видели своими очами.. что осязали руки наши ... И Слово стало плотию, и обитало с нами, полное благодати и истины; и мы видели славу Его, славу, как Единородного от Отца..." Чего можно добиться, пытаясь затемнить или рассеять эту явственную ощутимость прямого контакта разговорами о "той значительности, которую ранняя Церковь пыталась приписать Учителю"? Да это же просто пощёчина, удар по лицу. Даже не сами эти выражения, а то побуждение, которое стоит за ними. Я всерьёз опасаюсь, что под личностью доктор Бультманн понимает то, что для меня является воплощением безликости: что-нибудь вроде статей в "Британском Биографическом Словаре", некрологов или роскошного викторианского издания "Жизнь и письма Иешуа Бар-Йосефа в трех томах с фотографиями".
  
   Итак, вот моё первое мычание (или блеяние). Эти люди просят меня поверить, что они способны читать в древних текстах между строк; а в доказательство предъявляют очевидную неспособность прочитать (в любом заслуживающем внимания смысле слова) сами строки. Они утверждают, что способны углядеть запрятанные в буквах следы комара, но средь бела дня не замечают верблюда в трёх шагах от себя.
  
   Теперь второе мычание (или блеяние). Любая теология либерального толка в какой-то момент использует предположение - а иная даже берёт его за основу - что реальные поступки, цели и смыслы наставлений Христа были в своё время искажены и перевраны самыми близкими его учениками, чтобы быть восстановленными или, лучше сказать, эксгумированными только в наше счастливое время. Задолго до того, как я заинтересовался теологией, я столкнулся с такого рода подходом кое-где ещё. Когда я только приступал к изучению античной литературы, в истолковании древних классиков доминировали воззрения Бенджамена Джовитта. Меня воспитывали в вере, что истинный смысл Платона был искажен Аристотелем и окончательно похоронен неоплатониками, чтобы быть восстановленным только нашими учёными современниками. Когда же истинный смысл был восстановлен, оказалось (о чудо!), что Платон на самом деле был не более чем английским гегельянцем на манер Т. Х. Грина. Далее с подобными откровениями я постоянно сталкивался в своей профессиональной деятельности: каждую неделю какой-нибудь гениальный студент, каждый семестр какой-нибудь занудный американский профессор вдруг впервые открывает миру истинный смысл одной из пьес Шекспира. Но в этом третьем случае я сам могу, к счастью, выступать профессиональным экспертом. Революция в представлениях и нравах, которая произошла на нашем веку, настолько разительна, что внутренне я ощущаю себя ближе к миру Шекспира, чем к миру его современных интерпретаторов. Я вижу - я чувствую это нутром - я знаю это без всяких сомнений - что большинство этих интерпретаций просто невозможны; они предполагают такой взгляд на вещи, который был совершенно немыслим до 1914 года, не говоря уже о временах короля Иакова. Всё это ежечасно укрепляет мои подозрения насчёт добросовестности подобного аналитического подхода к Платону или Новому Завету. Идея, что человек или писатель мог быть совершенно непроницаем для тех, кто жил с ним в одной культуре, говорил на одном языке, придерживался тех же обычаев и нравов - а для тех, кто не имеет ни одного из этих преимуществ, сделался вдруг совершенно прозрачен, на мой взгляд, нелепа. В этом есть априорная невероятность, которую почти никакие аргументы и доказательства не могут уравновесить.
  
   В-третьих, я нахожу что подобные истолкования существенно опираются на догму о невозможности чудес. При таком подходе любое слово, вложенное в уста Господа в старинных писаниях и представляющее собой предсказание будущего, считается сделанным уже после события, которое было в нём предсказано. Но это разумно только при условии что прежде неопровержимо доказана абсолютная невозможность пророчеств. Аналогично, отвержение как неисторичных всех сообщений, повествующих о чудесах, было бы разумно только при наличии несомненного знания, что чудеса вообще никогда не случаются. Сейчас я не хочу здесь обсуждать, возможны ли чудеса. Я только хочу предостеречь, что отношение к этому вопросу предопределяется не учёностью, а мировоззренческими установками. Методами науки этот вопрос не решается, и в подобных вопросах учёные обладают не большим авторитетом, чем кто угодно вообще. Правило "сообщения о чудесах всегда ложны" - это то, что, при желании, можно прикладывать к изучаемым текстам, но не то, что можно научно вывести из них. Если говорить об авторитете, то даже объединенный авторитет всех библеистов мира в подобных случаях ничего не значит. Об этом они судят просто как люди своего времени; люди, подверженные типовым предрассудкам эпохи, и, возможно, недостаточно критичные к ним.
  
   А вот наконец и моё четвертое мычание, которое будет самым громким и длинным.
  
   Целью библейской критической текстологии является реконструкция происхождения изучаемых текстов - какие исчезнувшие источники использовали их авторы, когда и где они создавали свои тексты, с какими целями, под влиянием кого или чего - словом, Sitz im Leben, "обстоятельства возникновения". Всё это проделывается с огромной эрудицией и бесспорной изобретательностью. И на первый взгляд выглядит очень убедительно. Я думаю, что это убедило бы даже и меня, но, видите ли, я ношу с собой амулет - волшебный корень - против этого. Вы должны извинить меня, если я сейчас немного поговорю о себе. Поскольку ценность того, что я скажу, заключается именно в том, что это будет свидетельством из первых рук.
  
   Что меня предостерегает верить реконструкциям, так это то, что я обладаю возможностью видеть их с обратной стороны, с изнанки. Я наблюдал, как рецензенты подобным образом реконструировали процесс создания моих собственных книг.
  
   Кто не читал рецензий на свои книги, никогда не поверит, как редко в этих рецензиях встречается критика в прямом смысле этого слова; разбор, одобрение или порицание содержания текста как такового. На самом деле рецензии обычно посвящены воссозданию воображаемых обстоятельств его возникновения. Самые термины, которые рецензенты используют, восхваляя или порицая, как бы подразумевают присутствие при процессе его создания. Они могут хвалить иной отрывок как "спонтанный" а другой осуждать как "вымученный"; то есть они выказывают полную уверенность что им известно, что именно было написано currente calamo (стремительным пером ), а что invita Minerva (против воли Минервы).
  
   Цену таким реконструкциям я понял ещё в самом начале своей карьеры. В первом же сборнике статей, который я опубликовал, имелась одна статья, в которую я вложил горение сердца, тема которой меня по-настоящему волновала и в которой я позволил себе не скрывать своей личной вовлечённости - она была посвящена Уильяму Моррису. И чуть ли не из первой же рецензии я с ошеломлением узнал, что это единственная, наверное, статья в сборнике, в которой у автора не заметно серьёзного интереса к теме. Нет, я не обольщаюсь. Критик, как я теперь понимаю, был совершенно прав, считая эту статью худшей в сборнике; по крайней мере, все с ним согласились. В чем он полностью заблуждался, так это в воссоздании обстоятельств и причин, обусловивших её серость.
  
   Что ж, это заставило меня насторожиться. С тех пор я с неизменной тревогой просматривал подобные воображаемые истории создания как моих собственных книг, так и книг моих друзей, реальная история создания которых была мне известна. Рецензенты, как враждебные так и дружественные, с большой уверенностью отметут ваши собственные соображения на этот счёт; они сами вам расскажут, какие общественные события заставили вас задуматься о том или ином, какие авторитеты оказали на вас влияние, какова была ваша цель в целом, к какой аудитории вы обращали свой труд, когда и почему был вами сочинён тот или иной фрагмент.
  
   Давайте теперь отделим общую картину от того, что можно утверждать с уверенностью. Общая картина такова, что за всю историю моих наблюдений ни одна из догадок рецензентов не оказывалась верной ни по одному пункту; метод показывал 100-процентную ошибочность. Можно было бы ожидать, что хотя бы по чистой случайности критики будут попадать в цель по крайней мере столь же часто, как делать промахи. Но мне кажется, такого не происходило. Я не могу припомнить вообще ни одного попадания. Но поскольку я не документировал статистики, мое общее впечатление может оказаться ошибочным. С полной уверенностью я могу утверждать только вот что: критики ошибаются в подавляющем большинстве случаев.
  
   При этом, если не знать настоящей правды, реконструкции могут звучать невероятно убедительно. Так, многие рецензенты полагали, что Кольцо Всевластья в толкиеновском "Властелине Колец" - не что иное, как сказочная аналогия атомной бомбы. Казалось бы, что может выглядеть правдоподобнее? Вот книга, опубликованная в то время, когда все вокруг были озабочены этим зловещим изобретением; вот в самой сердцевине сюжета - оружие, которое безумно выбрасывать, но смертельно опасно использовать. Однако время написания книги (время написания, не дата публикации) делает эту теорию невозможной. Далее, на прошлой неделе один рецензент выразил мнение, что сказка моего друга Роджера Ланселина Грина была написана под влиянием моих сказок. Ничто не может казаться более вероятным. У меня есть воображаемая страна, в которой правит всесильный и всеблагой Лев; у Грина - всесильный и всеблагой Тигр. Легко доказать, что мы с Грином читали произведения друг друга; что мы были связаны по жизни тысячей связей. Когда речь идет о мертвых авторах, доводы в пользу заимствования считаются самыми вескими из всего круга доводов, которые принято считать убедительными. Но, тем не менее, в данном случае это точно не так. Мне известно происхождение именно этого Тигра и именно этого Льва, и они появились совершенно независимо друг от друга.
  
   Поистине, это заставляет задуматься. Реконструкции истории создания древних текстов внешне выглядят очень солидно. Но, в конце концов, они представляют собой лишь набор предположительных расчётов, результат которых не может быть проверен фактами. Чего можно было бы пожелать для проверки состоятельности метода, как не наглядного применения его в условиях наличия фактов для проверки? Что ж, это как раз то, что я вам только что проделал. И мы обнаружили, что когда проверка доступна, результаты либо всегда, либо почти всегда неверны. "Достоверные результаты современной науки" относительно того, каким образом создавался тот или иной древний текст, "достоверны", как поневоле приходится заключить, только потому, что люди, знающие истинные факты, мертвы и уже не раскроют нам тайны. Боюсь, что фундаментальные исследования в моей собственной области, вроде реконструкции истории Пирса Пахаря или Королевы Фей, тоже вряд ли окажутся чем-то иным, кроме как чистыми иллюзиями.
  
   Но как я осмеливаюсь сравнивать болтунов, пишущих рецензии в современные еженедельники, с великими учеными, посвятившими жизнь подвижническому подвигу изучения Нового Завета? Даже если первые ошибаются на каждом шагу, следует ли из этого, что нельзя доверять и вторым?
  
   Выскажу два соображения. Во-первых, из того что мы можем доверять учености великих библейских текстологов, всё же не следует что в такой же степени заслуживают доверия все их суждения. А, во-вторых, оцените, какие ошеломляющие преимущества имеют перед ними современные рецензенты. Они судят о текстах, написанных на их родном языке; написанных их современниками, получившими примерно то же образование, обитающими примерно в той же интеллектуальной и культурной среде. Им доступны, следовательно, все преимущества, которые только может пожелать для себя исследователь. Превосходство в интеллекте и добросовестности перед ними, которое мы должны приписать библейским критикам, должно быть поистине сверхчеловеческим, чтобы компенсировать тот факт, что они-то на каждом шагу имеют дело с культурными, языковыми, расовыми, сословными, культовыми особенностями, литературными канонами и житейскими установками, которые никакая учёность никогда не позволит ни одному ныне живущему человеку ощущать так же точно, глубоко и непосредственно, как мои журнальные рецензенты ощущает мои обстоятельства. А после всего этого припомните, что какие бы причудливые конструкции ни нагромоздили современные библеисты, их заведомо нельзя будет опровергнуть. Ибо святой Марк мертв. А когда они встретятся со святым Петром, у них найдутся более насущные вопросы для обсуждения.
  
   Вы, конечно, можете сказать, что несостоятельность журнальных рецензентов проявляется уже в том, что они осмеливаются судить о путях создания историй, которые они сами сочинить ни за что не могли бы. Очевидно, они просто думают, что вы сочиняли своё произведение так, как они сами сочиняли бы его, если бы умели; и тот факт, что их реконструкции творческого процесса выходят так несуразны, только объясняет, почему они сами так и не сочинили ни одной истории. Но в лучшем ли положении учёные исследователи новозаветных текстов? Доктор Бультманн не прожил судьбы евангелиста. Действительно ли опыт его ученой, узкоспециализированной и, без сомнения, достойной жизни даёт ему возможность понимать вдохновение тех давно умерших людей, которые описывали события, с любой точки зрения относящиеся к центральному религиозному опыту всего человечества? Не будет невежливо сказать - Бультманн сам первый признал бы это - что его отделяют от евангелистов гораздо более непреодолимые барьеры, и духовные, и интеллектуальные, чем те, которые существуют между мной и моими рецензентами.
  
   Обрисованная мной картина реакции рядового обывателя - вполне типичная, думаю - была бы неполной без описания надежд, которые он втайне лелеет, и наивных размышлений, с помощью которых пытается укрепить свой дух.
  
   Во-первых, давайте признаем, что он не ожидает, что нынешние течения богословской мысли воцарились навечно. Он втайне надеется, и довольно горячо, что всё это, возможно, скоро само сойдёт на нет. Опыт самых разных научных дисциплин показывает, насколько легко отбрасываются "достоверные достижения современной науки", как только они перестают быть современными. Бесцеремонная разделка, которой пока ещё продолжают подвергать Новый Завет, больше не считается допустимой при анализе нерелигиозных текстов. Совсем недавно наши ученые уверенно расчленяли Генриха VI на полдюжины авторов с раздачей каждому его отдельной доли. Сейчас мы этого уже не делаем. Когда я был мальчишкой, надо мной смеялись, если я высказывал надежду, что Гомер существовал в реальности: препараторы, казалось, победили навсегда. Но теперь и Гомер, похоже, возвращается. Даже вера древних греков в то, что микенцы были их предками и говорили по-гречески, вдруг получила неожиданное подтверждение. Мы теперь можем без зазрения совести позволить себе верить в исторического Короля Артура. Везде, кроме теологии, наблюдается активный рост скептицизма по отношению к самому скептицизму. Трудно удержаться от того, чтобы не пробормотать multa renascentur quae jam cecidere ("... вновь возглавенствует то, что нам мнится навеки ушедшим..." - Гораций, пер.В.Ф.)
  
   Разве может человек моего возраста забыть, как внезапно и всецело рухнула идеалистическая философия времён его юности. Мак Таггарт, Грин, Бозанкет, Брэдли казалось, воцарились на вечные времена; но они пали так же внезапно, как Бастилия. И что характерно, пока я жил при этой династии, я чувствовал некоторые неувязки и противоречия, хотя и не осмеливался их высказывать вслух. Они были настолько пугающе очевидны, что я обвинял в них лишь собственное невежество: великие люди не могли совершить столь элементарных ошибок, как те, что мозолили мне глаза. Но очень похожие возражения - хотя и высказанные, несомненно, гораздо более убедительно - были в числе тех критических замечаний, которые в конце концов ниспровергли этих ложных кумиров. Теперь это считается списком типичных недостатков английского гегельянства. Если кто-то из наших современников испытывает подобные робкие и неуверенные сомнения в отношении авторитета великих библеистов, возможно, ему не стоит быть так уж уверенным в том, что они объясняются только его личным невежеством. Возможно, эти возражения ждёт такое будущее, о котором он сейчас не может и мечтать.
  
   Коллеги-математики тоже кое в чём нас поддерживают. Когда критик реконструирует историю создания текста, ему обычно приходится использовать то, что можно назвать связанными гипотезами. Так, Бультманн утверждает, что исповедание Петра - это "постпасхальная история, спроецированная назад во времена жизни Иисуса". Итак, первая гипотеза заключается в том, что Петр не исповедывал Иисуса Господом Богом при Его жизни. Если её допустить, можно предложить вторую гипотезу: как могло появиться ложное убеждение в том, что он это сделал. Оценим вероятность первой гипотезы, к примеру, в 90 процентов. Предположим, что вероятность второй гипотезы также составляет 90 процентов. Но взятые обе вместе как единое целое, эти гипотезы не вправе претендовать на 90 процентов вероятности, поскольку вторая гипотеза истинна лишь при условии первой. По формулам у нас выходит не A+B; а лишь A*B. То есть вероятность этого составного события математика оценивает в 81 процент. Я не настолько силен в арифметике, чтобы разобраться в этом, но вы видите, что если в какой-либо объёмной реконструкции вам приходится накладывать одну на другую множество гипотез, то в конце концов вы получаете комплекс, в котором, даже при неплохой достоверности всех отдельных его частей, истинность конструкции в целом может быть близка к нулю.
  
   Однако не будем рисовать картину слишком черной. Мы не протестанты-фундаменталисты. Мы готовы предположить, что разные элементы в реконструкциях библейских критиков имеют разную степень силы. Чем ближе их построения к простой текстуальной критике старого типа, типа Лахманна, тем больше мы склонны в них верить. И, конечно, мы согласны с тем, что отрывки, почти дословно идентичные, не могут быть независимыми. Но когда мы переходим от этого к реконструкциям более объёмным и амбициозным, наша вера в метод ослабевает, а вера в истинность традиционной христианской интерпретации соответственно растёт. Утверждения, которые вызывают у нас предельный скептицизм - это заявления о том, что такой-то эпизод Евангелии не может быть достоверным, поскольку он предполагает теологию или экклезиологию, слишком развитую для столь раннего периода. Это подразумевает, во первых, априорную уверенность в том, что изначальные верования почему-то непременно менялись, а во-вторых, предполагает известной скорость, с какой такие изменения могли происходить. Также подразумевается не встречающаяся в жизни однородность и непрерывность изменений: неявно отрицается, что кто-то мог значительно опередить других. Но критики не могут знать об этих давно умерших людях (ведь ранние христиане, в конце концов, были реальными людьми) таких вещей, о которых, мне кажется, никто не мог бы знать, даже обитая среди них; все эти личные колебания, откровения, религиозный опыт... Я не мог бы с такой уверенностью судить даже о круге собственных знакомых. Я не смог бы описать историю развития даже своих собственных представлений столь же уверенно, как эти люди описывают трансформацию идей ранней Церкви. И я совершенно уверен, что никто другой тоже не смог бы. Предположим, будущий исследователь узнает, что в отроческом возрасте я разуверился в христианстве, и что в тот же период проходил обучение у учителя-атеиста. Не предположит ли он, что мое отступничество произошло под влиянием наставника? Не приходится ли считать эту его гипотезу гораздо более основательной, чем большинство из того, что нам внушают насчёт путей развитии христианского богословия в первые два века? Такой будущий учёный не колеблясь отверг бы как "обратную проекцию" любую картину, которая представляла бы меня атеистом до того, как я познакомился с неверующим наставником. И все же это не так; он оказался бы неправ. Извините, мне пришлось снова вернуться к своей биографии. Но размышления о крайней неправдоподобности - по меркам библейской критики - картины даже нашей собственной жизни кажутся мне полезным упражнением для каждого из нас. Они поощряют должный агностицизм.
  
   Ведь агностицизм - это, в некотором смысле, как раз то, что я стараюсь вам привить. Моя цель состоит отнюдь не в блокировании критической способности вашего мышления. Я лишь предлагаю прилагать скепсис не только к Новому Завету и Катехизису. Попробуйте усомниться в чем-нибудь другом.
  
   Начать можно, как мне кажется, с установки, которая лежит в основе всех современных теорий демифологизации. Она была высказана уже давным-давно Джеймсом Тирреллом. По мере развития человека он восстает против "устаревших и примитивных выражений религиозной идеи... Рассмотрения буквальные, а не символические больше не удовлетворяют его. Пока ему будут показывать как именно всё происходило в наглядных картинках, он обречен на сомнения, поскольку такие картинки могут быть отражением только примитивного житейского опыта".
  
   С одной стороны, конечно, Тиррелл не сказал этим ничего нового. Апофатическое богословие псевдо-Дионисия толковало о том же, только выводы делало иные. Возможно, потому, что древних заботило несоответствие наших представлений Богу, тогда как Тиррелла заботит их несоответствие "религиозной идее". Он не говорит, какой идее. Но я боюсь, что он имеет в виду идею человека. Мы, будучи людьми, знаем круг своих мыслей; и мы обнаруживаем, что для описания явлений Воскресения, Вознесения и Второго Пришествия в нашем мышлении не отыскивается подходящих выражений. Но что если осмелиться предположить, что эти явления отражают мышление Бога?
  
   Тем не менее, может оказаться, что "рассматриваемые буквально, а не символически", евангельские описания этих явлений неадекватны. Отсюда обычно делается вывод, что и каждую подробность описания тоже следует понимать символически. Все подробности символического описания равно символичны и аллегоричны.
  
   Но, конечно, в таком подходе есть изъян. Проследим за выводом ещё раз: евангельские описания выражены языком житейского опыта; но высшая реальность выходит за рамки этого опыта; поэтому все подробности описания высшей реальности неизбежно и одинаково символичны. Но давайте предположим, что некая собака попыталась бы сформировать для себя представление - что значит быть человеком. Все подробности созданного ею представления будут, естественно, заимствованы из собачьего опыта. Поэтому все, что собака вообразит себе, в лучшем случае будет лишь аналогией, а не истинной картиной человеческой жизни. Вроде бы так; но этот вывод неверен!.. Когда собака представляет себе поиски научных истин в терминах охоты на крыс, это, действительно, не более чем аналогия; но если она сочтёт, что и еду можно отнести к человеку только в символическом смысле, она сделает ошибку. На самом деле, если бы собака могла, вопреки невозможности, прожить хоть один день в качестве человека, она была бы удивлена не только априорно невообразимыми отличиями человеческого опыта от собачьего, но и совершенно неожиданными для неё совпадениями, и возможно не в меньшем количестве. Благоговейная собака была бы потрясена. Модернистская собака, с недоверием относящаяся ко всему происходящему, попросила бы отвести ее к ветеринару.
  
   Но собака не может проникнуть в человеческую жизнь. Следовательно, даже если она точно знает, что лучшие из её представлений о человеческой жизни полны символов и аналогий, она никогда не сможет указать на какую-то одну частность и сказать: "вот, например, деталь, которая полностью символична". Вы не можете знать степени символичности вашего представления о вещи, пока у вас нет независимого непосредственного доступа к самой вещи, позволяющего сравнить эту вещь с вашим о ней представлением. Доктор Тиррелл вправе лишь говорить, что история Вознесения не соответствует его религиозным воззрениям - ведь он знает свои религиозные воззрения и может сравнить их с повествованием о Вознесении. Но как быть, если мы взыскуем трансцендентной, объективной реальности, к которой рассказ о Вознесении - наш единственный доступ? "Нам не дано познать, ох, не дано...". Но тогда мы должны серьезно относиться к своему незнанию.
  
   Конечно, если "воспринимать буквально, а не символически" означает "рассматривать как чисто физическое явление", то повествование о Вознесении можно даже не считать религиозным. Движение прочь от поверхности Земли - а именно это физически означает Вознесение - само по себе не является событием, имеющим какое-либо духовное значение. Следовательно, утверждаете вы, духовная реальность не может иметь иной связи, кроме символической, с описанием Вознесения в Евангелиях. Соединение Творца с Тварью и человечества с Богочеловеком не может иметь отношения к физическому Космосу. Но кто вам это сказал? На самом деле мы можем только утверждать, что мы не в состоянии вообразить, каким образом можно привязать к этой истории физический Космос. Это совсем другое утверждение. Только когда я буду "знать, подобно тому, как я познан", я смогу сказать, какие части повествования о Вознесении были чисто символическими, а какие - нет; я увижу, как трансцендентная реальность либо отменит физическую, либо как-то невообразимо сольётся с ней, освятив её новым значением. А пока не лучше ли просто подождать?
  
   Таковы отклики одной из достаточно крикливых овец на модернисткие тенденции в современной теологии. Хорошо бы они дошли до ваших ушей. Возможно, вы не скоро услышите их от других. Ваши прихожане не часто будут говорить с вами откровенно. Когда-то мирянину приходилось скрывать, что он верует меньше, чем викарий; теперь ему приходится скрывать, что он верует больше. Миссионерство по отношению к священникам собственной церкви - неловкая роль; но меня терзает печальное предчувствие, что если такая миссионерская работа не будет проведена в самое ближайшее время, то будущая история Англиканской Церкви, скорее всего, окажется довольно короткой.
  
   ========
  
  
  
  ПЕРЕВОД ВЫПОЛНЕН
  ПО ИЗДАНИЮ
  FERN-SEED
  AND ELEPHANTS
  and other essays on Christianity
  by C. S. Lewis
  Edited by Walter Hooper
  Collins
  FOUNT PAPERBACKS
  * * *
  This collection first issued in Fontana 1975
  Reprinted in Fount Paperbacks February 1977
  Fourth Impression May 1978
  
  редакция текста
  04.05.2025
  
   Перевод, вёрстка, оформление, рисунки -
  Владимир Фоканов
  Подбор шрифтов - Сергей Егоров
  Корректура - Элина Фоканова
  
  Великий Пост 2025г
  Минск
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"