Среди любимых с детства книг есть одна, главный герой которой не перестаёт меня неизменно раздражать вот уже не первое десятилетие. И это очень странно, поскольку он сам по себе вроде бы не так уж плох. Поэтому я решил заменить его на другого, который не лучше, но лично мне гораздо понятнее. А затем перечитать, чтобы понять, отчего именно изначальный герой вызвал такую реакцию?
Макс Мин.
Книгапервая.
Неправильный
Бэлфур.
I.
Вся эта фигня началась с июньского утра 1751 года, когда мой будущий реципиент в последний раз запер за собою дверь отчего дома. Пока он спускался по дороге, солнце едва освещало вершины холмов, а когда дошел до дома священника, в сирени уже отсвистали свои утренние песни дрозды и предрассветный туман, висевший над долиной, давно уже поднялся и исчез...
Вот на половине этого пути меня и накрыло. Или мной накрыло? В общем -- плевать на формулировки. Я попал. Хотя, что такое "я", кроме последней буквы в одном из алфавитов? Личность? Чушь. Душа? её не существует. Это я ещё в прошлой жизни понял. Чувства, эмоции, даже большинство человеческих убеждений -- это всего лишь производные биохимии тела, не более. Вот, например, данный человек злой или раздражительный, от рождения или стал таким. Всё элементарно -- это прямое следствие проблем с желудком, гормонами, или даже головой. Тело диктует нам все основные свойства нашей личности, не разум, нет.
Убрать из уравнения тело -- останется голая информация. Личность умрёт. Я был в этом полностью убеждён до самой своей смерти. С этим убеждением и покончил с собой.
Ну да, я суицидник. Не по убеждению, а так, случайный. Накатило что-то однажды. Я и подумал, почему бы нет? Родители неизвестны, детдомовец бывший. Жены тоже давно нет. Бросила меня, когда из Афгана без ног вернулся. Была собака, но не так давно померла от старости, так что и от обязанностей по уходу за зависимым существом я внезапно освободился. Даже книги, которые я много лет читал запоем, в последнее время поднадоели. А вокруг -- на одного нормального человека приходится по полсотни дебилов и сволочей. И да, мне уже за полтинник недавно перевалило, успел пожить. Надоело всё. Захотелось забыться вечным сном. Вот я и выпустил себе мозги из прибережённого на всякий случай ПМ...
Но блаженное "ничто" и после этого не наступило! Краткий миг тьмы сменился внезапно обрушившимся на мозг валом новой информации. Хохма в том, что это я-информация, обрушился на чей-то мозг. Мозг некоего Дэвида Бэлфура, вымышленного, мать его, персонажа одной из малоизвестных книг Стивенсона. Нет, если бы я попал в широко известного Джона Сильвера из "Острова Сокровищ", да хотя бы в капитана Смолетта или принца Флоризеля -- это было бы не так удивительно. Но в тюфяка Дэ Бэ, от которого я плевался даже ещё в детстве, когда, лет в двенадцать, впервые читал данный роман?!! Или это и есть ад для самоубийц? Ладно, хрен с ним. Зато у меня опять ноги вместо надоевших протезов. И память реципиента, со знанием языков (даже латыни, внезапно, вот уж без чего точно невозможно прожить в любом веке). Личности же его самого почти нет -- наивные верования и примитивные убеждения оказались ничем перед моим превосходящим жизненным опытом. Как говорят в подобном случае -- идеалы пациента не выдержали столкновения с жестокой реальностью.
Но вернемся опять к нашим баранам. То есть к единственному здесь и сейчас барану -- мне. Классические вопросы "кто виноват?" и "что делать?" приходят в голову первыми. Виноватых искать не время, да и дело сделано, мосты сожжены. А вот по второму вопросу... Можно было бы устроить всеобщее нагибание. А что, "мастер спорта майор Чингачгук" есть в наличии. Ведь я когда-то был не последним в округе во владении ножом и в армейском рукопашном бое. Подтянуть физуху, научиться махать принятыми здесь "селёдками" типа шпаг и палашей...
Но лень. Нет, вот тупо лень что-то кардинально менять. Может позже и подамся в якобиты, или пиратствовать начну, но сейчас продолжу действовать по заданной изначально программе. А пока, в данный текущий момент, надо бы дальше идти, и так задержался, как столб застыв на добрый час прямо посреди дороги.
Добрейший иссендинский священник, мистер Кемпбелл, ждал меня у садовой калитки. Он спросил, позавтракал ли я, и, услыхав, что мне ничего не нужно, после дружеского рукопожатия ласково взял меня под руку.
-- Ну, Дэви, -- сказал он, -- я провожу тебя до брода, чтобы вывести тебя на дорогу.
И мы молча двинулись в путь.
-- Жалко тебе покидать Иссендин? -- спросил он немного погодя.
-- Я мог бы вам на это ответить, если бы точно знал, куда я иду и что случится со мной, -- сказал я. -- Иссендин -- славное местечко, и мне было очень неплохо здесь, но ведь я ничего больше в мире и не видел. Отец мой и мать умерли, и, даже оставшись в Иссендине, я был бы от них так же далеко, как если бы находился в Венгрии. Откровенно говоря, я уходил бы отсюда гораздо охотнее, если бы только точно знал, что на новом месте положение мое улучшится.
-- Да! -- сказал мистер Кемпбелл. -- Прекрасно, Дэви. Значит, мне следует открыть тебе твое будущее, насколько это в моей власти. Когда твоя мать умерла, а отец твой -- достойный христианин! -- почувствовал приближение смерти, он отдал мне на сохранение письмо, сказав, что оно -- твое наследство. "Как только я умру, -- говорил он, -- и дом будет приведен в порядок, а лишнее имущество продано (все так и было сделано, Дэви), дайте моему сыну в руки это письмо и отправьте его в замок Шос, что расположен недалеко от Крэмонда. Я сам пришел оттуда, -- говорил он, -- и туда же следует возвратиться моему сыну. Он смелый юноша и хороший ходок, и я не сомневаюсь, что он благополучно доберется до места и сумеет заслужить там всеобщее расположение".
-- В замок Шос, что бы это не значило... -- вяло пробормотал я.
-- Никто не знает этого достоверно, -- сказал мистер Кемпбелл. -- Но у владельцев этой усадьбы то же имя, что и у тебя, Дэви. Бэлфуры из Шоса -- старинная, честная, почтенная дворянская семья, пришедшая в упадок только в последнее время. Твой отец тоже получил образование, подобающее его происхождению; никто так успешно не руководил школой, как он, и разговор его не был похож на разговор простого школьного учителя; напротив (ты сам понимаешь), я любил, чтобы он бывал у меня, когда я принимал образованных людей, и даже мои родственники, Кемпбеллы из Кильренета, Кемпбеллы из Денсвайра, Кемпбеллы из Минча и другие, все очень просвещенные люди, находили удовольствие в его обществе. А в довершение всего сказанного вот тебе завещанное письмо, написанное собственной рукой покойного.
Он дал мне письмо, адресованное следующим образом: "Эбэнезеру Бэлфуру, из Шоса, эсквайру, в Шос-гауз, в собственные руки. Письмо это будет передано ему моим сыном, Дэвидом Бэлфуром". Жаль, сюрприз не получился. Помню как радовался оригинальный Дэви в этот момент.
-- Мистер Кемпбелл, -- сказал я скучающим голосом, -- пошли бы вы туда сами, будь вы на моем месте?
-- Разумеется, -- отвечал священник, -- и даже не медля. Такой большой мальчик, как ты, дойдет до Крэмонда (что недалеко от Эдинбурга) в два дня. В самом худшем случае, если твои знатные родственники -- а я предполагаю, что эти Бэлфуры действительно тебе сродни, -- выставят тебя за дверь, ты сможешь через два дня вернуться обратно и постучать в дверь моего дома. Но я надеюсь, что тебя примут хорошо, как предсказывал твой отец, и со временем ты будешь важным лицом. А засим, Дэви, мой мальчик, -- закончил он, -- я считаю своей обязанностью воспользоваться минутой расставания и предостеречь тебя от опасностей, которые ты можешь встретить в мире.
При этих словах он немного помешкал, размышляя, куда бы поудобнее сесть, потом опустился на большой камень под березой у дороги, с важностью оттопырил верхнюю губу и накрыл носовым платком свою треугольную шляпу, так как солнце теперь светило на нас из-за двух вершин. Затем, подняв указательный палец, он стал предостерегать меня сперва от многочисленных ересей и убеждать не пренебрегать молитвой и чтением библии. Самое смешное, он сам верил во всю эту наивную чушь, о которой вещал. Потом он описал мне знатный дом, куда я направлялся, и дал мне совет, как вести себя с его обитателями.
-- Будь уступчив, Дэви, в несущественном, -- говорил он. -- Помни, что хотя ты и благородного происхождения, но воспитание получил в деревне. Не посрами нас, Дэви, не посрами нас! Будь обходительным в этом большом, многолюдном доме, где так много слуг. Старайся быть осмотрительным, сообразительным и сдержанным не хуже других. Что же касается владельца, помни, что он -- лэрд. Скажу тебе только: воздай всякому должное. Приятно подчиняться лэрду; во всяком случае, это должно быть приятно для юноши.
-- Может быть, -- отвечал я, посмеиваясь про себя. -- Обещаю вам, что буду по мере сил стараться всегда и везде следовать вашим советам.
-- Прекрасный ответ, -- сердечно сказал мистер Кемпбелл. -- А теперь обратимся к самой важной материи, если дозволено так играть словами, или же к нематериальному. Вот пакетец, в котором четыре вещи. -- Говоря это, он с большим усилием вытащил пакет из своего бокового кармана.
-- Из этих четырех вещей первая принадлежит тебе по закону: это небольшая сумма, вырученная от продажи книг и домашнего скарба твоего отца, которые я купил, как и объяснял с самого начала, с целью перепродать их с выгодой новому школьному учителю. Остальные три -- подарки от миссис Кемпбелл и от меня. И ты доставишь нам большое удовольствие, если примешь их. Первая, круглая, вероятно, больше всего понравится тебе сначала, но, Дэви, мальчик мой, это лишь капля в море: она облегчит тебе только один шаг и исчезнет, как утренний туман. Вторая, плоская, четырехугольная, вся исписанная, будет помогать тебе в жизни, как хороший посох в дороге и как подушка под головой во время болезни. А последняя, кубическая, укажет тебе путь в лучший мир: я буду молиться об этом.
С этими словами он встал, снял шляпу и некоторое время в трогательных выражениях громко молился за юношу, отправляющегося в мир, потом внезапно обнял меня и крепко поцеловал; затем отстранил от себя и, не выпуская из рук, долго глядел на меня, и лицо его было омрачено глубокою скорбью; наконец, повернулся, крикнул мне: "Прощай!" -- и почти бегом пустился обратно по дороге, которою мы только что шли. Другому это показалось бы смешным, но мне и в голову не приходило смеяться. Я следил за ним, пока он не скрылся из виду: он все продолжал торопиться и ни разу не оглянулся назад. Похоже священник был действительно очень привязан к пареньку.
"Дэви, Дэви, -- думал я, -- был бы ты прежним наивным мальчиком, не знающим канон, сейчас бы наверняка был крайне воодушевлён открывающимися перспективами..."
Я сел на камень, с которого только что встал старый священник, и открыл пакет, чтобы посмотреть подарки.
Я догадывался, что то, что мистер Кемпбелл называл кубической вещью, было, конечно, карманной библией. Абсолютно бесполезная штука для прожжённого атеиста. То, что он называл круглой вещью, оказалось монетой в один шиллинг; а третья вещь, которая должна была так замечательно помогать мне, и здоровому и больному, оказалась клочком грубой желтой бумаги, на котором красными чернилами были написаны следующие слова:
"Как приготовлять ландышевую воду. Возьми херес, сделай настойку на ландышевом цвете и принимай при случае ложку или две. Эта настойка возвращает дар слова тем, у кого отнялся язык; она помогает при подагре, укрепляет сердце и память. Цветы же положи в плотно закупоренную банку и поставь на месяц в муравейник, затем вынь и тогда увидишь в банке выделенную цветами жидкость, которую и храни в пузырьке; она полезна здоровым и больным, как мужчинам, так и женщинам".
Внизу была приписка рукой священника: "Также её следует втирать при вывихах, а при коликах принимать каждый час по столовой ложке".
Я посмеялся над этим, но то был чисто нервный смех. Поскорее повесив свой узел на пояс и взяв в руки палку, я перешел брод, поднявшись на холм по другую сторону речки. Наконец добравшись до зеленой дороги, тянущейся среди вереска, кинул последний взгляд на иссендинскую церковь, на деревья вокруг дома священника и на высокие рябины на кладбище, где покоились родители Дэвида.
Шагая я не переставал думать о том, что не так давно, перечитывая повторно роман Стивенсона, заинтересовался данным периодом шотландской истории. Автор ведь писал об этих событиях так, как будто они произошли относительно недавно и ещё живы их свидетели, хотя на деле жил почти век спустя. Для меня же вообще странно было услышать, что было время когда килт и даже просто клетчатые пледы были запрещены законом. Поэтому, под впечатлением от новых сведений, я слегка погуглил и прочитал пару интересных статей...
Итак, что я сейчас помню? Как ни обидно, лучше всего события конца этого века и начала следующего. То, что будет только лет через тридцать - пятьдесят. Очень существенно в моём положении знать, что в то время начнут массово сгонять арендаторов с земель и огораживать территории, а власть в стране окончательно перейдёт от дворянства к буржуазии...
Ладно, что помню из более насущного. Итак, Англия в самом начале этого века решила окончательно подчинить себе Шотландию. Пока Шотландия оставалась независимой, существовала вероятность восстановления там королевской династии Стюартов, что и пугало её противников, вигов. А тут ещё и шотландский парламент принял постановление, что после смерти Анны Стюарт на трон Шотландии должен взойти представитель династии Стюартов, обязательно протестант, и он не должен одновременно занимать английский трон, как было до этого. Английское протестантское правительство поначалу возмутилось, но поскольку Англия в это время находилась в состоянии войны с Францией, было принято решение не портить отношения с северным соседом. Очередной граф Архайл, хорошо зарекомендовавший себя при английском дворе, был направлен в 1706 году в шотландский парламент с целью убедить дворян в необходимости объединения с Англией.
Представители шотландского парламента согласились обсуждать с англичанами этот вопрос, но они настаивали на принципе федерализма, при котором оставался бы шотландский парламент. В обмен на экономические льготы шотландские представители все же согласились на создание объединенного британского парламента с подавляющим большинством английских представителей и на принятие Ганноверской династии. Все эмблемы и флаги двух стран были объединены.
Хотя большинство шотландцев было против объединения и дело даже доходило до вооруженного проявления недовольства, оппозиция шотландского парламента проявила малодушие, и большинством голосов союз Англии и Шотландии был одобрен в 1707 году. Шотландия была лишена своей независимости. Якобиты позже говорили о всех шотландцах: "Мы тогда были проданы и куплены".
Договор об объединении не был популярен среди народа. Скоро стало очевидным, что он не был равноправным. Начались поползновения на шотландскую церковь, принимались законы, в которых Шотландию стали рассматривать как графство Англии. Якобиты возлагали большие надежды на Джеймса Эдварда, которого они считали законным королем. Английский король Георг I (1714-1727) был слаб и непопулярен Если бы Джеймс Эдвард поменял католическую веру на протестантскую, он вполне мог бы стать новым королем Британии.
В 1708 году Джеймс Эдвард с помощью французского флота попытался высадиться в Шотландии, но безуспешно. В 1715 году уже без поддержки французского короля Джеймс Эдвард с помощью своих сподвижников в Британии призвал кланы к восстанию. Лорд Map возглавил восстание и провозгласил Джеймса Эдварда королем Шотландии Яковом VIII и Англии Яковом III. Поначалу дела у восставших шли хорошо, они заняли большую часть страны. Но Map, захватив Перт, медлил с дальнейшими действиями. А тем временем к правительственным войскам прибывали подкрепления с юга, из Англии 13 ноября две армии -- якобиты под руководством лорда Мара и правительственные войска, возглавляемые графом Архайлом, -- встретились под Данблэйном. Битва не выявила победителя. Map снова обосновался в Перте, и чем дольше он там находился, тем хуже становилась его ситуация.
Тем временем из Голландии прибыли подкрепления к англичанам. Численность правительственных войск стала в три раза больше, чем у якобитов. Даже прибытие в Шотландию самого Джеймса Эдварда уже не могло исправить ситуацию. И когда в январе 1716 года Архайл стал наступать на войска якобитов, Джеймс Эдвард и Map тайком отплыли во Францию, оставив горцев на произвол судьбы. Двух захваченных в плен вождей якобитов, которые не успели спастись, казнили, а сотни горцев отправили рабами на плантации в Америку. Многие поместья были конфискованы, и правительство даже попыталось разоружить кланы, что удалось лишь частично. Власти вознамерились искоренить гэльский язык, горцам запрещено было носить оружие. В Хайлэнде были построены дороги для лучшей связи с Англией, и эти районы патрулировались командами так называемой Черной Стражи, набираемой из горских кланов противостоящих Стюартам.
Отношение шотландцев к союзу с Англией оставалось плохим, подогретое новыми налогами на солод и соль. Сборщики налогов стали врагами номер один, а контрабандисты -- народными героями. В середине XVIII века армейские части Британии были заняты в европейских войнах: в Испании, во Франции, в Голландии. Сложилась благоприятная ситуация для нового восстания якобитов, на этот раз под водительством сына Джеймса, принца Чарльза Эдварда (Красавчика Чарли), молодого человека, энергичного, смелого и обаятельного, хотя и выпивоху.
В августе 1745 года Чарльз Эдвард высадился на западном побережье Шотландии с несколькими сподвижниками, надеясь на военную поддержку Франции, но помощь так и не пришла. Чарльз был уверен в своей высокой миссии -- свергнуть ганноверского узурпатора Георга II (1727-1760) и восстановить власть истинных Стюартов. Несмотря на то что только несколько вождей горных кланов предложили свою поддержку в этой безрассудной кампании, пятитысячная шотландская армия под предводительством Красавчика Чарли одержала ряд серьезных побед и в декабре 1745 года дошла до Дерби, всего в 130 милях (200 км) от Лондона, повергнув столицу в настоящую панику.
Понимая, что его единственный шанс на победу -- в решимости и напористости, Чарльз хотел продолжить наступление на Лондон, но военные советники принца, несмотря на протесты Чарльза, проявили малодушие, приняв решение отступить в Хайлэнд и начать новую кампанию весной. Сломленная духом армия якобитов повернула назад в Шотландию. Они дошли до Инвернесса, рядом с которым, в местечке Каллоден, снежным утром 16 апреля 1746 года дважды превосходившая шотландцев в численности, сытая, опытная правительственная армия под предводительством герцога Камберлендского разгромила полуголодных и плохо экипированных горцев. Красавчику принцу удалось бежать, и в течение пяти месяцев Чарли, за голову которого правительство обещало 30 тысяч фунтов стерлингов, скрывался на острове Скай. В конце концов благодаря храброй шотландской девушке по имени Флора МакДональд он, переодевшись женщиной (кого-то он мне напоминает...), добрался до французского фрегата и уплыл во Францию. Он умер... тьфу ты, умрёт, в возрасте лет под семьдесят, в конце восьмидесятых годов текущего восемнадцатого века. Сейчас он здесь у якобитов считается героем, но как по мне, он трусоватый и не слишком умный политик, слишком легко предавший поверивших ему людей. Правительство жестоко покарало верные Стюартам кланы -- были сожжены их дома, отобран скот. Многих пленных казнили, сотни были отправлены на плантации в Америку. Владения вождей якобитов были конфискованы.
Правительство решило окончательно уничтожить клановую систему. В 1746 году был принят закон, по которому шотландцам запрещалось владеть оружием, носить килт, плед или любую одежду с цветом тартана. Даже волынки были запрещены как "инструмент войны". Все это привело к массовой эмиграции и опустошению Хайлэнда (высокогорной части Шотландии)... Эти воспоминания помогли скрасить мне путь до вечера, а после я переночевал в стогу лугового сена.
II.
Наутро второго дня, достигнув вершины холма, я увидел перед собой всю расположенную на склоне гор страну, до самого моря, а посреди этого склона, на длинном горном кряже, -- Эдинбург, дымивший, как калильная печь. На замке развевался флаг, а в заливе плавали или стояли на якорях суда. несмотря на очень далекое расстояние, я смог всё ясно разглядеть. Вполне зачётный пейзаж, чего уж там.
Затем я миновал дом пастуха, где мне довольно грубо указали, как добраться до Крэмонда. И так, спрашивая то одного, то другого, я шел мимо Колинтона все к западу от столицы, пока не вышел на дорогу, ведущую в Глазго. А на ней я увидел солдат, маршировавших под звуки флейт; впереди на серой лошади ехал старый расфуфыренный генерал с багровым лицом алкоголика, а сзади шла рота гренадеров в шапках, напоминавших папские тиары и белых гетрах на пуговицах. Боже ж ты мой, и вот такие клоуны сейчас считаются солдатами.
Немного дальше мне объяснили, что я уже в Крэмондском приходе. Тогда я стал осведомляться о замке Шос. Казалось, что мой вопрос всех удивляет. Народ смотрел на меня странно и всячески избегал ответов. Ну да, придурок, живущий там, не пользуется у местных жителей популярностью. Но дорогу-то мне всё равно узнать надо.
Пропустив какого-то идиота, который ехал по проселочной дороге, стоя на телеге в полный рост, я встретил юркого человечка в смешном белом парике и догадался, что это цирюльник, который совершает свой обход. Он-то и подсказал мне нужное направление.
День уже близился к закату, когда я встретил полную темноволосую женщину с угрюмым лицом, устало спускавшуюся с холма. Когда я обратился к ней с моим обычным вопросом, она круто повернула назад, проводила меня до вершины, с которой только что спустилась, и показала мне на громадное строение, одиноко стоявшее на лужайке в глубине ближайшей долины. Местность вокруг была очень красива. Невысокие холмы были покрыты лесом и богато орошены, а поля, на мой взгляд, обещали необыкновенный урожай. Но самый дом мне показался какой-то развалиной. К нему не вело дороги; ни из одной трубы не шел дым, а вокруг него не было ничего похожего на сад.
-- Наконец-то! -- воскликнул я, радуясь окончанию долгого пути. Глаза женщины враждебно сверкнули.
-- Это и есть замок Шос! -- закричала она. -- Кровь строила его, кровь остановила постройку, кровь разрушит его. Смотри, -- воскликнула она, -- я плюю на землю и призываю на него проклятие! Пусть все там погибнут! Если ты увидишь здешнего лэрда, передай ему мои слова, скажи ему, что Дженет Клоустон в тысячу двести девятнадцатый раз призывает проклятие на него и на его дом, на его хлев и конюшню, на его слугу, гостя, хозяина, жену, дочь, ребенка -- да будет ужасна их гибель!
-- Да-да, я обязательно передам эти слова старине Эбу. -- весело ответил я. -- Только боюсь с женой и ребёнком, даже со слугой, у него имеются определённые проблемы.
Глянув на меня как на сумасшедшего, женщина внезапно подпрыгнула, повернулась и исчезла, резво сбежав с холма вниз. Шустрая дамочка.
Я присел и стал смотреть на Шос-гауз. Чем больше я смотрел, тем местность мне казалась красивее. Все кругом было покрыто цветущим боярышником. На окрестных лугах тут и там паслись овцы. В небе большими стаями пролетали грачи. Во всем сказывалось богатство почвы и благотворность климата, и только дом совсем не нравился мне. Не знаю, с какого его называют замком -- как крепость он не годится даже в подмётки обычному деревенскому трактиру. Унылый, потрёпанный временем и непогодой. Нет, такого наследства мне и даром не надо.
И я пошел вперед по терявшейся в траве тропинке, которая вела к поместью. Она казалась слишком неприметной, чтобы вести к обитаемому месту, но другой здесь не было. Тропинка привела меня к каменной арке; рядом с ней стоял домик без крыши, а наверху арки виднелись следы герба. Очевидно тут предполагался главный вход, который не был достроен. Вместо ворот из кованого чугуна высились две деревянные решетчатые дверцы, связанные соломенным жгутом; не было ни садовой ограды, ни малейшего признака подъездной дороги. В общем -- ворота есть, забора нет. Тропинка, по которой я шел, обогнула арку с правой стороны и, извиваясь, направилась к дому.
Чем ближе я подходил к нему, тем угрюмее он казался. Это был, должно быть, только один из флигелей недостроенного дома. Во внутренней части его верхний этаж не был подведен под крышу, и в небе вырисовывались нескончаемые уступы и лестницы. Во многих окнах не хватало стекол, и летучие мыши влетали и вылетали туда и обратно, как голуби на голубятне.
Когда я подошел совсем близко, уже начинало темнеть, и в трех обращённых ко мне нижних окнах, расположенных высоко над землей, очень узких и запертых на засов, замерцал дрожащий отблеск маленького огонька.
Я осторожно шел вперед, навострив уши, и до меня донеслись звуки передвигаемой посуды и чьего-то сухого сильного кашля. Дядя явно был дома.
Большая дверь, насколько я мог различить при тусклом вечернем свете, была деревянная, вся утыканная гвоздями, и я поднял руку и громко постучал. Потом стал ждать. В доме воцарилась мертвая тишина. Прошла минута, и ничто не двигалось, кроме летучих мышей, шнырявших над моей головой. Я снова постучал, снова стал слушать... Теперь мои уши так привыкли к тишине, что я слышал, как часы внутри дома отсчитывали секунды, но тот, кто был в доме, хранил мертвое молчание и, должно быть, затаил дыхание. Тогда я постучал ногами. И ещё раз. Едва я вошел в азарт, а двери начали приятно потрескивать, как сверху раздался хриплый кашель. Отскочив от двери и взглянув наверх, я в одном из окон второго этажа увидел человека в высоком ночном колпаке и расширенное к концу дуло мушкетона.
-- Он заряжен, -- произнес сиплый голос.
-- Я принес письмо мистеру Эбэнезеру Бэлфуру из замка Шос, -- сказал я. -- Здесь есть такой?
-- От кого письмо? -- спросил человек с мушкетоном.
-- От его близкого родственника, -- ответил я, начиная слегка раздражаться.
-- Хорошо, -- ответил он, -- можешь положить его на порог и убираться.
-- Нет, так не получится. -- сказал я. -- Отдам только лично в руки адресату.
-- Что ты сказал? -- резко переспросил голос. Я повторил свои последние слова ещё раз.
-- Кто же ты сам? -- был следующий вопрос после значительной паузы.
-- Я не стыжусь своего имени, -- сказал я. -- Меня зовут Дэвид Бэлфур.
Я убежден, что при этих словах человек вздрогнул, потому что услышал, как мушкетон брякнул о подоконник. Следующий вопрос был задай после долгого молчания и странно изменившимся голосом:
-- Твой отец умер?
Я молча смотрел на него. Ответить утвердительно было бы частичной ложью, поскольку отец Дэви -- не совсем мой отец. А врать даже в мелочах ниже моего достоинства.
-- Да, -- продолжал человек, -- наверняка он умер, и вот почему ты здесь и ломаешь мои двери.
Опять пауза, а затем он сказал вызывающе:
-- Что ж, я впущу тебя, -- и исчез из проёма окна.
III.
Вскоре послышался лязг цепей и отодвигаемых засовов; дверь была осторожно приотворена и немедленно закрыта за мной.
-- Ступай на кухню и ничего по дороге не трогай, -- сказал голос.
И пока человек, живший в доме, снова укреплял затворы, я ощупью добрался до кухни.
Ярко разгоревшийся огонь освещал комнату с таким убогим убранством, какого я в этой жизни ещё не видел. С полдюжины мисок и блюд стояло на полках; стол был накрыт для ужина: миска с овсяной кашей, роговая ложка и стакан разбавленного пива. В этой большой пустой комнате со сводчатым потолком ничего больше не было, кроме нескольких закрытых на ключ сундуков, стоявших вдоль стены, пары табуреток и посудного шкафа с висячим замком в углу.
Закрепив последнюю цепь, человек вернулся ко мне. Он был небольшого роста, морщинист, сутуловат, с узкими плечами и землистым цветом лица; ему могло быть от пятидесяти до семидесяти лет. На нем был фланелевый ночной колпак и такой же халат, надетый сверх истрепанной рубашки и заменявший ему и жилет и кафтан. Он, очевидно, давно не брился. Лет ему, по всей видимости, было не так уж и много, не больше чем мне в прошлой жизни. Даже странно, как в таком возрасте можно так органично выглядеть такой вот старой развалиной.
-- Ты проголодался? -- спросил он неискренне, и взгляд его забегал на уровне моего колена. -- Можешь съесть вот эту кашу.
Я сказал, что не настолько голоден.
-- О, -- сказал он, -- это отлично. Тогда я доем, а вначале выпью эля: он смягчает мой кашель. Да, кстати -- я твой дядя, брат твоего отца.
В ответ на эти слова я просто молча кивнул.
Он выпил около полустакана, все время не спуская с меня глаз. Затем быстро протянул руку.
-- Давай письмо, -- сказал он.
Я молча сунул руку в котомку и отдал ему запечатанный конверт. Затем сел на колченогий табурет и начал рассматривать огонёк свечи, стоявшей на столе. В это время дядя мой, наклонясь к огню, вертел письмо в руках.
-- Знаешь ли ты, что в нем? -- внезапно спросил он.
-- Приблизительно догадываюсь, -- флегматично ответил я. Нет, с этим надо что-то делать, вялость и заторможенность этого тела уже начинают раздражать. Или это побочный результат моего вселения?
-- Гм... -- сказал он. -- Что же тебя привело сюда?
-- Я хотел отдать письмо, -- всё так же малоэнергично ответил я.
-- Ну, -- сказал он с хитрым видом, -- ведь у тебя были, вероятно, какие-нибудь надежды.
-- Вроде того, -- отвечал я, -- Мне всегда хотелось попутешествовать, посмотреть мир. И, возможно, добиться чего-то в жизни, но в этом вы мне вряд ли чем сможете помочь.
-- Ну, ну, -- сказал дядя Эбэнезер, -- не надо меня недооценивать. Мы ещё отлично поладим. А затем, Дэви, если ты в самом деле не хочешь этой каши, то я доем её сам. Да, -- продолжал он, завладев ложкой, -- овсяная каша -- славная, здоровая пища, важная пища. -- Он вполголоса пробормотал молитву и принялся ужинать. -- Твой отец очень любил поесть, я помню. Можно было назвать его если не большим, то, по крайней мере, усердным едоком. Что же касается меня, то я всегда только чуть притрагивался к пище. -- Он глотнул пива, и это, вероятно, напомнило ему об обязанностях гостеприимства, потому что следующими его словами были: -- Если ты хочешь пить, то найдешь воду в бочке за дверью.
На это я ничего не ответил, но упорно продолжал сидеть и со скукой глядеть на дядю. Он продолжал торопливо есть и бросал быстрые взгляды то на мои башмаки, то на чулки домашней вязки. Только раз, когда он решился взглянуть немного повыше, глаза наши встретились, и даже на лице вора, пойманного на месте преступления, не могло отразиться столько страха. Это заставило меня призадуматься над тем, не происходила ли его боязливость от непривычки к людскому обществу, не пройдет ли она после небольшого опыта и не станет ли мой дядя совсем другим человеком. От этих мыслей меня пробудил его резкий голос.
-- Твой отец давно умер? -- спросил он.
-- Уже три недели, сэр, -- отвечал я. И откуда только вылезло это "сэээр", да ещё и насморочным голосом Бэрримора из старого фильма о Шерлоке Холмсе?
-- Александр был скрытный человек, молчаливый человек, -- продолжал он. -- Он и в молодости мало разговаривал. Он говорил что-нибудь обо мне?
-- Да так, кое-что по мелочи.
-- О господи! -- воскликнул Эбэнезер. -- Верно, он и о Шосе не слишком много говорил?
-- А тут есть о чём много говорить? -- спросил я.
-- Подумать только! -- ответил он. -- Странный человек был!
Несмотря на это, он казался чрезвычайно довольным: самим ли собою, или мной, или поведением моего отца -- этого я не мог угадать. Во всяком случае, у него, должно быть, прошло то чувство отвращения или недоброжелательства, которое он сначала испытывал ко мне, потому что он вдруг вскочил, прошелся по комнате за моей спиной и хлопнул меня по плечу.
-- Мы ещё отлично поладим! -- воскликнул он. -- Я положительно рад, что впустил тебя. А теперь пойдем спать.
К моему удивлению, он не зажег ни лампы, ни свечи, а ощупью вошел в темный проход; ощупью, тяжело дыша, поднялся на несколько ступенек, остановился перед какой-то дверью и отомкнул её. Уж не вампир ли он, чтобы ориентироваться в полной темноте? Я спотыкался, стараясь следовать за ним по пятам, и теперь стоял рядом. Он предложил мне войти, так как это и была моя комната.
-- А чего это мы обходимся без освещения? -- спросил я.
-- Сегодня нет ни луны, ни звезд, небо в облаках, а здесь вообще тьма кромешная, -- сказал я. -- И каким образом я смогу найти постель?
-- Ну, ну, -- ответил он, -- я не люблю, чтобы в доме был свет. Я страшно боюсь пожара. Спокойной ночи, Дэви, мой милый.
Заскрежетал ключ в замке. Отлично, меня заперли. Одно радует -- никто не зайдёт незамеченным. Такой громкий скрежет даже мёртвого поднимет. Ага, особенно одного мёртвого, совсем недавно по моему личному отсчёту времени пораскинувшего мозгами через дыру в башке. Коротко хохотнув, я на ощупь обследовал небольшую комнату. Кровать нашлась, но тюфяк на ней был влажный как торфяное болото. Перевернув его, я бросил поверх плед и, как был в одежде, упал сверху, заснув ещё в полёте.
С первым проблеском дня я открыл глаза и увидел, что нахожусь в большой комнате, обитой тисненой кожей, обставленной дорогой вышитой мебелью и освещаемой тремя прекрасными окнами. Лет десять, а может быть, и двадцать назад нельзя было бы желать более приятной комнаты для сна или пробуждения, но с тех пор сырость, грязь, заброшенность, мыши и пауки сделали своё дело. Кроме того, некоторые оконные рамы были сломаны, но в Шос-гаузе это было вполне обычным явлением. Типа как моему дяде приходилось когда-нибудь выдерживать осаду своих возмущенных соседей, может быть даже с Дженет Клоустон во главе.
Между тем на дворе светило солнце, а я замерз в этой печальной комнате. Пришлось выпрыгнуть из окна, до полусмерти напугав сидящего на крыльце дядю. И чего так пугаться? Тут до второго этажа всего то метра четыре.
Дядя повел меня за дом, где был колодец с бадьей, и сказал, что, "если мне нужно, тут можно умыть лицо". Я вымылся и добрался как мог до кухни, где он развел огонь и стряпал овсяную кашу. На столе стояли две чашки с двумя роговыми ложками, но все тот же единственный стакан легкого пива. Вероятно, я посмотрел на него с некоторым удивлением, и мой дядя заметил это, потому что, как бы в ответ на мою мысль, он спросил, не хочу ли я выпить эля -- так он называл своё пиво.
Я сказал ему, что, хотя у меня есть такая привычка, я не желаю его беспокоить. Мне и воды достаточно.
-- Ну, ну, -- сказал он, -- я не отказываю тебе в том, что благоразумно.
Он снял с полки другой стакан, но, к моему великому изумлению, вместо того чтобы нацедить ещё пива, перелил ровно половину из первого стакана во второй. В этом было какое-то сквалыжное благородство, от которого у меня почти захватило дух. Хотя мой дядя бесспорно был скрягой, но принадлежал к той высшей породе скупцов, которые могут заставить уважать свой порок, придав ему благородный оттенок.
Когда мы кончили завтрак, дядя открыл запертый сундук и вынул из него глиняную трубку с пачкой табаку, от которой отрезал ровно столько, чтобы набить себе трубку, а остальное запер снова. Затем он уселся на солнце у одного из окон и стал молча курить. Время от времени глаза его останавливались на мне, и он выпаливал какой-нибудь вопрос. Раз он спросил:
-- А твоя мать?
И когда я сказал, что и она также умерла, он прибавил:
-- Красивая была девушка!
Потом опять после длинной паузы:
-- А у тебя есть друзья?
Я сказал ему, что среди них есть различные джентльмены, носящие фамилию Кемпбелл. Хотя на самом деле только один из них, а именно священник, когда-либо обращал хоть какое-то внимание на Дэвида. Но всё ведь должно идти по канону, не так ли?
Он, казалось, раздумывал о моих словах.
-- Дэви, -- сказал он потом, -- ты хорошо сделал, что пришел к своему дяде Эбэнезеру. Я высоко ставлю нашу фамильную честь и исполню свой долг относительно тебя, но пока я обдумываю, куда бы лучше тебя пристроить: сделать ли тебя дипломатом, или юристом, или, может быть, военным, что молодежь любит более всего. Я не хотел бы, чтобы Бэлфур унижался перед северными Кемпбеллами, и потому прошу тебя держать язык за зубами. Чтобы не было никаких писем, никаких посланий, ни слова никому, иначе -- вот дверь.
-- Дядя Эбэнезер, -- отвечал я, -- у меня нет основания предполагать, что вы желаете мне дурное. Но, несмотря на то, я желал бы убедить вас, что и у меня есть самолюбие. Я отыскал вас не по своей воле. И если вы ещё раз укажете мне на дверь, я поймаю вас на слове.
Он казался сильно смущенным.
-- Ну, ну, -- сказал он, -- нельзя же так, мой милый, нельзя. Потерпи день или два. Я ведь не колдун, чтобы найти тебе карьеру на дне суповой миски. Но дай мне день или два и не говори никому ни слова, и, честное слово, я исполню свой родственный долг относительно тебя.
Да-да, звучит правдоподобно, но -- "не верю". Хреновый актёр из тебя, дядя Эб. Хотя для этого времени и сельской местности может и сошёл бы.
-- Хорошо, -- сказал я вслух, -- этого более чем достаточно. Если вы хотите помочь мне, то я, без сомнения, буду очень рад и очень вам благодарен.
Затем я заявил, что надо проветрить кровать и постельное белье и просушить их на солнце.
-- Кто здесь хозяин, ты или я? -- закричал было Эбэнезер своим пронзительным голосом, но тут же резко осекся. -- Ну, ну, -- примирительно пробормотал он, глядя при этом в пол -- я совсем не то хотел сказать. Что мое, то и твое, Дэви, а что твое, то и мое. Ведь кровь не вода, и на всём белом свете сейчас только мы двое носим фамилию Бэлфуров.
И он начал бессвязно рассказывать о нашей семье и её былом величии, о своём отце, начавшем перестраивать дом, о себе, о том, как он остановил перестройку, считая её преступной растратой денег. Это навело меня на мысль передать ему проклятия Дженет Клоустон.