Аннотация: Опубликован в антологии "Женским взглядом", Москва, Эльф ИПР, 2004г.
посв. К.П., о которой здесь нет ни слова
I.
Всю жизнь придумывать фантомы.
Всю жизнь встречать их повсеместно.
Всю жизнь как шарики их лопать.
Траурным покрывалом укрыто весеннее небо за окном. Слёзы застилают мои глаза, я мечусь среди беспорядочно разбросанных по моей комнате вещей, время от времени издавая протяжные звериные крики. Не могу прекратить: покой покинул меня, быть может, навсегда.
Вчера вечером меня поразила поездка в метро: непривычно мало народу, но какого! Меланхоличный молодой человек, машинально чистящий и съедающий один апельсин за другим: не меньше дюжины, без преувеличения. Симпатичная девушка с огромной блестящей серёжкой - фальшивым бриллиантом, - вставленным отчего-то в подбородок, из-под её куртки выглядывает лохматая собачка весьма жалкого вида, которая тихонько тявкает и ластится к хозяйке. Мужчина средних лет, поминутно вытаскивающий из сумки какие-то паспорта и разглядывающий их... Гротеск. Мне было бы это любопытно, если бы всё было в порядке, но в тот момент меня посетила неизбывная печаль, которая и сейчас ещё со мной. Она останется надолго. А потому различные мелкие, но яркие штрихи, сопровождающие мое нескучное существование, и всегда возбуждавшие мое больное воображение, более не трогают меня.
В чём же причина? Она проста и банальна, как это бывает обычно, но это не уменьшает боли. Моя девушка сказала мне, что больше не любит меня, а затем, увеличив мои страдания во сто крат - что и не любила меня никогда. Ясноглазая моя Серафима смеялась мне в лицо, радуясь отчаянию, поселившемуся в моей душе - хохотала и прыгала вокруг меня на одной ноге. Прелестное дитя...
Накануне этого был её день рождения, двадцатиоднолетие, мы отмечали его вместе: розовые душистые свечи, шампанское, восемнадцать изящных белых роз, одна красная и две зелёных - мой подарок ей. Белый-красный-зеленый. Она усмехнулась этому сочетанию. Но все же положительная реакция. Было ещё кольцо с сапфиром цвета её струящихся тихим светом очей - она не взяла его.
- Я не принимаю такие дорогие подарки, даже от Вас! - заявила она с пафосом. Мы с ней были на "Вы", несмотря на долгие годы знакомства, затем дружбы и, наконец, всепоглощающей яркой страсти - такое обращение добавляло таинственности и свежести в наши отношения.
Мне не удалось настоять, кольцо осталось у меня в кармане. Сейчас его синий бархатный футляр валяется где-то на полу под грудой скомканной одежды и книг... Нужно было избавиться от него совсем, но мне не хватило на это сил, а потому оно было запрятано среди этого хаоса, созданного моими руками в припадке яростной скорби.
Итак, вечер был бесподобен, а затем наступила ночь, полная нежности и огня, звучащая едва слышным шепотом и оглушительной языческой музыкой, альпийскими флейтами и африканскими тамтамами - всеми известными в мире звуками любви одновременно.
Пальцы Серафимы пахли морем, соль была на её горячих губах, на её влажном теле, волосы её были будто водоросли - белый фосфор, полуприкрытые веки отливали сине-зелёным... Она русалка, мне было известно это давно. Она, несчастная русалка, когда-то по ошибке попавшая в наш сухопутный мир и уже забывшая природное искусство плавания. Она не умела плавать.
Ночь была из числа тех, что вспоминаются за минуту до Смерти и не оставляют в покое и перед вратами ада или рая. Мы познали счастье; а потом пришло утро, когда Серафима вдруг перевернула мир вокруг меня с ног на голову десятком неосторожных и жестоких слов. Весь день мы провели в бесплодных спорах, где было много желчи и горечи, но мало смысла, ещё меньше - логики; не увенчалось это ничем. Дошло почти до рукоприкладства, а затем мне осталось только уйти,
признав своё поражение, тогда как надо было бежать оттуда сразу же, не унижая себя, а главное, её, оскорбительными разговорами.
Теперь моя жизнь закончена, интерес к ней навечно (надеюсь, нет?) потерян, мне так кажется, и я могу только вспоминать, вспоминать... Те сотни, тысячи дней, когда мы с Серафимой были вместе, те головокружительные приключения, что произошли с нами за это долгое время...
Хронология уже почти забыта, остались только разноцветные мозаические картинки, собрать же их воедино не удастся мне никогда.
Это было красиво, и повсюду нас сопровождал непередаваемый абсурд, порождая стойкое ощущение, что мы сеем (или же пожинаем?) непроходящее безумие.
Однажды в Феодосии мы зашли с ней на телеграф. Ей нужно было сообщить родителям, что мы доехали нормально. А мне не оставалось ничего другого, как разглядывать интерьер этого дивного здания. Оно в самом деле было миленьким. Евроремонт, стены цвета беж, мрамор и шикарные светильники. И возвышение, отделяющее ту часть телеграфа, где располагались окошки, от места, где стояли столики для заполнения телеграмм. Над ним, на высоте приблизительно двух с небольшим метров, висела табличка, выглядящая весьма богато, в стиле всего остального телеграфного великолепия. На ней было написано по-русски и по-украински: "Осторожно, ступенька". Чтобы увидень это грозное предупреждение, нужно было задрать повыше голову, прочесть надпись и тут уж точно непременно споткнуться об эту "ступеньку".
Мы вдоволь насмеялись над предусмотрительностью работников телеграфа. И взяли себе на вооружение эту фразу. Всякий раз, когда вот-вот должно было что-нибудь произойти, а то и уже происходило, что-нибудь сумасшедшее, иррациональное, невнятное, мы дружно восклицали:
- Осторожно, ступенька!
II.
Растворюсь я в безудержной ласке
Солнца, ветра, в морской глубине...
И, забывшись в растрепанном сне,
Я припомню все старые сказки
И давно позабытые маски,
Чьи-то лица вернутся ко мне...
Как всё начиналось? Не знаю... Солнечные блики на каменной мостовой Красной Площади, ошалевшие от весны голуби, приплясывающий медведь на тонкой стальной цепочке, бегущий за длинноволосым пареньком в джинсах (русские ходят по улицам с медведями!), процессия адептов Кришны, монотонно распевающая какие-то гимны пустыми псевдовосточными голосами... Она улыбается, она прекрасна.
Я недоумеваю: за что это выпало мне? Серафима - ангел, спустившийся с небес специально, чтобы встретиться здесь со мной, одарить меня этой светлой радостью, лишить меня разума и воли - а ведь тогда ещё мы были просто друзьями. Или нет? Мы держались за руки, от её одежды било током; довлеющим над нами чувством был восторг, глубокий и неумолимо затягивающий в свои стремительные объятия - он захватил нас всецело. Она размахивала пластмассовым зайцем на веревочке - сувенир от меня в память о школе. Она закончила ее два дня назад. А я несколькими годами раньше. Тогда я залезла на школьные ворота и крутила этого зайца над головой, объявляя миру о том, что я стала взрослой. А вот теперь решила подарить его моей милой. Она использует его по назначению, она обещала. Она сделает то же, что и я.
Неожиданно возникает другой кадр, киноплёнку перекрутили - назад или вперёд? Осень, оранжево-жёлто-багровые листья на приунывших слегка деревьях. Надгробия, надписи золотом на некоторых из них, я брожу среди могил и читаю эти письмена, вещающие о смерти. Серафима тоже со мной - да и где ей быть? Это было полгода назад, если я не ошибаюсь, мы были тогда неразлучны и часто гуляли здесь, на этом московском кладбище, часами беседовали, сидя под огромным тоскующим дубом, наблюдали за приходящими сюда людьми. Серафима становилась здесь небывало грустна, её лучшие стихи того периода рождались и впервые звучали именно здесь. Для меня. Иногда вдруг меня охватывало ощущение, что кого-то из нас уже нет в этом мире - но кого? Её дивный взгляд ласкает меня, мы почти единое существо...
Над кладбищем с парализующим мои хрупкие нервы шумом пролетает пожарный вертолёт: вдалеке горит высотка. Это нарушает нашу некроидиллию, мы выходим через железные ржавые ворота и растворяемся в серой дымке, мокроватой на ощупь - скоро дождь. Я довольно глупо шучу: неужели нужно было тушить пожар? Ведь он исчез бы сам через час-другой. Серафима укоризненно смотрит на меня, вызывая досаду: я больше не умею искромётно шутить, как прежде, остроумие моё заболело и очень серьёзно.
Там же, на этом кладбище, Серафима сказала мне однажды, что я отношусь к прирождённым неудачникам. У её ног валялся подаренный мною букет рыжих кленовых листьев, его истерично теребил холодный северо-западный ветер, а она говорила, как будто читала доклад на конференции, речь её текла гладко, и безапелляционным был её тон, а меня охватывало, душило предчувствие скорого краха. Конечно, она не в первый раз была так жестока со мной, но раньше это проходило вполне безболезненно, а сейчас она действительно разозлилась, и, казалось, ненависть её ко мне сквозила в каждом слове, в каждом движении. Она долго извинялась потом, но я всё равно была сильно напугана.
Помню первое из наших, ставших затем традиционными, посещений Крыма - самого райского уголка на земле, как всегда думалось нам. Серафима спускается с гор, вместе со мной, на ней лишь только длинная белая футболка со смешной аппликацией на спине и плетёные кожаные сандалии; она испускает победный клич и несётся вниз, чтобы окунуться в долгожданное море, ведь мы прошли с десяткок километров, пыль и ветер нам уже изрядно надоели. Мы с ней рискнули отправиться в горы без специального снаряжения, даже без тёплой одежды - пара сумасшедших, не иначе. Благо, эти так называемые горы не были особенно высоки. Скорее, холмистая гряда, но все равно я чуть не сорвалась в какую-то расщелину. Я была без очков, а у меня очень сильная близорукость. Одни очки я ухитрилась разбить на первый день по прибытии. А другие тем же вечером украли у меня на пляже. Видимо, из-за затемненных стекол решили, что они без диоптрий. Надеюсь, украденное сделало их счастливыми.
Мы слушали на моем раздолбанном кассетнике дивные песни Богушевской. Я цепенела от восторга при звуках ее неземного голоса. Я была очарована ее стихами. Серафима надо мной насмехалась, хотя сама тайком тоже включала "Книгу песен". Но ей надо было задеть меня, в очередной раз уколоть мое самолюбие. Я не обижалась, потому что была счастлива. Крым, Серафима и Ирочка Богушевская, море, вино, пряный ветер, благоухающий кипарисами, жареный миндаль, креветки, горячие ароматные камни, стихи на клочках бумаги, сигареты, огромные прохладные арбузы, жаркий воздух, в который я куталась, как в шерстяной плед, долгие заплывы, днем и ночью, веселые загорелые дети, цветы, поцелуи... Да, это и было счастье, самое яркое в моей жизни.
А та незабываемая ночь на какой-то лысоватой сопке в Коктебеле, обдуваемой ледяными вихрями и полной многочисленных неожиданностей, ох, это ведь было много позже. Годом? Двумя? На сей раз нас трое, третий - некий молодой человек, он влюблён в Серафиму тоже, и я бешено ревную - а что поделать? Она вертит мною, как хочет.
Итак, ночь на холме, и природа ополчилась против нас, а у нас только один спальный мешок на троих - мы вовсе не собирались здесь ночевать, попали сюда абсолютно случайно. Приходится терпеть странный норов этой загадочной сопки: она посылает каких-то постоянных посетителей через каждые полчаса, и если появление полуночных гуляк, влюблённых и звездочётов-любителей ещё можно выдержать, то огромная белая собака, возникшая перед нами внезапно в кромешной тьме, вызвала уже реакцию на гране фола - истерический хохот сквозь зубовный лязг и лихорадочную дрожь. После этого спать совершенно невозможно, мы перебрасываемся дикими мёрзлыми шутками, но настырная собака возвращается снова и снова, всякий раз дружелюбно одаривая нас своими липкими слюнями. Я говорю о розовых слонах, которых здесь недостает, а Леша, морщась и сплевывая сквозь зубы, упрекает меня в пошлости. Я резко отвечаю, моя грубость расстраивает Серафиму. Она просит нас прекратить, но мы уже не способны на это, слишком велик наш антагонизм.
Наконец, Серафима не выдерживает: она срывается с места и убегает в неизвестном направлении, кажется, за собакой, а мы с Лёшей, едва не уничтожив друг друга скрещенными потоками ругани, отправляемся на её поиски. Находим нашу малышку посреди степи, она совсем заледенела, но немного успокоилась.
Утро наступило почти мирно. Мы, двое соперников, умывались холодной водой из пластмассовой бутылки, а Серафима, не проснувшись ещё совсем, бормочет нечто удивительное: "Эквивалент яблока, назовите мне эквивалент яблока..."
Да, таким удивительным и слегка нелепым словам её могли обучить только на философском факультете Университета, где мы с Серафимой, собственно, числились тогда студентками. Это была очень необычная учёба, в алкогольном угаре, в дыму сигарет, с оживлёнными дискуссиями ни о чём, где она всегда принимала участие, а я нет, ибо не умела говорить столь уверенно и сочно, как она.
Уже два года, как Серафимы, нашей первой факультетской поэтессы нет в Университете - но её дух по-прежнему обитает в этих стенах и, наверняка, он будет здесь всегда. Ежедневно какие-то люди с трагичностью в голосе спрашивают меня:
- Как там Серафима? Мы уже на пятом курсе, а она...
И я отвечаю, что с ней всё в порядке. Её перестали мучить сомнения, тягостные размышления о смысле жизни - она почти успокоилась. И вчерашний день был тому подтверждением: она нашла свой путь. Я обрадовалась бы, если бы это так болезненно не отозвалось на мне. У нее все отлично, улыбаюсь я. Мне тоже улыбаются. Я чувствую какую-то недоговоренность. Но...
Она ведь так и не научилась плавать. Я пыталась научить её, будучи ещё другом, а став любовницей, не оставила этого мучительного занятия. О, если бы у меня получилось привить ей этот нехитрый навык, то, быть может, всё и пошло бы по-другому... Но, увы мне...
Осторожно, ступенька!
III.
Гиацинты, зеленые розы,
Как она бы над этим смеялась...
"Перке"
Вспоминаю день ее похорон: огромная толпа людей. Она не хотела бы их всех видеть, но они пришли, явились в траурных одеждах и с приличествующими случаю печальными масками на лицах. Они лили слезы и говорили неискренние душераздирающие слова, они были бледны и ошарашены, а она смеялась. Она хохотала над ними из своего белого оцинкованного гроба - такого, как она предсказывала ранее, - она едва не плакала от смеха, утопая в сотнях белых гиацинтов и зеленых роз, подчеркивающих ее бледность. Впрочем, она была куда бледнее. Итак, она смеялась, и были в ужасе те, кто понимал это, кто мог видеть и слышать ее страшный смех - глазами ли, сердцем - все равно. И я осмелилась появиться там. Тоже в черном, как полагается. А собиралась прийти в оранжевом или ярко-красном. Однако в последний момент я не смогла бросить вызов общественному мнению. Я одела строгое платье и черную шляпу с огромными полями. Даже очки выбрала с затемненными стеклами, и, прихватив небольшой букетик фиалок, пришла туда. Зачем? Оплакать ее вместе с ними? Участвовать в этой постыдной комедии? Имела ли я право на это?
Я смотрела на ее лицо, застывшее отныне навеки, на ее закрытые глаза, жадно ловила ее смех, звучавший отовсюду, но не замечаемый почти никем - и я знала, что предназначен он в большей степени мне, чем им. Я молча следовала за процессией, одна из первых - ведь мы были лучшие подруги. О том, что это давно уже не было так, о нашей сладкой и горькой страсти, догадывались считанные единицы. А точно утверждать не осмелился бы никто. Да и к чему?
Тысячи мужчин и женщин падали к ее ногам. Она выбрасывала их, как только они становились ей неинтересны. Они привлекали ее только с познавательной точки зрения. Пока человек мог подарить ей что-то новое, она общалась с ним. Но как только источник начинал иссякать, несчастный получал черную метку и не допускался более в чудесный мир Серафимы. Несчастные мальчики и девочки, они резали вены и становились миллионерами, они уезжали на Мадагаскар, повинуясь ее слову, чтобы никогда не вернуться обратно, они до конца жизни не верили женщинам, а она только смеялась над всеми их страданиями. "Выдуманные слезки", - говорила она, и некоторых из них забывала через полчаса после их исчезновения.
Что для нее была я? Со своим взбаломошным характером, со своим обожанием, с игрой в слова на деньги и на желания? Я, которую она обнимала за полчаса до смерти, обнимала так неистово, что я заподозрила было неладное, но она, как ей всегда это удавалось, успокоила меня моментально... Скорее всего, я тоже была никем. Песчинкой на огромном пляже, среди других, загубленных ею. И она не любила меня ничуть, хоть и говорила об этом постоянно. Она звала меня Нинель. Имя Янина казалось ей недостаточно подходящим для ее подруги. Слишком простонародным, совсем несовместимым с ее редкостным и благозвучным именем Серафима. И сколько бы я ни убеждала ее, что Нинель - это Ленин наоборот, она не слушала меня.
Маленькая глупенькая роковая женщина. В горле моем застрял громкий крик, кощунственный в этом месте, да и везде, да и был ли он правдой?
- Это я убила ее! Я!
Конечно, я не выплеснула его наружу. Это расстроило бы многих людей. Тем более, это моя выдумка.. Я не озвучила и другую мысль, безостановочно стучащую в висках: почему, ну почему же они хоронят ее в открытом гробу? И что они сделали с ее лицом? Сейчас оно чеканно строгое, но ведь оно было обезображено гримасой отчаянья. Тогда... Когда я убила ее. Нет, я не была уверена в этом. Вполне вероятно, что ее желание умереть намного превосходило мою способность совершить убийство. Многие убийцы находят в этом оправдание. Ей нужно было это самой, не так ли? И с плеч гора, падает тяжкий груз вины на некоторое время. Потом он вернется, но как прекрасен этот глоток блаженного спокойствия, минута отпущения грехов, мнимый момент
истины. Ведь была та записка.
Зачем я убила ее? Я этого не делала, ведь так? У меня паранойя, всего-навсего.
Одни целуют ее в губы, другие - в лоб. Ее лоб - само совершенство. Ее красота далека от классической, ее лицо похоже на луну, ее фигура непропорциональна - слишком маленькая грудь и слишком широкие бедра, хороша лишь талия, стройная и прекрасной формы, худые ноги, руки. Она похожа на нескладного подростка. Ее голос низок и неприятен. Ее движения угловаты. Она небрежно причесана. Одета безвкусно, не бреет ноги и подмышки. И не пользуется никогда дезодорантами или духами, потому что химические запахи неестественны, на ее взгляд. Поэтому от нее пахнет потом. У нее плохой желудок, потому что она не беспокоится о своем питании, ест что попало, и изо рта у нее пахнет тоже. Она говорит часто невпопад. А еще чаще банальности, сопровождая их невероятным пафосом. Ее слово - закон. Ее суждение - истина. Она поддается чужому влиянию, но и сама подобна наркотику. И почти всякий, кто видел ее, считал, что чудесней нет созданья на свете. Это и называется харизмой, я полагаю. Еще одно презираемое ею словечко!
Теперь они целуют ее. Серафима любила прилюдно целоваться. Она стеснялась своего тела, в отличие от меня, выставляющей свое напоказ без малейшего смущения. Она занималась любовью только в темноте. Иногда, когда она была пьяна, мне удавалось насладиться ею при колышащемся свете свечей. Но такое случалось редко. Она даже купаться предпочитала в малолюдных местах и надевала купальник, который напоминал скорее гимнастический костюм. А я хихикала и, сбросив с сбея все, бросалась в море с любой подходящей скалы, а потом лежала рядом с ней на берегу, впитывая всей кожей южный загар. Наверное, у меня разовьется рак из-за моей неуемной любви к нудизму.
Но она обожала прилюдные поцелуи. О, Серафима... Она властно брала меня за подбородок, на эскалаторе метро или на залитой солнцем улице в центре Москвы, без слов целовала меня, и это продолжалось иной раз часами. Наша сорокаминутная поездка в метро превращалась в сплошную лесбийскую оргию. Серафима расстегивала пуговицы на моей рубашке, а если толпа пассажиров прижимала нас к стенке, почти снимала с меня джинсы. Она была смела и раскована. Я горела, я парила, я покрывалась мурашками. Я просила ее перестать. Она продолжала целовать меня, ее глаза были закрыты. Лишь иногда она лукаво вскидывала их на меня, ее взгляд обещал что-то необыкновенное. А как только мы оказывались наедине, ее кураж терялся, она занавешивала окна плотными синими портьерами и забиралась в самый темный угол комнаты. И только там я могла получить доступ к своей любимой.
Они целуют ее, а я смотрю на это. До рези в глазах, до слез. Почему она неподвижна и не может ответить на их неискренние клевки?
Почему?
Осторожно! Ступенька!
IV.
Друг по другу они стреляли.
И играли порой в молчанку.
Кости громко об стол швыряли.
Разрывали слова наизнанку...
"Перке"
Так почему же я убила ее? Причина ясна, она меня не любила. Она терпела до последнего, не открываясь мне, она считала, что я заслужила несколько дней блаженного неведения. Или недель, месяцев... Как давно уже она не любила меня? Я думаю, что она сама этого не знала. Из-за ее потрясающего неумения чувствовать, испытывать обыкновенные человеческие эмоции, она часто попадала в такие ситуации. Ее не понимали, и она не понимала, чего от нее хотят. Ей казалось, что ее поведение типично, а все вокруг считают ее чудовищем. Я всегда упрекала ее в этом, даже когда наши отношения еще не стали столь нежными, что мы могли позволить друг другу все, в словах и действиях. А до этого я была ее критиком, а она моим. Она упрекала меня в легкомыслии, я ее - в намеренной жестокости. Она смеялась над моими стихами, при этом воруя у меня идеи и рифмы. Я смеялась над ее свитой, никогда не упуская случая пофлиртовать с каким-нибудь отступником, отбившимся от стада Серафимы.
Это продолжалось и во время нашей любовной истории. Она изменяла мне со своими пажами, я довольствовалась жалкими остатками, теми, кого она выбросила или кто нашел в себе силы сбежать сам. Когда у меня появлялся очередной жених (ох, как я мечтала выйти замуж и вырваться из ее удушающего мира!) не из числа ее поклонников, она моментально начинала атаку.
Если до этого она могла выказывать равнодушие ко мне, то тут внезапно начинала ревновать, устраивать сцены, соблазнять меня и его... Меня обычно быстрее, ведь я никогда не испытывала столь сильной страсти ни к одному мужчине. И тем более, к женщине. Кроме Серафимы у меня было всего две женщины, они оставили неявный легкий след в моей жизни. Я почти не помню их. Только имена и номера телефонов. И общее впечатление от встреч с ними. Все это казалось мне игрой. А отношения с Серафимой были болезненны, отчаянны и ярки.
Да, я болела, когда мы расставались надолго. Бесилась, если она забывала обо мне из-за других возлюбленных. Пыталась успокоиться, начать другую жизнь, без нее. Но напрасно. Она не собиралась отпускать меня. Мне непонятны были ее мотивы, но раз за разом она возвращала меня в свою отару, тем или иным способом. Иногда лестью, внезапно проявляя уважение и даже благоговение перед моими литературными экспериментами. Иногда хитростью, на которые она была большая мастерица. Порой ее оружием была ревность. Еще она могла пробудить во мне жалость, разыграв очередную драму и изображая всеми гонимого страдальца за какую-нибудь нелепую идею. Она даже не гнушалась представляться ипохондриком, которым на самом деле была я. И если все средства были бессильны перед обидой, из-за которой мы расстались перед этим, то Серафима внезапно заболевала неизлечимым заболеванием, а моей обязанностью было утешать ее.
Заканчивалось все одноообразно. Мы рыдали в объятиях друг друга. Мы любили друг друга ночи напролет. Мы называли друг друга на "Вы", что всегда служило символом примирения. Я дарила ей цветы и дорогие безделушки. Сумочки, часы, шарфики... Я пропускала занятия в университете и обзаводилась массой "хвостов", стараясь заработать побольше денег для удовлетворения прихотей любимой. Я забывала всех своих мужчин. Всех родных и друзей. Я водила ее по ночным клубам, поила коктейлями, чтобы потом она была более доступной и открытой в постели. Я доводила ее до исступления своими ласками, она плакала и смеялась, когда была со мной близка.
Но через несколько месяцев все начиналось сначала. Так продолжалось более трех лет.
А потом мы снова поехали в Крым. И там было все, как обычно. Мальчик, влюбленный в нее, с ясными серыми глазами. Ненависть, внезапно, но вполне естесственно вспыхнувшая между нами. Абсурд, который довлел над всей поездкой. Бесконечные споры, которые кончились тем, что воздыхатель уехал, не выдержав накала нашей с Серафимой жизни. Ее слезы...
Вечером того дня, когда Леша сбежал, она позвала меня кутнуть в каком-нибудь баре. Ей захотелось выпить в приличном месте. Вообще-то мы предпочитали пить вино на пляже. Покупали что-нибудь массандровское, реже домашнее, пачку сигарет "More" с ментолом. В зеленой обертке. Она называла их "Море". Мы шли на самый конец пирса, усаживались там. Я открывала бутылки ключами, потому что мы так и не купили штопор. Пили прямо из горлышка, передавая бутылку друг другу. Нам редко хватало одной. Обычно я бежала за дополнительной, Серафима от алкоголя впадала в топографический кретинизм. Она не могла пройти и ста метров, чтобы не заблудиться. Хотя она и трезвой не умела ориентироваться в пространстве.
В баре оказалось не очень уютно. На нас глазели мужчины, а некоторые особенно отважные экземпляры даже подсаживались за наш столик. Серафиме это наскучило за четверть часа. Мы пошли на свое обычное место, на пирс.
В этот раз мы решили купить коктебельского вина. Благо массандровского за две недели путешествий по крымскому побережью (от Феодосии до Ялты) было перепробовано десятки сортов. Возможно, что именно эта нестандартная бутылка и привела в дальнейшем к трагедии. У коктебельских винных бутылок пластмассовые пробки. И открыть их ключом невозможно. А ножичка у нас с собой, конечно же, не было. После некоторых раздумий я решилась вытащить пробку зубами. Процесс этот оказался долгим и муторным, но минут через пятнадцать я своего добилась. К тому времени Серафима уже изрядно разволновалась. Даже разозлилась на меня. Она ругала меня последними словами, обвиняя в исчезновении своего бой-френда.
Серафима редко выходила из себя. Почти никогда. Но если уж такое случалось - то сопротивляться было бесполезно. Вот и тогда. Она выпила залпом большую часть бутылки. Я бы от такого упала замертво. А у Серафимы было обычно два вида реакции на алкоголь. Она либо становилась сентиментально-плаксивой, либо на нее выпивка не действовала вообще. В этот раз все было иначе. Серафима еще больше взбесилась.
- Я не люблю тебя больше! Оставь меня в покое! - кричала она.
Я попробовала ее успокоить, но она села на пирс, сбросив сандалии, и опустила ноги в ревущее море. Погодка была не из приятных. Днем была гроза, но шторм продолжался и сейчас. Волны уже намочили мне джинсы и кроссовки, и если бы не истерика Серафимы, я бы уже ушла отсюда. Но бросить ее в таком состоянии я не могла.
Серафима курила сигарету за сигаретой, зажигая новую от потухаещей. Я знала, что она не остановится, пока не выкурит всю пачку, это ее стиль, поэтому достала себе другую из ее рюкзака. Странно, но в тот день мы купили две пачки. Мой невинный жест (мы не разделяли особенно своих личных вещей) вызвал у Серафимы припадок ярости. Она вскочила и толкнула меня в грудь, так, что я еле устояла на ногах.
- Сука, сука, дрянь! - вопила она, - Ты воровка! Как я могла связаться с такой дурой? Ты! Смотри на меня! Ты крадешь у меня все!
Я поняла, что дело плохо, Серафима казалась невменяемой. Я ударила ее по щеке. Она не терпела боли. Но иначе остановить этот приступ было невозможно. Это не помогло, она вцепилась мне в волосы.
- О, как я ненавижу тебя! Ненавижу! Я никогда не любила тебя, дебилка! А ты паразитировала за мой счет! Ты неудачница и воровка!
Этого я вынести не могла. Я держала себя в руках ради любимой девушки до последнего, но в этот момент меня захлестнул такой гнев, что я готова была убить Серафиму. Ведь она не просто оскорбляла меня, она тупо проецировала. Из нас двоих именно она была воровкой, а точнее, клептоманкой. Тащила из супермаркетов сувениры: бутылочки с дорогущим коньяком, шоколадки, ручки... Просто затем, чтобы доказать себе и всем окружающим, что она способна на это. И паразитом, инетеллектуальным и духовным, была именно она. Воровала у меня и других оруженосцев рифмы и сюжеты, а свои промахи и ошибки списывала всегда на других. И вдруг она обвиняет в этом меня, свою лучшую подругу, всегда поддерживающую и оберегающую ее. Да, моя кровь вскипела от несправедливости ее слов.
И я сделала это. Это было нетрудно, ведь она не умела плавать. Она продолжала поносить меня, царапать и вырывать волосы, но физически Серафима была куда слабее меня. Я легко отрвала ее тараканьи лапки от себя и сбросила ее с пирса.
Перед этим она еще успела взвизгнуть:
- Убей меня! Ты ведь этого хочешь?
И она слетела вниз и исчезла в черной воде.
Она не умела плавать. Она захлебнулась сразу. И пошла ко дну топром. Я не спасла бы ее, даже если бы хотела.
Она сама хотела смерти. Я не убивала ее.
Осторожно... Ступенька...
V.
В твоем неуклюжем танце - огонь,
Его размытый, нечеткий рисунок - боль,
Неуверенность, страхи, сомненья
И готовность к самогоренью.
Себя спалить - много сил не надо.
Мой танец - радость.
Это было самоубийство. Самоубийство.
Да, именно так. Дальше началось настоящее сумасшествие. Бред. Я кричала, мой крик был страшен. Прибежали какие-то люди, я пыталась объяснить им, что случилось. Принесли фонари, кто-то стал прыгать в воду. Меня увели в бар неподалеку. Кажется, "Ассоль". Давали коньяк. Зачем мне коньяк? Она умерла, это я знала точно. Разве можно алкоголем смягчить боль? Я вырывалась, бежала куда-то. Мне, наверное, сделали успокоительный о укол. Потому что я отключилась прямо на пляже, когда на меня навалился огромный мужик в белом халате.
Я очнулась под утро. Ее нашли на рассвете и уже сообщили родителям. В кармане ее джинсов (моих джинсов! она постоянно
надевала мои вещи, потому что они казались ей более стильными) нашли записку. Заламинированную! Ужасно, кошмарно. Что там было? Ох, она говорила, что умирает с радостью. Что давно собиралась сделать это. И решила обставить свою смерть красиво. Южный Берег Крыма, ночь, шторм. Безутешная влюбленная подруга. Прошу никого не винить. Это был мой осознанный выбор. Жизнь невыносима, пуста и нелепа. Прощайте, до встречи в лучшем из миров.
Неправда, неправда, сказала я. Она не могла так поступить. Это была случайность. Мне показали письмо. Она его закатала в пленку утром, на почте. И послала телеграмму родителям, прощайте-прощайте, Серафимы больше нет. Они уже едут. Ты не виновата, утешали меня. Она была сумасшедшей. Не иначе.
Я опять сорвалась. Снова билась в припадке, даже не знаю, где это было. В милиции? В больнице? Меня опять укололи. Кто меня
вызволил оттуда? Видимо, Серафимин отец. Он приехал очень быстро. Он забрал ее домой. В цинковом гробу. И меня ему отдали, в довесок. Что бы они со мной делали? Факт самоубийства официально установлен.
Но пришла в себя я уже недалеко от Москвы. Мы ехали на машине. Проехали огромное расстояние. Что я делала все это время?
Серафимин отец, Андрей Петрович, утешал меня. Она всегда была склонна к суициду, объяснял он мне. Еще подростком резала себе вены. Крайне неудачно. Но случай такой был. А они, родители, не уследили. Казалось, что все давно прошло. Она была студенткой престижного ВУЗа и поэтессой. А в школе, говорил он, ей в любви не везло. Ее отвергали беспрестанно. И вообще не брали в компании.
Она была белой вороной. Потом, немного повзрослев, она расквиталась со своими обидчиками. Как? Внутренне, конечно. Она
смотрела на них свысока. Кто была она и кто они? Жалкие неудачники, глупцы и интеллектуальные пролетарии. Серафима же -роковая женщина. И творческая натура. Художница и поэтесса. Ей было уже не важно, что многие из одноклассников тоже чего-то успели добиться. Они когда-то отвергли ее, никто не говорил ей комплиментов про ее дивные золотистые волосы и ее духовную красоту. Один из них даже прилюдно поиздевался над ее чувствами. Она открылась ему, ты мне нравишься, ты не такой, как другие, а он выставил ее на всеобщее обозрение. Тогда она и резала вены, не выдержав презрительных и насмешливых взглядов и болтовни за своей спиной. Но у нее ничего не получилось. Она даже не смогла перепилить кожу. Ей стало очень больно, она упала в обморок. Серафимочка... Она всегда боялась боли.
Она не выносила ни малейшей боли даже во время секса. Мне нравилось, когда она наматывала мои волосы на руку и заставляла меня делать что-нибудь унизительное на ее взгляд. Анилингус, например. Она не понимала, что для меня это было величайшим счастьем. А может, наоборот, моя мудрая девочка все отлично знала про меня. Про то, что я мазохистка и мне нравится ее власть надо мной. Мне нравилось, что иногда, после ссоры, когда мы мирились с помощью страстного соития (она называла это соитием, даже если мы не пользовались игрушками), она хлестала меня своим тонким ремешком, выдернутым из джинсов. Да, мне нравилось это, хотя я и умоляла ее прекратить. Она прекращала, конечно, когда я уже заходилась в крике, потом она долго плакала, обнимая меня, и целовала пострадавшие места. Но никогда, никогда мне не позволялось поднять на нее руку в интимные моменты. Однажды я легонько стукнула ее по попке, она взвилась так, что прибегали соседи, чтобы спросить, не вызвать ли скорую помощь. Она категорически запретила мне себя трогать.
Иногда мы шутейно дрались, как это часто бывает у влюбленных, но и тогда я старалась не причинять ей боли. Лишь однажды. Однажды. А через пять минут ее не стало. Прости меня, Серафима.
На следующий день по прибытии в Москву мне нужно было идти на ее похороны. Я хотела одеться ярко, чтобы понравиться моей милой. Но как уже было сказано, не решилась. Но мое нижнее белье было ярко-оранжевым в белый горошек. Она всегда смеялась над моими легкомысленными комплектиками, может и в этот раз улыбнется.
Ведь она все видит. Она слышит и говорит. Не то, что я. Я ослепла из-за ее ухода. Я не узнаю людей вокруг себя. Не узнаю места, в которых должна была бывать неоднократно. Вот кладбище. Я не знаю даже, как оно называется, хотя и хожу туда почти ежедневно.
Я знаю путь к ее могиле, но не знаю, где кладбище. Как я нахожу его всякий раз? Я не помню. Я точно знала до вчерашнего дня, что она ждет меня там. И я шла к ней. Но вчера...
Вчера она опять сказала, что не любит меня больше. Она смотрела на меня своими русалочьими глазами и усмехалась. Не любит. Я думала, в другом мире, где она сейчас, ее любовь сохранилась. А оказалось, что любовь ее умерла еще на земле. Как же я могла забыть об этом? Я все теперь забываю. Даже к врачу ходила. И не один раз. Мне говорили, что я должна делать это регулярно.
Ее смех был так горек, так язвителен, что я не поддалась по дороге приманкам, в изобилии разбросанным передо мной кем-то всемогущим. Все эти апельсины и карликовые шавки. Что-то было странное в ее поведении. Eе взгляд? Я вернулась к ней обратно, на кладбище. Туда, где горели свечи и были расстелены черные простыни. Там лежали розы, подаренные мною. Там мы любили друг друга всю ночь. Я искала ее. Вот пмятник. Зеленоватый псевдомрамор. Фигура русалки, сидящей на камне. Ее родители обеспеченные люди. Они могут себе позволить шикарный памятник. Вот ее глаза. На фотографии. Они похожи на мои глаза. Мои.
Мои? Надпись внизу:
Осторожно, ступенька.
VI.
Свободны только дети и безумцы,
Они танцуют и поют в метро,
Они болтают быстро и бессвязно,
Они разбрасывают из лукошка счастье,
Веселый смех и яркие цветы...
Янина Рождественская. 1977-1998.
Это мое имя.
Почему? Кто из нас умер? Кто? Я в последнее время все забываю. Вот уже... вот уже... два года? Я два года не помню, кто из нас умер? Янина умела плавать. Она была прекрасной пловчихой. Она с младенчества в море. Я это точно знаю. Это она русалка. Или я? Кто из нас писал о русалках? Янина. А кто любил русалку? Нет, вопрос снимается. Мы обе. Мы обе писали стихи. Мы обе были студентками. Мы любили женщин и мужчин. Обе любили русалок и были ими. Серафима собирала игрушечных бегемотов. Нинель - игрушечных свинок. Однажды Нинель решила подарить Серафиме подарок на окончание школы. Она взяла из стенки двух маленьких бегемотиков, их звали Осирис и Исида, но потом подумала, а зачем Серафиме бегемоты? И подарила ей своего любимого зайца. На счастье. Про бегемотов просто сказала вскользь. Серафима закричала:
- Ты гений, гений! Ведь я уже пять лет собираю их!
- Да? - удивилась Нинель, - а я собираю хрюшек. Надо же, как я угадала.
И на следующий день у Серафимы были и бегемоты тоже. Потом Осирис упал с ее книжной полки, где им было выделено место под жилье, и сломал ухо. Нинель почувствовала удовлетворение. Она была мистически настроенной девушкой и считала, что бегемоты бьются к счастью.
Нинель? Я - Серафима? Ведь она ненавидела, когда я называла ее Нинель. Вечно вопила, что это Ленин наоборот. Глупости какие.
Я специалист по именам. Это средневековое французское имя.
А она спорила всегда. Ты, верещала она, в антропонимике разбираешься хуже моих свиней. Ха, слово умное выучила. Вроде бы
она старше, значит и умнее. Начитанная до кончиков волос. Это она так говорила, не я. Я не люблю фразы, чуждые родному языку -
все эти неологизмы и экстремальные метафоры. Язык не должен быть невнятным. А у нее он был таким. Такое издевательство над языком безнравственно. Да она и была аморальной личностью. Спала с кем попало. И называла это явление влюбчивостью.
Нет, ну сама я тоже, бывало, чудила. Но спать с нелюбимыми? Нет, увольте. Я отдавалась только самым достойным людям. Тем, с кем было головокружительно интересно. Они просвящали меня, я дарила свое тело. Когда взять у них было больше нечего, кроме тела, я уходила. Или они уходили.
А Нинель любила сам процесс. Не понимаю я этого. Какой может быть оргазм от простого секса? Не отягощенного познанием мира? Мы что, собаки? Которые спариваются на улице. Нинель любила совокупляться в парках и общественном транспорте. Я издевалась над нею, целуя ее прилюдно. Я знала, как трудно ей сдержаться. Я черпала вдохновенье свыше, хотя мне и было противно. Ее поцелуи мне нравились, но люди, смотрящие на нас во все глаза, раздражали и утомляли. Зато потом она была покладиста. И позволяла вытирать об себя ноги. У меня были иногда мужчины, такие же безответные. Такие же глупцы. Но с женщиной, да еще столь привлекательной, это было куда приятнее. Она могла бы покорить мир, а она тратила свое никчемное время на меня. Я презирала ее за это. Но всегда возвращалась к ней. Она была единственной, кто волновал меня физически. Не знаю, как это получилось. Меня никогда не возбуждали человеческие тела.
Только ее тело. Оно было небыкновенно красивым. Афродита. Особенно хороша была грудь. С моей не сравнить. Хотя я и
доказывала ей всегда, что ее внешность далека от идеала. Я применяла более грубые выражения, если уж быть откровенной. Я называла ее коровой. Хотя у нее и были классические 90-60-90. И прекрасная лебединная шея. И задорное милое личико. Даже очки не портили ее. А волосы... Рыжие и слегка волнистые. Они были чудесны, но она частенько их стригла коротко. Не люблю стриженных девиц. И у нее были кривые ноги.
И несмотря на ее выкрутасы, ее безнравственность и глупость, я всегда хотела ее. Лежа в постели с очередным поклонником моего таланта, в перерыве между сексом болтающим о Бэккете и Ионеску, я думала о ней. Она была в восторге от этого Бэккета.
А я этих нелепиц не понимала. Безжизненно и несовременно. И вообще, слишком не по-русски. Я-то русская девушка, в отличие от этой безродной космополитки. Она наполовину немка, наполовину донская казачка. А считает себя гражданином мира. И при этом никогда не была за границей. Как можно утверждать, что ты космополит, нигде не побывав?
Я побывала в десятке стран. Франция, Италия, Турция. Египет, Индия... Я могла судить об этом. Но космополитизма я так и не поняла. Родина есть Родина. Отрицать это бессмысленно.
Долгое время я идентифицировала себя с Россией. Я заявляла, что Россия с ее вечной загадочной женственностью - это я. Даже краситься стала, чтобы подчеркнуть свою женственность.
А Нинель, эта апологетка безвкусицы и унисекса, вдруг бросила меня из-за этого. В который уже раз. Это было поводом, она хотела меня отмыть от помады, утверждая, что не может видеть эту грязь на моем лице. Ей везде мерещилась грязь. Она сама шутила, что это сильная анальная фиксация, свойственная ее германским предкам, от этого никуда не деться.
Ага, как же. А стоило еще кому-нибудь намекнуть ей на эту фиксацию, как она поднимала крик. Ей можно было судить себя, другим - нет.
А еще она болезненно относилась к питанию. Никакой газировки, чипсов, конфет, консервов, все это вредно для печени и желудка.
А пиво хлестала только так. И курила. Непоследовательность ее меня убивала.
Убивала.
Кто же кого убил? И убил ли? Записка? Была записка, я точно помню. А путешествие на машине с отцом? С моим отцом! Или с ее?
Я не помню, как зовут моего отца.
И как зовут меня. Серафима? Меня никто никогда не называл так, кроме нее. Или я что-то путаю?
Я помню, что долго лечилась. Этот период моей жизни как-то скомкан. Я писала об этом роман, мне кажется. Или я ошибаюсь тоже? Вроде бы, он издан даже. Под чьим именем? Мне тяжело летом, когда жарко и хочется к морю. Я теряю себя. Мне тяжело осенью, когда у кого-то из нас день рождения. Я теряю ее. Мне тяжело зимой, она ненавидела зиму, она была неподъемна и апатична от холода. Мне тяжело весной, потому что весной началась наша любовная история.
Кольцо? Откуда у меня кольцо с сапфиром? Оно сейчас лежит у меня в рюкзаке. Я смутно припоминаю, что иногда ворую мелочи в крупных супермаркетах. Иногда в магазинах одежды. Но не в ювелирных же? Его подарила мне она, я знаю это. Или я ей? Оно очень дорогое.
Я подхожу к своим однокурсникам и интересуюсь: кто я? Я Серафима Волгина? Или Янина Рождественская? Они смотрят на меня недоумевающе. Обычно после таких взглядов я иду к врачу. И мне снова выписывают лекарства. Я пью их, иногда это не помогает. Тогда...
Кто я? Почему меня спрашивают, успокоилась ли Серафима? Кажется, я любила говорить о себе в третьем лице. Нет, это Нинель любила. Я за чистоту родного языка. Без сюсюканий и неправильных форм.
Я задаю свой вопрос человеку, который считается моим другом. Он помогает мне сдавать сессию и приносит ромашки. Он поит меня чаем. Угощает пирожными. Сигаретами с ментолом, хотя сам курит обычные. Он влюблен в меня. Когда-то мы с ним спали, но потом он не ушел, как другие. Он довольствуется малым. Он любит меня молча. Его карие тревожные глаза беспрерывно следят за мной, отмечая малейшие изменения в моем психическом состоянии. И сейчас он обеспокоен.
- Что с тобой, солнышко? - наклоняется он ко мне. Я курю на лестнице. Только что сдала экзамен по этике. Блестяще сдала. А вот теперь не помню, как мое имя. Надо заглянуть в зачетку. Я должна быть на пятом курсе. А этику сдают на третьем. Одни противоречия.
- Где Янина? - брякаю я вдруг, - Хоть ты мне ответь.
Его лицо туманится. Он почти плачет. Опять... Ты опять, милая... Это из-за сессии.
Нет, говорю я. Я сегодня запуталась в беспорядке у себя дома. И у себя в голове. Я сдаю экзамены на отлично. А вчера она сказала, что больше не любит меня. И она была я. Мы любили друг друга. У меня в кармане кольцо. Я умерла? Или она? Или мы обе живы? Где это кладбище? Ты мне не врал никогда, пожалуйста, скажи мне правду.
Что же он скажет?
Осторожно, ступенька!
VII.
Как ласточки, звонкие лезвия,
Небесную гладь полосуют,
Внезапной пребудешь ты, если мы
Тебя нарисуем.
В.О.
Он, запинаясь, объясняет мне, что ее нет. Ее вообще нет. Она - плод моей больной фантазии. Она фантазм. Или фантом. Или симулякр? Кто она?
Я кричу. Он ведь тоже долгие месяцы проводит в психушке. Он может ошибаться. Он советует почитать дневники. МОИ. Вряд ли мне их дадут, говорю я. Их читают доктора, родители, а мне их не дают. Мне позволено только писать. Как только тетрадь кончается, ее
забирают.
Кто я?
Серафима, ты Серафима, утверждает он. Я не верю. Она отвратительна, я не такая. Я здорова. Я - воплощение светлой энергии.
А она вампир. А Нинель... Кто же тогда Нинель?
Он приносит мне дневники, всего два. У него сохранились. Позапрошлый год? Сентябрь-декабрь. Она тогда уже умерла, как мне думается.
Нет, я читаю совсем другое. Там описаны наши с ней дни и ночи. Там описана ее внешность и ее привычки. Наши ссоры и примирения. Это не доказательство. Я ясно помню ее. Я же могла писать и о живом человеке. Почерк меняется. Теперь она пишет обо мне.
Это тоже не аргумент. Мы часто писали друг для друга. Нет, дружок, ты не прав. И не лев, глупая шутка. Ты всегда плоско шутишь. И твои васильки мне уже надоели. Уйди, уймись. Это тебе нужно лечиться.
Он обижается. Уходит. Я курю и читаю дальше. Ее приключения без меня. Мои без нее. Можно садиться за роман. Или это и есть роман?
Я останавливаю бегущую по лестнице девушку. Мне кажется, они дружили с Яниной. Катя, кажется. Ее взгляд стекленеет. Она успокаивает меня, гладит по голове. Были ли похороны, вопрошаю я. Она убегает. Потом возвращается с подругами и они ведут меня вниз. Боятся.
На нашем факультете нередки самоубийства. Обычно прыгают из окна. Нинель тоже сделала это?
Ведь она утонула?
Я знаю.
Вечером мне показывают мой роман о ней. Врачи разрешили. Это должно направить меня к правильной са-мо-и-ден-ти-фи-ка-ци-и.
Словечко в стиле Нинель. Она вечно пребывала в экзистенциальном кризисе, одновременно с кризисом самоидентификации. Дура.
Какие-то у них методы топорные. Коновалы.
Тогда объясните, а отчего да почему я сошла с ума? И кто умер в Гурзуфе?
Никто, говорят. Ты там сидела и писала роман. А потом упала в море. Плавать не умеешь, вот и перепугалась. Тебя вытащили, ты
бредила. А текст чудом сохранился. Ты писала там о двух девушках, которые любили друг друга и убили себя из-за этой любви.
Джульетта и еще Джульетта. Нинель и Серафима.
А меня как зовут? Наверное, Олеся. Или Евдокия. Я помню, у меня хорошее православное имя.
Нет, Серафима, так и зовут. Одна из девушек была тобой. Ты писала почти в темноте, в шторм, чтобы не прослыть графоманкой. Ты наблюдала за ревущим морем и конспектировала его. Конспектировала море? Так бы сказала Нинель.
В темноте? Я же не кошка. Я не умею так.
И никто не сходит с ума, упав в воду. Даже в шторм. Янина постоянно плавала в шторм. И ничего.
Ты думала, что твой роман погиб, рассказывают мне. Вот и решила, что Нинель умерла.
Я решила, что умерла Серафима, возражаю я им.
Потому что тебе больше хотелось быть Яниной. Она более хаотична, менее расчетлива, чем ты. Она творец по воле вдохновенья, а не разума. Ты мечтала именно об этом.
Глупости.
Да, я писала по собственному заказу. Читала что-нибудь правильное, потом писала. Астафьева, например. Или Пушкина. У меня было много учителей. А эта графоманка сочиняла, поддавшись прихоти так называемой Музы. Обычно это был какой-нибудь неумный и злой мужчина. Иногда Музой работала я. Она целовала мне грудь, я грубо прерывала ее, она обижалась и уходила писать. Всякие сопливые рассказики и стишки. Полные романтической шелухи и изящностей с красивостями.
Она не видела реальной жизни. Она была оторвана от нее. Парила в облаках своего вдохновенья. И этому завидовать? Тем более, они смеют утвержать, что я ее придумала. Я придумала своего антипода? Влюбилась в него? В нее? Они лгут мне. Она есть. Она умерла. Я убила ее. Они берегут мою психику. Ведь я за последние два года лечилась несколько раз.
Стационарно. Ох, до чего мне надоели словечки Нинель!
Наверное, все же я - Нинель.
Ведь она умела готовить. Она была прекрасной кулинаркой. А Серафима и яичницы не могла пожарить, не спалив пару сковородок.
А я жарю великолепное мясо по-французски. И моими эклерами объедаются все мои друзья. Как вы объясните это?
Они всегда выкручиваются. Я повзрослела, мои интересы изменились.
Ага. Я стала фанатичной домашней хозяйкой. Осталось только начать вязать салфеточки.
Она была троечницей. А я почти отличница. Это не имеет значения, думаю я. Это не доказывает ничего.
Кто я? Где я?
Я пытаюсь найти фото Нинель. Хоть одно. Их нету. Нигде. Я должна была сберечь его. Они нашли и спрятали. Уничтожили.
Я же вчера видела ее. Она сказала, что никогда не любила меня. Нет, это я сказала ей. А она улыбалась с памятника. Меня не отпускают на кладбище.
Слишком поздно. Темно и страшно. Говорят они мне.
Я размышляю. Надо выйти через окно. Я же умею летать. Тут двадцать третий этаж. Я сразу смогу взять нужную траекторию. И окажусь рядом с ней, кто бы она ни была.
Я не боюсь высоты. А она панически боялась. Она ходила со мной в горы, трясясь от страха и поминутно спотыкаясь. Ух, как мне было весело! Я заставляла ее карабкаться все выше и выше. Моя власть над ней была безгранична. А уж в гостях у меня она вообще не была ни минуты спокойна. Я курила, сидя на подоконнике своей комнаты. Я свешивала вниз одну ногу в тапочке. Иногда я еще и подбрасывала тапочек на ноге. Она закрывала глаза. Я пила водку, посмеиваясь на ее страхами. Хочешь, прыгну?
Она убегала из комнаты. Ты сорвешься, ныла она. Ты пьяная идиотка.
Если бы я упала, я полетела бы. Она меня изучила лучше всех на свете, но не знала, что я умею летать. Я умею.
И я полечу сейчас к ней.
Я открываю окно. Летний дожь. Влажный воздух затрудняет дыхание. Бумажный бегемотик порхает с подоконника в ночь. Мне жаль его. А себя не жаль. Жалость унижает. Бегемотику все равно.