Аннотация: Воспоминания рядового пехотинца Великой войны, достойные Нобелевской премии мира.
К Читателю
Представляю на Ваш суд двадцать первую книгу из цикла Библиотека "Антологии жизни". Автор ее - Николай Иванович Рясков, участник Великой Отечественной войны, жертва сталинских репрессий.
В православии есть такое понятие: "обретение чудотворной иконы". Мне кажется, что в истории с этой книгой мы можем сказать: "обретение рукописи".
Здесь все похоже на чудо. То, что старый, израненный солдат, мальчишкой прошедший войну, вдруг садится за письменный стол и выдает две толстых тетради обжигающе правдивого текста. На дворе - 1979 год, пик брежневского застоя, в литературе и в жизни - полуправда, очковтирательство, туфта. Гласность - еще только в мечтах диссидентов. А старый вояка, чистый и совестливый человек Николай Рясков, не зная, естественно, сколько ему еще отпущено жизни, пишет свою правду о том, "как это было". Для детей, для внуков, для следующих поколений.
Чудо и то, что уже в годы новой России, постаревший еще на десятилетие Рясков, исписывает и третью тетрадь, где также правдиво рассказывает о самом страшном периоде своей жизни, о сталинских лагерях, куда он угодил после войны на 25 лет всего лишь за критику колхозного начальства.
И еще одно чудо - как эти тетради попали ко мне. Журналист и руководитель пресс-службы администрации Димитровграда Ольга Ряскова, будучи в командировке в Новокуйбышевске, зашла в краеведческий музей и увидела в списке ветеранов однофамильца. Вернувшись домой, расспросила своего свекра Владимира Семеновича и тот оказался ... троюродным братом Николая Ивановича Ряскова!
Автора рукописи к тому времени уже не было в живых, и три общих тетради в Димитровград прислала родная сестра Николая Ивановича Мария Ивановна. Поистине, рукописи не горят!
После совета с родней Ольга Николаевна Ряскова передала семейную реликвию мне - для публикации. Что я и делаю с низким поклоном автору.
Искренне Ваш, Геннадий Дёмочкин.
Фото А. Ряскова
Тетрадь первая
Жизнь моя началась довольно странно и нелепо. В начале двадцатых годов, во время послереволюционных голодовок, мученической смертью от голода умерли два моих предшественника-брата, а тут вдруг, вопреки здравому смыслу, зачем-то появился на свет божий Я, принял как эстафету все тот же мученический голод, он стал моим верным спутником на многие годы.
Послереволюционная разруха, схожая с мамаевым нашествием продразверстка, наконец, насильственная коллективизация и раскулачивание в деревне разрушили на долгие годы всю основу производства сельхозпродукции. Крестьян ввергли в первобытное состояние. Лошадей нет, инвентарь отобран, землю забрали в колхоз. Стимула работать на чужом поле бесплатно "за колышки" не было. Выходили на работу под угрозами, страхом наказания. Чуть что - "пойдешь под суд!" Земля-матушка, все равно как бы ее ни называли: колхозная, частная, помещичья, арендная, работы требует, и тогда она отплатит за труд, за старание. При новом государственном устройстве землю на селе сделали общей - как небо, река или море. Работаешь на ней, а результаты труда, тебе не принадлежат, все, что ты вырастил, забирает государство. Это обставлялось как добровольное мероприятие: торжественное, с красными флагами и попробуй над этим посмеяться, что-то сказать, возразить или даже усомниться, задать вопрос. Все делалось молча, без возражений. Жили под негласным лозунгом: "Земля ваша, а хлеб наш!"
Жить на плодороднейшей земле и быть голодным, покупать хлеб за границей - это ли ни позор и нелепость!? Все тридцатые и сороковые годы голодные дети ходили босиком до заморозков, до снега - не было обуви. В начале долгожданной весны, едва сойдет снег, опять босиком или в жалких опорках с отцовских ног, выходили на промысел - ловить сусликов, чтоб тут же на костре сварить и есть. Хорошо помню этот деликатес. Опаленный на огне, без желтой шубки, симпатичный суслик со своими ощеренными резцами, голым, без волос, хвостиком теперь походил на крысу. Но мы тогда об этом не задумывались, не рассуждали, голод не давал права на сравнения. А попадись она, крыса, и ее постигла бы участь суслика.
Два-три закадычных друга, объединенных общей судьбой и целью, варили их по несколько штук в ведерке, а затем сразу же - пиршество без соли и хлеба. Хлеба дома не было, вместо него - зеленого цвета лепешки из травы, чуть-чуть сдобренные для связи, чтоб не рассыпались, мукой.
Летом у голодной ребятни был еще один промысел. Ходили на убранные поля собирать колоски, это было рискованное мероприятие в виду того, что это строго запрещалось и каралось драконовским законом вплоть до тюрьмы. Собирать колоски после "стахановской" уборки было нельзя! Почему? Кто мне ответит? Умирай, опухай с голодухи, но не тронь. Пусть пропадает.
Помню, как мы однажды с сестренкой Анной набрали целый мешок этих отданных на съеденье грачам и мышам колосков. Как ни таились, ни осторожничали, но неожиданно вдруг появился на коне объездчик (Маен почему-то его звали). Во-первых, как это у них водится, с угрозами, размахивая кнутом, обругал нас, детей, самым грязным матом. Мне было десять, сестренке семь лет. "Как смели, кто разрешил, чьи вы, как фамилия?" Объездчик схватил мой мешок, а я плачу, вцепившись, не отдаю. Пытаясь вырвать, называя сволочью, кроя матом, остервенело, волочет меня с мешком по жнивью. Мое сопротивление длилось недолго, минута или того меньше, за это время старенькая рубашка не выдержала такого издевательства, штанишки на коленках тоже. Тело ободрано, в занозах. Отнял, разбросал по полю нашу добычу, мы стоим, не уходим. Коротким взмахом хлестанул по голым ногам с угрозами: "Убирайтесь сейчас же отсюда немедленно, чтоб вас тут не было!" И, разумеется, эта грозная тирада сопровождалась грязным матом, как будто перед ним было колхозное стадо баранов, а не дети. В позе победителя и человека, наделенного неограниченной властью, с сердцем, переполненным чувством гордости и исполненного долга, отправился ловить других мешочников. Наш пустой мешок увез с собой, а мы с сестренкой в слезах, униженные и оскорбленные, предстали с докладом перед нашей мамой.
Удивительно то, что эти инквизиторы были родом и происхождением не из Золотой Орды, а из нашего же села Богородского, жили тут же, где-то на соседней улице. Не понимаю, что делается с душой такого недочеловека, когда наделяют его властью.
Вот так жили! Поразительное время, было похоже на настоящий геноцид. До сих пор не без душевного содрогания помню то мучительное, бесконечно-безысходное состояние, когда каждый час и минута в течение многих дней и лет все наше сознание было занято одним мучительным желанием: как бы и где бы раздобыть что-то поесть. Нельзя сказать, что была засуха, матушка-земля ничего не родила. Она давала достаточно всего, чтобы жить, не голодовать, но порядки были такими: все что вырастишь - сдай государству: зерно, картошку, куриные яйца, даже если нет кур - купи и сдай сто штук. Сдай коровье масло, мясо, овечью шерсть и шкуры от них, а если вдруг заведешь поросенка, когда вырастишь его, заколешь, шкуру со свиньи обязан сдать. А еще госналог, его надо платить деньгами. Но где взять деньги? Ослушаться нельзя, могут тут же нагрянуть баскаки - агенты от Минзага района, которые поставлены для того, чтобы следить, терроризировать население и выжимать все. Эти агенты не приезжие, не откуда-то прикомандированные вроде тех, "двадцатипятитысячников". Все они свои, сельские, как и те объездчики. Некоторые и поныне здравствуют без стыда и совести, ловко приспособились к новым временам. Свою прошлую деятельность оправдывают тем, что, мол, время было такое, никуда не денешься. Но люди хорошо помнят, с каким рвением они служили сталинскому режиму. Бессовестность была нормой их жизни. Буквально врываясь в дом к бедной женщине, которой совершенно нечем платить или вносить по госпоставке, видя, что их боятся, баскаки тут же агрессивно, с матом бросались в атаку: "Давай, бабка, неси, плати, иначе следующий раз придем с описью имущества!" А сами, меж тем, нагло, самолично, как бы мимоходом, заглядывали во все углы и закоулки избы, ища "имущество". Требуют ключи - открыть заветный родительский сундук...
Никто на них тогда не жаловался, неудовольствия не высказывали. Все были запуганы, боялись. Все было построено так: жаловаться - это значит жаловаться на Советскую власть. Каждый сознавал, что протестом ничего не добьешься. Больше всего боялись, что за недоимку сведут со двора корову.
С высоты прожитых лет оглянуться страшно на те годы. Как же было трудно нашим отцам! Жили на пределе возможного. Колхозники работали бесплатно, без выходных, отпусков, рабочий день не нормирован. За работу не платили, а налог отдай. Требовать, возмущаться не позволялось, иначе сразу же включалась хорошо отлаженная репрессивная машина.
Сейчас многие молодые не верят, что так может быть. Как же это: конституционное право на труд имелось с избытком, но других прав не было.
Лет до пятнадцати за пределы села я не выезжал. Село, его окрестности, поля, овраги, для меня были целым миром. Я знал, что где-то есть большие города, по железной дороге ходят поезда, по Волге - пароходы. Для меня тогда все это было чем-то далеким. Я бесконечно любил свое село, о городской жизни даже не мечтал.
Село было большое, соответственно этому и количество населения, не то, что сейчас, раза в четыре-пять меньше. Детям в школе мест не хватало, учились в две смены, первая - с утра, вторая - после обеда. Школа была большая, просторная, кроме нее рядом еще два больших дома под классы, один из них особенно большой, когда-то принадлежал Сомляковым, раскулаченным и репрессированным. Как рассказывали отцы и деды, до революции, когда не было колхозов, хорошо жил тот, кто работал больше: в хозяйстве трудились все, и взрослые, и дети. А начальников на селе было только староста да писарь.
В тридцатые годы, в духе того первобытного времени, средь сельского начальства были такие властолюбивые самодуры, что едва ли подобных отыщешь на страницах книги "Пошехонская старина" Салтыкова-Щедрина. Директор МТС Гарин и его замполит Рыбалкин в нашем сельском районе были неприкасаемое начальство с неограниченной властью, их боялись как при крепостном праве, перед ними трепетали. Замполит еще к тому же для усиления эффекта власти всегда, зимой и летом, ходил в шинели и буденовке. Однажды, разобидевшись на сторожа бахчей - не дал им арбузов, решили проучить строптивого караульщика, чтоб впредь знал в лицо и уважал начальство. Вызвали в сельсовет, сначала подвергли соответствующей перекрестной идеологической обработке, затем заставили перепуганного мужика рыть яму. Якобы по срочной необходимости сортира. Рассказывали, будто бедный караульщик в ходе работы долго не мог угодить им, то яма слишком узка, то недостаточно глубокая.
Вопреки всему живет еще мое село с красивым названием Богородское. Помню то время, когда оно было большое, украшали его четыре церкви: Никольская, вторая, поменьше, Единоверская (в народе ее почему-то называли Дениверской), Старообрядческая (в народе - Кулугурская) и еще четвертая, с небольшой башней-колокольней. На всех висели колокола. Помню колокольный звон. При первом ударе большого колокола, над церковью поднималась туча потревоженных и перепуганных кричащих галок и голубей, они жили там, строили гнезда.
Колокол на Никольской самый большой. Чтобы в него ударить, сначала надо было раскачать "язык" за веревку. Он, должно быть, был очень тяжелым, метра полтора, похожим на палицу. Удивляюсь, до сих пор для меня загадка, как же его более ста лет назад поднимали на колокольню? Как доставили в Богородск? Это же пять с половиной тонн. Голос его был слышен в соседних селах.
Помню и тот трагический день, когда этот колокол сбрасывали с колокольни. В расчете на то, что при падении колокол должен расколоться, на то место где он упадет, трактором натаскали тяжелые железины, камни. Но колокол при падении перевернулся верхней тяжелой стороной, проушинами вниз, вмял в землю все камни, железяки и остался целым. Ломали, кололи его тут же, где упал. Сначала спецы приезжие, которые набили на этом руку, острым инструментом пробивали щель в теле колокола, а потом клиньями и кувалдой кололи на части.
Все эти события происходили под пристальным наблюдением и любопытством нас, мальчишек. Потому помню, и еще я тогда все думал: "Почему же Бог их, вандалов, не наказывает?"
Я родился и жил в Богородском. Когда мне было десять лет, в 1934 году, умер дед Устин Сегин. Дед был замечательный, прожил сто четыре года. Сидя у двора с длинной седой бородой, рассказывал, что Богородск был основан беглыми старообрядцами из города Богородска Нижегородской губернии. Старообрядцы стремились в своем бегстве уйти подальше в глушь. По Стереху они двигались до самых его верховий, основали в глухих местах поселение, назвали именем своей родины - Богородска. Дед Устин рассказывал, что старообрядцев тогда, в пору его молодости, в селе было, чуть ли не большинство. Богородск был весь в лесу. Стерех и все овраги в зарослях густого леса, в основном, березы, осины, дубняк. Водились дикие свиньи - кабаны, поэтому один большой овраг с тех времен называется Свиной овраг, в мое детство это место считалось диким, волчьим, туда мы боялись ходить.
При подъезде село выглядело прекрасно. Четыре церкви, двенадцать "живых" машущих крыльями ветряных мельниц. В селе были большие дома зажиточных селян. Сейчас Богородск смотрится со стороны, как после татаро-монгольского нашествия или пожара. А тогда уютный вид ему придавали белоокрашенные церкви, сады, большое скопище дворов. (По архивным церковно-приходским данным в Богородском значилось 1440 дворов). Помню, отец мой, Иван Петрович, вздыхал, глядя на колхозные поля, и говорил: "Бывало так - пришла пора уборки, неделя-две и все поля вокруг села в копнах, ометах, идет обмолот; весной, во время сева, за неделю - все решено. Во время пахоты, за неделю - все поля вокруг села черные. Выедут мужики пахать, сразу девятьсот борозд за заезд. Тракторов тогда не было, все делалось на лошадях, пахали однолемешными плугами, реже - кто побогаче -двухлемешными.
В начале тридцатых годов началось бестолковое столпотворение, разрушение Богородска, ломали большие кулацкие дома и увозили куда-то на тракторах, куверкали ветряные мельницы. Как будто жить не собирались. Даже вырубали кулацкие сады и заваливали колодцы. Для атеистов церкви не нужны, но причем же тут колодцы? Не понимаю, было что-то в головах у этих пустых вандалов-инквизиторов, кроме бессмысленного революционного азарта уничтожать? Они следовали ленинскому лозунгу: "Грабь награбленное!"
Утешиться можно только тем, что во главе вандалов-разрушителей - не наш сельский житель, а присланные "спецы". Ломать - не строить, большого ума не надо. В селе находились тупые активисты, помогали разрушать. Имена их известны, все теперь покоятся на местном кладбище, ни царства небесного, ни земного они не заслужили. Осталось одно проклятие да презрение.
Сейчас мой Богородск являет собой печальное зрелище. Поражает своим серым однообразием, унылым видом и запустением. Село расположено в ложбине Стереха. При подъезде из Самары, когда остается до него с километр, из-за бугра оно вдруг открывается во всю ширь во всей своей красе, от конца и до конца. В глаза бросаются, во-первых, его длинные-предлинные с белыми шиферными крышами колхозные дворы. Их много, сейчас и они разрушаются, так как колхозное хозяйство совсем замерло, работать некому, все разбежались по городам из колхозного рая. Летом эти длинные белые крыши у приезжающего, с бугра, почему-то вызывают скуку, неприятные ассоциации, напоминают концлагерь из кинофильмов, когда показывают подобные длинные бараки для заключенных.
И все же, до сих пор я люблю свое село Богородское - до ностальгической боли, до болезненности в душе. Последние десять-пятнадцать лет я часто ездил туда на своем мотоцикле. И всякий раз, уезжая, останавливался на бугре, стоял, как бы прощался, любовался видом на село, на шиферные крыши, и с какой-то тоской смотрел на свою милую Родину, как на дорогого любимого человека в последний раз.
Сейчас от прежнего села мало что осталось. Много-много улиц (порядков) совсем не стало. От домов остались только холмы, как заброшенные могилы по сторонам дороги да еле заметные, заросшие полынью ямы бывших погребов. Все это вызывает жалость, тоску и свидетельствует о том, что когда-то тут стояли дома, дворы, заборы, зеленели сады и огороды, пролегала сельская улица. Дома стояли в два ряда, окнами смотрели друг на друга. Здесь когда-то жили мои односельчане со всеми своими горестями и радостями. Где они и что с ними, почему не живут? Кого-то раскулачили и сослали, кто-то, не выдержав колхозной каторги, бросив все, уехал искать счастья в городе, а сколько еще умерло с голода...
Когда-то до коллективизации в селе жили большими семьями, почитали старых. Много работали, верили в Бога, боялись его, любили, не ссорились, не пьянствовали как сейчас, боялись совершить грех, ходили в Церковь, не сквернословили. И если, случись, ты, мальчишка, где-то на улице не оказал почтения старику, он мог тебя за это оттаскать за ухо, да накажет, чтоб ты рассказал об этом родителю, а отец добавит еще, и если скроешь, хуже будет.
Такова была мудрость воспитания молодежи, и она себя оправдывала. Люди были чище. Наверное, и я получил такое патриархальное воспитание. Не был хулиганистым, был до смешного стеснительным, слушался родителей, любил их, (отец меня никогда не бил), любил свой дом, родной Богородск. Никогда-никогда матом не выругался при матери, отце и даже при старшем брате.
Война началась нежданно-негаданно, нас, пацанов-подростков, она как-то не особенно пугала и волновала, все жили спокойно под твердым убеждением, что это не иначе как очередной конфликт - эпизод истории. Знали, что наша армия быстро накажет, как говорилось тогда в популярной песне, "Коротким, могучим ударом..." дерзость любого нарушителя границы. Привыкли к триумфам. До этого не раз подобное случалось. Отняли у Польши Западную Украину и Западную Белоруссию, протянули "братскую руку помощи" Бессарабии, в составе Союза она стала называться Молдавской ССР. Трехмесячный конфликт с Финляндией тоже закончился нашей победой. На Дальнем Востоке схватки с Японией у озера Хасан и на восточной границе МНР так же закончились торжеством нашего духа и оружия.
Радио тогда в селе не было, газет было мало или по бедности вообще не выписывались, информация из Москвы доходила с опозданием или вообще ходила в форме слухов.
Не помню, когда я узнал о начале войны, сразу ли, на другой день или через неделю. Узнал случайно. Стоим мы как-то на солнышке у дома со своим вечно молчащим отцом, лениво перебрасываемся редкими словами, фразами, день клонился к закату, а в соседнем дворе у Сечиных что-то случилось, женщина в голос плачет, с причитаниями, как у гроба с покойником. С тревогой говорю отцу: "Что-то у них случилось?!" А он спокойно: "Герман напал, война началась, а их Алексей в армии у Западной границы служит, ждут его осенью домой, а теперь..."
Это и было для меня первой информацией о начале войны. Тогда мне исполнилось шестнадцать, но для отца, очевидно, я был еще ребенком, случилась такая глобальная беда, а он молчит, со мною не делится.
Из-за неосведомленности, молодой беспечности, а может просто мальчишеской глупости в таких как я были воспитаны вера и убежденность, что неудачи в начале войны это не более как хитрая уловка командования Красной Армии, ждали что вот-вот все будет иначе. Как это уже бывало во времена локальных войн, как показывали в кино, в книжках писали. И неважно, что Минск сдали, бросили государственную границу. Верили: армия наша - непобедима! Но время шло и работало не в нашу пользу. События на фронте постепенно стали подтачивать и разрушать этот шапкозакидательский миф.
Война сильно повлияла на спокойный бег времени. Было нарушено и наше безмятежное житье-бытье. Наравне со взрослыми без выходных и отдыха работали. Помню, в колхозе вдруг везде на стенках в массовом количестве появились яркие плакаты, изображающие уродливые физиономии фашистов, гротескные их танки и самолеты. Нас призывали во имя Победы работать не покладая рук, писали, что каждый сноп - это бомба по врагу.
В середине лета в армию мобилизовали даже моего отца 1895 года рождения. Вечный труженик, мастер на все руки, он постоянно страдал астмой и с времен Первой мировой войны являлся инвалидом ввиду ранения под Брест-Литовском (была изуродована кисть руки). Пуля угодила в ладонь, пальцы остались на всю жизнь скрюченными, не двигались. Еще тогда, после лечения в лазарете, отец был комиссован, признан непригодным для службы. Началась новая, более кровопролитная война и не побрезговали инвалида мобилизовать. Работает Иван Петрович в колхозе плотником, жестянщиком в кузнице со своей культяпкой, ну что ж, и в армии может послужить. Тем более, Ее Величества бумажки, которая могла бы подтвердить, что он инвалид Первой мировой войны, в военкомате нет. После революции бумаги затерялись, все это тогда никому не было нужно. Как после пожара...
Помню, как жалел отца и тосковал. Увезли его куда-то по Волге. Выйду, бывало, на крутой берег, далеко все видать, на той стороне меловые Хвалынские горы, сам город, идут пароходы - красота, но на душе тоска. Разгар лета, необъятная ширь реки, направо - вверх, налево - вниз, туда-то, по течению, в Саратов увезли отца. Стою один на один и втихаря, тайком от товарищей, плачу. Брата, который тоже был на фронте, мне не было так тоскливо жалко, как моего бессловесного, спокойного, вечно молчаливого отца. Куда увезли? Какой из него солдат? Тоска эта преследовала меня постоянно.
Невольно вспоминалось все хорошее, что было между нами. Был он ко мне всегда добрым, не обижал зря, никогда меня не бил, не наказывал ремешком, как других мальчишек их отцы пороли - вплоть до кнута. Он - ни разу! Может, была мне поблажка еще и потому, что я был во внешность да и характером похожим на него. Старший брат похож на мать, сестра Маша внешностью на маму, но в характере - многое от отца.
И вот совершилось чудо, как в сказке, Бог, наверное, увидел и пожалел меня. Однажды в Духовницком нежданно-негаданно мне улыбнулось настоящее счастье. В то время, будучи подростком, возил я на лошадях из райцентра с нефтебазы топливо и смазочные материалы для тракторов и комбайнов. И вот как-то, накатывая по мосткам на подводу тяжелую железную бочку, неожиданно, как в добром сне, слышу откуда-то сзади озабоченный голос отца: "Ох, как опасно, чуть не удержишь, сорвется, задавить может!"
Шестнадцатый год мне шел и рослый был по комплекции, а для него - по-прежнему - дитя малое. Возвращались домой как на крыльях, четыре-пять часов пути прошли незаметно. С сожалением скажу: с нами был еще один попутчик, эвакуированная женщина из Литвы - еврейка. Она временно жила на поселении в Богородске. Их в то время понаехало в село человек тридцать-сорок, семьями. Гитлеровцы по своей идеологии истребляли их поголовно. Геноцид. Наш Богородск оказался для них Новым Ковчегом.
Попутчица по каким-то своим делам приезжала в райцентр, обратно напросилась со мной, я пообещал взять. Не знал, что поеду с отцом. Сиденье на подводе рассчитано на одного, я предложил отцу сидеть рядом, он не согласился - пусть садится она, а я на бочке. Так всю дорогу в неудобной позе "верхом" на бочке отец и ехал. Ноги на весу затекли, ступить было больно.
Вот так мой отец "отслужился". Дома, в колхозе, его ждала работа. Работа без разгиба, без выходных, без отпусков, без оплаты за труд. Это был второй фронт.
В конце лета 1941 года десятка полтора наших сельских подростков - девчонок и мальчишек, в том числе и я - были отправлены по Волге в Унтервальденский район республики немцев Поволжья. Все немецкое население срочно, в пожарном порядке, выселялось и отправлялось по железной дороге на Восток. Наша задача состояла в том, чтобы поддержать оставленное хозяйство, сберечь собранный урожай, животных.
По улицам немецких сел бегали ничейные куры, гуси с гусятками безмятежно плавали в пруду. По двору бродили доведенные голодом до безумия свиньи. Некормленные лошади покорно стояли на привязи, более счастливые гуляли без присмотра на воле. А собранный урожай хлеба в длинных ворохах лежал-томился под открытым небом.
Среди нас были и взрослые женщины с нашего села. Но что можно сделать таким количеством нашего сопливого контингента сельских "специалистов"? Хозяйская жизнь в нашем "немецком" колхозе еле-еле жила и теплилась. Как-то незаметно на улицах сел не стало бродячих животных, ничейных кур и гусей. Новые временные жители хозяйским оком заботливо их прибрали, скорее всего, в кастрюлю, нежели в курятник или двор. На территории нашей бригады от немцев осталась пчелиная пасека, постепенно и она перестала существовать, специалистов-пчеловодов средь нас не оказалось, но зато побаловаться медом учить не надо.
Само село, где мы жили, деревенские дворы и их окрестности были пустынны, нагоняли тоску, казались вымершими после чумы или мамаева нашествия. Не оглашались окрестности веселым петушиным пением, даже собачьего лая не слышно. Случалось, войдешь в пустую избу, одичавшая кошка шарахнется, не зная куда деться, тоскливо и обреченно замяукает, настороженно следит за каждым твоим движением, а, осмелев, молниеносно выскочит в окно или дверь, в которой ты только что стоял.
Поздней осенью я и еще кто-то из наших были отправлены домой, чтобы продолжить учебу в школе. Остальные мои товарищи - "специалисты сельского хозяйства" - вернулись по домам позже - зимой, когда немецкие села постепенно стали заселяться беженцами из западных областей, из Белоруссии и Украины.
Военкомат все чаще и больше стал уделять внимания и нам - пятнадцати-шестнадцатилетним подросткам. Из района в село прислали выздоравливающего после ранения в руку младшего лейтенанта. Он со всем рвением начал воспитывать и обучать нас, приучал к строю, дисциплине. Изучали устройство винтовки. До сих пор въелось, сохранилось как мозоль на мозгах - "стебель - гребень, рукоятка..."
Занятия проходили в школе, после уроков. Помню некоторых своих товарищей: Гриню Валяева, Яшку Грязнова, Устинку Зазоркина, Петьку Манюшкина, Климанцова и других. Пока на занятии не было командира, Валяев любил пошутить с винтовкой, выделывая с ней всякие манипуляции. "Знаете, как солдат идет в столовую? Винтовка у него вот так, по земле волокется, а из столовой - вот так!" Гриня брал её на плечо, как на параде, топал задирая выше ногу... Веселый был парень.
Младший лейтенант был требовательным, придирчивым и полным амбиций. Однажды у него произошел неприятный конфуз с Грязновым. Яшка по натуре был крупным увальнем, на занятиях плохо соображал, не сразу понимая, что от него требуется. На строевой подготовке, при отработке приемов по команде "Шагом марш!" Яшка, находясь в первой шеренге, не реагирует, стоит. Младший лейтенант к нему: "В чем дело, почему не выполняешь команду?!" - "А я жду, когда будет: "Раз-два-левой!.." Шагая в строю, Грязнов почему-то машет только одной - правой рукой, левая висит как парализованная. Лейтенант на повышенных тонах: "Почему, маршируя, ты машешь только одной рукой, а где вторая?" - "А я смотрю, как вы делаете!" Младший лейтенант взорвался. Как же - он ранен, на фронте был, его рука на привязи, забинтована. Кричит: "Ты что, не видишь, придуряешься, издеваешься надо мною? Я пороха нюхнул, а ты!... Как твоя фамилия?" - "Грязнов". - "А, Грязно-ов... теперь понятно, по фамилии видно, что ты..."
Яшка тоже вспыхнул, к нему на "ты", да с матом: "Ты мою фамилию не тронь, её носили мои отцы и деды. Он воевал... ранен!.."
Как сейчас помню эту сцену, опешившего офицера и разгневанного Яшку в дубленом полушубке, с громадным лохматым воротником. На фронте Яшка за Родину отдал все. С войны домой не вернулся. Погиб.
Однажды зимой 41-го собрали таких же "салажат" как я со всего района и устроили тактические учения "встречный бой" с другим соседним районом -Хвалынским. Просто сказать: "собрали нас". Но все делалось непросто, под давлением, под угрозой "военного времени". Мы не были военнообязанными, молодые пацаны своих прав не знали, да были ли они у нас? Какой спрос с нас, присяги мы еще не принимали, но что из этого? Начальство военкомата в то время было беспредельно строгим. Каждый раз нам напоминали, что в случае чего, "узнаете... где Макар телят не пас".
Начальство очень старалось! И достигли своего: со всего района собрали "армию". И по нашему русскому обычаю - пешим порядком, без отдыха и привалов - семьдесят пять километров шли селами района, постепенно обрастая новыми "ротами" и "батальонами".
Ночевка в Теликовке, в сельском клубе и школьном здании. К концу похода от усталости еле ноги передвигали. На площади в Духовницком нас встречал духовой оркестр. Звуки бравурного марша немного ободрили и поддержали. Ночевка в "доме культуры". На следующий день, рано утром, когда ноги еще болели от усталости и отказывались служить: "Подъем!". И к Волге - "в бой" с хвалынцами.
Наша игра в войну состоялась на волжском острове, что напротив Хвалынска. Сейчас он, к сожалению, покоится на дне Саратовского водохранилища. Пожилое население Хвалынска помнит его и сожалеет, это была житница города. В летнее время тут был райский уголок природы - лес, кустарник, сенокосные угодья, раздолье для рыболовов. Остров был кормильцем, картошку, капусту, огурцы давал в изобилии.
В то время Волга была красавицей, везде, не только на острове, но и по берегам реки росли громадные, могучие, метров по тридцать-сорок высотой осокори. Сейчас Волги нет, она превратилась в отстойник, в сточную канаву России. В жаркое летнее время вода в ней, как в сельском стоячем пруду, цветет.
А тогда, зимой 41-го, по волжскому льду, по глубокому снегу мы "шли в наступление", в руках палки - "винтовки". "Противник" - в лесу на острове.
Произошла встреча без единого выстрела. Кто победил - неизвестно. Был шум, галдеж, хаос, я не особенно разбирался, что происходит. Только и тогда, и сейчас понимаю: наверняка, победили хвалынцы, т.к. они были на берегу, замаскированы, ждали в обороне. Нас, на белой поверхности Волги, случись настоящий бой, одним пулеметом всех бы уничтожили: маскхалатов, разумеется, на нас никто не надевал.
Мы вернулись на свой берег без потерь. Помню, местная газета увековечила на своих страницах это "великое событие" статьей "Встречный бой".
Тем временем с фронта поступали безрадостные вести, то один город "после упорных кровопролитных боев, измотав противника" оставили, то другой. Немецкий кованый сапог топтал целые области и республики, Украина, Белоруссия и вся Прибалтика оказались захваченными. Постепенно война подошла вплотную к столице - Москве и... наконец, глубокой осенью спотыкнулась. Подошли Сибирские дивизии, в жгучие морозы устроили фрицам трепку. Зимой 41-го - первая Победа. Первый разгром "непобедимых" . На заснеженных полях Подмосковья остались лежать тысячи окоченевших трупов, чернело на снегу брошеное оружие, техника, снаряжение.
После подмосковного позора, летом следующего года фашистские орды, оправившись от шока, перегруппировались и широким фронтом устремились по югу России, к кавказской нефти, Волге и... к своему краху.
А в селе нашем, в колхозе, жизнь протекала своим чередом, работали до изнеможения, без выходных, с темна и до темна, даже ночью. Основная рабочая сила - женщины, подростки и старики. Сельское начальство тоже, в основном, женщины. Везде женщины, молодые девушки, десятилетние девчата. Их не было разве только в колхозной кузнице. Тут на небольшом островке был сосредоточен весь цвет мужского населения села, давно, правда, выработавший свой физический ресурс. Мужской тяжелой работы было по горло. Мой отец здесь трудился без выходных, с ненормированным рабочим временем, всю долгую войну. Пойди разберись, кому во время войны было легче. Инвалид - а в кузнеце работает!
Почтальон на селе превратился в значительную фигуру, его ждали, радовались и одновременно страшились визита. Все чаще с фронта стали приходить "похоронки" на погибших, загадочные и страшные извещения о без вести пропавших. Жили надеждой и ждали писем от живых и мертвых, от раненых из госпиталя. Однажды и нам пришло тревожное письмо. На Керченском полуострове ранен в ногу мой родной брат. Письмо было из госпиталя.
Навсегда запомнилось, как пришла первая "похоронка". Погиб сосед, его жена, тетка Аксиния, возвращалась из сельсовета. Оглашая улицу воплями и причитаниями, со страшной бумажкой- извещением в руке шла, спотыкаясь, бежала домой. Плача, поминутно останавливаясь у каждого дома, чтоб поделиться горем, может в десятый раз прочитать страшные слова и рассказать, что случилось невероятное - убили ее Ивана - мужа, отца детей, кормильца. Как же теперь жить? Четверо ребятишек. На этот вопрос ей никто не ответил, в том числе и государство.
До самого конца, пока дети стали взрослыми и до момента ее смерти - в пятидесятых годах, от рака желудка - вдова погибшего солдата влачила жалкое существование. Ее семья в деревне была самая бедная, самая заброшенная, самая необеспеченная. Ветхая их избушка проливалась всеми дождями. А ребята... Кто на нашей улице бегал босиком до самых заморозков, до снега - они; чьи дети первыми весной, когда только-только сошел снег и появились проталины, бегали босиком по липкой, холодной грязи - тоже они. В школу ходили разутыми, в лохмотьях с чужого плеча.
Мужчин, молодых и старых, в селе не оставалось, ненасытная война требовала все больше и больше жертв, не гнушалась она женщинами, погибали на фронте и они.
Дошла очередь и до нас, молодых. Мне не было еще полных восемнадцать лет, а только семнадцать и восемь месяцев, когда принесли повестку из райвоенкомата, где были вписаны как приговор жесткие и бескомпромиссные слова: "Явиться к таким-то часам, при себе иметь..." Семнадцатого августа 1942 года группа моих товарищей-односельчан и я получили от Духовницкого райвоенкомата направление в военное пехотное училище в городе Саратове.
Мы, тогдашние юнцы, были полны оптимизма и ребячьего энтузиазма, нас грели и будоражили воображение и мечты. Знали, что там, где-то далеко на Западе нашей страны, полыхает огромный пожар войны. Воспитанные школой, литературой, кино и героическим прошлым нашей истории, не имея еще жизненного опыта, мы уже ощущали в себе гражданскую зрелось, чувство патриотизма и присутствие высокого духа. В самом же своем представлении о войне находились далеко от того, что нас ожидало на практике. Не иллюзорная романтика из книг и кинофильмов, не игра в Чапаева и ребячья забава, а суровая школа войны, со всеми ее беспощадными законами, с наивысшим напряжением всех физических, духовных и нравственных сил, невыносимо тяжелая, полная опасности проза фронтовой жизни...
Трудно объяснить почему, но на учебу в училище мы поступили не сразу. Сперва наша Духовницкая группа претерпела некоторую реорганизацию, кто-то получил новое назначение, кто-то выбыл или отсеялся по каким-то причинам.
Началась наша одиссея по Волге-матушке. Сначала прибыли в Саратовское пехотное училище в областном центре, были распределены по учебным ротам, но еще не обмундированы. Был сентябрь 42-го, на фронте немцы во всю давили, особенно стремились к Волге в районе Сталинграда. Несколько раз ночью нас поднимали по тревоге и прятали по траншеям во дворе училища. По небу шарили лучи прожекторов, где-то вдалеке слышались стрельба и разрывы зенитных снарядов. Нам говорили, что фашистские самолеты пытались разбомбить мост через Волгу. Наверняка, на их военных картах значились не только саратовский, самый длинный на Волге, железнодорожный мост, но и наше военное училище.
О Саратовском училище в памяти остались смутные воспоминания. Располагалось оно на окраине города, рядом высилась гора Приволжской возвышенности. Учебные одноэтажные здания-казармы, во дворе на случай бомбежки траншеи-укрытия для личного состава, а в дальнем конце двора, наверное, как наглядное пособие стоит небольшой фашистский танк. Я много раз с любопытством разглядывал его, эту непонятную диковинку, она своей угрюмостью порождала во мне мрачные ассоциации. Как-то не верилось, чтоб эта ржавая тяжелая железяка двигалась, наводила страх, плевалась огнем, в ней сидели настоящие живые фашисты и со своим "Drank nah Oster!" ползли, убивая наших людей и не обязательно военных. Мечтали доехать до Волги и Урала.
Не знаю, к сожалению, или к счастью, но мы в Саратовском пехотном училище не задержались. Большой группой человек сто-сто пятьдесят снова отправились дальше, вниз по Волге, до Красноармейска, по-тогдашнему город Бальцер республики немцев Поволжья, где создавалось пулеметное училище. Километров восемнадцать-двадцать от реки прошагали ночью пешком. Городок небольшой, коренные жители в начале войны насильно выселены на Восток. Даже в 42-м улицы города оставались пустынными, казались вымершими, мирных, гражданских жителей совсем не видно, кто был - и те временные - переселенцы-беженцы с Запада.
Тут, в Бальцере, нами - новобранцами, казалось, никто не интересовался. Зачем пригнали? Жили и ночевали где придется. Помню, я ночевал где-то в сарае на сеновале. Ясно, какая-то несогласованность. Говорили: вместо нас тут будут обучать каких-то недоученных летчиков. Порой нас заставляли кое-что делать, но от этого можно было легко уклониться. Мы не были обмундированы и военнообязанными себя совсем не чувствовали.
Мне пришлось с товарищами копать какие-то ямы, траншеи. Как питались и чем - совершенно не помню, в столовую, если она там была, нас не водили. Наверно, еще были домашние запасы, но едва ли.
Как оказалось, и тут в Бальцере мы не пришлись "ко двору". Собрали нас, построили в походную колонну и опять тем же путем - к реке.
Поплыли на пароходе вверх по Волге. Прошли мимо Саратова, Вольска, все ближе и ближе к родным местам. Наконец, выгрузились в небольшом волжском городке Балаково. Совсем близко, напрямую километров восемьдесят-сто - до моего дорогого Богородска. Тоска о нем невыносимая, отпустили бы, я б как заяц, напрямую бегом, за сутки бы дошел.
В официальных справочниках и документах училище называлось Симферопольским пулеметно-минометным, в самом же деле временно находилось в городе Балаково Саратовской области, а в разговорном обиходе курсантов именовалось просто Балаковским.
При поступлении в училище каждый его будущий курсант проходил мандатную комиссию, в функции которой входило опросить поступающего - на кого хочет учиться. Сначала я изъявил желание быть минометчиком, но как потом выяснилось, таких "умников" было большинство, поэтому офицер, ведавший этими вопросами, начал "уламывать": "Пишись в пулеметчики! Что ты грозное оружие на "самовар" меняешь!?" И действительно, не раз видел в кинофильмах "Если завтра война", "Неустрашимые", как одним станковым пулеметом отражались яростные, всесокрушающие кавалерийские атаки или наступления пехоты.
Это волновало тогда детское воображение. А Чапаева, которого мы все любили, кино про него смотрели по несколько раз, без пулеметов и представить невозможно. Я согласился овладеть этим грозным оружием. С этой минуты и стал считаться пулеметчиком. Тогда, по незнанию и неопытности, я не подозревал, какой тяжелый крест взялся нести.
Началась учеба, изнурительная муштра строевой подготовки, ружейных приемов штыкового боя, изучение материальной части оружия. Сборка и разборка его - до автоматизма. Бесконечное повторение пройденного материала.
Программа обучения была очень сжата во времени, то, что проходили в мирное время за несколько лет, нам предстояло одолеть в течение шести месяцев. И тем, кто усваивал материал, а затем на заключительных зачетах сдавал экзамен на "хорошо" и "отлично", присваивалось воинское звание лейтенант. Кто же сдавал на "удовлетворительно", становился младшим лейтенантом.
Учебный день длился с темна и до темна, без выходных, времени на сон оставалось мало. Утром при команде "Подъем!", казалось, все бы на свете отдал, чтобы хоть немного поспать. Но попробуй хоть секунду "почесаться". Промедление дорого тебе обойдется, вечером, когда твои товарищи при команде "Отбой!" уснут как убитые, тебе, бедолаге, за твою нерасторопность придется еще пол в казарме помыть...
Привыкать, втягиваться в режим было тяжело. Где-то в глубине души тлел огонек разочарования в армейской службе. Тут тебе и бесконечные придирки и грубость командиров. И форма одежды, не соответствавшая первоначальным представлениям. В то военное время все было просто, дешево и грубо сработано. Везде вместо кожи, ремней - брезент и кирза. Поясные ремни - украшение солдата - из брезента, хлопчатобумажная гимнастерка - без нагрудных карманов; затасканная, не по размеру, шинель; вместо кожаных сапог - кирзовые ботинки и обмотки до колен. В такой "униформе" ребята стеснялись показаться знакомым девушкам. Унижающая достоинство стрижка "под нулевку" была не по душе солдату, ее боялись, не любили. Человек стриженый, без волос, как будто терял независимость, полноценность, подгонялся под общий стандарт, походил на безликого робота, пойманного преступника или беглого каторжника. Новобранец, поступая в часть, непременно проходил как ритуал стрижку и баню. Полчаса назад ты знал всех, различал в лицо, по одежде, по прическе, цвету волос, в бане среди стриженых, близкого друга не сразу отыщешь. А когда еще и обмундируют во все одинаковое, в одночасье все превращаются в одноликую массу, тут уж и близкого приятеля только лишь по голосу узнаешь.
Моим первым наставником был командир взвода лейтенант Нагорский, человек бывалый, суровый, жесткий, бесконечно требовательный и в отношении нас, подчиненных, язвительный. Любил с сарказмом поиздеваться - над внешним видом, нерасторопностью и нашим неумением. Грубость его обязательно сопровождалась первопопавшим оскорбительным эпитетом. В процессе обучения всякий раз, при первом удобном случае, напоминал, что в противоположность нам, "салажатам", он успел "нюхнуть пороха" и повидать лиха (в начале войны был ранен). Нагорский был крупным, крепкого телосложения и имел такой зычный голос, что ему бы команды подавать полку, а не со взводом возиться. Бывало, как рявкнет: "Р-р-равняйсь!" Вздрогнешь, замрешь, касясь направо и видя грудь четвертого человека, а он с придирчивым взглядом, легкой пружинистой походкой, как бы на одних носках до блеска начищенных сапог пройдется вдоль строя и, как художник в процессе творчества, отойдет в сторону, полюбуется на произведение свое... Стоишь, замрешь и не дай Бог, после громогласной команды "Смирно!" шевельнуть хоть пальцем или ненароком комар сядет, зачешется где.
Никогда не уйдут из памяти первые дни службы. Любил командовать наш лейтенант и распекать за малейшие промахи. Особенно свирепствовал на строевой подготовке и отработке ружейных приемов: "На пле-е-е... Отставить! Курсант Рясков, выйти из строя! Ты чтэ-э, винтовку держишь в руках иль вилы деревенские?! Я из вас выбью... Березюк, займись им!" Это значит пом. ком. взвода должен "заняться" мною, довести до изнеможения, но отработать тот или иной прием рукопашного боя.
Командиры были на подбор, как будто черт в них сидит, все суровые, требовательные до придирчивости. Малейшее отклонение от установки - "ЧП", грубейшее нарушение воинской дисциплины.
И, конечно, строевое начальство в тыловом училище старалось. Был один очень грозный стимул, чтоб стараться. Будешь плохо работать в тылу - на фронт пойдешь, а там опасно, убивают, ранят, калечат... А мы, курсанты, понимали, что так полагается, так надо. Существует древняя истина: "Только в трудностях учебы и дисциплины воспитываются лучшие качества солдата". Суворовское "Много пота в учебе - меньше крови в бою" мы также хорошо усвоили и знали как имя матери, отца или истину, не подлежащую сомнению.
Единственной отдушиной в напряженном ритме занятий были уроки топографии и политподготовки. Я любил эти часы, они давали возможность немножко расслабиться, почувствовать себя человеком, а не механизмом, отдохнуть физически и окунуться в темы и вопросы, которые мне были по душе. Особенно топография. С офицерами, дававшими эти предметы, в памяти до сих пор ассоциируется что-то доброе, человечное, из гражданки. Как правило, они были мягкими в обращении, простыми, доступными, интеллигентными, казались гражданскими учителями. Матом, как правило, не ругались. У них отсутствовал даже командный голос, в нем не было тех повелительных, гипнотизирующих волю интонаций как у Нагорского, который отрывистой короткой командой мог заставить солдатскую массу беспрекословно повиноваться воле одного.
Как сейчас помню, зима в тот год началась рано, в ноябрьский праздник. Холод, ветер, по улицам метет поземка. Для парада построили батальоны наши на улице, на булыжной мостовой в городе Балаково. Ноги в портянках замерзли, в окоченевших руках винтовка. Снег метет, а шинелишка совершенно не греет, холодный пронизывающий ветер пробирает до костей. Уши на шапке-ушанке опускать не смей, не смей в строю шевелиться, топать в конец окоченевшими ногами. Только командир взвода Нагорский, как глыба во главе подразделения, ему вроде и холод нипочем, раскраснелся от мороза и наверняка под офицерской шинелью есть какая-то поддевка, нам же, рядовым курсантам, таковая ни в коем случае не положена. Казалось, нет конца этим часам торжественной муки. После речей, поздравлений, наконец, согревающее движение в колонне мимо трибуны по балаковским булыгам. Но настоящее торжество и радость нас ожидали в солдатской столовой, короткое свидание с хлебом, с горячей кашей и еле подслащенным стаканом не понятно из чего состряпанного компота.
В начале января 1943 года в форму одежды военнослужащих были введены погоны. Сейчас они никого не удивляют и считаются непременной деталью военной формы, а тогда нам, воспитанным в послереволюционное время, на тогдашних традициях, погоны казались атрибутикой другого - чужого класса. Это нововведение было непривычным и воспринималось нами с каким-то недоумением.
И когда однажды в расположение нашего пятого батальона пришел в полковничьих золотых погонах начальник училища полковник Кόзин, нашему любопытству и удивлению не было предела.
Город Балаково тех лет своими размерами был не более районного села. Дома в большинстве своем деревянные, в центре - одно-двухэтажные кирпичные. Никакого центрального отопления, электростанция дает свет только в ночное время. Центральные улицы мощены крупными булыжниками. Любая проехавшая телега издает невообразимый грохот. Жителям близ расположенных домов не позавидуешь. Не знаю, можно ли к этому привыкнуть. Может, терпимо, когда проедет одна телега, но, а если целый обоз, да порожняком, да колеса с железными ободами?!
А что касается солдат, то эта булыжная мостовая для их ног была настоящей пыткой. В самом деле, попробуй по такой дороге пройти в строю, в ногу, да "как по струнке". За многие годы людскими подошвами, копытами лошадей и колесами автомобилей выступающие над поверхностью дороги булыги отполировались до блеска. Трудно было заниматься "шагистикой" особенно после дождя или зимой во время гололеда. Нужно быть циркачом, чтоб было все благополучно. В строю смотреть под ноги не полагалось. До сих пор помню эти балаковские улицы. Потопал!
А разве забудешь еще одно солдатское несчастье - обмотки на ногах. В строю на такой дороге всякое случалось. Вдруг обмотка ослабнет, сползет с ноги или вообще развязалась и волочится, а сзади идущие товарищи наступают на нее...
А командир, обутый в сапоги, все свое: "Левой - левой, тверже шаг! Смотреть прямо перед собой, а не под ноги! Выше голову!"
Обмотка тем временем предательски все больше и больше разматывается и уже вовсю волочется в пыли по булыгам, товарищи наступают на нее, нарушается строй. Ты вынужден остановиться или еще хуже - упадешь. А это во время парада или показательных занятий грозит большими неприятностями. От Нагорского сыплются проклятия, мат, унижения, оскорбления, угрозы наказания. И вообще командиры наши, имея низкий интеллект, стараются внушить тебе, что ты никуда не годный, недоносок... Русский язык наш очень богат запасом возможных оскорбительных эпитетов и метафор. За границу за этим ходить не надо.
В боевой жизни солдата, как у пожарных, правило молниеносно одеваться - одно из основных. А эти обмотки как будто созданы для того, чтобы постоянно подрывать это правило. В самом деле, попробуй с ними быстро одеться, -даже если ты маг и виртуоз - не получится. Случалось, по команде "Подъем" или "Тревога" ты каким-то неловким движением уронил эту злосчастную, заранее скатанную в моток трехметровую обмотку, она, разматываясь, покатилась по полу под кровать или нары. Какая уж тут молниеносность - проклятия да слезы.
Многие законы солдатской жизни зиждились на основах, к которым трудно было привыкнуть человеку, еще не утратившему чувство собственного достоинства. Кроме обязательной стрижки наголо были и другие унизительные мероприятия, как например пресловутая "форма-20" - т.е. отыскивание вшей. Для этого в солдатском строю, наподобие африканских приматов, мы должны были осмотреть, прощупать все рубцы и швы в белье у солдата-соседа, сосед должен искать вшей у тебя - в моих кальсонах и рубашке, эта процедура крайне унизительна.
Случалось и другое: у командира отделения куда-то запропастился складной "трофейный" ножик, может, сам куда-то положил да позабыл. Не найдет и все тут, значит, что же, украл кто-то из курсантов! Построили роту и устроили настоящий лагерный "шмон". Унизительное выворачивание карманов, бесцеремонное ощупывание везде: под мышками, между ног, присядь, нагнись... И все это сопровождалось оскорбительными ухмылками и матом младших командиров и старшины роты. А ведь на офицеров готовили.
В столовой старшина торопит, каждому в рот заглядывает. Непонятно, почему тут была необходима спешка, ведь речь идет о здоровье солдата. За общим длинным столом стоишь, ждешь. По команде: "Снять головные уборы! Садись!" ты должен успеть за определенный короткий отрезок времени чуть ли ни "живьем", не жевавши проглотить свой горячий, порой как кипяток, обед. Часто случалось, что человек не успевал, часть обеда оставалась на столе или голодный солдат на ходу, давясь, заталкивал остатки пищи в рот и шел строиться. Тут же следовала команда: "В строю не жевать! Шагом марш! Запевай!" Хорошо, если у молодого желудок здоровый - сойдет. Непонятно, зачем, к чему такая спешка при приеме пищи? Экономия времени? На другом же его не экономили.
Экономия минут за счет здоровья солдата, это в дальнейшем окажется большой потерей. Спешка дисциплинирует?! Да, но на практике, в боевой обстановке, на фронте эта "наука" не пригодилась. Там случалось совершенно другое. Бывало сутками сидишь не евши или наоборот "от пуза" нагрузишься за три дня, в том числе за счет погибших товарищей.
Итак, город Балаково образца 1942 года. Небольшой, в основном деревянный, по окраинам вроде деревни. Во время тактических занятий на тему: "Бой в населенном пункте" его улицы были ареной наших учебных боев, вдоль и поперек исхожены нашими уставшими ногами.
В центре города доминировала над местностью и всеми прилегающими улицами и перекрестками высокая каменная церковь. С ее колокольни были видны на востоке степные просторы, на западе - Волга, лес, в синеющей дали - приволжские горы. На самом верху колокольни, там, где когда-то висел колокол, для наблюдения за воздухом на площадке был установлен наш круглосуточный пост с пулеметом. Этот пост у нас считался "блатным". Здесь можно было отдохнуть от казарменного режима, дисциплины, всевидящего ока командиров и мелочной опеки старшины. Удобен он был и тем, что на посту можно стоять, сидеть, ходить, хоть лежи, никто тебя не увидит. Внезапно проверяющий не придет, потому как он, залезая на колокольню, топает по многочисленным ступенькам этажей. Проснуться можно, если спишь. Одно неудобство - холодище зимой. Колокольня продувалась всеми ветрами, даже в штиль не было спасения.
Двор церкви изрыт траншеями для укрытия в случае воздушного нападения. Эти щели копали мы с товарищами. Помню одного из них с непривычной для русского уха фамилией - Шлясс, это были первые дни в училище. Не забыть и самой работы. Грунт тяжелый, со щебенкой, прибит, утоптан ногами прихожан. Пришлось копать при помощи лома и кирки под опекой сержанта и его бича "Давай-давай".
В самом Храме располагался гарнизонный клуб, там крутили кинофильмы, по случаю праздников собирали разные мероприятия, концерты, офицерские совещания.
Вдалеке, на восток от города, в сторону милой моей душе степи находилось наше стрельбище. Это еще один класс под открытым небом. Туда не совсем стройной колонной с деревянными щитами-мишенями много раз ходили, чтоб практически отработать мастерство владения "грозным оружием". Впервые на этих занятиях увидел как стреляет пушка. Орудие по техническому состоянию было инвалидом (не было прицела и еще какие-то технические недостатки). Эту "старушку" калибра сорок пять миллиметров (по фронтовому сорокопятка) демонстрировал нам командир пятого батальона майор Сорока, однорукий, но очень подвижный.
Время на стрельбище для нас, замученных рутинной муштрой, считалось отдыхом, прогулкой на природу. Это был наш курорт только с той разницей, что мы на своем "курорте" были целый день голодными. Обычно ходили туда партизанской колонной, так как несли на себе матчасть оружия: семидесятикилограммовые пулеметы, винтовки, дощатые, фанерные щиты, лопаты, флажки... Здесь можно было отдохнуть, свободно подышать степным воздухом, без застегнутой пуговицы на вороте, без ремня, просто повалятся на траве и даже, если повезет, чуть-чуть подремать.
Боеприпасы для учебных стрельб давались со строгим учетом и ограничением. Утеря боевого патрона или стреляной гильзы считалась чрезвычайным происшествием. Долго и много внушали, что нашей оплошностью непременно воспользуется шпион, раскроется военная тайна, заключавшаяся в этом патроне. Идет война, страна наводнена врагами-шпионами, они рыскают везде и ждут нашей оплошности, они не гнушаются ничем, даже бумажкой из солдатского сортира. Такова была строгая мораль тех лет. И не шло в счет то, что этими же патронами усеяны поля Украины и Белоруссии, отданных врагу. А тут, в глубоком тылу, за одну утерянную гильзу грозят трибуналом.
Фашистские дивизии в то время достигли берегов Волги. Тут, у стен Сталинграда, развернулись решающие бои. Немцы напрягали огромные усилия, чтоб захватить город. Но в ноябре 42-го в районе Сталинграда оказались в окружении. Назревало огромное событие в судьбе Отечественной войны и в судьбе Родины. 2 февраля следующего года с фашистами на берегах Волги все было закончено.
А мы тем временем по ускоренной программе постигали азы военной науки. Было тяжело. Невыносимо тяжело. Скучал по дому, по родным дорогим людям, память и воображение рисовало скорбные лица провожающих, плачущую мать, поникшего отца, опечаленную разлукой девятилетнюю сестренку Машу. Мучила жгучая и нудная, как зубная боль, ностальгия по Богородску, по всему прошлому в нем, кроме колхоза.
Днем страшно уставал, но есть хотелось все равно сильнее, чем спать. С мыслью о хлебе ложился, с этой вожделенной мечтой пробуждался. Молодой растущий организм требовал пополнения затраченной энергии. Сон во время короткой солдатской ночи не успевал компенсировать и восстановить силы. Бывало, утром при команде "Подъем!" упрямо возникал все тот же наивный вопрос: "Как же так! Почему подъем, ведь только-только легли спать?" Ночь во сне пролетала молниеносно. Виноваты молодость и усталость. Но человеку свойственно привыкать и втягиваться в еще более невыносимые условия.
Шестой месяц службы. Ритм занятий до того напряженный, что на личное досуга не оставалось, написать письмо - проблема, не хватало времени. Теоретические занятия чередовались с практическими. Бесконечные рутинные повторения пройденного. Но более всего тяготила строевая подготовка и порядком надоевшие ружейные приемы. Временами сознание возмущалось: "Строевая и строевая, для чего нас готовят: для парадов или для войны!?"
Ежедневная шагистика: по пути в баню, столовую, изредка в кино. Наверное, со стороны кому-то казалось, что вот, мол, "солдатушки, бравы ребятушки", как вам весело живется, все жизнерадостные, всегда с песней, кушать вам не хочется, голодный не запоешь. Но в действительности было далеко не так. Устали ноженьки - "хоть отруби", но в строю запевай. Никакого настроения, кушать хочется "как из пушки". Но с твоими эмоциями командир считаться не станет. Запевай и все тут, не хочешь, заставят, не можешь, научат - таков девиз армейской жизни. Строевая песня "Священная война" тогда у нас считалась рядовой, заурядной, порядком надоевшей и затасканной. Сейчас она в исполнении профессионалов звучит иначе: красиво, торжественно, величаво, как гимн.
В конце зимы в училище, в наш батальон, прибыл новый набор. Курсанты из разных мест. Были ребята из нашего района - из села Богородска, хорошо знакомые по школе, улице - Павел Дроздов, Михаил Сальников, Морозов (Гриц) со Светпоселка.
Морозов погиб на фронте, а жаль, хорошая память осталась, учились в одном классе. Он как и я увлекался рисованием. В школе мы с ним прослыли художниками.
На смену трудной зиме, со всеми своими прелестями пришла весна 1943-го. Учеба в училище подходила к тому периоду, когда мы уже подумывали о грядущих и непривычных функциях офицера. Никак не мог представить себя в погонах хотя бы младшего лейтенанта. Оставалось до госэкзаменов полмесяца и вдруг поступило распоряжение сдать наставления, уставы, закрепленное оружие. Поползли слухи о скорой отправке. Но куда? Толком никто не знал.Все наши до того "грозные" командиры как-то вдруг сникли как листья подсолнечника в жаркий летний день, сделались панибратски простыми, первый "придирало" командир отделения младший сержант Филиппов стал своим "рубахой-парнем".
Выдали сухой паек, несколько соленых селедок с кирпичиком черного хлеба. На сколько дней все это богатство растягивать? Эту военную тайну мы не знали, поэтому по тогдашнему солдатскому обычаю, наш "НЗ" не дожил до "черного дня". Для этого нужно было иметь железную волю и выдержку. Но как терпеть, когда голодный, а в вещмешке твоем лежит хлеб? Как не соблазниться, да еще "в последний разок" немножко отщипнуть хлебушка?
Вещмешок опустел, настал настоящий голод. Всю дорогу до места назначения никто о нас не заботился. Поезд из товарных вагонов тащит нас в неведомое, все дальше и дальше на запад. Ехали, питались кто как может, на станциях случалось, стояли на рельсах открытые вагоны с зерном, всем дождям доступные. Этим мы пользовались. Бывало, эшелон наш остановится, тут же вдоль железной дороги всюду горят костры, это мы, пользуясь минутной остановкой, варим эту "живую" пшеницу. В котелке она долго не разваривается. Случалось, не успеваешь сварить, трогается поезд, тогда этот же котелок идет на другой костер, при следующей остановке - дрова и щепки у каждого наготове. Такое случалось по нескольку раз в день. Ели приготовленное кушанье без соли.
Помню, эта жизнь на колесах началась на станции города Пугачева. Были теплые солнечные дни. Шестнадцатого апреля 43-го, нас, курсантов, построили в походную колонну и пешим порядком направили из Балаково в Пугачев. Два дня пути по сельским дорогам. На станции ждали. К нашим услугам - товарный поезд с крытыми вагонами: без нар, без туалетов, без матрацев, без постеленной соломы, без воды и без еды, без, без... Вперед на Запад!
Наши доблестные командиры и политработники остались там, в Балаково. Ком. взвода Нагорский, ротный - лейтенант Ледок, а с ними некоторые "нужные" сержанты остались в пустых казармах. А вскоре наше пулеметно-минометное училище было ликвидировано, выпусков лейтенантов больше не производилось. Курсантов 1925 года рождения также на фронт - рядовыми.
Помню, сколько было слов, внушений о том, в какую копеечку встанет наше обучение, каждого курсанта в отдельности. Политработники нам вдалбливали: если вы, каждый курсант, потеряете хотя бы одну пуговицу, то в общем государственном масштабе это будет... Следовали астрономические цифры утерянных рублей.
Ночью, в апреле, не помню какого числа, прибыли на станцию Хреновая Воронежской области. Высадились из вагонов, построились в колонну и шагом марш куда-то от станции в сторону - в лес, где дислоцировалась наша часть назначения. Разбросали братву по подразделениям 97-й гвардейской стрелковой дивизии 5-й гвардейской армии генерала А.С. Жадова.
Вскоре тут же некоторым присвоили сержантские звания, сделали командирами отделений и пулеметных расчетов. Я остался как и был рядовым. Видно, начальству не понравился, внешностью своей не приглянулся. Был я совсем подростком, видимо, далеко не мужественного вида, да и от природы в отца пошел - молчаливый. Про таких говорят: нашел молчит, потерял молчит. Это порок мой, самому не нравится. В жизни не раз в этом убеждался, особенно ощутимо это в армии, среди новых, незнакомых, где люди постоянно меняются. Жди когда "пуд соли съешь" и тебя поймут, оценят, примут за своего.
Да я, признаться, об этом сержанстве не горевал, даже рад был: лучше, чтоб не обременяли командирскими обязанностями. Во мне тогда совершенно не было уверенности, чувства лидерства, чтобы кому-то приказывать, требовать. Еще сопливый был, физиономия моя еще не была знакома с бритвой, рядом в строю были сорокалетние и старше. И как закон: когда нового, незнакомого принимают в свой круг, то делают вывод о его качествах по первому впечатлению т.е. "по одежке", по умению своим многословием расположить к себе, тут даже возраст не в счет. В солдатской среде всегда найдется такой, у кого в противоположность мне рот никогда не закрывается.
И тут не обязательно, чтобы он был Василием Теркиным, а просто мелет Емеля, что на ум придет. Такие, как правило, пользуются вниманием и уважением, аудитория их поддерживает, хихикает, она по всем признакам примитивная, выросшая и воспитанная в условиях барака.
По дороге от самого Балаково природа нас жалела и баловала. Был апрель. В Хреновой стояла тихая солнечная погода. Ни капли дождя, в лесу птички поют, кругом легкий мирный шум хвойного леса. Живем на окраине станции, в лесу, в добротно сработанных землянках.
После напряженных занятий и муштры в училище тут, в прифронтовой полосе, чувствовалась какая-то облегченность, раскованность, никаких признаков казарменной дисциплины. В режиме прифронтовой жизни было ощущение предстоящих испытаниий. Командиры стали мягкими. Ушли в прошлое времена, когда ком. отделения Филиппов в наказание за незастегнутую пуговицу безжалостно заставлял мыть и перемывать одни и те же полы в казарме. Командир тут другой, в нем нет тупого солдафонства, он зря не накричит, лояльно относится к подчиненному. Там, на передовой, в окопах перед лицом опасности все равны, там нет отдельных столов для обеда, судьба у всех примерно одинаковая, для пули безразлично, чей лоб, кого первого отметить. Разумеется, надо бояться и своей, поди разберись в этом хаосе огня, от кого ты пострадал.
Я был зачислен во вторую роту, второго батальона 294-го стрелкового полка. Привычно, без особенного интереса проходили рутинные занятия по матчасти оружия, боевые стрельбы. Люди привыкали, сколачивались в подразделения. В батальоне было двенадцать станковых пулеметов системы "Максим".
...Ночью, в карауле на посту, впервые слышу в небе новые, непривычные, прерывисто-вибрирующие звуки чужих самолетов. Гул наших самолетов монотонный, а у фашистских звук другой: как будто по волнам летят, по солдатскому выражению: "Везу - везу..." Моим командиром батальона был капитан, а затем майор Николаев, ком. роты - младший лейтенант (фамилию не помню). Странно устроена память! Порой мало-мальские случаи, события, детали из жизни врезаются в нее как татуировка, держатся долго-долго, сохраняются в каком-то ее заповеднике или кладовой, а другое, более важное, уже выветрилось. Хорошо помню внешность комбата Николаева. Это был молодой красивый офицер лет тридцати. Его образ до сих пор в моей памяти держится, но почему-то ком. роты и ком. взвода помнятся еле-еле, фамилии их совсем забыл. Не помню командира полка, а заместителя командира дивизии по строевой части полковника Кашляева, которого видел только раз, до сих пор держу в памяти: лет сорока, среднего роста, очень грузный, лицом чисто русский.
Заглядывая вперед, припомню, как под вечер, перед тем, как нам форсировать Днепр, он устроил смотр своему воинству. Построили нас в приднепровском лесу, полковник несколько раз прошелся вдоль строя, что-то говорил нашим командирам, нам ни слова, митингов, напутственных речей не было. Нам сказали, что это заместитель командира дивизии Кашляев. Каким я его однажды увидел, таким и запомнил.
Сначала, еще многие годы после войны я со всеми мелкими подробностями помнил и мог по памяти начертить всю схему нашего движения по фронтовым дорогам. Движение не обязательно в сторону Запада, а - влево, вправо, вдоль фронта - на многие-многие километры и все пешим порядком.
Но постепенно время и слабеющая память предательски выветрили многие подробности и перипетии нашей труднейшей дороги, часть которой пришлось буквально проползти.
К фронту, на Курскую дугу, со станции Хреновая, более трехсот километров пути, мы двигались походной колонной через город Бобров, прошли его где-то окраиной, спустились вниз в долину реки Битюг - приток Дона - и дальше. В Ласках, на станции, дымил полуразрушенный элеватор. Нам сказали, что тут побывали фашистские самолеты. Где-то в этом районе перешли по понтонному мосту, впервые увидели, знаменитый по Шолохову, тихий Дон. Река меня разочаровала, какая-то обыкновенная, неширокая речушка. Не то что Волга.
Миновав мост, на той стороне увидели, что тут зимой прошел земной ад, по всем признакам шли напряженные зимние бои. Земля разворочена авиабомбами, снарядами. Воронки, воронки, окопы, траншеи, в обрывистых берегах, в крутых откосах множество вырытых нор, их зияющие черные входы хорошо просматривались с дороги, видно, они спасали не столько от пуль и осколков, сколько от холода, зимней стужи. По-видимому, эти норы буквальным образом выдалбливались в мерзлом грунте. Вход узкий, дальше как у суслика - расширено гнездо. Какой это должно быть адски непроизводительный труд. Но что поделаешь, жажда жизни и стужа - хороший стимулятор.
Вся путь-дорога наша за Доном, ее обочины, усеяны всевозможным русским и немецким военным снаряжением. Валялись снаряды, мины, патроны, целые пулеметные ленты втоптаны на дороге в землю. Мы буквально шли по ним, перешагивали через огромные хвостатые, похожие на огромную богатырскую палицу снаряды-мины, солдатами прозванные "Лукой Мудищевым". Минули Дон, слева на горе за рекой была деревня, вернее, ее развалины: пожарище, головешки. Кругом тишина, ни чириканья воробьев, ни крика петухов, ни собачьего лая, не видно ни местных жителей, ни вездесущих мальчишек.
А весна тем временем всеми цветами своими стремилась скрасить следы человеческого безумия. Это можно было видеть всюду. Рядом с неразорвавшимся снарядом из земли лезет чистая, девственная травка, радует глаз какой-то желтый цветочек. Повсюду рядом со ржавым металлом - жизнь. Зеленела трава-мурава, оживали деревья-инвалиды. Именно им, нашим зеленым друзьям, досталось больше всего. Вдоль дороги, в долине реки, деревья буквально посечены очередями пулеметов, осколками и до того обезображены, что стоят их стволы-палки без отростков, веток, расщепленные. А сколько в их теле застряло металла: осколков, пуль. Человек не выдержал бы такого издевательства.
Деревня стояла на краю донского обрыва, осталось от нее сплошное пожарище, ни одного живого дома, сарая, по всему было видно, что война тут потопталась на месте, остановилась на какое-то время в своем историческом движении. Сколько тут было мук, горя, страданий, отдельных людских трагедий. Для меня, необстрелянного, все это ново, необычно и производило сильное впечатление. Совсем недавно, там, в училище за утерянную гильзу старшина "шкуру спускал", а тут...
Потом, двигаясь по пути, пройденному войной, мы видели такие же рубежи позиционных боев в зимнее время. Опять окопы, траншеи, перепаханная взрывами земля, брошенная изуродованная техника, оружие и опять в обрывистых откосах оврагов - зимние норы-землянки. Огонь и холод заставляли прятаться поглубже в землю. Брошеным оружием и боеприпасами так плотно усеяны места недавних боев, что идти рискованно, в сторону от дороги шагнуть опасно.
В голову приходили тягостные мысли: хоть тяжело, но беспрепятственно идешь эти длинные километры, а совсем недавно, зимой, тут был ад, все это пространство было занято врагом и надо было его отсюда прогнать. Эти же километры в зимнюю стужу другими нашими солдатами преодолевались с куда большими трудностями, они поливали их кровью. Бились за каждый метр родной земли, сколько их тут осталось навечно лежать, таких же молодых, нецелованных, как я. Как же вам было тут тяжко, братцы! Вскипала злость: это же величайшая подлость, прийти незваным да с оружием в чужой дом и убивать нещадно! За что? В чем мы, русские, виноваты перед немцами? Как и чем оправдать, объяснить все это? Виноват главный преступник - Гитлер, его единомышленники с их идеологией? А солдат, получается, тут не при чем, его послали убивать подневольно? "Жизненные пространства" для "великой нации" понадобились, их можно раздобыть на востоке. А солдат - инструмент агрессивной политики, тупой исполнитель воли, ему не велено задумываться над тем, что творит. Так что же: виноват Гитлер, но не солдат? Нет! С солдата я вины не снимаю. Уж очень он был зол, безжалостен, беспощаден, по-немецки пунктуален в своей кровавой работе, уж очень он ненавидел наш народ. За что?! Не знаю. Оправданий нет.
В ходе боев не раз приходилось захватывать в плен этих вояк. Начинали взывать к добрым чувствам нашего солдата, лебезить, плакать: "Найн-найн, нихьт шиссен!". Показывает фотокарточку. "Их хобе филь кляйне киндрен!", т.е. "Нет-нет, не стреляйте, я имею много маленьких детей". Видя фото с ребятишками, их мамой, наш солдат обычно душевно отходил, размягчался.
В походе солдату не всегда полагается знать конечный пункт его движения. Шли. Материальную часть оружия буквально несли на руках. Каждый километр пути давался трудно. До сих пор, кажется, не забыл ощущения железной тяжести семидесятикилограммового станкового пулемета. Несли в разобранном виде. Тяжесть тридцатидвухкилограммового станка "Максима" особенно незабываема. Несли по очереди. Помню, как напарник одним махом взвалил его мне как железный хомут на плечи. Станок с колесами устроился сзади на спине, а хобот в шарнирах сдвинут вплотную к груди и придерживается руками. В изгибе в шарнирах хобота как тисками защемило плечи, давит, терпения нет, можно бы что-то подложить мягкое, пилотку, платок... Не положено! Терпи.
Сначала в изгибах шарнира, а потом где-то на спине малоощутимо и тихо ноет, с течением времени нытье переходит в боль. От этого нет спасения. Худые ребячьи плечи отказываются терпеть, боль превращается в пытку. И как бы ты ни изловчался, ни встряхивался, избавиться от болевых ощущений невозможно, до тех пор пока не отшагаешь свое и тебя не подменит следующий великомученик. Говорят, в походе иголка - тяжесть, а тут "иголка" в два пуда неудобного железа. Бывало частенько и так: отшагаешь свои километры и так невероятно устал, занемели все члены, не в состоянии даже руки поднять, чтоб снять станок с плеч, избавиться от боли, тогда становишься на колени, а товарищи снимут этот хомут вверх через голову. Не шевельнуть руками, шеи не повернуть, все занемело и болит.
Этот метафорический "хомут" даже к лошадиному не подходит. В одном случае это жесткая угловатая железяка, в другом - принадлежность лошадиной упряжи, намного легче и мягче, прилажена к шее лошади, чтоб не давила, не терла, да и силы наши никоим образом не сравнимы с лошадиными. У самого нерадивого хозяина считается "ЧП", если хомут вдруг жмет, трет шею лошади. А тут...
И вот, наконец, в конце мая или начале июня, не доходя до фронта километров восемьдесят-сто, недалеко от большого села Скородное Курской области остановились. Здесь кем-то уже были отрыты траншеи, ходы сообщения, построены дзоты и блиндажи. Наш батальон занял оборону на окраине деревушки Калинино, в полутора-двух километрах от Скородное, севернее от него.
Были укомплектованы подразделения, боевые расчеты пополнены и окончательно распределены по своим местам. Блохин, из наших балаковских товарищей, неожиданно почему-то сразу же был пристроен при штабе, стал комсоргом батальона.
Наш пулеметный расчет - сержант Иван Жестков, Сбитнев Филипп, Миндигаримов и я - был выдвинут в боевое охранение. Это примерно в километре на запад от основной линии обороны. Позицию пулеметной точки, боевого охранения, командование батальона выбрало явно неграмотно, просто формально или глупо.
Плавно наклоненная в сторону запада равнина. Посреди этой равнины - наша огневая точка - станковый пулемет. В случае прорыва противником фронта или его вылазки, мы бы не смогли сообщить об этом командованию, так как скрытых путей отхода или подхода не было. Голое поле. В таком случае наш пулеметный расчет должен был бы погибнуть, не сообщив об опасности. Связи как таковой не было. Чистое, ровное поле, в первые же минуты после открытия огня нашу огневую точку противник подавит. Это даже профану понятно.
Близость фронта ничем не обнаруживалась. Тишина. Теплые солнечные дни. Потекло время томительного ожидания и душевного напряжения, один день похожий на другой. Было проведено большое дивизионное учение, день-два походили, поползали с пулеметом и опять на прежнее место, в Калинино, с той разницей для нас, что теперь наша огневая точка находилась в основной линии обороны, в дзоте. В боевое охранение пошли другие. Мы несли боевую вахту за пулеметом. Тут же "на полу" в дзоте насменку ночью спали. Погода была тихая, ясная. Однажды рано утром, всем на удивление, к нам на огневую позицию пожаловал волк, самый настоящий дикий зверь. И как зная, что тут, среди вооруженных людей, можно находиться безбоязненно, остановился рядом, внимательно посмотрел на нашу амбразуру - темное отверстие, обнюхал землю, куда мы выплескивали из котелков остатки обеда и обглоданные косточки, и неторопливо ушел по сектору обстрела. Затем неожиданно опять появился, обследовал местность вокруг дзота и окончательно исчез безнаказанным.
Кто его знает, зачем приходил, может посмотреть нам в глаза, посмеяться да сказать, мол, ты, человек - феномен природы, а законы у тебя хуже наших волчьих, грызетесь, воюете, тысячами, миллионами друг друга уничтожаете. Выдумываете все новые и новые виды вооружения, чтоб убивать себе подобных. У нас, зверей, законы жизни гуманнее.
Наступил июль 1943-го. Близился крутой поворот судьбы нашей. Пятого числа ночью вдруг на западе все загрохотало сплошным далеким гулом. Утром над нашими позициями низко пролетел и покружил фашистский самолет. Самолет был встречен, дружно обстрелян невесть откуда взявшимися зенитками и нашими пулеметами. Фашист безнаказанным улетел. Для меня все это было впервые. Столько душу будоражащего шума! Сначала неожиданная команда - "Воздух, воздух!", "Ложись!" Нарастающий звук самолета, дружное, взахлеб, тявканье скорострельных пушек, многочисленные хлопки в небе.
Ну и деньки начинаются. Все мы тогда понимали, что подходит конец нашему безмятежному, тихому житью-бытью под благодатным июльским солнышком. Ночью далеко на западе можно было слышать и видеть по всему горизонту сплошное зарево огня пожаров и всполохов бесконечных взрывов, в небе кривые полосы трассирующих очередей по самолетам. Кривые они получаются, когда из пулемета бьют длинной очередью, а затем зенитчик двинет ствол в сторону. Летящие в небе трассирующие пули "пишут" разные фигуры вроде буквы "S". Можно бы залюбоваться и сказать что это красиво, если бы не было это войной.
Явственно ощущались на общем фоне звуки далекой канонады. После каждой серии мощных взрывов и ярких всполохов, спустя некоторое время, до нас доходило дрожание земли под ногами и далекий приглушенный расстоянием сильный грохот, очевидно авиационной бомбежки. Наш Сбитнев был из местных курских жителей, он объяснял нам, что это, по-видимому, бомбят станцию Обоянь, километров сорок-пятьдесят от нашего расположения.
Что там на западе происходит мы толком не знали. Тогда о курской "Огненной дуге" понятия не имели. Не предполагали грандиозности и масштабности тех событий. Это была мясорубка для стянутых сюда отборных дивизий германского вермахта. Отборных! О качестве дивизий можно судить по их разбойничьим названиям: "Мертвая голова", "Викинг" и "Адольф Гитлер".
Числа девятого июля двинулись в ту сторону и мы. Шли быстро, день и ночь. Шум далекой и грозной канонады все нарастал при приближении к фронту.
Днем на дальних подступах к передовой, в дороге, нас встречали, изучали и, наверное, фотографировали фашистские самолеты-разведчики "Рама". Можно было ожидать, что вот-вот они наведут на нас своих бомбардировщиков. При подходе к фронту ночью небо было увешано немецкими "фонарями". Ярко освещая местность, они, медленно сгорая, опускались на парашютиках, оставляя на своем пути белый след дыма.
Где-то там, в темноте ночного неба, ревели бомбардировщики. На земле без умолку грохотало: выстрелы орудий, взрывы, очереди пулеметов и автоматов, все слилось в сплошной грохот.
Мой первый день на фронте ознаменовался жестокой бомбежкой с воздуха. Страшная это штука! Самолеты противника буквально с неба не слазили. Для нас, необстрелянных, это был урок и экзамен.
Все было ново и необычно. Оказывается, бомбы можно даже видеть в полете, когда они только-только отрываются "от брюха" самолета. Если этот миг не уловишь, потом в полете их уже не увидишь, взглядом не найдешь. Падая, они воют на низких тонах, дальше звук нарастает, повышается, а затем, к ближе земле, доходит до противного разноголосого визга...
Никогда не забыть той первой безвыходной ситуации, когда восьмерка фашистских "Юнкерсов" внезапно из-за возвышенности, с той стороны, откуда их не ожидали, налетела на нас. Все залегли. Случайно я оказался на голом бугре, на открытой местности, нигде ни кустика, ни воронки, ни мало-мальской канавки, влип в землю, прижался и жду, что же будет. А они на небольшой высоте гвоздят. Лежу, с опаской наблюдаю. Впервые вижу самолеты с вражеской символикой. Черно-белые кресты, концы крыльев примерно на треть их длины окрашены в желтый цвет, из открытого "брюха" вываливаются бомбы.
Бомбовые удары - ужасное явление, особенно ощутимо, когда это случается близко, пусть даже если ты в самом надежном месте - в укрытии. Земля вздрогнет, заколышется под тобой, грохот взрывов как бы вколачивает тебя в землю, рвет на части, по силе децибелов это можно сравнить с сотней громов в летнюю пору. Земля, пыль, дым и огонь в момент взрывов поднимается на высоту двенадцатиэтажного дома. Первая жертва. Из наших рядов выбыл командир пулеметной роты, он ранен осколком в ногу.
Но все ж на этот раз нам повезло, основной удар фашистской авиации пришелся чуть дальше, по голове колонны, по соседним частям дивизии, по артиллеристам, по батальонным и полковым штабам. Очевидно, фрицы уже знали, куда метать свои бомбы. Недаром "Рама" над нами кружила.
Впервые разглядел самолеты противника. Они были разные по назначению, скорости, размерам, по внешним очертаниям, по окраске, по гулу моторов. Некоторые имели необычные формы, за что среди солдат получили свои прозвища. Во-первых, "Рама", она действительно имела необычную форму. Два фюзеляжа объединены общими крыльями, а сзади поперек общий хвост. Действительно, рама: то ли оконная без стекол, то ли обломок лестницы. "Рама" имела свои назойливые повадки хищника. Кружит целыми днями над головой и высматривает. Она выполняла функции наблюдателя, разведчика, корректировщика огня артиллерии: иногда бомбила, обстреливала из пулеметов. Границ фронта не признавала, залетала далеко в наши тылы. Экипаж, как говорили, был защищен от поражения бронированным экраном.
А "Костыль" своей конфигурацией ни коим образом ни на какой костыль похожим не был. Прозвище получил с явно оскорбительной целью. Походил этот самолет на какую-то фантастическую птицу. Крылья его располагались не горизонтально, как обычно у всех, а своим размахом над фюзеляжем торчали в виде тупого угла буквы "V". Ноги-шасси никогда не убирались, поэтому создавалось впечатление сходства с хищной птицей, когда она садится на землю или хватает добычу. Самолет этот был тихоходный, как наш "кукурузник", летал так низко, что иной раз так внезапно выныривал из-за складок местности, что ставил в затруднительное положение наших наблюдателей и зенитчиков.
Их пилоты, конечно, знали, что самолет ввиду тихоходности сильно уязвим даже для пехоты, поэтому были осторожны, летали в основном, над своими позициями, наблюдая за нами с высоты птичьего полета или в ночное время.
Побывали под бомбежкой, не доходя до передовой, не участвуя в боевых действиях. А настоящее "боевое крещение" получили чуть позже, на следующий день. 12 июля 43-го исходные позиции наши находились на краю возвышенности в траншеях. Слева, на восток - деревня, в низине на юг и запад - равнина, желтые хлебные поля, какие-то строения в огне, отдельные рощицы или сады, зеленые луга, поляны - и так далеко-далеко, до синеющей дали. На этом благодатном уголке нашей земли как на гигантской сцене и по дьявольскому сценарию, придуманный Гитлером и иже с ним, разыгрывался спектакль "Земной ад", описать который мне не под силу.
С горы можно было видеть всю панораму боя. Там, вдали, без бинокля видно как "царица полей" - пехота шла в наступление. Наши братья-славяне шли, ползли, бежали короткими перебежками и стреляли на ходу. По ним взахлеб, наперебой строчили, резали фашистские пулеметы. Здесь уместно заметить, что их пулеметы МГ-42 - "Машин геверн" - очень скорострельны, поэтому слово "резали" действительно к ним подходит.
Хорошо видны взрывы, прямо посреди наступающих. Взрывы, много взрывов мин, снарядов. Все это происходит на виду, в километре от нас. Новое, невиданное зрелище, страшное, как в кошмарном сне. Зримо, реально, не в кино, а вьявь вижу, как средь идущих людей гремят взрывы, смертоносные, грохочущие: их убивают, а они - люди, все идут и идут, падают, сраженные смертью, другие, живые, идут шагом, короткими перебежками, ложатся, стреляют, вскакивают, опять бегут.
А из-за горизонта, с закрытых позиций, со стороны противника - новое невиданное зрелище. С нарастающим разноголосым воем приближаются к нам, летят, оставляя за собой густые серые хвосты дыма, снаряды реактивных минометов. Эти штуки имели зрительный и звуковой эффект и созданы с дьявольской мыслью давить на психику солдата. Нам говорили, что в их конструкцию входило специальное устройство, какие-то отверстия в трубе, чтоб в полете издавать устрашающие звуки. У каждого снаряда свой голос (по прошествии времени, в наступлении, я не раз видел их брошенными на поле боя).
Залпы этих минометов являли собой впечатляющее зрелище - из-за горизонта чуть ли ни до середины неба вслед за разноголосым воем летящих снарядов тянутся густые серые хвосты дыма похожие на гигантские веники. Нарастающий визг их всякий раз вызывал у солдата неуверенность и "мандраж". Ни всегда определишь, где они: как из мешка, начнут сыпаться с неба. А взрывы их достаточно мощные.
Пока мы сидели на изготовке, на этой высоте, рядом, в длинной извилистой траншее, располагался артиллерийский корректировщик с полевым телефоном. Нам, пулеметчикам, любопытно. Было слышно, как по телефону-аппарату он давал данные и команды, поправки своим невидимым орудиям: "Утка! Тысяча пятьсот..." Сразу же после этого где-то там, сзади нас, раздавались выстрелы, а снаряды с шипением и воем неслись через наши головы.
Любопытно было наблюдать, как снаряды с далеким глухим ударом разрывались, накрывали или не накрывали цели. Этого без приборов нам не определить. Я завидовал им, ведь когда-то в детстве мечтал быть артиллеристом.
Всему бывает конец, пришла пора и нам, сторонним наблюдателям, самим принять непосредственное участие в событиях.
Вот дан приказ выступать и нам. Шли по тем же местам, где до нас в наступление шла под огнем пехота. Навстречу в окровавленных бинтах раненые, всюду трупы убитых, множество воронок: мелких, глубоких, рваных, звездообразных от осколочных мин. Осколочная мина взрывается мгновенно, не достигнув большой глубины в грунте, поэтому ее воронка бывает небольшая, примерно с капустную лунку на огороде. Во все стороны от этой "лунки" - радиальные линии различной глубины, это следы осколков и не дай Бог незащищенному пехотинцу оказаться в сфере ее действия.
Двигались с пулеметом то бегом, то шагом, то падая, то вскакивая как ужаленные. Почему-то по пути особенно запомнилась, запечатлелась на всю жизнь и оставила тягостное впечатление одна воронка от мины. На зеленой площадке их множество, а эта особенная. В обнаженном черноземе углубление, во все стороны в виде лучей проборождены линии - следы от осколков, а тут же рядом "с лункой" -останки разорванного на куски нашего солдата. Головы, рук, туловища нет, рядом с воронкой - по пояс ноги в обмотках и ботинках. Солдат, вероятно, полз или лежал, когда рядом под боком упала мина. Из отворота разодранных брюк виднелось желто-серое тело обнаженных, чуть не до колен, бедер и окровавленная масса внутренностей, смешанная с землей и пылью. Это были первые картинки войны.
Двигаясь с тяжелым пулеметом короткими перебежками, как это позволяли условия стреноженного ишака, вели огонь. Впереди рожь. На поле созревшей ржи вступили в соприкосновение с противником. Сильный пулеметный, автоматный огонь, взрывы мин. Высокая рожь до некоторой степени нас спасала. Но в первый же день нашего наступления мы многих товарищей недосчитались. Ночью куда-то исчезли Сбитнев и Миндигаримов, в дивизию они оба поступили из ГУЛАГа на пополнение; в первый же день ранен в пятку наш взводный - молодой лейтенант, только-только из училища; на следующий день тяжело в ногу - наш командир пулеметного расчета сержант Иван Жестков, родом, как мне помнится, из Новосибирской области.
Память о нем у меня сохранилась добрая. Это был спокойный, мягкий человек, немножко постарше меня. Прибыли вместе на пополнение в дивизию из Балаковского училища, он и там в нашей 20-й роте был командиром отделения. В разговоре слегка грассировал. В моей зрительной памяти его образ держится до сих пор, наверное, и сейчас его бы узнал. Хотя едва ли. Время производит свое разрушительное действие. Фамилии наши по созвучию похожи, в училище это не раз вызывало недоразумения. Когда называли одного, отзывался другой. Помню, как с километр мы волокли его ползком под обстрелом на плащ-палатке. На лбу и висках его испарина, чувствовалось, как ему было трудно, но терпит, ни единого стона, ни жалобы. Перебитая нога как-то неестественно согнута в сторону, не в коленном суставе, а выше. Мы его перевязали. Крови было немного, дырка от пули навылет небольшая, как будто гвоздем. Но вся беда, наверное, там, внутри ноги, кость изуродована. Вылечат, но нога, наверное, будет короче...
Сколько дней "утюжили" на брюхе это ржаное поле - не помню, кажется, два или три дня и ночи. Все это время мы не спали, не умывались, питались кое-как, тем, что было в вещмешке. И воды не было.
Против наших позиций, там где кончается ржаное поле, ползали два танка, а может, их там было и больше, в рост не встанешь, чтоб посмотреть, пересчитать. Расстояние от нас небольшое - двести пятьдесят-триста метров. Наши бронебойщики попытались их подбить. Из высокой ржи вести огонь по танкам неудобно, тогда один встал в полусогнутое положение, а первый номер ПТР (противотанковое ружье - Г.Д.), положив на спину ружье, успел сделать несколько выстрелов. Фашистский танк первым же залпом накрыл их. Оба погибли. Расстояние для стрельбы танкам было очень удобное, для них это была "прямая наводка". Я не запомнил фамилии этих ребят, они оба из нашей второй роты.
В то время фашисты впервые применили тяжелые танки: шестидесятитонные Т-6 "Тигры". Возможно, это были они, тогда я не особенно разбирался в этих вопросах, для меня все танки были одинаковые. Танки, к счастью, дальше на нас не пошли, ведь мы, будучи в наступлении, не были даже окопаны как полагается. Кто знает, возможно причиной тому и те ребята, которые не испугались и в необычных условиях сделали вызов противнику, открыв огонь по этим танкам. А может, они не пошли дальше потому, что в нашем тылу, у конца ржаного поля, располагались противотанковые пушки. (Это я заметил, когда относили в медпункт нашего раненого товарища Ивана Жесткова). А, скорее всего, у фрицев была другая задача: выставили они свои "Тигры" перед нашими позициями с одной целью - встретить нас огнем, когда мы вышли бы из ржи дальше в наступление.
Наконец, фашисты, не выдержав наших наступательных действий, ночью отступили. Ушли, оставив небольшой заслон из пулеметчиков.
Кто поверит тому, что можно уснуть на ходу, шагая? Я убедился в этом на себе. Фашисты ушли. А мы, измотанные непрерывными боями, не спавши несколько суток, пошли за ними в погоню. Пулемет на колесах, для удобства к хоботу привязана палка с крестовиной, тянем. Ночь. Шагаешь, шагаешь, не чувствуя ног, механически они сами переставляются, вдруг ямка под ногами, бух - упал, задремал невзначай. Добродушный смех товарищей, незастрахованных от таких же случаев. Убедился на практике: можно таким же способом поспать на ходу и с бóльшим "комфортом" несколько минут подряд. Это когда так же идешь вконец измученный, полусонный, а впереди подвода или "сорокопятка" на конной тяге, рукой для устойчивости зацепишься за что-то и шагаешь, не чуя ног. Однажды, уставший до предела, уснул в землянке и обжог до волдыря руку о горячую печку. Во сне чувствую - жжет, больно, но сразу проснуться не смог.
В первую же неделю нашего наступления выбыли из строя многие мои товарищи из курсантского состава Балаковского училища. Мне везло, я выходил невредимым из всех перипетий наступательных боев. От нашего первоначального боевого расчета уцелел только я один и наш "Максимка". Люди постоянно менялись, так же как и события, место действия, обстоятельства - без конца, как в калейдоскопе. Сна в его обычном понимании не было, а чаще было так: ночь не спишь, день тоже в бою, а следующей ночью тоже спать не придется. Спать - дремать приходилось короткими урывками сидя, стоя, прислонившись к стенке окопа, или на дне его, под ногами товарища. Случалось, и такого "комфорта" недоставало, это когда зарядит дождь, а под ногами болото, чавкает грязь в окопе. Бывало, спать, дремать не позволяли обстоятельства. На переднем крае дремать так же опасно, как на краю пропасти, особенно ночью. Но когда окончательно выбьешся из сил, намучаешься, сон сразит тебя наповал, как пуля в лоб, лежишь в окопе под ногами товарищей, рядом оглушительные взрывы, ты через сон это слышишь, но проснуться, подняться не можешь.
Можно уснуть в любых условиях. К счастью, не испытывал, но мне кажется, что если человека окончательно физически измучить, он, вероятно, и на инквизиторском костре уснет.
Война - это не только смертельный риск, но и изнурительный труд землекопа. Солдату на фронте даже во время наступательных боев приходилось много копать, может, даже больше, чем во время оборонительных, т.е. позиционных боев, когда окопались в начале, однажды и все. А тут, до предельности намучившись, только успеешь окопаться, намереваешься отдохнуть малость "под музыку войны", как поступает команда "Вперед!" или "Передвинуться по фронту влево, вправо на двести метров" и... опять окопаться. Да и грунт не везде благоприятный, бывает, его экскаватором не угрызешь, или другая крайность - почва болотистая. Малая солдатская лопатка выручала, ее утеря могла жизни стоить. Хороши были пехотные складные лопатки у фрицев. При случае пользовались ими. Однажды где-то раздобыв такую с дыркой от пули, я таскал ее с собой до конца, до ранения на Днепре.
Ощущение времени на передовой тоже своеобразное. Часов ни у кого не имелось, воспринималось оно приблизительно так: рано, поздно, день, ночь, какое число - неизвестно. Что творится на белом свете, тоже неизвестно: радио, газет, телефона у солдата "на передке" не было. Это информационное благо было недоступно. Оно есть только у тех, кто шел за нами - у штабистов, политработников. Чернорабочим войны - пехоте, которая находилась на самой передовой в окопах, не всегда приходилось знать, что творится в мире.
В окопе день и ночь тянутся долго. Сидишь на одном месте, на огневом рубеже, все примелькалось, одно и то же. В наступлении веселее, но в наступательных боях больше всего потерь: погибших и раненых. Особенно это заметно в стрелковых подразделениях. Где-то в авиации совсем по-другому: нелетная погода, дождь - в домино играют, газеты читают. Но здесь же, как проклятый, привязан к одному месту, никуда не сунешься, даже приспичит, в туалет не выйдешь, ты постоянно у фрица на мушке. И постоянная поза твоя - прижат к земле. В туалет светлым днем - проблема не из легких. Однажды моего напарника ранил фашист в локоть левой руки только за то, что тот постеснялся и полез из окопа в воронку от пулеметной ячейки метрах в десяти.
Жизнь солдатская на передовой во многом зависит от погоды, даже летом не всегда бывает комфортно. Хорошо, когда погода сухая, теплая и время соответственно тянется не столь нудно. Ну, а если наоборот, зарядит бесконечный промозглый дождь с ветром, тут уж совсем адское наказание. Сидишь в окопе промокший "до костей", даже движением нельзя согреться. Костер не разведешь. Над головой ничего нет кроме дырявого неба: течет, течет, под ногами чавкает жидкая грязь. Несмотря на молодость, в голову приходили шальные мысли, жить не хотелось, бывает же всему предел и терпению в том числе. Какая это к черту жизнь!? Дождь и холод, куда бедному пехотинцу деться? Холод пробирает, дрожишь, как мокрый цыпленок, по самую грудь в глине вымазан, в ботинках хлюпает, на дне окопа не лужа, а болото засасывающее. Трясешься не от страха перед врагом, а от холода. Бывает, можно погреть окоченевшие руки о теплый кожух пулемета. (Если позиции имеют скрытые подступы, ночью старшина принесет термос с горячим супом). По-моему, несчастнее пехотинца на фронте не было.
Не могу точно сказать, когда, кажется, перед Кочетовкой, мы целый день наблюдали за большим танковым сражением, это, наверное, знаменитое прохоровское. Наши позиции были выдвинуты вперед, а слева чуть сзади нас гремел бой, некоторые танки горели. Фашистских танков нам не было видно. В полный рост не встанешь, чтоб посмотреть, такое любопытство жизни стоит. Наших мы насчитали шестьдесят. Мы наблюдали за противником, а он держал на мушке нас.
Над нами с дьявольским визгом рикошетом то и дело проносились болванки. Тогда я и мои товарищи не особенно разбирались в происхождении этих неприятных, странных звуков, но что это рикошет, было понятно: визг рикошетированной пули нам знаком, слышать приходилось много раз, только "голос" пули не сравним с визгом рикошетированной болванки, это все равно как голос разозленной кошки и рык разгневанного тигра.
За пулеметом со мной были Аверьянов, Смирнов и Алеша Широков, с которым больше сошелся характерами. Как и я, он долго оставался невредимым в кровопролитных боях. Куда он делся потом, какова его судьба в этой круговерти? Сколько бы ни напрягал память - не вспомнишь, не знаю, а жаль. Образ его до сих пор держится в памяти.
Позже был безнадежно ранен Аверьянов. Я первый номер, он второй. Вижу как сейчас: бежим по полю с пулеметом, я слева, он справа, тащим на колесах за хобот и в полный рост, не пригибаясь. Идем в наступление, в одной цепи со стрелками, автоматически, отрешенно, а противник обстреливает бризантными снарядами. Никакого укрытия, ровное поле. Грохот разрывающихся снарядов (невысоко, над головами наступающих) наводит ужас, ждешь, вот-вот...
Чистое поле, деваться некуда, мы на виду у обороняющегося противника. А фрицы хлещут, в небе то впереди, то сзади, то над головой грохот разрывов, посыпают братьев-славян тысячами специальных осколков-шариков картечи. Где же наши артиллеристы, почему не подавят?..
Над головой прошла длинная пулеметная очередь, я не обратил внимания, не впервые такое. Но "под шумок" взрывов в небе вижу, напарник вдруг молча становится на колени и падает. Сразу я не понял, думал, дурачится. Молодые! Что с тобой, дружище? Молчит, ни одного слова, ни единого стона. Смотрю, а у него навылет пробит затылок, но живой, в памяти, ни крика, ни стона, достает из-за пазухи бинокль свой трофейный, передает мне на память, почему-то предлагает деньги. Говорю: "К чему они мне на войне, а тебе они в госпитале пригодятся".
Все он делал спокойно, как будто ничего не случилось, как будто ему не больно, как будто не понимает, что произошло ужасное, ранен в голову. Едва ли он жилец... Успокаивая, обнадеживая, отнесли его в тыл к медикам. (Медпункт располагался в овраге, на краю деревни). Откуда он родом? Записать бы его домашний адрес, но тогда настроение было такое - жить не собирались, рано или поздно что-то случится - убьют или изуродуют.
Я не хирург, но видел и понял - случилось непоправимое, на стриженой голове его хорошо был виден вход и выход пули. Была бы на голове каска, цел бы остался, но мы их не носили, не потому что в тягость, а лишь потому, что никто с нас этого не требовал. Да и слишком молоды были: голова еще подростковая, да стриженая, без волос. Дадут каску, а она велика, не держится, сиганешь где-то через канаву, траншею, она сползает влево, вправо, назад, а то и вовсе глаза закроет. Нагнешься вперед, она не держится. Порой получит солдат каску, а сам небольшого роста, щупленький, облачится в нее, а его и не видно, размерами она его будто принижает, давит на него, карикатурит.
Так что было у нас как традиция: на формировке ты в каске, на передовой ее бросаешь. Толку от нее мало, только демаскировала солдата, попробуй в каске пойти в разведку или понаблюдать откуда-то из кустов, травы - она выдает, а то просто на солнце бликует. Не зря фрицы на свои каски надевали матерчатую сетку.
Возвращаясь обратно на передовую, в деревне мы наткнулись на ужасную картину жестокости войны. Куча обгоревших трупов разновозрастных детей. Ребята, вероятно, прятались в соломе. Задохнулись они, расстреляны или случайно попали в огонь - не знаю. Возможно, солома вспыхнула от зажигательных, трассирующих пуль, а они в ужасе от того, что происходит вокруг, прятались в соломе. Их было в дымящемся пепле несколько: скорчившиеся, ноги и руки переплелись, наверное, в ужасе друг к дружке жались. Все черные, обгоревшие, у некоторых на ногах уцелевшие закопченые башмачки. Война проклятая! Сейчас, когда сам стал отцом и дедушкой, особенно болезненно переживаю, вспоминая этот фронтовой эпизод. Жалко ребятишек. Взрослые дяди из большой политики не поладят, не договорятся меж собой, начинают войну, а страдают невинные дети.
Много-много хороших друзей-товарищей потерял. Некоторых незаслуженно позабыл, ни как звать не помню, ни фамилию. Из наших медиков помню батальонную медсестру. Как звать - не вспомню. Была она добрая, характером мягкая, услужливая и неутомимая в своей работе. Шла пешком вместе с нами, со своей неизменной сумкой с красным крестом - от станции Хреновая Воронежской области. Говорили, в дивизии она давно, участвовала в боях на Волге. В дальнейшем движении до Днепра и на "пятачке" ее не было. При форсировании Днепра на плацдарме медсестра с нами была другая, имени ее тоже не помню. Меня ранило утром, а ночью она меня перевязала, на мои бинты намотала еще свои. Ее судьба должна быть ужасной. Наш десант фашистами уничтожен, а она...
В Курской битве каждое село и поселок имели для нас такое же важное значение как город или узловая станция на других, умеренных по накалу битвы, участках Отечественной войны. Освобождение их давалось дорогой ценой, в трудных кровопролитных боях. Враг здесь был силен и многочисленен, оснащен самым современным оружием.
Помню Кочетовку, обыкновенная курская деревня, но дорого она нам досталась. О масштабах сражения, об ожесточенности сопротивления врага можно судить по тому факту, что за это село бились две полнокровные дивизии: наша, 97-я и 66-я.
Много ли солдат, прижатый к земле, видит вокруг? Местность, населенный пункт, за который бьется; сосед слева, сосед справа, сектор обстрела, впереди -противник, пришедший к нам, чтобы убивать, установить тут свой порядок, присоединить нашу землю к "Великой Германии". Далеко не всегда приходится знать, что происходит в округе, хотя бы в масштабах полка. Солдат не может подняться, прогуляться хотя бы к соседу покурить, с целью разведки или любопытства залезть на дерево и т.д. Смерть, как тень, ходит за ним по пятам, постоянно следит и ждет его оплошности или глупости.
Бились за село Кочетовку, еще на дальних подступах к нему. Обстрел, плотность огня такова, что головы не поднимешь. Степь. Леса, кустов, кукурузы на нашем пути к селу не имелось. Но надо идти, нас там ждут. Шли, несмотря на потери товарищей.
Ночью фашисты отступили, оставив заслон из пулеметчиков. Мы встали в полный рост для последнего броска и вошли в эту Кочетовку. Когда-то большое село, раскинувшееся в низине, теперь фактически существовало только на командирских картах. В действительности же от него ничего не осталось, кроме дымящихся развалин. Вели наступление и двигались мы с востока, был полдень, солнце клонилось ко второй половине дня. Село представляло печальное зрелище: ни одного уцелевшего дома, все изрыто траншеями, воронками и - густой кизячный дым. В дальней перспективе в бинокль можно было видеть ненавистные фигурки фашистов. Трудно было надеяться, чтобы кто-то из мирных жителей тут уцелел, отсиделся в погребах. В этом аду огня и грохота было не спастись. Все перепахано, перерыто войной.
Почему-то эта картина мелкими подробностями сильно врезалась в память, так четко, как будто это было вчера. Это, наверное, потому что в моей освободительной миссии Кочетовка была первым населенным пунктом, из которого выгнали фашистов.
У меня, простого смертного, не раз возникали недоумения и вопросы: "А зачем было так, а не иначе? Можно бы за село не воевать, а пройти мимо с обеих сторон, противник сам уйдет, когда в "мешке" окажется, а при бегстве его уничтожить". Две дивизии за одну деревню воевали! Мирные жители за такое освобождение дорого заплатили. Их глиняно-деревянное селение стало местом жестокого сражения, полностью погибло, сгорело, наверняка многие его жители погребены тут же.
И опять - почему? Другое дело, если бы эта Кочетовка стояла на возвышенности, на высоте, доминирующей над местностью, а тут все наоборот - в низине. Можно подумать, что генералы воевали за точки на картах, одни стремятся не отдать, другие, по начертанной схеме, эту точку должны обязательно отвоевать.
С тех незабываемых, трагических дней, когда на том злосчастном ржаном поле злая судьба начала обкатку моей молодой жизни, прошло время, и я в постоянных боях уже чувствовал себя старым фронтовым волком. На этом конвейере смерти идет постоянная смена, люди поступают, выбывают из строя. А мне, слава Богу, везло - ни одной царапинки.
Пусть несведущие люди знают: на фронте, будучи станковым пулеметчиком, нельзя было схитрить или отсидеться в укрытии. Пулеметчик всегда в действии, молчание пулемета в бою сразу замечается солдатами. Пулемет всегда на виду и, к сожалению, не только у своих, но и у фрицев.
Хитрость на передовой невозможна, бесполезна. Был у нас в пулеметном расчете короткое время хитрый подносчик патронов из Тамбовской области (фамилию его помню). Однажды на Украине в лесополосе шел сильный обстрел из пулеметов, на огонь мы отвечали огнем, и вот у пулемета кончилась лента с патронами. Я был первым номером, кричу подносчику: "Давай патроны!" А он не может, боится выползти из своего окопа, эту коробку в десять килограммов, швыряет нам, из этого ничего не получается - тяжела. Мы начали "громко" требовать, он немножко выполз на край окопа и длинной палкой пытается подтолкнуть коробку. Не получается. А фрицы хлещут, не унимаясь. Пулеметные очереди проходят где-то рядом, сбоку, над головой.
Во мне вспыхнула злость, досада на его трусость. Выбрав момент, молниеносно вскочив в полный рост, не пригибаясь, схватил эту коробку. Спустя какое-то время, когда успокоилось, смотрим, наш хитрец не шевелится. Мы окликнули - молчит, лежит мертвый у своего окопа.