Ему удавалось слушать себя, скрестив руки где-то в районе пупка и замерев. Лазоревые глаза с тонким звериным зрачком прикрывала рваная выгоревшая челка и он, балансируя на перекрестках отражений, ронял такт между вчера и завтра. И, споткнувшись, выпустив руки, которые отчего-то вдруг становились ненормально похожими на крылья, разбегался в бурное нечто. И останавливался за один вздох до прыжка.
Касаясь пола кончиками пальцев, он начинал сумасшедшие свои танцы прямо с середины мелодии, нырнув в ее протяжное шаманское биение и, отряхнувшись как зверь после купания, разбрызгивая ноты и обрывки не услышанных слов, снова замирал, прижав ладони к животу. Или крадучись, словно камышовый кот, ловил завиток моих волос, и, играя дыханием, восторженно глядел, как он движется в теплых воздушных потоках. Зрачки сужались и распахивались в такт этого наполненного гулким ритмом танца и, однажды замерев, вдруг заливали серо-синий раек до краев. И глаза становились похожими на два отверстия в безлунном небе. И теряясь, я не понимала что это: небо, отраженное в зрачке или зрачок, захвативший небо.
Теплые ладони, перебирая запахи и ожидания, спускались к бедрам и, словно бабочки, вспархивали к щекам. И рот улыбался непонятой улыбкой, обрамленной звучными аккордами ласкающейся ночи, не обещая ничего привычного.
У него вошло в привычку ничего не обещать, может быть потому, что губы слишком быстро привыкали к округлым и затверженным фразам. Но произносить их было неприятно и потому, верхняя губа, вырезанная безудержным сердечком, повторяла излюбленную позу, в которой он мог проводить часы не выстраданного ожидания-лотоса. И сам он был мистическим цветком, колышущийся водами тысяч миров. И я могла всегда узнать его: по отблескам сияющих капель на восковых лепестках.